Взрыв неимоверной силы сотряс все вокруг. Взметнулся ураганом упругий, пропитанный пылью воздух, ударил в стены домов, выдавил стекла. Погасли огни и звезды, стала черной ночь. А следом что-то чудовищно могучее обрушилось на землю, она дрогнула, словно раскололась.
«Война». Это была первая мысль, мелькнувшая у Збандута, прежде чем он открыл глаза. Слишком мощным, слишком страшным был взрыв, на заводе такого произойти не могло.
«Люди?!» — пронзило, как током.
Збандут вскочил с постели, бросился к распахнутому окну и ничего не увидел. Ни поселка, ни завода, точно стоял его дом в зловещей пустоте. Снится? Нет. Чересчур реально ощущение пыли во рту, на губах, в глазах. Щелкнул выключателем, но свет не загорелся. На ощупь набирая цифры, стал звонить диспетчеру завода, но все телефоны отвечали короткими гудками. Бросил трубку, чтобы диспетчер мог позвонить ему. Тот должен сделать это немедленно, как только выяснит обстановку. Стал поспешно одеваться, пытаясь сообразить в то же время, откуда донесся взрыв. Но разве поймешь, откуда, если слышал его сквозь сон. Снова подошел к окну. Тишина. Только где-то далеко перекликались паровозы да выли перепуганные псы. И вдруг со стороны доменного цеха послышалось натужное шипение воздуха, выпускаемого в атмосферу.
«Неужели в доменном? Но что? Что? И почему не звонят? Лишь бы не растерялись, лишь бы приняли все меры…» — лихорадочно твердил Збандут. Он понимал, что звонок не может последовать сразу. Диспетчер должен прежде всего разобраться сам, сделать все возможное, чтобы локализовать бедствие, а потом уже докладывать ему. Но как ни успокаивал себя, тревога охватывала его все больше.
«Люди… Что с людьми? Только б не было человеческих жертв. Можно залатать какой угодно прогар в мартеновской печи, можно поднять свалившийся паровоз, вот людей только не залатаешь, не поднимешь, не воскресишь… За людей ты несешь самую ответственную ответственность. Поспешить в заводоуправление? Шесть минут быстрой ходьбы — и там. А если позвонят в это время, если потребуется принять мгновенное решение — остановить агрегат, отключить газ? Может, разорвало газопровод и угарный доменный газ, этот безмолвный, невидимый, неосязаемый убийца, пустился бродяжничать в поисках жертв…»
Сцепив до скрипа зубы, Збандут схватил телефон, поставил его себе на колени, будто таким образом можно было сократить расстояние между ним и заводом, и стал звонить диспетчеру доменного цеха. Никакого ответа. Одни густые, продолжительные и совершенно безнадежные сигналы. Будто вымерли все. Позвонил на первую домну, на вторую, на третью — настоящая телефонная истерия — занято, занято, занято. Легкая испарина появилась у него над верхней губой, покрылись потом ладони.
Но вот до его ушей донесся надсадный сигнал машины «скорой помощи». Взглянул в окно — и не разглядел не только машины, но даже света фар. Она продвигалась среди кромешной тьмы мучительно медленно. И снова противное ощущение пыли на губах, знакомой заводской пыли.
Не выдержав дольше неизвестности, Збандут выскочил из дома. Мгла кое-где поредела, во всяком случае под ногами была видна земля и нет-нет из темноты выныривали то деревья, то ограда сквера. Шел быстро и шаги старался делать крупные. А в голове — хаос мыслей, предположений и картины одна другой страшнее: гора раскаленной шихты, вывалившейся из чрева домны; струя жидкого чугуна, прорвавшая горн и попавшая в воду, — в таких случаях двадцатитонный шлаковый ковш откидывает в сторону, как картонную коробку порывом ветра; треснувший сверху донизу каупер с раскаленной мелкозубой пастью. И все же ни одна из таких аварий не могла дать столь сильного взрыва, во всяком случае, не могла так встряхнуть землю.
За пультом в диспетчерской — бледный, с трясущимися руками, насмерть перепуганный диспетчер. Почти все сигнальные лампочки на коммутаторе мигают красными аварийными огоньками.
— В доменном… — проговорил диспетчер, отстранив от губ зажатые руками телефонные трубки. — На четвертой печи… От газовой магистрали отключили…
— Люди?..
— Неизвестно.
— Фурма, амбразура, газопровод? — Збандут не узнавал своего голоса — горло как бы перетянула тугая петля.
— Не отвечают и сами не звонят.
— А земля отчего задрожала? Что обрушилось?
— Кажется, что-то с каупером. Но пока не разобрались. Безветрие, пыль оседает медленно.
— Почему свет погас?
— Выключили на всякий случай. Сейчас дадут.
Вбежал запыхавшийся, с дико округлившимися глазами Гребенщиков. Збандут велел ему остаться в диспетчерской и принять командование, а сам на аварийной машине поехал в доменный цех.
Чем ближе к доменному, тем мутнее воздух, тем сильнее звук снорда, выпускающего сжатый воздух в атмосферу. Противный звук, не по тембру противный — по смыслу: он всегда сопутствует простою доменной печи. Миновали старенькую, самую первую доменную печь. Шофер снижает скорость, опускает стекло в кабине, высовывает голову — так ему виднее, хотя глаза выедает едкая пыль. Вторая, третья и, наконец, замгленная дымом четвертая домна. Вот куда прорывалась санитарная машина. То, что она еще здесь, успокаивает: значит, некого везти. Шумно шипит снорд, и кажется, что-то, резонируя дрожит внутри тебя самого.
Збандут выходит из машины. За ним следует шофер. Отослать его директор не решается. Не из праздного любопытства идет этот человек. Его тоже гложет беспокойство за цех, за людей, за директора.
Нигде ни живой души. Впрочем, это не удивительно. Всего десять рабочих в смену обслуживают печь, дающую две тысячи тонн чугуна в сутки.
По крутой железной лестнице со ступеньками из металлических прутьев Збандут поднимается к горну. Пусто. Тускло поблескивают стеклышки фурм — единственные отверстия, через которые можно заглянуть в нутро доменной печи. Но сейчас надо торопиться к пульту, где всегда безотлучно находится кто-нибудь.
В помещении, слабо освещенном аварийным светом, двое. Старший горновой Авилов и еще один человек, которого Збандут узнать не может, потому что тот сидит скорчившись, обхватив голову руками, и плачет.
Горновой, рослый, тяжелый гигант с сильным, мужественным лицом, типичный представитель профессии, которая требует от человека недюжинных волевых качеств, смотрит на директора не то выжидающе, не то с укором.
— Люди? — только и спросил у него Збандут, но в этом слове все: и нетерпение, и тревога, и боязнь подтверждения страшных опасений.
— Вроде целы, товарищ директор.
— Закурить есть?
— Своего дыма достаточно.
Шофер протянул «Беломор».
— Что с ним? — Збандут показал глазами на плачущего.
— Калинкин, газовщик. Его работа. Запутался при переводе шиберов на кауперах.
Газовщик поднял измученное, безжизненное лицо, уставился на Збандута скорбным взглядом, сказал тихо, как больной, который не в состоянии управлять своим голосом:
— Вот натворил… Я так сочувствую вам, товарищ директор… Так сочувствую… Нужно же было случиться такой беде… Как выпутываться теперь?..
Збандута перекосило от удивления. Всяких аварийщиков знавал он. Врали, изворачивались, перекладывали свою вину на кого угодно, на кого удобнее — на товарищей, на начальство. Только вот сочувствующих руководителю предприятия не встречал. И как ни иронически прозвучали слова Калинкина, они тронули Збандута: понимает, что драть шкуру будут в первую очередь с директора.
В помещение ввалился Шевляков. Тучный, мясистый, с одутловатым лицом, он был в поту и пыхтел, как паровоз на подъеме. Раздув ноздри и яростно вращая глазами, пронзительно закричал на рабочего:
— Вон отсюда, обалдуй!
Калинкин соскочил со стула, как если бы его ударили, поднял перед собой руки.
— Я же вас просил… Я умолял…
— Вон! И чтоб до суда глаза мои тебя не видели!
Понурив голову, газовщик вышел.
Збандуту стало не по себе от вспышки Шевлякова, но он ничего не сказал, решил приберечь нравоучение на потом, когда улягутся страсти.
Заметив шофера, Шевляков набросился и на него:
— А ты какого дьявола тут околачиваешься?
Збандут предостерегающе выставил палец.
— Но-но, не всех подряд. Лучше скажите, что собираетесь делать.
— Уже наделали!.. Намертво стали…
— Давайте попробуем отключить каупер. Будем работать на оставшихся трех. У нас нет другого выхода.
Шевляков недоумевающе заморгал глазами, пробубнил, заикаясь:
— А как же… без трубы?
— Какой трубы?!
Только сейчас Шевляков понял, что ему первому предстоит сообщить директору о действительных масштабах несчастья.
— Обрушилась дымовая… труба… — давясь словами, как горячим, с трудом вымолвил он.
Збандут побледнел. Не веря своим ушам, попросил Шевлякова повторить и услышал снова:
— Труба… Как под корень срезало… У самого основания…
«Так вот почему земля дрогнула… — наконец-то понял Збандут. — Кирпичный массив высотой в шестьдесят пять метров, тысяча пятьсот тонн…»
— Разрушений много? — спросил он, еще не охватив сознанием весь ужас происшедшего.
— Труба оказалась умнее этого идиота — упала на железнодорожные пути и на склад огнеупоров. Пока будут строить другую, успеем убрать.
Збандуту стало по-настоящему страшно. Пока будут строить другую… Сколько же придется ее строить! При наличии кирпича и бригады трубокладов минимум полтора месяца. Но на заводе нет ни кирпича, ни трубокладов. Кирпич дефицитен, трубоклады тоже. Специальность редкая, работа их запланирована на годы вперед.
Поднял глаза на Шевлякова, глаза испуганного, растерявшегося человека.
Нельзя сказать, что Збандут не повидал на своем веку аварий. Видел и пострашнее. Но то были аварии, обусловленные обстоятельствами, объяснимые. А чтоб такая нелепая, как эта… Фантасмагория, могущая разве чтоб присниться, глумление над здравым смыслом…
— Папиросу, — потребовал он у шофера и сразу взял из пачки три штуки. Закурил и лишь тогда поднял трубку давно трезвонившего телефона. — Да, я, Андрей Леонидович. Все, кто был в смене, живы, и об этом надо дать знать как можно быстрее. Поднимите с постели заведующего радиоузлом, пусть объявит по городской сети, включая уличные репродукторы… Но-но-но, не городите чушь! Какой там сон! Никто сейчас не спит. У плохой вести быстрые крылья, тем более что у многих близкие на заводе.
— Надо сообщить в Москву, — подсказал Шевляков.
— Эту миссию я поручаю вам. Попросите диспетчера, чтоб вызвал Суровцева, и лично доложите.
«Позор! Какой позор! — распекал себя Збандут, вышагивая вдоль щитов с бесчисленными приборами. — Только стали как следует на ноги, втянулись в ритмичную работу, надежно вышли на прибыль — и на тебе. Теперь выискивай огнеупоры, выбивай трубокладов и жди, жди, когда по кирпичику выложат эту громадину…»
Перспектива разговора с заместителем министра страшила Шевлякова. Доложить все как есть хватит ли духу, а играть в жмурки рискованно — обычно Суровцев вел расспрос так, словно сидел не за тысячу километров, а рядом и видел все насквозь.
Шевляков не спешил выполнить указание, и Збандут сам поторопил события. Позвонил диспетчеру, попросил вызвать Суровцева на дому и соединить с начальником доменного.
Недобро покосившись на директора, Шевляков вдруг сорвался с места и с самым непринужденным видом засеменил к выходу.
— Куда? — грозно окликнул его Збандут.
— Проверю, надежно ли перекрыли газопроводы.
— А Суровцев?
— Вернусь к тому времени.
— Не вернетесь. Его вызывают по прямому. Кстати, вы восстановили автоматику на шиберах?
Этого вопроса Шевляков давно ожидал и боялся его больше всего. Выполни он распоряжение директора, газовщик не запутался бы и аварии могло не быть.
— Да вот собирался… — не особенно внятно пробормотал он, проклиная себя в эту минуту.
— Стало быть, не торопились?
— Пожалуй…
— Крутите? Что это за отрывочные слова — «собирался», «пожалуй»! Вас спрашивает директор и извольте отвечать не виляя. Приступили хотя бы?
Пауза. Длительная. Не особенно приличная. «Признаться, что еще не приступили к восстановлению, — прикидывал Шевляков, — значит, навлечь на себя гнев сейчас, когда и без того нервы у Збандута взвинчены до предела. Соврать, что приступили, — только отсрочить грозу. Завтра она разразится еще сильнее. Збандут все равно выяснит правду и выдаст потом по совокупности — и за аварию, и за вранье».
Шевляков набрал полную грудную клетку воздуха, готовясь к обстоятельному объяснению, но выдохнул только:
— Не приступали…
Лицо Збандута напряглось от сдерживаемого гнева, побурела, налилась кровью шея. Он взял со стола последнюю оставшуюся папиросу, не сводя глаз с Шевлякова, закурил.
Шевляков был уверен, что Збандут выгонит его сейчас так же, как он сам только что выгнал газовщика. Укажет на дверь — и ничего не поделаешь, выйдешь в ночь аки благ, аки наг. Ему придется куда хуже, чем Калинкину. Рабочий всегда найдет себе что-нибудь равноценное не в том, так в другом месте, а вот кто инженеру после такой аварии доверит цех?
Нет, не рассвирепел Збандут. Даже смягчился.
— Ладно, — сказал он, круто взяв негрубый, почти отеческий тон. — Посидите здесь, я сам проверю герметичность системы.
Проходя мимо фурм, Збандут не удержался, чтобы не заглянуть в стеклышко. Обычно по раскаленным чуть не добела, мечущимся в пламени частицам можно судить о том, как идет доменная печь. А сейчас шихтовой материал недвижимо залег у фурм и едва-едва светился.
Багровый цвет затухания — все равно что смертельная бледность на лице человека. Он появляется как предвестник печального исхода, когда металлургическая печь по воле людей или по воле случая замирает или умирает.
Человеческий мозг имеет спасительную особенность в минуту величайшего напряжения извлекать из своих глубин события далекие, приглушенные временем. Вот и Збандуту вспомнились события неизмеримо более трагичные, чем сейчас. Роковой сорок первый, 10 октября. Враг подходил к воротам Донбасса, домны Енакиевского завода остановили. Так же залег материал на фурмах, так же стал багроветь, затухая. Тогда этот багровый цвет был признаком величайшего бедствия — никто не знал, сколь долго продлится власть черной смерти. Агония умирания печей происходила на его глазах — в ту пору он работал горновым.
Отошел от фурмы с более легким сердцем. Все пройдет, все в конце концов наладится. Но каково ему сейчас ходить по заводу? В мартеновском цехе из-за нехватки чугуна будут простаивать печи, в прокатных цехах — станы, которым и без того не хватает металла. Кто бы ни был виновником аварии, укорять и словами, и взглядами будут его, Збандута. В любом случае директор обязан обеспечить нормальную работу. На то он и директор.
Сплевывая хрустящую на зубах пыль, Збандут стал спускаться по лестнице, чтобы посмотреть на упавшую трубу, и лоб в лоб столкнулся с Рудаевым.
— Вот так, Борис Серафимович. Человек предполагает, а бог располагает… Трубу видели?
— Угу. Хорошо хоть упала хорошо. Могло быть хуже. Если бы на печь или на каупера…
Почему-то до сих пор Збандут не подумал о том, что такое могло случиться, и оцепенел, мысленно увидев возможную картину разрушения.
— Вы представляете, сколько времени займет строительство новой трубы? — горестно произнес он. — Добывать фасонный кирпич, выискивать трубокладов…
— Не нужен нам сейчас ни кирпич, ни трубоклады. Поставим временную железную.
Лицо Збандута озарилось радостью. А на самом деле — на кой дьявол нужна ему кирпичная бандура, когда на первое время вполне можно обойтись обычной железной трубой, выложенной огнеупором. И ни у кого ничего клянчить не придется, все можно сделать своими силами. Разве что листы для кожуха согнут на машзаводе. Но это рядом, не за тридевять земель. Надо только суметь быстро развернуться. Шесть-семь дней — не больше.
— А вы находчивый человек! — похвалил Збандут.
На возвращение директора Шевляков не среагировал. Он сидел как оглушенный, глядя в угол тусклым взглядом выпуклых глаз. И на его лице появилось что-то такое, в чем можно было уловить отчетливые признаки старости.
— Поговорили? — не без злорадства осведомился Збандут.
— Поговорили.
— Что Суровцев?
— Да так… выслушал… нормально. Нравоучениями донимать не стал, сказал, правда, одну фразочку…
— Какую? — поторопил его Збандут.
— А, что все это сейчас…
— Ну знаете! Я вам не мальчик, Георгий Маркелович, чтобы играть втемную!
— Сказал, что когда оставляли в войну Донбасс и выводили из строя заводы, чтобы гитлеровцы не смогли воспользоваться ими, то и тогда пощадили трубы, благодаря чему потом выиграли уйму времени на восстановлении.
— И никаких указаний?
— Нет. Передал только, что ждет вашего звонка в девять ноль-ноль в министерстве.
— Как думаете поступить с газовщиком?
— Сядем вместе на скамью подсудимых.
Збандут мельком взглянул на Шевлякова — от чистого сердца его слова или с расчетом на то, что повинную голову меч не сечет? Но Шевляков, как шторки, опустил отяжелевшие веки, и Збандут так и не разобрался, что таилось за ними.
— Это старо — других сажать и самому садиться, — процедил он.
На столе зашипел репродуктор, послышался сдавленный кашель, потом чей-то плохо поставленный, с хрипотцой голос произнес:
— Товарищи, знайте: во время аварии на заводе никто не пострадал! За тех, кто работает в ночную смену, не беспокойтесь. Все вернутся домой целехонькими.
— Это Кравец, заврадиоузлом, — сказал Шевляков, не поняв усмешки, скользнувшей по губам Збандута.
— Молодец. Без преамбулы. Когда душа цепенеет от тревоги, каждое лишнее слово стоит крови.
Кравец повторил сообщение еще раз, успокоительно добавив:
— Все выбитые стекла будут вставлены за счет и из запасов завода.
Збандут погрозил пальцем в сторону репродуктора.
— Милый, это уже самодеятельность! — Улыбнулся не без одобрения. — Хитер! Самодеятельность с подтекстом, адресованным директору. Теперь хочешь не хочешь — раскошеливайся.
— Наверное, у самого стекла повылетали, — ядовито заметил молчавший до сих пор горновой.
Осмотрев один за другим все приборы, чтобы установить, на каком участке газопроводящей системы можно скорее всего ожидать неприятности, Збандут подошел к Шевлякову.
— Не раскисать! Еще раз проверьте всю систему. Не мне вам объяснять, что остановленная доменная печь куда опаснее работающей. Может так угостить, что и костей не собрать. Возьмите с собой двух человек понадежнее — нервы-то у вас сдали.
Збандут уже знал, что нужно предпринять, и, когда Шевляков удалился, стал размышлять о том, как бы поскорее поставить эту окаянную трубу. Делать ее, конечно, нужно сварной. Секции варить на земле, поднимать башенным краном. Кран на заводе есть. Но секции должны быть идеальной круглой формы и абсолютно одинакового размера. При кустарном изготовлении этого не добиться, а подгонять и исправлять их на все увеличивающейся высоте невозможно.
— Где народ? — спросил он Авилова больше для того, чтобы пригасить вновь охватившее его чувство отчаяния.
— Убирают литейный двор. Да и вам не хотят попадаться на глаза.
— А они при чем?
— Как при чем? Наша смена наворочала. Калинкин-то из нашей бригады. Тут, как говорится, все за одного…
А мысли Збандута продолжали вертеться вокруг трубы. Перебрал несколько вариантов возможного монтажа. Нет, не сделать самим быстро и хорошо. Он, во всяком случае, не видит такой возможности. И посоветоваться не с кем. Нечего сказать, помощнички… По домам сидят, сукины дети, когда на заводе такое, ждут вызова, машину, хотя почти все живут поблизости.
И тут как раз вошли они, те самые помощнички, которых поминал лихом. Мрачный в своей озабоченности, с ошалевшими глазами главный механик завода Окульшин, высокий, напружиненный, всегда помнящий о своей внешности начальник технического отдела Золотарев («Ишь бесстрастный англичанин. Даже среди ночи не забыл надеть галстук»), заместитель директора по капитальному строительству Бажутин, Рудаев и, против всякого ожидания, совершенно не обязательный здесь бывший директор завода Троилин.
«А этот чего явился? — недружелюбно подумал про себя Збандут, взглянув на крупнощекое, поблескивающее испариной лицо Троилина с глубокими складками на лбу. — Полюбоваться плодами работы преемника? Небось злорадствует: «При мне тоже кое-что было, но такого, чтоб трубы валились…» И радость при появлении этих людей, озабоченных судьбой завода, стала меркнуть.
Окульшин был предельно краток.
— Единственный выход — железная труба, то есть рудаевский вариант, — заявил он. — Но Рудаеву это кажется простым, а нам — не очень. Изготовить обечайки с такой точностью, чтобы стыковались одна с другой, нам не удастся.
А дальше — молчание. Тяжелое, давящее молчание. И неожиданно — голос Троилина. Глухой, низкий, он показался неуместно громким в застоявшейся тишине.
— Незачем гнуть обечайки. Возьмите на Строймаше готовые, сваренные корпуса цистерн. Без днищ, разумеется. Они абсолютно одинаковы по размерам. Одна на другую — и труба готова.
Збандут не спешил радоваться этой подсказке. Вот обрадовался предложению Рудаева, а оно оказалось не так-то легко выполнимым.
— А диаметр? — засомневался Шевляков. — При меньшем диаметре и тяга будет меньше.
— Лучше работать с плохой трубой, чем стоять в ожидании хорошей, — возразил ему Троилин.
— Не настолько уж и плохой. Проигрыш в диаметре мы можем компенсировать высотой для усиления тяги, — сразу сообразил Збандут. — Блестящая мысль, Игнатий Фомич. — И про себя: «Мужичок этот вовсе не такой одномерный, как мне его обрисовали. А что, если предложить ему должность в техническом отделе? Может, наскучило сидеть дома да разводить виноград? Балластом не будет. Не сегодня, конечно, чтобы не выглядело как благодарность за спасительную идею. Однако поощрить его чем-то следовало бы сразу».
И Збандут обратился к Золотареву:
— Оформите рационализаторские предложения Бориса Серафимовича и Игнатия Фомича. Только оставьте свою привычку жаться при подсчете и тянуть с выплатой.
— Ну что вы! Зачем! — встрепенулся Троилин, хотя лицо его протеста не отобразило.
— И обязательно доведите до сведения людей через городскую газету обо всем, что сегодня произошло. Как мы попали в яму и кто помог из нее выкарабкаться. Но даже не это главное. Весь город знает о происшествии, газете просто неприлично замалчивать его. Пресса подчас предпочитает страусову политику — прячет голову под крыло. Об успехах кричим без устали, а свершится вот такое… Люди должны знать, что произошло, отчего произошло. Не так вредно незнание, как полузнание. Именно оно порождает и ложные слухи, и кривотолки. И еще один смысл будет в такой информации: пусть каждый рабочий лишний раз почувствует ответственность за свой пост. Сплоховал один человек, а сорвана работа целого завода на многие недели. Хорошо, если без похорон обойдется. Еще неизвестно, что там под обломками трубы…
— Я с такой задачей не справлюсь, — заартачился Золотарев. — Это для опытного пера. Пусть бы Лагутина.
— Попросите. Можете от моего имени.
И Збандут стал распределять, кто чем должен заниматься, кто за что отвечает.
— С установлением нового всесоюзного рекорда вас, Валентин Саввич! — прокричал в трубку Суровцев, когда ровно в девять Збандут вызвал его по телефону. — От чудес всякого рода мы не застрахованы, но чтобы домну лишить трубы… Такого я пока не видывал и даже не слыхивал. А все потому, что порядка на заводе нет. Один получил распоряжение и счел возможным не выполнить, другой распорядился и не проверил. Я об автоматике.
Збандут не издал ни звука.
— Вы меня слышите? — спросил Суровцев.
— Да.
— Почему молчите?
— Когда отвечать нечего, лучше ничего не отвечать.
— А скажите, почему о такой крупной аварии сообщает в Москву не директор завода, а начальник цеха?
— Я заставил его из педагогических соображений. Чтобы почувствовал, чего это стоит.
— Воспитанием следовало заниматься раньше. За такие действия гнать нужно, а не воспитывать! Теперь посоветуйте, какую трубу не класть — на Запсибе, в Кривом Роге или в Челябинске? Три трубы кладем одновременно!
— Когда мы задаем вам аналогичные вопросы, у вас ответ один: «Смотрите сами, решайте на месте».
— Я бы в вашем положении вел себя скромнее, — посоветовал Суровцев. — Так все же какой пусковой объект рекомендуете задержать? Или из педагогических соображений мне вас переадресовать прямо к Председателю Совета Министров? Кстати, я ему еще не докладывал. Не знаю, не вижу, какой стройкой можно пренебречь.
— Мы от вас ничего не требуем, — успокаивающе произнес Збандут и рассказал, как предложили выйти из положения Рудаев и Троилин.
Суровцев удовлетворенно хмыкнул в трубку.
— Вот почему вы так расхрабрились! Что ж, в этом есть резон. Ставьте пока железную трубу, а потом, со временем, соорудим нормальную кирпичную.
— Нормальная теперь нас не устроит. Надо метров на десять выше. — Збандут решил сразу, если получится, заручиться согласием замминистра на удлинение трубы и в связи с этим на лишние затраты.
— Чтобы грохнулась еще сильнее? — поддел Суровцев и довольно спокойным тоном принялся расспрашивать, какие заказы заводу не удастся выполнить, сколько металла будет недодано к плану и как это скажется на экономике завода.
Поручение директора — Золотарев именно так и передал просьбу Збандута — вызвало у Лагутиной активное чувство протеста. Ее журналистским направлением были проблемные вопросы — борьба идей, связанная с техническими новшествами, восстановление справедливости. На этот раз предстояло сформировать общественное мнение вокруг виновников происшествия и тем самым как бы добивать лежачих. А это претило ей.
Все же она отправилась в доменный цех, надеясь, что там, на месте, удастся найти благовидный предлог для отказа от такой неприятной миссии.
Тяжкое зрелище предстало глазам Лагутиной. Шестидесятипятиметровая кирпичная труба лежала на земле, распавшись на части. При падении она разрубила пополам здание склада огнеупоров, раздавила железнодорожные вагоны и шлаковозы, стоявшие на путях, и это месиво из металла и кирпича походило на последствия сильнейшего землетрясения.
Людей на месте происшествия сейчас было не много, и Лагутина без труда узнала среди них Калинкина. Узнала по страдальческому выражению лица, по всему его виду, растерянному и виноватому. Поймав на себе сочувствующий взгляд, Калинкин подошел к Лагутиной.
— Кого только ни спрашивал, сколько будет простаивать домна, ни от кого ничего не добился. Может, вы что слышали… — В его светлых глазах, отороченных светлыми же ресницами, сквозь безнадежность отчаяния промелькнула искорка живого интереса.
Любого вопроса могла ожидать от него Лагутина, но только не этого. Не за себя беспокоился Калинкин, а за печь, за цех, за завод. Чтобы хоть немного утешить его, рассказала о рудаевском варианте железной трубы.
— Фу, слава богу! — с облегчением вздохнул Калинкин. — Неделя — это не полтора месяца. — От радости у него даже повлажнели глаза. — Спасибо вам, спасибо…
«Нет, пусть им занимаются те, кому это по должности положено», — тут же решила Лагутина.
Как ни торопил Серафим Гаврилович механика цеха, однако испытание новой фурмы пришлось перенести на другой день. Нелегко оказалось приладить ее к водоохлаждаемой трубе. Диаметры были разные, пришлось делать переходной штуцер.
После ночной смены никто не ушел, остались и разливщики, и машинисты кранов, и даже каменщики, люди спокойные и уравновешенные.
Как только фурму установили, появился Борис Рудаев. Присутствие посторонних ему не понравилось — мало ли что вытворит конвертор при испытании, но спровадить любопытных было неудобно, их привела сюда кровная заинтересованность в судьбе цеха. И единственное, что он сделал, — это попросил всех не занятых работой отойти подальше.
Его волновал не только результат испытаний. Внушала беспокойство и репутация отца. Бахвалов на производстве не жалуют и спуску им не дают, а Серафим Гаврилович и достоинства фурмы всячески превозносил, и свои заслуги старался выпятить сверх всякой меры, чтобы выглядеть этаким спасителем человечества. Не имея пока что возможности проявить себя на новом месте, он обрадовался случаю хоть чем-нибудь доказать свою полезность. В мартеновском цехе у него был солидный вес, устойчивый авторитет, такой моральный капитал одной ошибкой не растратишь, а здесь он всего лишь обычный начинающий рядовой. Даже меньше, чем обычный. Разница между ним и другими начинающими в том, что другие совсем еще юные и зеленые, а он и с пролысинкой, и с проседью, и с тяжеленьким брюшком. Получись что не так — не миновать ему всеобщего осмеяния.
— Волнуешься? — спросил его Борис.
— Есть немного. Но больше… Как там Збандут? Держится?
— А что ему остается? — Борис горько усмехнулся. — Приходится делать бодрый вид, чтобы не распустили нюни другие.
— Прочно в галошу сели? Надолго?
— Думаю, через неделю выскочим.
— Тю! — с недоверчивым удивлением бросил Серафим Гаврилович.
Убедившись, что отец в форме, Борис пошел в дистрибуторскую, и к Серафиму Гавриловичу тотчас протиснулся Юрий. После того злополучного вечера он старался не встречаться с братом. Его мучило двойственное чувство. С одной стороны, он испытывал угрызения совести за необузданность, за несправедливые слова, сказанные в запале, с Другой — донимала банальная ревность. Все-таки, вольно или невольно, Борис оттирал от него Жаклину.
Услышав чье-то дыхание над самым ухом, Серафим Гаврилович повернул голову.
— Молись, папа, — шепнул ему Юрий.
— Думаешь, поможет? Держи карман шире! — угрюмо обронил Серафим Гаврилович.
И вот наступил ответственный момент. Залитый чугуном конвертор медленно поднялся, занял вертикальное положение и замер. Зашипел кислород, вырываясь из отверстий фурмы, как-то незнакомо зашипел, мягко, без обычного присвиста. Фурма скользнула вниз, шипение захлебнулось, перешло в ровный шум: началась продувка. Юрий прислушался к звукам, которые неслись из нутра конвертора. Они походили на довольное урчание хищного животного, пожирающего аппетитную пищу. Присмотрелся к пламени. Не вздыхает, не вздрагивает, как было до сих пор. Ровное, спокойное, устремленное в одном направлении, строго вертикально. Но первые минуты, он знал, мало что решают. Неприятности обычно начинаются позже, на восьмой, на десятой минуте, а то и перед самым концом продувки, когда хочется думать, что всякая опасность миновала.
Медленно тянется время. Юрий прижал свое плечо к плечу отца, давая понять, что разделяет его тревогу, хотел подмигнуть для подбодрения, но отец и виду не подал, что ощущает присутствие сына, даже лица не повернул к нему. А может, прятал лицо, чтоб не заметил Юрий, как он волнуется.
Только сейчас дошло до Серафима Гавриловича, что нужно было вести себя скромнее. Испытали бы фурму, как испытывали другие, не пошла — выбросили бы, как выбрасывали другие. Сколько их было, и своих, и наукой рекомендованных, — все без толку, и ни с кого никакого спросу. Потому что наперед никто векселей не выдавал и голову не прозакладывал.
Прошла восьмая минута продувки, прошла и десятая. Пламя по-прежнему было спокойное, устойчивое, как в автогенной горелке, хотя и интенсивное. Но до конца испытания еще добрых двадцать минут, торжествовать слишком рано.
С нарастающим напряжением ждал последней минуты и Юрий. «Бывает же на футбольном состязании, — подумал он. — Идет ровная, бесперевесная игра, финал вроде предрешен — и вдруг на последних секундах гол».
— Рычит, рычит, стерва, язви ее в душу, да ка-ак гавкнет! — услышал он за спиной.
Повернулся. Конечно же это Чубатый со своим специфическим лексиконом. Изъяснялся он от силы двадцатью словами, причем половина из них были бранные.
— Ты сам не гавкай под руку! — цыкнул на него Серафим Гаврилович. — Тоже мне оракул нашелся!
Конвертор наклонили, чтобы взять пробу. Эх, как хотелось Серафиму Гавриловичу показать свою сноровку! Да пришлось поудержаться. Если фурма окажется дерьмовой, на умении с шиком слить пробу не выедешь.
Все, кто здесь находился, постепенно повеселели — уверенность в том, что продувка пройдет как нельзя лучше, окрепла. Только Серафим Гаврилович заметно мрачнел. Этот отрезок продувки в Тагинске почти не изведан. Там вообще продувку ведут всего восемь минут, потому что мягкую сталь для кузовов автомашин не производят. Вот сейчас-то и можно ожидать любых фокусов.
Но пламя, как и должно быть при нормальном процессе, постепенно начинает замирать, становится вялым, разреженным, просматриваемым насквозь. Вот уже стала хорошо различимой внутренняя стенка нависшего над конвертором металлического кессона, заглатывающего раскаленные газы. Последняя минута продувки. Рокотание прекратилось, фурма скользнула вверх. Еще немного — и из наклоненного к ковшу конвертора уже хлещет расплавленная сталь. Конвертор больше не хищник, готовый в любое мгновенье сразить тебя. Отныне он миролюбивый труженик, подобно слону безропотно повинующийся воле человека.
Серафим Гаврилович вне себя от радости. Теперь можно жить и работать спокойно, не боясь ни за Юрку, ни за таких, как Юрка.
Чувствуя себя героем дня, орлом огляделся по сторонам. Радуются и все остальные. А механик цеха, флегматичный, всегда будто невыспавшийся, даже обнял Серафима Гавриловича. Уж больно опостылело ему заниматься бесполезной работой. Что ни день — другая конструкция фурмы, другие размеры, и ни одна так и не дала обнадеживающих результатов.
Только привыкшего к лидерству криворожского аса, который специально пришел из дома, чтобы поприсутствовать на посрамлении Серафима Гавриловича, заело. Скривив губы, он ядовито подпустил, уходя:
— Подумаешь, героя нашли! Любого Ваньку послали б — тот же прок был бы.
Сбросив с себя спецовку, Юрий шмыгнул под душ. До чего здорово! Что может быть лучше после работы! Вода хоть и теплая — другой грязь не смоешь, — но хлещет так сильно, что чувствуешь себя точно под градом. А тут еще щетка капроновая драит кожу, как скребок. После такого массажа и силы утраиваются, и душа чище становится, это факт.
Слегка промокнулся полотенцем, чтобы сохранить на теле влагу, причесал перед кривоватым зеркалом волосы, ребром ладони придал им волнистый вид, надел брюки, белую рубаху и, довольный собой, выскочил из помещения. Веселость без удержу лезла из него наружу. Кончились истязания, начинается настоящая работа. Шел, мурлыкал себе под нос незадачливую песенку про черного кота.
Было время, и не так давно, когда, преисполненный новых ощущений, радостных или огорчительных, он непременно заходил после работы к Жаклине. И сейчас потянуло к ней. Не с кем-нибудь — с ней первой хотелось поделиться обретенной радостью, не кому-нибудь — ей первой сказать признательные слова за хороший совет. Но пути-дороги в этот заветный дом заказаны.
Припустил шагу и уже у самой проходной догнал Сенина. К Жене у него особая симпатия. Отчасти она внушена отцом и Борисом, отчасти возникла непроизвольно, сама собой. Хотя Юрию, как правило, нравились ребята другого склада, лихие, разбитные, он сумел оценить по достоинству этого приятного, собранного паренька. Вообще дистрибуторщики знали себе цену и держались довольно высокомерно. Особенно криворожский ас. Женя и запанибрата ни с кем не был, и кичливостью не отличался, хотя имел для этого основания. Работал он удивительно четко, точно и, что было особенно ценно на тяжком этапе освоения, безошибочно угадывал, когда конвертор задурит, и успевал подать сигнал тревоги, будто видел сквозь кожух, что делается внутри.
— Слушай, Женя, день сегодня у нас удачный, даже знаменательный, пойдем пропустим по маленькой, — предложил Юрий.
Отказать прямо Женя из деликатности постеснялся, избрал более вежливую форму — сказал, что ему нужно во Дворец культуры: обещал Зое зайти к концу репетиции.
— Что ж, во дворец — так во дворец. — Юрий не уловил или не захотел уловить желания отделаться от него. — А там вместе решим — куда.
Как ни спешили они, все же опоздали. Зоя уже прогуливалась по улице с Хорунжим, а это означало, что и его придется прихватить с собой.
…Сквозь огромное, раскрытое на всю ширину окно ресторана хорошо смотрится. Зеленые дворы, зеленые улицы, зеленые крыши вплоть до самого берега. Только старинное кирпичной кладки здание, занимающее целый квартал, грязновато-оранжевым прямоугольником врезывается в зеленый массив. А вдали, до самого горизонта, — неправдоподобно синее море. Все нравится Юрию в этом уютном месте. И свежий ветерок, доносящий запахи цветов, обильно высаженных на просторном балконе, и малолюдье, и милая неприхотливость, с какой оформлено помещение ресторана, и даже кокетливые кружевные фартучки официанток. Не устраивает только Хорунжий с его самоуверенностью. Держится как ресторанный завсегдатай, осчастлививший своим присутствием компанию неопытных новичков.
Он спустил Хорунжему, когда тот, отстранив Женю, демонстративно уселся рядом с Зоей, когда, заказывая еду для себя, не поинтересовался, что будут есть и пить другие. Но когда Хорунжий, присвоив себе право тамады, собрался произнести тост, остановил его.
— По неписаным правилам первый тост принадлежит тому, кто пригласил в ресторан. — Сказано это было вежливо, но достаточно решительно. — Предлагаю осушить рюмки за двух хороших людей — за Женю и Зою. Пусть их любовь будет такой же коррозиеустойчивой, как нержавеющая сталь!
Чокнулись. По-разному. Трое — с жаром, четвертый — сдержанно. И выпили по-разному. Трое — до дна, четвертый — чуть пригубил. Но этот номер Хорунжему не прошел, Юрий указал на рюмку.
— Не вытрющивайся и не строй из себя красну девицу. Опрокинь!
— Коньяк что-то сивухой отдает, — попробовал оправдаться Хорунжий.
Юрий взял рюмку, выплеснул ее содержимое в цветы, налил водки.
— Препятствие устранено, водка ничем кроме как водкой не отдает. — Налив всем остальным коньяку, добавил: — Поскольку среди нас оказался один несознательный, дадим ему возможность подтянуться. Для закрепления — тост тот же самый. За Зою и Женю. Ну! И не абы как.
Виктор по натуре артист. У него неплохо получается и принц Солор, и хан Гирей, роли довольно разные. Только сыграть благожелателя ему не удалось. Он лихо опрокинул рюмку, но водка пошла тяжело. Проглотил и скривился.
Юрий не преминул добить его.
— Да разве так пьют, если от души! Когда действительно хотят, чтоб пожелание исполнилось, получается по-другому.
Налив себе еще рюмку, выпил ее одним духом, как воду, и заулыбался Зое во все лицо.
Не очень довольна Зоя сегодняшней компанией, а особенно Виктором. Напустил на себя форс и держится с Женей как удачливый соперник. Со стороны может показаться, что в этом трио именно Женя лишний, нежеланный, случайно приставший. А тут еще затесался Юрий. Парень явно выпить не дурак и к тому же воинственно настроен. Переберет — кто знает, чем все кончится. Хорунжий далеко не ангел, два щелчка уже получил, стерпит ли, если Юрий добавит?
А Хорунжий тем временем попытался затеять общий разговор. Поахал насчет препаскудного положения в доменном цехе — придется настояться без чугуна — никто не откликнулся: пришли сюда в настроении приподнятом, незачем его омрачать; ткнулся в политику — не поддержали. И тогда он оседлал своего любимого конька — принялся рассказывать, с каким подъемом идут у них репетиции, как великолепно справляется Зоя с ролью Джульетты, сколько чувства вкладывает в игру. Хорунжий умышленно уснащал свою речь специфическими балетными терминами, старался блеснуть и общими познаниями в области балета, подчеркивая тем самым, что все, о чем он говорит, выше понимания Юрия.
— На двух солистах спектакль все равно не выедет, — мрачно отозвался Женя.
— Ты что, все еще против «Ромео и Джульетты»? — удивилась Зоя.
— Нет, он против Ромео, — как бы походя обронил Виктор и, не дав Жене опомниться, добавил: — Что ж, на фоне остального ансамбля солисты только выиграют.
Юрий хоть и охмелел, но держался благопристойно и в разговор не встревал. А сейчас не упустил случая осадить зарвавшегося премьера.
— Тоже мне точка зрения — пожинать лавры на бесславии других. О спектакле надо думать в целом. А у тебя как-то странно выходит — в темноте, мол, и гнилушка светит.
Пропустив слова Юрия мимо ушей, Виктор обратился к Жене:
— «Ромео и Джульетта» как раз тот спектакль, который на двух солистах и держится. Остальные почти не танцуют. Нянька, гонец, аптекарь, папы, мамы — всем им как танцорам делать нечего. Так что, если говорить по-серьезному, я твой прогнозы не разделяю и не одобряю. И раз уж пошло на откровенность, то я вообще тебя не одобряю. Закопался в технике и больше ничего не знаешь. Работа и работа. Как у робота. А что для полноты жизни? Для ощущения ее красоты?
Агрессивность Хорунжего раздражает Женю, но реагировать на каждый его выпад он не находит нужным и потому отмалчивается. Только нет-нет и взглянет на того с недвусмысленной снисходительностью. А вот Юрию кажется, что его дружок пасует, и он не может с этим примириться.
— И откуда только такой вывод?! — говорит он с усмешкой. — С какой стороны ни подойди, так на робота скорее похож ты. Гони и гони мульды в печь одну за другой, вали и вали. Чем больше насобачился, тем лучше получается. Разве ты можешь сравнить себя со сталеваром или с дистрибуторщиком? Им нужны мозги, а тебе только руки. Валить — не металл варить. Особенно конверторный. Так что напрасно ты тут распрыгался. На сцене лучше прыгай — ножку вправо, ножку влево.
Женя сжал локоть Юрия, давая понять, что кипятится тот зря. Сказал умиротворяюще:
— Юра, каждый из нас делает то, к чему пригоден, и держится как умеет.
Но Юрия не так просто утихомирить.
— А какого черта задаваться? — прошипел он. — Подумаешь, прима-балерун! Если б ты танцевал, то танцевал бы лучше.
Хорунжего рассмешило такое неуклюжее заступничество, но Зоя быстро пригасила его смех.
— А ты знаешь, Виктор, как ни странно тебе будет услышать, но Юрий недалек от истины. Женя пластичнее тебя и гораздо тоньше чувствует музыку.
Хорунжий мог либо обидеться, либо все обратить в шутку. Предпочел второе.
— Вас что, уже трое против меня одного?
— Почему трое? — Женя состроил невинные глаза. — Я держу нейтралитет.
— Вооруженный нейтралитет, — поправил Хорунжий. И, чтобы испортить настроение Жене, добавил: — Какие б ни были у меня способности, а все же танцую я. И буду танцевать на профессиональной сцене.
Это было открытием для Жени. Зоя поговаривает о профессионализации, Хорунжий тоже. Даже самый неподозрительный человек мог увидеть здесь сговор. Посмотрел на Зою. Она ответила обезоруживающе спокойным взглядом. И все же он спросил Виктора:
— Так ты что, решил оставить завод?
— А куда он от меня денется? Оттанцую лет десять, пока молод, — долог ли век танцовщика, — потом в цех вернусь пенсию зарабатывать. А попутно… буду руководить балетным кружком.
— Рано ты на пенсию взял прицел.
— Всякий человек должен видеть свою жизнь наперед. Всю, — с достоинством ответил Хорунжий. — Может, это первое, что отличает его от обезьяны. Лично я свою линию уже выстроил. Неплохо бы и каждому из вас, между прочим.
«Вот чертова тварюга! — мысленно фыркнул Юрий. — Его карта оказалась сверху. Сумел-таки товар лицом показать». И, чтобы хоть как-то досадить Хорунжему, бесцеремонно подтолкнул его.
— А ну-ка, пересядь. Мне надо кое о чем переговорить с Зоей.
Однако, подсев к Зое, Юрий прежде всего наполнил рюмки.
— Предлагаю сепаратный тост. За вашего избранника.
— Принимаю, — оживилась Зоя. Чокнувшись, лучисто посмотрела на Женю.
Юрию понравилась эта девушка с неброской внешностью, со спокойными манерами. Мимо такой можно пройти не заметив, если бы не глаза, глубокие, значительные. «Счастливец Женя», — по-доброму позавидовал он и, близко наклонясь к Зое, спросил:
— Скажите, Зоя, если тебе отрезали напрямик «нет» — это уже все? Или можно еще бороться? И как?
За словами Юрия нетрудно было угадать душевную драму, и, чтобы свободно поговорить с этим задиристым, но симпатичным парнем, Зоя предложила ему выйти на балкон.
Проводив их откровенно недоуменными взглядами, Виктор и Женя молча занялись едой.
— На ваш вопрос определенно не ответишь, — сказала Зоя покровительственно. — Если чувство к человеку слабенькое, на этом все обрывается, а если сильное… Мой отец завоевывал маму упорно и долго. Она любила другого, который не любил ее, и отцу пришлось сначала выкорчевывать пни.
— И выкорчевал? — спросил Юрий несмело.
Вкрадчивость вопроса показалась Зое подозрительной.
— У вас случайно не так же?
Юрий не собрался с духом ответить напрямик.
— А он любит ее? — допытывалась Зоя.
— Нет.
— У нее это давно?
— Вросло.
И, движимая не столько любопытством, сколько желанием взвесить соотношение сил, Зоя продолжила допрос.
— Я ее знаю?
— Знаете. Вы учились в одной школе, правда, в разных классах. Только прошу…
— Я умею быть другом.
— Жаклина… — выдохнул Юрий.
Поколебавшись немного, — что разумнее: огорошить Юрия или промолчать? — Зоя сказала:
— Его трудно выбросить из сердца. Даже мужчины в нем души не чают. Для Жени, например, он кумир.
— Вы кого имеете в виду? — Юрий никак не мог подумать, что состав действующих лиц уже полностью разгадан.
— Как кого? Вашего брата Бориса.
Юрий повернулся на каблуках и, взбешенный, пошел к столу. До сих пор он полагал, что о чувстве Жаклины к Борису знают только в их семье. Оказывается, это вовсе не так. Выпил одну рюмку, другую, от третьей его удержала Зоя.
— Перестаньте. Нет ничего омерзительнее пьяного мужика! — Уведя Юрия опять на балкон, проговорила назидательно: — Это снадобье не помогает завоевывать любовь. Так можно потерять ее окончательно. Между прочим, нечто подобное произошло с небезызвестной вам Лагутиной.
— Смотрите… Тут все все знают…
— Знают, кстати, немногие. Я просто оказалась в их числе.
Глаза Юрия вдруг наполнились светом.
— Зоя, можно прочитать вам стихи?
— Ваши?
— Да.
— Конечно.
Юрий чуть спасовал, но отступать было не в его правилах. Вздохнул и начал:
— Сколько раз, любовь, за тобою
Уносились мои мечты…
А сейчас вот встретилась ты,
Не чужая — моя любовь…
Ты пойми, это так непросто
Каждый день, на любом пути
Видеть благостный перекресток,
Жарко верить, что все впереди…
Если ждать тебя…
Заметив на лице Зои непонятную гримаску, Юрий не стал продолжать. Обеспокоенно спросил:
— Очень плохо?
— Какое это имеет значение, когда стихотворение пишется в двух экземплярах — для себя и для нее.
— Даже в одном. Для себя. А вы скоро поженитесь? — ни с того ни с сего проявил любопытство Юрий. — Давайте-ка множьте число счастливых пар. Пока в них избытка не ощущается.
— Нам торопиться некуда, — внутренне отгораживаясь, сказала Зоя и, предваряя дальнейшие расспросы, повернула разговор: — У вас как отношения с братом?
— Когда узнал — возненавидел. Потом одумался. Он-то ни при чем.
— Ни он ни при чем, ни она ни при чем. Любовь в молодости не подвластна здравому смыслу. Разве мне не удобнее было влюбиться в Виктора? Нас многое объединяет. И увлечение, и цели…
— С Женей вас еще большее объединяет! — сразу взъерошился Юрий.
— Вы за Женю не беспокойтесь, — обронила Зоя снисходительно. — Он вне конкуренции, а потому вне опасности.
Когда вернулись к столу, Женя рассказывал Хорунжему, какие трудности пришлось преодолеть цеховикам при освоении конвертора и как наконец подошли к счастливому финалу. Рассказывал он с таким подъемом, с такой значительностью, словно это было событие вселенского значения.
И Юрий, который только что был целиком погружен в свои горести, вдруг ожил. Слово по слову — и вот уже, преодолев неприязнь к Хорунжему, он повествует о том, как кипятился отец, стараясь, чтоб испытание фурмы провели именно в их смене, к каким ухищрениям прибегал, добывая для Жени славу первой продувки.
А Зою охватила грусть. Она лишний раз почувствовала, что мир Жениных интересов отличен от ее мира, что он исступленно любит свое дело, и она обречена на постоянную борьбу между семейным долгом и искусством. Невольно вспомнился день, когда она впервые и потому с особой остротой поняла всю сложность их отношений, таких простых и ясных на первый взгляд.
Женя, в ту пору сталевар, повел ее в мартеновский цех. Замысел его был прозрачен донельзя: посмотри, оцени и уступи. Она пошла с чувством внутреннего сопротивления, настроив себя совершенно определенно: ничем не восторгаться, ничему не удивляться.
Самое большое здание, которое ей до сих пор пришлось видеть, был ангар для крупных самолетов. Здание цеха оказалось куда больше. Человек терялся в нем, как килька в пасти кита, и рядом с огромными печами, ковшами, кранами выглядел крохотным и беспомощным. Однако очень скоро она убедилась, что все это громадье смиренно подчиняется разумной воле человека.
Постояв немного против Жениной печи, перешла к соседней и вернулась обратно. Она всегда воспринимала Женю как мягкого, слабохарактерного мальчика — очень уж был он заботлив с ней, осторожен и нежен, — а неожиданно обнаружила взрослого, вполне определившегося человека. Его меланхоличность выглядела в цехе как уверенное спокойствие, осторожность — как трезвый расчет, а мягкость — как уважительность к подчиненным. Держался он ничуть не иначе, чем в обычной обстановке. Ходил спокойно — шагу не прибавит, распоряжался так, будто у него было что-то неладное с горлом, — голоса не повысит. Одному подручному кивнул одобрительно, другому погрозил пальцем, на третьего только взглянул — и этого оказалось достаточно, чтобы тот побежал выполнять одному ему понятное распоряжение.
Даже при ней Женя не стал рисоваться, демонстрировать, сколько напряжения требует от него каждая минута, каким значительным является его труд. Она видела это лишь по озабоченности в глазах, по капелькам пота, выступавшим на лбу, а еще по тому, что временами он совсем забывал о ее присутствии.
Невольно сравнила его с Ефимом Катричем, работавшим на соседней печи. Крупнотелый и крепкий, он выглядел как хозяин и старался вести себя как хозяин. Покрикивал громоподобным басом на подручных, на машинистов, делал нужные и ненужные замечания, вступил в пререкание с мастером — словом, никому не давал покоя. Сгусток энергии, выставленной напоказ.
И вот как раз эта кажущаяся легкость, с какой работал Женя, эта безыскусственность поведения, которая отличала его от других, и позволила Зое оценить высокий класс Жениного мастерства. Разве не так в балете? Чем незаметнее напряжение тела, чем легче движения, чем воздушнее прыжок, тем ближе артист к высотам искусства. Только ошибки, только срывы, особенно такие грубые, как падение, позволяют оценить всю сложность мастерства танцора.
Хотя в тот раз Женя не допустил никакой оплошности, она все же поняла, сколько внутреннего напряжения затрачивает он за рабочую смену, и восхитилась им.
А когда приходит восхищение — начинается или укрепляется любовь. Человеком нужно восхищаться, чтобы любить его. Внешностью, способностями, умом, смелостью, но обязательно чем-нибудь восхищаться. Любят и некрасивых, и даже калек, если в них есть что-либо достойное восхищения.
Увидела она в тот день и Хорунжего в работе, даже поездила с ним в кабине во время завалки. У нее дух захватывало и от скорости, и от страха, когда Хорунжий, зацепив хоботом машины короб с металлоломом, мчал его навстречу нестерпимо яркому пламени, вырывавшемуся наружу из открытого окна печи. В эти мгновения ей казалось, что не только короб, но и они с кабиной вот-вот влетят в огнедышащую пасть. Но в последний миг Хорунжий резко затормаживал тележку, вываливал содержимое короба в печь и возвращался в исходное положение.
От этого непрерывного движения вперед, назад, направо, налево, от пламени, которое то вспыхивало, когда поднималась заслонка окна, то исчезало, от громыхания коробов, от неумолчного, дробного, как пулеметная очередь, постукивания контактов, от вибрации машины у Зои закружилась голова. Почувствовав неладное, Виктор остановил завалку, помог ей спуститься вниз.
Прислонившись к опорной колонне, она стала наблюдать за ним со стороны. Только теперь открылся ей четкий, почти музыкальный ритм шумов, который еще несколько минут назад казался хаотичным. «Вот это работает! — мысленно подивилась она. И вслед: — А не отсюда ли у Виктора такая быстрая реакция и точность движений в танце?»
Здесь, у колонны, ее нашел Женин подручный, живой, как вьюн, паренек с роем веснушек на носу и щеках.
— Евгений Игоревич зовет вас на выпуск.
Как на грех, с выпуском не заладилось. Подручные долго били ломом в заделку сталевыпускного отверстия, но пробить не смогли, пришлось прожигать ее металлической трубкой, соединенной при помощи шланга с кислородным баллоном, и в этом процессе главную роль играл Женя. «Что, если сталь хлынет, а он не успеет отскочить от желоба?» Зоя с трудом удержалась, чтобы не схватить Женю за плечо, не предостеречь его.
Из отверстия повалил буро-рыжий дым, точно такой, какой постоянно видела она над трубами цеха. Угрожающе потрескивая, полетели во все стороны метушливые искры. Женя отпрянул назад, упредив ринувшуюся в ковш сталь всего на несколько секунд.
Вот когда она поняла, почему труд сталеваров называют героическим. Он не только требует напряжения всех сил. Он еще и опасен.
Сняв кепку, Женя протер очки, к стеклам которых прилипли крохотные брызги металла, смахнул рукой пот со лба и снова уставился на металл. Глаза его светились отблесками пламени — он явно любовался результатами своего труда. «Так, должно быть, смотрит художник на только что законченную и удавшуюся картину», — решила Зоя.
В тот знаменательный день, уже лежа в постели, она со всей остротой почувствовала, как трудно будет им сложить совместную жизнь. Только в двух городах страны — в Челябинске и в Донецке — есть и металлургический завод, и театр оперы и балета. Но что, если в эти театры ее не возьмут? Значит, с мыслью стать профессиональной танцовщицей придется расстаться. Отчаяние было так сильно, что она заплакала. Горько-горько, как человек, долго лелеявший и вдруг потерявший свою мечту.
— Пир во время чумы? — вернул ее к действительности грозный голос, и, подняв глаза, Зоя увидела перед столиком Катрича. — За упокой трубы пьете?
— За здравие новой фурмы, — ответствовал ему Женя.
— Разрешите присоединиться? Наташа! — позвал Катрич девушку, поправлявшую у зеркала прическу.
— Мы уже почти закруглились. — На губы Юрия легла натянутая улыбка. — Но что касается меня… могу начать все сначала. Зоя, знакомьтесь, моя сестра..
— А я вспомнила, где видела вас! — обрадованно воскликнула Зоя. — Это ведь вы с месяц тому назад проверяли наш цех.
— Может быть. Я много цехов проверяю. Какой?
— На чулочной фабрике.
— Да, да, я была там.
— Что ж, сначала — так сначала, — решил за всех Виктор Хорунжий и подозвал официантку.
На следующий день утром, едва Лагутина пришла на работу, как к ней заявился Авилов. Рассказав вкратце, что пришлось пережить ему прошлой ночью, и порассуждав о превратности судеб человеческих, перешел к цели своего посещения.
— Вы должны знать, Дина Платоновна, что во всей этой истории есть одно темное место. Однако уговор: начальству ни полслова, а то…
— Начальство — понятие растяжимое, — перебила его Лагутина. Она всегда настороженно относилась к людям, облекающим свою информацию покровом тайны, — так обычно поступают либо клеветники, либо трусы. — Вы кого конкретно имеете в виду?
— Всех, кто надо мной. Стоит сказать одному…
— Ваша позиция недоверия вызывает недоверие к вам, — не смягчая интонацией жесткости своих слов, сказала Лагутина. Однако любопытство оказалось сильнее предубеждения — не исключено, что Авилов сообщит что-то полезное, — и она снизошла: — Ладно, обещаю.
— Вы в курсе, что произошло с Калинкиным до этого ЧП?
— Н-нет.
— Еще одно ЧП. За три дня до аварии на домне с ним случилась беда — столкнулся под Волновахой на своем «Москвиче» с «Волгой». Водитель «Волги» сильно пострадал, еле-еле привели в сознание. Двое суток Калинкина продержали в каталажке, и вернулся он домой за пару часов до смены. Состояние его — сами понимаете: после двух бессонных ночей третья… Ну, и запутался с шиберами. Образовалась гремучая смесь, она и шарахнула.
— Это серьезное обстоятельство, — ободрилась Лагутина.
— А дальше — еще серьезнее. Когда Шевляков напустился на Калинкина, у него вдруг вырвалось: «Я же вас просил…»
— У кого вырвалось? У Калинкина или у Шевлякова?
— У Калинкина. Может быть, предупреждал о неисправности какой, а до того не дошло. У нас бывает… Говоришь-говоришь — это пора сделать, то позарез нужно исправить, а от тебя отмахиваются обеими руками: обойдется, успеется, не маленькие, перебьетесь. А что, если и тут так было? Тем более — один на один или по телефону… Отопрется Шевляков, своя шкура завсегда дороже.
— Шевляков пользуется репутацией человека честного, — нашла нужным вступиться Лагутина, чтобы удержать Авилова от досужих предположений.
— Э, Дина Платоновна, молодоваты вы еще. Честность — она тоже разной крепости бывает. Без нужды не соврет, а приперли — гляди и передернет. Тут положение сложное, игра, как говорят по-интеллигентному, ва-банк — или пан, или пропал.
— Вы сами с Калинкиным пробовали говорить?
— Пробовал. Молчит, как в рот воды набрал. Вот это и навело меня на всякие размышления.
— Скажите откровенно: вы случайно не пристрастны к Шевлякову? — спросила Лагутина, зная, что Авилов давно метит в мастера, да никак не пробьется.
— Зачем? Мне Шевляков ничего такого не сделал, чтоб зубы на него точить. И Калинкин мне не сват и не брат. Да и производство наше не такое, чтоб сводить личные счеты. У домны — как в бою — завсегда подстерегают неожиданности. А несправедливость может получиться. — Авилов поднялся со стула, неудобно втиснутого между столом и стеной, посмотрел на Лагутину с высоты своего гигантского роста и, определив по каким-то одному ему известным приметам, что заинтересовал ее, стал закругляться: — Я почему к вам пришел? При мне Збандут говорил, что, дескать, хорошо, если б вы статейку сообразили. Вот и решил предупредить, чтоб ошибки какой не вышло…
Авилов сделал свое полезное дело: пробудил у Лагутиной желание отвратить от Калинкина несправедливость. Узнав, что злополучного газовщика в цехе нет, она отправилась к нему на квартиру.
Ей открыла дверь миловидная, аккуратно одетая женщина, из тех, что и дома стараются иметь не совсем домашний вид, ничего не спрашивая, впустила в дом.
К удивлению Лагутиной, Калинкин занимался делом довольно странным для человека, перенесшего серьезную нервную встряску: он красил оконную раму, причем красил с рвением, тщательно заравнивая кистью мазки.
Небольшая светлая комната выглядела просторной из-за отсутствия лишней мебели и ковров на стенах, до которых местные жители весьма охочи. Обилие книг на неприхотливых полках, журналы, разбросанные там и сям, стопа пластинок рядом с радиолой — все это свидетельствовало о том, что здесь живут люди любознательные, не погрязшие в тине бытовых забот.
Оглянувшись и увидев Лагутину, Калинкин приветливо закивал головой и, сунув кисть в банку с краской, стал вытирать паклей руки.
— Это та самая женщина, Катенька, о которой я тебе говорил, — объяснил он жене и сконфуженно улыбнулся Лагутиной. — Простите, не знаю, как вас зовут.
— Дина Платоновна Лагутина.
Калинкин приспустил веки, наморщил лоб.
— Вы из «Приморского рабочего»?
— Была. Сейчас на заводе.
— О Гребенщикове вы писали?
— Я.
— Значит, плохи мои дела… — со вздохом проговорил Калинкин и, присев на табурет, принялся сосредоточенно сдирать ногтем с брюк пятнышко краски.
— И вы в состоянии после таких передряг заниматься хозяйством… — Лагутина удивилась самообладанию Калинкина. — Не лучше ли было бы вам отоспаться?
— Не получается, — ответила за Калинкина жена. — Прикорнет на часок — и вскакивает, как ошалелый. Вот и ищет себе дел, чтоб отвлечься. Как вы считаете, строго с ним обойдутся? Да вы присядьте, пожалуйста.
Лагутина заранее решила действовать с разумной целеустремленностью и потому ответила довольно категорично:
— Это в известной мере зависит от вашего мужа. Если он будет скрывать, недоговаривать… Надо точно выяснить причину аварии. Это важно как для него, так и для завода, чтоб не было неправильных выводов, а следовательно, и несправедливого наказания.
— Какие там выводы… Виноват во всем я один, одного пусть и наказывают, — скороговоркой, словно заученно, выплеснул Калинкин, подбадривая себя упрямыми взмахами руки.
Приготовленность ответа и нежелание вдаваться в подробности невольно навели Лагутину на мысль, что Калинкин нарочно упрощает случившееся. Так поступают преступники, когда сознаются в одном преступлении, чтобы уйти от раскрытия другого. Так же они ведут себя, когда задаются целью выгородить сообщников. Параллели из криминалистики в данном случае не очень применимы — речь идет не о преступлении, а о проступке, ошибке, оплошности. Но и проступки, бывает, делаются сообща. Кого же хочет прикрыть Калинкин? И для чего? Как растолковать ему, что позиция его нелепа, как вынудить к откровенности?
— У вас, Павел Лукич, школярское представление о порядочности, примитивное и уважения не заслуживающее. Нашкодили все, а сознается в содеянном один. — Лагутина подыскивала слова холодные, резкие, но, как ей казалось, убедительные. — Поймите еще вот что: если вы добровольно лезете в петлю, помочь вам будет невозможно. Дело не столько в установлении вины, сколько во вскрытии причины аварии. Когда случается авария с самолетом, почему так тщательно ее расследуют? В основном для того, чтобы предотвратить последующие.
— По-мочь? — недоумевающе протянул Калинкин. — Чем можно помочь стрелочнику, который неправильно перевел стрелку и пустил поезд под откос? Чем? Напоминанием о том, что до сих пор он работал как часы? Это и так все знают…
— А если, предположим, стрелка была неисправна, и он предупреждал об этом?
— Намекаете на автоматику? Без нее прекрасно обходились и не в ней суть. А других неисправностей не было. Мне не на что жаловаться, не на кого перекладывать вину. Грех мой, и только мой.
Однако прежней твердости в голосе Калинкина не было, и у Лагутиной создалось впечатление, что в конце концов он раскроется.
— Ладно. Кончим с этим, — дипломатично отступила она. — Но вы о чем-то просили Шевлякова? О чем? Можно на доверии?
Калинкин потер ладонью обросшее светлой щетиной лицо, попробовал улыбнуться, но губы его задрожали. Стараясь скрыть волнение, спросил с нарочитой грубостью:
— На бога берете?
— Нисколько. Но вы не можете отрицать, что разговаривали с начальником цеха незадолго до аварии.
— Допустим.
— А почему вы смотрите в сторону? Это невежливо.
Калинкин на самом деле прятал глаза. Он стоял, подперев плечом шифоньер, и всячески старался не встречаться взглядом с Лагутиной.
— Разговаривали о разном… К делу не относилось… — снова вильнул он.
— Может быть, о футболе?
— Я за что его корю? — вступила в разговор Катя. — Не нужно было ему, когда из милиции выпустили, идти на работу. Так, видите… не хотел, говорит, подвести бригаду. А что получилось? Не то что бригаду — весь завод подвел…
Вмешательство жены только ожесточило Калинкина.
— А кто вас уполномочил снимать с меня допрос? — обратился он к Лагутиной уже с враждебностью в голосе.
— Ну зачем вы так, Павел Лукич? — попыталась урезонить его Лагутина. — Видите подвох где его нет. Не допрос, а обычный расспрос. Допрос вам учинят другие, те, кому это положено по должности. — И добавила для примирения: — Поверьте, намерения у меня самые лучшие.
— А мне ни к чему, каковы б они ни были.
— Тогда извините за непрошеное вторжение.
Выходя, Лагутина бросила многозначительный взгляд на Катю, как бы советуя: «Постарайтесь воздействовать со своей стороны, это очень важно». Но Катя поняла ее взгляд как приглашение для разговора наедине и вышла вместе с гостьей.
— Тут, видите ли, какие сложились обстоятельства, — заговорила она жалобно, когда спустились во двор. — Павлик мой Шевлякова любит. Для него Георгий Маркелович бог, на которого он буквально молится. Надо вам сказать, что Павлик — человек скромный, непробойный и честняга из честняг.
Во дворе было шумно. Галдели дети, затеявшие игру в прятки, раздавалась одиночная сухая стрельба доминошников, сопровождаемая азартными возгласами.
Лагутина вышла с Катей на улицу.
— Техникум хорошо окончил, а застрял десятником на складе оборудования, — продолжала Катя нараспев, чисто по-южному. — Я к Павлику в ту пору не совсем правильно относилась. Как женщина вы меня поймете. Все его товарищи по техникуму сразу в люди вышли, квартиры получили, обставились, приоделись, а мы хуже всех — какая у десятника зарплата — сами знаете. Ну, нет-нет — я и попилю его, иногда в сердцах, а иногда с расчетом, чтоб самолюбие подстегнуть: вон сравни, как люди живут и как мы. А это его еще больше пришибало. Идет после такой обработки на смену — ну мокрая курица…
Лагутина смотрела чуть в сторону, чтобы не смущать разоткровенничавшуюся женщину, но Кате показалось, что слушает она без интереса.
— Наверно, вам это не нужно, — произнесла она робко, со скованной улыбкой.
— Нужно. Все нужно, Катя. Говорите, пожалуйста, — отозвалась Лагутина.
— А Шевляков настроение человека на расстоянии видит — такой уж у него глаз чуткий. Разговорил как-то Павла — тот ему все и выложил. И что вы думаете? Сел Шевляков в машину — и ко мне домой. Мы тогда еще комнатку снимали, махонькую, все равно что чуланчик. Посидел немножко для блезиру да как даст мне чертей! «Ты, говорит, что делаешь? Мужик у тебя и так не из орлов, так ты его доканываешь? Зарплата малая? Иди работай, поддержи его». И взял над нами шефство. Меня на газировку воды в доменном устроил, ребенка — в детский сад, а Павлика стал понемногу вытягивать. На горне подержал, но там физическая сила нужна, да не какая-нибудь. Тогда он его к газовщику пристроил учиться. Верьте не верьте — не было дня, чтоб не наведался. И сделал хорошего специалиста. А потом и квартиру вот эту дал. Так что мы всем ему обязаны. Даже второго сына в его честь Георгием назвали. И чтоб против Шевлякова… Нет, никогда он этого не сделает. Даже если тот в чем и виноват. — И добавила, уронив голову: — Ох, боюсь я за Павлика. Очень боюсь…
Лагутина, как могла, успокоила Катю и распрощалась с ней.
А чуть позже, когда она сопоставила все услышанное в этот день слово за словом, фразу за фразой, не вдруг, а постепенно, как выплывают из тумана очертания предметов, у нее появилась догадка, в какой-то мере прояснившая разговор между Калинкиным и начальником цеха: скорее всего Калинкин просил освободить его на эту ночь от дежурства, а тот отказал.
Потерпев неудачу с Калинкиным, Лагутина принялась обдумывать, как провести ей разговор с Шевляковым. На откровенность его рассчитывать не приходилось. Вряд ли признается Шевляков в том, что заставил человека работать в невменяемом состоянии, — тогда вся вина пала бы на него. Скорее всего тоже будет крутить. Так не разумнее ли сразу лишить его этой возможности, выдав свои предположения за точные сведения? Что и говорить, прием больше следовательский, чем журналистский, но ради выяснения истины можно на это пойти.
Встретила она Шевлякова на переходном мостике между третьей и четвертой домнами.
— У меня к вам несколько вопросов, Георгий Маркелович.
— Оперативны вы, однако…
— Даже более оперативна, чем вы предполагаете. Успела побывать у Калинкина.
Шевляков заморгал глазами, поняв, что взял неверную ноту, виновато и беззащитно запричитал:
— Дина Платоновна, душенька, вы человек заводской. Поставьте себя на мое место и войдите в мое положение. Неужели так уж нужно пороть горячку с этой статьей? Пойдет домна, очухаемся немного — пусть уж тогда…
— Торопиться я не собираюсь, но мне важно составить обо всем ясное представление. И дополнить кое-что к уже известному мне можете только вы.
— Ну что вам сказать? — Шевляков тяжело вздохнул. — Калинкин действительно чувствовал себя дрянно после автомобильного происшествия.
«Почти признание, но признание вины Калинкина, а не своей. Сейчас станет лгать, изворачиваться, возможно даже отрицать сам факт разговора с газовщиком». Решив идти напролом, Лагутина спросила:
— Так почему же вы отказали ему в просьбе подменить на эту ночь?
Но Шевляков, оказывается, не собирался ни лгать, ни изворачиваться.
— Вот этого, верите или нет, я сам себе не могу объяснить вразумительно. По всей вероятности, поддался эмоциям. На одну ночь уже ставили человека вместо Калинкина сверхурочно, на другую, а от него ни гугу — где он, что с ним. Наконец появился. Ну, думаю, все в порядке, есть кому на ночь стать. А за час до выхода на работу звонит он ко мне домой — устройте подмену. Мы как раз с зятем сидели, по рюмочке пропустили, ну я и набросился на него: ничего знать не хочу, выходи — и баста.
— А за что в таком случае вы грозили ему судом?
— В запале так получилось. Увидел, что он наворочал, и ляпнул. — Лицо Шевлякова вдруг приняло откровенно встревоженное выражение. — Дина Платоновна, не надо пока… Дайте отдышаться…
С неохотой шла Лагутина к директору — опасалась увидеть его надломленным, смятым. Но он был спокоен и просиял, как всегда, когда она переступала порог его кабинета.
На сей раз Збандут высказал насчет статьи точку зрения, совпадавшую с шевляковской:
— Не будем пока подливать масла в огонь. И так горит слишком сильно…
— Тогда зачем была вся эта затея?
Збандут прошелся по кабинету с таким непринужденным видом, точно был один.
— Чувствую, в вас разыгрался журналистский зуд.
— Случай очень уж поучительный. Смысл его примерно таков: в условиях производства, тем более сложного, никогда нельзя сбрасывать со счета состояние человека. Между прочим, даже во время войны летчики, снайперы, парашютисты, люди особо ответственных военных профессий, имели право отказаться от выполнения задания, если ощущали недомогание. Физическое или душевное.
— Не беспокойтесь, такой урок бесследно не пройдет. Обсудим как и полагается во всех цехах…
— …сделаем соответствующие выводы… — Лагутина разочарованно поморщилась. — Сказанные слова улетают, Валентин Саввич, написанные остаются и делают свое дело.
Настойчивость Лагутиной требовала более убедительных и доходчивых аргументов. Збандут поиграл карандашом и заговорил с педагогической обстоятельностью:
— Поверьте мне, Дина Платоновна, был бы Шевляков человеком другого склада, жестоким, бессердечным, у меня рука не дрогнула бы наказать его со всей суровостью. Но он, как все толстяки, добр. Даже слишком. Ну изменила чуткость, с кем из нас не бывает. Я подхожу к этому происшествию как к несчастному случаю. «Збиг обставын», как здесь говорят, или стечение обстоятельств. — Збандут лукаво прищурился. — Я уже читаю в ваших глазах: либерал. Нет, Дина Платоновна. Так подсказывает сермяжный здравый смысл.
Заметив огонек на коммутаторе, Збандут поднял трубку, поднял движением более резким, чем обычно, и этот жест выдал его: вовсе не так спокоен, как хочет казаться.
— Нет, нет, только без них, пожалуйста. Заходите сами. — Положил трубку, повернул лицо к Лагутиной. — Останьтесь. Мне сейчас понадобится ваша моральная поддержка. — И добавил, как бы оправдываясь: — Да и вам, пожалуй, будет не лишне.
Вошел Гребенщиков. Метнул взгляд на Лагутину, удивленный, недовольный, подошел к столу.
— Руководитель бригады шокирован, Валентин Саввич, — сообщил он. — Рассчитывал на прием.
— Объяснили бы, что при такой ситуации на заводе…
— Он все понимает, однако же… В общем на аглофабрике все подготовлено к разделке фундаментов.
— Уже?
— Удивляться нечего. Импульсная установка смонтирована у них на грузовой машине. Выезжают по вызову, действуют как «скорая помощь».
— Такой бы стиль да повсюду…
— Крушить легче, чем создавать.
— Строители еще не всполошились?
— Пока нет. У руководителей областное совещание, а монтажники… Что монтажникам? Они знают свое.
Збандут явно растягивал время. Посмотрел на Лагутину, и ее застывшее в напряженности лицо не прибавило ему бодрости.
Почувствовав, что директор колеблется, Гребенщиков решил облегчить ему отступление.
— Валентин Саввич, операцию можно и отменить. Чрезвычайное положение… Оплатим дорожные расходы — и пусть возвращаются восвояси. Еще из одной конфликтной ситуации не выбрались, а вы уже создаете другую.
Эти слова прозвучали как выражение преданности Збандуту, как проявление заботы о нем, и Лагутина невольно посмотрела на Гребенщикова другими глазами.
— Извините, что вторгаюсь в ваш разговор, — сказала она, — но мне кажется, Андрей Леонидович глубоко прав.
Гребенщиков оценил поддержку и тотчас откликнулся на нее.
— Представляете себе, Дина Платоновна, как туго закручивается узел? Изменение проекта газоочистки на аглофабрике предусматривает установку кирпичной трубы. И не какой-нибудь. Стометровой, да к тому же нигде никем не запланированной. Один такой сюрприз министерство еще выдержало бы. Но у нас появилась необходимость во второй трубе для домны. Это уже перебор, тем более что с трубами сейчас вообще…
— …труба, — подсказала напрашивавшееся слово Лагутина.
— Эх-эх, что бы доменной трубе упасть завтра, если уж ей суждено было упасть, — почти мечтательно проговорил Збандут.
— Почему завтра? — удивился Гребенщиков. — Если вы на это решитесь, не все ли равно — завтра или сегодня?
— Тогда тупиковое двухтрубное положение сложилось бы само по себе, непроизвольно, — пояснил свою мысль Збандут. — А сейчас получается, как вы изволили заметить, — я его создаю. — Прошелся по кабинету. — Ну да ладно. Семь бед — один ответ. Приступайте. — Внешне Збандут казался совершенно спокойным, но оттенок обреченности придал его голосу необычный тембр.
Достав из шикарной кожаной папки свернутый лист бумаги, Гребенщиков положил его перед директором.
— Тогда подпишите договор с бригадой электрогидравликов.
— Но главный инженер тоже, кажется, имеет право подписывать эти документы, — не без ехидства заметил Збандут.
Гребенщиков пристально посмотрел ему в глаза.
— У меня не хватило бы смелости на такую акцию. Ни на вашем месте, ни на своем, — признался он откровенно. — Подумайте еще как следует, Валентин Саввич.
Збандут внял совету Гребенщикова, подумал. Только это ничего не изменило. Потянулся к ручке, и на договор легла четкая подпись.
Прикрыв за Гребенщиковым поплотнее дверь, вернулся к столу, сел против Лагутиной в кресло для посетителей.
— Представляю себе, что поднимется завтра! Звонков будет… Хоть не выходи из кабинета, или, вернее, убегай из него. Только куда убежишь? До сегодняшнего дня я надеялся, что самоуправство с аглофабрикой мне простят. И нужно же — поднесло эту историю с домной. Но вы-то понимаете меня, Дина Платоновна? Хоть немножко. Мне легче уйти с завода, чем сознавать, что разрешил построить антисанитарный цех.
— Я понимаю, но не я буду решать вашу участь.
По лицу Збандута прошло движение, в котором угадывалась нежность.
— И очень жаль. Мог бы рассчитывать на снисхождение, — сказал он затухающим голосом и вслед горячо, будто споря с воображаемым противником: — Но позвольте, ведь я связан решением технического совета! У нас что, демократия или игра в нее?
— Этим вы не отобьетесь. Техсовет орган совещательный и единоначалию помехой быть не может. Упрется директор — ничего не поделаешь.
Збандут принялся ставить на торец карандаш, но его попытки не увенчались успехом, карандаш упрямо падал.
— Загадали что-нибудь? — усмехнулась Лагутина. — Удержится — не удержится?
— Дорогая Дина Платоновна, тут и без гадания все ясно, что все архимрачно. — Збандут потер пальцем между бровями, как бы унимая боль. — Хотя бы союзниками заручился загодя, как делают дипломатичные люди. А я, наоборот, последних растерял. Недавно вот и с Додокой поцапался. Не выделил средств, которые он потребовал на строительство шоссе от заводоуправления до аэропорта. До аглофабрики кое-как наскреб, а дальше не могу. Не могу, Дина Платоновна. Неоткуда. Представьте себе — взъелся. «Дурной пример, говорит, подаешь. Самый богатый хозяин в городе, а жмешься, как куркуль». Нашел куркуля! Семнадцать километров как-никак проложил. Намекнул, что припомнит при случае. Чем вам не случай?
— Не думаю, Валентин Саввич.
— А я думаю. Мы не раз уже схватывались. Да ну об этом, — махнул рукой Збандут. — Как там ни сложится в дальнейшем, а аглофабрика будет образцовой по чистоте. Мы докажем, что самое грязное производство может и должно быть чистым. А раз так, то и все новые фабрики будут проектировать соответственно нашей. — И добавил с грустью: — Впрочем, у нас умудряются и при наличии совершенных образцов упорно копировать старые.
Откровенность Збандута побудила к откровенности и Лагутину.
— А почему у вас так получилось, Валентин Саввич? — спросила она участливо. — Вы имели достаточно времени, чтобы добиться в министерстве официального согласия и не ставить себя под удар.
— Министерству трудно решать вопросы реконструкции строящегося объекта, да еще в стадии завершения. Надо идти в самые верха, каяться в том, что еще один проект неудачен, просить перенести сроки пуска, утвержденные в высших инстанциях, ломать все расчеты Госплана, потом выискивать способы, как заткнуть образовавшуюся дыру, добиваться дополнительных ассигнований, брать на себя ответственность за новые сроки, которые, как правило, оказываются нереальными. Всю тяжесть ответственности я взял на себя. Но если смотреть в корень, действую я в соответствии с их внутренними желаниями. Разве министерство не заинтересовано, чтобы условия у людей были нормальные? Заинтересовано. Но преодолевать множество барьеров, внешних и внутренних… Возьмите тех же госплановцев. Они ведь только понаслышке знают, что творится на аглофабрике.
Збандут замолчал. Молчала и Лагутина, исподволь наблюдая за своим визави. Ей всегда нравились люди неуемные, способные во имя высших интересов поставить на карту личное благополучие. Эта способность больше свойственна руководителям среднего звена. У людей збандутовского ранга она зачастую бывает притупленной. Очевидно, высокое положение, а вернее, опасение потерять это положение и вместе с ним всю совокупность моральных и материальных благ выработали в них осторожность. А вот в Збандуте не выработали. Перспектива борьбы, азарт риска, наоборот, мобилизуют все его духовные силы, как мобилизует себя перед боем обстрелянный боец, придают решимости. Он стремится сделать все от него зависящее и даже не зависящее, чтобы завод стал как можно лучше, и во имя этой цели готов даже расстаться с ним.
— Заходите ко мне в эти дни, — вывел Лагутину из раздумья Збандут. — Мне сейчас как никогда нужно ваше общество. — Улыбнулся весело, даже озорно. — Знаете, чей пример подталкивает меня на всю эту возню с аглофабрикой?
На миг озадачившись, Лагутина сказала без тени сомнения в голосе:
— Рудаева.
— Угадали. Великие люди прошлого, да и настоящего в таких случаях мало вдохновляют. На то они и великие, что им по плечу вершить дела, недоступные нам, простым смертным. А вот когда обычный, ничем не защищенный человек идет на самопожертвование, это, знаете ли, встряхивает. Рудаев мог, а ты что, из теста пожиже? Вот так…
Глаза их встретились, и Лагутиной стало не по себе. Что-то большее, чем простое расположение, прочитала она во взгляде Збандута.
— Вы, наверно, дружны с женой и привыкли делиться с ней… — сама не зная почему, может быть инстинктивно ограждая себя от обаяния Збандута, сказала Лагутина.
— Очень дружен. Но делюсь в меру. У нее достаточно своих забот, домашних и служебных.
— И все-таки вам ее не хватает.
— Мне и друзей не хватает. Вернее, у меня их здесь совсем нет. Самому набиваться не хочется, а чтоб потянулся кто-нибудь, такого пока не произошло.
— А Гребенщиков? Вы ведь очень давно знакомы.
— Ну что вы, Дина Платоновна! Какой из Гребенщикова друг? Дружба — категория качественная. Она подразумевает не только взаимное доверие, но и взаимное тяготение. Причем иногда такой же силы, такой же нежности и самоотверженности, как любовь. Попробуйте найти самоотверженность и нежность у Гребенщикова. Он человек для себя. Всегда и везде. Даже в семье.
— А жена у него очень милое существо, — охотно подхватила Лагутина. — И с характером. Прорвать такой мощный блок, как собственный муж и его маман, при двух детях окончить институт и добиться права на полную самостоятельность…
— А работник какой! Ее цеховая лаборатория — лучшая на заводе. Ноль промахов. Мартеновцы очень ею довольны.
— Утилитарный подход, Валентин Саввич.
— Ничего не поделаешь — директорский.
На коммутаторе горело несколько лампочек, но Збандут не поднимал трубку. Хотелось продлить тот задушевный, лирический настрой, который сложился в эти минуты. Разве не вправе человек иметь хоть капельку личного? Ведь он совсем не твердокаменный, он только старается казаться таким. И как приятно побыть наедине с человеком, при котором ты можешь сбросить тяжелый панцирь невозмутимости и чувствовать себя самим собой.
Дверь в кабинет приоткрыла Ольга Митрофановна.
— Валентин Саввич, возьмите трубку, прокурор.
— Вот она, первая ласточка, — проворчал Збандут. Выслушал и ответил: — Следствие вы, разумеется, можете начинать, но с выводами советую не спешить. Не сегодня-завтра приезжает правительственная комиссия. Сделает свое заключение, оно может явиться для вас исходным.
Не было у Збандута никакого желания ехать на аглофабрику, не было желания видеть, как уничтожают фундаменты. Опасался, что возьмет в нем вдруг верх голос благоразумия, подчас оправдывающий малодушие, и даст он чего доброго команду прекратить эту как будто вовсе не обязательную операцию. Есть проект, нечего ему быть умнее тех, кто на этом зубы проел. И все же не удержался, поехал — пересилило инженерное любопытство.
Работа что называется кипела. Орудуя пневматическими молотками, напрягаясь до седьмого пота, бурильщики яростно вгрызались в бетонные массивы. Дробный перестук молотков напоминал звуки пулеметной перестрелки.
Наконец в первом от края фундаменте шпуры залили водой и вставили в них длинные, одетые в пластмассовые трубки электроды. Начальник бригады включил рубильник, и тотчас глухие удары стали сотрясать фундамент, точно из глубины земли рвалось на поверхность что-то могучее. По телу фундамента побежала узкая трещина, за ней другая, третья, трещины стали шириться, и неожиданно бетонный массив распался на несколько частей. Збандут тотчас отметил, что куски габаритны, удобны для погрузки на вагоны и неплохо бы таким же способом разделать упавшую трубу, у основания которой более чем метровая толщина. «А что, если сразу же перебросить туда рабочих?» Но он воспротивился этому искушению. Труба никому особенно не мешает, а фундаменты нужно убрать как можно скорее. Мало ли кто приедет на расследование аварии и какие директивы за этим последуют. Запретят уборку фундаментов — положение сразу осложнится.
Понаблюдав, как развалили другие фундаменты, Збандут отправился в доменный цех. На душе стало спокойнее. Мощный заряд нервной энергии, без которого не обходится ни одно ответственное решение, израсходован, мучительные колебания остались позади. Дело сделано, корабли сожжены.
На железнодорожных путях, возле которых уже сгрузили несколько кожухов цистерн без днищ, шел оживленный разговор. Авилов и Калинкин, на этот раз выбритые, приодевшиеся, пытались что-то втолковать Апресяну, а тот изо всех сил сопротивлялся. Выглядел Апресян неважно. Темные застои под глазами — признак нездоровья — не скрывала даже природная смуглость кожи.
— О чем дискуссия? — поинтересовался Збандут.
Калинкин сразу потускнел, застеснялся, но Авилову сам черт не брат. Даже с директором он чувствует себя на равных.
— Да вот, — Авилов показал огромной, как лопата, ладонью не то на Апресяна, не то на строителей, — считают, что спервоначала нужно поставить железный кожух трубы и только потом выкладывать его снизу доверху огнеупором. А сколько каменщиков поместится в трубе? Трое. От силы четверо. Слой за слоем — за какое время осилят? А наш страстотерпец, — кивком показал на Калинкина, — предлагает выложить каждую секцию кирпичом, закрепить кладку и ставить секции одна на другую уже готовыми. Резонно? Мало сказать резонно. Здорово! Так упираются. Им, видите ли, проще пустую железяку поднять и крепить наверху, нежели выложенную. А что фронт работ будет малый, на это начхать.
— Поднимать выложенные кирпичом секции действительно сложнее, — заметил Збандут. — Сложнее и рискованнее.
— Правильно! — в один голос подхватили обрадованные поддержкой строители.
— Эх, Валентин Саввич, — разочарованно протянул Авилов, — а я-то думал…
— Не торопитесь, — остановил его директор, — я еще не закончил. Сложнее, но значительно быстрее. Так что лучше уж пусть монтажники попыхтят.
— Валентин Саввич, вы должны понять, что предприятие это опасное! — гипнотизирующе глядя на Збандута цепкими, горячими глазами, сказал Апресян. — Сорвется, не дай бог, одна секция — вся работа пойдет насмарку.
— Бью челом, выручайте.
Апресян засадил руку во вьющиеся седеющие волосы, крякнул.
— Ну что ж. Когда-то меня очень выручил Рудаев. А мы, южный народ, добро помним. Не могу отказать, Валентин Саввич.
Возвращался к себе Збандут окрыленный. С легкой руки Калинкина гляди — и в самом деле удастся ускорить монтаж трубы, а следовательно, пустить печь суток на двое раньше, чем предполагали.
В приемной его ожидал Золотарев. Но не всегдашний Золотарев, чопорный и ушедший в себя. На лице смятение и растерянность.
— Пойдемте. — Збандут потянул его за рукав в кабинет.
— Беда, Валентин Саввич, беда! Все рухнуло… — заговорил Золотарев мелодраматически.
— Как это — все? — торопливо спросил Збандут, решив, что на завод свалилась новая напасть. — Как вас понимать?
— Диаметр железной трубы оказался недостаточным, чтоб пропустить продукты горения.
Жилы на шее Збандута натянулись, как струны, лицо сделалось багровым от напряжения. — Кто вам сказал?
— Проверили расчетом.
— Не может быть… — с трудом выдохнул Збандут не столько от недоверия, сколько от нежелания поверить этой горькой правде.
— Я не единожды просчитал все от начала до конца. И не только я. Попробуйте сами.
Збандут взял в руки расчет и с трудом заставил себя сосредоточиться. Такие крутые переходы от отчаяния к надежде и опять к отчаянию могли сокрушить хоть кого. Не к чему придраться, не за что зацепиться. Неужели домне стоять полтора месяца? И если к этому присовокупить фундаменты… Нет, такое не сойдет ему с рук.
Золотарев не курит, но сигареты на всякий случай с собой прихватил. Предложил Збандуту, вытряхнув из пачки одну. Но тот отобрал всю пачку, бросил на стол.
— Ступайте и предупредите Ольгу Митрофановну, что меня нет. Ни для кого.
Зашел в комнату, предназначенную для отдыха, достал из шкафа коньяк, который придерживал на случаи появления именитых гостей, выпил рюмку и улегся на диван. Мыслей не было, были какие-то обрывки мыслей, вялых, блеклых, трафаретных. Потом и обрывки спутались — непрочная дрема подхватила его.
По-разному рождаются оригинальные идеи, по-разному приходят решения задач, над которыми бьются досужие умы. То во время максимального напряжения мысли, во время взлета творческой фантазии, а то неожиданно, когда человек и не думает о предмете своего неустанного беспокойства. Вдруг ни с того ни с сего возникает в мозгу ясное представление искомого, словно вытолкнуло его подсознание, сработавшее за тебя, без тебя, без какого бы то ни было твоего вмешательства. Зингер решил главный узел швейной машины — иглу — во сне: увидел флагшток, укрепленный веревкой, продетой сквозь отверстие на его конце. Так появилась игла, отличавшаяся от обычной тем, что имела отверстие не у тупого основания, а на острие. А вот советский конструктор спортивного оружия Марголин увидел прицел, который ему никак не давался, наяву. Ехал в трамвае, слушал перебранку пассажиров, и ни с того ни с сего пред мысленным взором его предстала рамка прицела, намертво прикрепленная к рукояти пистолета. И уж совсем необычно получилось у Юткина. Пытался сформировать шаровую молнию при искровом разряде в жидкости, но сосуд разлетелся на куски, и, докапываясь до причины случившегося, он открыл электрогидравлический эффект. Искал одно — нашел другое.
Збандут не рассчитывал на озарение ни когда засыпал, ни когда пробудился. Не торопясь встать, поворочался, лег на бок. На противоположной стене перед ним висел план завода в стереоскопическом изображении. Хорошо спланирован завод. Вытянулся малость, но зато просторы какие! Грузопотоки решены идеально, нигде не скрещиваются. И перспектива расширяться безграничная. Потрудился в свое время Даниленко, выбирая место для строительства. Да и Штрах тоже. Задержал взгляд на доменном цехе, на роковой четвертой печи. Четыре цилиндрических башни воздухонагревателей, увенчанные куполами, труба, сегодня уже не существующая. И тревожная волна размышлений вновь накатилась на него.
— Доруководился… Как бы самому не вылететь в трубу… — проговорил в голос и обеспокоенно задвигал плечами — до сих пор сам с собой он еще не разговаривал.
Повернулся, сел, не отрывая глаз от изображения домны. Представил себе дымоходы в земле, идущие от кауперов к трубе, сходящиеся в один общий дымовой боров и потому взаимосвязанные, и неожиданно дерзкая мысль обожгла его. Что, если оставить в работе три воздухонагревателя, а четвертый приспособить под трубу? Чем не труба? Сечение подходящее, высота достаточная — сорок метров. Прорезать отверстие в куполе — и пусть дым идет через него.
Дремотное состояние с него как сдуло. Он вскочил, подошел к плану завода. Мысль показалась фантастически простой и одновременно невероятно оригинальной. Разволновался, вынул сигарету, задымил. Не было в практике такого решения, но не было и необходимости в нем — до сих пор трубы в доменных цехах не падали. Домны, бывало, падали. И то не у нас. У американцев при передвижке. Покружил по комнате. Не спеша радоваться находке, боясь снова попасть впросак, снова пережить приступ отчаяния, проверил со всех сторон техническую возможность такого выхода из создавшегося положения. Да, сомнений не было — открылась сказочная перспектива сократить простой печи до полутора суток. Ну сколько нужно времени, чтобы прорезать дыру и удалить кирпичи? От силы двенадцать часов. Люди будут работать, как звери, понимая, что такое каждый лишний час.
Крутнул телефонный диск, с почти злорадным удовольствием позвонил Золотареву.
— Тащите-ка чертежи трубы и кауперов. Только с черного хода — меня нет. — Когда тот явился, предупредил: — Постарайтесь сохранить трезвость. Родилось нечто либо гениальное до нелепости, либо нелепое до гениальности. Отдаю на суд вам. — И добавил патетически: — В руце твоя предаю дух мой.
Разостлав на столе чертеж, Збандут решительным жестом как бы отрезал красным карандашом верх купола, сгоряча царапнув так, что прорвал бумагу.
— Если вот этаким манером?
Золотарев старательно всматривался в чертеж, но понять ничего не мог.
— Допустим, срежем макушку купола. Это нас не выручит? — подсказал Збандут.
Подозрительно покосившись на бутылку коньяка, которую Збандут забыл убрать, Золотарев обезнадеживающе сказал:
— Для чего?
«Или он туп, как дуб, или я дошел до состояния умственной депрессии, — мелькнуло у Збандута. — А может быть другой вариант: он отчетливо видит, что из этого ничего не получится, я лишь хочу принять желаемое за возможное».
— Тянуть будет, труба будет! — взвился вверх голос Збандута. Глаза его возбужденно блестели, а лицо сделалось строгим. — Три каупера в работе, четвертый вместо трубы!
Схватив логарифмическую линейку, Золотарев начал искать данные: сечение, высота, объем газов, температура — все элементы, определяющие силу тяги. Он нервничал, сбивался со счета, начинал все сначала и снова запутывался.
— Я вас просил сохранять трезвую голову, — напомнил Збандут. — Холодную и трезвую. Я жду положительного результата. Идея достаточно абсурдна, чтобы стать перспективной.
— А отрицательный вас не устраивает? Важна определенность. — Заметив, что директор теряет терпение, Золотарев придвинул ему сигареты, а сам продолжал расчет.
— Эх вы, руки дрожат… Точно кур воровали, — усмехнулся Збандут.
Ляпнув что-то непотребное, Золотарев поднял счастливые глаза.
— Премию за рацпредложение насчитывать?
— Что, получается? — радостно, как мальчишка, решивший на экзамене труднейшую задачу, спросил Збандут.
— Тяга будет слабее, но незначительно. Пройдет.
Збандут с размаху хлопнул Золотарева по плечу и кинулся к телефону. Команда механическому цеху: десять автогенщиков на первый воздухонагреватель четвертой домны; доменщикам: свернуть все ремонтные работы, готовить домну к пуску. И рапорта. В горком — Додоке: ночью, самое позднее утром доменная печь будет пущена; в Москву, Суровцеву…
Суровцев как раз проводил коллегию, по всей видимости, была она бурной, потому что откликнулся он нелюбезно.
— Что там у вас еще?
— Совмину успели доложить?
— С такими вестями спешить не приходится.
— Утром пускаем домну!
— Что-о?
— Пускаем утром домну!
Суровцев приглушил голос.
— Как это пускаете? Без трубы?
— А мы тут пришли к выводу, что труба — своего рода архитектурное излишество. Желательное, но не столь необходимое, как некоторые полагают.
— Валентин Саввич, ваше витийствование совсем не к месту. — Голос тот же. Грубоватый, внятный, приглушенный. — Объясните членораздельно.
— Э, нет, Василий Аркадьевич, на сей раз так просто не получится. Я полсуток думал, как без трубы обойтись, теперь подумайте вы. Загадка, когда знаешь разгадку, никогда не кажется сложной.
— Вы не пьяны?
— Пьянее пьяного!
Однако Суровцев шутку не принял.
— Должен напомнить, что я вышел из того возраста, когда играют в отгадайку. Юмор — вещь хорошая, но не при всех обстоятельствах.
Збандут рассказал, как решили выйти из положения, подкрепив свои соображения данными расчета, сделанного Золотаревым.
— Ну знаете!.. — не скрыл своего восхищения Суровцев. — Такое могло прийти в голову только русскому мужику. Немец наверняка не додумался бы.
— Немец и трубу не завалил бы… — осторожно обронил Збандут.
Наташа встретилась с Катричем на троллейбусной остановке у театра. Погода была не из удачных. С неба сыпал мелкий дождь, больше похожий на туман. Сначала он никаких неприятных ощущений не доставлял, но постепенно и лицо, и одежда стали влажными, и Наташе захотелось где-то укрыться.
Катричу нельзя было отказать в умении создавать для их встреч праздничную обстановку. Он ухаживал по всем правилам. Был находчив, предупредителен, умел блеснуть щедростью. Если билеты в театр, то на лучшие места, если цветы, то самые роскошные, если ресторан, то блюда наиболее изысканные. Но сегодня он надумал приступить к решительным действиям. И когда Наташа заскулила насчет погоды, которая не располагала к фланированию по улице, Катрич предложил зайти к нему домой.
— О, нет, Фима, этого не произойдет. — Спокойные, как заводь, глаза Наташи диковато блеснули.
Катрич что называется оторопел. Он мало рассчитывал на согласие, но никак не ожидал получить отповедь, да еще в такой резкой форме. Он был уверен, что сделал все, чтобы расположить к себе эту недотрогу, чувствовал, что не безразличен ей, и вдруг — на тебе!
Скорчив обиженную мину, он самым невинным тоном проговорил:
— Посидим, магнитофонные записи послушаем. У меня лучшая коллекция в городе. Или ты что, боишься?
Наташа молчала.
— Глупенькая. Это же ты… — Катрич наклонился к Наташе, коснулся губами ее уха.
— Фима, улица не очень подходящее место для фривольностей, — одернула его Наташа, — а я совсем неподходящий объект.
И все же Катрич решил продолжить разведку боем.
— До чего ж ты несовременна, Тала, — сказал со снисходительным сожалением. — Ведешь себя, право, как тургеневская девушка… Ну объясни, что тут такого?
— А ты — как бальзаковский Растиньяк.
Катрич понял, что в этом сравнении ничего лестного для него не было, но не стал впадать в амбицию: Наташа девушка с характером, с ней надо быть осторожным, тем более что последнее время он все чаще стал задумываться о семейном очаге. До встречи с ней такая мысль не приходила ему в голову. Больше того, когда женщины, с которыми он был близок, требовали оформления отношений, он немедля рвал с ними, причем грубо и беспощадно. Только Наташа пробудила в нем желание остепениться, с ней и только с ней хотелось связать свою жизнь. Серьезная, крепких устоев, за такую жену можно не опасаться. Не гульнет, к другому не сбежит, если, конечно, сам будешь вести себя аккуратно. К тому же при всех преимуществах холостяцкой жизни надоело ему возвращаться в пустую квартиру, беспокоиться о самом себе, думать каждый день о том, где пообедать, и ужинать всухомятку.
Злые языки поговаривали, что он взял дальний прицел — породниться с главным сталеплавильщиком, чтоб обеспечить себе продвижение. Ерунда все это! Борис Рудаев не из тех, на чью протекцию можно рассчитывать. Ему что родня, что не родня — на работе все равно. Правда, такое родство может оказать косвенное влияние на его продвижение. Тот же Галаган уже будет к нему относиться иначе и, чего доброго, назначит через некоторое время мастером. А так — попробуй. Сейчас мастерами все больше норовят инженеров ставить.
Вот только намерения Наташи были для него не совсем ясны. Она благосклонно принимала знаки внимания, охотно проводила с ним время, но держала на расстоянии и никаких авансов не выдавала. И все же Катричу стало казаться, что отношения их переросли дружеские и вступили в ту фазу, когда можно затеять зондирующий разговор.
— Между прочим, мне странно, как это ты не стесняешься показываться со мной на улице, — с вкрадчивой смиренностью проговорил он. — Ты — врач, высшее образование, интеллигенция, так сказать. А я? Простой рабочий…
Наташа не без удивления распахнула свои тяжелые черные ресницы.
— Фима, я очень не люблю, когда кокетничают понятиями «простой рабочий», «простой человек». Они затерты теми, кому нужно оправдать свою серость. Ты, во-первых, не простой рабочий — как-никак техник — и, во-вторых, не серый.
Неожиданно растолкав тучи, выглянуло солнце, заблестело на мокрых плитах тротуара, отразилось в витринах магазинов, в окнах домов, и у Катрича вдвойне посветлело на душе — и от пейзажа, и от слов Наташи. Ободренный, он уже смелее продолжал разведку.
— Я ведь не без основания, Тала. У нас последнее время наблюдается… ну, послойное тяготение, что ли. Генеральская дочь подбирает пару из своей среды, профессорский сынок ищет девушку с именитыми родителями.
— В нашей семье привыкли ценить человека не по положению, которое он занимает, а по качествам, которые в нем есть.
— И ты? — Катрич не мог скрыть свое волнение.
— Это нелепый вопрос, Фима. Я же тебя не избегаю. — Наташа стрельнула в Катрича игривым взглядом.
— А скажи, твои родители очень против меня?
— Я бы не сказала, что они относятся к тебе благосклонно.
— Значит, благословения они тебе не дадут?
— В этом вопросе я человек вполне современный. И спрашивать у них благословения не стала бы, если б решила выйти замуж.
— Надеюсь, ты решила?
— Я не весталка, обета безбрачия не давала…
— Тогда за чем остановка?!
Наташа интригующе кашлянула.
— Не за кого, Фима.
Катрич открыл от удивления рот и, как ни пытался сказать хоть что-нибудь, не смог — перехватило дыхание. В отчаянии от собственной беспомощности ткнул себя пальцем в грудь. Он был так комичен в своей растерянности, что Наташа не выдержала, расхохоталась.
— Знаешь, кто больше всех не приемлет тебя в нашей семье?
— Папа?
— Нет.
— Борис?
— Нет. Юрий.
— А этому сосунку что надо?
— Боится, что в конце концов я попаду под влияние твоих чар.
— А ты не боишься?
— Видишь ли… У меня ум с сердцем не в ладу.
Катрич даже с ноги сбился от такого откровенного признания. Если сердце стало его союзником, то успех обеспечен. Многие разумом понимали, что он ветреный и ненадежный, однако шли на поводу у своего сердца. Это тот самый инструмент, на котором он умел играть и всегда добивался своей цели. Тем более что цели на этот раз у него другие. Возвышенные.
— И можно узнать, что тебе подсказывает ум? — спросил он, уже догадываясь, что подсказывает сердце.
Ответить на этот вопрос односложно было трудно. Нравился Катрич Наташе. Что-то в нем было сильное, широкое, подчиняющее. Подкупала и его естественность. Он не переоценивал себя, не старался выглядеть этаким героем. Кроме того, ей льстило, что на него обращали внимание. Ребята не могли скрыть завистливого уважения, а девчонки — те просто ели его глазами. Все было бы хорошо, если бы эти взгляды улетали в пространство. Но нет, они попадали в цель. Катрич замечал их, и не только замечал. Даже умудрялся отвечать на них. Эта манера первого парня на деревне стала раздражать Наташу, на защитном слое, который она нанесла на образ Катрича, появилась первая трещина. Потом от нее поползли ответвления, и постепенно она увидела Катрича таким, каким он был в действительности, — человеком пошлым, с узким мирком интересов и по сути своей пустотелым.
Вот это захотелось Наташе сказать Катричу в лицо, но не собралась с духом. Еще сама не зная и не загадывая, как повернется в дальнейшем разговор, ударилась в житейскую философию.
— Выходить замуж за таких… резвых, как ты, можно либо очертя голову, поддавшись азарту подцепить сома, который у всех срывался с крючка, либо в расчете на свои собственные силы. Но и то, и другое связано с большим риском. Мне как-то попался томик стихов Игоря Северянина…
— Это тот, что «ананасы в шампанском»? — чуть ли не выкрикнул Катрич, радуясь, что удалось блеснуть своими познаниями в области поэзии, и мысленно благословив девчонку, которая донимала его заумными стихами.
Наташа была немало удивлена — Фима Катрич не знал стихов даже тех поэтов, которых изучают в средней школе.
— Так вот, на этом томике красовалась такая надпись, — продолжала она: — «Посвящается моей жене, тринадцатой и последней». Я еще тогда подумала: а была ли уверена эта женщина, что ее не постигнет участь предыдущих двенадцати и не сменит четырнадцатая? Впрочем…
— Но у меня-то жен не было! — Катрич с явным удовольствием подчеркнул свое преимущество перед Северяниным. — А всякое там такое… Нашему брату перебеситься нужно. Непорочные чистюли — вот кто опасен. Упустит время, потом спохватится — давай наверстывать.
Наташа не без затаенного злорадства покосилась на неистового ухажера. Ее женское тщеславие было удовлетворено: от самонадеянности и напористости у Катрича не осталось и следа. Он пластался, как смятая трава у ног.
И тут она заметила претенциозно одетую девицу, которая шла им навстречу и с вызывающей улыбкой смотрела на Катрича. Короткая сверх меры юбка и высоченный стог мертвенно-белых волос на голове резко выделяли ее среди самых завзятых модниц на местном «Бродвее». Наташа успела подумать, что этой особе ни сесть, ни нагнуться, а в прическу ее вмонтирована по меньшей мере консервная банка.
Поравнявшись с ними, девица подняла руку и поприветствовала Катрича шаловливой игрой пальцев, бросив мимоходом:
— Фимочка, ты и меня не забывай! Жду звонка.
Наташа ощутила, как кровь бросилась ей в лицо. Эта девица одной фразой поставила ее вровень с собой. А ведь где-то она уже попадалась ей на глаза.
— Что за фифа? — спросила Наташа.
— Че-ерт ее знает! Первый раз вижу…
— А может, память короткая? Или лицо не успел разглядеть как следует?
— Поверь, это чистая провокация.
— Провокация не бывает чистой. Провокация всегда грязная. Так-таки не знаешь?
— Ну, может, и знакомили…
Катрич лгал неумело. Лгал во имя спасения. И Наташе даже захотелось помочь ему спастись. Но не смогла. Подумала: «Если это простое знакомство, прятать его незачем. Прячет, — значит, его надо прятать, значит, оно продолжалось и в последнее время, когда ухаживал за мной и распинался в своих чувствах». И мысль о том, что он ведет двойную игру, вызвала у нее что-то похожее на тошноту.
— Да-а, много появится у твоей жены родственниц в этом городе… — отрешенно сказала Наташа. — Болен ты, Фима.
— Я-а? — вспыхнул Катрич. — Ты что, в своем уме?
Наташа грустно усмехнулась.
— Да я не о кокках. Есть более страшный микроб. Прилипчивый и устойчивый — микроб разнообразия, Сегодня одна, завтра другая… Разные тела, разная манера любить, а вернее — принадлежать. Не удивляйся, что я заговорила таким языком. Я ведь медик, да и к собеседнику приходится приноравливаться.
— Что́ язык! Я среди самых невоздержанных на язык встречал самых неиспорченных, — поспешил согласиться Катрич, чтобы как-то умиротворить Наташу. — Скорее бывает, что в тихом омуте…
— Всякое бывает. Бывает, что язык соответствует нутру, бывает, находится с ним в противоречии. Ты, например, пошлостей не говоришь, а жизнь ведешь пошленькую.
Катрич не нашел что возразить. Предпочел отмолчаться.
— А как все-таки хорошо, что я не переступила порога твоей квартиры, — продолжала Наташа, пытаясь в то же время вспомнить, где и при каких обстоятельствах видела встретившуюся особу. — У меня не будет ощущения, что побывала в яме с нечистотами.
И вдруг Наташа вспомнила. Театр. Антракт. Буфет, И эта фифа за стойкой. В белом передничке, с белой наколкой она выглядела скромницей. Катрич подходил к ней, о чем-то шептался. Но тогда никаких подозрений у нее не возникло — мало ли о чем мог идти разговор? Может, выпрашивал что-нибудь из-под прилавка? Хотя бы тот шоколад с орехами.
— Для чего ты мне лжешь?! — уже не управляя собой, истерически выкрикнула Наташа. — Это же буфетчица из театра!
Ни слова в оправдание. Только просьба о прощении в глазах.
Когда прошли мимо кинотеатра, самого многолюдного места на улице, Наташа снова окунула Катрича в прорубь, задав вопрос, которого он никак не ожидал:
— У тебя давно была женщина?
Она никогда не спросила бы об этом, но после того, что произошло, решилась.
Попробуй ответить в таком случае быстро и удачно. Сказать правду — все равно что пойти на самоубийство. Солгать? Вот почему-то именно сейчас, когда так нужно было солгать, у него язык не поворачивался. Что его сдерживало? Совесть? Гордость? Глупость? Не знал он, но не мог. Выдавил из себя обтекаемое, не без труда распечатав рот:
— Всякие любовные похождения прекращаются после женитьбы.
Наташа остановилась, резко, как будто ее пригвоздили, свесила голову и так стояла долго, долго. Брови ее съехались вместе, обозначив глубокую складочку на переносице, губы вздрагивали, будто твердили какое-то заклятье.
— Ну, я домой… — произнесла она совсем обыденно и повернулась, чтобы уйти.
— Так ты мне больше ничего не скажешь?
— Я тебе все сказала. Как и ты мне все сказал…
— Наташа, опомнись! Ты что? — Катрич придержал ее за руку.
— Оставь меня в покое! Совсем оставь… Понял? — В словах Наташи была такая непреклонность, что никаких надежд на примирение у Катрича не оставалось.
Он постоял молча, сдерживая гнев, и не сдержал:
— Так что же ты мне столько времени голову морочила?
— Тебе? — Наташа горестно усмехнулась. — Я больше морочила себе. Не хотела верить дурной славе, которая закрепилась за тобой, и только уверилась в ней.
Збандут появился в рабочей комнате Лагутиной искрящийся радостью. Сел в полукресло, отвоеванное ею у завхоза для посетителей, оглядел неказистую обстановку и попросил разрешения закурить. Курил он редко, его почти не видели за этим занятием, но получалось у него залихватски, и Лагутина с интересом следила, как раскуривает он сигарету, как затягивается, как энергично, упругой длинной струей, выталкивает дым.
— Все-таки хороша жизнь, ей-богу! — сказал со вздохом облегчения. — Хороша даже в эту удушливую жару. Тридцать семь. Асфальт плавится.
— А вы разве сомневались?
Он посмотрел на Лагутину с печальной снисходительностью.
— Сегодня, когда пустили домну, уже не сомневаюсь.
— Быстро оправляетесь от потрясений.
— Угу. Я — как ванька-встанька. — Повилял ладонью. Туда-сюда, вправо, влево.
Он осунулся за последние дни. Запали щеки, выделились скулы, острее стал подбородок, но это ему шло — лицо сделалось тоньше и моложе. И глаза смотрели не по-всегдашнему. Какая-то невысказанная просьба таилась в них и беспокоила Лагутину. Зашел неспроста.
Она не ошиблась.
— Дина Платоновна, — с оттенком робости заговорил Збандут, — у меня такое состояние, будто на свет народился. Но чтобы ощутить это полнее, безумно хочется посидеть где-нибудь в тени и отдышаться. Расщедритесь, уделите моей персоне пару часов. Ну не все же мне делить досуг с Анатолием Назарьевичем. Впрочем, он человек славный и не только классный шофер, но и мастер на все руки. Такую уху соорудить может…
— Но для ухи нужна рыбка…
— Рыбку поймаем.
Лагутина заколебалась. Соблазн побыть в обществе Збандута вне казенных стен был велик, но как ускользнуть незамеченными среди бела дня? А давать повод для разного рода слушков… Это и ему ни к чему, а уж ей тем более. Дойдут разговорчики до Бориса, придется выкручиваться. Это как раз тот случай, когда правдивое объяснение будет выглядеть неправдоподобно. А если учесть, что она и так больше, чем полагалось бы, говорит ему о Збандуте, то оправдаться ей будет просто-таки трудно.
— Я вас подхвачу на улице у аптеки, — заметив ее колебание и понимая, чем оно вызвано, сказал Збандут. — А увидит кто-нибудь — тоже ничего страшного — заводчане знают мою привычку подсаживать в машину попутчиков.
Лагутина улыбнулась совпадению их мыслей.
— Ну-ну, смелее! — поторопил Збандут.
Далеко в море, постепенно суживаясь, уходит песчаная коса. У основания своего, прилегающего к скале, она застроена веселыми цветными домиками пионерских лагерей и туристских баз. Какие-то хитроумные деятели умудрились доставить сюда два железнодорожных вагона, и они вводят в заблуждение пассажиров прогулочных пароходов — те об заклад готовы биться, что на косе проложена железнодорожная колея. А дальше — необжитой пустырь, по которому свободно гуляют ветры, и только деревья, непонятно как выросшие на голом песке, оживляют однообразно скучный пейзаж.
В тени большого ветвистого дерева и расположились беглецы. Они уже вдоволь накупались, уже наловили бреднем рыбы, неказистой, но вполне пригодной для ухи, и предались заслуженному отдыху, вытянувшись на коврике.
Анатолий Назарьевич положил под голову надутую воздухом резиновую камеру и блаженно дремлет в сторонке у костра — человек он понятливый и тактичный.
— Не-ет, все-таки благодатный характер у русского человека, — говорит Збандут, покусывая зубами травинку. — Чуть лучше, а ему уже совсем хорошо. Проглянет после ненастной ночи лучик зари — и он уже готов принять его за солнце. Я тоже не исключение. — Во взгляде его появились знакомые ласковость и мягкость, столь удивительные в этом большом, решительном, уверенном в себе человеке.
— И даже тучку не замечаете на горизонте? — Для большего контакта Лагутина сняла темные очки.
— Эх, Дина Платоновна! Не одну! Целый караван! Да только сейчас не хочу ни думать о них, ни говорить.
Лагутина впервые видит лицо Збандута так близко. А глаза у него, оказывается, с каемочкой. Это красиво — карие с черным окружьем. Умные, пытливые, упрямые глаза. Но в себя так просто не пускают. Заглянешь — и словно наткнешься на острие. Темное пятнышко на скуле, которого до сих пор не замечала.
Искусав травинку, Збандут сорвал другую. Зубы у него крепкие, белые, плотно пригнанные. Они приятно высветляют улыбку и даже жаль, что он так редко улыбается.
— Мне хочется перекинуться вперед. — В интонации Збандута появилась живость. — Представим себе, что я уже закончил конверторный цех, построил новую домну, вы опубликовали книгу…
— О, нет, книги делаются дольше, чем домны. Будет лежать в издательстве, потом в типографии. Авторов всегда торопят, а потом рукописи годами маринуют.
— Так или иначе книга появится, и вы засядете за новую. Что это будет? Повесть? Роман?
— Разве может сказать человек, который только учится плавать, что когда-нибудь переплывет Ла-Манш? Это станет яснее, когда будет написана последняя страница истории завода, — Лагутина говорила без энтузиазма и выглядела смущенной — ей не хотелось касаться этой темы.
— Напрасно вы так скептически… Плох тот солдат, который не носит в своем ранце маршальский жезл.
— Еще плоше тот, который только и знает, что думает о жезле. Вы разве прицеливались на директорское кресло, когда надели спецовку горнового?
— Нет, разумеется. А вот жезл носил — мечтал о научной деятельности. Но судьба-злодейка распорядилась по-своему.
— Жалеете?
— Иногда. В минуты депрессии или когда захлестывают досадные обыденные дела.
— Из обыденных будничных дел складывается жизнь.
— Только будни бывают разные. И такие трудные, как у нас.
— Все же вы лично имеете возможность устраняться от заводской повседневщины. А каково вашим инженерам? Их настолько затягивают текучка, расшивка узких мест, всевозможные неувязки, что для удовлетворения элементарных духовных запросов не остается ни сил, ни времени. В этом смысле рабочие в более выгодном положении. Восемь часов на заводе, затем два выходных дня после четырех отработанных. Не удивительно, что рабочие по духовной культуре подчас превосходят своих руководителей.
— Вы не точны, Дина Платоновна. При мне старший комсостав стал пользоваться выходными. Правда, только раз в неделю.
— Раз в неделю… Ну скажите, много ли может успеть человек за один день?
— Много. Он может не отставать от времени. А вот наверстывать упущенное… Тут уж… — Збандут помолчал и заговорил в экстазе: — Все-таки, как ни говорите, духовность, духовная культура, Дина Платоновна, формируется не в выходные дни и не в том возрасте, который вы имеете в виду, а гораздо раньше. Она слагается годами, и ее первооснову надежнее всего закладывает семья. Чем многограннее интересы семьи, тем богаче эта первооснова, тем шире вкусы, запросы, потребности. Я понимаю, что вам импонируют собеседники, которые могут услаждать слух выдержками из Публия Овидия Назона, читать наизусть стихи Байрона и Шелли и поддерживать утонченно-глубокомысленные разговоры. Таких в нашей среде, увы, единицы. К сожалению, человеческие способности не беспредельны и гармонических личностей не так уж много. Кстати, для завода гораздо бо́льшую ценность представляет руководитель, безоглядно поглощенный своим делом, одним делом и знающий его в совершенстве, нежели поклонник муз и философии, видящий в основной своей деятельности только средство заработка.
— И это говорите вы, человек таких обширных познаний и самых разносторонних интересов! — вспыхнула Дина Платоновна.
— А почему бы и нет? — сохраняя полнейшую невозмутимость, отозвался Збандут. — Если инженеры и рабочие подобраны с умом — это уже половина успеха. К сожалению, у нас нет возможности подбирать. Особенно рабочих. Не из кого выбирать. Их состав формируется сам.
— Вы так договоритесь до пользы безработицы. Именно при безработице можно выбирать.
— Старый Форд считал, что очередь безработных у ворот завода — лучший стимул для повышения производительности труда. Страх быть выставленным на улицу…
Збандут не сходил с серьезного тона, но смешинка, появившаяся в глазах, выдавала его — провоцирует на спор. И Лагутина предпочла принять сказанное за чистую монету.
— Чувствую, вы разделяете его точку зрения, — сказала она с хорошо сделанной убежденностью и подосадовала на себя, устыдившись проступившей детскости, — к чему так?
— Женский темперамент, Дина Платоновна, даже самым умным представительницам прекрасного пола мешает быть логичными, — урезонивающе произнес Збандут, в который раз пристально взглянув на Лагутину и вдруг увидев то, чего еще не видел, — тревожный разлет бровей, не по возрасту свежие губы. — Вы мне приписываете взгляды, которых у меня нет, и яростно на них нападаете.
— А вы не машите красным плащом тореодора.
— Все же я могу согласиться с вами, Дина Платоновна. — Кротость, появившаяся в голосе Збандута, вполне соответствовала его словам. — У заводских инженеров с ненормированным рабочим днем да еще на таком беспокойном производстве, как металлургическое, положение тяжкое. Это, я бы сказал, жертвенная прослойка. Жизнь требует от нас выжимать максимум возможного из агрегатов, зачастую больше того, на что они рассчитаны, а это поглощает уйму и времени, и энергии, и, главное, нервных клеток, которые, как вы знаете, не восстанавливаются. Отсюда и парадоксальная ситуация: руководители отстают в своем развитии от сменного персонала. Кстати, изрядно помогают им отставать и изъяны в техническом снабжении. В нашей жизни так много еще неустроенного. Сколько приходится изворачиваться, чтобы заткнуть образующиеся прорехи…
— Приходится, — подтвердила Лагутина. — Вот мы с вами и уперлись в тупик, из которого, пожалуй, есть один-единственный выход: надо прежде всего улучшать работу аппарата министерства и органов планирования.
— А любопытно, что припишет мне министерство? Трубы, фундаменты… — вернулся вдруг Збандут к мысли, которая не переставала его точить.
— Оценят находчивость и инициативность, назначат главным доменщиком страны.
— Там не очень любят строптивых. В аппарате предпочитают людей другого склада: выслушай, сделай, доложи.
— Когда вы принимали свое отчаянное решение… ну с аглофабрикой… — с живостью сказала Лагутина, — я сидела тогда и думала: что толкает вас на такой риск, что вами движет? Бескомпромиссное отношение к своему долгу или честолюбивое желание иметь лучшую аглофабрику в стране?
Збандут молчал, перегораживал прутиком дорогу крупному рыжему муравью, который упорно пробивался к подстилке через все преграды. Даже отброшенный в сторону, он, несколько мгновений отсидевшись в шоке, снова торопливо устремился вперед.
— А всегда ли нужно отыскивать дурные мотивы в полезных поступках? — спросил он. — Главное в том, чтобы личные интересы сочетались с общественными. Вот когда они расходится…
— Дело не в дурных мотивах. Дело в истинных. Если разберешься в них, легче разобраться в человеке, который совершает действо, составить формулу.
— Формула, какой бы емкой она ни была, не может вместить всего человека.
— Ну почему? Все люди вмещаются в формулы. Только одни — в простые, другие — в сложные.
— А формула для Рудаева существует?
Губы Лагутиной разбежались в улыбке.
— Конечно.
— Рыцарь без страха и упрека?
— Боец с открытым забралом.
— А что, это очень точно. Но учтите, тут немаловажным фактором является молодость. Приходит такое время, когда у самых отважных отвага умирает.
— У него не умрет.
— О-о! А Гребенщиков?
— При всей кажущейся загадочности он довольно прозрачен. И формула его несложна: все ради утверждения своего «я».
— Из таких людей получаются неплохие деятели.
— Получаются. Но если эгоцентризм лежит в основе деятельности…
Збандут вдруг по-мальчишески взъерошил себе волосы.
— Знаете, вы меня заинтриговали. Скажите, не выпала ли мне честь быть втиснутым в формулу? — Лицо его выразило живейший интерес.
Отчаянный муравей пробрался-таки на подстилку, и в знак уважения к упорству крохотного существа Збандут оставил его в покое. Только насекомое оказалось неблагодарным. Быстро добралось до колена Лагутиной, и тут Збандут наказал его — припечатал ладонью.
— Боюсь, что я не объективна к вам, — не сразу ответила Лагутина. — Многие ваши черты со знаком плюс мне настолько импонируют, что заслоняют собой остальные…
— …которые не импонируют, — подхватил Збандут. — Жаль, жаль, я хотел бы выглядеть в ваших глазах безупречным. Дина Платоновна, вы и себя подвергаете такому же беспощадному анализу? — Збандут взял в свои руки красивую, ухоженную руку Лагутиной, стал гладить ее..
— Нет. Я слишком недовольна собой, чтобы ковыряться в себе, разбирать на составные части. Еще не соберу потом… Но вы уклонились от моего вопроса: что вами движет?
— Дина Платоновна, я удрал сюда в надежде своих непосредственных дел не касаться. Притом… я тоже не склонен к самоанализу.
— И все же?
— Вот вы сказали — пригласят в аппарат, — сманеврировал Збандут. — Думаете, не приглашали? Тянули. Еле-еле отвертелся. Не прельщает меня возня с бумажками.
— А возможность вести свою техническую политику в масштабе всей металлургии?
— Я предпочитаю непосредственную передачу импульса. С расстоянием коэффициент полезного действия резко уменьшается. Здесь я приказал сделать — и сразу сделали. А оттуда… Трудно нажимать оттуда. Самостоятельность у нас чересчур в моду вошла. Мы ведь люди крайностей. То никакой, то понесло…
— Разве это плохо?
— Не всем она показана. Только умным.
— Дураки, как правило, робки.
— К сожалению, это не аксиома. Кроме того, да будет вам известно, ни один дурак не считает себя дураком. А самостоятельный дурак… нет ничего опаснее.
Море совсем притихло и только у самого берега плескалось робкими накатами, не давая забывать о себе.
На косе все еще буйствовало солнце, а под крутым берегом вдали надежно залегли тени и медленно наползали на водную гладь. Отсюда не видно ни города, ни завода, ни даже дымов над ним. Ни дать ни взять первозданная глушь, оторванная от всего сущего. И дымок от костра, который развел Анатолий Назарьевич, только усиливал это ощущение.
— Так что же вами движет? — с обостренным интересом продолжала допытываться Лагутина.
— От вас отбиться труднее, чем от муравьев. — Збандут собрал горсть насекомых, отбросил их вместе с песком в сторону. — Что движет? Глаза рабочих.
Лагутина сомкнула веки — должно быть, от яркого солнца, но очки не надела, продолжала держать в руках.
— Не понимаю.
— Ну вот, разжуй и в рот положи, — добродушно проворчал Збандут. — Ладно, жую. Наши рабочие — люди выдержанные. Своего отношения к тебе словами не выкажут, зато взглядом выразят все. Пришел на аглофабрику. Какие у людей глаза? Вымученные, злые. Пусть эта злость не ко мне относится — не я утверждал проект, не я строил. Но меня ранит их взгляд. Вот почему я делаю все, чтобы не видеть таких глаз на второй очереди аглофабрики.
— И давно для вас чужие глаза стали открытой книгой?
— У меня это с детства. Отец многословием не отличался, но посмотрит — и взглядом скажет все. И выбранит, и похвалит. Любопытный был человек. Талантливый механик-самоучка. Сбежал из Питера, спасаясь от ареста за связь с революционным кружком, мыкал горе по России, пока не приютил его помещик из либеральных — принял на маслобойный завод. И на свою беду. Влюбилась в него дочь помещика, да так, что пришлось выдавать замуж.
— Ваша мать?
— Угу. Вот на том заводе я пропадал с утра до ночи, познавая азы жизни. Интересно было и вкусно.
— Выходит, вы гибрид механика-самоучки…
— …и недоучившейся музыкантши. Так вот о заводе. А может, вам все это неинтересно?
— Что вы, очень интересно.
— Когда в девятнадцатом году помещик уехал на юг, чтобы перемахнуть за границу, отец, как наиболее авторитетный человек, собрал рабочих, в основном стариков, — как быть? И получил наказ: бери бразды правления в свои руки, пускай завод. Первое масло, посланное в Москву, было с его завода. Благодарность от Совнаркома до сих пор храню как реликвию. Потом и мельницу пустили. Нам с матерью от этого легче не стало. Других снабжает, а у самих отруби да жмых. Пока кровавые поносы не начались. И то мука да масло в доме завелись, когда сами рабочие принесли.
— Цюрупа в малом масштабе, — заметила Лагутина. — Ведал продовольствием всей страны, а у самого были голодные обмороки.
Воспоминания разбередили Збандута. Крикнул Анатолию Назарьевичу, попросил «Шипку».
— Потом отца направили на строительство Магнитки. Мне уже было четырнадцать. Картина такая: комната в деревянном бараке, нары, у некрашеной, даже нестроганой стены — пианино, на нем — ноты в лирообразной бронзовой подставке и альбом с репродукциями Третьяковки. А за окном — стройка. Впрочем, сквозь стекла ничего видно не было. Летом — от пыли, зимой — от изморози. Уроки делаю — чернила замерзают, ледяную корку то и дело пером протыкать приходилось. Мать сядет поиграть — перчатки надевает. А тут еще рабочие выхолаживают: набиваются в комнату послушать музыку — единственное развлечение. Все желающие не вмешались, приходилось открывать дверь в коридор. Представляете? Землекопы и грабари, а от Мендельсона и Моцарта за уши не оттянуть.
Збандут задумался, словно из вереницы картин, которые прокручивала его память, выбирал самые характерные, самые примечательные.
— Суровый быт был, но народ не чувствовал себя страдальцем. Дождь, пурга — все нипочем. Работали так, будто от броска лопаты зависела жизнь. А ведь и на самом деле зависела. Жизнь всей страны. Не успели б встать вовремя на ноги, сожрали бы нас как миленьких. А ночные авралы?.. Хватил мороз под пятьдесят, смотрю — потащили одеяла, чтобы укрыть бетон, чтобы не замерз он раньше, чем схватится. У самих зуб на зуб не попадает, зато бетон спасен. Вы об этом читали, слышали, а я сам видал…
Збандут умолк так же внезапно, как разоткровенничался, и Лагутина решила расшевелить его.
— Непосредственные восприятия воздействуют сильнее всего, и в этом разница поколений.
— Вот именно. Из бед и лишений люди выходят с расправленными крыльями. Обстановка обеспеченности расслабляет, обезволивает и даже, как это ни парадоксально, вселяет в души пессимизм. Особенно у молодежи.
— «Нет более печального зрелища, как вид молодого пессимиста». Марк Твен.
— Очень верно, а главное — емко. Если у молодости нет мечты, надежд и упований, нет тяготения к подвигу, лирике и романтике — это пустая молодость. Но я отклонился. В пятнадцать сунул меня отец в фабзавуч. Мать — на дыбы. Слух, голос — хотела, чтоб стал певцом, — известно, что родители стремятся реализовать в детях свои несбывшиеся мечты. Непросто оказалось убедить ее, что песни можно петь попутно, по совместительству, так сказать, если будут петься. Отец был человеком практического склада и рассуждал, как и следовало рассуждать: время сейчас немузыкальное, строители — вот кто нужен. Ну, а жизнь рассудила по-своему: не певец и не строитель, а, как видите…
— Гроза строителей на этом заводе, — подхватила Лагутина. — Гибрид вы более интересный, Валентин Саввич, чем стараетесь изобразить. Сумели взять все лучшее и от благовоспитанных родителей, и от рабочего класса.
— Если хотите, людей благовоспитанных я встречал даже в самой простой среде. Такие попадаются аристократы духа… — Збандут облизал пересохшие губы. — Кстати говоря, духовная культура и образованность — совсем не одно и то же, а вы, мне кажется, путаете эти понятия. Есть сколько угодно людей, освоивших определенный комплекс знаний и лишенных души, точно так же, как есть люди, не прикоснувшиеся к сокровищницам культуры, но выявляющие такую душевную щедрость, такое благородство, что диву даешься. — Збандут впился в Лагутину пристальным взглядом. — Дина Платоновна, а какие мотивы двигали вами, когда вы разразились статьей, требуя остановить строительство конверторного цеха? Желание вступиться за правое дело, или прозвенеть с таким выступлением, или просто решили помочь близкому человеку? А может, все вместе взятое? Ну-ка, платите откровенностью за откровенность. И поживее. Экспромт всегда правдивее.
— То-то вы так долго маневрировали, увиливая от моего вопроса. — Лагутиной хотелось, чтобы ответ ее прозвучал убедительно, — люди больше верят в мотивы приземленные, нежели в возвышенные. Но зачем клеветать на себя? И она сказала: — Есть такая моральная категория, Валентин Саввич, как справедливость. Она заставляет повышать голос, когда видишь, что делается что-то не так.
Збандут завладел обеими руками Дины Платоновны и, держа их в своих, в упор посмотрел на нее.
— Если бы все руководствовались этим чувством, Дина Платоновна, жить было бы куда легче. И важно не то, сколько людей проповедует ту или иную заповедь, важно то, сколько ее исповедует. А было же время…
— Ну вот, вы сейчас станете брюзжать…
— Не стану — пока пребываю не в том возрасте. Но мне досадно, что понятия справедливости, гражданственности, чести трансформировались, сузились в своих границах.
— Видимо, так должно быть. Человек, как все сущее, претерпевает изменения, изменяются и его нравственные нормы. Деды и прадеды наши исповедовали одно, мы, рожденные в другую эпоху, — другое. Кстати, у дедов характер взаимоотношений был попроще. Жизнь не задавала им таких головоломок.
Далеко в стороне причудливым зигзагом сверкнула молния, из-за города стали наползать низкие, влажные сиренево-серые облака.
— Ой-ой, никак дождь собирается, — встревожилась Лагутина.
Збандут обвел взглядом приблизившийся купол неба.
— Похоже.
— Надо торопиться.
— О, нет. Пока не отведаем ухи… — Збандут пружинисто поднялся. — Пойду взгляну, что там у Анатолия Назарьевича, и заодно переговорю с диспетчером.
Лагутина встряхнула коврик, перенесла его на другое место, подальше от деревьев — авось солнце еще расщедрится и разольет свое тепло. С удовольствием растянулась на спине, закрыла глаза и попыталась прислушаться к тому, что происходило в ней. Ее отношение к Збандуту приобрело странную, беспокойную окраску. Чем больше она узнавала его, тем ощутимее повышался интерес к нему, тем больше занимал он ее воображение. И сами встречи, редкие, случайные встречи в служебной обстановке, казались ей наполненными каким-то тайным смыслом. Пока даже в своем воображении она не переступала порога дозволенного и никаких острых эмоций не испытывала. Но почему, когда Збандут смял муравья на ее колене, она ощутила ожог и до сих пор это ощущение не прошло? Похоже, что и с ним происходит нечто подобное: ведь не она ищет предлога для встреч — он. А вот сегодня и вовсе без предлога. Осторожность подсказывала, что порвать эту ниточку, которая постепенно сматывалась в клубок, надо уже теперь, сразу. Но подумала о том, что таких встреч она больше не допустит, — и стало невыносимо грустно. Оставалось надеяться, что все кончится само собой. Вот-вот приедет насовсем жена Збандута, духовная копилка больше ему не понадобится, и все станет на свои места.
Поднялась, поискала глазами Збандута. Сидя на песке у самой машины, он сосредоточенно разговаривал по радиотелефону.
Вдали хорошо различались парусные яхты. Похожие на гусиный выводок, подчинившиеся прихоти ветра, они уходили все дальше и дальше.
Тени от деревьев стали густыми и длинными, протянулись до самой кромки воды. Даже «Волга» проектировалась на песке высокой башней. Дина Платоновна оглянулась на свою тень. Не человек, а чудовище. Тонкие ноги, вытянутая голова, как если бы ее пропустили через прокатные валки. А вот другая тень, такая же несуразная, только движущаяся. Обернулась. Это Збандут приближался к ней.
— Что-нибудь серьезное? — насторожилась Дина Платоновна, увидев, что он погрустнел.
— Угу. Почувствовал, что привыкаю к вам, что все чаще хочется видеть вас, и с трудом гоню мысль о том дне, когда вы скажете: «Не стоит, Валентин Саввич, потому что…» За сим последует пространное и вполне обоснованное объяснение — почему. Вы будете тысячу раз правы, но увы, от этого мне не полегчает.
— Конечно, конечно… — рассеянно подтвердила Лагутина, все еще переживая ощущения последних минут. — Но между мужчиной и женщиной, Валентин Саввич, может существовать и просто дружба.
— Разумеется. И даже с лирическим налетом, — усмехнулся Збандут. — Дина Платоновна, другом женщины можно быть лишь в том случае, если нельзя быть ее возлюбленным.
— У нас с вами как раз такая ситуация.
Наклонив голову набок, Збандут как бы говорил этим наклоном, что все видит, все понимает и не стоит обманывать себя.
— Вы уверены? — спросил все же. — И всегда ли чувства остаются в тех рамках, в которые человек пытается их заключить?
— Тогда считайте, что у нас с вами было два выезда на море. Первый и последний, — превозмогая себя, твердо произнесла Лагутина.
— Уха готова, прошу! — позвал Анатолий Назарьевич.
Смена протекала спокойно. С тех пор как появилась новая фурма, это стало привычным явлением. Прирученный конвертор вел себя идеально, как будто никогда и не бесновался.
Заканчивался пятый час работы, подходила к концу пятая продувка, когда в дистрибуторскую вошел Борис Рудаев. Подсел к Сенину, перебросился несколькими обычными для такого посещения словами, одновременно наблюдая, как рабочие, среди которых был и Юрий, готовились к выпуску плавки, и вдруг спросил:
— Женя, по всем моим расчетам получается, что твоя груша потянет еще пятнадцать тонн. А ты как полагаешь?
— Половину этого — наверняка.
— Тогда изложница не заполнится, будет недоливок. Она-то как раз и вмещает пятнадцать тонн.
— Пятнадцать, пятнадцать… — вслух прикидывал Сенин. — Если чугун с металлоломом зададим — боюсь. А вот если только жидкий чугун — пожалуй, проскочит.
— Попробуем?
У Сенина перехватило дыхание. В мартене он частенько пробовал что-нибудь неизведанное. Интерес к новаторству был присущ Жене как никому другому, он с превеликой охотой откликался на все, что предлагал Рудаев. Здесь же проклятущая работа освоения все еще связывала его по рукам, не давала возможности развернуться. Представлялся случай провести любопытный эксперимент, дать толчок для наращивания мощности конвертора. Правда, определенный риск тут, несомненно, был. Опыт — опытом, а контора считает свое без всяких скидок: столько-то годного, столько-то брака, такой-то процент выполнения. Одна испорченная плавка сразу снимает двенадцать процентов сменного плана. Тем не менее ради такого важного дела нужно рискнуть.
— Давайте! — решительно произнес он.
— Приневоливать не стану, — сказал Рудаев, истолковав паузу раздумья как неуверенность в исходе. — Могу попробовать с кем-нибудь другим. С криворожским асом, например.
Сенина как током ударило. Уступить право первого опыта другому, да еще такому заносчивому…
Он снял трубку телефона.
— Миксер? Добавьте пятнадцать тонн чугуна в следующую подачу.
Внезапность решения несколько сбила Рудаева с толку — не азарт ли взял у Сенина верх над рассудительностью? Сам-то он действовал вовсе не вслепую. Теплотехнический расчет, законченный накануне, подтверждал возможность такой перегрузки, но он знал, что если на расчет можно ориентироваться, то не всегда стоит на него полагаться. А впасть в ошибку ему никак нельзя хотя бы потому, что он главный сталеплавильщик, лицо не имеющее права поступать опрометчиво. Кроме того, неловко подводить рабочих — они будут расплачиваться за неудачную плавку и своим карманом, и показателями. Да и отец воспримет такой ляп как подрыв престижа всей семьи. «Кстати, почему его нет? Не заболел ли? Тьфу ты ну ты, сам же посоветовал походить по разным сменам, приглядеться, как работают другие дистрибуторщики».
— У отца сдвиги есть? — спросил Рудаев.
— Заметные. Сколько знаю его, Борис Серафимович, не перестаю удивляться. Так все впитывает в себя, словно запасается на вторую жизнь. Для молодого было бы закономерно — первые шаги. А он…
— У молодых, Женя, добросовестность как раз не очень развита. Она приходит позже и по-разному. Одними начинает двигать самолюбие — почему собрат опережает тебя, у других появляется ответственность за семью, которая волей-неволей требует надежного положения и приличного, стабильного заработка. А вот врожденная добросовестность встречается, к сожалению, редко. Как правило, она — результат воспитания, а нынче многие родители склонны воспитывать так: мы вкалывали, так ты, сынок, смотри не перетрудись, не надорвись. А то и ловчи по возможности. Что можешь сказать насчет Юрия? Он ведь постоянно у тебя на глазах.
— Все, что нужно, делает и не хуже других, А если без особого рвения, то это понять можно. Каждому хочется работать на уровне своих возможностей, а Юрий умнее, чем его работа. Часто посматривает на дистрибуторскую.
— Поговори с ним, чтоб поступал в техникум. Советы сверстников действуют сильнее, чем настояния старших. Кстати, после того как ты прочесал его за выпивки, отец говорит, что он сократился. Из системы перешел на иногда.
— Очень рад, что помогло, — не без удовольствия сказал Сенин. — Я ему тогда таких чертей дал, что сам от себя не ожидал. Случай подвернулся удобный — вместе шли из ресторана. Поговорю, Борис Серафимович. Я знаю, чем его соблазнить.
Впервые в конверторе сто пятнадцать тонн, урчит он тяжеловато, но тянет. Все ярче, все светлее, все обильнее становится пламя, оповещая о том, что процесс идет нормально.
На губах у Жени появилась легкая улыбка удовлетворения. И вдруг, как на грех, давление кислорода в системе резко упало, пламя притихло, потемнело. Пока Рудаев переговаривался по телефону с кислородной станцией, пока диспетчер завода сбавил подачу кислорода другим цехам, чтобы больше его поступало в конверторный, углерод выгорел, а металл не нагрелся. Что делать? Добавить чугуна и начать продувку сызнова, чтобы подогреть металл? При перегруженной плавке нельзя — жидкая сталь не вместится в ковше, хлынет через борт, зальет сталевоз и пути под ним. Это уже авария. Скрепя сердце Рудаев дал распоряжение выпускать плавку недогретой.
Отсюда, из дистрибуторской даже простым глазом видно, что металл в ковш пошел холодный, вязкий. Поднаторевшие в своем деле конверторщики поняли это сразу и стали яростно грозить Сенину кулаками. Грозил и Юрий, но, увидев брата, скрылся за колонной.
Постепенно давление кислорода поднялось до нормального.
— Запишешь в журнале, Женя; что продувку вел я, — встав из-за пульта, сказал Рудаев и направился к выходу.
— Куда же вы, Борис Серафимович? — остановил его Сенин. — Давайте попробуем вторую.
— И свалим весь брак на твою бригаду — так?
— Переморгаем. Неудобно вам — возьму на себя. Если мы с вами на этом остановимся, никто больше пробовать не станет. Таков уж закон. Оказывается неудачным первый эксперимент — и новшество отвергается навсегда. Так и застрянем на ста тоннах. Давайте продуем еще одну.
Женя был прав. Охотников повторять неудавшийся эксперимент, как правило, не находится, и в этом причина отклонения многих дельных предложений.
В это же время на разливке рабочие проклинали Сенина. Густой, холодный металл медленно заполнял изложницу, образуя на поверхности множество заворотов и поясков, которые затем, в прокате, превратятся в рванины.
Вторая плавка. Вторая продувка. Хотя давление кислорода было нормальное, Сенин заметно нервничал. Покусывал губу, как-то странно дергал плечами. Однако присутствие Рудаева, который к тому же сохранял полное спокойствие, вселяло в него некоторую уверенность. И все же он сказал:
— А не правильнее ли было бы, Борис Серафимович, поручить это техническому отделу? Лучше, если неудачи будут списывать на их счет, а не на ваш.
— Ждать, пока они составят план исследований, пока утвердят, пока раскачаются… К тому же я привык отвечать сам, когда что поручаю, а не взваливать ответственность на тех, кто исполняет. Если у нас получится… Знаешь, что это такое?! — Чтобы поднять Сенину настроение, Рудаев стал выкладывать свои соображения: — Кто сказал, что проектная мощность — предел? Это только первая ступень освоения, трамплин для прыжка. В дальнейшем мы сможем увеличить подачу кислорода, а это — главный резерв роста выплавки, да еще какой! И, кстати, неизведанный. А огнеупоры сколько нам могут дать! Удастся увеличить их стойкость — здорово сэкономим время на ремонтах. Опять же лишний металл. — Поправился: — Хотя металл никогда не бывает лишним. И вообще, Женя, когда видишь завтра, уже сегодня становится жить легче.
Сенин посмотрел на Рудаева откровенно влюбленными глазами.
— Я лично, Борис Серафимович, согласен и работать тяжелее, и денег получать меньше, лишь бы один день не был похож на другой. Приятно сознавать, что обогащаешься.
Пристально вглядевшись в пламя, Сенин взялся за рычаги, и конвертор повалился набок.
Замерили температуру, достали пробу. Металл нагрет нормально, можно спокойно выпускать плавку.
— Вот теперь осталось проверить качество стали после прокатки — и пусть технический отдел разрабатывает режим большегрузной плавки, — сказал Рудаев. Тряхнув Сенину руку, вышел за дверь, но тотчас вернулся. — Черные дни, Женечка, миновали, мы вырвались на оперативный простор. Будем браться за планомерную творческую работу. Люди в цехе в основном молодые, надо приучить их думать, чтоб не закостенели мозги. Между прочим, мне кажется, что пришла пора организовать при цехе технический совет. Оргсекретарем опять-таки будешь ты.
— Постарше б кого-нибудь. Коллектив для меня новый.
— Справишься. Дело не в возрасте, дело в потенциальном заряде, который несет в себе человек.
— Переоцениваете меня, Борис Серафимович.
— Просто ценю, Евгений Игоревич.
Возвращался Рудаев домой поздно — на башенных часах горисполкома уже пробило десять, но усталости не испытывал. День проведен с пользой, и сознание этого бодрило, вызывало нервный подъем.
Выйдя во дворе у своего подъезда из машины, заметил приближавшуюся Жаклину. Можно было избежать встречи с ней — кивнуть и пройти в подъезд, но это выглядело бы как бегство или пренебрежение. Пошел навстречу, протянул руку.
— Вот так, живем в одном доме, а на глаза друг другу не попадаемся, — прощебетала Жаклина с такой веселой улыбкой, будто это нисколько ее не огорчало.
— Разные орбиты.
— Ну конечно. Моя — околоземная, твоя — космическая.
— С Юрием помирилась?
— Я с ним не ссорилась. Ссорились вы.
— Он, между прочим, совсем неплохой парень.
— Да. Гораздо лучше, чем ты. Более непосредственный. Что думает, что чувствует — все на лице.
— Нет школы жизни. А почему бы тебе…
Жаклина метнула неприязненный взгляд.
— Благодарю за переадресовку. Но ты забыл, что переадресовывают письма, а не чувства. — И, горделиво подняв голову, пошла к своему подъезду.
Поднимаясь по лестнице, Рудаев услышал, как у него в квартире разрывался телефон. Открыл дверь, схватил трубку. Звонил Гребенщиков.
— Что там отчубучил Сенин? В ковше остался «козел» тонн на десять. Разберитесь и накажите.
— Не могу. Продувку вел я.
— Примите мои поздравления.
Рудаев доложил, что и как произошло, какие выгоды сулит проведенный опыт.
Гребенщиков долго молчал. Запретить дальнейшие эксперименты было ему не с руки: не может, не должен главный инженер открыто восставать против наращивания мощностей агрегата. И все же он нашел обтекаемую форму для выражения своего неудовольствия.
— Сейчас как никогда остро стоит вопрос качества, Борис Серафимович. Не забывайте, что мы делаем лист для газовых магистралей и автомашин, о качестве надо думать прежде всего. К тому же конверторный только-только вошел в ритм, закрепите этот ритм, приучите к нему людей. И не уподобляйтесь козленку, который, не успев вылупиться, уже мекекает и пробует прыгать. Что касается Сенина… Не можете вы — я сам объявлю ему выговор.
— За что? С какой формулировкой?
— За нарушение технологической инструкции. Там ясно указано: вес садки — сто тонн.
— Но при чем тут он, если я распорядился? Я!
И тут Рудаев разгадал, какой хитроумный ход задумал Гребенщиков. Нет лучшего способа дискредитировать руководителя, чем наказать за выполнение его распоряжения подчиненного.
Гребенщиков, однако, и не делал тайны из своего помысла.
— Я хочу обезопасить людей от ваших завихрений, — пояснил он.
— Но взыскание Сенину — это же нелепость. Вынесите его мне.
— Нелепо только то, что нецелесообразно, — сухо сказал Гребенщиков и добавил уже с явной издевкой: — Желаю спокойной ночи.
Хорошее настроение у Рудаева пропало бесследно. Засунув руки в карманы брюк, он покружил по комнате, посмотрел в окно, но в ночной темноте ничего не увидел кроме редких огней да редких прохожих, когда они попадали в зону света от уличного фонаря. В конце концов, собравшись с мыслями, стал искать выход из создавшегося положения. Гребенщиков запретил перегружать конвертор. Но запретил по телефону. А пусть попробует сделать это в документе. Наверняка не рискнет, чтобы впоследствии не обернулось против него самого. Следовательно, простейший выход таков: надо составить план исследовательской работы, включить в него все, что задумал, и представить, как положено, главному инженеру на утверждение. Вычеркнет какую-либо тему — можно апеллировать к директору.
С плохим настроением пришла и усталость. Потоптался у постели — захотелось вытянуться и заснуть, но он превозмог это желание. Сел к столу, включил лампу.
Однако дело не пошло — мысль о том, как оградить Сенина от взыскания, не давала ему сосредоточиться. Решил позвонить Збандуту, рассказать обо всем, включая и разговор с Гребенщиковым.
— Выходит, с такой перегрузкой можно работать, — ухватился Збандут прежде всего за наиболее важную для него часть сообщения. — Это очень радостно. Перед нами уже открываются некоторые перспективы. А насчет того, что в систему вводить рановато, здесь Гребенщиков прав. И насчет партизанских методов, как было сегодня, прав. Действуйте по всем правилам науки. Только и в долгий ящик не откладывайте. Что касается Сенина, о нем не беспокойтесь. Взыскания я не допущу. Кстати, вы знаете сколько сейчас времени? Половина первого.
— Это что, упрек за поздний звонок?
— Напоминание, что пора бы и ко сну.
— А вам?
— Я сам себе хозяин. Мне ни о сне, ни об отдыхе напомнить некому.
Комиссии повалили на завод косяком. Республиканское министерство, союзное, обком КПУ, облпрофсовет, Комитет народного контроля — все прислали своих представителей.
Лагутина с напряжением следила за тем, как развертываются события.
Збандут в работу комиссий не вмешивался, ничему не препятствовал, ничему не содействовал, не прибегал к уловкам. В общем предоставил полную свободу действий. Казалось бы, что в этом плохого? Но позиция невмешательства как раз огорчала Лагутину. Почему-то подумалось, что Збандуту совершенно безразлично, кто понесет наказание за аварию и кто выплывет из этого водоворота — действительно виноватый Шевляков или без вины виноватый Калинкин.
Попытка выяснить ситуацию у Збандута ничего не дала.
— Дина Платоновна, вы пишете историю завода, а не создаете ее и, пожалуйста, не отвлекайтесь на другие вопросы, — сказал он с плохо скрытым раздражением.
Эта грубая реплика была так неожиданна, так не соответствовала характеру их отношений, что Лагутина даже не нашлась что ответить. Поднялась и пошла прочь. У двери обернулась, рассчитывая, что Збандут смягчит свою резкость хотя бы улыбкой извинения, но натолкнулась на безразличный, даже враждебный взгляд.
Размышляя потом об этом коротком холодном разговоре, Дина Платоновна пришла к еще более грустному выводу: Збандут, очевидно, преследует соображения чисто утилитарные, не имеющие ничего общего со справедливостью, — заводу легче потерять газовщика, чем начальника доменного цеха, тем более такого опытного. Вот почему и статью он запретил ей писать.
Создалось такое положение: о причине аварии знали три человека, не считая ее и Рудаева. Но Рудаев вмешиваться не может, он — заинтересованная сторона, те трое правды не скажут. Стало быть, сказать ее должна она. Но как и где? Явиться в комиссию и настоять, чтобы ее выслушали? Была бы она, как раньше, работником газеты, это могло бы подействовать. А сейчас она кто? Историограф? Звучит почти как архивариус. Не примут во внимание, а то еще и высмеют. «Вы пишете историю завода, а не создаете ее». Надо же было отмочить такое! И почему он так гадко повел себя с ней? Когда у самого на душе муторно, ищет в ней поддержку, а когда ей захотелось разрешить сомнения, отогнал, как назойливую муху, ни с чем не посчитавшись.
В комнату вошла женщина, дородная, хорошо одетая. Но не на это обратила внимание Дина Платоновна. Замечательные были у нее глаза. Голубые, ясные и какие-то по-особому зоркие. Такие встречаются у пограничников или у людей, подвергавшихся опасности и привыкших быть начеку.
Стала рассказывать о себе. Во время войны — участница подпольной группы. Поездов под откос не пускала, складов не взрывала, но черновую работу вела с первого до последнего дня. Распространяла листовки, передавала разведданные резиденту, прятала у себя оружие, помогала устраивать побеги военнопленным, выходила двух детей комиссара Красной Армии. Многие такие, как она, получили партизанские удостоверения, а ее обходят. Не подскажет ли Дина Платоновна, как ей действовать, чтобы усовестить местных главковерхов?
Она была взволнованна и многословна, как всякий обиженный, долго и безуспешно добивающийся справедливости.
— Пока таких удостоверений у нас не выдавали, я ни на что не претендовала, — ответила женщина на не заданный, но напрашивавшийся вопрос — А когда подзуживать все вокруг стали — чего сидишь, чего молчишь, чем ты хуже? — пошла по мукам. И за себя, и попутно за других таких же непризнанных. Закрутила эту веревочку, а конца не видать… Уже из сил выбилась. Куда ни обращусь — везде сочувствуют, а чтоб помочь…
Женщина извлекла из сумки газеты, письма, справки, характеристики, фотографии.
Заставить себя копаться в документах, когда мысли были заняты другим и внутри все кипело, Дина Платоновна не смогла. Попросила либо зайти через несколько дней, либо оставить документы, чтобы разобраться с ними на свободе и обдумать, что предпринять в дальнейшем.
Глаза у женщины сразу погрустнели, и Лагутина поняла, что было тому причиной. Слова «придите через несколько дней», как и другие отговорки, служат своеобразной ширмой для бюрократов, прикрывающих таким образом желание отмахнуться от просителя навсегда. Успокоила:
— Вы зря расстроились. Чтобы решить, с какого конца взяться и найти точный адрес, нужно время. А сегодня я не могу уделить вам достаточно внимания.
Едва Лагутина заперлась на ключ, как ход прерванных мыслей восстановился автоматически. Что, если проявить настойчивость и попытаться поговорить со Збандутом еще раз, улучив более благоприятный момент? Только где гарантия, что снова не наткнется на арктический холод? Можно еще обратиться к Подобеду. Но это, пожалуй, ничего не даст. Не захочет он конфликтовать со Збандутом. Впрочем, почему, собственно, она должна воспринимать совет Збандута как нечто обязательное? Он мог заставить ее, как работника завода, написать статью. Но запретить писать не имеет права. Оставались бы у них теплые отношения — тогда еще куда ни шло. А сейчас… Во имя чего наступать на горло собственной песне? На заводе уже упорно поговаривают, что Калинкину не миновать суда. Не лучше ли, чем идти по этапам, сделать признание Шевлякова достоянием гласности?
Позвонила главному редактору «Приморского рабочего», рассказала о своем намерении.
Филиппас особого энтузиазма не выказал, ответил с явным замешательством:
— Мне представляется не совсем удобным во время разбора дела вмешиваться в ход событий.
— Роберт Арнольдович, потом будет поздно, — горячо возразила Лагутина.
— И это верно, — согласился Филиппас. — Давайте попробуем. Посмотрим, как вы напишете.
Не очень приятно писать для газеты, не будучи уверенным, что твоя работа увидит свет. Но Лагутина принялась за нее. Она намеревалась выдержать статью в спокойном, деловом тоне, который наиболее убеждал бы в объективности и позволял избежать каких бы то ни было намеков на сенсационность. И когда разящие слова срывались с кончика пера, она беспощадно вычеркивала их.
Через два дня, забежав в редакцию, Дина Платоновна получила свежие гранки. Прочитала, подписала, все еще не веря, что Филиппас отважится на публикацию статьи.
Но она появилась и была воспринята как взрыв петарды на железнодорожном полотне, предупреждающий о неисправности пути. Когда машинист слышит такой сигнал, он тормозит на полном ходу и намертво останавливает поезд. Затормозила и комиссия, причем у самого финиша — черновик акта уже был отдан на перепечатку.
Лагутина ждала, что ее вот-вот вызовут в комиссию, будут допытываться, почему она решила действовать обходным путем, а не представила свои доводы на расследование, но первым ее призвал к ответу Збандут. Он был еще более официален и холоден, чем в предыдущий раз.
— Зачем вы это сделали, Дина Платоновна? — В голосе не укор — возмущение.
— Разве есть какая-нибудь неточность? — сохраняя невинный вид, осведомилась Лагутина.
— Есть бестактность. — Лицо Збандута стало напряженным и недовольным, а глаза застыли, остановились. — Такая же, какую допускает пресса, вмешиваясь в ход судебного разбирательства.
— Любую бестактность, если она предупреждает судебную ошибку, можно оправдать.
— И вы уверены, что как нельзя лучше во всем разобрались?
— Уверена.
— Года полтора назад вы казнили в своей статье Гребенщикова за убежденность в собственной непогрешимости, а сейчас впали в аналогичную ошибку сами. Пользуясь слухами, ничего конкретно не зная о намерениях комиссии, решили подкорректировать ее и спутали все карты.
— Я пыталась выяснить у вас…
Збандут остановил ее, подняв растопыренную пятерню.
— Я выразился тогда достаточно внятно: «Не отвлекайтесь». В этой аварии, да будет вам известно, кроме причин этических, которые вы взяли за основу, есть причина чисто техническая. Дело в том, что во время кратковременных остановок печи мы сбрасывали воздух от воздуходувок не в атмосферу, а в дымоход. Чуть прозевай — он мог смешаться там с доменным газом. Не вам объяснять, что в таком случае образуется гремучая смесь. К счастью, это долго сходило с рук, но все до поры до времени. И хотелось бы, чтобы выводы комиссии свелись именно к дефектам проекта. Кстати, во избежание рецидивов сейчас этот дефект на заводах срочно устраняется. Вот теперь и подумайте, как это выглядит! Человека заставили зажечь лучину в пороховом погребе и затем обвинили в том, что произошел взрыв. А вы… Вы как раз сделали такое обвинение возможным.
В этот момент в кабинет вошел Гребенщиков. Нотация, которую читал Лагутиной Збандут, подстегнула и его на гневные слова.
— Узнаю Дину Платоновну в постоянной своей роли. Фемида. Носительница высшей справедливости! Слишком много берете на себя, голубушка!
Збандут не вступился за нее, не одернул Гребенщикова. Только взглянул на того предупреждающе: достаточно, мол. И сказал Лагутиной, не повернув головы:
— Можете идти. В двенадцать часов явитесь на заседание комиссии.
Дина Платоновна возвращалась в свою тихую обитель, глотая слезы. «Вот она, цена расположения начальства… Числишься в друзьях, пока гладишь по шерсти».
Рванула дверь, торопясь остаться наедине, и налетела на Авилова.
— Тысячу благодарностей вам, Дина Платоновна! — Авилов с чувством пожал ей руку. — Вы не представляете себе, какой грех сняли с меня. Промолчать не мог, а высказывать всякие догадки комиссии, официальной власти, так сказать… Отношение с начальством испортишь, а толку что? Спасибо. — Он был в приподнятом настроении, не знал, куда деть себя, и маленькое помещение при его габаритах сразу показалось тесным.
Потом забежал Рудаев. Чмокнул Лагутину в щеку и, предупредив, что спешит, тут же по привычке расчистил угол стола, где обычно сидел, упираясь одной ногой в пол.
— Молодчинка, Динка! Не в струю, но здорово! И все так ясненько, так спокойненько…
— А почему не в струю?
— Шевляка жалеют. — Рудаев уселся-таки на излюбленный угол. — У него ползавода друзей. И председатель комиссии давнишний приятель.
— Какой комиссии? Их там целый ворох.
— Самой главной. Министерской. Ненароков. По запаху чую — будут выгораживать.
— И Збандут?
— Пока не пойму. Не должно бы. Надо же, чтоб областная газета еще подкузьмила…
— При чем тут областная?
— Ты что, не знаешь? Пробрали же его там!
— Кого его?
— Ты как с луны свалилась. Збандута.
— За что?
— Строители учинили дебош. Напечатали открытое письмо в адрес директора завода. Протестуют против изменения проекта газоочистки по ходу строительства.
— Это они специально приурочили. Узнали, что на заводе свирепствует комиссия, решили подлить масла в огонь. — Дина Платоновна схватила Рудаева выше локтя, острые ногти ее вдавились в рукав пиджака.
— Я тоже так предполагаю. Точно рассчитали, когда следует нанести удар, чтобы он получился наиболее чувствительным.
Борис снял руку Дины Платоновны, снисходительно улыбнулся и, пока она успела собраться с мыслями, исчез.
Лагутина спустилась в читальный зал, раздобыла газету и, читая, пришла в смятение. Действительно, словно сговорились о массированном нападении. А она, видите ли, еще обидеться изволила. Резок, надменен, холоден. Да тут волком взвоешь!
Возвращаясь, еще в коридоре услышала настойчивый телефонный звонок.
— Вот так, Дина Платоновна… Помогли завязать гордиев узел. — В трубке голос Подобеда. — Обошли меня почему-то, а ведь можно было придумать какой-нибудь более мягкий ход, чтобы правильно сориентировать комиссии. Скажите, разговор с Шевляковым был на людях?
— Нет. Тет-а-тет.
— Жаль.
— А в чем дело?
— Чую, будет отпираться.
— Не будет, — убежденно проговорила Лагутина. — Как ему потом смотреть мне в глаза?
— Наивный вы человек. Ему легче смотреть вам в глаза, чем всем остальным. Когда дело доходит до проверки на излом…
— Откуда у вас такое недоверие?
— Видите ли… Даже на суде не так уж редко отказываются от показаний, данных на предварительном следствии. А слово, вылетевшее в частном разговоре…
— Выходит, в подобной ситуации благоразумнее не вступаться за людей?
Подобед ответил не сразу, но достаточно твердо:
— Надо вступаться. Такова наша миссия на земле.
Все же в кабинет начальника доменного цеха на заседание комиссии Лагутина пошла уверенная, что Шевляков не сможет утверждать, что черное — это белое, а белое — черное.
Она не ожидала такого скопления людей. Оказалось, что сегодня все комиссии, работавшие порознь, собрались вместе, чтобы разобраться в неожиданном обстоятельстве, всплывшем в связи с ее статьей, и подвести окончательные итоги. За столом заседаний уместились не все, многие заняли стулья, расставленные вдоль стен. Уже усевшись на один из таких стульев, Лагутина увидела Шевлякова и Калинкина. Они почему-то примостились рядышком на диване, несколько поодаль от других и, несмотря на всю серьезность положения, составили довольно комичный дуэт. Один — тучный и важный, словно надутый, другой — узкогрудый и худой, что называется без грамма жира, как выжатый.
Сводное заседание вел Ненароков. У него красивое, но злое лицо, окладистая бородка и алюминиевый ежик волос.
— Итак, сообщите нам, товарищ Шевляков, был ли у вас действительно разговор с Калинкиным перед этой злополучной сменой, — проговорил он после короткой паузы, едва появилась Лагутина.
— Был.
— И он просил вас подменить его?
— Просил.
Лагутина вздохнула с очевидным облегчением. Конечно же Шевляков не таков, как подумал о нем Подобед.
— И вы не согласились? Заставили человека, не спавшего две ночи, не спать третью?
— Калинкин не жаловался на самочувствие.
— Не жаловался?! — не сдержалась Лагутина. — Но вы же знали, что он попал в дорожную аварию, что двое суток просидел в милиции!
— Представьте себе, Дина Платоновна, не знал, — в упор глядя на Лагутину и умело разыгрывая безвинно оклеветанного, ответил Шевляков. — Каким бы я ни был проницательным, я не могу знать обо всех все. У меня более восьмисот человек в подчинении. Армия. И рассчитывать на то, что начальник, как волшебник, должен обо всем догадываться и все предвидеть… Я человек не бездушный, не черствый. Объяснил бы внятно — так, мол, и так, — ну какой мог быть разговор!
Лагутиной показалось, что в помещении потемнело, словно сумрак внезапно охватил землю. Лицо Шевлякова зазыбилось и поплыло куда-то вдаль, поплыли и другие лица. Что это, обморок? Не чувствуя уверенности в себе, судорожно ухватилась за стул. Выдержала, усидела. Постепенно туманная сетка поредела, лица приблизились, стали различимыми. Так вот, оказывается, как можно жить! Крутит туда-сюда, лавирует, прикидывается простачком, нимало не думая о том, как выглядит со стороны. Так искренне сокрушался, что поддался эмоциям, отказав Калинкину в подмене, заставил работать человека, находившегося по сути в невменяемом состоянии, а теперь… И смотрит такими правдивыми, щемяще-убеждающими глазами.
Понимая, что достиг желаемого, и форсируя успех, Шевляков говорил с этакой дружеской снисходительностью:
— А что Дина Платоновна придала всей этой истории сенсационный колорит, удивляться не приходится, товарищи. Ну какой журналист удержится от некоторых домыслов и даже от гиперболизации! Тем более женщина. Да, мы с ней разговаривали. Да, я сокрушался, что не проявил достаточно настойчивости и не выяснил у Калинкина, каковы мотивы его просьбы. Но, повторяю, я не сверхчеловек, особой догадливостью не наделен, способностью видеть на расстоянии — тоже, и потому сделать из разговора по телефону выводы о состоянии Калинкина, увы, не мог.
— Таким образом, вы утверждаете, что Дина Платоновна вас оболгала? — Это Подобед, которого Лагутина раньше не заметила.
— Я не хочу сказать, что у нее получилось злоумышленно. Перо повело. Бывает…
И опять Подобед:
— Лагутина никогда не изменяла журналистскому принципу быть честной.
— Ох-ох! — театрально вздохнул Гребенщиков. В нем жил пафос. Жил и требовал выхода. — И зачем так высокопарно? Притом журналистские заслуги не могут гарантировать от грехов.
— Что ж, напрашивается вопрос: кому больше верить? — резюмировал Ненароков, фактически подбрасывая ответ.
И новая реплика Подобеда:
— Естественно, тому, у кого нет оснований для лжи.
— Вы сами себя сечете своей сомнительной философией, — весомо проговорил Гребенщиков. — Кому-кому, а Калинкину незачем лгать, оговаривал себя. А он утверждает, что подобного разговора у него с начальником цеха не было.
Калинкин опустил голову, стал мять лежавшую на коленях кепку.
— Повторите слово в слово, что вы говорили начальнику цеха, — потребовал от него Ненароков. — Только не путайте и не присочиняйте. Учтите: все мы, здесь сидящие, не судьи ваши, а доброжелатели.
У Лагутиной остановилось дыхание, твердый комок подступил к горлу. Сейчас все будет решено. Если Калинкин покажет против себя, больше никто ни в чем не усомнятся.
— Ну, так что, Павел Лукич? — поторапливал Ненароков. — Вы же не мальчик, и мы все не дети. Сбросьте с себя меланхолию, расскажите, как было.
Калинкин встал. Как на суде.
— Распространяться тут нечего и нового я ничего добавить не могу. Я не говорил Георгию Маркеловичу, что не в силах работать. Я только просил подменить. И все… — Он выдавил эти слова с видом человека, который произнес себе приговор.
Лагутина пришла в неистовство.
— Что вас заставляет лгать? Кто заставляет? У вас жена, дети! Во имя чего… — Голос у нее оборвался.
Ее выпад не понравился Ненарокову, он сердито постучал по столу карандашом.
— Без истерик, товарищ Лагутина!
— Бабьи штучки, — поддакнул Гребенщиков. — Вас, Дина Платоновна, не мешало бы привлечь к суду за диффамацию. — Убежденный в том, что не все знают значение замысловатого слова, благосклонно расшифровал: — За клевету в печати.
«Вот так и вступайся за людей, — с горечью рассуждала Лагутина, почти физически ощущая на себе уколы взглядов. — Ты его спасаешь, а он топит и себя, и тебя».
Поведение Шевлякова, а затем и Калинкина показалось ей чудовищным. Дурацкое самопожертвование одного и подлое малодушие другого. И какая метаморфоза! Подзащитный превратился в обвиняемого, истинный виновник — в безгрешного ангела, а она, ни в чем не погрешившая против истины, выглядит клеветницей.
Домой возвращаться не хотелось. Не с тетей же делиться своими переживаниями, не у дяди искать утешения. И она поехала к Рудаеву, хотя знала, что увидится с ним только поздно вечером, — как правило, он приезжал с завода не раньше десяти.
Отперев дверь, вошла, сняла туфли, сунула ноги в тапочки, надела халат — единственные вещи, принадлежавшие здесь ей лично, и, чтобы как-то занять себя, принялась наводить порядок.
Но от мыслей отбиться не удалось. Как шахматист, проигравший ответственную партию, продумывает ее потом несколько раз от начала до конца, отыскивая другие варианты ходов, так и она продумывала каждый свой шаг, каждое сказанное и написанное слово. Был момент, когда ей показалось, что все еще можно переиграть, что она нащупала способ, как уличить Шевлякова, но при трезвом анализе хлипкий мостик надежды не выдержал, обрушился.
Захотелось есть, но в кухонном буфете ничего не оказалось. К субботе там всегда было что-нибудь припасено, а в обычные дни Рудаев не утруждал себя хозяйственными заботами. Вспомнила о консервах, которые хранились в походном чемоданчике, вскрыла банку с голубцами. Разогрев на газовой плите, съела с кусочком подсохшего, но все равно вкусного хлеба, запила водой из крана — с кофе возиться не захотелось, к тому же и без кофе была слишком взбудоражена. Почувствовав усталость, легла в постель. Знакомый запах подушки, приятная теплота верблюжьего одеяла. И вот уже мысли побежали по другому руслу, хотя и это русло было беспокойным и извилистым.
Рудаев ей дорог. Но почему тяга к нему поддается регулировке, включается по субботам и автоматически выключается, когда приходит время расстаться? В конце недели она с нетерпением ждет встречи с ним и даже плохо спит накануне, но это только в конце недели. Может, она не способна больше на глубокое чувство, потому что прошла горячка юных лет, и она совершает грубейшую ошибку, ожидая неповторимого? Может, она и Кирилла любила безмерно только потому, что он был первой ее любовью?
А что, если бы Борис встретился тогда? Мысленно перенесла его в те годы, повела в излюбленные места лирических парочек — на берег реки, в заросшую аллею парка и представила себе разговор с ним. Она — о таинстве лунного света, который переносит в мир ирреального, он — о начищенном латунном диске, она — о магнетических свойствах звезд, никого не оставляющих равнодушными, он — о жалких проколах в небосводе, она — о круче, с которой хорошо бы взлететь, он — об обрыве, откуда можно слететь. Нет, и тогда он не дал бы ей того особого вдохновения, без которого любовь не может быть полноценной. Она — романтик, романтик и по сей день, да еще склонный к рефлексии, а он — прозаик, милый, но приземленный, видящий вещи такими, какие они есть. Она знает, что он скажет, как поступит в том или ином случае, а это вносит в жизнь монотонность. Он с первых дней их сближения — муж, и с ним попросту бывает скучно. Не он ведет ее, покровительствует, развивает вкусы, начиняет мудростью — она. А ей так хочется, чтобы ее опекали и наставляли.
Сравнила с Рудаевым мужа, и память, помимо ее воли, поставила рядом с ним человека тонкого, со сложным духовным миром, с поэтическим восприятием жизни.
Он был старше ее на семь лет, знал больше, чем она, разбирался в людях лучше, чем она, и, хотя имел техническое образование, был и гуманитарно образованным человеком. Она чувствовала себя несмышленышем рядом с ним и охотно шла за ним, охотно воспринимала его вкусы и взгляды. Это он увлек ее журналистикой, настоял, чтобы закончила заочные литературные курсы. Первые годы она была беззаботно счастлива. А потом… Потом он стал работать в лаборатории, где всегда был в изобилии спирт для промывки приборов, и привычка пропустить перед уходом домой сначала для аппетита, а потом для настроения сделала свое черное дело, привела к деградации личности. При ней он лечился дважды и опять принимался за свое, лечился уже без нее — и тоже безрезультатно.
При всей своей привязанности к Рудаеву, при всем уважении к нему как к человеку бескомпромиссному, прямому, смелому, ей вдруг показалось: вернулся бы муж таким, каким полюбила, каким знала вначале, — и отношения их восстановились бы. Однако надежды на исцеление не было, прошлое отступило безвозвратно.
Дина Платоновна забылась в дремоте и очнулась, только когда Рудаев стал открывать дверь.
— Динка пришла… — услышала она.
Рудаев зашел в комнату, включил свет, хотя надобности в том особой не было — за окном догорал длинный июльский день, вытащил из кармана сверток.
— Чай будем пить с ветчиной.
— Ты что сегодня раньше обычного?
— Интуиция. Почувствовал, что ты у меня.
— И торопился зализать раны?
Его охватила нежность к ней. Он по-особому увидел ее глаза, смотревшие прямо, открыто и в то же время твердо, теплый блеск кожи, шею… Красивые темно-русые волосы волнистой линией обрамляли лоб и щеки и дразняще шевелились на подушке. Присел на кровать, заложил руки ей под голову.
— Ран нет. Есть царапины, а с ними ты справишься.
— Конечно же я не ошиблась. Мой нечуткий приземленный друг…
Он сконфуженно улыбнулся, почувствовав, что этим ее словам предшествовали какие-то раздумья, и не понимая, чем они вызваны. Сказал на всякий случай, как бы оправдываясь:
— Что поделаешь, я производственник, привык смотреть на вещи трезво. А ты никак самоедством занимаешься? Или с дотошностью следователя выискиваешь новые аргументы для новых наступлений?
Она протянула руку, коснулась затылка Бориса.
— Брось. Ни к чему. Важно, что ты добилась ясности и тебе все ясно, — продолжал он.
— Это очень тяжко, когда не можешь доказать свою правоту. Сам побывал в моей шкуре, воюя за улучшение конверторного цеха.
— Но разве я раскисал?
— А то нет.
— Просто досадовал на себя за неуклюжесть. Первый серьезный опыт, необстрелянным был… Да и теперь еще в некоторых вопросах я плаваю. Вот, например, никак не могу понять, почему ты тянешь с нашим браком. Не объяснишь ли в конце концов популярно?
— Видишь ли, Боря, брак — это печальное признание того факта, что мужчина и женщина не способны ужиться под одной крышей, не связав себя… цепями, — проговорила Дина Платоновна сквозь улыбку. — Я не признаю за мужчиной права собственника.
Борис понял ее слова как шутку, однако сказал:
— Ну вот… Ты еще будешь утверждать, что женщина может составить человеку счастье просто тем, что живет на свете. Нет, дудки. Я таких взглядов не разделяю. Ты что, за свободный брак?
— За брак на доверии.
— Но и при браке на доверии люди живут вместе. Мне надоело так, пойми. Мне хочется с любимой женщиной жить бок о бок. Это не прихоть. Это естественное человеческое желание.
— Эгоистическое желание.
Рудаев досадливо хлопнул себя по колену и с жалобной улыбкой отошел к окну. Распахнув створки, оперся о них раскинутыми руками. Ответить резкостью — значило дать повод для дальнейших пререканий, а обострять отношения не хотелось. Остынет — сама поймет, что обидела незаслуженно.
Но она поняла сразу. Проговорила извиняющимся тоном:
— Неудачный момент выбрал ты для такого разговора.
— А представлялся мне когда-нибудь удачный момент? — отозвался он сухо. — Ты всегда находила причину, чтобы отвертеться. То не порть хорошее настроение, то не усугубляй плохое… Давай кончать эту тягомотину.
Дина Платоновна откинула одеяло, приподнялась, села, свесив ноги.
— Ты что, ставишь вопрос: или — или?
— А, к чему эти придирки…
— И ты уверен, что так будет лучше?
— Уверен.
— А вот я не уверена.
— Во мне или в себе?
— В нас.
— Ну знаешь…
Он все еще стоял у окна. Только лбом прикоснулся к стеклу в тщетной надежде отобрать у него прохладу. В душе у него накипало раздражение, он сновал среди мыслей, расшвыривая их безжалостно, чтобы извлечь на свет божий сомнения в своих подозрениях, но не находил их и молчал. Сдерживал себя. Невысказанные слова умирают, не родившись, высказанные, ставшие достоянием двух, закрепляются в сознании, материализуются, обретают осязаемую силу. И не всегда нужно докапываться до истины, точно так как не всегда все до конца следует говорить.
Она сама продолжила разговор.
— Мне почему-то кажется, что мы долго не продержимся, если станем жить вместе.
— Но почему? Почему тебе так кажется? — В его голосе отразилась тревога, которой до сих пор не было.
— Мне сложно объяснить…
— Оставь эти недомолвки. Давай-ка более внятно. Кому объяснить? Себе? Мне?
— Себе, — твердо сказала она, излишне твердо, как говорят, когда лгут.
— Боишься разочароваться?
— Боюсь разочаровать.
И снова он притормозил в себе желание докапываться до истины. Он воспринимал их близость как награду, как дар судьбы. Стоит ли искушать ее? Возможно, все обстоит просто: уклоняется от семейной жизни, чтобы не погружаться в тину домашних забот. Есть женщины, которые рассматривают брак, как несправедливо навязанное им ярмо. Одни не хотят растрачивать себя на бытовые мелочи, другим просто чужда эта сфера женской деятельности. И тем не менее нет женщины, которая отказалась бы от совместной жизни с любимым. Она не оставила его в недоумении.
— Люди идеализируют своих избранников, пока не живут рядом. — В ее голосе при всем отчуждении вежливо-мягкие модуляции. — И именно это служит главной причиной разрывов, разводов, уходов, когда съезжаются вместе. Слетает самими же нанесенная позолота, стирается от постоянного общения, мало-помалу на облупленном идоле начинают выступать неожиданные своей некрасивостью пятна. Ты ведь меня, в сущности, очень мало знаешь, Боря. Тебе только кажется, что знаешь. Элементарное заблуждение…
Ему всегда нравилось, что ее ум не зажат в тиски, что она самостоятельна в своих суждениях. Иногда они ошеломляют, иногда кажутся легко опровержимыми. Но стоит ему вступить в пререкания — и он словно оказывался в трясине: одну ногу вытащит — другой увязнет. Но сегодня, когда хотелось побыстрее дойти до цели затеянного разговора, всякие уходы в сторону его сердили.
— Знать, знать… — нервно проворчал он, охваченный стремительным сумбуром мыслей. — Ты же сама говорила, что важно не столько знать человека, сколько чувствовать его. И потом… Какие в тебе могут быть скрыты пороки?
— Дело не в пороках, дело в особенностях характера.
— Напускаешь туману, Дина Платоновна! — На его лице появилась печальная напряженность. — Тебе изменяет логика.
— Мне сейчас не до логики.
Ее глаза стали темно-зелеными и тусклыми, как бутылочное стекло.
— Между прочим, я тебя никогда не золотила. Я видела, какой ты.
— Глиняный?
— Чугунный.
«Так, так… Металл тяжелый, твердый, негибкий, обрабатывается с трудом…»
Он взъерошился, как иглами враз оброс. Не сдержав накопившегося раздражения и не думая больше о последствиях, выпалил с беспощадной прямотой, хотя каждое слово стоило ему немалых сил:
— Ты знаешь, что мне приходит в голову все чаще? Что ты ходишь ко мне, как в столовую! Подъела — и пока не проголодаешься…
Она закрыла ему рот рукой, спрятала голову на его груди.
— Не надо опускаться до пошлостей и не надо упрощать. Все гораздо сложнее…
— Скажи мне, ты чего ищешь в мужчине? — спросил он вдруг и застыл в мучительном ожидании, стараясь не встретиться с ней взглядом.
Она замялась. Но только на мгновение.
— Что ищу? Полные губы.
— Мне не до шуток.
— А я не шучу. Полные губы — признак щедрости и открытости характера, а эти качества для меня определяющие. Дурной человек не может быть ни щедрым, ни тем более открытым.
— Но у Збандута вовсе не полные губы! — вырвалось у Рудаева помимо желания.
Дина Платоновна затаила дыхание. Возможно, ему стало известно о поездке к морю и потому он так агрессивен?
— В том-то и дело, — сказала она загадочно. — Зато у тебя полные.
Разъехались представители многочисленных организаций и ведомств. Побунтовав и поскандалив досыта, строители принялись возводить фундаменты под здание новой газоочистки, постепенно наладилась работа доменной печи, и заводская жизнь стала входить в обычную колею.
Только Збандута не оставляло ощущение тревожного беспокойства. Ему надлежало в соответствии с аварийным актом издать приказ по заводу, а он до сих пор не знал, как к нему подступиться. Выводы комиссии давали возможность ограничиться в отношении Шевлякова выговором, что же касается Калинкина, то его следовало отдать под суд. Однако совесть не позволяла Збандуту сделать ни то, ни другое.
Решение этого вопроса беспокоило и Подобеда. Он пришел к Збандуту с заключительного заседания комиссии необычно разгоряченный и заявил с той резкостью, какая была присуща ему в решении острых вопросов:
— Юридически вы имеете полное основание во всем обвинить Калинкина. Но для меня абсолютно ясно, что у Шевлякова больше рыльце в пуху. Повинился перед Лагутиной под настроение, а потом смекнул, что к рабочему отнесутся мягче, чем к нему, может, и совсем простят — и давай назад. Запретить вам я ничего не могу, помешать вашим намерениям, каковы бы они ни были, тоже: буква закона на вашей стороне. Но если отыграетесь на Калинкине, я перестану вас уважать. А там действуйте в меру своего разумения.
Высказался — и ушел.
Збандут заранее обеспечил себе свободу маневра. Представителем завода в комиссии он не без умысла назначил главного инженера, тот и подписал аварийный акт, оставив директору руки развязанными.
Но свобода эта была относительной. Здравый смысл подсказывал Збандуту, что приказ не должен находиться в противоречии с выводами комиссии. Вот и попробуй пройтись по лезвию бритвы, сделать так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы.
И как ни тянул Збандут с приказом, все же пришла пора составить его. Обычно он поручал это референту, а то диктовал стенографистке, но на сей раз решил написать сам, от руки — надо было тщательно взвесить каждое слово, каждую фразу, проверить изложенное не только на слух, но и на глаз — бывает, что один и тот же текст воспринимается и так и этак.
Констатирующая часть далась легко. Збандут в сокращенном виде заимствовал ее из акта, технический анализ причины аварии внес в приказ целиком, ничего не убавив и не прибавив. Только особо выделил то место, где говорилось, что на печи при строительстве введены новшества, взаимодействие которых никем не изучено. А вот написав «приказываю», он долго колебался. Нужно было соблюсти тонкую дипломатию — распределить вину на двоих и сделать это так, чтобы никто из виновников сильно не пострадал и в то же время чтобы приказ не выглядел беззубым. Нелегко оказалось привести в соответствие личные желания с тем, что от него требовалось. Принялся мысленно раскладывать все по полочкам, сопоставлять некоторые «за» и «против». Наладил бы Шевляков автоматику — авария не произошла бы, удовлетвори он просьбу Калинкина — ее могло бы не быть. Как тут ни крути, а главным виновником является Шевляков. Волею судьбы сложилось так, что его выгородили. С одной стороны это хорошо. Потеря такого работника дорого обошлась бы заводу. Пока преемник освоится, пока приладится к печам и людям, пройдет время, и неизвестно, сколь долгим оно окажется. А Шевляков после этой встряски безусловно мобилизуется и мобилизует коллектив. Тут такая же зависимость, как в Аэрофлоте. Случится авария с самолетом — длительное время пассажиры могут летать без опаски — все службы будут начеку. Но есть и другая сторона у такого амнистирования — общественное мнение, сформированное статьей Лагутиной. И мнение справедливое. А ему веру в справедливость никак подрывать нельзя. Каждый человек на заводе должен быть убежден, что как бы ни сложились обстоятельства, стоит обратиться к директору — и он установит, кто прав, а кто виноват. В директоре завода всяк должен видеть высшую апелляционную инстанцию, к тому же инстанцию объективную, абсолютно беспристрастную. И если люди пишут обоснованные жалобы, минуя директора или на самого директора, то грош ему цена. И третья сторона вопроса. Этот приказ должен не только быть справедливым, но должен и восприниматься как справедливый. Всеми без исключения. А вот как встретят его в министерстве, если он будет основан на сугубо личном мнении директора? Тут есть над чем поразмышлять. Прежде всего — с кого начать? С Шевлякова? Нельзя — ему в акте отведена второстепенная роль. С Калинкина? Неправильно, поскольку фактически он не очень-то виноват.
Все же начал с Шевлякова. Выговор? Мало. Строгий? Тоже мало. Взыскания, наложенные на Шевлякова и на Калинкина, должны быть равнозначны, но выговором Калинкину не отделаешься. Самое малое, что можно себе позволить, — это снять его с работы. Так и записал против фамилии «Калинкин». Теперь определилась мера взыскания для Шевлякова: «Просить министерство освободить Шевлякова от обязанностей начальника цеха». Но чтобы никому не вздумалось увольнять их с завода, приписал: к строке о Калинине — «…перевести в бригаду по уборке мусора», к строке о Шевлякове — «…назначить заместителем начальника цеха».
Такая мера воздействия находилась в явном противоречии и с актом комиссии, и с общественным мнением, но она была единственно возможной и позволяла сохранить людей на заводе. В министерстве, конечно, сочтут, что в отношении Шевлякова допущен перебор, в отношении Калинкина недобор. Если вызовут для объяснения, он сумеет доказать правомерность наложенных взысканий, если не вызовут, — тогда к его прегрешениям добавится еще два: чрезмерная жестокость в отношении руководителя цеха и попустительство аварийщику.
Внимательно перечитал текст, поморщился и подписал.
Дал Ольге Митрофановне отпечатать. К обычному списку людей и организаций, которым должен был разослать приказ, добавил: «В прокуратуру», «В газету «Приморский рабочий», «Лагутиной».
— А Лагутиной для чего? В порядке особого внимания? — осведомилась Ольга Митрофановна.
— Это важная веха в истории завода, которая может иметь неожиданные последствия, — не моргнув глазом ответил Збандут.
Прокурор ошалел, прочитав приказ директора. Все карты перепутаны, сложный пасьянс надо раскладывать сначала. За разъяснениями решил отправиться на завод. Но не к Збандуту. К Подобеду. С ним у него давние контакты, разговаривать можно откровенно.
В кабинете у Подобеда был посетитель, и прокурор присел на стул в ожидании, пока закончится беседа.
— Я вас все же прошу подправить мой доклад, — требовательно говорил посетитель.
— А для чего? — невозмутимо спросил Подобед. — Доклад — это лицо человека, и оно должно быть свое.
Так ничего и не добившись, посетитель ушел.
Положив перед секретарем парткома акт комиссии и приказ по заводу, прокурор признался, что Збандут сбил его с толку. Советовал подождать выводов комиссии, он так и сделал, дождался, стал оформлять дело на Калинкина, а теперь что получается? Надо либо отдавать под суд обоих, либо никого.
— А вам обязательно хочется кого-нибудь судить? — спросил Подобед с самым серьезным видом. — Или обязательно надо?
— Я не могу не верить акту, подписанному столькими специалистами.
— У нас есть возможность выбрать тот документ, который больше устраивает.
— Меня устраивает истина. А я ни в том, ни в другом случае ее не вижу.
— Хотите знать, где она? Хотите? — Подобед с любопытством присматривался к озадаченному прокурору. — Она в статье Лагутиной. Но неоспоримость ее недоказуема. И отличие директора от вас в том, что он может руководствоваться своей убежденностью, а вы связаны буквой закона.
— М-да. В таком случае я вытряхну у них истину.
Металлическая нотка в голосе прокурора не понравилась Подобеду. И лицо у прокурора жестковатое. Лицо рубаки. Впрочем, он на самом деле прошел нелегкий путь пехотинца от Сталинграда до Берлина. И Подобед решил поискать к нему подход.
— Вы мне рассказывали, что были на фронте.
— Четыре года. С первого и до последнего дня.
— А Шевляков — двадцать три. Да, да. Доменное дело не легче фронта.
— Тоже сравнили…
— А почему не сравнить? Такое же постоянное напряжение и непредвиденные события. У вас выходные дни есть? Дни, когда вы можете отключиться от работы и не думать о ней? А у Шевлякова нет. Таков уж этот пост. У всех в цехе есть возможность забыть о работе, а у начальника цеха — нет. Он даже в отпуске начинает утро с того, что звонит в цех. Бывало, о перешихтовке давал команду из Ялты. Ну какая радость вам от того, что вы посадите этого труженика на скамью подсудимых? Сердечник, гипертоник…
— Из вас хороший адвокат получился бы.
— А мне в этом кресле приходится совмещать две роли — и обвинителя, и защитника. И я могу переходить от одной роли к другой в зависимости от того, как проясняются обстоятельства дела. В этом мое преимущество перед вами. Кроме главного.
— А главное?
— Я имею больше возможностей, чем вы, подходить не формально, а по существу. Ну вот хоть недавно. Застал один рабочий у своей жены искателя приключений и набил ему морду. Вы бы драчуна судили, а я отпустил с миром.
— Так ли? — усомнился прокурор.
— Не совсем. Взыскание вынес побитому. По чужим бабам не ходи, тем более когда своя есть.
Прокурор отбыл, оставив Подобеда в полной неизвестности в отношении своих намерений. Возможно, сделал это с умыслом, а возможно, не знал еще, что предпримет в дальнейшем.
Гуманный приказ Збандута вполне устраивал Подобеда, и ему очень хотелось, чтобы на этом печальная история с домной завершилась. А вот если прокурор, в силу своего служебного рвения, затеет следствие, трудно предугадать, чем все закончится. Судебную машину, если она уже завертелась, не так просто остановить. И все же Калинкина ни в коем случае в обиду давать нельзя. Добропорядочный малый, за себя постоять не умеет, к таким нужно подходить особенно чутко.
Невольно вспомнил поведение Шевлякова на комиссии. Неплохой актер, сукин сын. Так разыграл невинность, что любого мог убедить. И вдруг одолело тревожное любопытство: а как Шевляков поведет себя, если прокурор оформит дело на Калинкина? Неужели и тогда не дрогнет и будет стоять на своем? Это нужно было бы знать на всякий случай.
Подобед выглянул в окно. Машина у подъезда. Спустился вниз и поехал в доменный.
Злополучная доменная печь и без трубы работала довольно хорошо. Шел выпуск. По канаве, утрамбованной песком, с подвижностью скорее воды, чем металла, поигрывая голубыми язычками пламени и стреляя звездочками искр, деловито торопился расплавленный чугун к месту своего успокоения — к подставленным ковшам.
Заглядевшись на эту картину, красивую и неизменно впечатляющую, Подобед на какой-то миг забыл о цели своего появления в цехе и, когда Шевляков вырос перед ним, задал стереотипный вопрос: как дела, как с планом?
Шевляков стал жаловаться на руду, на снабженцев, на нехватку рабочих. Тон обычный, голос бодрый, а глаза виновато-настороженные: не затем пришел, знаю.
И Подобед решил не играть с ним в прятки. Спросил без обиняков:
— Надеюсь, приказ вас устраивает?
Метнулись глаза у Шевлякова. В сторону, еще раз в сторону.
— Суровее, чем я предполагал, но мягче того, что полагалось бы.
Неожиданно для Подобеда и так сразу. Начало обнадеживающее.
— Это ж почему? Прошла гроза — на чистосердечность потянуло?
— Тянуло все время, да… — Шевляков теперь уже бесстрашно посмотрел в глаза парторгу. — Расставаться с заводом не хотелось. Прикипел.
— Небось Калинкина упросили, уластили?
— Да вы что! — замахал руками Шевляков. — Он меня упросил. «Как ни крутите, говорит, я машину разбил, я в милицию попал, я трубу завалил». Бессмысленно за одно дело нести двум наказание. И, как видите, с ним ничего страшного не случилось. Походит месяц-другой в разнорабочих — снова на своем месте окажется. А к тому времени автоматику наладим.
— Эх, автоматика…
Шевляков не дал Подобеду закончить фразу, которая предполагала крепкую концовку. Попробовал смягчить ее.
— Да, рассейская черта: пока гром не грянет…
— А если гром разразится над Калинкиным? Только что от меня прокурор уехал. Собирается…
— Думал я об этом. Обо всем думал. Тогда у меня выход один: приду на суд и расскажу, как все получилось. А там уж будь что будет…
— А там… Увидите скамью подсудимых, решите, что она для вас узковата, негабаритна, — Подобед окинул выразительным взглядом грузную тумбообразную фигуру Шевлякова, — и опять полезете в кусты. Я не я и хата не моя.
— Своим признанием вам я сжег корабли, — проговорил Шевляков твердо.
— Валентин Саввич, в какое время выезжаете на заседание в обком?
— А что?
Дыхание в телефонной трубке. Не видя Збандута, Подобед пытается установить, насколько удобно ему набиваться с просьбой.
— Моя машина на профилактике, а с Додокой не хочется, — стал объяснять он с некоторой заминкой. — С ним разве проедешь запросто? Обязательно заставит держать полный отчет о работе, как на перевыборном собрании. Зря время терять не любит.
— Ладно. Но учтите — я отчаливаю в семь утра.
— Чего это?
— Завернем попутно к рыбакам.
Шоссе идет вдоль завода, растянувшегося на семнадцать километров, и Збандут, не отрываясь, смотрит на эту виденную-перевиденную картину. Анатолий Назарьевич ведет машину на второй скорости, знает, что его проклинают шоферы всех машин, следующих за ним цугом, — обгон на этом участке запрещен, но не может отказать директору в удовольствии полюбоваться лишний раз видом завода.
Проплывают мимо силуэты доменных печей. Первая — маленькая, вторая — тоже невелика, третья — уже солидная, четвертая и пятая — исполинские, богатырски важные. Разных годов постройки, они, как на ступенчатой диаграмме, иллюстрируют технический прогресс страны.
Из каупера злополучной четвертой домны вырывается султан дыма, точно такой, какой выбрасывают трубы остальных печей.
— Выразительный символ технического недомыслия и инженерной изобретательности, — изрекает Подобед.
Но у Збандута эта панорама вызывает свой ход мыслей. Он уже перебросился в будущее. Потребуется вагон смекалки, чтобы на месте старенькой домны разместить новую, трехтысячную. Зато какое раздолье будет потом с чугуном! Только надолго ли? Переделают мартеновские печи на сверхмощные, форсируют продувку в конверторах да еще увеличат их объем. Слопают они весь чугун без остатка — и снова думай, как их накормить.
На смену доменному приплыл красавец мартеновский о шести трубах, поднятых в небо, как зенитки. Недолго строили его — всего два года, но как за это время шагнула вперед техника! Начали с шестисоттонных печей — кончили девятисоттонными. Море металла только за один выпуск одной порцией. А вот трубы коптят безбожно. Густой, тяжелый дым даже небо перекрашивает в тошнотворный ржаво-рыжий цвет.
— Вот когда над мартеном небо станет чистым и совесть у меня очистится, — грустно говорит Збандут. — А ведь было время — вы его не помните, вы только знаете о нем, — когда дым радовал. Даже плакаты такие красовались: «Дым фабрик и заводов — это дыхание Советской республики». Да, да! После разрухи гражданской войны дым знаменовал воскрешение жизни, за него боролись. А теперь с ним надо бороться.
— Что-то особой ретивости не вижу, — не без иронии откликается Подобед.
— Плохо помогаете. Кричать надо. Всем сообща. Хором. Одиночные вопли у нас — что вопль вопиющего в пустыне. Не достигают цели и не пронимают.
— Но голосов прибавилось!
— Только все робкие, отрывистые. А нужно бы, чтоб сигнал тревоги не замолкал. Как набат во время пожара.
Потянулось километровое здание слябинга и листопрокатного цеха. В этом цехе еще недавно Подобед работал помощником начальника по оборудованию. И он говорит с восхищением:
— Памятник героизму строителей. Одиннадцать месяцев, от первого колышка, забитого геодезистами при разбивке площадки, до первого прокатанного сляба. Сказка, рожденная Апресяном.
Из-за пригорка выныривает комплекс сооружений аглофабрики. Целый город. Первый спекательный корпус дымит всеми трубами, ветер подхватывает дымы и несет их далеко на поля. Резкий, въедливый запах сернистого газа висит в воздухе. Второй корпус еще стоит в строительных лесах.
— По-честному говоря, даже не верится, что вторая очередь дымить не будет, — признается Подобед и добавляет озабоченно: — Все-таки отчаянный вы человек. Так с фундаментами расправиться… Лупили вас в жизни мало или, наоборот, слишком много, так что иммунитет образовался, а?
— Такой иммунитет, знаете ли, до добра не доводит, — критически замечает Збандут. — Боль для чего природа изобрела? Чтобы сигнализировать об опасности. А когда она притупляется или вовсе исчезает, организм как бы слепнет.
— Разрешите понимать в переносном смысле?
— И в буквальном тоже.
Выехали в степь и как окунулись в пустоту. Анатолий Назарьевич дал полный газ и сразу оставил позади за собой вереницу машин. Упрямый, тугой ветер ворвался в окно, забился, заметался пойманной птицей в кузове.
Степь донецкая, привольная, необъятная! Но не просторами своими поражает она, а результатами труда человеческого. Куда ни глянь — всюду открывается глазу щедро оплодотворенная земля. Пролетают мимо поля подсолнечника с кокетливо приспущенными головками в ореоле пронзительной желтизны, сильная поросль кукурузы, спокойная однотонность хлебов, неожиданная голубизна гречихи. И нет-нет — врежется в ликующее многоцветье, вырастет и исчезнет за тобой сизая пирамида извлеченной из недр горной породы. Нещадно палит добрую эту землю солнце, иссушают суховеи, размывают обильные осенние дожди, грабят и обессиливают пыльные бури, но она остается верной своему делу. Из года в год приносит она людям пищу и одаривает теплом, таящимся в ее глубинах.
В этот ранний час земля пахнет необычайно остро и еще источает приятную сырость.
— Никогда не любил степи, — признается Збандут. — Всегда тянуло к лесу. А сейчас наглядеться не могу. И дышится легко, и смотрится без напряжения. Степь — самое наглядное свидетельство человеческого трудолюбия в борьбе с природой.
— Оказывается, вы тоже употребляете это нелепое словосочетание — борьба с природой, — фыркает Подобед. — Оно устарело куда больше, чем ваш плакат насчет дыма. Такой термин мог быть приемлем для первобытного времени, когда природа и впрямь была врагом человека. Все, кто там живет, — он показал пальцем на хуторок, замаячивший вдали, — не борются с природой, а приспосабливают ее к своим нуждам и потребностям. Правда, есть и такая категория людей в нашем далеко не совершенном мире, что борется с природой, причем довольно успешно, как ни протестует она, как ни возмущается. Загаживают воду, травят рыбу в реках и морях, перегораживают доступ к нерестилищам, вырубают леса.
— Загрязняют атмосферу, как мы с вами, — подхватывает Збандут.
— Вот-вот. Это борьба. Беспощадная и потому сверхрезультативная. — Помолчав секунду-другую, Подобед продолжает с затруднением: — Видел я фильм один документальный. О Байкале. Сделали студенты ВГИКа, чтобы запечатлеть навеки варварство, которое несет цивилизация. Необъятные площади вырубленных лесов, вокруг — оголенные берега. И итог этого варварства — пересохшие реки, заболоченные протоки и наступление песков. Безудержное, неотвратимое. Тысячи километров зыбучих песков, где еще двадцать лет назад их не было и в помине. Равновесие, которое устанавливалось природой миллионы лет, запросто губит одно поколение.
— О байкальском вопросе много дискутировали на страницах печати, но о наступлении пустыни я не слышал.
— И не услышите. Об этом «достижении» мы стараемся не шуметь. Мы больше специалисты по части песнопений. А песнопения, как известно, мало мобилизуют на войну с недостатками.
В стороне показался выселок из пяти хаток, издали походивших на игрушечные, протяжно и надрывно замычала у обочины корова. Мало-помалу припекало, парило, от зноя слегка дымилась вдали земля.
— Вот и получается, — говорит Збандут, задумчиво устремив взгляд в степь. — Пустыни путем героических усилий превращаем в зеленые долины, а новые так же старательно множим. — Он уже не смотрит в окно. Сидит, чуть подавшись вперед, опираясь локтем о колено, а подбородком о ладонь. — Интересно бы посмотреть этот фильм.
— А таким, как вы, не покажут. Его демонстрируют только самым идейно устойчивым, которые все могут выдержать.
Збандут не остался в долгу.
— И эти самые идейно устойчивые отдают дань целесообразности доисторического общества. Каменным топором много не вырубишь, костяным крючком лишку не выловишь, дымом от костра воздух не отравишь. Любопытно в эпоху научного коммунизма слышать панегирик в адрес первобытного коммунизма.
Подобед привалился спиной к сиденью, запрокинул голову, свел веки и сразу задремал. Но сон его был коротким — от силы пять минут. Открыл глаза, проморгался, сказал, оправдываясь:
— Читал до полночи «Вся королевская рать». Слышали?
— Я ее проглотил как только вышла.
— Любопытная вещь, но второстепенностей… Сейчас надо писать емко, иначе за новинками не поспеешь. Для меня главное в книге — проблема и трезвое назидание.
— На то вы и партийный работник. А я вижу основу основ в занимательности сюжета. Потому, скажу по секрету, я большой приверженец детективной литературы. Особенно неравнодушен к Сименону.
— И он, и леди Кристи — немыслимо богатые фантазеры.
Все больше припекало, парило, от зноя слегка дымилась земля. Свернули на проселок. Из-за отсутствия дождей дорога по гладкости не уступала асфальту, пыль вилась за машиной шлейфом и долго висела, поднявшись в неподвижный воздух.
Миновали один хуторок, следом другой. Подобед взглянул на часы и забеспокоился:
— Не далекий ли круг делаем?
— Не на блины едем, — беспечно отозвался Збандут. — За строгачом можно не торопиться. Василий Лукьянович, а как бы вы повели себя сегодня на месте секретаря обкома?
— Прежде всего я вообще не ставил бы вопроса о вас на бюро.
— Ясно. Подождали б до выводов министерства.
— Ограничился бы простым обсуждением.
Збандут посмотрел на Подобеда исподлобья.
— Скажите, какой либеральный нашелся! На том посту, в том кресле…
— Почему вы так решили?
— Этот пост обязывает проявлять твердость.
— Этот пост обязывает проявлять объективность. А у вас есть смягчающие вину обстоятельства.
— В таком случае скажите мне, почему у нас из бюро обкома, из коллегии министерства делают пугало? Почему так повелось? Если уж вызвали, то обязательно для нахлобучки. В лучшем случае — мораль прочитать. Но и от морали в жар бросает.
Нечего возразить Подобеду. Молчит.
За поворотом дороги открылся спуск к морю, длинный и пологий. Внизу, у самой воды, — несколько рыбачьих избушек. Все, что нашлось вокруг деревянного, послужило здесь строительным материалом — старые, отслужившие свой век шпалы, горбыли, доски от ящиков, фанерные листы и даже картон.
Збандут, оказывается, совсем не новичок в этом заброшенном уголке, Его встречают. Встречает востроглазый мальчонка лет пяти, поднеся ко лбу грязную ладошку, встречает иссушенный ветрами, просмоленный солнцем рыбак.
— А мы-от уже с унуком решили, что не наведаетесь, — рокочет он. — Ваша жисть такая: располагаешь одно, получаитца другое…
— Анатолий Назарьевич, зачерпни водички руки помыть, — просит Збандут. Скинув пиджак, бросает его с размаху в открытую дверцу машины. — Как дела? — обращается к мальчугану.
Тот застенчиво вертит кудлатой головенкой, смотрит, прикрыв один глаз.
— Хорошо!
— Да, как же это я забыл! Нырни-ка, Тимофей Иванович, в машину. Там книжки для тебя и конфеты. — Збандут провел пальцем по кощеевым косточкам Тимкиного хребта, легонько стукнул его по затылку.
— Все? — спрашивает Тимофей Иванович, растерявшись от такого богатства.
— Все, все!
Но надо же чем-то отплатить за щедрость доброму гостю, и мальчонка торжественно объявляет:
— А я уже знаю писать свое имя и фамилие.
— Ух ты какой молодец!
— Хочешь — показу?
— Давай!
Присев на корточки, Тимка старательно выводит прутиком на песке букву «Т».
— Грамотей, — поощрительно говорит Збандут. — А ты кем хочешь быть?
Но мальчонка уже не слышит его — так поглощен он своим занятием.
Гостей приглашают за дощатый стол под тентом из старого дырявого паруса. На нем уже лежит с десяток крупной, одна в одну, вяленой тарани, молоденькие огурчики и помидоры с восковым налетом. Ну а на всякий случай, если очень уж разыграется аппетит, припасено и сало толщиной в ладонь, и хлеба буханка.
В глазах у Подобеда появляется истома.
— Под такую закусь — пивко бы пошло!
— Будет пивко! — Збандут делает знак Анатолию Назарьевичу. — Администрация не считается ни с какими затратами.
Ели не торопясь, смакуя, усердно обгладывая ребрышки, обсасывая плавники. Удовольствие довершало пиво — в термосе оно было таким холодным, что даже стаканы запотевали.
— И коньячок не зажимай, Анатолий Назарьевич, — напоминает Збандут.
Подобед от коньяка наотрез отказывается. Недоуменно смотрит на директора, который не моргнув глазом опрокидывает сразу всю пластмассовую стопку из комплекта, что мал мала меньше. «Ошалел? От такого ерша за три метра разить будет».
Дед пьет коньяк, как чай, не спеша, по глоточку, и все поглядывает на бутылку, вроде прикидывает, сколько перепадет ему еще.
— И мне, — тычет ручонкой в бутылку Тимка.
— Но-но! — грозит ему дед. — Ты нам лучше песню спой.
— Про что? Про котят?
— Давай про котят, — подзадоривает мальчонку Збандут.
Тимка затягивает, довольно точно воспроизводя мелодию:
— «Котят ли русские войны…»
Общий хохот приводит мальчонку в замешательство, он тут же замолкает.
Збандут любит очищать тарань сам и делает это виртуозно. Взяв другую рыбину, легко снимает с нее кожу и, приподняв за хвост, разрывает вдоль пополам.
Пиршество явно затягивается, и Подобед начинает нервничать.
— Поехали наконец, — требует он.
— На конец, пожалуй, и приедем, — загадочно произносит Збандут, потягиваясь, и кричит шоферу, занявшемуся протиркой стекол: — Разворачивайтесь!
Но ни развернуться, ни даже стронуть с места машину не удается. Мотор не заводится. Ни от стартера, ни от ручки. Анатолий Назарьевич открыл капот, заглянул туда, сюда, протяжно свистнул.
— О-ля-ля, свечи погорели! Без техпомощи не обойтись.
Подобед вскочил, как ужаленный, бросился к машине.
— Да вы что, очумели? Вы знаете, чем грозят такие шуточки?
— На всякую старуху бывает проруха… — Вид у шофера убитый и беспомощный. — Теперь что разоряться. Тут как бы отсюда выбраться…
— Куда ты завез нас, Сусанин-злодей! — Патетический тон у Збандута не получился, и он добавляет строго: — Ну, вот что, завез — вывози. Бери у деда лодку и дуй вон туда, за мысок. Там из дома отдыха позвонишь в гараж. — Повернулся к Подобеду: — Коньячку с горя?
Тот остервенело машет рукой, но соглашается:
— Теперь все равно. Можно и чистого спирта.
К тому времени у деда подоспела картошка. Он торжественно водружает закопченный чугунок прямо на стол, раскладывает эмалированные миски и деревянные ложки. Деваться некуда, начинается второй тур священнодействия. Четверо мужчин, не щадя себя, вновь и вновь подкладывают в тарелки обжигающую губы, но такую вкусную молодую картошку.
Дед, получив напоследок еще приличную дозу коньяку, с охоткой угостился «Столичными», а сам протянул «Сальве».
— Сынок из Одессы привез. Эти папиросы при моей молодости были, а потом надолго пропали… Я сызмалу начал баловаться. Были еще «Король Альберт», «Северная Пальмира», «Дерби». Но их больше по коробкам помню. А покуривали мы пролетарские — «Эх, отдай все!». Гвоздики вроде нашего «Прибоя». А когда на флоте служил, заграничные перепадали. Мериканские и с других стран.
— На каком флоте? — попыхивая дымком, спросил Збандут, чтобы продолжить беседу — журчание деда действовало на него успокаивающе.
— На торговых плавал. Потом здесь на рыболовецких осел. Вот, надо вам сказать, море было! И осетр, и белуга, а что касаемо леща да сазанов… Видимо-невидимо! На эту мелкую сволоту, звиняйте, что чичас ловим, — чехонь да подлещики — и глядеть не глядели, за борт выбрасывали.
— Вот вам, Валентин Саввич, дополнительная иллюстрация к вашему тезису о борьбе с природой, — не преминул напомнить Подобед.
После еды, презрев все медицинские правила, поплавали всласть и улеглись на песке под палящими лучами солнца.
Збандут благодушно похлопал себя по животу.
— И до чего же хорошо здесь! А в обкоме что? Душно, и пыли было бы…
— Что душно — я понимаю — жара, — откликнулся Подобед. — А пыль откуда?
— Как откуда? Из меня пыль выбивали бы. А мне после такого камуфлета передышка совсем не лишнее. Всякая нервная система имеет определенную емкость. Я ведь только снаружи железный. А в середине обычный, мясной. Да еще легковозбудимый неврастеник.
— Вы-ы? — удивительно протянул Подобед. — Спокойнее вас в жизни не встречал.
— Школа, дорогой мой. На выдержке еду. И знаете, откуда это пошло? Смешно признаться. От американских фильмов. С Милтона Силса пример брал. Его бьют, в него стреляют, а на лице у него ничего. Никакого выражения.
— Насчет никакого выражения — эту манеру и наши чиновники хорошо усвоили. Почему-то у нас считается шиком держаться так, чтобы никто не понял, что ты думаешь, что чувствуешь и чувствуешь ли вообще.
— Повестка дня сегодняшнего бюро вам известна?
— Примерно.
— А я точно знаю. Наш вопрос пятый. Четыре предыдущих — длительные и распаляющие страсти: срыв подготовительных работ на шахте «Четыре — четыре-бис», нарушение финансовой дисциплины в тресте «Артемуголь» и прочая и прочая. Учтите при этом — самые суровые разговоры происходят прилюдно, чтобы другие извлекли уроки. А пройдет несколько дней, залатаем мы план по доменному, вызовет нас первый, и, поверьте мне, все по-другому повернется. Так потихоньку и спустят на тормозах.
— Или всыпят еще за неявку.
— Это уж положим! Мы что, не ехали? Ехали. Даже рвались. А если машина по дороге сломалась… Кстати, пусть заодно подумают о новой, эта свой век отжила.
Сытная еда и солнышко разморили Подобеда. Мысли его ворочаются с трудом.
— Может, и сойдет. Говорят же: что ни делается — все к лучшему, — лениво цедит он, позевывая.
— Это формула оптимистов. У пессимистов другая: что ни делается — все к худшему.
— А вы какой категории?
— Я комбинированный. Борюсь за все лучшее, готов ко всему худшему. И это меня спасает. Иначе всякая неожиданность наповал может сразить. От инфаркта, во всяком случае, я гарантирован.
— Судя по вашему личному делу, вы его уже несколько раз могли заработать, — заметил Подобед.
Збандут повернулся на бок, неопределенно крякнул.
— Личное дело среди заводских руководителей бывает чистым только у перестраховщиков. Человек рисковый обязательно на чем-нибудь запорется. Кстати, вы не обратили внимания, что почти все взыскания с меня сняты?
— Как же, обратил.
— Интересно, что они мне инкриминируют?
— Падение трудовой дисциплины.
— Наверняка. А еще?
— Анархические методы руководства.
— Это похуже. Доказывать, что анархия — мать порядка, я не возьмусь.
Збандут приподнялся на локте, долго рассматривал берег и вдруг неожиданно быстро встал.
— Знаете, чьи это хибары? Горожане настроили. Приезжают на выходной день, а кто и на отпуск. Купаются, рыбку ловят, костры жгут. Василий Лукьянович, а что, если и нам поторопить время? Ждать, покамест построят оздоровительный комплекс, долго. Года три как-никак пройдет. А поставить здесь несколько десятков дощатых домиков, движок забросить, чтобы было электричество… От желающих отбою не будет.
— Удивляет меня ваше хладнокровие, — умильно проговорил Подобед. — А еще сетуете на нервы. Я, честно говоря, ни о чем другом сейчас думать не могу, кроме как о сегодняшней канители.
— Э, дорогой, вся жизнь у нас канительная. Нужно уметь от нее абстрагироваться. Так что, оформим пансионат? Вынесете решение на парткоме, потом завком за жабры возьмете, директора обяжете средства подкинуть — и закрутится все без традиционной раскачки. Пусть мы с тобой неправильно живем, но люди должны жить правильно. Небось первый раз в этом году на море.
— Почему? Третий.
— А я — четвертый.
Чья-то короткая тень проползла по песку — это вернулся Анатолий Назарьевич.
— Техпомощь вызвал, с диспетчером переговорил, — отрапортовал он. — В обкоме переполох. Выехать — выехал, а приехать — не приехал. Опасаются, что попали в аварию.
— Правильное предположение. Отчасти, — ухмыльнулся Збандут. — Смотайся-ка, Анатолий Назарьевич, за квасом. Там, в первой деревушке после поворота, здоровущая бочка стояла. Засек? Ну вот давай поживей, чтоб на техпомощь не наскочить.
Подобед решил сначала, что Збандут подшучивает над шофером, но, услышав рокот мотора и увидев, как легко стронулась с места «Волга», вскочил, как ошпаренный, на ноги.
— Так она работает, сукины вы дети! На какого хрена вам тогда техпомощь?!
— Надо все предусматривать заранее, Василий Лукьянович, — на полном серьезе ответил Збандут. — Какая гарантия, что нам поверят? Свидетели нужны.
Подобед свалился на спину со стоном, похожим на рычанье.
— А почему вы уверены, что я вас не продам?
— По многим причинам. Первая — человек вы… более или менее порядочный. Вторая — потихоньку-полегоньку вы пришли к выводу, что нам лучше было под горячую руку туда не попадать. Пришли ведь? И последнее. Ну как вы будете рассказывать, что вас против воли завезли на край света, напоили, накормили, выкупали, отдых роскошный устроили? Да вас же засмеют!
— Что делаете сейчас вы!
— Нет, дорогой, мне не до смеха. Я, что там ни говорите, жду грозу. Только отдаляю немного. А насчет того, что перехитрил вас, не смущайтесь. В этом особой заслуги нет. Я все же много старше вас и знаю: подставлять себя сразу под удар не всегда нужно, тем более когда от этого может пострадать дело.
Редкое совпадение. У Жени выходной — с утра до вечера свободен, у Зои тоже: на фабрике смена станков. Решили побродить по городу. Это для них занятие необычное. В субботу всюду толкотня, в воскресенье меньше, только в будний день относительно спокойно и просторно. Зоя тянула Женю в универмаг, Женя Зою — в кино. Перетянула Зоя.
Женя ходил за ней из отдела в отдел со скучающим видом и внутренне негодовал. Ну хотя бы не зря время тратила, покупала что-либо. Так нет. Наденет одну шляпку, другую — оставит, прикинет на себя одну ткань, другую — уйдет ни с чем. Только в галантерее набрала всякой всячины, он даже не посмотрел какой.
— Так нельзя, мой хороший, — упрекнула Зоя, взяв Женю под руку. — К женщине, попавшей в магазин, надо быть снисходительным. У вас, у мужчин, жизнь проще. Брюки да пиджак — и уж одет. А нам нужна уйма мелочей, даже невидимых вашему глазу.
Ласковые слова, ласковый взгляд — и уже больше ничего Жене не надо. Отошел. Помягчел.
Погода — ни то ни се. То солнце вовсю, то вдруг дождик. Редкий, легкий, больше для острастки. Заглянули в кафе «Уют» — и не остались. Неуютно. Как на вокзале. И пахнет маргарином — запах отнюдь не привлекающий. Но на следующем квартале их поджидал соблазн, от которого трудно было уйти. В открытом окне киоска — пирожки. Крупные, хорошо прожаренные.
— Если с капустой, я погибла! — Зоя облизала губы.
— Погибли, — мило отозвалась продавщица.
Пристроившись здесь же, у киоска, они с аппетитом избегавшихся детей стали уплетать за обе щеки еще не остывшие пирожки.
— Неудобно как-то на улице. Словно бездомные, — посетовал Женя, вытаскивая из кулька очередной пирожок.
— Я, может, плохо воспитана, но мне эти условности чужды, — отозвалась Зоя. — Что тебя смущает? Кто? Незнакомые? Так им до нас, как и нам до них, нет никакого дела. Знакомые? Те простят нам эту прихоть. Для меня пирожки с капустой страсть с самого раннего возраста.
— Смиряй страстей своих порыв,
Будь, как другие, хладнокровен,
Будь, как другие, терпелив… —
с шутливой высокопарностью продекламировал Женя и вдруг нахмурился.
Подкравшийся сзади Хорунжий закрыл пальцами Зоины глаза.
Совсем легко прикоснулась Зоя к руке шутника, но этого оказалось достаточно, чтобы опознать его.
— Виктор!
— Однако ты меня изучила… — процедил парень, когда Зоя повернулась к нему.
Он был явно заинтересован в том, чтобы подтекст брошенной фразы не ускользнул от Жени. И добился своего. У Жени сразу упало настроение.
— Ты почему не в смене? — спросил он с неоправданной придирчивостью.
— Смотри-ка… Ты настолько точно знаешь график моей смены? — Будто хваля, но язвительно.
Хорунжий без охоты закурил сигарету, демонстрируя неторопливостью движений, что никуда не спешит.
— А на самом деле, Виктор? Ты что болтаешься? — начальнически произнесла Зоя, опасаясь, что Хорунжий прилипнет, — ее совсем не прельщала перспектива прогулки втроем.
— Не беспокойтесь. — Голос Хорунжего исполнен лихости. — Я иду на именины. — Отвесив тот самый поклон, который Зоя называла «театрализованным», он удалился.
Проводив его недружелюбным взглядом, Женя процедил:
— Неплохой как будто парень, но мне претит эта выпирающая самоуверенность.
— К нему надо быть снисходительным, — вступилась Зоя. — Все-таки артистическая натура. Ну, чуть-чуть на ходулях…
Не всегда защита идет на пользу подзащитному. Женя ожесточился.
— Циник он.
— Скорее на язык, чем на деле.
— Тебе лучше знать…
Зоя постаралась не заметить остроты этой фразы.
— Ох, Женька, если б ты был моим партнером, — проговорила мечтательно, — мы бы с тобой и на сцене целовались по-настоящему…
Женя посмотрел на нее чуть растроганно, чуть недоверчиво.
— Я сейчас все больше жалею, что не внял в свое время маминым мольбам. Но тогда… Тогда занятия балетом мне казались ущемлением мальчишечьего достоинства.
Зоя потерлась щекой о Женино плечо. Вышло у нее это очень мило, по-кошачьи.
— Оказывается, и ты был глупеньким. А я думала, что ты с пеленок незаурядный ребенок.
Наконец-таки расправились с пирожками и пошли рука в руку. Жене, как всегда, не сразу удалось приноровиться к семенящей Зойкой походке.
— Ты знаешь, Зайка, — Женя снова сбился с ноги, — сколько я себя помню, меня всегда привлекала конкретная деятельность. Либо что-то строить, либо ломать.
— Значит, гены отца у тебя оказались сильнее материнских. А вот на чьих генах замешена я?
— На генах Терпсихоры.
Из подъезда загса прямо под прослезившуюся тучку вышли новобрачные, на редкость подогнанная друг к другу пара. Молодые, чистолицые, доброглазые. Среди остальных сопровождающих, облаченных в плащи, они ты глядели хрупкими, беззащитными.
Женя приветливо помахал им рукой и мигом погас.
— Счастливцы…
Это слово он произнес с такой тоскливой завистью, что у Зои защемило сердце.
Уехали новобрачные, за ними двинулись на машинах сопровождающие, а Женя все еще стоял, глядя им вслед.
— Пошли.
Он не тронулся с места. Не тронулся, даже когда Зоя потормошила его.
— Стоячая забастовка? — попыталась пошутить Зоя.
Он не принял ни шутки, ни шутливого тона.
— Я вот о чем думаю. Почему я лишен той обычной земной радости, которая всем дается без труда? Иметь семью. Что я, у бога теленка съел?
Зоя была довольна тем, что он хоть заговорил. Стоять, как два столба, и молчать, да еще на таком приметном месте было по меньшей мере странно.
— Женечка, ты не прибедняйся. Не строй из себя казанскую сироту, — проговорила она игриво. — Ты не лишен основного, чего бывают лишены входящие сюда, — взаимной любви и ее радостей. Этого супружескими узами не купишь и так не удержишь.
— И не испортишь. — На лице у Жени усилие скрыть эмоции.
— А что тебе даст этот обряд? Что добавит?
— Уверенность в том, что ты собираешься пройти рядом со мной… ну, если не всю жизнь, то, во всяком случае… часть ее. Это раз. Ощущение постоянной семейной связи. Два. Право греться у общего очага — три. Уважение среды, в которой мы живем, — четыре. Если мало, могу…
— Твой кумир Борис Серафимович ведет примерно такую жизнь, как и мы, однако это не умаляет его в твоих глазах, — попыталась защититься Зоя.
— В моих — нет. А разговорчиков ходит сколько…
Женя не увидел, как зарделось Зоино лицо. Услышал лишь, как сбилось с ритма ее дыхание.
— Пошли, — сказала она, взяв его за руку. Когда он сделал несколько шагов вдоль улицы, придержала его. — Да нет. Куда ты? В загс. Подадим заявление.
Вера Федоровна редко садится за пианино, но если уж садится, то играет в охотку и подолгу. Делает это она отнюдь не для услаждения слуха своих домочадцев и потому больше любит музицировать, оставаясь в одиночестве. А сегодня она предалась этому занятию, невзирая на то, что дома был муж.
Чтоб не стеснять ее, Игорь Модестович засел в комнате Жени и, вооружившись счетами, занялся составлением сметы предстоящего спектакля.
Верочкин репертуар был ему хорошо известен. Мелодии пьес, которые она исполняла, были связаны с какими-либо людьми или событиями и следовали одна за другой в непостижимом для постороннего слуха порядке. Детская песенка, блюз, частушечный мотив — и вдруг шопеновский похоронный марш. Все шло подряд, иногда не только без перехода, но и без перерыва, что особенно коробило пуританский вкус Игоря Модестовича.
«Ничто не пробуждает столько воспоминаний, как музыка, — словно оправдываясь, сказала однажды Вера Федоровна мужу. — Власть музыки над тенями прошлого безгранична». — «Можно подумать, что у тебя прошлое состоит из сплошных теней», — пошутил Игорь Модестович.
Обязательным в этой музыкальной прогулке по прошлому был вальс из «Бала-маскарада» — первый танец, в котором они кружились на нелепой площадке в городском парке, когда познакомились. Если паче чаяния Вера Федоровна забывала его исполнить, за пианино вслед за ней садился Игорь Модестович и играл вальс с укоряющей проникновенностью.
На этот раз все обошлось благополучно. Вера Федоровна не забыла о вальсе и перестраховки ради исполнила его даже раньше обычного.
В музыкальном калейдоскопе воспоминаний много пропусков, много белых пятен. Это в основном музыка к тем балетным спектаклям, в которых она танцевала. Пробовала. Отказалась. Закаялась. И тело устает — невольно напрягаются мышцы, и душа ноет. Слишком ярки воспоминания, слишком горьки сожаления. Смешно. Глупо. Прошло столько лет с тех пор, как она в расцвете сил оставила ради семьи сцену. А все равно и в сердце боль, и у горла ком. Хватит с нее и фотографий на стене. Невольно подняла глаза. Но не на фотографии — они чуть в стороне. Взгляд остановился на копии с одной из многочисленных картин Дега из серии «Балерины». Когда-то ее преподнес Игорь Модестович. Первоклассный мастер рисунка, Дега написал своих балерин удивительно реалистично. Никакой манерности в позах. Чуть усталые, полные невеселых мыслей балерины с неимоверным терпением пытаются постичь тайны хореографии.
Стук косточек в Жениной комнате затих. Игорь Модестович либо задумался, либо, что было более вероятным, запутался в смете и ждал, когда жена встанет из-за пианино.
Прерывать ее в таких случаях, вторгаться с какими-либо делами он не решался — считал кощунством. Иной женщине надо дать выговориться, выкричаться, а Вере Федоровне — навспоминаться. У нее было по-настоящему счастливое детство, и она больше всего любит уходить в него. Вот опять звучит «На заре ты ее не буди», — значит, снова в мыслях под крышей отчего дома слушает любимый романс матери.
Нет, не подступиться Игорю Модестовичу с сухим столбцом цифр, со скучными наименованиями нужных им предметов и материалов. И он терпеливо ждет, когда жена закроет крышку инструмента.
Хлопнула дверь в передней, это, конечно, вернулся Женя. В такие минуты он тоже старается не тревожить мать и, очевидно надев домашние шлепанцы, прямехонько отправится на кухню. Но Вера-то, Вера… Неужели не слышит? Она ведь при Жене не любит изливать душу в музыке. А тут еще рыдающий паяц…
Игоря Модестовича всегда больно ранит эта музыка в исполнении жены. Он, естественно, воспринимает ее не буквально, не как вопль о разбитой любви — любовь у них оказалась на редкость прочной, — но это явный плач по разбитым надеждам.
Хлопнула крышкой, словно осердясь на самоё себя, поставила точку. Вышла на балкон, прикрыла за собой дверь…
Игорь Модестович поднялся и, не глядя в сторону балкона, тихо прошествовал через гостиную на кухню.
Здесь с заговорщицки таинственным видом хлопотали Женя и Зоя. На столе матово серебрились сардины, поблескивали тусклым золотом шпроты, на блюде — разноцветье фруктов, на окне — еще не пристроенные белые каллы.
— Мы хотели здесь все смонтировать, а потом сразу перенести туда, на стол, — сказал Женя, сочтя это объяснение вполне достаточным.
Игорь Модестович мысленно прошелся по всем семейным знаменательным датам, отмечаемым и неотмечаемым, и понял, что родилась новая. А когда на столе в гостиной появились цветы и шампанское, поняла, что произошло, и Вера Федоровна, но выйти из своего укрытия не поспешила. Закончат сервировку — позовут. Это так редко бывает, что она присаживается к накрытому столу.
Облокотившись о перила, стала смотреть вниз, постепенно овладело состояние безразличия. Много сил потратила она, чтобы уберечь и Зою, и Женю от этого шага. Хотела, чтоб у Зои были развязаны крылья, стремилась избавить сына от всех беспокойств, которые могло повлечь за собой это супружество. Была уверена, что рано или поздно кому-то из них придется поступиться своим призванием, и скорее всего Зое. Танцевальная судьба Зои может окончиться совсем неожиданно. Ведь Хорунжего держит в их театре привязанность к Зое, если не сказать больше. Как ни рядит он свои чувства в тогу дружеских, ей-то прекрасно известно, что творится в его душе. Парень терпеливо ждал, когда у Зои возьмет верх здравый смысл, когда она придет к выводу, что надо выходить на самостоятельную дорогу, и как только эти надежды рухнут, Виктор расфыркается и уйдет. Ему, как и Зое, дорога открыта. Его примут в любой театр, а тем более на балетмейстерский факультет, о котором он все чаще поговаривает.
Но что бы там ни произошло в дальнейшем. Вера Федоровна решила больше не ломать себе голову. Теперь от нее уже ничего не зависело.
— Что-то, детки, вы сегодня необычно оживлены, — пошутила она, входя в комнату, и, поскольку приготовления уже были закончены, пригласила всех к столу.
Чтобы избавить молодых от сложного церемониала объявления события, пошла им навстречу.
— С чем поздравить вас, дорогие? С помолвкой или уже с законным браком?
— С помолвкой, — робко призналась Зоя.
— С законным браком, — смело заявил Женя.
— Я бы хотела, чтоб свадьба прошла без всякой помпы, без лишних людей, — высказала свое желание Зоя.
На нее укоризненно посмотрел Игорь Модестович.
— Это ты напрасно, деточка. Массовость в характере у русских. К тому же на свадьбе она имеет особый смысл: молодожены как бы берут в свидетели весь честной народ и обязуются перед ним жить в мире и согласии.
— Обоснуетесь здесь? — больше утверждая, нежели спрашивая, проговорила Вера Федоровна, обращаясь к Зое.
— Пока мы решили так: чтобы никому особенно не надоедать и никого не обижать, жить и здесь, и на Песчаной.
— Полагаю, ты понимаешь, что желанна в этом доме.
— Иначе я не вошла бы под вашу крышу.
— В Цхалтубо телеграмму впопыхах не забыли послать? — поинтересовался Игорь Модестович.
— А как же. Пусть мамочка выпьет за наше здоровье хотя бы кисленького грузинского.
— Ну, а нам пить сладкое шампанское. — Игорь Модестович принялся раскручивать проволоку на бутылке.
— Батя, ты знаешь, что такое «сухая стрельба»? — спросил Борис Рудаев отца, присаживаясь за пульт между ним и Сениным.
— Понятия не имею. Сухая, мокрая… И на кой ляд мне знать это? Я уже даже не военнообязанный.
Серафим Гаврилович не был сейчас расположен к посторонним разговорам. Только-только Сенин рассказал ему еще об одном способе определения углерода на глаз, и все внимание его было сосредоточено на пламени, вырывавшемся из горловины конвертора.
Сын однако же не замолчал, наоборот, разохотился.
— Бывает такое: взял человек впервые заряженный пистолет — и сразу у него все пули в мишени. Почему? Талант? Случается. Но чаще этому помогает предварительная тренировка с незаряженным.
— Прикажешь в стрелковый кружок записаться?
— Погоди, не прыгай, послушай, — посадил отца Борис. — При «сухой стрельбе» пистолет наводят в цель и учатся плавно спускать курок. — Борис продемонстрировал пальцем, как это делается. — Сотни раз подряд, пока и глаз, и руки не освоятся. Потом перейти от пустого пистолета к заряженному труда не составляет.
— Стоп! — вдруг забеспокоившись, крикнул Сенину Серафим Гаврилович. — Зачем дуешь? Пора повалку делать!
Оказывается, забеспокоился он вовремя. Сенин выключил дутье, стал наклонять конвертор.
— Так понял что-нибудь насчет «сухой стрельбы»? — допытывался Борис.
— Не мастер я загадки отгадывать.
— А тут никакой загадки нет. Закончили монтаж второго конвертора. Что бы тебе не оседлать его и не потренироваться на пустом? Чуть вперед, чуть назад, под пробу поверни, под завалку, под заливку, на выпуск. Руки-то у тебя пока… сам знаешь…
Серафим Гаврилович посмотрел на свою задубелую ладонь, пошевелил кургузыми, налитыми пальцами и, повернувшись к сыну, ответил:
— Стрельба и борьба — ученье, а конское сиденье — кому бог даст..
— Как прикажешь понимать?
— А так, что конвертор — не конское сиденье.
Уже со следующего дня Серафим Гаврилович основательно завладел пультом второго конвертора. Гонял и так и этак, не давая передышки ни ему, ни себе. Даже в столовую перестал ходить, чтобы не тратить дорогого времени.
— Хорошую обкатку проходит механизм, — похвалил старика механик цеха, не разобравшись в истинной причине его старания. — Если есть какая слабина в монтаже — непременно выявится.
Домой Серафим Гаврилович приходил шумливый, шутливый, но на еду набрасывался, как коршун. И невдомек было Анастасии Логовне, что мужу за весь день и маковая росинка в рот не попала.
А дальше пошло уже непонятное. Стал Серафим Гаврилович задерживаться и после смены, да так часа на три.
— Ты что, молодуху завел, что ли? — спросила однажды его Анастасия Логовна.
— Завел! — задиристо ответил Серафим Гаврилович. — Я тебя на старость берегу.
— Так чего ж она впроголодь тебя держит? Нынче такой порядок установился, что зазноба из кожи вон лезет, чтобы и напоить, и закуску отменную поставить.
Смеялся Серафим Гаврилович, смеялась Наташа, и только Анастасии Логовне было не до смеха. Трудно управляться, когда всех приходится кормить порознь. Попросила Юрия воздействовать на отца, чтобы не сидел лишнее в цехе.
— Ладно, — пообещал он. — Вот начну работать с утра — будем приходить вместе.
Но, когда Юрий пришел на площадку второго конвертора и сквозь стекла галереи увидел, как самозабвенно манипулирует отец рукоятками конвертора, у него не только исчезло желание увести его, но даже захотелось помочь. Начал подавать команды рукой, как это обычно делают рабочие. Сложные команды. Опустить стальную махину на ширину ладони, поднять на длину ладони, еще чуть-чуть, на два пальца. Не очень точен отец, но грубых ошибок уже не допускает. Поупражняется недельку-другую — совсем приладится.
Думает Юрий об отце, а в памяти кадр из американского фильма. Безработный, в прошлом летчик, попав на кладбище самолетов, забрался в кабину и, держась за штурвал, смотрит перед собой сквозь стекло. Сходство чисто внешнее. Летчик вспоминал недавнее прошлое, когда управлял самолетом, отец уповает на недалекое будущее, когда сможет самостоятельно вести продувку, и все же сходство было.
«Сколько он продержится? — мысленно посочувствовал Юрий. — От силы годков пять. Но продержаться хочет с честью».
На следующий день повторилось то же самое, потом еще и еще. Накануне выходного зашел Борис. Увидев, каких результатов добился отец, похвалил:
— Не ожидал, что ты так быстро приловчишься.
— Сам от себя не ожидал, — признался Серафим Гаврилович. — Все-таки уже годы не те. Вот и поясницу поламывает…
— Потому что сидеть не привык. Пройдет, — подбодрил Борис. — Знаешь что? Давай-ка переходи в следующий класс. Проигрывай весь ход плавки. Пришло время руду дать — жми на соответствующую кнопку, плавиковый шпат — тоже, опустить-поднять фурму, включить-отключить кислород. Кнопки научись находить, как машинистка, работающая по слепому методу, — не глядя на клавиши и мгновенно. Автоматизм у себя вырабатывай.
— Принял на вооружение.
— А взгляд у тебя отрешенный. О чем-то другом думаешь.
— Знаешь, о чем? Завалки долго идут. Восемь коробов с шихтой, каждый против горловины подать, зацепить, вывалить, отцепить.
— Что предлагаешь? — нетерпеливо спросил Борис.
— Одну такую посудину изготовить. Всю шихту загрузил туда и всю оптом вывалил.
Теперь взгляд Бориса стал отрешенным. Задумался… Большая посудина. Для нее надо делать специальную тележку. Пока такую тележку изготовят… А мысль сама по себе заманчивая. Зашагал по дистрибуторской вперед-назад. Сказывалась привычка размышлять на ходу — в кабинете не приходилось засиживаться. Можно было, конечно, уйти, но хотелось дать отцу конкретный ответ. Претило начальническое «я подумаю».
— Толково, — подбодрил отца. — Минут пять верных сэкономим, а это дополнительно восемь тонн. Восемь тонн на каждой плавке, а их в сутки двадцать четыре. Припек в сумме почти двести тонн. Это уже нечто.
Встретились два взгляда. Один — выжидающий, другой — просветленный, радостный.
— Пиши начальнику цеха, — заговорил Борис — Предлагаю заваливать металлолом одной порцией, для чего использовать старые ковши для чугуна и тележки.
— Борька! — Серафим Гаврилович даже задохнулся от волнения. — Да их же в тупике целый поезд стоит! Только при чем тут я?
— Твоя идея.
— Но ты же…
— Пиши, пиши. Кстати, проверю, как относится к новшествам начальник. Не примет — все равно проведу. — Дружески потрепав отца по плечу, Борис пошел было прочь, но остановился. — А я на твоем предложении построю политику. Конверторщиков пристыжу. Старый мартеновец изобретает, а вы, дескать, что ворон ловите?
Серафим Гаврилович смотрел вслед Борису и с гордостью думал о том, что недаром прожил жизнь, коль вырастил такого сына. Вот шагает он по цеху, хоть откуда приметный, широкогрудый здоровяк, вот остановился, разговаривает с рабочими. И нет в нем ни зазнайства, ни панибратства. Не всегда он гладкий, может прикрикнуть, но и теплым словом не обделит, если заслужил человек. Сам он погорячее был и заводной сверх меры. Любил покричать для острастки, жару поддать. Но чтоб наказать кого зря — такого он не помнит. С тоской взглянул на первый конвертор, где люди занимались настоящим делом, а не игрой в бирюльки. И все-таки деваться некуда, нужно включаться в эту самую игру.
Пульт второго конвертора был устроен не так, как на первом. Борис Рудаев предусмотрел, чтобы сделали его компактнее — до любой кнопки можно дотянуться, не вставая со стула. Сидишь, как за пианино. И хотя упражнения вхолостую быстро наскучили Серафиму Гавриловичу, он с упорством одержимого продолжал свое занятие.
От кнопок мысли почему-то перешли к лопате, с которой начал свою трудовую жизнь на шихтовом дворе. Изнурительная была работенка. Летом донимала жара, осенью — сырость, зимой — холод. Попробуй продержись день напролет на ветру да на сквозняке. И все до последнего пуда, что шло в мартеновскую печь — известняк и руда, чушки чугуна и куски металлолома, — все надо было поднять руками, погрузить в мульды и потом толкать вагонетки с грузом своими плечами на рабочую площадку. Вот так и шнырял от пышущей жаром печи под открытое небо и снова к печи. И в дождь, и в мороз, и в пургу. Шел всенародный бой, упорный и длительный, за индустриализацию, и кто в азарте боя думал о легкой работе и сытной еде? Не думал и он, и его сверстники, такие же юнцы. И если б им тогда сказали, что придет время, когда мощные и умные механизмы будут выполнять за них всю работу, — не поверили бы, как не верят в ковер-самолет и скатерть-самобранку.
А вот теперешние юнцы пришли в сказку и знать не хотят, что было иначе. Потому и не ценят они всего того, что сделано для них.
И у Серафима Гавриловича созревает желание просветить малость молодое пополнение. Не беседа это будет. Словам, да еще сухомятным, молодежь нынче не внемлет. А вот поводить по старому мартеновскому цеху, благо там не все печи снесены, да поджарить уши меж печами, которые впритык друг к другу стоят, да загнать под рабочую площадку, где от жары и газа не продохнешь, — вот таким методом им кое-что втемяшишь.
Серафим Гаврилович сразу же понял, что одному ему тут не управиться. Ну хорошо, поводит он своих, цеховых ребят. А остальные? На заводе молодежи тьма, куда больше, чем бывалых да обтертых, — как быть с ними? Чтобы прививать знания и навыки — для этого все предусмотрено. Курсы разные, книги по всем специальностям — что нужно знать начинающему рабочему. А вот каким он должен быть, начинающий рабочий, что требуется от него как от человека, — тут явный пробел. Вот если б оформить такой свод или устав — какие качества обязан выработать в себе молодой рабочий. Есть у нас и такие, нечего греха таить: в грудь кулаком себя бьет — смотри не замай, я рабочий, а цена ему… Только этим надо заняться всерьез. Заинтересованных людей найти, обсудить со всех сторон, чтоб не было пустого звона, и пусть машина крутится.
Певуче заскрипела плохо прилаженная дверь, в дистрибуторскую вошел Збандут.
Серафиму Гавриловичу стало досадно. И чего было не прийти во время обкатки конвертора? Застал, когда сидит, как сыч на суку.
— Сторожите, чтоб не украли? — В голосе Збандута, в беглом взгляде едва заметная усмешка.
— Даю мотору остыть, — нашелся Серафим Гаврилович, — а между делом кое над чем раздумываю.
— Выплывет ли последний Кеннеди на политическую арену?
Тоже с подковыркой. И чтобы как-то приподнять себя в глазах директора, Серафим Гаврилович стал рассказывать, какие мысли тревожат его.
Выдав заряд, умолк в ожидании возражений.
Збандут потрогал пальцем одну кнопку, другую. Не нажимая, как бы забавляясь.
— А в этом что-то есть. Даже больше, чем что-то, — сказал он. Отошел, подумал немного. — Ну что же, благословляю. Возьмитесь и составьте такой свод. Кто лучше знает, каким должен быть образцовый рабочий, как не сам рабочий? Цеховой комитет растормошите. Это их прямая обязанность — поддерживать инициативу снизу. Пожал руку Серафиму Гавриловичу, добавил многозначительно: — Вашей инициативе можно дать широкую дорогу.
Бутылка шампанского. Коробка конфет. Букет чайных роз. Вино и конфеты в пакете, а розы не спрячешь, и Юрию немного неловко от взглядов, которые он ловит на себе. Восхищенно и завистливо смотрят на него девушки, с откровенной насмешкой — парни, тем более что этот мрачновато-озабоченный малый на удачливого ухажера не похож.
Юрию и впрямь радоваться нечему. Разве предугадаешь, как примет подарки Жаклина и как вообще отнесется к его появлению? Все же он тешит себя надеждой на благоприятный исход этого визита. У нее сегодня день рождения, повод для внезапного появления есть. Не совсем же он ей чужой, не с улицы — жили по соседству, детство прошло рядом.
Правда, знатоки по части отношений между мужчиной и женщиной, его армейские товарищи, обсуждая всевозможные варианты любви, утверждали, что на почве детских привязанностей любовь, как правило, не вырастает — с возрастом больше интригует неизвестное. Даже в школе девчонки и мальчишки по той же причине чаще влюбляются в учеников других классов. Но Юрий сейчас разуверился в этой теории — влюбился же он в Жаклину, которую помнит с того времени, как она только-только научилась ходить.
Став повзрослев, они вместе играли и вместе озорничали, причем главной выдумщицей обычно была Жаклина. По части проказ фантазия ее была поистине неистощимой. Это ей принадлежала инициатива организовать за огородами, на бывшей свалке, невероятно веселую забаву. Соорудив что-то вроде шалаша из ржавых кровельных листов, они устроили в нем секретную мастерскую по перекраске кур, благо бродило их здесь предостаточно. Он ловил белоснежных леггорнов, а Жаклина при помощи отцовского пульверизатора окрашивала их чернилами в разные цвета. Постепенно на улицах поселка стали появляться красные, синие и зеленые чудища, от которых шарахались даже петухи.
Неизвестно, сколько времени озорничали бы они таким образом, если бы Жаклина не допустила однажды роковой ошибки: забыла сменить в пульверизаторе чернила на одеколон, и отец, любивший освежить себя после бритья, щедро разукрасил в кровавый цвет и лицо, и рубаху. Ну и устроили им тогда родители взбучку!
Постепенно мысли из детства вернулись к сегодняшнему дню. Юрий представлял себе, как войдет в комнату, заполненную подружками и приятелями, как представится, как на правах старого друга поцелует Жаклину. Ему во что бы то ни стало надо быть веселым, надо расположить к себе компанию, сделать подружек своими союзницами. Авось кто-нибудь и шепнет ей: «Какой парень! Смотри, не зевай». Чужое мнение так или иначе откладывается в сознании и влияет на твое.
У перехода через главную улицу Юрий вынужден был задержаться из-за свадебной процессии. Кортеж вполне соответствовал нормам, установившимся в городе. Он состоял не только из множества автомашин, но и мотоциклов, которые открывали путь и обрамляли со всех сторон нарядно убранную машину новобрачных. Беспорядочным хором сигналов водители оповещали округу о торжестве. Хочешь не хочешь, а услышишь и увидишь. Даже самый нелюбопытный выглянет в окно, чтобы установить причину такой какофонии.
Последнее время пышность свадьбы стала расцениваться в городе не столько по количеству блюд и вин, поданных на стол, хотя и этот фактор имел немаловажное значение, сколько по количеству машин и пышности кортежа. Родители новобрачных из кожи лезли вон, чтобы не ударить лицом в грязь, чтобы, не дал бог, не пошли разговоры, будто эта свадьба не так шикарна, как, допустим, у Пекарских или Чегаленко.
Но не эффектное зрелище царапнуло Юрия. Позавидовал жениху. На его лице, молоденьком, как у школьника, было разлито такое неземное блаженство, что захотелось оказаться на его месте или хотя бы побывать в его состоянии.
Окна в квартире Жаклины распахнуты настежь, но ни музыки, ни оживленных голосов не слышно.
Юрий быстро взбежал по лестнице на третий этаж, но на площадке замешкался — решил причесать волосы, поправить воротник рубашки.
Дверь открыла Жаклина. Ее удивление быстро сменилось радостью, не деланной, естественной, и это сразу ободрило Юрия. Уже совсем в другом настроении он шагнул за Жаклиной в комнату и остановился удивленный — никаких гостей не было и в помине.
— Я не перепутал дату? — озадачился он. — У тебя ведь сегодня день рождения.
— Спасибо за память.
— Поздравляю, — Юрий вручил Жаклине цветы, пакет положил на стол. Хотел поцеловать — она отклонила голову. «А вдруг это кокетство, как узнать?» — промелькнуло у него в голове.
— Вот уж кого не ждала, так это тебя. — Жаклина наградила Юрия приветливым взглядом.
Прочитав в этом взгляде то, что и хотел прочитать, — благосклонность, Юрий осмелел и потянулся к Жаклине губами. Был какой-то миг, когда ему показалось, что девушка ответит тем же. Нет, подставила щеку. Он поцеловал горячее, чем следовало бы, и, заметив, что Жаклина покраснела, истолковал ее смущение тоже в свою пользу — значит, не совсем равнодушна.
— Вижу, тебя удивляет, что нет гостей, — сказала Жаклина, — У нас эта традиция сломалась во Франции. Отмечать дни рождения, как привыкли здесь, было не с кем и, главное, не на что, а обнаруживать убогость нашего существования не хотелось. Вот с тех пор так и повелось.
— А школьные подруги?
— Эти клятвы в вечной дружбе, которые обычно приносят на выпускном вечере, быстро забываются. К тому же я оторвалась от школы, не окончив ее. И к отъезду нашему многие мои соученицы отнеслись неодобрительно. Не простили, даже когда возвратились обратно. Больше того — стали иронизировать: «Вернулись потому, что не прижились. Иначе не вернулись бы». Между прочим, это Зоя Агейчик так сказала мне. Попробуй докажи, что все равно потянуло бы домой.
— Зоя относится к тебе очень нежно.
— Может быть…
— Предки где? — спросил Юрий, не испытывая ни малейшего желания видеть сегодня родителей Жаклины.
— Папа и мама в вечерней смене, Сережка где-то болтается. Присаживайся, будем праздновать. Но прежде минуточку терпения, я переоденусь. В халате неудобно принимать гостя, да еще в такой день.
Жаклина выпорхнула в соседнюю комнату и вскоре вернулась преображенная. Короткое платье и высокие каблуки делали ее особенно стройной, а подведенные глаза — кокетливо-лукавой. Это естественное желание каждой девушки выглядеть как можно интереснее Юрий опять-таки занес себе в актив, его глаза с шоколадно-золотистыми радужками ликующе вспыхнули.
— Что делает одежда! — невольно воскликнул он, откровенно любуясь Жаклиной и сдерживая в себе нетерпение, с каким хотелось прикоснуться к ее руке, обнять за плечи и сказать что-то такое, от чего она сразу бы растаяла.
— Одежда еще и мобилизует. — Полное жизни и задора лицо Жаклины загорелось. — И не только нас, но и вас, мужчин. Уверена, что в военной форме ты наверняка выглядел более подтянутым.
Быстрая Жаклина, моторная, как говорят здесь. Когда накрыла на стол — он и не заметил. Словно по мановению волшебной палочки, в один миг появились и домашняя икра из синих баклажанов, обильно уснащенная луком, и утка, зажаренная до красноты, и именинный пирог с вишнями, и фрукты. Даже бутылка муската выросла среди яств.
Юрий пренебрежительно сморщился.
— У нас предпочитают более крепкое.
— У кого это «у нас»? — повела бровью Жаклина. — Дома?
— Среди цеховой братии.
— Могу предложить рюмку водки. Но начнем все-таки с шампанского.
Юрий далеко не специалист открывать шампанское, к тому же оно оказалось теплым, и чуть ли не половина содержимого бутылки выплеснулась вслед за выстрелившей пробкой. Хорошо хоть не на скатерть, а на пол.
Жаклина сделала вид, что ничего особенного не произошло, но Юрий сконфузился.
— Эх, как же это я так… — произнес виновато.
— Ничего страшного, — успокоила девушка.
Долго наполняли бокалы. Нальешь самую малость, а пена до краев. С трудом справились с этой задачей.
Юрий поднял бокал. Хотелось сказать что-то значительное, но значительное на ум не шло, и, мысленно обругав себя олухом, он выдавил:
— За тебя.
— А нельзя ли подробнее? Чтоб не получилось как у тех двух кумов. Помнишь?
— Я хочу, чтобы ты была счастлива, Жака, — сказал Юрий в порыве, который сам по себе мог заменить сотню слов. Коснулся своим бокалом ее бокала. Глаза в глаза.
Она медленно выпила, спросила раздумчиво:
— А что ты подразумеваешь под счастьем, Юрочка?
— У каждого оно свое. Иногда это любимый человек, иногда — слава, иногда — власть. А если обобщить, то счастье — такое состояние удовлетворения, при котором не нужно никого, кроме того, кто вызывает это состояние.
— Браво, Юрочка! Изречение, достойное быть занесенным в книгу мудрости.
— Хочешь еще одно? — воодушевился Юрий. — По поводу друзей. Друг — это сосуд, в который переливаешь все то, что не помещается в тебе, без боязни, что этот сосуд прольется.
— Ну, знаешь… — пришла в восторг Жаклина. — Твои?
— Мои. Я сейчас подвожу итог своего жизненного пути таким образом: вырабатываю свою точку зрения на все в афористическом ключе.
— Может, у тебя и насчет любви есть что-нибудь?
— Конечно. Любовь похожа на поезд с неисправными тормозами, который летит под уклон. Единственный его шанс остановиться — это пойти под откос.
— Н-да… — Жаклина прикусила губу. — Пессимистично, но не бесспорно.
— Тогда бесспорное, — разохотился Юрий. — Ничто в мире не дает человеку столько радости и столько горя, как любовь. — И, нарушая афористический лаконизм, добавил горячо: — Ничто, Жаклина! Понимаешь — ничто!
— Это верно… — глухо отозвалась Жаклина — А насчет счастья, Юра… Тут существует какая-то странная закономерность. Люди, наиболее достойные счастья, как раз не находят его. Вот возьми хотя бы Лагутину. Женщина, которой природа отпустила все. А муж алкоголик.
— Ты говоришь так, будто у нее нет Бориса.
— Она его не любит.
— Откуда ты знаешь?
— Не от него, конечно. И ни от кого другого. Это мой собственный вывод. Если женщина любит, она думает о семейном гнезде, о детях от любимого человека. А она?
— Ты мне предлагала рюмку водки, — напомнил внезапно помрачневший Юрий.
Жаклина достала из холодильника бутылку «Столичной». В теплом воздухе она мгновенно покрылась испариной.
Юрий налил себе. Но не рюмку — бокал. Осушил его.
— Ешь, — потребовала Жаклина. — Больше ешь. Нет, не салат. Утку. — И положила на его тарелку самый жирный кусок.
Только не до еды было Юрию.
«По-прежнему уверена, что у Бориса рано или поздно разладится с Лагутиной, и по-прежнему ждет, — подумал он с глухой неприязнью. — А со мной ласкова из милости».
Жаклина с опаской следила за ним. Она уже видела, каков он в гневе. В тот вечер объяснения он был трезв и то чуть не кинулся в драку. А если он сегодня разбушуется? И для чего нужно было ей затевать разговор о Лагутиной? Однако сказанного не воротишь.
— Я сварю кофе по-турецки. Крепкий. Я хорошо его делаю, — предложила Жаклина, надеясь, что этот напиток отрезвит Юрия, хотя и боялась оставить его наедине с бутылкой.
— Свари, — охотно согласился он.
Как ни спешила Жаклина, но, когда вернулась, водки осталось в бутылке меньше половины, а глаза Юрия горели мрачным огнем.
Кофе, однако, он выпил. Выпил большими глотками, обжигаясь. Посидел молча, будто сознательно ждал, пока он подействует, и заговорил отвлеченно, с мягким распевным оканьем:
— Когда я был пацаном, мне жилось так просто… Учеба, кружки всякие, праздники, раздольное лето… Никаких забот, никаких мыслей… Ты меня понимаешь? А сейчас все время думаю о тебе, не могу иначе…
Жаклина восприняла его слова шутливо.
— И больше тебе думать не о чем?
— Если ты оттолкнешь меня, моя жизнь кончена…
— Не глупи…
— Я серьезно. Ты мне очень дорога…
Он отважился посмотреть в ее глаза и внутренне содрогнулся. Глаза ответили ему безмятежно твердым: «Пройдет».
— Я много думаю о том, как сложится у меня, жизнь, — продолжал свое Юрий, со стыдливой нежностью коснувшись руки Жаклины. — Что будет, допустим, через год… И во все последующие годы… И сколько их будет вообще…
— Много, много… — ответила Жаклина с той предупредительностью, какая бывает нужна разве что в разговоре с больным.
— Если с тобой… Я тебя люблю, Жака. И только тебя хочу. Только, только, только!..
— И я тебя люблю… — в голосе Жаклины непрочные нотки. — Ну… как брата. — Испугалась, поняв, что прозвучало двусмысленно.
— Как своего брата или как моего? — прохрипел Юрий, поймав Жаклину на оговорке.
— Прекратим этот разговор! Ты пьян!
Юрий долго молчал, глядел в сторону, дышал тяжело. Порой шевелил губами — то ли порывался сказать что-то, то ли говорил беззвучно. Он не был жалок, он был страшен.
Жаклина с тревогой ждала, что будет дальше. Юрка удалось взять себя в руки, и все же он походил на сжатую до отказа пружину. Поднявшись, решительно пошел к двери и неожиданно вернулся. Налил полный бокал водки, выпил залпом.
Боязно было отпускать его в таком состоянии, но и задерживать Жаклина не рискнула. Постояла за дверью, пока он спускался вниз, и метнулась к окну.
Юрий шагал по улице нарочито твердой походкой, изо всех сил стараясь не оступиться.
Все на своих местах. У рабочего стола, как тяжелая глыба, — Збандут, ближе остальных к нему — Гребенщиков и начальник производственного отдела Зубов, худой, лицом, жилистый крепышок лет сорока двух. Вдоль другого стола, протянувшегося почти на всю длину кабинета, — начальники цехов и отделов и еще один человек неожиданно для всех — Троилин. Не выдержал-таки пенсионного безделья после беспокойного директорского поста, пошел заместителем к Золотареву.
Часы бьют два. Зубов поднимается, чтобы доложить о работе за неделю.
— Посидите, Данила Харитонович, — останавливает его Збандут. — Сработали ритмично, перспективы на следующую неделю ясные, давайте займемся другим. Зашел я несколько дней назад в конверторный цех. Сидит там за вторым пультом старейший наш металлург Серафим Гаврилович Рудаев. Забот у него немного, а что делают в таких случаях? Размышляют. Размышлял и он. И знаете, о чем? Как бы составить, как он выразился, свод требований, которым должен удовлетворять молодой рабочий. Выслушал я его и подумал: так это же идея. И еще подумал, что в первую очередь свод или кодекс — не знаю, как мы его назовем, — нужно разработать для руководителей. Впоследствии оформим его как правила внутреннего распорядка и, оценивая деятельность руководителя, будем принимать во внимание наряду с техническими показателями его участка и то, как выполняется кодекс. Кстати, моральные нормы мы установим не только для инженерно-технического персонала. Бригадир, ведущий рабочий — это тоже, если хотите, руководители: под их началом всегда несколько человек. Так вот и давайте создадим портрет идеального руководителя.
На лицах столько выражений, сколько комбинаций в калейдоскопе. Притушенные улыбочки, приспущенные, прячущие иронию веки, скептические гримасы. Чудит директор. Что-то уж слишком необычное, непривычное. Но через некоторое время появляется общее для всех выражение озабоченности. Ничего себе устроил экзамен, подбросил задачку.
— Говорите первое, что придет в голову, важно раскачаться, — подбадривает Збандут и обращается к Лагутиной, которая сидит, тая смущение, не понимая, зачем вызвал ее директор на это не имеющее к ней отношения собеседование: — Дина Платоновна, придется вам потом привести разрозненные мысли в порядок, систематизировать их и преподнести нам в удобоваримом виде.
Есть соображения у Бориса Рудаева, но он не знает, с чего начать. Провозглашать громогласно принципы, которым следует сам, как-то нескромно, рекомендовать нечто такое, чего лишен, — зазорно. Здесь сидят люди постарше, поискушеннее, пусть они. Но и эти не торопятся по причинам вполне понятным. Ну что, допустим, может предложить человек, убеждения которого, стиль руководства и характер взаимоотношений с людьми не соответствуют тому, что до́лжно принять за норму и узаконить?
Не спешит высказаться и Гребенщиков. Не по душе ему эта затея. В ней чудится что-то конъюнктурное, а главное — лично для него небезопасное. Изобразят такой ангельский образ, под который он уж никак не подойдет, и потом будут тыкать в глаза и требовать всем скопом искоренения так называемых «отрицательных» черт. С него достаточно Збандута — не упустит возможность сделать замечание, а то и хлестануть.
— Ну, бог с вами, для затравки начну я, — говорит Збандут и, глядя в упор на Шевлякова, чеканит медленно, словно диктует: — Руководитель должен иметь достаточно мужества, чтобы не перекладывать свою вину на плечи подчиненного даже в том случае, если руководителю грозит неизмеримо большее наказание, чем подчиненному.
Лицо Шевлякова наливается свекловичным цветом. Для него теперь ясно как дважды два, что Збандут не поверил ни ему, ни Калинкину, а целиком принял концепцию Лагутиной, изложенную в ее статье.
Дина Платоновна растрогана и сконфужена таким публичным признанием ее правоты. Чтобы этого не заметили остальные, записывает слова директора, низко согнувшись над столом.
Збандут прицеливается на Галагана.
— Настоящий руководитель, как бы ни донимали его текучка и оперативщина, не должен упускать из виду перспективное развитие своего цеха, отдела, участка. Больше того. Он обязан неусыпно, неизменно, постоянно работать в этом направлении.
«Ничего, переживет, — отозвалось в Рудаеве. — Фугасочка малого веса. По Шевлякову куда крупнее».
Не спешит Збандут, раздумывает, хотя, по всей вероятности, основные вехи своего выступления наметил заранее.
И вот в его поле зрения попадает Гребенщиков. В кабинете и без того стоит настороженная тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием стула под Шевляковым, а теперь и этот скрип прекращается.
— У руководителя не должно быть ни сынков, ни пасынков, он не имеет права поддаваться влиянию симпатий и антипатий, — говорит Збандут. — Отношение к подчиненным должно определяться их объективной значимостью для производства и еще тем, как подчиненный относится к нижестоящим подчиненным. Путанно, Дина Платоновна? Лишние слова долой, подберите более точные?
— Мысль ясна, форма — потом, — отвечает Лагутина.
Но этим пунктом все ассоциации, которые вызывает Гребенщиков у Збандута, не исчерпались, он продолжает:
— Самым недопустимым проступком руководителя следует считать преследование за критику, в какой бы замаскированной и юридически правильной форме оно ни выражалось.
— Вы перегибаете палку, Валентин Саввич, — дает выход появившейся тревоге Гребенщиков. — В каждом отдельном случае надо исходить из разумного. Вот вам пример. Человек вчера вольно или невольно обвинил тебя во всех смертных грехах. Так что, сегодня его и наказать нельзя, если заслужил?
— С чего это вы взяли?
— Как же? У него будут все основания поднять визг, что сводишь счеты, прижимаешь за критику.
— Пример не из удачных, Андрей Леонидович, — возражает Подобед. — В таком случае совсем не трудно разобраться, соразмерно ли взыскание содеянному.
— Одним из главных достоинств руководителя является умение слушать людей, их мнение, советы, предложения, умение побуждать высказываться откровенно и обстоятельно, без боязни, что потом тебе аукнется. — Збандут все еще упорно смотрит на Гребенщикова, будто внушает только ему, говорит только для него.
Гребенщиков из трудно прошибимых, но и у него начинают понемногу кататься желваки, а на щеках появляется румянец.
— Руководитель обязан всем поведением своим вызывать у подчиненного благожелательное к себе отношение и полное доверие. Общение руководителя с подчиненным должно доставлять удовольствие. Дина Платоновна, понятно, кому? Подчиненному, конечно.
Поймав на себе пристальный взгляд Збандута, Лагутина выжидательно насторожилась — было похоже, что директор сейчас прокатится и по ней.
Она не ошиблась. Збандут стал диктовать:
— Считать сознание собственной непогрешимости серьезным пороком. Если человек заболел этой болезнью, он неминуемо отрежет себе путь к использованию коллективного разума и опыта и рано или поздно наделает ошибок.
— Вот это пойдет без редактирования. — Лагутина смело вскинула глаза на Збандута, как бы говоря, что принимает замечание в свой адрес.
— Я закончил, — смилостивился Збандут. — А то в этом благом начинании не окажется ни коллективного разума, ни опыта. Продолжайте кто-нибудь. Хотя бы вы, Андрей Леонидович.
Гребенщикову никак не хотелось пускаться в это плавание, изобилующее подводными рифами, но деваться некуда, пришлось все-таки пуститься. Сбиваясь на скороговорку, словно торопясь проскочить опасные места, он произносит первое, что приходит в голову и не может быть повернуто против него:
— Руководитель должен досконально знать свое дело не только на уровне достижений отечественной техники, но и зарубежной.
Збандут наклоняет свою большую, крепкую голову, говорит, подгоняемый не столько охотой, сколько необходимостью:
— Это так элементарно, Андрей Леонидович, — знать свое дело, что даже неудобно упоминать в кодексе. Примерно то же самое, что в соцобязательстве — не выходить пьяным на работу и не употреблять словеса, изъятые в последних изданиях Даля. Вы что-нибудь о личных качествах. Ведь мы разрабатываем моральный кодекс, а не технические условия.
Не просто Гребенщикову выискать качества, которые наличествовали бы у него и импонировали подчиненным. Выдержка? Доброжелательность? Объективность? Нет, нет и нет. И все же одно бесспорно положительное качество из тех, что стоит обнародовать, он у себя обнаруживает.
— Руководитель должен быть человеком слова, должен свято выполнять свои обещания, памятуя, что обманутое доверие не восстанавливается.
— Это уже не́что, — благосклонно отмечает Збандут.
И снова настроение Гребенщикову портит Подобед.
— Например, обещал влепить выговор — влепил, обещал удержать треть ставки — и чего ж тут, удержал.
— Обещал выполнить план — выполнил, — подхватывает Гребенщиков со значительностью и величественным жестом вытягивает перст. — Руководитель может простить вину подчиненного, но не должен забывать ее!
— О-го-го! — прокатилось в кабинете.
И вслед реплики:
— Призыв к злопамятству?
— Рудимент давно минувшего!
— Такой девиз можно в крайнем случае держать про себя, а не требовать, чтоб его возводили в канон! Это вам не уголовный кодекс.
Один Збандут подавил в себе вспышку злости. Только подумал неприязненно: «Заблудшая душа».
— Именно так и только так! — сразу впал в амбицию Гребенщиков. — За первый проступок наказание может быть условное, но уже за второй — получи по совокупности.
Судили, рядили и решили не записывать.
Гребенщиков испытывал чувство, в котором в равной мере наличествовали досада и облегчение. Сделав вид, что обиделся, он охотно вышел из игры, грозившей обострением отношений.
— Каждый пункт надо тщательно взвесить и просмотреть со всех сторон, — встрял в разговор Шевляков. Он уже оправился после шлепка, полученного от Збандута. — А то может произойти такое: придет к тебе горновой, достанет из кармана кодекс, откроет на заложенной странице и скажет: «Вы, товарищ начальник, сему документу не соответствуете, потому как у меня благожелательных чувств не вызываете. Физиономия у вас больно жирная, обвислая, лицезреть ее не особенно приятно». И что ты ему скажешь?
Когда обстановка становится напряженной, люди бывают рады всякой разрядке и используют любой пустяк, чтобы посмеяться. Замечание Шевлякова развеселило всех, в том числе и Збандута.
— Знаете, что меня подтолкнуло на создание кодекса? — пересмеявшись, решил пооткровенничать он. — Результат социологического исследования на одном заводе с большой текучестью кадров. На третьем месте в числе причин из-за которых берут расчет, после неудовлетворенности заработной платой и квартирами, значится грубость и несправедливость руководителей. Так что, видите, моральная атмосфера в цехе не только фактор воспитания, но и экономический фактор. Текучесть кадров как ничто другое мешает хорошей работе. Ущерб по стране выражается в миллионах.
— Валентин Саввич, — подала голос Лагутина, — а ведь влияние морального климата предприятия на производственные успехи и на воспитание людей можно отметить в кодексе и даже сделать преамбулой его.
— Это уж на ваше усмотрение, Дина Платоновна, — точные формулировки и размещение материала.
Збандут вышел из-за стола, прошелся, разминая плечи, склонился над Зубовым.
— Что ж, очередь за вами, Данила Харитонович. Удивите нас своим умением смотреть в корень и делать выводы.
Его прервал резкий звонок междугородной. Подняв трубку, Збандут стал слушать. Что-то дрогнуло в его лице, что-то изменилось, хотя он и пытался сохранить обычную свою невозмутимость, которой даже немножко щеголял на людях.
— Решение окончательное? А если хотя бы днем позже? — полувопросом-полуподсказкой проговорил Збандут, при этом голос у него был необычно пригасший. — Странно. Странно…
На него откровенно уставился Гребенщиков, стараясь угадать, что могло привести в смятение этого на редкость владеющего собой человека. Замерли и остальные, почувствовав неладное.
— Можно сообщить инженерно-техническому персоналу? — с вялой неторопливостью, точно еще рассчитывая на невероятное, осведомился Збандут. — У меня как раз очная оперативка. — Выслушав ответ, излишне размеренным движением положил трубку.
Посидел немного неподвижно, без всякого выражения на лице, попросил у Зубова папиросу, закурил, впервые нарушив установленное им самим правило: в этом кабинете никто не курил, и, глядя сразу на всех и в то же время ни на кого откровенно встревоженными глазами, сказал через силу:
— Завтра я вылетаю в Москву, оттуда — в Индию. Завод примет… Андрей Леонидович.
Только после этих слов все поняли, что произошло.
Рудаева толчком повернуло к Шевлякову. Тот сидел с отвисшей, как при нокауте, челюстью. Переметнул взгляд на Гребенщикова — глаза холодные, а на губах задавленное ликование. Взглянул на Лагутину — и прочитал на ее лице муку. Нет. Больше. Страшнее. Бледная, сжав губы, она смотрела на Збандута так и только так, как может смотреть женщина в минуту прощания с любимым. Казалось, она забыла об условностях, забыла об окружающих и даже не старалась овладеть собой. Покатилась и упала на пол ручка, стукнула в тишине, как палка. «Ну нагнись же за ней, спрячь свое лицо, не кричи так о своей тоске», — молил Рудаев, цепенея от своего открытия.
Кровь бросилась ему в лицо. Не ревность сейчас разъедала его. Было мучительно стыдно за эту безмолвную публичную исповедь, смысл которой поняли все, кто невольно наблюдал за Лагутиной.
Пытаясь что-то изменить, как-то направить мысли людей по ложному следу, он проговорил, запинаясь:
— Валентин Саввич, это статья… Дины Платоновны… помогла вам…
— Да, да, конечно… это моя работа… это мое вмешательство, — ухватилась за спасительную подсказку Лагутина.
— Оставьте это самобичевание! — прикрикнул на нее Шевляков. — Причем тут вы…
— Никто тут ни при чем и не корите себя, ради бога, — Збандут останавливающе поднял руку и даже выдавил из себя улыбку. — Еду я советником по металлургическим вопросам в Бхилаи. А срочность… Я был предупрежден две недели назад, но почему-то решил, что этого не случится. И вот… Не заладилось там с доменными печами. Переменили руду, надо как можно скорее разработать новый режим. — Сделал паузу. — Что касается того дела, за которым нас прервали, надеюсь, что вы все вместе продолжите его и доведете до конца. Я хочу, чтобы вы всегда помнили: продукция завода — это не только металл, но и люди. — Взглянул на часы. — М-да, времени для сборов не больше, чем на рыбалку. Давайте прощаться.
Збандута сразу окружили. Посыпались слова сожаления, напутствия, пожелания. Только Лагутиной не было в этой толпе. Воспользовавшись общим замешательством, она незаметно выскользнула за дверь.
— Что, благородная отставка или совпадение обстоятельств? — напрямик спросил Збандута Подобед, тряся его руку.
— Кто знает… Возможно, позолотили пилюлю, а может… В свое время я готовил кадры руководящих работников для этого завода, в тяжелую минуту вспомнили. — Збандут подавленно замолк.
— И надолго вы?
— Понятия не имею. Как правило, туда посылают на два-три года.
Подобед схватился за голову.
— Мама родная!
Обида. До бешенства. До скрежета зубовного. И уязвленное самолюбие. Уязвленное этим невольно выставленным на всеобщее обозрение отчаянием. Что угодно, но исчезать было нельзя. Уж лучше разреветься прилюдно. Это выглядело бы странно, сентиментально, но не вызвало бы недоумения. У многих выступали слезы на глазах, когда Збандут прощался. Но выявить такое смятение чувств, такую глубину отчаяния — это выходило за грань приличия.
Рудаев задержался в приемной возле пустившей слезу Ольги Митрофановны. Хотелось, чтоб все видели, что та плачет, — общая беда у женщин — чувствительны, и Лагутина не исключение. Принялся демонстративно утешать ее.
— Ну что вы так горюете, Ольга Митрофановна? Вернется ваш Валентин Саввич. Конечно, первое время эта потеря будет и для вас ощутимой, но потом привыкнете. Не к такому привыкаем…
Говорил он умышленно громко, привлекая внимание тех, кто выходил из кабинета, — полагал, что таким способом хоть немного реабилитирует Лагутину. И заработал язвительную фразочку от проходившего мимо Гребенщикова:
— Не ту утешаете, Борис Серафимович. Ольга Митрофановна каждого директора оплакивает.
— Идите вы… знаете куда?! — вызверился Рудаев. — Вас она, во всяком случае, оплакивать не будет!
Уверенный в том, что Лагутина скрылась от излишне любопытных глаз у себя, зашагал к ее комнате. Дернул ручку двери — заперта. Постучал — молчание. Рванул дверь — не поддалась. Заглянул в замочную скважину — пусто. Сбежала.
Что могло хоть немного привести его в себя, вытеснить из головы сумбурные мысли, пригасить душевный накал? Цех. Только цех. Только привычный круг забот.
И Рудаев поехал в мартен.
Прошелся от печи к печи. От сталевара к сталевару. Крепкие рукопожатия, приветливые лица, неизменно бодрящее, притягивающее внимание зрелище кипящего металла сделали свое дело, чуть привели в норму. Отправился по переходному мостику в конверторный цех и пожалел об этом. Слишком длинный переход, нечем отвлечься, не на что переключиться, опять в голове сумбур.
В грехопадение Лагутиной Рудаев не верил и всякие грязные подозрения отталкивал, как влагонепроницаемая ткань отталкивает воду. Но разве любовь без грехопадения отдаляет меньше, чем грехопадение без любви? Разве не пытка видеть, чувствовать, сознавать, что другой, овладевая всеми помыслами близкого тебе человека, тем самым вытесняет тебя из его сердца? Общение с тобой уже не доставляет прежней радости, разговоры становятся приземленнее, а ласки прохладнее и суше. Незримая стеклянная стена все разрастается и разрастается, и уже не докричишься до души, и даже из тела не высечешь божественного огня. Из необходимого, желанного ты превращаешься просто в терпимого.
В ревности самое мучительное — сознание превосходства соперника. А превосходство Збандута Рудаев ощущал всем своим существом. Превосходство не поста, не должности. Превосходство личности. У Збандута было все. И во внешности что-то львиное, и выдержка железная, и умение видеть то, что для другого лежит за пределами видимого, и способность не только познать психологию человека, но и воздействовать на каждого, с кем он работал, даже на такого трудно приручаемого, как Гребенщиков. Он не требовал больше того, что человек способен дать, но и не прощал, если давали меньше. К нему относились с почтением все, даже те, кого он наказывал, потому что к этой мере воздействия он прибегал крайне редко и всегда был справедлив. Да что другие! Рудаев сам почти боготворил его и нет-нет ловил себя на том, что старается выработать в себе збандутовскую неторопливость суждений, дисциплинировать и внутреннюю собранность, душевную зоркость и умение проникать в суть вещей. Да и манера поведения Збандута — всегдашняя невозмутимость и органичная вежливость — действовала заражающе.
Рудаев вошел в цех — и тотчас включился в крутоверть разнородных дел. Поднялся на пульт к Сенину. Так, ни зачем, чтобы только постоять рядом, переброситься несколькими словами. В белой рубашке, при галстуке, Женя скорее походил на лаборанта, чем на властелина огненной стихии, с артистической легкостью распоряжающегося сотнями тонн металла.
— Вы как нельзя кстати, Борис Серафимович! — обрадовался Женя. — Что-то надо делать с кислородчиками. Второй день дают кислород с двумя процентами азота. В металле азот вырос до шести тысячных процента, подошли к верхнему пределу. Еще чуть-чуть — и наворочаем брака. А заказ-то экспортный.
— Ну да, ты мне еще будешь втолковывать, какой заказ, будто не я их планирую. — На губах у Рудаева появилось подобие усмешки. — До завтра придется потерпеть, там один блок на ремонте. Только смотреть надо в оба. А остальное как? Чугуны, по-моему, идут хорошие.
— У вас неприятности? — спросил Сенин, уловив в голосе своего покровителя необычную тусклость.
Рудаева тронула чуткость юноши.
— Как тебе сказать… Скорее у нас неприятности. Со Збандутом только что распрощались. В Индию едет.
— Что вы говорите! — Сенин пощелкал языком, сокрушаясь. — Жаль. Такого, как он, не видел в своей жизни…
— Будто у тебя такая большая жизнь. Только второго и видишь…
— Вместо него кто?
— Андрей Леонидович.
— Ой-ё-ёй! Нашли кого поставить! И что там только думают!
— Наше с тобой дело — план выполнять.
— План планом, но очень важно, кто на заводе тон задает. Такой как Збандут… От него тепло исходило.
Оставленный без внимания конвертор тотчас задурил — шлак в нем вспенился, поднялся горбом до самой горловины.
Рудаев подождал, пока Сенин усмирил металл, и, удовлетворенный выучкой своего подопечного, ушел.
До копрового цеха семь километров, и Рудаев гонит машину во весь дух, чтобы снова как можно скорее оказаться среди людей и при деле, чтобы поскорее избавиться от осиного роя мыслей.
Что это? Конец? Похоже. Очень похоже. А ведь даже в такой ситуации все могло сложиться иначе. Узнай он ее тайну исподволь, так, чтобы она об этом не догадывалась, их отношения могли продолжаться. Молчал бы он — молчала б и она. Время лечит любые раны. Месяц-другой — успокоилась бы. Женщине в подобных случаях нужно помочь вернуться. Попреки, сцены ревности этому мало содействуют. А вот нежность, заботливость, незлопамятность — твои надежные союзники. Человек заболел — помоги ему преодолеть кризис, выздороветь. А как будет вести она себя при встрече? Смущенно, скованно или постарается сделать вид, что ничего не произошло? Поцелует его, как всегда, с ходу, еще не сбросив плаща, или придет чужая, отстраненная? Заговорит о чем-то постороннем или сразу начнет оправдываться? Может замкнуться в молчании, ожидая приговора, может предоставить ему инициативу налаживать отношения. Нет, лучше самому этого разговора не затевать.
И все же он так просто не сдастся. Это неверно, что разбитый сосуд нельзя склеить. Можно. И даже внешне он будет выглядеть так же. Но обращаться с ним надо уже осторожнее. Вот только хватит ли у него умения проделать эту ювелирную работу, хватит ли выдержки не сорваться, ни унизить ее и себя, поддавшись подсознательному желанию отомстить?
Бежит под колеса асфальт, мелькают колонны газопровода, со свистом проносятся мимо самосвалы, увозя грунт со строительной площадки, а Рудаев гонит и гонит машину, не зная куда. Его уже не тянет к людям. Не так просто бодриться, когда внутри тайфун. Сенин своим вопросом дал понять, что игра в спокойствие не очень удается ему. И другим, очевидно, это заметно. Скорее бы наступил завтрашний вечер. А для чего, собственно, ждать до завтра? И для чего ей переживать в одиночестве такую же бурю, какую переживает он? Кто знает, по какому руслу бегут ее мысли и какие решения примет она сгоряча? Не благоразумнее ли всего опередить события, явиться сейчас, сразу, усесться рядышком, примостить ее голову на своем плече и погладить, как напроказившую и повинившуюся девчонку. «Наглупила ты, Динка, но давай об этом ни слова. Забудем».
Он разворачивает машину и, добавив еще газа, мчит через весь город на Вишневую.
Вылетев из кабинета Збандута, Лагутина заметалась. Где укрыться от любопытных глаз, от расспросов Бориса? Сидеть в своей каморке, ждать его появления, объясняться… Или лучше домой?
Достала из сумки зеркальце, взглянула на себя. Лицо блеклое, жалкое, как после истерики. В таком виде нельзя показываться на люди. Но куда деться? Пожалуй, более надежного прибежища, чем свой дом, ей не найти.
Расстояние от заводоуправления до стоянки такси пролетела так быстро, словно уходила от погони. С облегчением юркнула в машину — здесь было проще справиться со своими чувствами.
Добралась. От обеда, предложенного тетей, отказалась, от традиционной беседы с дядей увильнула, сославшись на головную боль. Прошла в свою комнату, накинула на дверь крючок. Сняв туфли, чтобы не было слышно шагов, принялась ходить из угла в угол. Но легче не стало. Ничего отвлекающего, ничего отключающего. Стол, кровать, шкаф. Одно и то же, одно и то же. Бросилась ничком на кровать, но поза отчаяния только усилила отчаяние. Села на подоконник. Пусть хоть что-то мелькает перед глазами. Вот какие неожиданные обстоятельства потребовались, чтобы выплеснулась истина! Да, нравится ей этот человек, очень нравится. Ей давно казалось, что могла бы полюбить его, но что это уже произошло — не думала, не гадала. Только неизбежность разлуки сделала явным то, в чем не признавалась даже себе. Нестерпимая, не изведанная до сих пор боль. А разлука с мужем? Было больно, но не так. Там разлука была подготовленной, мысли о ней являлись все чаще, задерживались в сознании все дальше, пока, наконец, не сложились в решение. Там разлуку смягчало спасительное чувство избавления от постоянного гнета, от ежедневной трепки нервов, от изнуряющих переходов от любви к отвращению. Трезвый он был умным, обаятельным, пьяный — омерзительным. В каждом слове, а еще больше — в приступах нежности. В одном человеке — два разных, отдельно существующих несовместимых человека. Одного она любила, другого ненавидела.
Возможно, ее чувство к Рудаеву устоялось бы, не появись Збандут. Но самым нелепым было то, что от Збандута она ничего не ждала и ни на что не рассчитывала. Даже в воображении она не рисовала себе иной роли в его жизни, чем та, которую играла до сегодняшнего дня. Приятная отдушина, приемник, быстро настраивающийся на нужную волну, просто человек, в чьем понимании и сочувствии уверена. И все же сам факт его существования, постоянное восхищение им, непонятная тяга к нему как-то умаляли Рудаева, отдаляли его. А вот теперь, когда оборвалась эта тонкая нить, связывавшая ее со Збандутом, Рудаев, как ни странно, ушел совсем далеко. С ужасом подумала, что завтра, в их день, они должны увидеться, о чем-то говорить, ласкаться…
Сегодня Збандут окончательно покорил ее. Он превзошел самого себя. Занимаясь таким отвлеченным делом, как составление кодекса руководителя, так умело препарировал каждого, высмеял конкретные уязвимые черты и, не говоря обидных слов, заклеймил. И как много оказалось поучительного в его невинной, на первый взгляд, чудаческой затее. Будто говорил: «Я всех вас знаю, как облупленных, до поры до времени терпел такими, теперь, хотите вы того или нет, пришло время переделываться». Жаль, что этот своеобразный урок прервался.
И снова боль от сознания, что прервался, собственно, не урок — прервалась деятельность Збандута на этом заводе. И себя было жаль. Ощущение пустоты внутри, выпотрошенности. А Борис все-таки молодец. Бросил ей, утопающей, спасательный круг. Вряд ли ему удалось перехитрить всех, но ценно уже то, что он пытался сделать это, пусть даже из соображения самозащиты. Как поведет он себя дальше? Чувство ревности ему не чуждо. А нужно ли его разубеждать? Поймет, смирится — возможно, все потечет по-старому, только тише, спокойнее, как замерзающая река. Не поймет — что ж, придется расстаться. Ужаснулась тому, что при этой мысли не испытала ни сожаления, ни боли.
За окном заскрипели тормоза, остановилась машина. Лагутина сжалась. Ощущение такое, как будто попала в ловушку. Объясняться с Борисом сейчас, когда не перебушевала буря, — нет, это невозможно. Хотя бы завтра. Еще наговорит сгоряча лишнего, чего назад не вернешь и о чем потом пожалеешь. А его надо пощадить, он ни в чем не провинился.
На звонок она не вышла. Кто-то отпер дверь, кто-то прошел в столовую.
— Дина, к тебе.
Вздохнула, набрала полную грудную клетку воздуха, как это делают, готовясь прыгнуть в воду, и вышла.
Перед ней стоял Збандут. Осторожно взглянул на нее и сразу опустил глаза, чтобы не смущать ее, не растравлять, не стараться увидеть на лице то, что она тщетно пыталась скрыть. Придвинул ей стул, сел сам. Но слова нашел не сразу.
— Ваше исчезновение не осталось незамеченным. — В голосе не упрек — сожаление. — Но что поделаешь. Бывает такое, когда мы выходим из-под своего контроля.
Она молча кивнула: да, как ни прискорбно, все это так.
— Простите за вторжение, Дина Платоновна, но я не мог уехать, не попрощавшись с вами.
И опять молчание в ответ. Томительное, долгое.
— Я боюсь, что Борис Серафимович заподозрил больше, чем следует. Как убедить его в том, что мы никаких границ не переступили, что мы без вины виноватые?
Дина Платоновна пожала плечами, выразив этим движением полное безразличие к тому, как все обернется.
— Он очень хороший человек. И мне бы не хотелось…
— А как можно исправить то, что произошло? — Дина Платоновна отважилась поднять повлажневшие глаза. — Ведь произошло, Валентин Саввич…
Он понял, чего она ждала. Ждала признания, что и его чувство тоже сильно, что и ему нестерпима мысль о разлуке, но не слукавил, не пошел навстречу ее желанию. Ответил балансируя, как на проволоке:
— Мне легче, чем вам. Я уезжаю — вы остаетесь. Я не один, а вот вы… не знаю. Со мной будет жена, и без нее теперь я никуда. Должен признаться, что большей опасности, чем здесь, я еще не подвергался…
Слова Збандута отрезвили ее, как холодный душ. Она постепенно овладевала собой.
— Зачем вы приехали? — спросила обыденно.
— Пожать вам руку на прощанье.
— Как сестре в пережитой житейской борьбе.
— Хотя бы…
Она усмехнулась.
— Что ж, жмите.
Он взял ее холодную, будто неживую руку с тонкими, длинными пальцами, подержал, как беспомощного птенца на раскрытой ладони, опустив голову, прижался губами.
Еще издали заметив у дома Лагутиной черную директорскую «Волгу», Рудаев круто затормаживает машину, прижимает ее к тротуару. Глупо проехать мимо — все равно кто-нибудь заметит, хотя бы шофер, глупо стоять и ждать, словно соглядатай. Все глупо. Но он стоит и ждет.
Вскоре из калитки выходит Збандут. Задумчивый, подавленный, он долго топчется, глядя во двор, как будто собирается вернуться. Вынув папиросу, чиркает спичку за спичкой, но они не загораются. Остервенело бросает коробок на землю, лезет в машину.
Странное безразличие овладевает Рудаевым. Видеть Лагутину сразу расхотелось. «Позволь, ничего особенного не произошло, ничего не добавилось, — внушает он себе. — Всякий воспитанный человек заедет попрощаться». И все равно заходить не хочется. А подспудно вызревает еще один затормаживающий мотив: неразумно появляться вслед за Збандутом, когда образ его не размыт хоть несколькими часами разлуки. И можно ли врачевать такую болезнь во время обострения?
Не включив мотора, Рудаев проскальзывает по спуску вниз.
Напрасно ждал он Лагутину в то субботнее утро, напрасно волновался, переживая их встречу во всех вариантах, какие могла подбросить фантазия. Она не пришла. Не пришла и на следующий день. А когда он постучался к ней в дом, не вышла.