Но опьянение и близость Леи действовали на меня. Я никак не мог накопить достаточное чувство опасности, чтобы сосредоточиться. Тревога наложила на меня лапу, но еще не выпустила когти. И я ловил последнее тихое время, чтобы им насладиться. Но я был готов...

Мы сгрудились вокруг этой красной свечи, текущей пряным ароматом целого гарема. Кружилась голова, но, наверное, это только казалось.

-- Слушай, а он еврей? -- вдруг раздумчиво спросил Ортик.

Самое интересное, что Гриша сразу понял, о ком речь:

-- Для кого как. Для тебя -- да. Или ты допускаешь, что бреславский хасид может быть гоем?

Кинолог хмыкнул:

-- Если ты, Гришаня, намекаешь, что для меня твой Ваня не еврей, то ты ошибаешься. Еврей, гер, гой... Мне это вообще по фигу. Он для меня -пингвин.

-- А вот знаете,-- подхватила Марта,-- я тоже расскажу. У меня есть родственник, очень левый. Он всегда говорит, что харедим откололись от еврейского народа. И поэтому уже больше не евреи.

-- Вот моей тетке, приехавшей пару лет тому как из Николаева,-продолжил Гриша,-- никто из вас не докажет, что Йоханан еврей. И что фаллаши евреи. Да и не каждый марокканец пройдет у нее фейсконтроль. Поразительная твердость принципов для человека, жрущего сало в Йом Кипур и только здесь узнавшего, что евреи не верят в Христа.

-- Она что, христианка, эта твоя тетя?

-- Нет, атеистка.

-- Странно все у вас,-- задумчиво проговорила Марта.-- А вот правда, что среди русских четверть гоев? Я в газете читала.

-- Деточка,-- сказал Кинолог,-- я открою тебе еще более жуткую тайну. Среди русских -- гоев не четверть, а сто процентов, гы. Представляешь, целый народ гоев. Че, страшно? А ведь они не одни такие. Таких народов в мире несколько сотен!

Наконец Марта обиделась:

-- Почему ты со мной говоришь, как с дебилкой? Ты опять? Еще неизвестно кто из нас больше гоев видел! Я вообще, если хочешь знать, родилась в Швеции.

Это называется дать Кинологу кость. Теперь он ее долго будет грызть:

-- Да-а-а? Это же замечательно! Это, родилась, или достигла половой зрелости? Молочно-восковой? Во, знаешь, у кукурузы бывает такая стадия, гы, это я не для обиды. Отличная, кстати, стадия -- мягкая...

-- А какая разница? -- настороженно ответила Марта, явно вертя так-сяк фразу в поисках подвоха.

И тут победный голос Кинолога даже как-то по-особому зазвенел:

-- Ну как же, моя сладкая! Неужели тебе ни разу не хотелось покататься на русской тройке? Это когда три лошади везут санки по снегу, аха? Вот. А у меня такой же интерес к шведской тройке. А че? Че нам теперь с Гришаней делать, ты подумала? Гришаня, ща, подожди.

-- Слушай, кинокритик,-- неожиданно хмыкнула Марта,-- хочешь я покажу тебе твое истинное лицо?

-- Канэчна хачу! Это по-вашему значит -- оф коссс!

-- Тогда смотри на меня внимательно. Очень внимательно! И двигайся на меня. Раскрой глаза шире, еще шире!

Вспышка! Фотоаппарат. Даже я дернулся и ослеп на миг. Очень неприятно. Кинолог орал: "Сука!", и в этот раз его еще можно было понять -- Марта поступила с ним по пещерным законам, почти как Одиссей с Циклопом. Она щелкнула еще раз, в явной надежде стать обладательницей трофея -фотопортрета искаженного злобой Кинолога.

Все ржали. А Марта продолжала рвать вспышками старую ткань пещерного покрывала. И я увидел... то есть, мне показалось... что с каждой вспышкой от нее словно бы отдергивает лапы тьма.

-- Гриша,-- грустно позвала Белла,-- какая дальше программа в нашем приключении?

-- Вольная. Индивидуальное изучение каменоломни.

-- Или в маленьких группах,-- зло добавил Кинолог.

-- Это ладно,-- сказала Белла.-- Я имею в виду, как и когда мы отсюда свалим?

-- Ну как всем надоест, скажете. Тогда взломаю ворота.

-- А сигнализация? -- испуганно спросил Лея.-- Ребята, я... я не могу рисковать. Для меня же репутация -- часть профессии. Давайте без криминала, а? Давид?

Я представил, как завоет сирена и будет казаться, что это сама пещера взвыла каменным зевом от боли и ярости... Нет, сегодня я не хотел это услышать.

-- Ну да,-- сказал Гриша,-- не исключено, что повяжут.

-- С кем? -- смиренно спросил Кинолог.

В конце-концов, решили ничего не взламывать. И начали спорить -- ждать ли открытия пещеры, или попытаться найти путь обратно, к Йоханану, который явно встанет к утренней молитве намного раньше, чем откроется пещера. Так и не договорились.

В какой-то момент алкоголь и темнота, до этого объединявшие нас, стали оказывать обратное действие. Лея прильнула ко мне откровенно, даже требовательно... И пульсировавшая мигалкой тревога замедлилась, подстроилась под ритм ее сердца и как-то успокоилась. Леин поцелуй -- он, конечно, меня волновал, но больше даже успокаивал, как соска -- ребенка...

И мы с Леей пошли вглубь пещеры, потому что никто больше не был нам нужен, и ничто в мире нам не было нужно, даже свет. У нас не оказалось ни спичек, ни зажигалки. А зачем? Свет ослепляет мудрую внутреннюю сову. А внешний вид навязчиво концентрирует тебя на внешнем, он изменяет направление и силу намерений и чувств, он вообще заставляет тебя играть по внешним правилам.

Вдруг я перестал слышать ее шаги. Метнулся туда, где она должна была быть. Задел рукой ее платье. Схватил, прижал к себе.

-- Ой,-- сказала она.-- Ты видел? Что-то светилось.

-- Где?

-- Там... уже нету. Тускло, но я видела. Как отражения фар, что ли.

-- Что-то парное?

-- Кажется да. Не знаю, ну нету уже... А как ты оказался справа?

-- Я был справа.

-- Нет, это ты вначале был справа. А потом меня потянул за платье слева. А потом вдруг обнял снова справа... Я знаю, это ты так за мной увивался!

Даже самый милый смех в темной пещере звучит не так. Кроме того, это был не я. Если это вообще кто-то был. Ей, конечно, показалось. Конечно... Смех оборвался, я решил взять ее за руку, покрепче. Протянул ладонь и... не встретил ничего. Ее снова не оказалось на месте. Я позвал ее. Она не откликнулась. Я метнулся туда, куда направила меня интуиция. И только через несколько шагов наскочил на Лею и подхватил ее ускользающее тело. Она обняла меня и снова засмеялась:

-- Как ты увидел в темноте, что я поскользнулась? Ты просто кот! А что это сейчас был за запах?

-- Кошачий?

-- Почему -- кошачий?

-- Я подумал, что запах вызвал ассоциацию и ты сказала, что я -- кот... Глупость, конечно.

-- Ты смешной. Нет, просто странный запах. Внезапно возник, внезапно исчез. Что-то из детства... Цирк... или зоопарк... пони в парке...

-- Дай руку. Стой, я тебя обниму.

-- Стою.

-- Запах был звериный, ты хочешь сказать?

Опять смеется:

-- Сейчас? Нет, сейчас хороший, одеколоном.

-- Ну что ты смеешься... Звериный, да?

-- Ага, пахло страшным зверем пони...

Теперь мы шли обнявшись, хоть это было не очень удобно. Но я просто боялся выпустить ее. Ей это, кажется, нравилось. Она вдруг ткнулась мне в щеку, прошептала:

-- Ты тааак горячо дышишь мне в шею... так часто...

Я не дышал ей в шею. Я вообще был на полголовы выше. Я тупо всматривался в черное никуда. Я вообще сдерживал дыхание, чтобы вслушиваться. Мне было неочевидно, что мы доживем до утра.

6. ЛЬВИНЫЙ ЗЕВ

Гриша

Какая падла ломится в дверь так рано! Натурщица? Часы... Пять утра! Бля-а-а-а! Не натурщица... Это какой-то урод!.. Да нет, как же... Пять вечера. Наверное, Давид. Мог бы и позвонить заранее... Ф-фу, зачем звонить, тогда бы он разбудил раньше...

-- Давид... Привет... Слушай, а ты допускаешь... Что есть особи, которые спят больше трех часов в сутки? Я, например. И прочая публика. Еще так, по мелочи, процентов девяносто девять человечества...

Смотрит виновато, но не смущенно:

-- Гриш, ну давай ты поспишь еще. Я могу подождать.

-- Ага. В углу. И на меня не забывай смотреть. Знаешь таким неподвижным тяжелым взглядом... ну, ты знаешь. Заодно можешь и ножи наточить, давно пора... О-обббл... Что будем -- кофе или огуречный рассол?

-- Тебе, Гриша, грех жаловаться. Вот Лея прямо из пещеры на работу поехала, я ее только сейчас домой отвез... Совсем уже плыла, в машине уснула. Просила тебе передать спасибо за пещеру.

Кажется, кроме этой бабенки его уже ничего не волнует. Я так не умею. Я, наоборот,-- циклюсь, если облом.

-- Что-то я не понял. Почему она благодарит меня? Тебя пусть благодарит... А все-таки, какая Кинолог сука! Всякий раз, вот правда -- ну просто одно и то же, до полного идиотизма...

-- Да ладно, Гриш... Не так уж эта Марта тебе и нравилась. И вообще, черт его знает, как это все работает... Пить девочка нашими дозами не привыкла. К напору такому не привыкла. Темнота, опять же, инстинкты...

Понятно, слишком счастлив, чтобы осуждать кого-то -- мир прекрасен, люди -- ангелы.

-- Вот-вот! К напору! Какая разница -- нравилась она мне или нет. Я ей нравился! Да и при чем тут вообще она? Я про эту суку Кинолога! Он регулярно уводит от меня женщин против их воли!

-- Слушай...

-- Да, регулярно! Я понял -- он нарочно это делает! И, бля, что за методы? Прикидывается тупым-тупым, чтобы баба и не надеялась объяснить ему... Чтобы она четко знала -- объяснить ему ничего нельзя. А потом он ее выхватывает! Обязательно у меня из-под носа! Вот увидишь, скоро явится и начнет с деталями повествовать. Урод!

-- Гриш...

-- В пятнадцать лет я ему за это морду набил! Перед отъездом, помнишь, опять набил за это же. И что, помогло?!

-- Давай я кофе сварю?

-- Не хочу!

-- Все равно скоро придет Ортик и сварит. Так давай лучше я.

-- Чем это ты лучше? Ортик еще ни разу меня не разбудил.

У моего раздражения бывает слишком долгий тормозной путь. Я уже отошел, а оно по инерции еще наезжает на окружающих. Во всяком случае, я проснулся:

-- Все, я проснулся. А это значит -- скоро придет Ортик. Вари кофе на троих.

-- Он же наш кофе не пьет.

-- Поэтому на троих -- мне двойной.

Стук. Так стучит Белка.

-- Привет, спелеологи,-- мрачно бросает она и пьет мой кофе,-- Ортик скоро будет?

Да-а-а... Раньше, когда она не высыпалась, мне так нравилась в ней некая пикантная развратинка. Даже если она всю ночь готовилась к экзаменам, было полное ощущение тайной ночной жизни. А теперь даже ей -- лучше по ночам спать.

-- Да кто его знает... У тебя ничего не случилось? -- заботливо спрашивает Давид, хотя отрешенная улыбочка на его лице свидетельствует о пунктирности мыслей об окружающих.

-- Спасибо, еще ничего не случилось. Я даже не пытаюсь понять, почему это со мной ничего не случается. Я уже пытаюсь организовать что-нибудь такое, что должно со мной случиться.

Ага, ну конечно. Кризис среднего возраста в действии. Женский вариант. Очень не люблю. А Давид как-то активно интересуется, выпытывает, что именно она собирается организовывать. В самом деле, ей что, нашего проекта мало?

-- Слушай, Давид,-- говорит Белла особым своим добрым, ядовитым голосом,-- а не завести ли нам с тобой мамзера? Мм?

Давид, как кофейный автомат, выплевывает горячий кофе в чашку:

-- ...Это как?

-- Как -- это вопрос техники. Путем внебрачной половой связи или искусственным оплодотворением, это уже ничего не меняет. Я просто подзастряла на стадии "зачем"... Так вот. Если я рожу ребенка не от тебя, то будет ли он с точки зрения иудаизма мамзером?

Давид резко мрачнеет. Ему явно неприятно это обсуждать. И он бормочет:

-- Не знаю. Спроси у Ортика.

-- Собственно, я для этого и пришла.

Мне становится смешно:

-- Послушали бы вы себя со стороны. Пьеса абсурда. Кажется, атмосфера проекта на вас неважно сказывается.

-- Тебе тоже так кажется? -- как-то даже вроде испуганно спрашивает Давид.

Вот как... Значит, его что-то сильно не устраивает. И он все это время молчал из деликатности. Плохо... Впрочем, если бы его сильно не устраивало, он бы не молчал. Значит, пока какие-то смутные ощущения. Все равно плохо...

Ага, вот это уже Ортик. Вот с кого, как с гуся вода. Портфель на стул. Термос на стол. Сэндвич в холодильник. Или он пил меньше нас. Или просто моложе. Да на сколько он там моложе. Он, кажется, единственный кто в пещере спал. Ну да, он в пещере вел с Белкой душеспасительные разговоры. А потом положил портфель под голову и уснул...

А вот и пришла минута моего унижения. Кинолог. Прямо с работы примчался, не заезжая домой. Основной инстинкт. У Кинолога основной инстинкт -- дать понять. Многозначительно улыбаясь и отслеживая реакции. Нагловатыми красными глазами. Ну он же ими еще весь день в компьютер пялился. Вот урод, вообще не спал, а вместо дома сюда явился.

-- Ну что, гады подземные, не ждали? Как оно? Ох и ночка вылилась! С приключениями, блиннн. А вы как выбирались?

-- Мы-то как люди,-- отвечает Белла.-- Через ворота, поутру. А вот вы как?

-- Мы? Мы-то, с моим верным другом, прорвались. Гы. Преодолевая сопротивление, крики и проклятия... Так вот...

-- Ну и дурак,-- продолжает Белла,-- твое старомодное ухаживание в наше время квалифицируется, как изнасилование. Сядешь ведь.

Кинолог закивал:

-- Ага! Интуичишь! В этот раз точно мог сесть! Чуть не прибил, нафиг... А кофе там еще есть?

И как я должен реагировать? Если это правда, то он ее изнасиловал. А как это понять? Он всегда привирает. Но коррекцию делать невозможно, потому что направление вранья непредсказуемо. Никак я не должен реагировать, пока с Мартой не поговорю. Кроме того, исчезли они вместе, как ни крути. Никто ее с ним убегать не заставлял. От меня. При первой же возможности. Я отошел-то всего на минутку, отлить. И после этого я еще должен с ней разговаривать?!

-- Так вот, слушайте,-- требует Кинолог.-- Я короче это... беру в руку свой верный...

-- Кончай! -- не выдерживает Давид. Надо же, очнулся от своих любовных переживаний и проявил сочувствие к раненому товарищу. Можно даже сказать такт. Хотя я-то знаю, что он любопытный и хотел бы дослушать.

-- Так ты ж не даешь! Аха, насчет кончить... Действительно, ведь мог кончить! Там такая развороченная...

-- Все! -- орет Белка.-- Или ты затыкаешься, или я ухожу!

Кинолог смотрит оторопело. Даже обиженно. Вот эта его первобытно-скотская искренность меня до сих пор сбивает с толку.

-- Белл? А че ты, я не понял... А что б ты делала на моем месте, а? Если бы была мужиком? На войне -- как на войне! Или ты, или тебя. И точка. Правда, Гришаня? Но дружба выше, так?.. Да вы что, бля, слово не даете сказать! Раз в жизни со мной происходит что-то...

Раз? В жизни? Что-то он сегодня неадекватный какой-то. Может, от Ларки ушел? Тогда другое дело.

-- Неужели от Ларки ушел? -- оживляется Белла.

-- Почему?! -- у Кинолога такой вид, как будто мысль о том, что можно уйти от Ларки впервые пришла ему в голову.-- Это че, единственное что со мной может случиться? Да? Ну конечно, с такой банальной личностью, как я. Так? Родился -- женился -- размножился -- развелся? Суки вы все-таки, друзья мои!

Ортик все жмется-жмется в углу, наконец решается предпринять миротворческое усилие:

-- Извините меня, но может быть вам интересно, как все это выглядит со стороны? Человек вам хочет рассказать что-то важное, интересное, а вы ему не даете... А почему вы смеетесь?.. Я сказал что-то смешное?.. Ну хотя бы объясните мне, где надо смеяться...

Белка ржет в голос, самозабвенно. Давид грустно ухмыляется и фыркает. Я смеюсь тоже, искренне, наконец-то отпустило. И говорю:

-- Ладно. Давай, Кинолог. Валяй, рассказывай. А то товарищ не понимает. Он этого еще ни разу не слышал. А кто тебя перебьет, пойдет варить кофе.

Кинолог удовлетворенно кивает:

-- Во, Гришаня всетки человек!.. А вам вообще все равно! А ведь, блин, могли бы заметить, что у меня боевые шрамы. На шее, вот. Белка, видишь?

Если Марта царапалась, то все-таки изнасилование. Придурок. Или маньяк. Она ведь с первой же встречи так его определила. Чувствовала? Тогда зачем она с ним пошла? Из двух зол выбрала меньшее? Или он зажал рот и утащил? А главное, что теперь я должен делать? Слушать я должен. Молча слушать, чтобы самому не варить кофе. А там видно будет. Может, она просто оказалась с ним темпераментней, чем со мной.

-- Кинолог, я тебя умоляю,-- говорит Белла.-- Давай уже тезисами, а? Без развороченных подробностей.

-- Гы,-- радостно подхватывает Кинолог.-- Ладушки. Пещерные тезисы, значит. Отошел я поссать, в расчете на Гришкино благородство. Но, блин, как же, дождешься. Как всегда поплатился за наивность. Гришаня, как ты так споро ее уволок? Я даже ширинку расстегнуть не успел, как они слиняли. Ну у меня же воля к победе...

Ну это уже слишком!

-- Юродствуешь, Борис?

Кинолог резко тормозит:

-- Почему Борис, Гришаня? Ты че? Лучше бы ты меня по имени не называл. У нас с тобой между Борисом и мордобоем интервал минуты в две-три... Тебя что, вообще, не устраивает? На что ты ведешься? Бля, девку увел? И мне же еще козью ностру строишь, да?

-- Гриша, тебе кофе варить,-- говорит Давид встревожено. Он тоже знает, и что я Марту не уводил, и про "Бориса".

Пойду, кофе сварю. Подальше от этого. Зачем он только это все устраивает?

-- Ну так вот...-- Кинолог явно рад, что загнал меня в угол мастерской, на расстояние, превышающее прыжок.-- Я не сдался. Потому что это было неспортивно. Я прислушался, ну там знаете, звуки всякие... такие... специфические. Гы. Услышал. Запеленговал. Зажигалка у меня была, так я слегка посветил и нашел,-- Кинолог блудливо смотрит на Давида, делает паузу.-- Оказалось -- нет, не Гришаня с Мартой. Я решил не обламывать, типа мне неловко даже стало. И быстро стал уходить в другую сторону, аха. Не, зря я ушел так поспешно. Потому что тут же потерял нафиг ориентацию. Гы, не в смысле -- сексуальную, а направление. Звуков больше не было, отблесков вообще никаких, хреново короче.

Черт, кофе! Сбежал. Кинолог хороший все-таки рассказчик. Каждый раз поражаюсь -- трепло треплом, косноязычный, а все внемлют.

-- А почему не кричал "ау" или еще что-то? -- спрашивает Ортик.

-- Ты еще спроси, почему "а-Тикву" не пел,-- отвечает Кинолог.-- Где-то рядом происходят интимные действия... Я что, ишак? Орать "ау-ау" должен? Че я, кайфоломщик? Да и вряд ли Гришаня отозвался бы, да? Не верил я, что он раскается... Не было у меня веры в человечность на тот момент, гы.

Брешет, все-таки. Только зачем? Ортик сидит перед тихо бормочущим телевизором, откинувшись на подушку, словно его смотрит. А на самом деле -все внимание на Кинолога. Как подслушивающий старших пацан. Интересно, в ешиве своей о чем они разговаривают на переменах? У Белки в глазах личный такой туман. А у Давида... Что-то мне совсем не нравится ни выражение его лица, ни выражение глаз. Крутит его что-то, как больной сустав перед дождем. А у Кинолога какое-то туберкулезное оживление:

-- Короче, шел я по такой же кишке. Бац -- решетка! Решил Ивана будить. Но хорошо, что зажигалка еще не кончилась. Вижу -- не то, не та решеточка. Трухлявая, дрянь. Пытался руками высадить -- ни фига. Но со мной же был мой верный друг. Вот я его и достал. И в замок шмальнул. А че? Выхода ж у меня не было. Нормально, получилось. Я даже удивился, думал это чистый Голливуд когда замки так курочат. Но и мы можем, гы.

-- Подожди, Кинолог,-- ужасается Белла, как-то с середины фразы включившаяся в сюжет,-- а куда ты вообще попал? К арабам, что ли?

-- Аха! Точно! Я это заподозрил еще когда решал -- стрелять или нет и решил, что надо. Наши, типа, простят. А с арабами иначе нельзя. Сбил, короче, нафиг замок. И попадаю в подвал. Такой серьезный подвалище. Там много чего было. Я там все время обо что-то то цеплялся, то спотыкался. Потому что зажигалка кончилась, и я на ощупь шел. И тут, представьте, как даст мне по шарам светом! И на меня, бля, как сверху кто-то рухнет! Я усрался, но успел пистолетом вмазать. Повезло, в морду попал. И сразу же вверх стрельнул! Тут уже этот усрался, отвалился. И типа -- руки вверх, стоит. Я смотрю -- блинннн, харя такая усатая, знаете, жирная, в три дня не обосрешь. И развороченная, я ж хорошо вмазал.

-- Ну и ты что? А он один разве был? Дальше давай! -- сопереживает Ортик.-- У них же семьи большие!

-- А я о чем? Вот стою и думаю -- этот уже выключенный, но бляяяя, у них же семьи, как слоновья жопа! Ща вся хамула, думаю, набежит. И зарежут нафиг. И тут у меня -- мысль! Я этого прихватываю за его саван, тычу в бок дулом. И так спокойненько, тихо, так интеллигентно ему -- мол, спокойно, дядя, все под контролем, я капитан Дубровский из ШАБАКа. Проводим рейд, проверяем ходы. В пещере найдены мешки со взрывчаткой. Это уж не из твоего ли ебаного подвала ее туда волокли? Он клянется: я -- не я, бомба не моя... А тут уже еще один заползает. И усами так шевелит... Ладно, говорю, разберемся. А пока, ребята, давайте, выводите меня на свет, но так, чтобы соседи не заметили. Нахрен вам подозрения в сотрудничестве с ШАБАКом?

-- Согласились? -- спрашивает Ортик, преданно глядя на Кинолога.

-- А че им не согласиться? Не то слово! У меня ж еще почти полная обойма аргументов в руке была. В общем, вышел на свет, как раз светать начало. И чесанул к Цветочным воротам... Так что не зря я уродовался, разрешение на пушку получал... Ну как, ниче адвенча?

Давид сидит с застывшим несчастным лицом, уже почти и не слушает Кинолога. Встает, достает список натурщиц. Ясно, будет Марте звонить. Ну правильно, надо разобраться. Сейчас еще явится Марта и расскажет, как она отошла в пещере отлить, а мы с Кинологом тут же исчезли...

-- Добрый вечер,-- говорит Давид.-- Могу я поговорить с Мартой? У тети в Хайфе? А, да, конечно. Извините.

Снова набирает. На мобильник... Не отвечает... Ну, не отвечает. Мало ли что. Почему Давиду это так уж не нравится. Впрочем, и мне все это начинает не нравится. Что-то тут не так...

Пьем кофе. Ортик вдруг суетливо хлопает ладонями по дивану, как слепой, застывшим взглядом вперившись в экран. Наконец, под руку ему попадает пульт, он увеличивает звук и мычит, показывая пальцем в телевизор. Смотрим. На экране давно примелькавшаяся дикторша из новостей:

-- ... молодая женщина. Ее тело было найдено в пещере Цидкиягу. Труп находился в источнике, называемом Львиный зев. На теле обнаружены многочисленные рваные раны. Личность убитой уточняется. Расследуются версии убийства как по националистическим, так и по криминальным или романтическим мотивам.

-- Вот,-- говорит Белка почти нормальным голосом.-- Доигрались!

-- Ну что, Борис,-- говорю я тихо, голос у меня нехорошо подрагивает.-Что ты теперь нам расскажешь?

-- Не-е-ет,-- мотает головой Ортик,-- этого не может... не может...

-- Да, это она,-- кивает кому-то Давид.-- И я не смог... я был занят... я понял слишком поздно... поздно.

-- Бляяяяя,-- мычит Кинолог,-- Гришка... Зачем?

Белла

Я сказала: "Доигрались". И эта моя естественная реакция сказала мне о многом. Ну когда еще человек может увидеть свое нутро, узнать о себе ту правду, которая таится в тебе, как привидение, в которое не веришь, хоть и слышишь по ночам его шарканье? В этом "доигрались" было меньше сочувствия к убитой девочке, чем страха, что мы все, или кто-то из нас в азарте разбил чужую куклу. Что это как-то неприятно изменит ситуацию, нарушит планы и отношения. Собственно смерть Марты я восприняла как-то абстрактно. В общем-то вся информация "из телевизора" не телесна. Да и привыкла я в последнее время узнавать из теленовостей об убитых мальчиках и девочках, которые чаще были младше меня, чем наоборот... Ну вот, уже виноват телевизор...

Я ее, конечно, недолюбливала, но кого я вообще долюбливаю? Еще, сразу после моего "доигрались", возник ужас. Но и это -- когда я поняла, что придется искать виноватого среди своих. И мертвая Марта опять была лишь поводом к этому ужасу. Она теперь вообще оказалась в роли своего портрета -висит на стенке моей памяти и мечтательно ухмыляется. Кажется, я ее и неживую недолюбливаю. И понимать это про себя не хочется...

И то, что Гриша сразу стал вопить про Кинолога, это было... ну неправильно. Допустим, что правду говорил Гриша. Но из того, что Марта ушла с Кинологом, не следует, что он ее убил. Следует лишь то, что он виноват в ее смерти, а это совсем не одно и то же. И почему я должна понимать это лучше, чем Гриша? Во всяком случае, Кинолог не орал демонстративно, что Гриша -- убийца, хотя, если правду говорил Кинолог, и Марта ушла с Гришей, гиперреакция Гриши выглядит более подозрительной... Но все дело в том, что Гриша убить не мог. Но... и Кинолог тоже не мог. Потому что никто из наших не мог. За двадцать лет я каждому из них дала больше поводов себя убить, чем эта бедная девочка за несколько часов, что бы она не вытворила. Бедная. Бедная Марта... Все равно, не очень жалко. Скотина я все-таки.

Я встала, потому что в статике мысли начинали громоздиться, как льдины и, казалось,-- еще немного и погребут меня под обломками. Походила взад-вперед по мастерской, совершила несколько кругов. Подумала, что руки лучше держать за спиной. Усмехнулась внутренней усмешкой. В какой-то момент, проходя мимо грязноватого пятна на стене поняла, что здесь висел мой портрет, что меня, то есть, тут больше не висит. Нет больше здесь для меня места. Это меня если и огорчило, то лишь на миг, как бы ночная птица задела крылом, обдав страхом, а потом и улетела к своей идолопоклоннической луне. Мне же оставалось выйти на открытое пространство и забыть сюда дорогу. Но я была на это не согласна. Я однозначно предполагала сражаться за прошлое, поскольку на другое прошлое у меня уже не было достаточно сил, а главное -чувств. Но на пути к нашему общему прошлому возникло препятствие. Туда теперь можно было добраться только через труп. Марты. Нас словно разбило кием этой смерти...

Странно повел себя Давид. Впрочем, странно было бы, если бы он повел себя не странно. А вот то, что он был сильнее всех напуган -- это... Он все время был с Леей. Скорее всего. Теперь уже точно никто ничего не знает. И вот это самое страшное -- мы все усомнились друг в друге... Нет же, самое страшное -- это убитая Марта. Лучше бы ее убил Ортик, если уж все равно кто-то... Ортика я слишком плохо знаю, чтобы быть уверенной, что он на это не способен. Но сначала я мучила Ортика своим разговором, а потом он уснул. Или сделал вид, чтобы я отстала. И не заставляла его обещать то, что он не хотел, не мог, да и не имел права мне обещать. Теперь, наверное, считает меня ненормальной. Конечно, считает. Наверное, не без оснований. А Давид всерьез забеспокоился насчет мамзера. Все мы психи. Но не убийцы.

Тем временем я продолжала свою прогулку по мастерской, как по внутреннему дворику. И уткнулась в еще одно пустое место. Ну конечно, тут висела Марта. Словно кто-то ластиком прошелся по цветной стене, оставив белесый след, который больше напоминал о Марте, чем тот перегруженный сливочным кремом торт, который Гриша вставил в раму. Лучший памятник. Лучше того, что теперь висит у меня... и мимо которого мне теперь надо будет ходить... хранительницей которого я зачем-то оказалась... И теперь, когда по ночам мне будут слышаться шорохи из салона, я обязательно буду представлять как некто в маске крадется по моему дому и слизывает с ее портрета белые кремовые розочки... или красное вино... бррр... А еще она вчера звонила своему парню, так бесхитростно ему врала... А потом этот некто снимает маску, и я узнаю... кого?

Как же так получилось, что Гриша смог объявить Кинолога убийцей? И Давид не стал возражать? А Ортик формально молчал, но видно было, что верит Грише. Впрочем, и я молчала, пока Кинолог бился в истерике, кричал, что часто бывал на грани зла, поэтому не переступит ее даже в экстремальной ситуации, что прекрасно это про себя знает, в отличие от нас, поведение которых в экстремальной ситуации непредсказуемо. Я молчала, всматривалась и прислушивалась к себе -- верю ли в искренность этой слишком уж бурной истерики.

А вот когда Кинолог, как бы очнувшись на полуслове, провел ладонью по мокрому лицу, словно закрывал сам себе глаза, а потом выбежал из мастерской, не закрыв дверь, словно не решившись захлопнуть ее навсегда... Я побежала за ним. Зачем? Помочь! Или я испугалась, что придется быть членом заочного трибунала? Да. А я могу быть только адвокатом. Нет, адвокат Кинолога должен подлавливать Гришу на вранье, значит и адвокатом я тоже не могу. И не хочу. И не буду.

Пока я выкрикивала Грише все, что узнала о нем за последние полчаса, Кинолог куда-то свернул, в общем -- исчез. Хорошо, что я знаю его повадки. Он должен был плюхнуться в такое кафе, "где оскорбленному есть чувству уголок". А это далеко не первое попавшееся. Значит,-- длинная подворотня, связывающая чередой питейных заведений Кошачью площадь с улицей Яффо. Я прошла красные фонари суши-бара "Сакуры" -- нечего ему там сейчас делать. Как и во "Дворике Пини" -- не до бычьих хостов. И зашла в ресторанчик "Эльдад вэ-зэу", где в дальнем углу и нашла Кинолога даже раньше, чем ему подали первую дозу алкоголя.

Сажусь напротив. Кинолог поднимает на меня полные осмысленной скорби глаза и усмехается:

-- Вычислила... Ну правильно, "Эльдад и пиздец", куда ж я еще мог... Пить будешь?.. А жрать?.. Тут печенка гусячья вкусная.

-- Я лучше твою поклюю.

Не знаю что ему сказать. Ну, помолчу.

Приносят стакан. Кинолог выпивает прежде, чем официантка успевает уйти:

-- Такого же два раза. И это, фуа гра для дамы и мне мясо какое-нибудь жареное, во, бефстроганов. Питье -- сразу!

Знать бы, что мы будем пить. Я даже не заметила какого цвета было то, что он опрокинул. Да какая разница. Интересно, он удивился, что я за ним пошла? А если нет, то почему? Грустно, что вопрос "кто убил Марту" так быстро оброс массой мелких личных вопросиков.

-- Сученок,-- констатирует Кинолог.-- И всегда им был. Но раньше он был одиноким сученком. А теперь он сученок, сбивающий стаю. Скажешь, нет?

-- Ты что, хочешь чтобы я сказала "нет"?

-- Не, не хочу. Даже очень не хочу,-- вдруг говорит он как-то надтреснуто.-- Получается, Белка, что типа того -- одна ты у меня осталась. А я у тебя тоже один. Ты хоть это сама понимаешь?

Увы. Но вряд ли он имеет в виду то же самое.

-- Уволь,-- говорю я, не желая тереться бортами.-- С этим -- к Ларке.

-- Дура,-- вздыхает он,-- вечно ты об одном. Эти твои хронические поиски Прекрасной Дамы мужского пола тебя обрезают. То есть, как личность...

-- Гы,-- грустно констатирую я.

-- Во, ты поняла.

Поняла, да. И не сейчас. Но об этом -- точно не сейчас и не вслух... А ведь Кинолог прав. Он один остался у меня такой -- которому ничего от меня не надо. Единственный из своих, кого я не прикармливаю, кроша линеву булку. Булка тут же материализуется -- "экстренные" стаканы с виски почему-то сопровождаются теплыми булочками с маслом.

-- А вот тебе конфетка за понятливость,-- Кинолог поднимает на меня больные глаза.-- Вникай, Белка -- повторять не буду. Я недавно подумал, что моя частная жизнь -- это только вы. На работе -- коллеги. Но и дома они же! Ларка мне -- коллега. И даже единственный сын -- коллега. Такой плохо говорящий по-русски коллега-ватик. Он, наверное, и пить со мной не будет, когда вырастет. Средний класс во втором поколении, бля!.. Как ты думаешь? Неважно. Давай, Белка, дернем за дружбу, которую просрали и которую еще не просрали,-- Кинолог поднимает стакан на уровень горизонта, да и говорит не мне, а, скорее, этому стакану.

Я тянусь к нему своим, и в какой-то миг два зависших меж потолком и столешницей, приникших друг к другу, словно всматривающихся в колеблющееся содержимое стакана, так напоминают мне нас самих... разделенных двойной стеклянной стенкой, боящихся расплескать колеблющийся на дне "spirits" и звякающих внутренними кубиками льда...

-- За то хорошее,-- отзываюсь я,-- что в нас осталось. Кинолог, в тебе осталось еще что-то хорошее? Во мне -- мало.

Кинолог кивает, скорее в ответ своим мыслям, чем моим словам. И говорит:

-- Или вот этот Город. Фигли мы в нем живем? Как мы тут оказались? Неужто многовековыми, бля, молитвами: "Если забуду тебя, Иерусалим, пусть забудет меня десница моя, и пусть язык мой прилипнет к гортани, бла-бла-бла..." Но он меня... Держит. Держит он меня, Белка, вот в чем загадка. Что мне -- Иерусалим? Что я -- Иерусалиму? Хрен поймешь. Я даже чем меня Ларка держит -- не понимаю. Ладно, про Ларку еще можно понять.

-- Всех нас сюда прибило,-- говорю я.-- Подсели мы на этот Город.

-- Да, скорее на игле, чем на крючке, права. Но все равно фигня это, не то. Вот я -- свиноед, мне ваши религиозные понты вообще по барабану. Меня в Силиконовый рай регулярно покупают. Так не еду же...

-- Да ну тебя, какие у меня еще религиозные понты?

-- Ты про них еще сама не знаешь, гы. А, вот зачем я тут живу. Чтобы не сдать Город пингвинам. И арабам чтобы не сдать. Из пакости... Потому что это -- мой Город, и в нем я жру свою свинину!.. Фигня все это... Давай... ее помянем. Я, знаешь, ведь действительно тогда за ней шел. Так, не знаю почему. Из ностальгии. Может это, она мне Ленку Павлову напомнила, как ты думаешь? В общем, какая нафиг разница. Теперь уж точно никакой. Пошел и пошел. А она -- к Гришке в мастерскую заходит, представляешь? Такие совпадения всегда кончаются или очень хорошо, или наоборот. А когда хреново, так по всей морде. Во всяком случае, в этом Городе. Как-то так...

Поминаем. Закусываем теплыми булочками с чесночным маслом. Кажется, последний раз я ела булочку с маслом в детстве, когда после школы было лень разогревать какой-нибудь мамин суп. Было же время, когда о калориях я вспоминала только на уроках физики, да и то с трудом.

Прикольный интерьер в этот раз не прикалывает. Наоборот, все эти выстроившиеся напоказ старые радиолы, швейные машинки, мясорубки и прочие атрибуты нашего детства не были для меня сегодня музейными чучелами, а оказались ожившими. Когда я последний раз нормально разговаривала с Кинологом? Тогда же, в детстве, у вот такой же радиолы, еще до полового созревания.

-- Тебе эта хреновина ничего не напоминает? -- Кинолог тычет пальцем в сторону той самой радиолы. Надо же!

-- Да, я тоже узнала. У тебя точно такая была, в твоей комнате. Забавно.

-- Бляяяя, Белка... Даже не знаю когда б я невинность потерял, если б не эта штука... Гы. Не, я в том смысле, что у нас же всегда дома кто-то был... Мама на полставки работала, две бабушки, дед... и никакой звукоизоляции. Кошмар. Короче, эта радиола все заглушала. Я ведь девок стал водить еще когда был пионером... во, блин... Белка, ты помнишь, как мы были пионерами -- галстуки, барабаны, будь готов... Не, не пугайся, пионерский галстук я тогда уже не носил, а то записали в анекдотного Вовочку... А я просто раньше вас повзрослел. Раннее половое созревание, Белка, этта страшная вещь. Мозги ребенка и гормоны мужчины, гы... Ну я и развернулся. Дааа... А высшим авторитетом по бабам у меня был Джексон из строительного техникума... Вот Шариков и получился. А че, мне нравилось. Гришаня тот же ходил следом, в рот смотрел, выпытывал. А потом -- бац, приговор "примитив, Кинолог". А Шариков, это, тем временем развивался. А вы не замечали. Знаешь, как это обидно, меж прочим.

А что мы друг в друге вообще замечаем? Морщинки. Красные глаза... Беременность. Особенно заметную у одиноких женщин... Ортика напугала. Давида с этим вопросом о мамзере напугала. А как бы я сама отнеслась к женщине, которая вдруг захотела родить Машиаха!? Я бы отнеслась к ней с опаской. Я бы постаралась к ней вовсе не относиться. И поэтому мне нужно перестать разговаривать на эту тему с собой. Нужно просто понять, что это -- средство. Принять это, как средство. Медицинское. Как средство от того, к чему я неуклонно опускаюсь, спускаюсь. Спускаюсь я к ручью за водой для вскипевшего радиатора. А вода темная и заплесневела. Стоячая вода. В этом -непристойная тайна моего уныния.

А мне бы дальше ехать... силы-то у меня еще есть... и еще не очень опаздываю, хотя уже времени не хватает... Дай мне, Господи, водички. А я тебе ребеночка рожу. Машиаха. И стану бабой Марией по имени Белла... Ну как же для чего, Господи! Для того, чтобы победить упертый хаос. Чтобы светлым смыслом его разрезать. Сделать тьме кесарево сечение и получить надежду в виде воплощенной генетической шизы, в виде маленького Машиаха. И я хочу быть его биологической матерью. Потому что мне нравится, когда у происходящего со мной появляется смысл и я желаю всем сердцем приблизить этот смысл к высшей точке сакральности. Да я уже вынашиваю Мессию, Господи! Только об этом никто не знает. Да я и сама догадалась о том, что всерьез беременна этой идеей только вчера ночью, в пещере под Старым Городом. И до смерти напугала этим одержимого танахической генетикой хаббадника.

Наконец, приносят пищу. На нарочито огромных простых белых тарелках. Я хочу сдвинуть ее, касаюсь края и обжигаюсь в тот момент, когда официантка заученно говорит:

-- Осторожно -- тарелки из печки -- горячие.

Кинолог хмыкает и делает вывод:

-- Тебя всю жизнь предупреждают после того, как ты обожглась. Нет? А меня вот вообще не предупреждают. Ждут с интересом -- насколько затейливо я выматерюсь. Скажешь не суки?

Я делаю неопределенный жест и поднимаю глаза вверх. Надо мной висит гармонь -- она закреплена только с одной стороны, и меха перерастянуты безжизненно и безвозвратно, как горло дохлого дракона.

Давид

Гриша все формулирует длиннее, чем всегда, но очень убедительно. Очень убедительно и очень театрально. У Беллы с Ортиком происходил непрекращающийся ночной диалог в центре сцены, в световом круге от красной свечи. У них есть алиби и нет мотивов. Лея все время была со мной. Кроме тех нескольких секунд, когда я не знаю где она была, а главное -- почему. У меня возникает какое-то тревожное желание не оставлять ее одну, сторожить. Но разве я сторож кому-либо? Значит, да. Но это не потому, что вино обрызгало и ее портрет. Она обещала позвонить, когда проснется. Обещание она вряд ли сдержит, потому что будет уже поздно, и ей будет неловко. Может быть, придется побродить вокруг ее дома, так, не знаю зачем, там видно будет...

-- И что мы теперь должны с этим делать? -- говорит Гриша.-- Вот что меня добивает! Сдавать его ментам? Я не призываю. И не собираюсь. Самим его судить? Смешно... Так нас подставить!

Гриша реалист, он принимает любую ситуацию, даже такую, как факт и оптимизирует -- ищет лучший способ из нее выбраться. Ему все равно откуда выбираться -- из такой ситуации или из запертой пещеры. Так же переберет все возможности и отсечет те, которые не подходят сначала ему, а потом и другим. Это свидетельствует об отменном психическом здоровье, что для художника, наверное, не так уж хорошо. А для друга это хорошо. Во всяком случае, для моего друга. Сейчас его не очень волнует смерть Марты, это очевидно. Потому что ее ситуация уже не поддается коррекции. И поэтому он думает о живых.

-- Все равно у нее был фотоаппарат,-- вдруг вспоминает Ортик и даже вскакивает.

Все мы плохо выглядим после этой ночи, словно она нас проглотила и выплюнула. А Ортику хоть бы что -- он всегда выглядит невыспавшимся, но радостным и поэтому как бы неестественно оживленным.

-- Помните, мы там все на пленке, особенно Кинолог,-- продолжает он.-Конечно, его найдут. Фотоаппарат. Сначала фотоаппарат, а потом нас.

-- И мобильник. Я на него недавно как раз отсюда звонил,-- добавляю я.-- С твоего, Гриша, телефона.

-- А до этого я ей часто звонил. Значит, мой номер у нее в "мемориз". Скоро придут, значит,-- мрачно отвечает Гриша.-- Разве что Кинолог догадался забрать фотоаппарат и мобильник... Или фотоаппарат забрать, а мобильник из этих же соображений оставить... Ччерт!

Я вспоминаю, как все это начиналось. Как Марта стояла на брусчатке Бен-Иегуды, как черный маятник фотоаппарата качался на шнурке между нами и ее улыбкой... Значит, без алиби остались Гриша и Кинолог. Впрочем, всегда возможен некто чужой. Но Марта была с кем-то одним. Хотя, можно допустить, что они почему-то убили ее вдвоем и договорились валить друг на друга, тогда никто ничего не докажет из-за презумпции невиновности. Но этого не было. Это чисто формально-логическая возможность. Все упирается в то, с кем была Марта. Тот и виноват в случившемся, даже если не убивал, даже если убийца -некто чужой.

Легче представить, что это был Кинолог. Я хорошо знаю Гришу, он искренне обломался из-за того, что Марта ускользнула от него. Да и не было в нем того интереса к ней, который толкает на безумные поступки. Кинолог же -психованный. И был у него какой-то нездоровый азарт, он слишком хотел отбить ее у Гриши. И с Мартой они друг друга просто бесили.

Я могу представить ситуацию, в которой Кинолог убивает Марту, но все равно в это не верю. Я не могу представить ситуацию, в которой ее убивает Гриша. Но поведение Гриши выглядит более подозрительным. Он слишком старается обвинить Кинолога. И потом, я еще тогда этому удивился,-- перед выходом из пещеры он вдруг снял хитон и достал из рюкзака нормальную одежду. Тогда я подумал -- он опасается билетера, который должен помнить, что человек в хитоне в пещеру не входил. А почему он должен был так уж этого опасаться, чтобы заранее позаботиться о сменной одежде? Ну, поругались бы пару минут с билетером. А вот если Гриша заранее знал, что в пещере останется труп, то обязан был позаботиться о незапоминании билетером никакого человека в хитоне. Неприятно. И все равно это не Гриша.

Тогда это -- некто чужой. Или чужое. Вот и мне казалось, что нечто кружило вокруг нас с Леей. И даже пыталось ее уволочь... И еще -- Леина левая рука. Когда вышли из пещеры, увидели -- кожа была ободрана, словно мелкой теркой. Или наждачной акульей шкурой. Или жестким языком льва... А все-таки хорошо, что я сразу же стер вино с Леиного портрета. Зачем-то я это сделал? Рубашку испортил. Краску непросохшую смазал. Делал как-то решительно и рефлекторно, словно рану перевязывал. А сейчас, вспоминая, есть такое неприятное ощущение... А кто расплескал вино, вот что интересно... Кинолог? Нет, не он. Она сама. Марта сама расплескала вино. Но Кинолог ее толкнул. Значит, Кинолог... Но Кинолог ее толкнул из-за Гриши. Гриша его тряс за плечо. Так... Убить себя она не могла. Раны были какие-то зверские... И все-таки нет, не может быть, слишком банально. Навязчивая ерунда. А вот ведь чем закончилось... Что же делать? Глупо что-то делать, когда что-то делать уже поздно. Надо дать шанс судьбе.

-- Надо дать шанс полиции,-- говорю я.

-- Я тоже считаю так,-- кивает Ортик.-- Но я хочу сначала посоветоваться с равом. Это не возьмет много времени. Мы это сделаем по пути.

Гриша вдруг вскакивает с таким видом, словно собирается метаться по комнате, но всего лишь пересаживается на продавленный диван и откидывается на заляпанные краской подушки, как будто собирается сидеть долго и смотреть телевизор. Я понимаю, что меня, как всегда, не так поняли. Он кричит:

-- А мне западло! Мы в одном дворе росли!

Мне становится обидно, что он так меня понял. И одновременно даже как-то смешно, что сейчас придется оправдываться:

-- Я не в смысле доносить. Я имел в виду, что надо дать полиции шанс найти чужого. Чужого убийцу, не нашего. Чем больше они будут знать о нас, тем меньше они будут искать на стороне. Это неправильно. Я не верю, что убил кто-то свой. Поэтому не собираюсь сотрудничать с полицией, чтобы не пустить ее по ложному следу. О чем прошу и вас.

Они смотрят на меня изумленно. Ортик даже приоткрыл рот.

-- Ну ты даешь,-- оценивает Гриша.-- Прав. А что, пусть ищут. А вот когда они не найдут, тогда мы и решим что делать. С Кинологом.

-- Я вообще-то имел в виду другое,-- говорит Ортик слегка встревожено -- он уже у двери, но отходит и усаживается рядом с Гришей.-- Но... ладно. Могу и так. Не за мной здесь последнее слово, я понимаю.

-- Миша,-- прошу я,-- не надо пока с равом советоваться, ладно?

Он кивает. Я ему почему-то верю. С Леей я тоже договорюсь, ей огласка нужна меньше всех. Остается позвонить Белле -- пусть поговорит с Кинологом...

Белла

-- ...зацикливание...-- говорит Кинолог задумчиво.-- Циклевка. Циклевка себя. Ну сначала-то да, согласен, я конечно зациклился на всех этих суках. По юности. И лексически, и вообще. Но потом-то... Я ведь себя, типа, циклевал. А вы не замечали. А я и циклевал-то, может, для того, чтобы заметили. Важно же мне это было... Достали вы меня своей стереотипностью восприятия нафиг. Ты меньше, но тоже достала... Белка, скажи мне, только честно. Вот ты мне веришь, что я читаю сейчас больше вас всех, вместе взятых? Ну, че плечами дергаешь? Не веришь, знаю. А это правда, вот век бабы не видать, гы. И это, читаю не пятничные газеты, типа. А книги. Для умных, блин, людей. И не как каждый дурак может -- на русском-аглицком-иврите. А и в том числе, как я уже один раз вам всем сообщил, ну да ладно, еще раз -- в том числе на итальянском... Эх, мать... Давай, хряпнем? Зальем глотку за полиглотов, гы!

-- Может, хватит? А то ведь я тебя не дотащу. А если позвать Гришу, так он может и притомиться перед полицейским участком.

Я вспоминаю. Да, точно, он как-то раз, когда мы плотно сидели у меня, и не только свои, но и приблудные, брякнул, что выучил итальянский. Всем это почему-то показалось очень смешным, даже тем, кто видел Кинолога впервые.

-- А вот, кстати, о Гришане... Ты помнишь, что он тогда сказал? Насчет итальянского?

-- Дался тебе этот итальянский.

-- Дался, да. Но с трудом. Годы уже, знаешь... Родную речь не забыть бы уже нафиг. А Гришаня тогда всем внятненько так и объяснил: "Смотрите на этого человека. Это Кинолог, он специально выучил итальянский, чтобы прочитать "Декамерона" в подлиннике". Сука! Давид, тот как всегда честно ничего не заметил. Ну, хотя бы честно...

-- Слушай... Ну ты даешь. Нельзя же так. Копишь какие-то детские обиды...

-- О, кстати о детстве! Зацени -- до этого мига был нем, как корюшка. Щадил. Потому как врубался, что для Гришани это будет болезненно. Но раз он такая сука... У меня ж с балкона Гришкино окно простреливалось. Помнишь, он в последних классах типа уже богемой стал. На уроки, с понтом, клал, на общество клал, аттестат, мол, что получу за счет способностей -- то мое, но не напрягаться же из-за бумажки. Видел я, как он ночами "клал"... голову на стопку учебников. Ночами Гришаня наш зубрил. Такая вот невыносимая, блядь, легкость бытия... И по сей день так живет. Зубрила, прикидывающийся Моцартом. А это значит -- Сальери. А сальери иногда и убить могут. Гы. Это ничего, что я, типа, в режиме монолога?

-- А тебе что, его картины не нравятся?

-- Бляяяя, впервые кто-то интересуется моим мнением о Гришкиных картинах! Во, дожил! Мы обязаны за это хлебнуть! -- он хватает за рукав скользнувшую мимо официантку.-- Итальянское вино есть?.. Во, давай. Неважно какое, главное -- быстро!

-- Насчет хлебнуть -- ты не сомневайся. Мы еще хлебнем,-- говорю я.

-- Аха... Мне не нравятся Гришанины картины. Никакие. Последние портреты -- так вообще ни по какому счету не нравятся. Говно это. Но ты первая кто об этом слышит. Я никогда об этом не говорил, да? Потому что знал -- это ж для него важно, это уязвимое место. Нельзя, нельзя серпом по яйцам. А знаешь, ведь сколько уже раз мог... Скажешь, поводов он не давал?! Сказать и даже объяснить почему его картинки -- тщательно переваренное им чужое говно... Даже сначала пережеванное. Ну и скажи теперь, скажи. Кто их нас действительно циник -- я или он?

Официантка приносит бутылку и начинает открывать. Что-то не то или с официанткой, или с пробкой. Пробка крошится.

-- Чтоб с тобой в первую брачную ночь делали то же самое,-- не выдерживает Кинолог, хорошо еще, что по-русски.

Девчушка все равно вспыхивает, но молчит. Кинолог видит это и тоже краснеет. Вот это зрелище.

Тут в моей сумочке звонит телефон. Это Давид. Сообщает мне о принятом их триумвиратом решении никому ничего не говорить, чтобы не отвлекать полицию от поисков убийцы на стороне. Да, это умно, и вообще -- правильно. Если убийца не наш, то зачем мешать его найти? А если наш, то... зачем помогать?

Пока я разговариваю, Кинолог с безыскусностью набравшегося человека демонстрирует полное отсутствие интереса к тому, с кем я говорю и о чем. И мне становится неприятно, смешно и грустно. И я говорю Давиду так, дружелюбно:

-- Не буду я ему ничего передавать. У меня уже язык с трудом ворочается. Сам, сам ему это все передай.

Отдаю застывшему Кинологу трубку.

-- Ле-ео? Спасибо. Сначала виски, теперь кьянти. Тебя туда же. Аха. Да пошел ты. Аха, я тоже любя. Чего? Спасибо, родной, большое тебе человеческое спасибо, бля. Хоть буду знать кому волей обязан... Только если мы... вы не заявите, а нас потом всех за жопу возьмут, то уже хрен отмажешься. Не, это я так. Да согласен я, согласен...

7. ЗВОНОК ОТТУДА

Давид

Когда видеокамера наезжает на лицо, оно теряет контур, а заполнившая прямоугольник экранчика плоть воспринимается уже как что-то живое, но не человеческое, особенно если это шевелящиеся губы или моргающий глаз. Протоплазма-амеба-зародыш-часть тела.

Лея попросила снимать репетицию на видео, чтобы потом разобрать поведение своих пациентов на общем занятии. Я снимал, но все время боролся с желанием перевести камеру с лица говорящего на лица вслушивающихся -- они интереснее и непредсказуемее. Но на самом деле произносимые слова -- это самое важное, так объяснила Лея. Потому что их никто заранее не писал. Актеры сами придумывают их по ходу действия, которое в свою очередь течет туда, куда увлекают его придуманные слова. Меня эта непредсказуемость волновала, даже завораживала.

На Лее летящее платье, такое ощущение, что оно все время струилось под дуновением невидимого ветерка. Меня это умиляло, и я с удивлением констатировал это. У нее на плече -- лейкопластырь, а под ним эта странная ранка, оставленная пещерой. Я про нее все время помнил. После того, как мы все решили не признаваться насчет Марты, тянуть время, оно действительно стало тянуться, словно магнитофонную ленту слегка придерживают пальцами, и голоса, минуты, часы замедлились, приобретя тягучесть и низкое звучание.

Всю ночь я ходил вокруг дома Леи, но ничего не нашел и не понял ничего нового. Ни внутреннее, ни внешнее волнение не коснулись меня. Я зря потратил ночь. Зато я увидел рассвет -- ее дом стоит как раз на краю вади, и я видел как солнце приходит из восточного Иерусалима, оттуда, откуда когда-нибудь придет Машиах.

Леины пациенты подобрались в труппу сами собой, по простому принципу "хочешь участвовать в спектакле". Я заметил -- Лея говорит о них с уважением, и это гипертрофированное бережное уважение сразу отделяет их от нас как бы невидимой стеной, за которой существуют свои правила поведенческой антисептики. Их всего пятеро, все мужчины. Наверное, повлияло то, что их приглашала в труппу женщина, Лея.

Они выстроились в очередь за конвертами, в которые вложены листки с описанием их ролей и принимали их с надеждой, как билеты на реинкарнацию. Опасливость стыла на их лицах и смешивалась с ожиданием лучшего.

Хорошо, что Белла разрешила использовать этот зал для репетиций. Впрочем, так ли хорошо? Игры Леиных пациентов ведутся внутри хоровода Соломоновых жен. Они взирают на актеров с любопытством гаремных затворниц. И Марта тоже. И это наполняет происходящее какой-то тревожащей меня гулкостью, словно появляется эхо, которое я не слышу, но про которое знаю.

Был там мужчина средних лет с внешностью, похожей на полустертую подошву. Про него нельзя сказать совсем ничего, ни слова. Даже имя его невозможно запомнить, оно само по себе усредненное, словно соскальзывает с обтекаемой, как морская галька, внешности, не удерживается и улетает прочь. Наверное поэтому он несколько лет назад практически перестал разговаривать с окружающими. А если и говорит что-то, то как бы не от себя, а просто передавая информацию. Он считает себя пророком и стесняется этого. Лея дала ему роль Иезекииля, чему он нисколько не удивился, а просто прочитал что написано на записке, кивнул и объявил кто он. Я шепотом спросил Лею:

-- А почему ты считаешь, что это не углубит его заболевание? Он сконцентрируется на этом и не сможет вырваться.

-- Не сконцентрируется,-- ответила она,-- силенок не хватит. Наоборот, поймет, что недотягивает и получит шанс очнуться.

Самый молодой актер, почти мальчик, казался самым невменяемым. Когда он прочитал содержимое своего конверта, он просто порвал записку с обозначенной ролью, с вызовом посмотрел на Лею и возмутился:

-- Ну уж нет! Я -- как всегда. Буду только самим собой!

Лея рассмеялась. Тогда он облегченно вздохнул, достал из кармана горсть разноцветных стеклянных шариков -- такими играют маленькие дети -- и, потряхивая их в сомкнутых ладонях, стал прохаживаться по залу, настороженно вслушиваясь в стеклянное побрякивание.

-- Ты считаешь, что он вообще что-то понимает? -- усомнился я, глядя на его самозабвенное самодовольное лицо.

-- Ну конечно,-- Лея прикрыла мою ладонь -- своей, осторожно, словно моя тоже была из стекла.-- Только по-своему. Жалко мальчика очень. Если бы получилось приспособить его понимание к общим рамкам... Ну, не знаю. Мешает то, что он еще гордится тем, что имеет. А должен научиться это скрывать. Он у нас -- творец. Вообще, я сомневаюсь что с ним что-то получится...

-- Я -- царь Соломон,-- обрадовался видный, но слишком суетливый для своей внешности мужичок с модной "трехдневной" щетиной.-- Давайте может быть прикинем, как лучше вести нить спектакля? Куда ее тянуть? Пусть каждый скажет несколько слов о своем персонаже...

-- Она уже протянута вокруг твоей шеи,-- тускло ответил Иезекииль.-- И ты этого не замечаешь, и заметишь лишь когда петля начнет затягиваться.

Красиво сказал. Интересно, он отдает себе отчет в словах? Или так случайно получилось?

Мальчик вдруг вздохнул, раскрыл ладони и стеклянные шарики застучали по каменному полу, запрыгали, раскатились. Мальчик наблюдал за этим крайне внимательно и как-то свысока. И все мы тоже проводили взглядом какой-то из шариков.

-- А я -- Иосиф,-- наконец проговорил невысокий человек в ковровой тюбетейке.-- Ну так несколько слов,-- он обращался почему-то не к Лее, а к ее портрету.

Лея рассказывала, что он убил свою жену. Вернее, так выходило с его слов, а по документам ни разу не был женат. В общем, подозревали, что он кого-то все-таки убил, но так и не разобрались -- кого.

-- Говори лучше со мной, а не с портретом. С живой же удобнее разговаривать, нет? -- весело посоветовала Лея.

Иосиф смущенно попереминался, потом пожал плечами:

-- Могу и так. Но какая разница? Уже ведь все равно... Меня же хотели убить свои же братья, вы это все помните. Значит, я -- Иосиф уже после того, как его предали. Но еще до того, как отомстил... Ну так я уже стал Иосифом мудрым в Египте...

Слова Иосифа не понравились Соломону:

-- Это Соломон -- мудрый! -- возмутился суетливый мужичок.-- Нам не нужно два мудрых, это помешает спектаклю! Какой же интерес будет зрителям наблюдать сразу двух мудрых. Это уже будет философский диспут, а не драматургия, правильно?

Иезекииль как-то неприятно дернул лицом, сразу всеми мышцами, словно они сократились от удара током, и сказал:

-- Когда сталкиваются два мудрых, один обязательно оказывается в дураках. Но вообще-то основная мудрость достается миру через пророков. Не надо быть мудрым, чтобы это понимать.

Лея оборвала спор похлопыванием в ладоши:

-- Нет-нет, мы не будем выяснять кто самый мудрый. Это разная мудрость. Нам нужна основная линия, сюжет. Есть идеи?

Тогда пациенты решили, что в пьесе должна быть женская линия. Но раз нет актрис, то воображаемая, как бы условная, за сценой. Они глазели на Гришины портреты и несли какую-то ахинею о прекрасных принцессах, спящих красавицах и Вечной Женственности. И лишь мальчик молча ползал по полу, собирая шарики.

-- Это надо снимать? -- спросил я Лею.

Она кивнула. Я сразу же поймал себя на том, что пытаюсь фиксировать, как они смотрят на портреты. А это было достаточно сложно, во всяком случае, для меня, впервые державшего в руках видеокамеру.

Актеры неожиданно легко сошлись на том, что лирической героиней будет Марта. Они собрались перед ее портретом, и мне даже казалось, что каждый пытается как-то по-особому ей улыбнуться и привлечь ее внимание.

Я уже почти решил попросить Лею выяснить, почему они выбрали именно этот портрет. Но не попросил. Потому что представил, как они начнут это объяснять, а Марта будет смотреть из рамы на происходящее, как на Кинолога, когда он говорил по-русски... Но получилось совсем неприятно. Соломон стал водить пальцами по пастозным рельефным мазкам на портрете, словно бы повторяя их движение по Мартиному телу. При этом он даже слегка приплясывал. У Иезекииля от гнева сузились глаза, что наконец-то придало его лицу хоть какую-то особенность:

-- Вот из-за этого блядства и убавили нам назначенное и отдали нас на произвол ненавидящих нас дочерей палестинских!

Соломон обиделся. И начал объяснять, что для него величина гарема -больше показатель статуса, что на востоке царь без гарема -- это еще смешнее, чем царь без государства и что он не собирается отказываться от своего права, раз ему положен выдающийся гарем, пусть даже закулисный. А если он не будет соответствовать своей роли, то тогда и спектакль не будет иметь успеха. И зачем тогда вообще все это надо, все эти театральные мечтания?

Но Иезекииль вошел в образ плотнее -- он уже был над такими категориями, как "успех спектакля". Он обличал Соломона, как сластолюбца, из-за гарема которого начались все бедствия еврейского народа. Интересно, как постепенно он все больше входил в роль. Речь его, сопровождаемая потряхиванием стекляшек в ладонях мальчика, становилась все ритмичнее и архаичнее, в ней появилось завораживающее косноязычие:

-- И соблазнял ты народ мой распутством своим, и у каждой дороги блуд был, и на каждом возвышении жертвы идолам возносились. И вот теперь этот Город котел, а мы мясо. А ведь растили тебя, как львенка средь молодых сильных львов, и вскормили тебя, и молодым сильным львом стал ты, и научился терзать добычу, пожирал людей...

Мы с Мартой смотрели друг другу в глаза, впрочем, это обычное свойство портретов. И я читал в ее взгляде вопрос: "Почему ты меня убил?" Потому что в том спектакле, по Гришиной пьесе, мне досталась роль Соломона, а ее растерзали, как добычу. Я не собирался с этим соглашаться, я просто хотел подобрать аргументы, да ну, что за ерунда... конечно, можно убить и бездействием, но не в данном случае, потому что убить бездействием, это когда знаешь какое действие надо предпринять, но не предпринимаешь...

Зазвонил мой мобильник. Но я был не готов отвечать. Не мог я ни с кем говорить в тот момент. Ни с кем и ни о чем.

-- Начинается,-- шепнула Лея.

-- Что?

Я как бы внутренне попятился. Действительно, что-то такое происходило. Но неужели это столь очевидно для всех? А если для всех, то это уже объективность, которую нельзя игнорировать.

-- Что ты имела в виду -- начинается? -- спросил я, чуть требовательнее, чем можно.-- Что?

-- Да спектакль. Они начали нащупывать общий сюжет, общий язык... А ты разве не видишь?

Я пробормотал, что да, конечно, вижу, вижу. Но я видел лишь то, что вмещал экранчик камеры, да и то скорее не видел, а констатировал движение. В какой-то момент я тайком выключил видеокамеру, потому что понял -- нужно сконцентрироваться, и тогда что-то, может быть, зацепится за сломанные стебли моих догадок. Я понадеялся на удачу рыбака... или на удачу полицейского, ищущего в реке мертвое тело...

Я закрыл глаза и собрал мысли воедино. Но они тут же рассыпались из-за дробного звука и запрыгали вместе со стеклянными шариками по каменному полу.

-- Зачем ты это делаешь, Барух? -- вкрадчиво спросила Лея.-- Это ведь не просто так, верно? Это ведь что-то значит?

Барух довольно улыбнулся:

-- Всему свое время, потому что. Время разбрасывать евреев и время собирать евреев.... А ты же главного не спросила! Ты заметила, что когда я их разбрасываю, я стою вот так! -- мальчик гордо выпрямился.-- А когда собираю, то ползаю за ними на коленях. Ну, понимаешь?!

Я понял, что устал. Я больше всего ненавижу в себе усталость, ту степень ее, когда уже не могу сконцентрироваться. Впрочем, иногда нужно просто понять, что мешает... даже мелочь... Конечно же, мне мешал и отвлекал неотвеченный звонок, он словно все дребезжал где-то на периферии. Я отложил видеокамеру и проверил номер последнего полученного звонка. Номер был вроде знакомый, но как-то неуловимо. Я решил перезвонить сразу, чтобы накормить свое любопытство и почти нажал "ОК". Но не нажал. Потому что... Сначала заподозрил. А потом вспомнил точно. Да, это был номер мобильника Марты.

Я посмотрел на ее портрет, она ответила мне спокойным, не насмешливым, а вдумчивым взглядом. Я попытался представить какими словами должен сопровождаться такой взгляд и почти услышал: "Не суетись." Да, верно. Не стоит перезванивать со своего телефона... И с Белкиного -- нельзя. Мало ли... А надо перезвонить из автомата, с улицы. И даже не ближайшего к этому дому. Когда пойду провожать Лею, тогда и позвоню. Вряд ли время здесь что-то решает, это вступили какие-то другие силы.

До конца репетиции я пребывал в бездумной вате. Как назло все затянулось. Лея не почувствовала моего состояния, зачем-то согласилась пить чай, и долго болтала с Беллой о пустяках, хоть я и намеренно демонстрировал, что меня уже наполовину здесь нет. Наконец, мы выбрались на улицу.

Я чувствую себя с Леей, вернее, что Лея со мной, только когда мы вдвоем. У нее даже тембр голоса другой.

-- А ты заметил,-- спрашивает она меня,-- в конце репетиции, когда они все растормозились, какая возникла сексуализация пространства,-- она смеется и повторяет,-- сексуализация пространства... Нравится тебе такой термин?

Мы проходим мимо первого, притаившегося в складке ночной тени, телефона-автомата. И я говорю:

-- Да, термин мне нравится. А то, что пространство сексуализировалось вокруг портретов... Мне как-то не по себе было. Я тогда так не подумал, но сейчас назвал бы "сексуальностью преджертвенности".

-- Мне это тоже мешало,-- неожиданно признается она.-- А сейчас ты сказал, и даже как-то страшно стало. Вот не мороз по коже, а каким-то жаром обдало. Издержки нашего климата, наверное. А жаль, а то пугали бы друг-друга в хамсин и охлаждались.

Меня влечет к ней. Не только плотски, а в целом. Словно тягучий фонарный свет склеивает нас в одно. И мне приходится почти отдирать себя, когда я замечаю второй телефон-автомат.

-- Я быстро,-- говорю я.-- Всего один звонок. Наверное, короткий.

Она не спрашивает почему, когда у меня в кармане мобильник, я должен звонить с автомата. Она просто интеллигентно отходит за угол, подальше, чтобы в ночной стерегущей тишине случайно не подслушать.

Набираю номер. Руки не трясутся, но замечаю, что попадаю не по центру кнопок... Гудки. Длинные. Что я сейчас услышу? Арабскую речь? Голос полицейского? Голос Марты? Или вообще... И слышу затасканный голос телефонной компании: "Телефон временно отключен. Перезвоните позже". Перевожу дух. И чувствую, что хочу проверить масло. Как только дойдем до стоянки, сразу открою капот и проверю. Слышу крик. Женский. Слишком далеко, чтобы это была Лея.

Но Леи за углом нет. Бегу на крик. Спотыкаюсь о мягкое, живое. Крыса? Кошачий вопль.

Белла

Иосиф Прекрасный, оттолкнув меня локтем, проигнорировал разовые стаканчики и, нагнувшись, присосался к крану этой хреновины -- аппарата, охлаждающего и нагревающего воду. Сначала мне захотелось дать ему пинка, а потом -- поменять синий и красный краники.

-- Жарко!-- пожаловался он мне, ища сочувствия.-- Как у египтянина за пазухой!

-- Да-да,-- вежливо ответила я,-- как в брюхе у крокодила.

Пока я демонстративно обрабатывала кран жидким мылом, он все стоял около и обтирал тюбетейкой свою красную, распаренную актерским вдохновением физиономию. Прежде чем уйти, он улыбнулся и снова присосался к крану.

Зачем-то, после репетиции, пригласила Лею почаевничать. Лея очень легкий человек. Особенно когда забываешь, что она психиатр. Легких людей в моей жизни можно пересчитать по пальцам. А вот как она влияет на Давида, мне до сих пор неясно. Судя по его отношению к ней, должна как-то влиять. Но не очевидно. Сегодня он вообще "водолаз", почти не выныривает. Обращаясь к нему, натыкаясь на его взгляд, кажется, что общаешься через переговорное устройство. Похоже, смерть Марты достала его сильнее, чем всех нас. Поэтому, или по чему-то другому, о Марте мы даже не вспоминаем. А это значит, что ничего нового никто не узнал.

В конце концов, Давид вообще отключился, а потом и вовсе вскочил посредине Леиной фразы. И они ушли.

Я заперла за ними массивную дверь. Интересно, у всех засовов такое тюремное лязганье, или оно досталось только мне? Никак не могу понять, что я больше не люблю -- людей или одиночество.

Ну вот, все начинает повторяться. Ко мне не зарастет муравьиная тропа. Леины психи это, конечно же, никакие не сумасшедшие, это замаскированные муравьи-разведчики. И скоро здесь будет... кого здесь только не будет. Каждый волочит за собой по жизни тень своей судьбы. И я лишь переползла из маленькой невзрачной ракушки в большую и перламутровую. За сумасшедшими потянутся убогие, нищие -- просто и духом, лица без определенного места жительства, странствующие трубадуры и прочие дервиши. И всех их почему-то будет объединять одно -- они будут ждать от меня понимания или даже восхищения, а если им этого не дать или недодать, начнут обижаться и мелко пакостить. И весь этот особнячок превратится в караван-сарай, вернее -- в странноприимный дом, странно-приимный. Какое точное, словно специально для меня придуманное слово.

Или завести мрачного швейцара. Затаиться и вынашивать. Машиаха. Пока не приедут санитары и не отвезут к той же Лее и ее артистам. Ведь если гора не, то Магомед... Не надо только говорить вслух, что готова искусственно осеменяться, как корова... хуже, чем корова, потому что синтетическим генокодом. Это будет мой тайный внутренний проект.

Хорошо, что в "Эльдад вэ-зеу" Кинолог не готов был слушать. А ведь своей захлебывающейся откровенностью он уже почти пробил меня на взаимную. Сейчас жалела бы. И Давида не надо пугать мамзерами. И Ортика надо попросить молчать. Все будут считать меня матерью-одиночкой. Или даже бабушкой-одиночкой. Лучше все это вообще последовательно не формулировать. Хочу, да. Мне это нужно. Я заставлю себя во все это поверить, и в моей анемичной жизни появится какой-то смысл. Я буду полна сознанием своей миссии. Я буду его воспитывать не так, а... ну не так. Во всех его проявлениях я буду находить какой-то сакральный смысл. Ага, прямо как Давид... Нет, как-то не тот драйв, что той ночью. Кажется, для того, чтобы в это верить, нужно всю ночь пить, как лошадь в пещере под Старым городом в компании с одержимым танахической генетикой хаббадником... А ведь в какой-то момент мне показалось, что я его почти убедила назначить меня "девой Марией"... Бедный Ортик...

Позвонил Линь. Как раз вовремя. Мне до сих пор некомфортно общаться с ним в присутствии любого из наших. А сейчас, когда я осталась наедине с домом, с этими портретами... даже кусок говорящей пластмассы как-то защищал. Хотя сегодня и Линь был растрепанный. Обычно, я чувствую это, он продумывает разговор перед тем, как позвонить и придерживается своей схемы. А сейчас он сбивался на необязательные боковые ответвления и даже, кажется, на что-то намекал. Я не успела со всем этим разобраться -- в дверь жутко затарабанили, и Давид прокричал, чтобы я быстрее открыла.

Засов заело, Давид орал, и было ясно, что произошло что-то ужасное. Так оно и было. Давид втащил окровавленное тело. Лея. Платье было разодрано, лоскуты волочились по полу, оставляя кровавые следы. Ран было много, по всему телу, рваных, ужасных. Волосы тоже намокли от крови и болтались, как дохлые красноватые червяки. Голова была откинута по-кукольному, ватно. Давид положил ее на ковер. И прокричал:

-- Какой здесь номер "скорой"? Знаешь?! Быстрее!!!

Я знала. Но все равно сначала вместо 101 набрала 03.

Давид, наклонившись над Леей, растопырил руки и, запустив пальцы в две самые кровоточащие раны -- на бедре и на шее, застыл. Кровь стала вытекать медленнее. Я не знала что делать, поэтому порвала первое попавшееся под руку и перевязывала другие раны, вернее пыталась -- все намокало и тут же сползало. В какой-то момент Давид убито сказал, кивнув на повязки:

-- Моя рубашка. Та самая...

И мы беспомощно смотрели, как пятна от вина с Леиного портрета поглощаются ее кровью. Так мы "Скорую" и встретили.

Пока несли носилки, я спросила Давида:

-- Что это было?

-- Не знаю,-- ужасным голосом ответил он, рассматривая свои руки.

Давид

Выйдя из больницы, первым делом проверяю масло в моторе. Почти на нуле. Меня это не удивляет. Меня удивляет другое -- у Леи есть старшая сестра, она не первенец, значит она не могла быть жертвой (то, что женщина, кажется уже перестало иметь значение). Ошибка? Промахнулись? Или первое поколение в Иерусалиме -- тоже первенцы? На ладонях то же ощущение впитавшейся крови, как после сбитой в мае собаки. Захлопываю капот, сажусь и еду. К Грише. На основных перекрестках, как часовые,-- гипсовые львы. Пустоглазо следят.

Звоню в дверь, Гриша сразу не открывает, и я зачем-то ее пинаю. Наконец, он выползает и начинает меня отчитывать, что разбудил. Уже совсем не рано, но он еще в прежнем, блаженном мире непонимания. Он еще окутан рваными лоскутами сна... но ими так же не остановить время, как лоскутками моей рубашки было не остановить кровь.

Он смотрит на меня, затыкается и спрашивает:

-- Что-то случилось? Ты что такой?

А я не такой, я уже другой. И это ему не понравится:

-- Случилось. Но больше не случится. Лея. Она осталась жива, чудом.

Гришины непонимающие глаза сужаются, он ведет меня к дивану, усаживает:

-- Давай по-порядку. Что?

-- Примерно как с Мартой. Но я успел. Лея в больнице, ее вытащили. Вся, вся располосована, изорвана. Это было страшно...

-- Кто?!

На этот вопрос мне, наверное, лучше не отвечать. Лее не понравится, если я разболтаю.

-- Мы.

Гриша зло смотрит:

-- Можно выражаться попроще? Не фигурально. Что, где, когда.

-- В Старом Городе, естественно. Около полуночи. Мы шли от Беллы... Я отошел позвонить из автомата. Поэтому не видел. Ничего не видел.

-- Плохая фраза. В полиции не прокатит.

-- Что?

-- Что отошел звонить. У тебя мобильник. У Леи мобильник. У Белки дома куча телефонов. Какого хрена?

Начинается. Придется объяснять необъяснимое.

-- Такого. Я звонил Марте.

Гриша замирает, одна рука уже в рукаве рубашки, второй рукав повисает сломанным крылом:

-- КОМУ?

-- Да.

-- Почему?

-- Потому что перед этим она мне позвонила, на мобильник. А я не смог ответить.

Гриша отходит к противоположной стенке, опирается на нее и смотрит таким взглядом, словно собирается меня рисовать:

-- Давид. Я понимаю, что ты не шутишь. Но давай по-порядку. Почему ты считаешь, что это была она?

-- Я не знаю, кто это был. Но звонили с ее мобильника.

Гриша отлипает от стенки и приобретает трехмерность. Вдевает руку во второй рукав. Хмыкает:

-- Сам-то понял, что сказал? Я же испугался, что у тебя крыша уехала. Врываешься... Глаза на лбу... Привет от панночки... Ну господи, нашел кто-то ее телефон, прозвонил по мемориз... А ты, значит, конспирироваться решил... Ну и что дальше? Ответили? -- он неспешно застегивает пуговицы.

-- Линия была отключена. А потом закричала Лея.

Надо переходить к главному. Непросто. Но я должен:

-- Лея закричала, потому что ее убивали.

-- Кто?

-- Я не видел.

-- Совсем ничего?!

-- Метнулось от нее что-то, очень быстро. Что-то вроде тени.

-- А говоришь -- ничего. Тень одна?

-- Не уверен. Вроде одна. Во всяком случае не две.

Гриша быстро ходит по мастерской, по кругу, как слепой ослик на мельнице. Пора подходить к главному.

-- Надо было попробовать догнать! -- наконец говорит Гриша.-- Если одна.

-- Она двигалась быстрее, чем человек.

-- Что за херня? -- морщится Гриша.-- Значит, мотоциклист. Шум мотора был?

Вот именно!

-- Шум мотора?! -- ору я.-- Да! Был! Все время был! Но до того! Он меня преследовал, этот мотоцикл! Но не в эту ночь! В эту ночь было тихо! Очень тихо! Лев не рычит, когда охотится! Понял?!

-- Нет,-- мрачно говорит Гриша.-- Выпить дать?

Про льва не надо было. Лея, очнувшись, сказала. И больше никому не признается, только мне. А то ее сочтут ненормальной. Для нее это профнепригодность. Да и я ведь льва не видел. Видел как огромная тень вдруг исчезла. Распалась. Разбежалась в разные стороны. И еще... да, точно -после этого со всех сторон слышалось мяуканье...

-- Спасибо.

Выпиваю стакан чего-то крепкого. Вроде, чуть помогает. Вспоминаю, как Кинолог выделывался перед Мартой, здесь, и пил из этого же последнего уцелевшего граненого стакана.

-- Да, ты должен извиниться перед Кинологом,-- говорю.-- Марта и Лея -это все одно. Это только начало.

-- Начало чего?

-- Проекта "Тысяча трупов"! -- ору я.-- Нравится?! Все! Закрывай лавочку!

Гриша смеется. Нехорошо. Заправляет рубашку, затягивает ремень. Теперь он не похож на расхристанного похмельного соседа по общаге. Он собран и щурится. Закуривает, кивает:

-- Приехали. Ну давай, формулируй. Почему я должен закрывать проект? И кто съел Марту и Лею? И как это между собой связано. Убеждай, давай.

Ничего у меня не получается. Надо взять себя в руки. Надо оттолкнуть лодку от горячего песка.

-- Хорошо. Марта и Лея. Обе изображены тобой на портретах. В виде жен царя Соломона. Больше их не объединяет ничего. Обе получили множественные рваные раны с интервалом в несколько дней.

Мне хочется еще добавить, что на обеих брызнуло вино, но я сдерживаюсь. Незачем. Я и сам-то это до конца не приемлю. Зря, наверное. Гриша покачивает ногой в рваном тапке. Скрестил руки на груди:

-- С логикой у тебя лажа. Марту и Лею объединяет гораздо большее. Например, знакомство с тобой. Или с Кинологом. Да и со мной. Огласить весь список, или достаточно? Еще их объединяет нехарактерная для нынешних интифадных времен манера гулять по ночам в Старом Городе. Не надо переводить стрелки на царя нашего Шломо. Он этого не заслужил...

Я перебираю все свои аргументы и вижу, что цепь моих доказательств для него -- ведьмина паутина. Что он разорвет ее одним взмахом бритвы Оккамы. Я почти материализовал это в своем сознании, и Гриша в той "октябрятской" кепчонке приблатненным жестом выхватывает абстрактную, но ржавую бритву. Я должен идти на эту бритву, даже с голыми руками:

-- Хорошо, ты согласен, что нападавший в обоих случаях был один и тот же?

Гриша слишком серьезен, поэтому я не верю в его желание понять:

-- Ты не дергайся так, не кричи... Нет, я не согласен. Это должна установить экспертиза.

-- Ну, знаешь! Если ты не признаешь даже этого, то...-- теперь я действительно повышаю голос. Но и раньше, видимо, тоже. Надо как-то собраться: -- Гриша, началась череда убийств. Лея осталась жива случайно. И это продолжится, продолжится!

-- Почему?

-- Да это же очевидно! Почему... По кочану! По маслу! По индукции! Какая разница! Я чувствую. То есть не так, я -- знаю.

Я говорю очевидные глупости. Но, как ни странно, Гриша как-то концентрируется именно на этом отсутствии доводов. Его, кажется, тревожит именно мое ощущение беды. Или вспомнил, как в мае мы тщетно лили масло в мотор. Тогда я говорю:

-- Это из-за аллергизации истории.

Гришин взгляд теряет тревогу, в нем загорается насмешка:

-- Ну да, ну да... Борьба с мировым злом... Давай лучше вернемся к... ну, к тому, кто их убивает. Ответь-ка мне на один вопрос, односложно. Кто конкретно, по-твоему, нанес Марте и Лее раны?

Я не хочу отвечать конкретно. Потому что заранее знаю -- мой ответ все окончательно испортит. Я начинаю озираться, одновременно судорожно соображая, есть ли способ как-то понормальнее ответить. Нету. В какой-то идиотской медлительности смотрю на дверь. Наверное, в моем взгляде есть что-то такое... Потому что Гриша тоже резко оборачивается на вход. И тут раздается звонок. Гриша открывает не сразу, я первый раз слышу, как он спрашивает:

-- Кто там?

Но это Ортик. Он вваливается, сияя всеми своими веснушками, хотя лицо у него не слишком веселое. И я воспринимаю его появление, как шанс. Но Гриша играет на опережение:

-- Заходи. Вот, плохая новость. На Лею вчера какой-то маньяк набросился. Нет, жива, жива. Она в Старом Городе ночью одна оказалась. Давид как раз рассказывает, что они у Беллы были до ночи... Давид, а что вы там вообще ночью делали?

Мне неприятно, что Гриша манипулирует ситуацией. Но он ждет ответа, и я отвечаю:

-- Репетировали. То есть, не мы, а у Леи там было занятие по психодраме.

-- О-па! -- обрадовано восклицает Гриша.-- С психами, да? Что же ты сразу не сказал! Готов поспорить -- среди них был, как минимум, один маньяк. Надо поднять их истории болезни. Не пытался ли кто-то из них убивать женщин раньше.

Я вспоминаю Иосифа. Но молчу. Нет, не он это.

-- Ужас! А как она себя чувствует? -- ужасаясь, Ортик продолжает свой ритуал -- выкладывает из портфеля термос, сэндвич, органайзер. Несет сэндвич в холодильник, все делает точно в том же темпе, что и обычно. Разве что слегка покачивает головой, словно обсуждает с собой, внутренним, происшествие. Но он-то, с его гематрической логикой, должен увидеть связь между двумя трагедиями.

-- Чувствует она себя плохо. Но уже лучше. А хочешь знать, как она выглядит?

Ортик тормозит и упирается в меня испуганным взглядом. Нет, не хочет он знать, как она выглядит. Но зачем-то все-таки кивает.

-- Тогда,-- говорю я,-- найди газету, в которой написано как выглядела Марта. Когда ее нашли в "Львином зеве". Или попроси у Гриши. Гриша, ты ведь еще не выкинул эти газеты, где про Марту?

-- Я помню,-- поспешно говорит Ортик.-- Какой ужас! Но ведь это уже не может быть совпадением? А вот... какой кошмар... а кто-нибудь знает где в это время был ваш Кинолог?

-- Это неважно уже,-- отвечаю я.-- Потому что это не Кинолог. И вообще не человек.

-- Прекрати! -- требует Гриша.-- Ортика хоть не пугай. Я-то привык, но он же нормальный человек... Он сейчас тебе нарасскажет,-- обещает он Ортику.

Но Ортик готов слушать. Он уже переступил черту невмешательства и теперь будет вмешиваться с присущей ему природной активностью. Что он и делает -- спрашивает не без интереса:

-- Не человек? Как это? А тогда кто? Или что? Ты знаешь?

Я понимаю, что это мой последний шанс убедить их прекратить проект добровольно, а главное -- немедленно. Поэтому я сейчас все им скажу. Гриша непробиваем, но Ортик должен это воспринять. И тогда мы будем в большинстве. А Лея меня простит. А даже если и нет... Мне хотелось бы рассказать, как вчера на репетиции Иезекииль обличал царя Соломона... что из-за его гарема, из-за идолопоклонничества его жен выпущен был лев высшего гнева, раздробилось царство и исчезли десять колен израилевых... Но я не буду этого говорить. И я не буду говорить, как меня преследовал утробный рев, как мне казалось -- мотоцикла, резонируя в позвоночнике, заставляя сердце метаться перед его колесами... А про вино скажу, это должно сработать, потому что -наглядно, хоть и пошло. Главное -- сконцентрироваться. Отсечь все сомнительные ассоциации, вернее -- неприемлемые для мышления по дорожным правилам, или хотя бы не высказывать их. Ясность. Максимальная ясность. Мысли и изложения.

Я начинаю издалека, с неожиданной для них стороны. Я вспоминаю университетский курс теории вероятности и статистику израильской преступности. И наглядно, популярно, для художников, делаю прикидку вероятности того, что в течение нескольких дней в группе из десяти женщин происходят два убийства, неважно что одно сорвалось. Ортика, кажется, это убеждает. Гришу -- нет. Даже цифры для него слишком абстрактны.

Тогда я прошу их вспомнить другие случаи убийств с подобными ранами. Они не могут. И это их озадачивает. Я ловлю этот момент растерянности и спрашиваю их, не считают ли они, что за повторное преступление наказание должно быть большим. Они согласны, но не понимают при чем здесь рецидивисты. Привожу первый пришедший на ум пример. Человек зашел к соседям с кухонным ножом -- странно, надо спросить, чего это он. Человек, отсидевший за убийство кухонным ножом, зашел к соседям с кухонным ножом -- надо защищаться. То же самое делает и лишенный рационального сознания живой организм. Ведь что такое аллергическая реакция? По сути, это неадекватная реакция организма на "кухонный нож соседа-рецидивиста".

-- Точно! -- говорит Ортик.-- У меня аллергия, я знаю.

И я объясняю им, что не только человек дает аллергическую реакцию в подобной ситуации. Гиперреакция на раздражитель происходит не только на сознательном и бессознательном, но и надсознательном уровнях. Гриша морщится, но Ортик должен понять. То есть нечто, определяющее судьбу человечества, аллергизировалось в ходе истории.

-- Ты считаешь, что Всевышний -- аллергик? Что у него крапивница? -фыркает Ортик.

Но я объясняю ему, что вообще не собираюсь вторгаться в сферу религии. Что то, о чем я говорю, скорее не божественная, а промежуточная сфера, действующая достаточно непредсказуемо, по совершенно своим понятиям. И царь Соломон, разрешая своим женам оскорблять Иерусалим идолопоклонничеством, привнес этот аллерген. А Иерусалим лучше не аллергизировать. Потому что это какое-то особенное ужасное место, основное. И вот теперь, даже такая невинная вещь, как наш проект, вызывает аллергию и убивает. Я стараюсь не смотреть как они переглядываются стеклянными глазами и продолжаю. Говорю, что если мы продолжим проект, продолжатся и убийства жен. А если мы не остановимся, это может вызвать анафилактический шок. Всего. Потому что это -- Иерусалим. Я произношу жестко, с максимальной однозначностью:

-- Проект должен быть прекращен. Немедленно. И безжалостно.

Гриша смотрит на меня с жалостью. Молчит. Ортик возмущенно таращит глаза, потом заявляет:

-- Это уже вообще... Хуже язычества. И хуже атеизма тоже. Профанация полная. Давид, ну что ты несешь? Ты же культурный человек, наверняка ТАНАХ читал. И кто, интересно, тебе позволит прекратить проект! Про который ты не все знаешь!

Это мой просчет. Ортик находится в рамках своих, вернее --ортодоксальных представлений. Каким бы "своим" он не был в компании. Наивно было надеяться на его поддержку. Я для него вор, выскочивший из-за свитков Торы в разгар молитвы. Значит, я для него враг. Прежде всего потому, что Ортику тоже нужен этот проект. Не меньше, чем Грише. И нет у меня больше аргументов, одно только сосущее знание, что проект надо оборвать. И я говорю:

-- Один из вас не верит ни во что. Другой верит только в то, что сказал его рав. Но факты упрямая вещь. Красное, как кровь, вино несколько дней назад, у Беллы, залило портрет Марты и она умерла в ту же ночь. Брызнуло на портрет Леи, и она ранена. Тоже случайность?

Я презираю сам себя за эти банальности. Но они реагируют еще предсказуемей и хором отзываются:

-- Совпадение!

Уроды, не слышащие ничего. Ни слов, ни рева.

-- А лев? -- кричу я.-- Что вы скажете на это?

-- Какой лев? -- нервно отзываются они почти что хором.

-- А такой. Хищный. Который задрал Марту. И пытался сожрать Лею! Она его видела! Она, она мне сама сказала. Что на нее напал лев. ЛЕВ! И он убежал при моем приближении, волоча за собой распадающуюся тень. Я видел эту тень, ясно?! Ортик, да очнись ты! Что означает лев в иудейской традиции? Ничего хорошего, если он при этом жрет женщин, так?

Ортик снимает очки и начинает их медленно, нарочито медленно протирать, косясь на Гришу.

-- Ну, лев... символ колена Иегуды... символ Иерусалима...-- наконец говорит он.-- Ну и что? И вообще, все это профанация... Мне трудно тебе поверить, извини конечно. Лев... в центре Иерусалима... Это означает, что он сбежал откуда-то, вот и все. Если он вообще был.

-- Все! -- говорит Гриша.-- Мне надоело. Ортик сейчас позвонит в зоопарк и спросит... о, господи, чушь какая... Ортик, все-таки позвони в иерусалимский зоопарк, спроси, не сбежал ли у них лев. Ну и в "Сафари" рамат-ганское тоже позвони, ладно. А я хочу услышать про льва от Леи, напрямую. Давид, она сможет со мной поговорить?

Ортик цепляет очки обратно, сразу уменьшая и глаза, и, соответственно, недоумение, плещущееся в них. Ему явно не хочется звонить, потому что он тоже не любит выглядеть идиотом, во всяком случае, когда представляет себя в этой роли. Я бы тоже не хотел звонить. И он вздыхает:

-- Ладно, я позвоню. Но после того, как ты поговоришь с Леей. Потому что если она подтвердит про льва-людоеда, в этом будет смысл. А если нет, то зачем мне звонить?

Гриша вдруг подходит ко мне вплотную и впивается взглядом в мое лицо. Я стараюсь придать взгляду решительность, но получается только напряженное ожидание. Он спрашивает:

-- Лея ведь подтвердит про льва, а, Давид? Ты в этом уверен, да?

Он знает, знает, что Лея не подтвердит. Потому что, когда она шепнула мне про льва, шепнула едва шевелящимися зашитыми губами, она еще добавила, что хочет, чтобы я знал, но я буду единственным кто это узнает, потому что она не хочет выглядеть сумасшедшей, потому что в это нельзя поверить, а значит этого не было. Поэтому я не хотел говорить им про льва. Но сказал. А в то, что он распался на кошек, я и сам до конца не уверен. И теперь я просто промолчу на Гришин вопрос. Пусть звонит куда хочет. В конце концов, я сделал, что мог. Или сделаю. Пусть звонит, пусть. Мне тоже интересно. Я даже обрадуюсь, если обнаружится сбежавший лев. Как-будто мне легко жить с этим... мотоциклом!

У Ортика звонит мобильник, и он начинает свой обычный длинный малопонятный разговор, вмещающий танахические цитаты, мат, имена профессоров, приступы хохота и естественнонаучные термины. А Гриша дергается. Он не боится выглядеть смешным, он боится за свой проект и не может ждать, и не хочет терпеть никакой неопределенности. Он находит в списке натурщиц номер Леиного мобильника и, не отводя от меня насмешливо-испытующего взгляда, звонит. Глупец. Он не знает, что все услышанное им уже не имеет значения. Вежливо, сочувственно здоровается, заинтересованно спрашивает о здоровье.

-- Не тяни,-- прошу я,-- ей трудно разговаривать.

-- Давид передает тебе привет. Винит себя, что отошел. Но мы так и не поняли -- как все это случилось? Кто на тебя напал?.. Не знаешь?.. Ты что, совсем ничего не видела?.. Да я понимаю, что темно, но все-таки... А, сзади напал, ну да, ну да... И ничего не слышала? Молча напал?.. Понятно. Извини, в общем это и неважно, главное ты выздоравливай, все это фигня. Мы к тебе скоро зайдем... ну давай, пока...

Он задумчиво покачивает трубку в руке, осторожно кладет на место и вздыхает:

-- Да-а... Знаешь, я все-таки позвоню в зоопарк и в "Сафари". А то очень похоже, что это ты на нее напал. А значит, и на Марту.

Я грустно усмехаюсь. Он действительно зачем-то звонит туда, и еще куда-то, спрашивает про львов, все ли на месте, где еще в Израиле они могут оказаться, в общем, суетится. Ортик заканчивает свой разговор благодушным похохатыванием и фразой:

-- ... осторожнее, когда к Котелю пойдешь. Тут есть мысль, что там лев в засаде... х-ха... а распиздяи для него самый цимес... ну, шалом.

-- Лея не видела, кто на нее напал,-- сообщает ему Гриша со знакомой мне усмешечкой.-- Говорит, кто-то сзади набросился. Все львы сидят по клеткам. В городе только гипсовые.

-- Правильно,-- зачем-то подтверждаю я.-- Гипсовые львы и еще кошки.

Ортик смотрит на меня с ужасом и говорит:

-- Дела... Не нравится мне это...

-- А кому же нравится,-- вторит Гриша.

-- Мне не вообще не нравится,-- с тем же выражением продолжает Ортик,-мне это конкретно не нравится. Потому что..,-- он отводит от меня взгляд, но явно намерен мысль закончить,-- потому что есть только два человека, про которых мы точно знаем, что и с Мартой они тогда в пещере были, и с Леей. Рядом были. Это Белла и Давид. Но это не Белла. Потому что в пещере я с ней все время разговаривал. Остается Давид... Так вот, это очень похоже на правду. Потому что характер нашего проекта, о котором вы пока еще всего не знаете, таков, что некие темные силы должны пытаться мешать его воплощению. Даже используя хороших людей. А с Давидом случилось что-то, это же видно. Он одержим идеей прекратить проект. Больше ему ничего не надо. Нервный, бледный. Несет какую-то ересь. Проект для него -- "аллерген"...

Точно! Аллерген!

-- Вспомнил! -- Не удерживаюсь я.-- (C) назвали котенка -- Аллерген! Ну того, Гриша, рыжего, которого мы из Старого Города вывезли. Который красное вино с мостовой лакал! Вот даже как...

Я замолкаю, потому что Ортик, встретив понимающий взгляд Гриши, незаметно, как ему кажется, покручивает пальцем у своего рыжего пейса. Ну конечно, ему про темные силы, которые должны помешать воплощению проекта, говорить можно. Пингвин! Ну что ж...

Чтобы выиграть время, я иду к столу, сажусь рядом с Гришей и делаю себе бутерброд. Колбасы не хватает, нарезаю еще. И одновременно говорю:

-- Ладно. Вы мне не верите. Считаете меня психом, убийцей. Хорошо... Тогда вот мое последнее компромиссное предложение. Мы идем в полицию. Вы рассказываете там о своих подозрениях. Просите подвергнуть меня психиатрической экспертизе. Я соглашаюсь. Признаю, что вы основываете свою версию на реальных фактах. Но с одним условием. До тех пор, пока я не выйду из тюрьмы, или из психушки, проект будет заморожен. И вы поклянетесь в этом в присутствии Беллы. Полностью заморожен до моего возвращения.

Ортик смеется:

-- А зачем? Глупость какая... Этот проект заморозить невозможно. Нельзя его замораживать. Потому что он несет избавление человечеству... Вы ведь даже не представляете, какие деньги вложены, какие серьезные люди задействованы... Все это,-- он обводит мастерскую каким-то жестом мастера у-шу,-- лишь маленькая видимая часть айсберга.

Я чувствовал! Значит, все гораздо хуже и глубже, чем мне казалось. Времени нет вообще. Надо решаться.

-- Знаешь что, Давид,-- презрительно и устало говорит Гриша,-- а не пошел бы ты на хуй? Этот проект -- мой единственный шанс. И я его не упущу.

Сейчас! Я прибиваю ножом его правую кисть к столешнице. Все.

Гриша кричит. Наверное, ему очень больно. Ортик пятится, спотыкается. Хватает табуретку и продолжает отступать, прикрываясь ею.

-- Рав бы тебе сейчас посоветовал поставить табуретку,-- зло бросаю ему,-- чтобы перебинтовать руку своему подельнику. Потому что я бы не хотел сейчас приближаться к нему.

Гриша с ревом пытается выдернуть нож. Я бегу к выходу. Если Гриша успеет, он метнет нож мне в спину. Отпираю дверь и чуть не получаю ею по морде -- в комнату врывается Белка с таким лицом, что я пугаюсь за Лею. И не ухожу.

-- Боже, Гриша! Что с тобой?! Что за день?! Мы скоро захлебнемся кровью!!! Давид, иди! Надо перевязать... "Скорую" надо! О, Господи, да что же это с нами происходит... Давид, ты на машине?.. Лучше сами отвезем... Гриша, поверни руку, я вот так... черт, сейчас поедем... Ты как?.. Все, все против нас... что-то такое... Лея как, живая?.. у тебя еще ничего, заживет... а вот Линя совсем убили... Руку не дергай! Давид! Поддержи, а то неудобно... Ччерт, черт, черт...

-- Линя?!!! -- кричит Ортик.-- Ты сказала -- Линя?!!! Линя -- что? Что ты сказала?

Белла всхлипывает, начинает икать и вставляет между судорогами:

-- Линя... убили... утром... две пули... в грудь и контрольный... в голову...

Я приношу ей стакан воды -- все тот же стакан. Она вливает в себя воду толчками, перестает икать и уже почти спокойно говорит:

-- ... я с ним ночью не договорила... ты Лею принес... потом все это... я забыла ему перезвонить... не захотела... неважно... утром е-мейл странный получила, письмо от него... почти прощальное, с завещанием, но не всерьез, так, на всякий случай... но я испугалась, потому что на фоне всего этого, нашего... позвонила... не отвечает... тогда в офис... а там сказали, секретарша сказала... три смерти, то есть две с половиной... я сюда... а тут рука у Гриши... я так больше не могу... ой, мамочки, это же все не просто так, вы понимаете... это проклятие какое-то...

-- Мы -- нет, мы не понимаем,-- горько говорю я,-- нам понимать не выгодно. А я -- понимаю. Не бойся Белка, тебе как раз ничего не грозит. Ты уже выбралась, ты помнишь, после дискотеки, ты уже своей тьмы хлебнула. А два раза оно, кажется, не нападает. А с Линем -- это может быть вообще случайность...-- тут я вспомнил Ортиков "айсберг" и уточнил,-- то есть, если даже и закономерность, то неважно, потому что совсем на другом, недоступном нам уровне... А Гришу, Белла, это я ранил. Нарочно. Чтобы остановить проект. Иначе не получилось. И смерти бы не остановились, здесь, в Иерусалиме. Ты-то хоть мне веришь?

Она кивает, но я вижу, что просто так, на автопилоте. А Гриша орет, грозя мне забинтованной рукой:

-- Хрен тебе, проект остановить! Мы продолжим! Скажи ему, Белка! Рука заживет! Я и левой буду рисовать! Придумаю что-нибудь! А ты, сволочь, у меня еще сядешь! А когда выйдешь, я тебя измордую обеими руками!

Белла зажимает уши. Стоит так несколько секунд. Потом руки у нее опускаются, и она спокойно, каменно произносит:

-- Все. Проект закрыт. Все ушли на фронт. В соответствии с волей покойного спонсора... Вопросы есть?

-- Почему? -- отчаянно кричит Гриша.-- Ты не можешь!

-- Потому что я сломалась. А кому этого недостаточно... могу переслать последнее письмо Линя. Он не желает... не желал, чтобы в случае его смерти проект продолжался. И я ему за это благодарна... А теперь... А что теперь? Да, теперь выпьем за упокой и пойдем в приемный покой... Вот же блядь, какой день, такие и каламбуры...

-- Ты не имеешь права! -- сдавленным голосом то ли говорит, то ли шепчет, то ли шипит Ортик.-- Никто не имеет право! А ты -- особенно! Потому что ты -- мать Машиаха! Я так решил. Мать не может убить Машиаха. Если Машиах будет убит матерью, нам всем -- кирдык. Аборт всему человечеству!

-- Сумасшедший дом! -- воет Гриша.-- У меня дома -- сумасшедший дом! Белка, разлей водки и поехали уже. Я в травмпункт, вы -- в психушку! Да быстрее, мать твою!

В детстве, щелкая семечки, складываешь шелуху в тот же карман, а потом наощупь выбираешь твердые, съедобные, наполненные, которых все меньше. Так и ты, о, Город мой, выбираешь в своем кармане и пожираешь то ли лучших, то ли первых попавшихся, со стороны не понять, и лишь память о них сухой шелухой кружится вокруг нас, оставшихся, участвует в общем шевелении. Не живы мы, о, Город, поскольку живем не так, а значит как бы и не живем. Не мертвы мы, поскольку осязаем, чувствуем и видим. И любим. Мы думаем, что любим. Но это все-таки память о любви, это лишь тающий вкус ее на львином языке твоем, Город наших судеб. Мы мучаемся, но здесь. И не хотим иной участи. И не знаем, что мучаемся, а лишь догадываемся. И поэтому в глазах жителей этого Города двадцать пятым кадром вспыхивает то, что будоражит других, чужих, и заставляет нас узнавать друг друга везде.

Мы подтаяли на жарком лихорадочном теле твоем, Город, а потом слиплись, срослись, вернее проросли друг в друга и в кожу твою, и теперь мы все вместе покачиваемся от ветра зла и добра, от быстрого течения твоей нечеловечьей крови, бурлящей на порогах подземных артерий. Умирая по-одиночке, мы чувствуем страшную, иссушающую тоску, но и тоска эта уже привычна, беспредельна и воспринимаема порой, как подаяние, наше -- вечности, этой бесформенной нищете, принимающей все и никогда не насыщающейся, но иногда засыпающей. "Лев, пляшущий на страже",-- назвал тебя однажды наш человеческий нищий, безумец, бывший вчера мудрецом и желающий стать им завтра. Нет имени у этого безумца, потому что он -- это я, это каждый из нас, потому что, живя в этом Городе, каждый становится всем и все, что он может -- констатировать, наблюдая за своими превращениями. И считать, что это лучшее из всего возможного для человека.

Часть 2

СУМЕРКИ АВАТАРОВ

(ПОСТЫ)

Ты -- великий кот, мститель богов

Из надписей на гробницах египетских фараонов XIX и XX династий

СЕРЬГА ДЛЯ СРЕДНЕГО УХА

Давид

Иерусалим -- так принято писать название этого Города. Меня смущают эти две гласные подряд в начале. Ведь пытались писать Ерусалим и Ирусалим, но это не прижилось. Это как с электронной почтой, которую называют то и-мэйл, то е-мэйл. И это "ие" впереди словно указывает на Интернет. Мне почему-то кажется, что если бы у самого Города спросили, как писать по-русски его имя, то он подписался бы так: И/е_рус.олим. Потому что Иерусалим -- это Интернет, и мы, "русские" олим живем в нем безусловно виртуальной жизнью.

Хотя, конечно, это верно не для всех. Иерусалим становится Интернетом после ученичества, когда начинаешь читать его гипертекст. И тогда камни превращаются в линки и швыряют тебя на сайты сотканной временем Сети. Разве не так же происходят произвольные прогулки по Интернету, когда достаточно случайно попасть курсором на активный линк, чтобы оказаться в ином, непредсказуемом месте, а оттуда перенестись в другое, еще более далекое во всех отношениях, но все-таки как-то прямо-логически или криво-шизофренически связанное с тем, откуда ты пришел.

Ощущение, что подошвы твои кликают по тем же камням, по которым ступали... о, это ощущение вибрации активированного гиперлинка! Оно пьянит, невозможно привыкнуть к этому трамплину времени, но и жизнь без него утрачивает многомерность.

В блужданиях по Иерусалиму разве не происходит то же чудесное непланирование маршрута, особенно во времени, когда выйдя в утреннее дребезжание света и чириканье воробьев, хочется увлажнить ладонь росой, сконденсировавшейся над миром. И ты, напялив у входа шутовскую картонную дурилку-кипу, медитируешь у могилы царя Давида. Клик. Тысяча лет. Ты в этом же здании, на втором этаже, тайно наблюдаешь как Иисус тайно вечеряет с апостолами. Клик. Тысяча лет. Тот же зал, ставший мечетью. Клик. Тысяча лет. На крыше этого же здания молится президент Израиля, ведь это чуть ли не единственное в новорожденном государстве место, откуда виднеется Храмовая гора. Клик. Клик. Клик.

В других городах не так. Они не виртуальны, они визуальны. Они текст. Абзацы областных центров, повести Парижа, Лондона, Петербурга. Непрерывность сюжета. Единство плавно текущего времени. Преемственность всего. Эти города можно листать страница за страницей, оставляя на завтра продолжение повествования.

Раньше я думал, что Иерусалим -- это тоже том, просто страницы в нем вырваны, а оставшиеся перепутаны и написаны на разных языках. Но нет. И теперь я блуждаю по этому виртуальному Городу, прыгая с камня на камень, как с сайта на сайт, через потоки времени.

Серые нервные клетки серых компьютерных корпусов... Серое вещество общего мозга... Иерусалим -- это больная душа человечества в белой смирительной рубашке иерусалимского камня.

И/е_рус.олим. Этот Город просеял алию из России через свое виртуальное сито. Этот Город отобрал для себя каких-то отвечающих его критериям людей. Я, наверное, никогда не сумею даже приблизительно эти критерии сформулировать, но они есть и я их чувствую, ведь иначе невозможно объяснить, почему я почти безошибочно определяю иерусалимцев в любом городе. Я, кажется, даже знаю, кто из поселившихся в Иерусалиме здесь приживется, а кто уедет. Это происходит чуть ли не на генетическом уровне. Репатриант приживляется здесь, как трансплантат -- только при определенной генетической совместимости, иначе отторгается.

Группы души, как группы крови? Но тогда еще резус-фактор души? Нет, это уже слишком. А впрочем, почему же... Все логично. Если душа это кровь (а ведь так получается, потому что "кровь не употребляйте в пищу, ибо она душа"), то наличие этого "обезьяньего" резус-фактора в душах у большинства, как раз и приземляет носителя, жителя Города, к физичности Иерусалима, приспосабливает его к повседневным заботам и суете, которая тоже нужна и которая и делает Иерусалим живым. Но те души, без фактора обезьяньей выживаемости, они-то как раз и наполняют Иерусалим... чем? Строительной пылью разрушенных Храмов? Эта пыль оседает на их коже, на их судьбах, на их мониторах. Их-то я и называю вебмастерами Города, модераторами его гостевых и форумов, дизайнерами иерусалимского пространственно-временного континуума.

(C)

Уже минут двадцать (C) спорили, сколько лишнего времени тратила Анат, когда в той жизни ходила в больницу на занятия, не напрямую, через зимний ночной лес, а через главные ворота, к которым надо было идти полквартала. Анат говорила, что пять. Макс настаивал, что пятнадцать. Доказать чью-то неправоту сейчас, находясь в другой стране, было невозможно. А уступать никто не хотел. В конце-концов, сошлись на том, что память -- не фрайер. Перетасовывает колоду прошлого, не глядя на даты. Не только не фиксирует все, что тебе угодно, но еще и возводит каждое событие на свою вершину, так что, удаляясь, ты видишь панораму из событий, назначенных ею высокими, меж которыми теряются другие, казавшиеся тебе важными.

По черному монитору уже почти полчаса ползала красная надпись "Sachkuesh' bol'she 3 minut!" Макс пихнул мышку, и на экране высветился текст.

-- Все! Скальпель, наркоз и... что там еще...

-- Тяпку,-- процедила Анат.

Макс резко отъехал от монитора, зацепил колесиком кресла край ковра и даже прокрутился, чтобы не видеть текст. Ковер был бельгийский, свои лучшие годы он провел в СССР, на стене у родителей Макса. В прошлом году, после падения ханукии на палас, бельгийца опустили ниже плинтуса на рябой каменный пол иерусалимской квартиры.

-- Так дальше нельзя! Этих сиамских близнецов -- в операционную! Будем разделять!

-- А они не сдохнут?

-- Лучше смерть, чем такая жизнь. У них язык одинаковый, мысли одинаковые, интересы одинаковые. Зачем им жить?

-- Только если они сдохнут, хоронить их придется по индийскому обычаю: с женами, любовницами и четвертью романа.

-- Хоть по скифскому. Насыпать курган из всех банальностей, которые они уже успели наговорить.

Никак, ты научиться различать, когда твоими устами говорит не Всевышний, а Внутренний Пиздюк?

Внешний Пиздюк, все-таки, не столь страшен. Он всего лишь пытается диктовать нам. А вот Внутренний пытается посредством нас диктовать окружающим...

С этим (C) брезгливо отстранились от компьютера и вытекли на улицу -проветриваться. Спала жара и университетский кампус, находившийся в нескольких минутах ходьбы, стал достижим в дневное время пешком.

В кампусе (C) чувствовали себя среди своих, хотя к университету ни малейшего отношения не имели. Но как только перелезали через забор, как раз за академией музыки имени Рубина (чтобы не выворачивать карманы перед металлоискателем на входе и не демонстрировать охранникам стальную фляжку), так сразу же обретали невоплощенную причастность. Не здесь провели они свои учебные годы, не валялись на зеленых газонах, которых было в кампусе больше, чем асфальта, не перебрасывались панибратскими приветствиями с любимыми преподавателями, не говорили на этом, все еще иностранном языке... но елы-палы, ведь они же могли все это делать, оказавшись в этом месте в нужное время, и факт, что место было бы именно это. Поэтому (C) испытывали к кампусу выраженные ложноностальгические чувства. Это, по сути, был большой парк, в котором жила непуганая молодежь с большими промытыми мыслью глазами. Иногда эти бэмби доверчиво подходили почти вплотную и вполне могли спросить который час, или дорогу.

-- ... окукливание для творца, это сон, который может плавно перейти в смерть. Ты не знаешь проснешься ли, набрав сил, или умрешь,-- рассуждала Анат, развалившись на каменной скамье в пустом амфитеатре. Одной стороной это большое псевдоантичное сооружение вгрызлось в холм, а над другой открывался вид на Правительственный городок.

-- А сам проснуться чаще всего не можешь,-- Макс пристроился на соседней скамье и, как-то слишком вдумчиво, наблюдал за вертолетом, заходящим на посадку у Кнессета.

-- На Фантомаса похож,-- вспомнила Анат, глядя на него.

-- А?

-- Кот у меня в детстве был, Фантомас. Он так же смотрел с подоконника на птичек, из-за стекла. С абстрактным, но выраженным интересом...

Теперь вертолет сел, и пейзаж стал неживым и открыточно-выразительным. Джинсовое небо висело над над университетом. За Кнессетом оно темнело, приобретало более солидные тона, вдали виднелся Кирьят Вольфсон -- несколько белых высоток, редких и крепких, как зубы бегемота. Правее -- музей Израиля, с белым куполом подземного музея Книги. Купол, стилизованный под наконечник для свитков Торы, на ассимилированный взгляд был больше похож на чалму, или даже на пирожное безе.

Вверху, на выходе из амфитеатра, скромно стоял в сторонке большой, в полтора роста барельеф,-- некто театральный, лысый, в тоге, со стыдливо спрятанной за спину лирой, прикрывал лицо маской с кошачьими прорезями для глаз. На камне, на солнышке, дремало пестрое кошачье семейство, уже как-бы даже слегка подтаявшее и растекшееся от тепла и безопасности. (C) постояли у этого живого уголка, поумилялись, помяукали на разные лады, переполошив котят, порассуждали что именно они промяукали, устыдились и пошли прочь.

(C) побродили потайными университетскими тропками, погуляли по вполне дикому на вид, но на самом деле одомашненному лесочку, выходящему к общежитиям, потом сели пить кофе с круассанами в студенческой кофейне. Вокруг по зеленому газону ковыляли вороны.

-- Знаешь, как они будут выглядеть на негативе? -- спросил Макс.

-- На негативе? Будет много белых ворон. Они наконец-то окажутся большинством. На негативе белым воронам не будет так одиноко.

-- А фон?

-- Трава будет... красной. Да? Слушай, какой кошмар -- белые вороны, ковыряющиеся в кровавой ране.

Макс беспомощно, а на самом деле -- близоруко щурился на небо:

-- Тут даже не кровавая рана... А белые вороны, ставшие большинством.

-- Живем, как чиркаем спичкой по коробку. Но слабо. Недожимаем. Поэтому звук есть, а огня нет. Поэтому лица не освещены вспышкой.

-- Поэтому мы все время в тени.

-- И шипим из тьмы...

-- Невыносимая поверхностность бытия.

-- По жизни, как по лесу. Гуляем, на деревья смотрим. Но все деревья для нас делятся на хвойные и лиственные, как на уроках ботаники в очень младших классах.

-- Лиственные бывают: клен, береза, дуб, акация, яблоня, груша и просто деревья.

-- С хвойными проще. Сосна и елка.

-- Еще есть пальма. Но мы ее не любим. Она везде лишняя.

-- Есть еще кипарис и эвкалипт. Но последний существует скорее в виде абстрактного аптечного запаха при ангине и былинного высасывателя болот.

-- А кипарис -- ассоциируется с Крымом. Хотя, наверное, растет везде, прямо даже под носом, но как-то его не замечаешь.

-- Стройный, как кипарис. Это такой прекрасный юноша. Возможно даже педераст, учитывая время.

-- Это уже пример шизоцинического сознания.

-- И с рыбами, кстати, тоже...

-- Нет, рыбы -- это все-таки не деревья.

-- Ну да, конечно, мы же их иногда юзаем. Я, между прочим, знаю кучу рыбных имен. Знаешь откуда? Только не смейся. У мамы кулинарная книга была, старая, сталинских времен. Там были названия рыб. И картинки. Я такого никогда не видела и не ела. И запомнила.

-- Проверим. Опиши три упомянутых неизвестным поэтом вида: "Пелядь, бельдюга, простипома -- украсят стол любого дома!"

-- Гы. Откуда эта прелесть? Не, при Сталине такого еще не жрали. И слова такие типографии не печатали, они еще в наборе рассыпались от ужаса. Простипома... Это что-то жирное?

-- Да, простипому однажды мой сосед по общаге пытался вымыть с мылом -жир убрать.

-- Мда... Мы живем сквозь действительность.

-- Это плохо или хорошо?

-- Это то, что есть.

-- Слушай... Что тебя канудит, а?

-- А тебя?

Одна ворона подобралась уже совсем близко. С каждым шажком она боялась все больше, и наконец страх обрушился на нее так, что птица потеряла голову и в ужасе метнулась прочь, забила крыльями и полетела -- лишь бы уцелеть. (C) проводили ее серьезными понимающими взглядами. Ветер гнал облака, ворона под ними летела в противоположную сторону. И казалось, что она одна -- против всего неба.

Кот

Даже в марте бывают минуты, когда голод бьет серпом по яйцам полового инстинкта. А уж в сентябре, когда начинаешь шерститься к зиме... В пасти еще оставался привкус загривка последней подружки. Коронная подсечка передней лапы с падением не прошла -- Полухвостый словно только этого и ждал. Меньше хвоста -- больше опыта. Разборка затянулась, Антуанетта совсем дошла -ластилась к стенке, измурлыкалась. На шуры-муры не осталось ни сил, ни терпения. Весь брачный ритуал потянул в лучшем случае на "квики". Почти сразу я прихватил ее за загривок, и свежевымытая какой-то дрянью шубка мягко заполнила пасть. Эх, сейчас бы пряную серую шерсть упитанной крысы!

Я взлетел на второй этаж и вежливым голосом обозначил свое присутствие под дверью Партнера по Симбиозу. Ни звука в ответ. Лишь в соседней квартире затявкал ирландский терьер -- самое тупое в подъезде существо, не упускающее любого повода лишний раз подать голос.

Я уговорил себя, что Партнер по Симбиозу в туалете. Дал ему время по максимуму. Великодушно накинул еще пять минут на чтение газеты. Заорал снова. Громко. И с тем же результатом.

Паника начала подниматься во мне, как шерсть на холке. Я мысленно переместил Партнера по Симбиозу в ванную и отслюнил ему дополнительные пятнадцать... даже двадцать минут. За все это время мне досталось лишь две блохи, от которых аппетит уже не разыгрался, а начал биться, как буйнопомешанный. Я взвыл.

Ирландский терьер Бенчик попытался завести со мной из-за двери беседу о любви между комнатными собаками и изменах среди них же. Все его мысли были так тошнотворно-банальны, что даже притупляли голод. Но уже фраз через несколько Бенчик впал в истерику, бился о дверь и визжал. Вертикалы оттащили его вглубь квартиры, приговаривая: "Отравить этого усатого паршивца!" Кого имели в виду эти сволочи, я предполагать даже не стал -- много чести.

Тут это совершеннейшее творение природы, мое треугольное ухо, дернулось, вычленив из какофонии внешнего мира прокуренный, пропитый и продажный голос Партнера по Симбиозу, его нетвердую (где-то на полбутылки) походку. Дело осложнялось тем, что он был не просто не один, а с самкой. И обо мне вполне могли забыть, как уже не раз бывало раньше. А если настойчиво не давать о себе забыть, то в этой ситуации могли вспомнить о педагогике, дрессуре и прочих уставах караульных служб, да и выкинуть, не накормив. Можно, конечно, и усиленно ласкаться, воркуя, как голубь. Но честь дороже.

-- И сколько же лет твоему мужу? -- понизив голос, чтобы не слышали соседи, поинтересовался Партнер по Симбиозу, пропуская самку в подъезд.

Мог бы голос и не понижать. Все равно, кроме меня никто по-русски в подъезде не понимает. А для меня и так громко.

-- Ой, оставь! Ему уже столько... Мешки под глазами уже больше мешков под членом!

Этого им хватило, чтобы проржать до конца восхождения на второй этаж.

Девица мягко двигалась, была неопределенной масти, с водянистыми глазами и маленьким сиамским хвостиком на затылке,-- верный признак если не полноценной стервозности, то как минимум скверного характера.

Когда на коврике у квартиры Партнер по Симбиозу обнаружил меня, он, вместо того чтобы быстро открыть и накормить, долго умилялся и рассказывал как он меня приручил, и какой я теперь умный и толстый. Последнее меня особенно возмутило. Не говоря уже о том, что с нравственностью у Партнера по Симбиозу было неважно -- ведь на момент так называемого приручения, на мне был ярко-красный антиблошиный ошейник, недвусмысленно свидетельствовавший, что животное несвободно... Впрочем, наблюдая его отношения с самками, понимаешь, что он вообще предпочитает хапнуть чужое, на что никакого права не имеет, поскольку котом не является.

Разговор обо мне, дорогом, их почему-то страшно возбудил. До кухни они так и не дошли. Раньше Партнер по Симбиозу сначала хоть поил их чем-то, спотыкался по дороге об меня, и это давало какой-то шанс...

-- Нет, я так не могу... Убери его!

-- Что?! Куда?!

-- Да нет... не его, дурачок... Кота!

-- Что -- кота?

-- Кот смотрит. Глаз не отводит. Хоть бы мигнул... Неловко.

-- Не понял... Перед кем неловко? Перед котом?

-- А чего он смотрит?

-- Ну... смотрит. Пусть учится. Мужу анонимку не напишет, не бойся.

-- Я в этом не уверена. Он так смотрит, что...

-- Не бойся, я ему твой адрес не дам.

Загрузка...