ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА 1

Новому директору принято помогать. И Гребенщикову помогали. Всемерно. Со всех сторон. Кто чем только мог. Даже строительный трест, генеральный подрядчик завода, получил мощное подкрепление людьми и техникой и развернул работы довольно широким фронтом. За короткий срок выложена труба на четвертой домне, с минимальным опозданием введена в строй вторая очередь аглофабрики, подготовлен весь комплекс сооружений для пуска второго конвертора. Все это не замедлило сказаться на работе металлургических цехов. Получив достаточно агломерата, ровнее пошли доменные печи. Не найти для них лучшей пищи, чем свой, заводской свежеиспеченный агломерат. Изготовлен он по строгому рецепту, перевалками и транспортировкой не измельчен. Ну, а раз чугуна вдоволь, то и у сталеплавильщиков работа спорится. Металла — хоть залейся.

Устойчиво выполняет программу завод. Изо дня в день, из месяца в месяц. При Збандуте было и девяносто шесть процентов плана за сутки, было и сто четыре. При Гребенщикове — ни прыжков, ни падений. Показатели — как по шнурку — сто процентов с десятыми. Можно всем заводам ставить в пример. И ставили. Приморский металлургический вышел в образцовые, на него теперь ориентировались остальные.

И мало кто знал, что эти цифры не отражали истинного положения дел. Нет, Гребенщиков приписок не допускал. Он просто регулировал. Перевыполнил слябинг план на три процента — покажи сто, а избыток — в запас, в загашник, недотянул три процента — возьми из запаса, опять-таки покажи сто. Даже если это беззаконие вскроется, оправдаться не трудно: от перестановки-де слагаемых сумма не меняется. Но впечатление от такой перестановки было великолепное — твердая рука на штурвале.

Да, внешне все выглядело вполне благополучно, но атмосфера на заводе за каких-то полгода уже успела накалиться до предела. Особенно тяжко было руководителям цехов. Если при Збандуте они работали на совесть, то теперь стали работать как бы за страх. Гребенщиков держал их в ежовых рукавицах. Требуя беспрекословного повиновения, он не допускал ни малейших возражении. Выслушай и выполни. А чего стоили угрозы, к которым он постоянно прибегал! «Понижу в должности!», «Выгоню с завода!», «Отдам под суд!»

Даже на селекторных совещаниях, в которых участвовала добрая сотня людей, он всячески старался унизить того, по кому вел огонь. Любой его совет, вопрос, любое замечание были пронизаны ядом издевки.

— Если бы объявили конкурс умственных кастратов, я уверен, вы заняли бы на нем достойное место, — говорил он Галагану.

Или:

— Грош цена этому сооружению на ваших плечах, именуемому головой.

А вот Флоренцеву:

— Так какие еще куцехвостые идеи родились в вашем явно не сократовском черепе?

Попадало и Шевлякову. А в тот день, когда Шевлякова восстановили в должности начальника цеха, Гребенщиков ничтоже сумняшеся выдал такую тираду:

— Я вам горячо советую, Григорий Маркелович, излагать свои соображения стоя. Сидячая поза нарушает кровообращение как раз в той части тела, которой вы думаете.

И уже совсем распоясывался Гребенщиков, когда кто-нибудь из тех, на кого он точил зуб, оказывался с ним один на один. Тогда он беззастенчиво пускал в ход самые тяжеловесные словеса. А чтобы никакие звуки не вырывались за пределы кабинета, была срочно встроена вторая дверь. Тамбур в приемной выглядел нелепо, зато обеспечивал надежную звукоизоляцию.

Кроме двойной двери — нововведение, насчет которого немало иронизировали, — в кабинете Гребенщикова появилось еще одно устройство, которое проклинали, — световое табло с лампочками рядом с наименованиями всех крупных агрегатов. Горит зеленая — агрегат работает, желтая — на ремонте, красная — положение аварийное, агрегат остановлен. Взглянул на табло — все цехи сразу как на ладони. Это самое табло Збандут заказал для диспетчерской (здесь оно было крайне необходимо), а Гребенщиков перетащил к себе в кабинет, чтобы получать немедленно первоочередную информацию, вовремя устраивать нахлобучки. Остановилась, к примеру, спекательная лента на аглофабрике. Персонал в причинах остановки еще не разобрался, поставить в известность начальника цеха не успели, а Гребенщиков уже звони прямот на агрегат: «Эй, ротозеи, вас что, сторожить поставили или работать?» И об осведомленности его рассказывали на заводе чуть ли не легенды — многие ли знали, какой помощник завелся в кабинете директора. О работоспособности, кстати, тоже. В любой час ночи в цехе мог раздаться звонок: «Сообщите положение дел». Хорошо, если все ладилось. А если где был затор, даже небольшой, Гребенщиков тут же приказывал, чтобы начальника вызвали в цех. И нипочем ему, что начальник полночи просидит зазря и потом целый день будет клевать носом. Важно, чтобы тот постоянно был начеку.

Трудно приходилось руководящим работникам цехов еще и потому, что выходные дни ушли для них в область воспоминаний. Гребенщиков взял в привычку появляться на заводе в воскресенье. Обойдет наиболее важные участки и, если начальника в цехе, не дай бог, не обнаружит, тотчас звонит ему на дом. Дотошно расспросит, что, где, как, и обязательно поймает на какой-либо мелочи — не может человек, находясь дома, в любую минуту знать, что делается на всех участках. Звонок имел еще и другой смысл: я, мол, директор, работаю, а ты бездельничаешь. Потому во избежание всяческих осложнений начальники цехов и в выходные дни часами торчали на заводе.

И не удивительно, что среди инженеров, то ли в шутку, то ли всерьез, ходили разговоры, будто Гребенщиков задался целью методом естественного отбора оставить на руководящих постах самых выносливых, тех, кто способен выдерживать и режим ночных бдений, и полный набор моральных истязаний.

Каково было все это Шевлякову, человеку немолодому и болезненному? Он с трудом волочил ноги и с ужасом думал о том, что будет дальше. Впереди — никакого просвета.

Однако труднее всего приходилось Рудаеву. Пять цехов в его ведении, хоть в одном что-нибудь да не так. Личное его присутствие требовалось далеко не всегда, но, следуя новому порядку, он тоже просиживал на заводе сверх всяких норм. И на рапортах ему попадало чаще, чем другим.

Не думая нисколько о престиже Рудаева, не считаясь с его самолюбием, Гребенщиков мог сказать без тени смущения в голосе:

— Пора, наконец, приниматься за дело всерьез. (Будто тот все еще только раскачивался.)

Или:

— С этим хаосом надо кончать! (Хаоса, между прочим, в его цехах никогда не было.)

Или:

— Я на ваше место найду десяток способных людей! (А Рудаев, получалось, относится к числу неспособных.)

Добрался Гребенщиков и до Лагутиной. Не сразу. Несколько месяцев не трогал ее — руки не доходили. Но в конце концов все же выбрал время и появился в ее келье собственной персоной, чтобы не приглашать к себе со всеми бумагами.

— Зашел из опасения, как бы вы не обиделись, — стал пояснять он с иезуитской улыбочкой. — Бывший директор интересовался вашими успехами, и мне не пристало отставать от него. Стараюсь придерживаться традиции преемственности.

Вступление было маловдохновляющим, и Лагутина неохотно принялась показывать документы, записи, фотографии. И пояснения ее поначалу были предельно лаконичными. Но, видя, с каким вниманием Гребенщиков просматривал материал, поверила в то, что он пожаловал без всякой предвзятости, и оживилась.

Однако Гребенщиков разрушил ее иллюзию.

— Пока я вижу только что записано, — сказал он. — А вот что написано?

Дина Платоновна открыла папку, извлекла из нее больше ста страниц, напечатанных на машинке.

— Только и всего? — уничтожающе спросил Гребенщиков. — Я был уверен, что вы подходите к концу.

Попробовала оправдаться:

— Очень много времени заняли поиски материалов в архивах. Москва, Киев, Донецк. Потом систематизация их. Кроме того, я опросила десятки людей, и не только опросила, но и перепроверила все, что узнала от них.

Гребенщиков прочитал несколько страниц на выбор.

— Вас замучила диссертационная точность, а она тут ни к чему. Это не научный труд, это литературная поделка. И извольте поторапливаться. А чтобы создать вам устойчивый стимул, вменяю в обязанность каждую пятницу после очной оперативки приносить написанное мне на просмотр. Так и вы, и я быстрее установим, не зря ли наняты вы на эту работу.

И надо же было! На столе у Лагутиной захрипел динамик, который Гребенщиков принял за обычную радиоточку. Послышалось характерное щелканье и отсчет цифр: связисты проверяли аппаратуру перед селекторным совещанием.

Гребенщиков навострил уши.

— Это что, служба подслушивания?

— А вам не кажется, Андрей Леонидович, что я должна быть в курсе заводских событий? — проговорила Лагутина с достоинством. — Кстати, это инициатива Валентина Саввича, преемственности традиций которого вы придерживаетесь.

— Збандут тут перемудрил. Ни к чему вам это приспособление.

Но Лагутину оказалось не просто загнать в тупик.

— Кстати, мне придется отметить и вашу роль в истории завода, — нашлась она.

Холодные глаза у Гребенщикова. Но в этот момент они оледенели — истинный смысл брошенной фразы проступал слишком явно.

— И вы считаете, что для этого необходимо выслушивать заводские распри? — тотчас парировал он. — Не поддавайтесь соблазну любопытства. Впрочем, я помогу вам преодолеть его.

И на самом деле помог. Приказал убрать динамик.

Только один день в неделю, и то всего несколько часов, Гребенщиков был терпеливым, внимательным, даже кротким. Это случалось по вторникам, когда он вел прием рабочих по личным вопросам. Неважно, что такого рода деятельность он считал зряшной тратой времени и нерациональным расточительством нервной энергии руководителя. Важно, что каждого, кто попадал к нему, он выслушивал, не перебивая, и если отказывал в просьбе, то делал это вежливо и мотивированно.

В тот вторник последним в списке значился Глаголин.

«Что-то сложное и сугубо личное», — решил Гребенщиков, обратив внимание на восклицательный знак, поставленный Ольгой Митрофановной в графе «Причина посещения».

— Там еще кто-нибудь есть? — спросил Гребенщиков, когда Глаголин предстал перед его очами.

— Я последний.

— Вот и прекрасно. Значит, у нас с вами неограниченный запас времени. — Гребенщиков почему-то решил сразу расположить к себе непонятного посетителя.

— Благодарю за любезность. — Глаза Глаголина смотрели с умной настороженностью. — И все же я постараюсь быть предельно кратким. Я выполнил первое задание Валентина Саввича, разработал метод расчета кислородных фурм. Вот извольте. — Он положил на стол довольно толстую тетрадь.

— Метод? — удивился Гребенщиков. — Может быть, фурму?

— Збандут просил сделать расчет фурмы, но я расширил задачу, решил ее обобщенно для всех случаев, которые могут встретиться в практике. — Глаголин выглядел смущенным, как будто совершил что-то предосудительное.

Гребенщиков снова заглянул в листок регистрации посетителей. Что за ересь? Место работы — желдорцех, грузчик. Но расспрашивать не стал. Все выяснится само собой, как только завяжется взаимный разговор. Перелистал тетрадь, нетерпеливо заглянул в конец. Семьдесят три страницы математических выкладок. В списке использованной литературы множество ссылок на труды видных математиков, особенно на труды академика Колмогорова. Невольно подумал, что его мистифицирует какой-то научный работник. Это тем более вероятно, что посетитель и внешностью своей походил на ученого. Интеллигентное лицо, отрешенный взгляд и манеры человека благовоспитанного.

— И чтобы сделать этот расчет, вы одолели столько специальной литературы? — Гребенщиков поднял тетрадь и снова положил ее на стол.

— Я одолел ее значительно раньше.

— Значительно? — Лицо Гребенщикова приняло мягкое выражение. — Вам сколько? От силы тридцать?

— Тридцать один. Но разве возраст измеряется годами?

— А, простите, чем же?

— Интенсивностью прожитых лет.

— О! Исходя из вашей теории, я вправе насчитать себе сто.

Глаголин не поддержал разговора, и Гребенщикову пришлось подумать над тем, как расшевелить своего немногословного собеседника.

— О Колмогорове очень восторженно пишет отец кибернетики Норберт Винер. — Гребенщиков принял вольную позу, удобно откинувшись на спинку кресла. — Я бы сказал — с придыханием. И безмерно сожалеет, что личное знакомство у них так и не состоялось.

— Это действительно весьма досадно. Колмогоров ко всему прочему обаятельнейший человек.

— Вы с ним сталкивались?

Глаголин замялся.

— К сожалению, только чуть-чуть.

— Каким образом?

— Есть у него такой небольшой отдел, где разбираются оригинальные работы, поступающие с периферии.

— Небольшой отдел больших дел, — сострил Гребенщиков.

— По существу — да. Там я подкармливался. Брал работы на заключение.

Пытливые, настороженные глаза Глаголина, увеличенные стеклами очков, заблестели, и Гребенщиков увидел в этом ободряющий симптом: раскрывается понемногу человек.

— Это большая ответственность — определять степень таланта других. — Гребенщиков расслабил узел галстука, глянул снизу вверх. — И много зерна попадалось среди плевел?

— Не так много, но какое! Иногда попросту ослепляло, — уже раскованно заговорил Глаголин, подогретый неожиданной заинтересованностью Гребенщикова. — Вот вам пример. Вскрываю объемистый пакет, просматриваю страницу за страницей — и ничего сообразить не могу. Все знакомое, а обозначения непонятные. Оказалось, что никому не известный человек с периферии, совсем не зная высшей математики, заново открыл дифференциальное исчисление. Ну, мы все и забегали. Но пока послали вызов, его успели похоронить.

— Н-да, — глубокомысленно протянул Гребенщиков. — «Талантам нужно помогать, бездарности пробьются сами…» Чьи?

— По глубине и чеканности похоже на Шекспира.

— Представьте себе, наш современник. — Гребенщиков слегка склонился в сторону Глаголина, всем видом стараясь показать свою участливость. — Талант подобен хрупкому растению, нуждающемуся в хорошо удобренной почве. Ничто не растет так бурно и безуходно, как бурьян.

И тут Гребенщиков вспомнил, что Збандут при прощании на аэродроме просил его взять шефство над каким-то математиком, обнаруженным им на заводе. Конечно же он имел в виду Глаголина.

Теперь уже явно подстраиваясь под собеседника, он сказал:

— Это очень жаль, когда одаренные люди почему-либо не могут развернуться во всю ширь.

— Человек не всегда волен распоряжаться собой как находит нужным. Бывает, вторгаются привходящие обстоятельства, и они оказываются сильнее, — отчужденно произнес Глаголин, тем самым ограждая себя и от сочувствия, и от расспросов.

Гребенщиков понял его и сразу переключился:

— Вы сказали, что выполнили первое поручение Збандута. Можно поинтересоваться, какое было второе? Кстати, я до сих пор не знаю вашего имени и отчества.

— Владимир Васильевич. Я обещал разработать алгоритм конверторной плавки и уже кое-что сделал.

Гребенщиков секунду-другую молчал, настолько неожиданным было для него это сообщение. Он знал, что в конверторном цехе заканчивается наладка электронно-вычислительной машины, но что для нее уже готовится математическая модель процесса никак не думал.

— Позвольте, ведь это невероятно… сложно. Непроторенная тропа… — проговорил он запинаясь.

— Сложно, — согласился Глаголин. — Но сложность как раз меня и привлекает. Скажите, я могу продолжать эту работу?

— Должны. То, что вы делаете, нам позарез нужно. Но как вам удается совмещать? — На лице у Гребенщикова усилие выразить эмоции.

— А я не совмещаю. Волею Збандута я сижу на шее желдорцеха, а занимаюсь вот этим, — Глаголин показал на тетрадь.

— Просмотрю, просмотрю. Самым внимательным образом и в ближайшие же дни, — заверил его Гребенщиков, еще не отдавая себе отчет в том, по зубам ли ему окажется орешек.

Пожелав Глаголину всяческих успехов и пообещав содействие, Гребенщиков отпустил его и тотчас вызвал Ольгу Митрофановну.

— Что это за человек и как он очутился на выгрузке?

— На выгрузке — не знаю. Как попал на завод — кое-что. Зато знаю, что Валентин Саввич был очень высокого мнения о его способностях и решил сберечь его для завода.

— Он, безусловно, для нас счастливая находка, этот несостоявшийся гений. — Гребенщиков задумчиво провел рукой по лбу. — Черт побери, и как это так получается, что истинные самородки из числа россиян часто относятся к себе спустя рукава? Я не нахожу ему оправдания. Это слабоволие.

— Не скажите. Глаголин упрям и настойчив. Но он потерял почву под ногами, и роковую роль в его жизни сыграла собственная родительница.

Гребенщиков резко отвел назад голову, недоверчиво нахмурил брови.

— Представьте себе, — продолжала Ольга Митрофановна с пылом женщины, у которой есть основания для такого обвинения. — Она просидела здесь как-то часа три, ожидая вашего возвращения с завода, и, сама того не подозревая, очень много наговорила против себя. Кстати, Глаголин по ее милости оставил университет.

— А для чего я ей понадобился?

— Видите ли, ее беспокоит судьба детей, за которыми недосматривают родители…

— Пусть бы ее лучше беспокоила судьба собственного сына. Вот уж воистину: чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу.

— …хочет организовать, как она выразилась, «кабинет внешкольного воспитания».

— Но какое я имею к этому отношение?

— Ну как? Вы — сила, вы — средства. Кстати, свою систему воспитания она изложила на сорока страницах, просила передать вам, но я пока воздержалась.

— Воздерживайтесь и в дальнейшем.

Ольга Митрофановна включила настольную лампу и удалилась.

Отложив в сторону все дела и забыв, что пришло время ужинать, Гребенщиков раскрыл оставленную Глаголиным работу и попытался вникнуть в суть его математических рассуждений. Куда там! Выкладки оказались настолько сложными, что сделать это было под силу разве что специалисту-теоретику. Как же поступить, чтобы и себя не уронить в глазах Глаголина, и впросак не попасть? Послать работу на проверку? Куда? Кому? И как долго это будет длиться? А собственно, зачем посылать? Лучшим средством проверки теории были и есть практические испытания. Нет ничего проще, чем изготовить фурму по Глаголину и опробовать ее.

Гребенщиков вышел из-за стола, налил себе из термоса крепкого чая и, прихлебывая его, размечтался. Может, и на самом деле на его заводе родится своя высокопроизводительная фурма. Это уже нечто, это уже будет вкладом в технический прогресс. А если к тому же получится алгоритм конверторной плавки да заработает первый в стране конвертор с помощью ЭВМ, руководителя предприятия до небес превознесут. Технические сенсации — явление не такое уж частое даже в наш технический век. О многообещающем эксперименте будут писать в печати, опыт приморского завода будут рекомендовать другим предприятиям. И вообще во всех отношениях выгодно в основу своей политики на заводе положить внедрение вычислительной техники. В любом деле важно быть первым, а в области технического совершенствования — особенно. И как можно скорее возвестить об этом во всеуслышание — ЭВМ сейчас входят в моду. Больше того. Надо информировать общественность о каждом отдельно сделанном шаге. Задумано то-то. Получены машины. Машины монтируются. Создаются математические модели процесса. Создаются… Это легко сказать. Кем создаются? Где взять аналитиков-программистов? Один Глаголин при всей его работоспособности, бухгалтерской скрупулезности и практичности экономиста не сможет одолеть невозможное. Если ему раньше или позже удастся создать один безупречный алгоритм, то и это будет настоящим триумфом. И все же шум в печати нужно поднять и постоянно его поддерживать. Стоп! А почему бы не прибегнуть к помощи Лагутиной? У нее бойкое перо. Напрасно ободрал ее. Теперь, пожалуй, не согласится. А может, именно теперь и согласится? Почувствовала, что висит на волоске, и станет шелковой — удержаться-то надо. Но первая статья, направляющая, должна исходить от него. И заголовок должен быть конкретный и широковещательный: «Каждому цеху — электронно-вычислительную машину».

ГЛАВА 2

Вера Федоровна никогда не упускала случая познакомить своих питомцев с новыми балетными постановками. На каждую премьеру областного театра оперы и балета она непременно вывозила весь коллектив и потом устраивала тщательный разбор спектакля, прививая тем самым вкус, способность к анализу, умение не только восторгаться, но и видеть малейшие ошибки и просчеты. А если в городе демонстрировался фильм-балет, то билеты закупались на два-три сеанса, чтобы можно было проследить и за трактовкой образов, и за игрой, и конечно же за техникой. Польза от таких просмотров была огромная — приобщались к настоящему искусству, составляли представление о подлинных вершинах мастерства, к которым нужно стремиться. Правда, реакция на эти посещения была разная. Одни взбадривались и долго потом ходили приподнятые, окрыленные, другие раскисали. Раскисал и Хорунжий.

Когда после просмотра «Лауренсии» Вера Федоровна спросила Хорунжего, почему он загрустил, в ответ последовало неожиданное признание:

— Точно так, как средней руки художника не могут вдохновить на труд Пименов и Пластов, потому что до таких вершин ему не дотянуться, так меня подавляет Фадеичев.

И вот произошло событие на первый взгляд не такое уж значительное, но повлекшее за собой серьезные последствия. В Приморск приехал гастрольный балетный театр. Как обычно, Вера Федоровна тут же приобрела билеты на все спектакли, хотя особого мастерства от приезжих артистов не ожидала.

Помимо других спектаклей в репертуаре труппы были «Баядерка», «Бахчисарайский фонтан», а также «Ромео и Джульетта». «Баядерку» и «Бахчисарайский фонтан» Вера Федоровна «обкатала» давно и могла только разве что сравнить со своими постановками, а «Ромео и Джульетту» хоть и поставила, но считала спектаклем не до конца сложившимся и рассчитывала что-нибудь позаимствовать.

«Баядерку» она смотрела, испытывая чувство гордости. Зоя в роли Никии была куда выше по мастерству, глубже и обаятельнее, чем прима профессионального ансамбля. О своем впечатлении она, однако, умолчала, чтобы не пробудить в Зое излишней самоуверенности. Такое же впечатление вынесла она и от просмотра «Бахчисарайского фонтана».

А «Ромео и Джульетту» посмотреть не удалось. По случайному совпадению этот спектакль шел в театре в тот день, когда она демонстрировала свою постановку во Дворце культуры.

На сей раз Вера Федоровна как бы обменялась ролями с главным балетмейстером гастрольного театра. Тот примчался на спектакль при обстоятельствах весьма драматичных. Зрительный зал городского театра оказался чуть ли не на половину пуст, нужно было установить, что же оттянуло зрителей — высокий класс исполнительского мастерства сенинцев или местный патриотизм. Он был склонен отнести успех любителей именно за счет патриотизма, но, попав на второе действие, просидел до конца спектакля, снедаемый чувством завистливого восхищения. Хорошая слава о Вере Федоровне Сениной давно уже достигла его ушей, но что она подняла свой театр на такой высокий уровень — это было для него открытием. Однако куда большим открытием явилась Зоя Агейчик. Отточенная техника в сочетании с непосредственностью и лиричностью делали ее неотразимо привлекательной. До сих пор он и не мечтал о такой приме, но сегодня им овладел дух предприимчивости, и он решил сделать все возможное, чтобы сманить Зою.

Первый ход в затеянной операции был осторожный. Балетмейстер предложил Зое до конца гастролей при-пять участие в тех спектаклях, которые ею освоены.

Не подозревая о подвохе, Вера Федоровна охотно согласилась освободить Зою на оставшиеся три недели. Ничего, кроме пользы, такая практика с другим ансамблем, под другим руководством дать не могла. И тем не менее где-то в глубине души у нее шевелилось опасение, как бы Зоя не закрепилась в этой труппе. Такой вариант был бы наихудшим из всех возможных. Прежде всего — театр не представлял собой ничего особенного. Приличный — и не больше. Но самое главное — бродячая жизнь молодой женщины никак не способствовала бы укреплению только-только сложившейся семьи. Супружеский стаж Зои и Жени едва перевалил за полгода, и подвергать их испытанию разлукой вряд ли было разумно.

Не так давно на расширенном семейном совете с участием Жени и Зои была разработана компромиссная стратегия. Молодожены пробудут в Приморске еще год. За это время Женя окончит институт и с дипломом инженера сможет найти себе применение в любом городе, где устроится Зоя, пусть даже там не будет металлургического завода. Стратегия эта исходила из того соображения, что как бы ни была дорога Жене его нынешняя профессия, он не имеет права глушить самобытный талант своей подруги.

Итак «Ромео и Джульетта» — спектакль, в котором Агейчик должна была выступить как профессионалка. В здании городского театра она уже танцевала несколько раз, ей хорошо были знакомы и сцена, и зал, она давно перестала пугаться их растворяющих просторов. Но странное дело: когда пришло время выйти на сцену, Зоя почувствовала непреодолимую робость. И как на первых порах Вера Федоровна силком выталкивала ее на сцену, так и на этот раз тащила к кулисам за руку. Только теперь сознание ответственности за спектакль, за ансамбль и невозможность отступления вернули Зое самообладание. А когда после первого танца зал взорвался рукоплесканиями, к Зое вернулась уверенность в себе.

Есть много видов гипноза и самовнушения. Поставь загипнотизированного на колени — и он без всякого понуждения станет либо молиться, либо просить прощения, одень человека изысканно — у него и осанка, и манеры изменятся. На Зою подействовал гипноз обстановки — оригинальное, не без изыска сделанное оформление, сыгранный оркестр, слаженный ансамбль. Как ни высокотехничны воспитанники Веры Федоровны, в массе своей они уступали артистам этого ансамбля, и танцевать в таком составе было сплошное удовольствие. И партнер ее, Топчиев, оказался первоклассным танцором. Хорунжего она чуть побаивалась. Он мог промедлить с поддержкой и даже сбиться с ритма — такое с ним случалось, это подчас сковывало ее в движениях.

В антракте Зою зацеловали. Вера Федоровна, Топчиев, Женя, прорвавшийся за кулисы. Даже директор театра, пожилой, свирепого вида мужчина, издерганный поездками по стране, запечатлел на ее щеке тяжелый деловой поцелуй.

Вера Федоровна с трудом оторвала от них свою любимицу и выторговала лишние пять минут антракта, чтобы дать Зое отдохнуть.

На другой день у театра и на подступах к нему вырос кордон любителей балета, надеявшихся добыть случайный билетик, — молва о Зое Агейчик в качестве премьерши приезжего театра разнеслась по городу и разогрела страсти местных жителей.

Три недели Зоиного триумфа промчались быстро. Подошло время переезжать театру в другой город, и балетмейстер предложил Зое постоянную работу в труппе. Она предполагала, что это может случиться, и не была застигнута врасплох. Но оторваться от всего того, с чем сжилась, от привычной среды, разлучиться с Женей, который ходил хмурый, как осенний день, с матерью, и без того не избалованной дочерним вниманием, — об этом она и подумать не могла.

Тогда балетмейстер стал убеждать ее поехать на время, на несколько месяцев. Втайне он конечно же надеялся на магическую притягательность огней рампы.

Делал он это умело, говорил в тоне приподнятом:

— Ну чем вы рискуете, Зоя? Что потеряете? Посмотрите города, поживете нашим театральным бытом. И утвердитесь как балерина. А новая роль? Разве она не манит вас? Жизель — это же вы! Адан будто специально для вас написал этот балет. Платить вам будем по высшей ставке.

И директор театра проявил оперативность. Фабричное начальство взял в союзники, переговорил с Зоиной матерью, с Верой Федоровной. К Жене он тоже нашел подход.

— У нас коллектив высокоморальный, — убеждал он. — В основном все семейные, богема к нам не прилипнет, так что в отношении каких-либо притязаний… можете быть совершенно спокойны. Ну, а если говорить о росте, о месте в жизни, о признании… Поймите, какие возможности открываются перед вашей женой. Отнять их — это преступление. Перед ней, перед совестью, перед искусством, если хотите.

И Женя сдался. Больше того — даже пристыдил Зою за нерешительность. А чтоб разлука не показалась им такой долгой, пообещал вырваться на недельку в отпуск, когда театр будет в Краснодаре.

О том, что его мучает предчувствие, будто они расстаются навсегда, он не признался Зое.

ГЛАВА 3

По занимаемой должности Алла Дмитриевна Гребенщикова не принимала участия в селекторных совещаниях. За работу всех лабораторий завода отчитывался заведующий центральной лабораторией. Но ежедневно в одиннадцать она приходила в кабинет начальника мартеновского цеха и слушала, как проводит эти совещания муж. Поскольку она исподволь наблюдала за Галаганом, ей казалось, что муж измывается над ним больше, чем над кем-либо другим. Алла старалась в эти минуты не встречаться с Галаганом глазами, чтобы не усугублять его горечь, а еще потому, что сама сгорала от стыда за мужа. К счастью, Галаган понимал ее и даже успокаивал:

— Не сокрушайтесь, Алла Дмитриевна. Тут уж ничего не поделаешь. Натура такая. Нравится человеку всех изображать олухами, чтоб на этом фоне торчать пупом.

Все попытки урезонить мужа заканчивались ссорами. А урезонить нужно было во что бы то ни стало. Ради него же. Метод, которым он пользовался, недовольство, которое вызывал, в конце концов могли обернуться против него самого. В душе у Аллы поселилась тревога и не давала дышать спокойно. Угнетало и сознание собственного бессилия. Она чувствовала себя как пассажир в машине, у которой отказали тормоза. А поговорить было не с кем и поплакаться некому. Друзей у нее здесь так и не завелось. Вокруг их семьи давно выросла и разрасталась стена отчуждения.

Как-то на лестничной клетке в заводоуправлении Алла столкнулась с Лагутиной и поначалу даже немного оторопела, не зная, как та отнесется к ней.

Они не виделись давно, хотя и симпатизировали друг другу. У каждой свои дела, свои заботы, да и общаться открыто не представлялось возможным — Лагутину не выносил Гребенщиков, а делать тайну из их встреч было унизительно.

— Пойдемте ко мне, — предложила Лагутина, тепло пожимая Алле руку.

Изменилась Дина Платоновна с тех пор, как они виделись последний раз. Потускнела. Появилось горестное выражение на лице, опустошенными стали глаза.

— Что с вами? — спросила Алла. — Приболели?

— Просто хандра одолела.

— Небось допекает мой супруг?

— А кого он не допекает? Ну, что у вас? Как ребята?

— Ребята — как все ребята. Шалят в школе, шалят дома. Но учатся очень хорошо, хотя не прилагают особых усилий.

— Наследственность…

— Светлану отдала в балет к Сениной. Показала ей «Муху-цокотуху» в исполнении малышей, и с того времени не стало в доме покоя: танцевать — и баста. Впрочем, я и сама об этом не раз подумывала. Отец возражал — она ведь еще музыкой занимается, но мы выступили против него единым фронтом и победили. — Слово «победили» Алла проговорила так торжественно, что было ясно: одерживать верх ей удается редко и с большим трудом.

— Вам надо бы одержать над ним еще одну победу, — вымученно улыбнулась Лагутина. — Это было бы благое дело как для него, так и для коллектива.

— Вы что имеете в виду?

— А вы сами не догадываетесь?

Алла наклонила голову.

— Пробовала. Но разве он поддается увещеваниям? — Сказано тихо, а прозвучало как крик. — Все мои атаки ни к чему не приводят. После каждого крупного разговора он объявляет мне «холодную войну» и дуется по неделям. Нет, жена в этих вопросах… Притормозить его может только что-то извне. Пока почему-то все терпят. Огрызаются полегоньку, но чтобы кто-нибудь дал решительный отпор… Ну хотя бы ваш Рудаев. Почему он молчит?

— Он уже не мой… — В голосе Лагутиной послышалось отстоявшееся страдание.

— Дина Платоновна, милая… — Алла запнулась, не зная, что предположить.

«Значит, далеко не всем известно о нашем разрыве», — со странным облегчением подумала Лагутина и тотчас пожалела, что проболталась, — Алла ждала уточнения.

— Все на свете имеет свой конец… — как-то неопределенно произнесла Лагутина. — Что касается отпора… Не судите походя. У нас люди щадят авторитет руководителя, даже если он сам его не щадит. — Лагутина смотрела на Аллу и в то же время мимо нее. — Только этим можно объяснить их смирение. И очень жаль, что он этого не понимает. Уверен, что всех задавил страх, и это его вполне устраивает.

— Не мешало бы, чтоб его кто-то встряхнул. — Глаза Аллы, только что сухие, наполнились слезами. — Будь проклято это директорское кресло! Сел в него — и как подменили.

— Эх, Аллочка, да разве кресло портит человека? Человек портит кресло, — беспощадно проговорила Лагутина. — Валентина Саввича не испортило, потому что он принадлежит к категории людей, которые, получив власть, радуются представившейся им возможности по-доброму влиять на человеческие судьбы, оказывать ощутимую помощь. Иными словами, употребляют свою власть во благо. А если и прибегают ко злу, то лишь затем, чтобы пресечь зло.

— Для меня всего ужаснее крушение надежд, — продолжала Алла, захлебываясь от напирающего желания высказать все до самого донышка. — Я всерьез поверила, что Андрей стал другим. Он и в цехе последнее время был терпим, и как главный. А вот освободился от сдерживающего начала — и сбросил с себя маскировочный халат. Но что я чувствую себя обманутой — в этом нет особой беды. Хуже, что все чувствуют. Накопится недовольство, перейдет «критическую величину» и обретет свойства урана…

«Нет счастья на земле, — думала Лагутина, рассматривая благородный, чеканный профиль Аллы. — Казалось бы, что еще нужно этой женщине? Красива, обеспечена, воспитывает детей. И — директорша, в чем многие видят вершину благополучия. А как глубоко несчастна…»

Взгляд Дины Платоновны сделался вдруг напряженным, у губ врезались трудные складки. Ее собственное состояние было не лучше, чем у Аллы. Алла уже излечилась от любви и свыклась со своим положением, а ей еще предстоит излечиваться и свыкаться. К тому же и работа из-под палки, которую занес над ней Гребенщиков, стала до тошноты противной.

Посмотрела на Аллу безразличным взглядом — собственные чувства отпускали ее нехотя.

— Я боюсь совсем не того, чего боитесь вы. Вы — взрыва, а я — что он не произойдет. Люди — существа, сотканные из противоположностей. С одной стороны, им все надоедает, с другой — они ко всему привыкают. Сейчас они терпят из такта, потом будут терпеть из привычки. И, может быть, совершенно напрасно грядущее рисуется вам темно. Дело в том, что оценка руководителя снизу сплошь и рядом не совпадает с оценкой сверху. Оттуда видят показатели и не видят, какой ценой они достигаются. Пройдет время — и не исключено, что вашего мужа пригласят в министерство.

— Такое не случится.

— А кто мог предположить, что он станет директором? Мы только и знаем, что ничего не знаем…

— Случайное стечение обстоятельств.

— Теперь может произойти не случайное — он вышел на орбиту.

Алла ушла от Лагутиной несколько успокоенной — поделилась своим настроением, выговорилась. Но мысль о том, как истребить в муже мерзкую привычку шельмовать своих подчиненных, еще больше стала сверлить ее.


Над этим вопросом ломал голову и Подобед. Разнузданность Гребенщикова ставила его в довольно щекотливое, если не глупое положение. Он слушал, как распаляется Гребенщиков на селекторных совещаниях, присутствовал на очных директорских оперативках, но в их ход не вмешивался, считая подобные действия нетактичными, и тем самым как бы одобрял поведение директора. Он сделал несколько попыток провести с Гребенщиковым вежливую душеспасительную беседу, однако из этого ничего не вышло. Гребенщиков грубил и обрывал его. Оборвал и последний раз, сказав:

— Я больше лет проработал, чем вы прожили, и не вам учить меня. Подыщите для проповедей другой объект. А с подчиненными я обращаюсь так, как они того заслуживают.

От намерения вызвать Гребенщикова на партком и сообща устроить там головомойку Подобед отказался — не хотел подвергать того массированному обстрелу, опасаясь, что разгорятся такие страсти, которые трудно будет потом погасить.

И он решил действовать сам, но уже по-иному: использовать против Гребенщикова его же оружие — грубость.

Однако прежде чем открыть военные действия, надо было утрясти два вопроса мирным путем. С них Подобед и начал, когда появился у Гребенщикова.

— С вами Збандут делился своими планами насчет строительства пансионата на берегу моря? — спросил он.

Ответ короткий, как мгновение:

— Оно не запланировано.

— Реконструкция аглофабрики тоже не была запланирована, а между тем Збандут ее начал.

На лице у Гребенщикова появилась неопределенная гримаса. Ее можно было истолковать и как снисходительное сочувствие, и как мягкое недовольство.

— Я не сторонник маниловщины. Я считаю, что тратить средства нужно лишь на то, что дает дополнительную продукцию. Затрата рубля должна быть экономически оправдана.

Манера Гребенщикова вести разговор в таком тоне, как если бы перед ним сидел назойливый проситель, раздражает Подобеда, но, пересилив себя, он переходит к другому вопросу — просит объяснить, почему бездействует технический совет при директоре завода.

— Это рудиментарный орган, абсолютно бесполезный, — ответил Гребенщиков скороговоркой и после паузы снизошел до обстоятельного объяснения, почему он так думает. — Вам, должно быть, понятно, что сто малоэрудированных людей не могут заменять одною эрудированного. Техсовет как раз является примером того, когда количество не переходит в качество. К тому же он создает у участников неверное впечатление, будто они играют какую-то роль в управлении производством.

— Они приучаются управлять производством, — поправил его Подобед.

Техсовет был для Гребенщикова как кость в горле. Уже достаточно того, что породил его Рудаев, руководил им Рудаев и всячески покровительствовал Збандут. Надежда на то, что техсовет умрет той естественной смертью, которой умирают различные необязательные надстройки, или, как язвительно называл их Гребенщиков, «пристройки», не оправдалась. Но распускать этот орган было рискованно — такую акцию непременно осудил бы партийный комитет.

Здравый смысл подсказывал Гребенщикову, что благоразумнее всего в угоду парткому оживить деятельность технического совета, но это ему ни с какой стороны не было выгодно. А вот приспособить его для своих целей или даже нейтрализовать… Достаточно вынести на техсовет раз-другой какие-нибудь пустяковые, никого не затрагивающие вопросы или, наоборот, такие сложные, что в них никто не разберется, — и даже у самых активных сразу испарится охота посещать его. Первая возможность провести такой эксперимент как раз представлялась.

— Хорошо, — снизошел Гребенщиков. — Если секретарь парткома так жаждет поставить галочку в своем отчете, пусть ставит. — Поднял трубку телефона. — Ольга Митрофановна, соберите в понедельник техсовет. Вопросы — о новой технической политике на заводе и сообщение Глаголина, да, да, Глаголина, о разработке метода расчета кислородных фурм. — Бросил трубку, взглянул на часы. — Все?

— Нет, не все, — произнес Подобед многозначительно.

— Прошу покороче.

— Но я созвонился с вами, и мы договорились…

— Я и отвел вам десять минут. Сейчас мне нужно в листоотделку.

Большого напряжения стоило Подобеду не выйти из равновесия и не послать Гребенщикова к чертям собачьим. Но он спросил самым спокойным тоном:

— Скажите, Андрей Леонидович, вы стоите или сидите, когда проводите селектор?

Гребенщиков выстрелил в собеседника разъяренным взглядом.

— Лежу. Пластом.

— А более остроумного ответа не родилось в вашем гениальном черепе? — Подобед явно подзадоривал Гребенщикова, вызывая на спор. И добился своего.

— Вы с какой стати со мной так разговариваете?! — взревел Гребенщиков.

— С какой стати? Хочу, чтоб вы на себе почувствовали, что испытывают другие, когда с ними вот так…

— Вы не разбираетесь в субординации, товарищ секретарь! Это вышестоящий вправе разговаривать с подчиненным как находит нужным. А мы с вами углы одного треугольника. Кстати, в этом треугольнике, в отличие от геометрического, как правило, два угла бывают тупые.

Подобед невольно порадовался тому, что разговор происходил один на один. Разнеслась бы такая фразочка по заводу — вот уж посмаковали бы ее злопыхатели! Кого подразумевал Гребенщиков под тупыми углами, догадываться не приходилось. Конечно же его и председателя завкома.

Грубость дала право Подобеду на грубость. И он воспользовался этим правом.

— Что ж, придется для симметрии притупить и третий угол.

Однако и на этот раз Гребенщиков постарался, чтоб карта Подобеда оказалась битой. Сказал, предвкушая радость реванша:

— Вообще правильнее было бы заострить остальные два угла, чтоб получился нормальный равнобедренный треугольник. Но ни та, ни другая задача вам не под силу. И не беритесь за них. Наживете грыжу.

Подобед предвидел, что словесная схватка с Гребенщиковым в лучшем случае может окончиться вничью и ни к чему другому, кроме обострения отношений, не приведет. Вот почему он заранее подготовил решающий ход.

— Что поделаешь, — на его лице появилось подозрительное миролюбие, — когда человек не может осилить груз один, он зовет на помощь другого.

Гребенщиков быстро смекнул, на что намекает Подобед.

— Побежите кляузничать в горком?

— Просто использую технику связи. С завтрашнего дня Додока получит возможность слушать ваши словоизвержения через динамик. Довожу также до вашего сведения, что у нас с вами есть одна роднящая нас черта: ни вы, ни я слов на ветер не бросаем.

ГЛАВА 4

Людей собралось множество. Любопытно было узнать, о какой новой технической политике поведет речь директор, заинтриговывал и второй пункт повестки заседания — сообщение грузчика железнодорожного цеха некоего Глаголина о методе расчета кислородных фурм для конверторов. Никто не мог понять, какое касательство имеет грузчик к такому специфическому вопросу.

Весь левый отсек зала заняли студенты и преподаватели металлургического института — их привел сюда Межовский. К этой многочисленной группе присоединилась и Лагутина. Она села неподалеку от Межовского у окна — здесь ей было удобнее всего вести записи.

В восемнадцать ноль-ноль появились Гребенщиков, Рудаев и скромный молодой человек в роговых очках, одетый небрежно и явно не по сезону: помятая матерчатая куртка с дырочкой на боку, не ведавшие утюга брюки. Люди, не признавшие в нем того самого грузчика, которого с таким нетерпением ждали, с любопытством посматривали на дверь — вот-вот появится грузный, размашистый, рукастый детина, каким представляли себе докладчика.

Лагутина сидела грустная. В этом зале она привыкла видеть Збандута. Здесь он проводил техсоветы, здесь устанавливались его первые контакты с людьми, которые так окрепли впоследствии, здесь он воздал должное ей и Рудаеву за смелость, с которой они вели бой против неудачного проекта конверторного цеха, и ей не хотелось ни видеть, ни слышать в этих стенах другого человека, тем более Гребенщикова. Но привела необходимость — надо же знать, на что размахнулся новый директор завода.

Его доклад оказался интересным. Перед слушателями предстала широкая картина развития вычислительной техники за рубежом. Множество вычислительных машин самого различного профиля и назначения помогают находить режим для самых различных производственных процессов, разрабатывать наивыгоднейшие расписания движения поездов, определять количество товаров в зависимости от спроса покупателей, устанавливать мощности и типы станков для машиностроительных заводов. Математические модели позволяют выплавлять качественный металл в конверторах и большегрузных мартеновских печах, управлять работой литейных пролетов мартеновских цехов. С помощью ЭВМ можно получить точную характеристику агрегатов, участков и даже людей.

Поражали и цифровые данные, которые привел Гребенщиков. Столько-то машин во всем мире, из них в Америке — столько-то, такое-то число аналитиков и программистов обслуживает их, такие-то суммы затрачены, такие выручены. Гребенщиков был осторожен. Он не комментировал ни цифр, ни фактов, он только информировал. Особенно запечатлелся вывод, сделанный им и затем повторенный: «Если бы в какой-нибудь день вычислительные машины в Америке остановились, то жизнь страны была бы парализована».

О применении ЭВМ в нашей промышленности Гребенщиков рассказывать не стал. Перешел к тому, ради чего собрал техсовет, — принялся излагать, как мыслит он внедрение ЭВМ у себя на заводе.

— Все большие цеха, — говорил Гребенщиков, — должны быть оборудованы ЭВМ. Эти кудесники будут находить оптимальные параметры технологического процесса и командовать устройствами, которые облегчат или даже заменят труд человека.

Чтобы избавить себя от необходимости отвечать на вопросы, Гребенщиков прибегнул к хитрой уловке (она была разгадана уже позже) — попросил за всякого рода разъяснениями обращаться к нему после доклада Глаголина.

К удивлению многих, скромный очкастый человек и оказался грузчиком Глаголиным. Он сообщил, что при участии Гребенщикова (Межовский и Лагутина при этом обменялись понимающими взглядами) разработал метод расчета фурм для сверхзвуковых скоростей и принялся исписывать доску рядами математических выкладок. Делая попутно пояснения, он поглядывал туда, где сидел со своими подопечными Межовский, отдавая себе отчет в том, что только эта часть аудитории могла разобраться в сложном конгломерате из теоретической физики и математики.

Время потянулось мучительно долго. Трудно слушать скучные объяснения, а непонятные — и вовсе невозможно. Лагутину клонило в сон от постукивания мелка о доску, от монотонного голоса докладчика, и, если б не злость, разбиравшая ее, она наверняка заснула бы.

«Что за бесполезная затея? — было написано в записке Межовского. — Такое блюдо съедобно только для участников математической конференции».

«Гребенщиков ничего зря ее делает», — коротко ответила Лагутина.

В зале возник шумок. Сначала украдкой, а потом уже не таясь, люди стали переговариваться. Кое-где слышалось даже хихиканье. Подняться и уйти никто не рискнул, сидели и ждали, когда кончится это истязание.

А Глаголин, увлекшись, строчил и строчил формулу за формулой, только изредка заглядывая в толстую, большого формата тетрадь.

Первым не выдержал Катрич. Поднялся, расправил плечи и с независимым видом проплыл между рядами к выходу, не обращая внимания на останавливающий жест Гребенщикова. Но этот жест удержал на месте тех, кто собирался последовать примеру Катрича.

Рудаев понимал, что как председатель техсовета он не должен был выпускать Глаголина с таким сугубо теоретическим докладом, и ругал себя за то, что пошел на поводу у Гребенщикова. Надо было как-то выправлять положение. Можно, конечно, просто встать и спросить аудиторию, стоит ли продолжать доклад, можно предложить докладчику сократиться и перейти прямо к выводам, тем более что он и сам уже чувствует всю нелепость своего положения, — раскраснелся, ссутулился, стал ошибаться в знаках. Только как бы не получился холостой выстрел, если вдруг аудитория не решится поддержать. И все же надо отпустить хоть тех, кто порывается уйти, но никак не осмелится. В зале, помимо членов техсовета, много таких, кто просто интересуется заводскими делами. Посмотрел на часы. Без трех минут восемь. Выждал три минуты, попросил извинения у Глаголина и объявил перерыв.

Люди как будто только и ждали этого спасительного сигнала, поднялись, как по команде, и устремились в коридор. И курящие, и некурящие, и члены техсовета, и вольнослушатели.

— Это бестактно, товарищ Рудаев! — прошипел Гребенщиков. — Разве можно прерывать на половине такое сложное изложение! Потеряется последовательность.

Рудаев устремленно посмотрел на Гребенщикова.

— Это ответная мера против вашей тактики, Андрей Леонидович, — ответил, приглушив голос. — Последовательность они давно потеряли.

— По себе судите?

— По вас тоже. И, простите, тут не оперативка. Тут техсовет. И веду его я.

Гребенщиков добился чего хотел. После звонка людей в зале стало очень мало — он опустел на три четверти. Наибольшую выдержку проявила группа Межовского — остались все как один. Но Лагутиной в этой группе не оказалось. Ушла. И не потому, что ее не интересовала заключительная часть совещания. Трудно было встречаться глазами с Рудаевым, а он не мог удержаться от того, чтобы не посматривать на нее.


— Ради чего вы взяли себе в соавторы Гребенщикова? — спросил Глаголина Межовский, когда они, пропустив мимо себя институтскую ватагу, брели по улице. — Только не сочиняйте.

Глаголин долго молчал и, когда Межовский уже перестал ждать от него вразумительного ответа, интимно пожаловался:

— Всякое стоящее дело должно иметь своего покровителя, иначе оно пойдет со скрипом, а возможно, и совсем не пойдет. Ну кто такой Глаголин? Грузчик, который по причине безвестности с трудом умудряется иногда опубликовать ту или иную свою работу. А Гребенщиков… Кроме того, внедрение фурмы целиком ляжет на него.

— Что-то опробовать ее он не торопится.

— Это преднамеренно. Соблюдает проформу. Сначала надо провести через техсовет, разрекламировать, заинтересовать непосредственных исполнителей, словом, создать, как говорят, общественное мнение.

У губ Межовского появилась брезгливая складка, будто глотнул он что-то прокисшее.

— А вы не находите, что в вашем содружестве есть элемент аморальности?

— А какой у меня выход? — Глаголин покрутил головой. — Мораль, которая мною движет, — это польза дела. Я даже могу отдать свою идею целиком в другие руки, как в былые времена неимущие родители отдавали своих детей на воспитание в бездетные семьи. Тем более что идеями я не оскудею.

— И однако же что-то здесь…

— Ну что? Что? — разгорячился Глаголин. — Такие альянсы стали сейчас явлением распространенным. Вы когда-нибудь анализировали, кого и как выдвигаем мы подчас на премии? И сколько там фамилий? Это что, все идееносители? Отнюдь. Там больше идеетолкателей. И в таком поощрении, пожалуй, есть кое-какой резон. Хуже, когда прилипают просто так. Не вынашивали, не толкали, а значатся. Из чинопочитания вставили, по соображениям подхалимажа. Вот это настоящее зло. За подхалимаж лупить надо и тех, кто угодничает, и тех, кто угодничество не пресекает.

— Но ведь ваша работа — готовая диссертация. Да еще какая!

— А мне что от этого? Диплома у меня нет и не будет, а без него…

— Слушайте, Глаголин, хоть раз в жизни скажите мне откровенно: почему вы так инертны? У вас еще вся жизнь впереди. Идите хоть бы к нам на вечерний факультет. Закончите — все дороги вам будут открыты. Аспирантура, докторантура…

— Докторантура… — не то скорбно, не то пренебрежительно проговорил Глаголин. — Поймите, я свободный художник. Я творю то, что хочу, что мне наиболее мило. А добиваться диплома и изучать ради этого дисциплины, которые по сути не нужны, — значит, остановиться на три года.

— С вашей памятью, с вашей одаренностью вы справитесь за два.

— Не хочу и двух. Кстати, ваш институт не даст мне должных математических знаний. Если б МГУ… Но для МГУ уже поздно. Время упущено.

Межовский вздохнул. Он не мог понять Глаголина — искренен тот или просто избрал себе такую форму самозащиты. Сломалась у человека жизнь — вот и приходится изобретать оправдательные мотивы.

— Докторантура… — повторил Глаголин с некоторым упрямством. — Ради чего? Чтобы заниматься прикладной математикой? Я ее не люблю. Понимаете — не люблю. Другое дело — чистая теория… — Лицо его на миг просветлело, как будто увидел он звездные манящие дали, и тут же опять стало сумрачным. — Но мне сейчас и с ней становится трудновато. Приходится постигать все самому, а это, увы не просто. Чувствую, что отстаю. Особенно ощутил я свою тяжелеющую поступь на последней теоретической конференции в Москве. Послушал сообщения бывших однокурсников — некоторые из них уже видные математики, — и такого напряжения стоило мне вникать в то, что они излагали. Я вообще не пью, но в тот вечер выпил…. Меня ведь считали на факультете многообещающим… Все дело в том, что у них была строгая система усвоения знаний. И среда. Великое дело — среда.

— Вы человек крайностей. Либо гений, либо грузчик, — непримиримо, с беспощадной прямотой сказал Межовский. — Я хоть завтра возьму вас в институт и предоставлю возможность заниматься тем, чем вы хотите. Но что я смогу вам платить? Ставку лаборанта?

— Вот мы и вернулись на круги своя, — обрадовался Глаголин логическому завершению беседы. — За душевный порыв благодарю, но меня, Яков Михайлович, действительно больше устраивает ставка грузчика и возможность размышлять над теми математическими проблемами, которые волнуют, а не над теми задачками, которые будут подбрасывать другие.

ГЛАВА 5

Уже в семь часов утра Додоку можно было видеть на набережной. За реконструкцией этого заброшенного и запущенного участка он следил лично, и потому работы здесь шли полным ходом. Снимали трамвайные пути, расширяли шоссе, разбивали клумбы. Додока задумал сделать набережную любимым местом прогулок горожан — вдоль нее тянулся великолепный просторный пляж.

Те, кто не знал секретаря горкома в лицо, подчас принимали его за прораба. Он во все вмешивался. Заметит, что новый столб для троллейбусной линия поставлен не совсем вертикально, — требует, чтобы поправили, не понравится земля для клумб — заставит переменить.

Его можно было встретить и в магазинах, и на рынке, и на кухне кафе, и на складе ресторана, и на базе промтоваров.

Встречали его и на толкучке, где сбывали всякую всячину — и новые вещи, и старую, казалось бы, никому не нужную ветошь. Он приценивался, но ничего не покупал. Один только раз приобрел нож из нержавеющей стали с черной пластмассовой ручкой, скрепленной медными заклепками. Долго торговался, расспрашивал, что за металл, распаляя продающего, давая несуразно малую цену, но как только тот со знанием дела выложил точную характеристику стали как лучшей инструментальной и рассказал, сколько труда затратил, чтобы раздобыть и сталь, и пластмассу, и медь, смилостивился сунул трояк и забрал нож.

Не чужд оказался Додока и земных радостей. Когда его пригласили на банкет по случаю пуска нового четырехэтажного универмага, он охотно согласился и пришел одним из первых. И за столом, к великому удовольствию устроителей банкета, не спасовал. Ел с аппетитом, без всяких церемоний налегал на красную икру и при каждом тосте осушал рюмку коньяку. Вот только ушел он не совсем обычно. Отозвал в сторону директора горторга Низовкина и, пристально глядя ему в глаза, спросил, сколько примерно рублей израсходовано на каждого человека.

— Около двадцати, — смекнув, что в вопросе кроется что-то неладное, не очень охотно ответил тот.

— «Около» больше или «около» меньше?

Узнав, что меньше, положил на стол четыре пятерки и распорядился эту же сумму получить с каждого.

А через несколько дней он собрал городской партийный актив по вопросу о работе торговых и бытовых учреждений.

Получил приглашение на актив и Гребенщиков. Вообще тратить время на совещания, которые к нему прямого касательства не имели, он избегал. Но на городской актив, хоть с опозданием, явился: надо было зарегистрировать явку и продефилировать перед глазами начальства — знайте, я здесь.

На трибуне стоял красный, взмокший директор горторга и, вытирая платком шаровидное лицо, слушал наставляющего его Додоку.

— Вы, товарищ Низовкин, взяли на себя совершенно напрасную задачу убеждать нас в преимуществе социалистической торговли, — спокойно, не нажимая на отдельные слова, говорил Додока. — Я думаю, никто из присутствующих в этом не сомневается. И почему вы сравниваете все цифры с пятидесятым годом? Для пущего эффекта могли бы начать с нашего излюбленного статистиками тринадцатого, а то и с крещения Руси. Мы хотели бы узнать, что сделано лично вами за время, когда вы командуете торгом, составить себе представление о качестве вашей работы. Как мне кажется, ваша задача состоит не столько в том, чтобы продать товары, которые вам выделяют, сколько в том, чтобы добыть те товары, в которых вам отказывают. А реализация централизованных фондов — это, дорогой, не торговля. Это больше бухгалтерия: прибыло — убыло, дебет — кредит. Купцом надо быть, купцом. А купец — он прежде всего добытчик.

«Да, у этого на объективные причины не сошлешься, — сделал для себя вывод Гребенщиков. — Добывай, выколачивай. Инициативность — вот что ставит он во главу угла».

Начальника горторга ни вопросами, ни замечаниями так просто не собьешь. Речь у него написана, он то и дело заглядывает в бумажку. Особенно приковывают его взгляд колонки цифр, и тогда он говорит, вовсе не глядя в зал.

— У вас нет одной цифры, — обрывает его Додока. — Сколько пар женских сапожек продано с прилавка, а сколько из-под прилавка?

В зале сдержанный смех. Низовкин молчит, словно пережидает его, но и переждав, не находит, что сказать.

— Примерно пол-напол, — отвечает за него Додока.

— А я что, стою рядом, что ли? — Лицо Низовкина озаряется улыбкой облегчения.

«Все-таки кое-как выкрутился, — отмечает Гребенщиков. — Но теперь он приберет к рукам свои кадры». Однако напрасно решил Низовкин, что резонный ответ умилостивил Додоку. Слишком много изъянов в работе торга, секретарь горкома тут же подбрасывает следующий вопрос:

— А вы не объясните мне, товарищ Низовкин, почему в магазинах нет коньяка?

— Его мало отпускают. Да и разбирают здорово. Широко жить стали, с водки на коньяк перешли.

— А почему на складе ресторана «Азов» обнаружено две тысячи семьсот тридцать бутылок? Вы что, весь коньяк решили реализовать через рестораны? Выполняете план за счет наценки?

Низовкин вынужден признать, что есть такая практика, кстати, никем не предписанная, — инициатива на местах. Эту практику он обещает поломать.

— А сколько коньяку может выпить человек за вечер?

Хотя Додока спрашивает как бы походя, Низовкин настораживается, и ответ его уклончив:

— Это в зависимости от способностей.

— А точнее?

— До литра. Но литр, надо вам сказать, одолевают только чемпионы.

— А если три и восемь десятых литра на брата?

— Абсолютно невозможно. Это доза смертельна, — Низовкин замирает, соображая, выпутался ли он и на сей раз из расставленных сетей или, наоборот, еще больше запутался в них.

Губы Додоки сводит улыбка. Добрая она или недобрая — разве разберешь?

— Тогда объясните, пожалуйста, всем нам, как это вы умудрились остаться живым после банкета, который закатили ревизорам? Вас было семь человек, а списана пятьдесят одна бутылка коньяка. Такая сверхживучесть, знаете ли, хоть кого повергнет в недоумение. Это что, результат длительной тренировки? Не мешало бы привлечь деятелей науки для проведения исследовательской работы или деятелей другого рода для проведения следовательской работы.

Эти слова встречаются в зале долгим дружным хохотом. Только Низовкину не до смеха. В пору бы и заплакать. И Додока не смеется. Не потому, что старается сохранить эффектно бесстрастный вид. Начинает злиться.

— Я проверю, — говорит Низовкин, когда наконец устанавливается тишина.

— Что проверите? Проведете эксперимент вторично? Кстати, кто финансировал этот эксперимент? Кто? Попробуйте ответить.

Низовкин молчит.

— Ну, смелее! — торопит его Додока. — Вы угощали за свой счет? Или, может быть, в складчину?

Гребенщиков внутренне сжимается, ясно представив себе состояние Низовкина. На эти вопросы непросто ответить даже с глазу на глаз, а тем более прилюдно, при таком скопище людей. И что предпримет Додока? Просто снимет Низовкина или вдобавок еще и под суд отдаст?

— Вы же знаете, за чей счет! — вскипает вдруг Низовкин.

— Я знаю, но товарищи не знают, — Додока показывает на зал.

Однако Низовкин не говорит, что истрачены государственные деньги. Находит более обтекаемые слова:

— Это за счет наших прибылей.

И опять Додока:

— За счет прибылей и в счет убытков? А каких прибылей? Личных или государственных?

Вот тут уж Низовкин никаких слов не находит. Даже обтекаемых.

— Гостеприимство — великолепная русская черта, но им злоупотреблять не следует, — добивает его Додока. — Что-то в этом от татарского ига, от податей. Приехал хан — давай его ублажай. Но почему, ублажая, нужно забираться в государственный карман? По принципу — чужим добром угощать ведром? Коньяк-то буквально ведрами пили. Платил бы свои — уверен: пяти бутылок хватило бы. — Додока поискал кого-то глазами. — У нас есть еще один очень гостеприимный товарищ — наш строительный магнат Аким Суренович Апресян. Он тоже приехавших, не угостив, не отпустит — умеет сочетать русское радушие с армянским размахом. Но знаете, товарищ Низовкин, чем Апресян от вас выгодно отличается? Он свои деньги платит. Личные. И никто не вправе его упрекнуть.

У Гребенщикова этот демарш никаких эмоций не вызывает. С гостями он поступает просто: предоставляет им возможность есть где вздумается и расплачиваться самим.

— А на толкучку вы ходите, товарищ Низовкин? — начал как бы невзначай Додока новый неожиданный заход.

— Приличным людям там делать нечего.

— Вот как? Я этого не знал и потому хожу. А между прочим, совсем не вредно изучать конъюнктуру рынка, спрос. Выяснить, чего не хватает людям в наших магазинах. Впрочем, вам, я полагаю, всего хватает. — Додока перебрал взглядом сидевших в первом ряду, уставился на директора завода «Мединструмент». — А вы, товарищ Кирюхин, бываете на толкучке?

— Мне конъюнктура ни к чему. У меня централизованное снабжение и централизованный сбыт, — бодро ответил Кирюхин.

— А охрана социалистической собственности тоже ни к чему?

— Не понял.

Додока достал из портфеля нож, поднял его над столом, и первоклассное лезвие, поблескивая великолепной полировкой, легко вонзилось в дерево.

— Вот, купил за три рубля. Изделие из ваших материалов.

— Это из отходов, — беспечно отмахнулся Кирюхин.

— А отходов много?

— М-м-м… Достаточно.

— В таком случае придется вам, товарищ Кирюхин, наладить производство таких ножей, а товарищ Низовкин будет продавать их в своих магазинах. От этого выгадает и завод, и торговля, и потребители, и… воры — их не придется привлекать к ответственности. В магазинах нож будет стоить не три рубля, а рубль и деньги получит государство, а не расхитители. — Додока сделал короткую паузу и проговорил вдруг с домашней интонацией: — Ну что, перекурим?

Председательствующий объявил перерыв. По своему обыкновению Додока вышел не в комнату президиума, а в фойе — он не упускал случая пообщаться с людьми вне деловой обстановки.

Сегодня здесь было шумно, как после интересного спектакля. Разбившись на группки, люди оживленно делились впечатлениями.

Вышел в фойе и Гребенщиков. Вышел главным образом для того, чтобы показаться Додоке на глаза и заодно прощупать его отношение к себе.

Его намерение осуществилось без всяких усилий.

— Ну, громовержец, что хорошего скажете? — спросил Додока, когда Гребенщиков поздоровался с ним.

— Хорошо уже то, что ничего плохого не скажу. Идет нормальная заводская жизнь.

— Для нормальной слишком много грома и молний. У меня после вашего селектора закладывает правое ухо.

Гребенщиков отошел от Додоки ошарашенный. Значит, Подобед выполнил свою угрозу, и теперь каждое его слово берется на учет.

Вообще Гребенщикову чужд страх перед всякого рода организациями, а проработка на завкоме, на парткоме — и вовсе нипочем: за долгие годы выработался устойчивый иммунитет. Но оказаться в роли наглядного пособия к докладу Додоки о стиле руководства, о методе управления людьми ему никак не улыбалось. Вот так вытащит на всеобщее обозрение, как Низовкина, да начнет разбирать по косточкам…

Толчея и шум в фойе не дали Гребенщикову сосредоточиться, он вернулся в почти пустой зал и, усевшись на свое место, погрузился мыслями в ту сферу человеческих взаимоотношений, над которыми не привык задумываться и которые претили всему его существу.

ГЛАВА 6

Пустили второй конвертор. Пустили без особых хлопот и торжеств. Торжественно и хлопотно бывает, когда вводят в строй первый агрегат. Его рождение равнозначно рождению первенца в семье. Тут тебе и новые радости, и незнакомые трудности выхаживания. Со вторым ребенком куда легче. Зато хлопот прибавляется.

Приспособившись к первому конвертору, люди уже знали, как подступиться ко второму, как избавить его от «детских болезней». Вот почему конвертор пошел без раскачки с самой первой продувки.

Серафиму Гавриловичу в освоении второго конвертора принять участие не довелось. Как только директорский пост занял Гребенщиков, Борис своей властью перевел его контролером в ОТК при том же конверторном цехе. Он был уверен, что Гребенщиков не замедлит расквитаться со своим недругом, — новое производство, изобилующее всякими случайностями, дает широкую возможность для обвинения в каких угодно грехах. Как ни огорчен был Серафим Гаврилович крушением своих планов, как ни нападал на Бориса, где-то в глубине души он понимал, что при сложившихся обстоятельствах Борис не только проявил необходимую осмотрительность, но и принял единственно правильное решение. О возвращении в мартеновский цех не могло быть и речи. Это выглядело бы как капитуляция, как возвращение в отчий дом блудного сына.

Дистрибуторщиком на второй конвертор поставили Сенина. Поставили по соображениям железной производственной логики — новые агрегаты должны осваивать наиболее сноровистые и грамотные, а Сенин уже снискал себе такую славу. В штат второго конвертора зачислили и Юрия, причем уже не третьим, а вторым конверторщиком. Хлопец так втянулся в работу, что ни подсказывать, ни приказывать ему почти не приходилось, — он знал, что и когда нужно сделать, и умел все учесть наперед.

Юрий доволен, что по-прежнему в одной бригаде с Сениным. Работает Женя точно, легко, как бы играючи. В его руках многотонная туша конвертора кажется легкой и послушной. Будто понимает, как надо вести себя, будто чувствует, что от него требуется.

Налаженный ритм действует на Юрия бодряще и вызывает единственное желание — всемерно поддерживать его. Он уже выработал в себе определенный автоматизм, позволяющий обходиться без суеты и напряжения. Тут как в танце. Пока постигаешь его особенности — исходишь семью потами. А освоил — телу уже не нужно давать команды. Оно само несет тебя, подчиняясь музыкальному такту.

Самая удобная для Юрия смена — утренняя: весь остаток дня и вечер в полном твоем распоряжении. Вольный казак. Вечерний досуг — как бы награда за труды праведные, и Юрий проводит его то во Дворце культуры, совершенствуя свое мастерство игры на гитаре, то на «Бродвее». Иногда и рюмочку пропустит, не без того. Правда, в утренней смене сильно донимают исследователи — только и знают что требуют брать пробы да замерять температуру металла. В дневной смене их тоже хватает. Спокойнее всего работать ночью.

Но сегодняшняя утренняя смена не вызвала у него оскомины, хотя разного люда нашло в цех значительно больше, чем обычно. Институтские исследователи во главе с Межовским, заводские из центральной лаборатории и технического отдела, Лагутина. И еще какой-то совсем незнакомый человек в очках, с задумчиво-одухотворенным лицом и добрым взглядом. Держался он тише всех и незаметнее всех, в разговоры не вступал, никаких предложений не высказывал. Юрий поначалу и подумать не мог, что этот скромняга — не кто иной, как Глаголин, сделавший совместно с Гребенщиковым расчет фурмы, которую предстояло испытать, от которой так много ждут. В отличие от предыдущей, новая фурма имела собственное наименование — ГРИГ, что означало: «Гребенщиков и Глаголин».

Пока заваливали в конвертор очередную порцию металлолома и заливали чугун, дежурные слесари водрузили фурму на законное место. Опасаясь выбросов, Сенин, которому Флоренцев и на этот раз поручил опробовать новую фурму, посигналил сиреной, чтобы люди рассредоточились на безопасном расстоянии.

Продувка прошла спокойно и по своему режиму ничем не отличалась от предыдущих продувок. Ничем, кроме того, что была на две минуты и пятьдесят секунд короче. На второй продувке удалось сэкономить еще десять секунд, на третьей — еще десять.

— Юрка, ты чувствуешь, чем пахнет? — спросил, подойдя к сыну, Серафим Гаврилович. — Это пять процентов экономии от общего времени, то есть с двух конверторов за год больше шестидесяти тысяч тонн металла дополнительно. И ни на чем! На одной дырявой медяшке. А когда третий конвертор пойдет… Вот что значит наука!

Юрию приятно, что отец радуется успеху всякого человека, будь это даже ненавистный ему Гребенщиков, лишь бы выигрывало дело. Но от него не ушел и подспудный смысл отцовских слов: и тебе, мол, учиться надо.

Зашипел кислород, мягко заурчал конвертор, давая понять, что настроен миролюбиво, но осторожный Сенин на всякий случай опять посигналил.

По рабочей площадке промчался Гребенщиков и, взбежав по лестнице на пульт к Сенину, засел там, чтобы понаблюдать за очередной продувкой.

Когда он спустился вниз, лицо его отнюдь восторга не выражало. Потому и улыбка, которой он отвечал на поздравления, была деланной — появится и исчезнет, как растянутая и неожиданно отпущенная резина.

А вот главного виновника сегодняшнего торжества никто не удосужился поздравить. Глаголин по-прежнему стоял в сиротливом одиночестве, и Юрию захотелось хоть как-то обогреть его.

Улучив момент, он подошел к Глаголину, протянул руку, вытерев предварительно о штанину, и после нескольких слов благодарности добавил:

— Вы там сообразите, как бы еще время поджать.

Глаголин недоуменно поднял сутулые плечи.

— Вам и так спешки прибавилось.

— Ну и что? У нас как ребята говорят? «Не потопаешь — не полопаешь». Деньжат-то больше капнет. Даже прикинули, на сколько.

За их спинами остановились Гребенщиков и Лагутина.

— Странно, что вы так на это смотрите… — говорил Гребенщиков. — Пресс-атташе завода…

— Н-не знаю. Меня, откровенно говоря, мало привлекают функции пресс-атташе.

— А почему? Освещать в печати успехи завода…

— И неуспехи?

— Это я не имел в виду. Вспомните старую мудрость: «Говори о себе только хорошее, плохое о тебе друзья скажут».

— Если только успехи… — протянула Лагутина, — так это скорее рекламбюро, а не пресс-атташе.

— Реклама — двигатель…

— …торговли? — нашла возможным пошутить Лагутина.

— …прогресса. А прогресс, если хотите, тоже нуждается в рекламе, — уже с раздражением бросил Гребенщиков и проследовал дальше.

— Ну зачем вы так… резко?

Лагутина повернула голову и увидела поблизости Глаголина.

Они не были знакомы, и ей показалось, что замечание адресовано кому-то другому. Но Глаголин смотрел прямо на нее.

— У человека праздничное настроение…

— …его техническая мысль одержала победу… — подхватила Лагутина..

Глаголин покраснел от смущения. Он лишний раз убедился, что белые нитки, которыми сшито его содружество с Гребенщиковым, видны каждому.

Кончилась смена, и Лагутину оттеснили конверторщики. Всем скопом навалились они на Глаголина, чтобы поближе познакомиться с человеком, который, будучи, как они, рабочим, да еще к конверторному делу непричастным, сумел сконструировать такую удачную фурму.

Перед уходом домой Серафим Гаврилович и Юрий заглянули в кабинет к Борису.

— Ты что это пренебрегаешь своими обязанностями! — с ходу напустился на сына Серафим Гаврилович. — Одного тебя только и недосчитались.

Борис отклонился от стола, забросил руки за спинку кресла.

— А что мне было там делать, если командование приняло на себя высшее начальство? Глаза мозолить? Я по телевизору все видел.

— О, да он у тебя промышленный! — оценил Юрий. — А ну-ка, пройдись по цеху. Хоть буду знать, где прятаться от твоего всевидящего ока.

Борис стал нажимать клавиши, и на экране замелькали четкие изображения отдельных участков конверторного цеха.

— Здорово! — Юрий хлопнул ладонями и энергично потер их одна о другую. — В курсе всего производства без отрыва от письменного стола. А ну, дай-ка нашу площадку. Интересно, как там — выпустили из плена Глаголина или все еще держат?

На экране появилась площадка второго конвертора. Никого, кроме работающих, на ней не было.

Борис открыл ящик стола, смахнул в него бумаги.

— Поеду с вами. Захотелось маминого борщочка. — Позвонил диспетчеру. — Меня искать у стариков.

…Мотор машины капризничал, тянул с трудом. А тут еще застряли у переезда. Едва прошел один состав, как пополз в обратном направлении другой, еще более длинный.

— Что у вас делала Лагутина? — спросил Борис не то Юрия, не то отца, убрав руки с баранки.

— Что делала… — хмыкнул Юрий, барственно развалившийся на заднем сиденье. — Тебя пришла повидать. А ты хорошо устроился: я тебя вижу — ты меня нет.

Борис поджал губы. Этот паршивец наблюдательнее, чем кажется. Поймав на экране Лагутину, он и на самом деле уже не выпускал ее из виду.

Чтобы между братьями не вспыхнула перепалка — оба они с перцем, — Серафим Гаврилович решил погасить ее в зародыше.

— Смотрите, хлопцы, что выходит, — пустился он в рассуждения, кося глазом на Юрия. — Фурму назвали ГРИГ, Гребенщиков на первом месте. Значит, нужно полагать, что основная роль в этом деле его. Так? А если так, зачем он прицепил к себе какого-то Глаголина?

— Не всякий инженер, даже очень хороший, знает математику в таком объеме, чтобы решать сложные теоретические задачи, — объяснил ему Борис.

Тронулись с места, машина пошла веселее.

— А грузчик, по-твоему, может?

— Это явление исключительное.

— Потом «Г» отскочит, «ГР» останется, — высказал предположение Юрий.

— Вот-вот, — подхватил Серафим Гаврилович.

— Ну, это из области домыслов, — недовольно проговорил Борис.

— Домыслов… — окрысился Серафим Гаврилович. — Эх, Борис, Борис, и сколько ты еще будешь в идеалистах ходить? А я думаю, скорее может получиться как в анекдоте с мышью. Знаешь?

Поскольку никто анекдота не знал, пришлось Серафиму Гавриловичу рассказать его. Мышь сделала изобретение и взяла для большей пробивной силы кота. Кот посоветовал взять еще собаку, собака — осла, осел — быка, бык — медведя: как же без него — самый могучий. Медведь посмотрел разросшийся список и сделал свой высочайший вывод: «А при чем тут, собственно говоря, мышь?» Чирк карандашиком — и мыши не стало.

— А вот как раз и мышь, — сказал Борис, затормаживая у пешеходной дорожки, по которой, подняв воротник жиденького пальто, брел Глаголин. Высунулся из окна. — Садитесь, подбросим.

Глаголин охотно влез в машину.

— Это очень кстати. Сегодня я вымотался, как никогда.

На него уважительно посмотрел Юрий.

— Сегодня вы держали экзамен. И выдержали его.

— Для вас, возможно, да, зато для себя — нет. Ожидал большего. И почему так бывает… Рассчитываешь с точностью до пятого знака после запятой, а ошибаешься в два раза.

Глаголин вдавился в угол сиденья, неприкаянно положил руку на руку и так ушел в размышления, что очнулся, только когда услышал веселый голос Юрия:

— Прибыли! Благополучно и без потерь в личном составе.

Выйдя из машины, Глаголин не сразу понял, где он находится. Окраинная улица, небольшие домики, пестрые, разные — всяк на свой образец, деревенские дворики с огородами и садами, луг за ними. А когда понял, добродушно рассмеялся:

— «Думы мои, думы мои, лыхо мени з вамы…»

Завести его в дом стоило немалого труда. Он конфузился, отказывался, выдумывая всякие неубедительные причины, но когда понял, что сопротивление бесполезно, сдался.

Анастасию Логовну никакое внезапное вторжение врасплох не застанет. У нее всегда находится чем накормить и напоить, сколько бы людей ни собралось. Набросив на стол ради гостя лилейной белизны скатерть, стала раскладывать всякую снедь.

Едва расселись, как вернулась с работы Наташа. Заглянув в дверь и увидев незнакомого человека, тут же исчезла, чтобы привести себя в порядок, и вошла через несколько минут свежая, с хорошо уложенной прической. Черноглазая, со смугло-золотистым отливом лица, она выглядела очень хорошенькой.

— Тала, — представилась гостю, сияя простодушной белозубой улыбкой.

Глаголин не сразу назвал свое имя — чуть растерялся.

Серафим Гаврилович разлил по стопкам вино, поднял свою, отведав сначала малость, чтобы проверить, каким зельем потчует их хозяйка.

— Знаешь, что сегодня произошло? — обратился он к Глаголину, сразу переходя на «ты», что делал только из особой симпатии. — Сегодня ты, Владимир, вошел в большую семью металлургов, и вошел не с черного хода, а с парадного крыльца, как человек, им позарез нужный. Я, по правде скажу, когда смотрел на твои ероглифы на доске, думал, что ты в такие дебри залез, из которых не выберешься. А ты плутал-плутал, где только не витал, всех запутал, но выцарапался, к трем дыркам прибрел. Сроду бы не подумал, что простые дырки такого расчета требуют. Так вот, за твою умную голову, которая, прости меня грешного, попала на плечи…

— Ну, папа, ну разве можно так… — Наташа дала понять гостю, что в этом доме грубоватая прямолинейность не у всех в почете.

— Что — папа! Ты знаешь, кто он? — Голос Серафима Гавриловича сразу посуровел. — Он — дойная коровка. Причем кроткого нрава. Подпустить к себе такого, как Гребенщиков… «Пейте себе на здоровье, Андрей Леонидович…»

Глаголину не по душе эти нравоучения, но оборвать хозяина дома не позволяет деликатность.

А вот Борис режет напрямик:

— Батя, надо свою неприязнь обуздывать… Есть все-таки границы приличия.

Но попробуй свернуть Серафима Гавриловича с той колеи, на которую он заехал.

— Будешь обуздывать — как бы тебя не взнуздали! Вы вот уже дообуздывались, что с удилами во рту ходите. И откуда только набрались такого христианского терпения! Хоть бы один по зубам дал…

И снова его остановил Борис:

— Опоздал с советами. Кто-то уже с ним поработал. Во всяком случае, на селекторе он теперь разговаривает по-иному. Всех по имени-отчеству, никаких шпилек, никаких подначек. Правда, отметочки стал объявлять. Тому двойка, тому единица. Как в школе.

— Э-э, — хитро подхихикнул Серафим Гаврилович, — ему не впервой волчью шкуру на овечью менять. А если ты и впрямь поверил, что он овечкой стал, давай дистрибуторщиком меня назначай. Чего в ОТК держишь? Разве это для меня работа? Срам один!

— От срама я тебя как раз и оберегаю. Другому, если запорет плавку, сойдет с рук, а тебя Гребенщиков ославит. — Считая разговор законченным, Борис повернулся к Глаголину. — Вам моя помощь нужна?

— Больше, чем чья бы то ни было. Надо добиться, чтоб техническая отчетность (я имею в виду первичную документацию — паспорта плавок) заполнялась с максимальной тщательностью, правдиво, грамотно и буквально во всем, даже в мелочах, соответствовала действительности. На основании паспортов я буду устанавливать взаимозависимости процесса. Всякие неточные сведения, — а мы их допускаем и с умыслом, и без умысла — повлекут за собой неправильные выводы, и это обернется вам же во вред, поскольку ЭВМ будет выдавать ошибочные решения.

Борис незамедлительно воспользовался случаем кольнуть отца:

— Понимаешь, что это и тебя касается?

— Не понимаю, — окрысился Серафим Гаврилович. — Чтобы понять, я должен знать, почему это так нужно.

— Простите, Серафим Гаврилович, я не лично вас имел в виду, — засмущался Глаголин, — хотя уже успел убедиться, что все контролеры врут. Плюс-минус три — пять минут — в этом они не видят греха, а из маленького вранья получается большое. Почему здесь важна точность? — Он поправил сдвинувшиеся очки. — Вы на докладе Гребенщикова были? В комнату, где монтируется электронно-вычислительная машина, заглядывали? Так вот, мозг у нее сейчас чище, чем у новорожденного ребенка. Одни клетки, а в клетках пусто. Эти клетки придется заполнить, насытить соответствующей информацией, научить думать и выбирать оптимальные решения для ведения процесса.

По отсутствующему взгляду Серафима Гавриловича Глаголин понял, что говорит слишком усложненно. Решил объяснить попроще:

— ЭВМ в конверторном цехе станет надежным помощником мастера. Сейчас целый ряд решений мастер принимает интуитивно, в зависимости от своего опыта. Машина же, получив соответствующие данные — анализ металла, шлака, газов, температуру, — мгновенно сообщит, сколько надо добавить руды, извести, шпата и других компонентов. А главное — какой держать кислородный режим.

— Этому сложно научить машину? — спросила Наташа. До сих пор она слушала затаив дыхание.

— Это долго? — Серафима Гавриловича больше интересовал фактор времени.

— И сложно, и долго, — с грустинкой в голосе ответил Глаголин, заглядывая в глаза Наташи. — Надо установить различные зависимости, облечь их в математическую форму, перевести на язык, который машина поняла бы и запомнила. Короче говоря, надо разработать математическую модель процесса, или так называемый алгоритм.

— Была бы однородная шихта, никакие логоритмы не понадобились бы, — упрямо проговорил Серафим Гаврилович.

— Многого захотел, папа. Где ты ее возьмешь? — решился наконец принять участие в беседе Юрий — ученость Глаголина подавляла его. — Металлолом у нас пестрый, по всем задворкам собираем. И чугун прыгает. То такой, то сякой по анализу.

Разговор сразу повернулся к заводским нуждам сегодняшнего дня, к неполадкам и неурядицам. Добрались и до техсовета.

— Кто, как не Борис, виноват, что заседание прошло коряво, — попрекнул сына Серафим Гаврилович. — Выпустил этого духа из бутылки, — он бесцеремонно показал пальцем на Глаголина, — а загнать обратно не сумел. И получилось: хоть спи, хоть о своем думай. Но спать на народе стыдно, о своем думать — тоже много не надумаешь — жужжит и жужжит. Ты что, Владимир, не понимал, что люди не понимают?

— Понимал и заранее предвидел, — стал оправдываться Глаголин. — Я и Гребенщикову говорил, что может получиться, как на концерте серьезной музыки, навязанном случайной аудитории. Несколько человек наслаждаются, а остальные ушами хлопают и только и думают о том, как бы сбежать. Но Гребенщиков настоял: «Будут научные работники, надо показать товар лицом».

— Этот товар даже для научных работников оказался недоступным, — с уверенностью заявил Борис. — Я-то видел их страдальческие лица.

— Выходит, зря затрачены были два с половиной часа…

Никто не ответил Глаголину.

— А у нас телефон есть, — инфантильно проговорила Анастасия Логовна, обращаясь к Глаголину, проговорила вроде бы ни к селу, ни к городу, а на самом деле вполне обдуманно. — Можете позвонить домой, предупредить, что задержались.

«Господи, и до чего же старики неуклюжи», — испытывая жгучий стыд, подумала Наташа.

— Я работаю рядовым грузчиком в желдорцехе, а деятелям моего ранга телефон не полагается, — отозвался Глаголин с чуть заметной усмешкой. Идя навстречу желанию Анастасии Логовны, добавил, чтобы сразу внести полную ясность: — Дома меня никто не ждет. Единственный член моей семьи — мамочка сейчас в Ленинграде.

Серафим Гаврилович бросил на жену злорадный взгляд: ну что, допрыгалась со своими заходами, разоблачили?

Однако Анастасия Логовна осталась вполне довольна собой: ради полученных разведданных можно было сыграть в дурочку. «А что грузчик, — рассуждала она, — в этом нет ничего зазорного. Самое главное — какой человек. А Владимир, сразу видно, человек хороший. И к зеленому змию равнодушный. Даже стопку держит непривычно для глаза, двумя пальцами. И голова у него не только, чтоб кепку носить».

Раскладывая по тарелкам жаркое, она столько наворотила гостю, что тот испугался и попросил пощады.

— Ты ж учти: Владимир сейчас не на погрузке, — вступился за Глаголина Серафим Гаврилович, поскольку жена оставалась неумолимой. — Он наукой занимается. А для ученых лучшая пища — мед да акриды.

Не только Анастасии Логовне приглянулся Глаголин. Понравился он и Наташе. И в то самое время, когда Анастасия Логовна мерила Глаголина своей меркой, Наташа оценивала его по-своему: «Не похож он на других молодых мужчин. Ни заносчивости в нем, ни самолюбования, хотя, казалось бы, все данные для этого есть. И удивительная мягкость. Но не бесхребетная, а от какой-то настороженной деликатности. А как трогателен он своей житейской неприспособленностью. Поношенная, с потертыми манжетами рубаха, мешковатый, как с чужого плеча, пиджак. Такому нужна женская забота, даже больше — опека».

Когда Глаголин собрался уходить, Анастасия Логовна предложила ему наведываться в их дом запросто. Он поблагодарил ее и вскинул вопрошающие глаза на Наташу.

Та ответила с улыбкой:

— Конечно, конечно, мы все будем вам очень рады… — И чтобы приглашение обрело силу конкретности, добавила: — Ждем вас в воскресенье вечером.

— Еще раз спасибо, — прочувствованно сказал Глаголин. Наташа не только пробудила в нем живое любопытство, но и вызвала желание поближе узнать ее.

Наташа тряхнула головой.

— Спасибо «да» или спасибо «нет»?

— Загляну. Непременно.

Поднялся и Борис. Но Серафим Гаврилович придержал его за руку.

— Посиди еще маленько, есть о чем поговорить. — И показал глазами на Юрия.

ГЛАВА 7

В густом потоке служащих, которые хлынули из заводоуправления, закончив рабочий день, они оказались рядом. В одно мгновение взглянули друг на друга, словно между ними была телепатическая связь. Поздоровались. Пошли молча, испытывая неловкость от того, что не знали, о чем говорить.

Она вздрогнула, когда он взял ее за руку. Рука была холодная, чужая. Пошли медленно, чтобы пропустить людей, отстать от них.

— Давно мы не виделись, — сказал он, не зная, с чего начать.

— Давно, — безразлично отозвалась она, совладав с мигом растерянности.

— Я часто проезжаю по твоей улице.

— Мне как-то говорила тетя Варя…

— Ты не жалеешь?

— О чем?

— Что так получилось.

— Я предпочла бы, чтоб все продолжалось по-старому. Чтоб не было стены между нами.

У него напряглись скулы.

— Дина, неужели все настолько серьезно?..

— Гораздо серьезнее, чем мне казалось вначале…

— И это, как я понял, началось давно…

— Не знаю, — уклонилась она от ответа.

— Но ведь между вами ничего не было, я уверен.

— Не было…

— Тогда почему такой крутой разрыв? Почему ты отвергла все мои попытки увидеться?

Она молчала. То ли думала, что сказать, то ли ожидала, когда обгонит их человек, идущий сзади. Человек обогнал, а она все молчала.

— Почему? — переспросил он с грубоватой прямотой.

— А тебе не ясно?

— Ты его любишь?

— Да…

Все опустилось в нем, ноги были готовы отняться, по спине прошел колючий озноб, но голос его прозвучал все так же спокойно:

— И ты не борешься с этим?

— Пытаюсь.

— Дина, ты человек трезвого ума, и сознание невозможности… — Он замолк, увидев, как запылало вдруг ее лицо.

— Трезвого — не значит рационалистического…

— Выбрось из головы… Ну попробуй…

— Из сердца не выбросишь…

— Все это тебе ни к чему.

— Даже во вред…

— А меня ты любила? — Он вдруг ревниво и требовательно повернул ее к себе.

Она смятенно вздохнула. Сглотнула жесткий комок, сдавивший горло. Перед ней стоял человек, все еще не совсем чужой, все еще не совсем безразличный, стоял и ждал ответа. Что сказать ему? У них много было светлого, теплого, что не уйдет из памяти бесследно, что останется с ней навсегда. Но чувство это не было любовью в том высоком смысле, который открылся ей позже.

И как ни хотелось добавлять боли, она, потупясь, проговорила:

— Казалось, что да…

— А когда перестало казаться?

— В тот самый последний день.

Пошли молча. И сразу стало немыслимо тихо. Только было слышно, как поскрипывает пыль под ногами да попискивают в голых ветвях воробьи.

— Я вела себя очень глупо тогда на совещании?

— Во всяком случае, странно.

— Слишком неожиданным было это известие…

— Ты сразу ушла… — Он замолчал в расчете, что она добавит что-то очень важное для него, очень нужное. Но этого не произошло.

— А как могло быть иначе? — спросила она. — Ты что, рассчитывал на разговор? Что я могла сказать в тот момент? А ты?

— Не знаю. Наверное, под влиянием порыва что-нибудь нехорошее.

— Вот видишь… От этого я и сбежала.

— Только?

— Нет. Больше от посторонних глаз, от самое себя.

Смуглое лицо его со сведенными черными бровями стало вдруг озабоченным.

— Я потом был возле твоего дома…

— Зачем?

— Наивно думал, что могу помочь.

Она повернула к нему лицо, и он увидел на нем тоску. Неистребимую. Тоска эта отразилась и в словах:

— Мне очень тяжко, я причинила тебе столько…

— Это искренне?

— Как и все, что я тебе когда-либо говорила. Для чего мне лукавить?

— Но ты же лукавила! — Брови низко опустились на глаза.

Она вздохнула смятенно. Сглотнула жесткий комок, сдавивший горло.

— Больше с собой. Я честнее, чем ты думаешь.

— Сейчас это оправдание выглядит как насмешка.

— И душа у меня сильнее плоти. Не могу двоиться…

Его шатнуло. Да так, что сошел на асфальт. Она испуганно придержала его за локоть, но тотчас отпустила, словно отбросила.

— Однако ты это делала… последнее время.

— Я была уверена, что переборю себя. С твоей помощью.

— А я оказался таким незадачливым…

— Возможно, оказался, возможно, хотел казаться незадачливым.

— Просто ты умело маскировала свои чувства, — хладнокровно прокомментировал он свое предположение.

— Я боролась с ними, а не маскировала.

— Что ты нашла в нем?

— Все. Все, что нравилось в муже, в тебе и чего не хватает вам обоим.

— Но у вас же не было никакой перспективы, ничего впереди! — потрясенно проговорил он.

— В этом вся нелепость.

Он остановился, а она по-прежнему шла. Прямая, стройная, неприступно холодная. Только голова ее была чуть опущена, словно искала она что-то оброненное. Он не выдержал, догнал. Говорить было не о чем. Все выяснено, и все необратимо. Но он все еще как будто чего-то ждал.

— Ты действительно приезжал в тот день на Вишневую? — Она заставила себя посмотреть на него.

— Разве я лгал тебе когда-нибудь?

Она почувствовала себя тверже и увереннее, словно приоткрылось ей что-то новое и важное.

— И почему ты не сделал попытки зайти?

— Увидел его. Он уходил от тебя…

— Ах вот как…

— Понял, что у вас это обоюдно.

Она усмехнулась. Очень сдержанно, не разжимая губ.

— Это не обоюдность, когда в разную силу… Спасибо…

— За что?

— Что не зашел. Ты проявил чуткость.

— Не понял.

— Важно, что тогда понял… — сдержанно проговорила она и вдруг сорвалась с безразличного тона. — Не осуждай меня, Боря. Я сама себя осудила. Обрекла на одиночество. Оно не только унижает. Оно изнуряет. Одна, одна, одна…

Скрипнули тормоза. К тротуару прижалась «Волга», из нее выглянул Филиппас.

— Вы в город, друзья?

— Я — да, — ответила Лагутина. Протянула руку Рудаеву. — Пока. — И добавила не голосом — губами: — Прощай, Боря…

ГЛАВА 8

Гребенщикову никак не удавалось составить представление о стабильности своего положения. По-прежнему оставалось неясным, сколь долго продлится его владычество. О сроках пребывания Збандута в Индии никто в министерстве ничего определенного не говорил. Одни называли предположительный срок — три года, другие — два, третьи не называли никаких. К тому же вообще было не ясно, вернется ли Збандут на этот завод. Поговаривали даже, будто его прочат в руководители одного из научно-исследовательских институтов в Москве. В этом не было ничего невероятного: и опыт у него, и, главное, ученая степень.

Неопределенность положения заставила Гребенщикова как следует задуматься над тем, что ожидает его в будущем. Если через два-три года Збандут снова сядет в директорское кресло, ему, Гребенщикову, придется спуститься на ступеньку ниже, занять свою прежнюю должность и ходить под началом Збандута. Эта перспектива была малорадостной, даже унизительной. А на директорский пост на другом заводе рассчитывать не приходилось. Сейчас в моде молодые, директорами, как правило, назначают «навырост». Что же делать? Уйти на пенсию? Чего-чего, а этого он себе представить не мог. Ему одинаково претили как безделье, так и стесненность в средствах.

Значит, работа. Но где? Ни в научно-исследовательском, ни в проектном институте серьезной работы ему не предложат — нет степени. Даже если бы он взялся читать лекции в обычном учебном институте, то по той же причине он получал бы низшую ставку.

И все же выход есть: он должен добиться получения ученой степени. Нечего ему скорбеть о том, что не сделал этого раньше. Именно сейчас, на его нынешнем посту, осуществить такой план труда не составит.

Не откладывая в долгий ящик, Гребенщиков пригласил к себе профессора Межовского. Даже послал за ним свою «Волгу».

— Решил посоветоваться с вами по сугубо личному вопросу, — сказал Гребенщиков, когда, обменявшись приветствиями, они расселись друг против друга. — Хочу остепениться. — Чтобы Межовский паче чаяния не истолковал эти слова буквально, пояснил скороговоркой: — Получить ученую степень.

Лицо Межовского стала заливать краска нахлынувшей злости. С личными просьбами воспитанные люди приезжают сами, а не вызывают к себе. Следовало бы высказать это ему в лоб. Но стоит ли связываться? На заводе ведутся исследования, завод помогает институту доставать новейшие приборы.

Гребенщиков не понял эмоций, владевших Межовским, а может быть, не захотел понять.

— Договоримся с вами так, — продолжал он в полуприказном тоне. — От кандидатских экзаменов вы меня освобождаете — незачем мне тратить на них время, — английским я владею в совершенстве, и не только английским, марксизм-ленинизм сдавал в институте, а специальные предметы… Инженеру с таким стажем смешно их сдавать.

Межовский покраснел еще сильнее. Он должен был сказать сейчас Гребенщикову четко и ясно, что думает и о нем, и по поводу его планов, но не мог. Не позволяла деликатность. Сколько раз корил он себя за это, обзывал «гнилым интеллигентом». Его обвешивал продавец, а поймать за руку было стыдно, ему лгали, а он не решался изобличить лгуна, чтоб не поставить того в неловкое положение. И вот сегодня. Не должен был сдержаться, а все-таки сдержался.

— Не слышу ваших советов, Яков Михайлович, — поторопил его Гребенщиков.

— Позвольте, а какую тему выбрали вы для диссертации? — осведомился Межовский.

— Новая фурма. Как вы знаете, она уже внедрена, экономический эффект значительный, стало быть, материал вполне диссертабельный.

Терпение у Межовского иссякло. Обкрадывали б его самого — бог с ним. Но быть свидетелем того, как обкрадывают другого, больше того — соучаствовать…

И все-таки он пошел в обход.

— Для чего это вам нужно, Андрей Леонидович?

— Ну как для чего? Подходит пенсионное время, по всем данным вроде бы наступает амортизация сердца и души, но складывать лапки я не собираюсь. — Гребенщиков постучал рукой по груди с левой стороны. — Мотор пока работает достаточно хорошо, сил хоть отбавляй — и что? Садиться на шею государству? Нет уж. Займусь педагогической деятельностью, буду передавать свои знания, молодежи.

— Лекции читать? — спросил Межовский, сосредоточенно рассматривая свою ладонь.

— Именно.

— Не получится.

— Как это не получится? Почему?

— Не получится, — повторил Межовский. — У вас плохая дикция, Андрей Леонидович. Даже вот так, в обычном разговоре, вас трудно понять без напряжения.

Гребенщиков остановил на Межовском долгий гипнотизирующий взгляд, сказал жестко:

— Не беда. Возьму уроки дикции. У вас.

— Вам не беда, зато для студентов беда, — ответил Межовский. — Понять не поймут и конспект лекций не смогут составить. У нас к таким педагогам не ходят, изучают предметы по учебникам. А читать лекцию в полупустой аудитории ох, как горько…

— Испытали?

— Да. Но не как лектор. Как студент.

— У меня будут ходить. Неуд влеплю, без стипендии оставлю.

Раздражение у собеседников нарастало. У Межовского — от напористости Гребенщикова, у Гребенщикова — от сопротивления, которого не ожидал, к которому не привык.

Грозная внешность у Межовского. Бровастый, щеки и подбородок, как он ни бреется, постоянно черны, черты лица крупные, резкие. Но Гребенщиков прекрасно знает, что внешность его не соответствует характеру, и потому идет напролом.

— А почему вам так не хочется, чтобы я пополнил сонм служителей науки? — звучит его озабоченно-строгий голос. — Кастовость заедает?

— При чем тут кастовость? Одним больше, одним меньше… Дело не в том, хочу я или не хочу видеть вас в среде ученых… — Межовский говорил медленно, обдумывая, что и как лучше сказать. — Мне не хочется другое — терять свою репутацию.

— Темните, голубчик, темните… — Голос Гребенщикова, глухой от сдерживаемого волнения, казалось, проходил сквозь войлок.

— Да нет, все ясно, как нельзя больше. Я ведь не просто человек, читающий лекции. Я заведую кафедрой, а это значит, что я еще и воспитываю студентов и должен…

— И воспитывайте, сколько вашей душеньке угодно, — нетерпеливо прервал Межовского Гребенщиков. — Но при чем тут я и мои дела?

— Какой же из меня, к черту, будет воспитатель, если я поступлюсь совестью? Я же рухну в глазах студентов.

— А если рухнете в моих?

— Это я переживу. Молодежь очень болезненно переживает разочарование в тех, кому привыкла верить. Из незначительных фактов делает значительные выводы. Имеет склонность к неосторожным обобщениям.

Гребенщиков не усидел в кресле, встал, зашагал по кабинету, потом круто повернулся на каблуках к Межовскому. В его импозантной фигуре фамильярная вольность странно сочеталась с церемонностью.

— А в чем выразится ваша нечестность?

Вопрос был рассчитан на малодушие собеседника, и Межовский действительно уклонился от ответа.

— Для чего вы вынуждаете меня говорить нелицеприятности? — спросил он.

— Не понимаю. И хочу ясности. Ну! Не морочьте мне голову, — с привычной настойчивостью понукал Гребенщиков.

Межовский отдавал себе отчет в том, что наживает врага. Ярого, непримиримого, опасного, но играть дальше в прятки не захотел. Глотнул воздуха.

— И вам, и всем вокруг известно, что расчет фурмы сделал Глаголин. А вашего там… одна фамилия. — Межовский помолчал и добавил шутливо, стараясь снять остроту ситуации: — Не сумею я сделать наивные голубые глаза. Они у меня чересчур черные.

— А я вас считал своим доброжелателем, — сухо промолвил Гребенщиков. От кого-кого, а от Межовского он такого отпора не ожидал. И так мягенько, унизительно-вежливо, без единого резкого слова.

«Ну вот и все. Отныне начнется подрывная деятельность. Ущемления в том, препоны в этом…» — Межовскому стало холодновато от такой перспективы, но даже во имя интересов дела, во имя тех же студентов, которые отбывали на заводе практику и вели исследовательские работы, он не смог промолчать.

Поднялся.

— Доброжелатель, Андрей Леонидович, не тот, кто угодничает и поддакивает, а кто называет вещи своими именами. Надеюсь, мы все выяснили?

— Даже больше, чем нужно.

Когда Межовский попросил, чтобы Гребенщиков дал распоряжение отвезти его обратно, тот пренебрежительно бросил через плечо:

— Городской транспорт достаточно налажен.

Это означало, что война объявлена.

Гребенщиков проводил Межовского до двери лишь затем, чтобы запереться. Надо было побороть в себе приступ бешенства, дабы не превратить в пепел того, кто войдет в кабинет первым. Потоптался, выпил воды, постоял у окна, пересчитывая прохожих, но заряд злости не уменьшился, а даже возрос и настоятельно требовал выхода. Чтобы не разбить какой-либо предмет, не бабахнуть графином по паркету, схватил телефонную трубку и не глядя нажал на коммутаторе первый подвернувшийся номер. К несчастью, ему попался начальник безупречно работавшей кислородной станции Карий. Ну как, за что обругать этого старательного, услужливого человека, у которого к тому же и превосходные показатели, а в помещениях больничная чистота? И Гребенщиков принялся методично поносить его за захламленность территории вокруг станции и еще за какие-то грехи.

Напрасно Карий говорил, что участок этот убирает дворовый цех, а разбросанные детали принадлежат отделу главного механика. Он вынужден был испить горькую чашу до дна и выслушать поток обвинительных слов, из коих самым слабым было «подлость». Захламленность во дворе — подлость, непорядок на складе — подлость. Все подлость.

Умудренный опытом общения с Гребенщиковым, Карий в конце концов признал свою вину и пообещал силами своего цеха убрать территорию.

Гребенщикову стало легче, но не легко. Кричи не кричи, а задуманный план провалился. Это все равно что грохнуться на ровном месте. Чего-чего, а такого афронта со стороны Межовского он не предвидел.

Нажал кнопку на коммутаторе, вызвал к себе юриста.

Маленький, словно мумифицированный человек, неудачливый в карьере, несчастный в семейной жизни, был готов выполнить любое повеление Гребенщикова, лишь бы не вызвать его недовольства. Со смиренным видом хорошо вышколенного официанта он внимательно выслушал сбивчивую, не очень разборчивую тираду, пытаясь уловить, чего же хочет директор, и, уловив наконец, радостно закивал головой. Не уплатить институту за проведенные исследования? Можно не платить. Расторгнуть договор? Трудно, но тоже можно. Открутиться от неустойки? И это можно, если умело обосновать мотивы.

Под конец дня директору металлургического института сообщили, что договор на исследования вследствие медленного темпа работ, низкого качества и полной их бесперспективности расторгнут.

Для Межовского это был удар сокрушительной силы. Он ломал творческие планы кафедры, подрывал его личный престиж и наносил материальный ущерб институту. Хозрасчетная работа из прибыльной превращалась в убыточную.


Неудачный исход переговоров с Межовским нисколько не охладил Гребенщикова. Даже распалил его. Поразмыслив как следует, он понял, что с институтом, где работает Межовский, ему не нужно было связываться. Там его знают все научные работники и не особенно жалуют. Могли при тайном голосовании набросать столько черных шаров, что потом переиграть все сначала было бы невозможно. И он решил договариваться о защите диссертации с другим институтом — областным индустриальным.

Встретили его там любезно — производственник такого масштаба для института находка. От кандидатских экзаменов пообещали освободить, но предупредили, что диссертация должна соответствовать всем обычным требованиям, что никаких скидок ему делать не будут.

Только сейчас, когда предстояло приступить к делу, Гребенщиков, прикинув объем работы, пришел в смятение. Надо было переворошить уйму материала, ибо без истории вопроса, без критики работ предшественников и без увязки всего материала с ядром диссертации — ее математической частью — обойтись никак нельзя. Но где взять время? И он пришел к выводу, что наиболее разумным было бы переложить эту кропотливую и нудную работу на другие плечи и лучше всего, если бы ему удалось уговорить Глаголина. Человек он неболтливый, способный, у него это получится быстро и грамотно. Правда, он сейчас с головой ушел в разработку алгоритма. Но ЭВМ может подождать. Месяцем раньше, месяцем позже — роли не играет. А вот с диссертацией время не терпит. Во-первых, потому, что с личными делами всегда нужно торопиться, а ему во «взвешенном состоянии» (министерство не спешило с официальным утверждением его в новой должности) — тем более; во вторых, где гарантия, что не сегодня-завтра появится более совершенная фурма, по сравнению с которой «ГРИГ» будет пройденным этапом. Тут промедление смерти подобно.

Упорен Гребенщиков. Поставив перед собою цель, он идет к ней твердо и непреклонно.


Как ни ссылался Глаголин на свою занятость и переутомление, как ни просил подобрать кого-нибудь другого, в конце концов ему пришлось сдаться. Гребенщиков, как оказалось, умел не только настаивать и принуждать, он умел еще убеждать и по-человечески просить. Этим приемом он и сломал сопротивление Глаголина.

ГЛАВА 9

Не раз выговаривал Юрию отец, не раз увещевал брат, не раз стыдила сестра, но это не оказывало на него особого действия — все чаще возвращался он домой под хмельком. Зайдет после работы в какой-нибудь погребок, опрокинет сто граммов и ходит потом не пьяный и не трезвый. Даже не скажешь, что навеселе, потому что после любой дозы настроение у него не поднималось, а падало, и ему самому было непонятно, зачем он пил. Ну, если в компании — тут хоть причина есть: неудобно отказывать приятелям. Что он, не мужчина, что ли? А вот когда один — вроде бы ни к чему, и все равно его тянуло выпить.

После того как Юрий окончательно понял, что Жаклина для него потеряна, он, как начинающий выздоравливать больной, даже испытал облегчение. Подумаешь — принцесса! Такие, как она, косяками ходят по «Бродвею». И вообще брак ему ни к чему. «Брак — форма отношений неравноправная, — успокаивал он себя. — Всегда одна из сторон угнетает другую. Недаром ребята зло шутят: «Браком хорошую вещь не назовешь». Да и кто-то из классиков говорил, что женишься ты или не женишься — все равно пожалеешь о том, что сделал. Так уж лучше жалеть, что не женился».

Но чтобы все-таки не жалеть, Юрий решил вышибать клин клином — зачастил на «Бродвей», стал заводить знакомства. Парень он симпатичный, внешности броской, знакомства удавались ему без труда. Только ни одной девчонки, которая приглянулась бы ему, он так и не встретил и ни с одной не закрутил. Не то, не то. Ни душевной теплоты, которая так привлекала его в Жаклине, ни умения вести себя и непринужденно, и вместе с тем отгораживающе. Или холодные разговоры о высоких материях или податливость сверх всяких пределов. Не нравились Юрию и самолюбивые девушки, строившие из себя недотрог, — отпугивала перспектива длительного ухаживания, — и такие, что легко выдавали авансы. Какая радость обладать той, которая может принадлежать каждому.

Кончалось тем, что, проглотив от огорчения в погребке пару стаканов портвейна, Юрий разочарованный возвращался домой.

А дома… Услышав запах спиртного, охала мать, донимал нравоучениями отец. Вырвался бы он с удовольствием из-под родительской опеки, да вот затянула работа. Он на хорошем счету, его хвалят, его ставят в пример. И к ребятам привык. Очень уж славные парни подобрались в бригаде. Все как один бойкие, компанейские.

Держало его на привязи и нежелание отдаляться от Бориса. Их отношения, пройдя испытания, не только стали прежними, но даже улучшились. Правда, в цехе, как и раньше, родственных связей они не демонстрировали. Борис обращался с ним, как со всеми другими рабочими, уважительно: и обидной снисходительности не выказывал, и плечо для похлопывания не подставлял. Это очень нравилось Юрию в брате. Впрочем, Борис ему нравился решительно всем. А его всеумение вызывало хорошую зависть.

Юрий всегда слышал от отца, что начальство может только руководить и не может делать то, что делают все под ним стоящие. Борис опроверг это утверждение. Он мог все. И молотом ударить, когда потребовалось, и кислородной трубкой «козла» выжечь, и подправить выпускное отверстие. Особо оценил Юрий находчивость брата. Осваивали, к примеру, второй конвертор. Во время выпуска одной из плавок металла оказалось значительно больше нормы — просчитались с весом чугуна. Ковш полон до краев, как рюмка у хорошего виночерпия, а шлака ни капли. Запахло бедой. Без шлака в ковше не обойтись. Он что теплоизоляция, что шуба для человека в мороз. Нет шлака — застынет металл сверху коркой, прихватит стопор — не откроешь его, чтоб начать разливку, а если и откроешь — все равно благополучно не разольешь. По счастью, подскочил Борис.

— Да что ж вы, огольцы, смотрите?

Схватил лопату, загреб извести, бросил в ковш. Тогда конверторщики за ним без всякой команды — еще и еще. Завели шлак в ковше, укрыли металл и разлили плавку. «Молодец Борис, — подумал тогда Юрий. — Видно, что прошел суровую школу рабочего, что знает дело не от «а» до «б», а до последней буквы алфавита».

О тех высотах, которых достиг Борис, Юрий не мечтал, но и топтаться на месте не собирался. Хотя бы ради того, чтоб утереть нос Жаклине. Поступит он в школу мастеров, овладеет в совершенстве своей огненной профессией и, кровь из носу, завоюет себе славу. Пусть тогда разборчивая невеста слезки льет, какого хорошего парня пропустила, кем пренебрегла.

Юрий и в самом деле сел за учебники, однако заряда надолго не хватило. Испарилась обида, а с нею и жажда мщения. А тут еще примешалась водка. После нее к книге не тянет. Больше ко сну либо к драке. Повода для драки Юрий не искал и, придя с работы, честно отсыпался.

Однако случай пустить в ход свои кулаки все же ему подвернулся.

Шел он, отпраздновав рождение сына у Чубатого. Шел вроде бы в норме. Пошатывался слегка, но голова была ясная.

И вдруг с другой стороны улицы донеслись до него какие-то странные звуки. Это были не крики о помощи. Скорее крики от причиняемой боли. Присмотрелся. Лежит на тротуаре женщина, а мужчина бьет ее ногой куда попало.

Перебежав улицу, Юрий подскочил к драчуну, подскочил как раз в тот момент, когда тот занес ногу для удара, и, не теряя времени, двинул в челюсть. Человек рухнул, как подкошенный, и, стукнувшись головой о тротуар, остался лежать недвижимо.

А женщина, мигом вскочив на ноги, стала обзывать своего спасителя всякими непотребными словами и звать на помощь.

И откуда ни возьмись мотоцикл с прицепом и два милиционера. Жалобно стеная, женщина принялась рассказывать, что возвращалась якобы с мужем тихо-мирно домой и вдруг этот хулиган напал на них и ни за что ни про что избил обоих.

Хотя Юрий сопротивления не оказывал, милиционеры все же скрутили ему руки и увезли в отделение.

Тут-то началось самое неприятное. Рудаев? Сын сталевара Рудаева? Инженер завода? Нет? Рабочий? Задержан первый раз? А больше приводов не было? Где пил? Сколько? Мотивы нападения. Мужчина бил женщину? Это же нелепо — она его жена. И оба трезвые.

В конце допроса Юрию стало холодно и неуютно. Вот как может обернуться. Им, конечно, поверят, а ему нет. Их как-никак двое, а он один. Они избиты, а он целехонек. Они трезвые, а он под градусом.

Попросил, чтобы позвонили отцу, и эта просьба была выполнена. Серафиму Гавриловичу сообщили, что его отпрыск, находясь в состоянии подпития, напал на мирных граждан, нанес одному из них телесные повреждения, настолько сильные, что потерпевшего без сознания отправили в больницу.

Серафим Гаврилович выслушал, крякнул и повесил трубку, ничего не сказав. Да и что тут скажешь?

Юрия отвели во двор, втолкнули за массивную дверь кирпичного безоконного здания и задвинули за ним надежный засов.

Очутившись за неведомым порогом, он огляделся. В большом освещенном одной тусклой лампочкой помещении, служившем когда-то то ли складом, то ли гаражом, вдоль обшарпанных стен прямо на полу расположились люди, мужчины и женщины неопределенных и весьма определенных профессий. Одни дремали, другие курили. В дальнем углу, где образовалась целая группа, шел оживленный разговор, словно встретились приятели на улице или в пивнушке, а в центре помещения, примостив голову на отвязанную деревянную ногу, задавал храпака инвалид. И еще один человек бросился в глаза Юрию. Седая голова, благообразное лицо, хорошо сшитый, хоть и сильно потрепанный костюм. Держался он особняком, как бы подчеркивая, что не хочет смешиваться с остальной братией.

На новенького поглядели с любопытством и тотчас потеряли к нему интерес. Только седовласый человек задержал на Юрии внимательные глаза и жестом пригласил сесть рядом.

— А вы за что? — участливо спросил Юрия, который никак не походил ни на пьянчужку, ни на дебошира, — с него давно слетел хмель, и вид был вполне мирный.

— По чистому недоразумению.

И Юрий поведал, какая дурацкая история с ним приключилась.

— Это недоразумение вам, юноша, может дорого обойтись, даже если вы ничего не присочиняете, — сказал незнакомец. — Не обижайтесь, что усомнился. Здесь все лгут. Не только следователю, но и, на всякий случай, друг другу. Гулящие особы строят из себя невинных девиц, спекулянты — честных людей, продающих свои вещи, и так далее. Весь юридический казус состоит в том, что у вас нет свидетелей.

Юрий понял, что положение его значительно серьезнее, чем показалось вначале. Если пострадавший отделается благополучно, он как-нибудь выкрутится. Но на это трудно рассчитывать. У него до сих пор стоял в ушах звук тяжелого глухого удара при падении.

— И всегда тут так много людей? — поинтересовался Юрий.

— Нет, здесь их обычно не бывает. Сегодня как раз провели операцию по очистке города от всякой шантрапы. К утру со всеми разберутся. Одних отпустят, записав привод, а других рассортируют. Вообще тут мелкая сошка. Крупных сажают не сюда.

Юрию стало чуть легче. Попал, оказывается, в разряд мелкой сошки. Но случись, не дай бог, что тип тот загнется — и сразу переведут в отдельную камеру. Все-таки проклятая штука хмель. Не рассчитал силы.

Постепенно глаза Юрия привыкли к полумраку, он стал внимательнее рассматривать задержанных. То, что здесь было достаточно пожилых, его не удивило: мало ли как складываются людские судьбы. Но как попала сюда эта девчонка, которая так уставилась на него? Ведь прехорошенькая. Повстречайся она на «Бродвее» — непременно подошел бы.

Девчонка, казалось, только и ждала его взгляда. Приблизилась, уселась рядом, прижалась крутым боком.

— Давай знакомиться, парень. Зовут меня Консуэллой или просто Эллой. Как хочешь.

— А меня Дормидонтом или просто Дорой, — зло подыграл Юрий.

Девица пожала хрупким плечиком.

— Ну и предки у тебя… Такое имя придумали. Угости сигаретой.

Юрий поколебался. Дать — вроде как завязать знакомство, не дать — неудобно: товарищ по несчастью. Все же отказал.

— У, подонок! — хрипло протянула девица и, выругавшись, отошла.

— Вы-то сами по какому случаю? — спросил Юрий соседа.

— Я у них не первый раз, — беспечно отозвался тот и без всякой просьбы принялся рассказывать о себе. Он физик, доцент. Лет шесть назад начал выпивать. По сто граммов, для аппетита перед обедом. Привык. Стало маловато. Увеличил дозу. Потом захотелось и перед завтраком, и перед ужином, а потом и на сон грядущий, и с утра, натощак. Стал приходить на лекции под градусом. Сначала сходило, затем принялись прорабатывать. Убеждали, грозили и в конце концов выгнали. С того времени уже пошло без удержу. Жена измаялась, да это и понятно: мука мученическая жить с человеком, который всегда пьян, к тому же еще во хмелю буйный. Оскорблял, посуду бил. Жалея ее, ушел из дому. Сам. Вот так и слоняется.

— А живете где? — спросил Юрий, потрясенный бесхитростным рассказом.

— Между небом и землей. Днем отсиживаюсь на скамье в сквере у металлургического института. Там меня все студенты знают. Кому задачку решу, кому по теории растолкую. Так, смотришь, рублик и собрал. А мне рубля хватает. Два стакана портвейна на день достаточно, как достаточно перенасыщенному раствору одного кристаллика, чтобы начался процесс кристаллизации.

— А ночуете?

— Где придется. Летом лучше всего у моря под лодкой. И воздух свежий, полезный, ионами насыщенный, и никакой нечисти нет. А зимой — в сторожке лесного склада. Стакан вина принесешь вот в этой фляге, — доцент достал из заднего кармана плоский флакон из-под коньяка с замусоленной этикеткой, — и скамья у печки тебе обеспечена. Не принесешь — поворчат, но все равно пустят. Жалеют. А потом им же, сторожам, интересно поговорить с образованным собеседником…

Юрий вдруг явственно увидел дно, до которого может довести бутылка, и содрогнулся. Его сосед вызывал смешанное чувство сожаления и омерзения. Грустно и муторно было оттого, что этот способный человек умудрился так низко пасть и довел себя до уровня бродяги без каких-либо причин, просто из слабоволия. Ему безразлично, кто он, где он, что с ним, и пребывание под замком мучительно только потому, что нельзя выпить.

— Вот август для меня урожайное время, — увлекшись своей исповедью, продолжал доцент. — Иду к институту и фланирую среди абитуриентов, жаждущих вступить на стезю науки. — Усмехнулся. — Как у режиссера не хватает одного дня для премьеры, так у них одного дня для подготовки. От желающих проконсультироваться отбою нет. Рублики так и сыплются. Но больше рубля я не беру. Это мой принцип, которому не изменяю. И больше рубля не пропиваю. Остальное — на сберкнижку, про черный день, когда этого самого рубля не будет хватать. Я их планомерно расходую. Стакан утром, стакан вечером… У хронического алкоголика одно огромное преимущество, милый мой человек: чуть-чуть — и готов.

Появился дежурный милиционер, выкрикнул фамилию Юрия.

В дежурке, где толклось немало народу, Юрий увидел отца. Серафим Гаврилович был деловито сдержан.

Выслушав Юрия, стал переминаться с ноги на ногу, потом отвел его в конец коридора.

— Вот что, сын. Дашь слово, что перестанешь зашибать, — буду выпутывать, не дашь — палец о палец де ударю.

За эти немногие часы Юрий много успел пережить и передумать. Урок был достаточно поучительным, но особенно перевернула ему душу судьба доцента. И он с жаром заверил отца, что больше к этому чертову снадобью не прикоснется.

— Скажешь следователю, что был не один, — требовательно проговорил Серафим Гаврилович.

— А с кем? С Наташкой?

— Нет. Она родственница, в счет не идет.

— С кем же?

— С Жаклиной.

— Тю!

— Вот тебе и тю. Нужен свидетель, иначе плохи твои дела.

— Но уже в протоколе написано, что я был один.

— Объяснишь — растерялся, решил не впутывать девчонку.

— А если не захочет впутываться она?

— Уговорю. Другого выхода нет.

— Но это же неправда!

— Да, неправда. Но Жаклина будет свидетельствовать правду. Иначе ничего не докажешь. Или врал мне?

— Ну зачем ты…

Серафим Гаврилович стал инструктировать Юрия, что нужно говорить следователю, когда будет сличать показания. Еще раз попросил точно описать место происшествия, чтобы сводить туда Жаклину.


Не очень улыбалась Жаклине та щекотливая роль, которую навязывал ей Серафим Гаврилович. Только чего не сделаешь для славного парня, который по нелепой случайности попал в беду. Уж она-то была убеждена, что Юрий ни при каких обстоятельствах не стал бы избивать женщину, что он оклеветан, и она не поступится своей совестью, если подтвердит то, чему научил Серафим Гаврилович.

К двенадцати часам следующего дня, в обеденный перерыв, Жаклина пришла к следователю. Вела она себя уверенно, старалась казаться объективной и для вящей убедительности подчеркнула, что Юрий не жених ей и не ухажер. Саму сцену спасения она описала достаточно убедительно, но в другие детали не вдавалась, чтобы на них не попался Юрий. Свое отсутствие на месте происшествия объяснила тем, что завидев милицейский мотоцикл, убежала домой: стыдно было фигурировать в скандальной истории.

Было бы дело посерьезнее, а потерпевшие посолиднее, следователь быстро разоблачил бы Жаклину. Но к тому времени выяснилось, что злополучные супруги уже не раз затевали драки и на улице, и дома, что за ними числятся четыре привода, и следователь безоговорочно записал ее показания.

— Вы то же самое будете утверждать и на суде, когда вас предупредят об уголовной ответственности за дачу ложных показаний? — спросил он не для того, чтобы нагнать страху на вдохновенную обманщицу, а из профессионального самолюбия: не хотел выглядеть простачком, которого обвели вокруг пальца.

Перспектива выступать на суде Жаклину мало обрадовала, но лезть в кусты было нелепо, и, сморщив нос, она согласно кивнула.

Следователь рассмеялся, чем немало озадачил Жаклину, задал еще несколько вопросов, показавшихся ей малозначительными, — об одежде ее, об одежде Юрия — и, дав подписать протокол допроса, отпустил.

Так и не поняла Жаклина, уходя из отделения милиции, поверил ей следователь или нет, облегчила она участь Юрия или, наоборот, еще больше запутала его.

Следователю не составило большого труда, вторично допрашивая Юрия, установить, что никакой Жаклины в тот вечер рядом с ним не было. Как бы ни сговорились люди, поймать их на лжи опытному юристу труда не составляет. Так получилось и в этом случае. Стоило спросить у Юрия, как была одета Жаклина, — и тот «поплыл».

Однако удовлетворения от своей проницательности следователь не испытал. Передавать дело Юрия Рудаева в суд почему-то не хотелось.

Желание это совсем исчезло, когда явившиеся гурьбой после смены конверторщики расписали Юрия самыми светлыми красками. А Сенин даже характеристику вручил, заверенную «треугольником» цеха.

Но окончательно решил участь Юрия сам потерпевший. Вернувшись из больницы домой, он стал вымещать свою злость на жене, о чем сообщили соседи, в очередной раз вызывая участкового.

Так дело Юрия Серафимовича Рудаева было прекращено.

ГЛАВА 10

Странной, незнакомой казалась сама себе Лагутина. Ни радостей, ни горестей она не испытывала. Словно была выпотрошена, словно нечем было чувствовать. Она делала все, что полагалось делать, улыбалась при встрече знакомым, как улыбалась обычно, могла даже рассмеяться шутке, но душевные движения ее не шли изнутри. Они были поверхностными, как легкая рябь на стоячей воде, вызываемая ветерком. Теперь она жила какой-то отрешенной от всего и от всех жизнью, ни о чем и ни о ком не вспоминала, не заглядывала в будущее и была довольна, что люди не замечают ее состояния.

А тут еще медленно, но неуклонно ее добивал Гребенщиков. Читая написанное ею, он всякий раз кривился, фыркал — сухо, скучно, непонятно, неинтересно. Подчеркивал, зачеркивал, переиначивал фразы и в конечном счете браковал добрую половину материала, требуя то изложения в ином ключе, то каких-то особых, высоколитературных красот стиля. Дина Платоновна уходила от него надломленная, и ей все больше приходилось затрачивать усилий, чтобы привести себя в рабочее состояние. К тому же трудно было писать, приноравливаясь к требованиям и вкусам другого человека, далеко не всегда знающего, чего хочет, и руководствующегося отнюдь не лучшими побуждениями.

Но как ни велика была апатия, все же, когда в новом корпусе аглофабрики пустили четвертую ленту, Дина Платоновна не утерпела, поехала туда. Хотелось убедиться, что Збандут не зря разбудоражил всех, изменяя проект нового корпуса, хотелось собственными глазами увидеть его осуществленную мечту.

До фабрики семнадцать километров. Чтобы не просить машину, — да и у кого теперь просить? — поехала трамваем. Удивилась, увидев, что на пригорках пробились первые зеленые ростки травы, что уже по-весеннему парит черная мокрая земля и по ней важно прохаживаются вернувшиеся из зимней ссылки грачи.

Пробегали мимо дома, корпуса завода, рыже-коричневые забурьяненные пустыри. Она смотрела на все это бесстрастно и думала о том, что и жизнь вот так бежит мимо, не затрагивая ее и не волнуя.

Трамвай остановился у пешеходного туннеля, который был проложен под железнодорожными путями и выводил прямо ко второму корпусу. Одолев несколько лестничных маршей, Дина Платоновна распахнула деревянную, выкрашенную светлой краской дверь и остановилась в изумлении. Все здание проглядывалось вдоль и поперек, и даже в солнечном луче, наискось прошившем огромное помещение, не плавали вездесущие пылинки.

Мерно шипели вдали горелки, беспрерывно поджигавшие наваленную на ленты смесь руды и молотого кокса, легко шуршали стальные палеты, несущие эту смесь, спекающуюся и остывающую на ходу, мерно прогромыхивал готовый агломерат, вываливаясь в конце ленты в вагоны, и эта гамма монотонных шумов действовала на душу успокаивающе, как рокот моря.

Мимо проходили люди в чистой одежде, с чистыми лицами. Они совсем не походили на агломератчиков, неизменно красно-бурых с головы до пят. Многие почему-то улыбались, глядя на нее, и она даже осмотрела себя: в порядке ли у нее пальто и хорошо ли натянуты чулки?

Причина улыбок стала понятной позже, когда начальник аглофабрики Зимородов сказал ей, что место, на котором она остановилась, назвали «пятачком удивления», потому что всяк, войдя в это помещение, остолбеневает от неожиданности. И дольше всего стоят на пятачке, не веря своим глазам, люди наиболее бывалые, привыкшие воспринимать спекательный корпус как второй круг ада.

— А здесь чистилище! — восхищенно произнесла Дина Платоновна.

— Вот, вот, именно, — охотно подтвердил Зимородов. — У нас и в самом деле вся пыль отсасывается. Станете чище, чем когда вошли. Как после пылесоса.

У этого человека, сухощавого и нервного, глаза светились гордостью, а на лице было написано такое удовольствие, будто демонстрировал он непревзойденное произведение искусства.

Однако Дина Платоновна быстро омрачила настроение Зимородова.

— А в первом корпусе по-прежнему никаких улучшений? — спросила она, затронув больное место Зимородова.

— С первым беда. Пока запыленность считалась неизбежной, люди мирились. Иное дело теперь. Хотим, говорят, чтоб и у нас было так же. Условия, конечно, улучшать придется, но как и когда… — Зимородов сокрушенно вздохнул. — Збандута не хватает. А с посетителями получается любопытно. Удивляться они начинают уже у меня в кабинете. Приглашаю посмотреть новый корпус, а они мнутся, выразительно поглядывают на белые манжеты: что, дескать, ты за хозяин, если не предлагаешь традиционную спецовку. И, только войдя в эту дверь, понимают, почему не обрядили их.

В отдалении у горна появилась группа людей, сопровождаемая Гребенщиковым.

— Идите к гостям, — посоветовала Дина Платоновна, решив, что Зимородов не хочет оставлять ее одну из вежливости.

Тот небрежно отмахнулся.

— В этом цехе Гребенщиков предпочитает водить сам. Так ему удобнее выдавать себя за инициатора этого строительства. Видите, какой у него торжествующий вид. Ни дать ни взять именинник. Больше — юбиляр. При мне так себя не подашь. И утечки внимания он не любит. Все должно вертеться вокруг него одного.

Дине Платоновне невольно стало обидно за Збандута. Совершил человек технический подвиг, а к его славе уже примазываются. Впрочем, и славы-то никакой не было, потому что кто знает об этом подвиге? Даже на заводе не все знают. А история весьма поучительная и очень просится на страницы большой прессы.

И у нее вдруг вспыхнуло желание написать очерк о создателях этого совершеннейшего технического сооружения. В нем она расскажет о смелости Збандута, о смекалке заводских конструкторов, о благородстве Штраха, без особого сопротивления давшего согласие на изменение проекта своего института. Смысл очерка будет состоять в том, что так и только так нужно строить новые аглофабрики. Шутка ли — стерильно чистая аглофабрика! Это такое же невероятное словосочетание, как сухое море или глубокая гора. Очерк поднимет причастных к строительству людей на ту высоту, которой они достойны, и лишит Гребенщикова возможности приписывать все заслуги в этом деле своей персоне.

Представив себе, как приятно будет прочитать статью в далекой Индии Збандуту — не забыли его! — и как взбесится Гребенщиков, испытала острое чувство удовольствия и обрадовалась ему. Значит, не совсем оскудела душевно, если просыпается желание заслуженно доставлять людям и радость, и неприятности.

Поравнявшись с Лагутиной, Гребенщиков резко остановился.

— Вы что здесь делаете? — Губы в улыбке, а глаза едят поедом.

— Прежде всего здравствуйте, Андрей Леонидович.

— Здравствуйте, — буркнул Гребенщиков, раздосадованный тем, что в присутствии посторонних (а это были главные инженеры южных заводов) ему преподают урок вежливости.

Дина Платоновна сделала широкоохватный жест, сказала с потаенным злорадством:

— Это же целая глава в истории завода.

— С вашими темпами вы вряд ли до нее доберетесь.

— Какие бы ни были у меня темпы, Андрей Леонидович, а история будет написана. От Гостомысла и до наших дней. А здесь я еще потому, что решила принять ваш совет. Вы были правы, когда говорили, что технический прогресс нуждается в рекламе.

На лице Гребенщикова проступило самодовольство победителя, и в знак того, что капитуляция принята, он благосклонно наклонил голову.

ГЛАВА 11

Секрет отметок, которые объявлял Гребенщиков на селекторе, вскрылся довольно скоро — при подведении итогов месяца. Список на производственную премию был испещрен удержаниями. С Рудаева снята половина премии, с Шевлякова, цех которого имел наилучшие показатели, — сорок процентов. И так с начала и до конца списка. Арифметика оказалась элементарно простой. Поставил Гребенщиков тройку — долой три процента премии, двойку — пять, единицу — десять. Ноль обозначал ноль премии. Этой отметки удостоился начальник слябинга, и не столько за работу, сколько за строптивость характера, за пререкания на рапортах. Даже Флоренцев, освоивший проектную мощность конвертора в очень сжатый срок, и тот лишился тридцати процентов премии. Ходил он по цеху мрачный, злой и, чего за ним раньше не наблюдалось, срывался на ругань.

Попало от него и Серафиму Гавриловичу, с которым был всегда отменно вежлив, а за что — тот так и не понял.

Серафим Гаврилович еще не успел остыть от обиды, когда появился Борис.

— Не знаешь, какая муха укусила Флоренцева? — попробовал разведать он у сына.

— Муха умудрилась всех подряд покусать.

Борис рассказал отцу, что у всех начальников цехов испорчено настроение, и объяснил почему.

— А Шевляков так зашелся, что потом целый день валидол сосал, — закончил Борис свое повествование.

— Братцы мои, так это ж как в старое время — система штрафов! — завопил Серафим Гаврилович. — А вы все что, языки проглотили? Свою злость на нас вымещать будете?

— Я сегодня с ним крепко схватился. Не из-за себя, конечно, — из-за Флоренцева. С него не удерживать надо было, а премировать за освоение новой техники.

— И что?

— Уперся, как буйвол. Ты ж его знаешь. Буду писать министру.

— Эх, Боренька… — Морщины на лице Серафима Гавриловича пришли в хлопотливое движение. — До бога высоко, до царя далеко… Помнишь, что я тебе говорил насчет овечьей шкуры? Помнишь?

Серафим Гаврилович недовольно засопел и пошел поделиться печальной новостью с Сениным.

Но попытка разговорить Сенина успеха не имела. Полчаса назад Женя получил свою порцию вливания от Флоренцева, причем за пустяк, — на минуту задержал заливку чугуна, и на душе у него было прегадко. Сказал только:

— У меня такой метод воздействия вызывает обратную реакцию. Руки опускаются, желание работать пропадает.

Не удалось Серафиму Гавриловичу разрядиться, и негодование разбирало его все сильнее. Не сыновних денег было ему жаль, не о настроении сына он беспокоился. Этот выстоит. А другой, ну хотя бы тот же Флоренцев? Со зла прочихвостит мастера, тот — бригадира, бригадир — рабочего, и покатилась волна недовольства от одного к другому, как круги по воде. Докатится она и до семей. Каким сегодня Флоренцев домой притопает? Может, сам на жене зло сорвет, а не исключено, что и она на нем. Узнает о прорехе в бюджете — подбавит кислого. «Днюешь и ночуешь в цехе, скажет, а дерут с тебя лыко, как с липки». Не все ж такие, как Настя. Сколько ни принесешь — слова не скажет, даже искоса не взглянет. Вот сейчас он вполовину меньше зарабатывает, чем когда сталеваром был, а она попрекнула хоть раз? Наоборот, все на пенсию уходить подговаривает: пора, мол, перестать колготиться, дети самостоятельные, обойдемся. Так это Настя, ангельская душа. А иная копейку считает и поглядывает, как люди ее мужика расценивают. Нет гордее гордости, чем бабья. Все это нельзя снимать со счета.

Серафим Гаврилович не остался на рапорт, что делал всегда, удовлетворяя органическую потребность знать все, что делается в цехе, жить его интересами, решил отправиться в поисках правды.

В завкоме распределяли курортные путевки, и конца заседания он так и не дождался, в парткоме Подобеда не оказалось — уехал в цехи. «Эх, была не была!» — сказал себе Серафим Гаврилович и поехал в горком к Додоке.

И здесь ему пришлось подождать в приемной, но недолго. Секретарша впустила его в кабинет, как только оттуда вышли люди.

Крепкое рукопожатие Додоки и острый, упрямый взгляд сразу расположили к нему Серафима Гавриловича — почуял своего человека. «Такая рука не только штурвал танка держала, но и молоток», — решил он.

— Скажите мне вот что, товарищ секретарь горкома, — без всякого подхода приступил к делу Серафим Гаврилович, полуутонув в предложенном ему кресле. — Если вас ежедневно будут шпынять, а раз в месяц кожу сдирать, вы сможете хорошо работать?

В глазах Додоки загорелось хмурое любопытство — в этом кабинете он привык задавать вопросы.

— Вы полагаете, у меня сладкая жизнь? Меня тоже со всех сторон дергают, — проговорил с запинкой, соображая, к чему ведет Рудаев.

— И это вам не мешает?

— А что делать?

Серафим Гаврилович стал рассказывать о заведенной Гребенщиковым шкале удержаний, о том, как мешает он людям работать, как портит им жизнь.

Трудно вставать Додоке, трудно ходить. Все же встал, заходил, ничего не выказывая, ничего не высказывая. Только протез поскрипывал, как стиснутые зубы.

А Серафим Гаврилович продолжал:

— Он же нам в конце концов людей разгонит. Вон Шевляков, начальник доменного, уже на сторону посматривает. А заводу без него кру-у-то придется. Знаете, что до него в доменном было? Авария за аварией, ни плана, ни качества. А качество чугуна на стали, как вы знаете, отражается. Почему череповецкая сталь лучше нашей? Сталевары там лучше, что ли? Нет. Такие же. Чугун там лучше. Из хорошей муки и хлеб хороший получается. Сознательность — сознательностью, но сколько на сознательности ехать можно? Даст тот же Шевляков задки — бывайте здоровы! — наплачемся.

— У нас есть способ удерживать коммунистов, — с неосмотрительной прямотой сказал Додока и тотчас пожалел об этом.

— Э-э, вон вы куда гнете! — пристыдил его Серафим Гаврилович. — Значит, не снимать с учета. Это дело ума не требует. Надо создавать людям такие условия, чтоб они не разбегались. Мы вот знаем, что вы хамству препоны чините.

Додока отвел глаза.

— Да, да, мы все знаем. Знаем и то, какой раздолбай устроили вы продавцу в магазине, когда услышали, как он грубил покупателю. Было такое?

— Ну, было, — почему-то застеснявшись, неохотно отозвался Додока.

— А вот что это вы завод без внимания оставили? Ведь один хам может весь коллектив перепортить. Облаял тебя сегодня, завтра, каждый день, и ты — хочешь не хочешь — тоже лаять научишься. Кто Гребенщикова на этот трон посадил, кто Збандута отпустил? — Голос Серафима Гавриловича гудел, как растревоженный колокол.

— Обстоятельства так сложились. — Додока даже удивился себе — оправдывается.

— Обстоятельства не сами складываются, их люди складывают.

Не курит Серафим Гаврилович, только разве что за рюмкой иногда побалуется, и то не дома, чтоб жена не видела, чтоб Юрке дурной пример не подавать. А тут не выдержал. Приподнялся, потянул руку за папиросой и, уже взяв ее из жерлеца пачки, спохватился, попросил разрешения закурить.

Закурил и Додока.

— Все было бы иначе, если б Збандута не послали в Индию, — глухо вымолвил он.

— Послали! — зло усмехнулся Серафим Гаврилович. — Не поверю, что это против мнения горкома сделали. Захотели б — не отдали. Видать, не ко двору пришелся.

Додоке показалось, что стены в его кабинете не глухие, не кирпичные, а проницаемые. Прослушиваемые и просматриваемые. Пусть не очень точно, но люди действительно все знают. Он на самом деле не оказал должного сопротивления, когда отзывали Збандута, не лег костьми.

— Видите ли, тут особая причина… — Он не хотел раскрываться перед этим дотошным посетителем. — Ну… братская помощь Индии.

— Могли бы послать и рангом пониже, у нас прекрасных специалистов на других заводах достаточно.

— А международный престиж?

— А мы что, не на престиж работаем? В сорок две страны как-никак лист отправляем. Вот ушел Збандут — и престиж начинает портиться.

— Какая тут взаимосвязь? — удивленно спросил Додока.

Серафим Гаврилович посмотрел на него с явным осуждением, приклонился к столу.

— Новая набережная, ничего не скажешь, дело стоящее. Уедете вы от нас — почему-то так повелось: едва проявит себя человек, как его забирают, — а вспоминать…

— Не зря же Донбасс называют кузницей кадров.

Додока перебил Серафима Гавриловича умышленно — не хотел, чтоб тот закончил фразу.

Однако Серафима Гавриловича не собьешь.

— Так вот и говорю я: уедете от нас, и каждый будет вспоминать: набережную Додока сделал. Хорошо это, конечно, — на земле свой след оставите. А что завод без вашего призора…

И снова Додока решил направить ход рассуждений собеседника.

— Вы мне так и не объяснили, в чем взаимосвязь.

— А в том, что Гребенщиков сильно напер на прокатчиков. За валом погнался, за рекордом. Как же, надо результативность своей работы показать! Ну и началась не прокатка, а молотьба. Обжатие все нормы превысило. И посыпались рекламации. Слышали? Или только за процентами следите?

— Н-не слышал… — без охоты признался Додока.

— А не слышали потому, что для города вы отец, а для завода…

— …отчим?

— Во-во. Завод для вас пасынок. Забытый и забитый.

— А почему забитый?

— Люди на нем забитые. И еще скажу вам, если уж пошло на откровенность: слава у вас однобокая.

— Как это понять, — Додока заглянул в бумажку, оставленную секретаршей, — Серафим Гаврилович?

— Между прочим, я по паспорту Гавриилович. В честь архангела Гавриила.

— Духовного звания, что ли, была семья? — улыбнулся Додока.

«Улыбка у него все же получается, только больше в глазах. А показалось сначала — и захочет не улыбнется: шрамы по всему лицу», — отметил про себя Серафим Гаврилович и сказал:

— Как в воду смотрите. Дед — безземельный крестьянин, отец сначала был архиепископом конного двора, потом архимандритом над изложницами в разливочном пролете. Но веровал. Вот его на Серафима и потянуло. Меня наградил, а я — своих детей. Отчеством, разумеется. Их у меня трое…

— Вы не сказали, почему слава однобокая, — возобновил Додока начатый разговор. — Давайте напрямик. Я критику выдерживаю.

— Вот это правильно! — Серафим Гаврилович довольно стукнул себя по колену. — Другой распинается: люблю критику, обожаю, а на самом деле… По правде говоря, ее никто не любит. Только критика — как родная жена. Любишь не любишь — терпи.

Снова у Додоки улыбка в глазах. Однако общие рассуждения мало его устраивают, и он еще раз пытается направить беседу в интересующее его русло.

— Так почему все же однобокая?

— В городе о вас хорошо говорят, а в заводе — никак.

Додока подобрал и закусил нижнюю губу. Только вчера он беседовал с министром черной металлургии Союза, и тот сказал, что его увлечение благоустройством города идет в ущерб заводу. С министром он держался твердо. Даже упрекнул за чисто ведомственное отношение к этому вопросу: как можно не интересоваться состоянием города, если в нем живут металлурги? «Меня интересует и город, и завод, — ответил министр. — Вас же — только город». Мягко выразился. Этот рабочий — резче и точнее: однобокая слава. Городу — отец, заводу — отчим. И вероятно, не один он так думает.

Уже совсем по-другому посмотрел Додока на сидевшего перед ним человека, который нашел нужным заявить о своем недовольстве работой секретаря горкома. А может, его уполномочили?

Серафим Гаврилович даже обиделся, когда Додока спросил, по своей ли инициативе пришел он сюда.

— А как же иначе? Вы что, решили, что я с чужого голоса пою? Еще спросите, почему я, не кто другой? Мне сподручнее. У других положение посложнее. Узнает ненароком Гребенщиков, что такой-то имярек вам на него накапал, и так или иначе на нем выспится. А я затем и пришел, чтобы накапать. С меня взятки гладки — где залез, там и слез. Я с ним уже обголтался.

Устав ходить, Додока сел, принялся потирать выставленную вперед ногу. Хотелось продумать только что услышанное, но Рудаев не дал ему углубиться в себя.

— Мы почему о Збандуте так убиваемся? — говорил Серафим Гаврилович. — Директор на заводе — главная лошадь. А лошади-то разные бывают. Есть коренники — те и сами тянут, и пристяжных заставляют тянуть; есть ломовики, чернорабочие лошади — сами тянут, ни на кого не надеются; есть головники — не тянут, а впереди бегут, скорость задают тем, что цугом впряжены. Ломовиком у нас Троилин был. А вот Збандут сам тянул и других заставлял. И скорость задавал. Только удержать его не сумели. Зато «Волкодава» сунуть нам сумели.

— У вас с ним случайно не личные счеты?

— Не у меня с ним, а у него со всеми на заводе личные счеты! — вспыхнул Серафим Гаврилович. — Я из-за личной неприязни в горком не ходил и сроду не пошел бы. А вот когда за людей щемит… Я на этом заводе сызмальства. С разнорабочего начал. Девичья фамилия, правда, иная — чернорабочий, но суть та же — куда пошлют. Потом перерывчик был, пока война шла, — на Урале работал. После войны тоже больше года чернорабочим мантулил — завалы растаскивал, чертовы кучи разгребал…

Замолк Серафим Гаврилович. Выдал заряд — и иссяк. Но Додока не отпускал его. Стал расспрашивать о том о сем, затем незаметно переключился на людей. Спросил, высоко ли оценивает он главного сталеплавильщика.

— Хм, это ж мой сын. — Серафим Гаврилович бросил недокурок в подставленную Додокой пепельницу. — Вы что, не знаете? Он Рудаев — и я Рудаев, я — Серафим, он — Серафимович.

— А кому лучше знать человека, как не отцу, — вывернулся Додока, подосадовав на себя, что попал впросак. — Вы, я чувствую, из тех, кто не дает спуску ни свату, ни брату.

— Лично я им доволен. И как сыном, и как работником. А об остальном пусть другие судят.

Так и не определил Серафим Гаврилович, выйдя из этого кабинета, будет иметь какие-либо последствия его разговор с секретарем горкома или не будет. С досадливым чувством, какое оставляет незаконченное дело, побродил по коридорам, зашел в промышленный отдел, где инструкторы ему были знакомы, — почти все взяты с завода, — потолковал с ними немного о всяком-разном и ушел.

А на улице его ожидала приятная неожиданность. Из подъехавшей «Волги» выскочил Гребенщиков и устремился в подъезд горкома.

«Скоро, однако, — обрадовался Серафим Гаврилович. — Скорее, чем можно было ожидать. И летит, как наскипидаренный».

Додока не только просмотрел премиальную ведомость, которую захватил по его просьбе Гребенщиков. Спросил о каждом — когда и за что сделано удержание. Гребенщиков помнил все удивительно точно. Не только какой балл выставил тому или иному работнику, но даже в какой день.

«Такую бы память да употребить во благо», — невольно подумал Додока. Небрежно бросив ведомость, сказал:

— Не вижу соответствия между результатами работы и суммой удержания. Особенно это касается начальника доменного. А соответствия можно было легко достигнуть. Даже при вашей балльной системе.

— Как это вы мыслите?

— Поставили бы пятерку человеку, которому уже влепили кол, — и сбалансировали б хоть часть удержания. У каждого бывают и падения, и взлеты.

— Плюс-минус… — усмехнулся Гребенщиков. — Нет, такую тонкую бухгалтерию я разводить не собираюсь.

— Значит, политика кнута? И эту меру воздействия, как я догадываюсь, вы придумали в ответ на требование Подобеда.

— У всякого руководителя есть два способа воздействия. Либо моральный, либо материальный. Когда запрещено рычать, остается только кусаться.

— Логика железная: не бойся собаки, которая лает, бойся той, которая исподтишка кусает…

Гребенщиков посмотрел на Додоку исподлобья.

— Вы не находите, что ваша терминология непристойна?

— Терминология, к сожалению, не моя. Признаюсь в плагиате. Позаимствовал. Вас же иначе как «Волкодавом» не называют. Ну, а глас народа — глас божий.

— На каком основании вы меня оскорбляете! — Резким окриком Гребенщиков надеялся поставить Додоку на место. — Пользуетесь своим положением?

— А почему вы считаете, что оскорблять, пользуясь своим положением, можно только вам?

— С этим покончено.

— А вот с этим начато? — Додока указал на ведомость. — И какая средняя премия получилась по ИТР после ваших… штрафов?

— Не считал.

— Жаль. Тогда я посчитаю. Сядьте. — Додока позвонил секретарше. — Счеты мне, пожалуйста.

Гребенщиков был взбешен, но сдерживал себя — он еще не понимал, что задумал Додока. А тот неторопливо, с неловкостью начинающего счетовода принялся подбивать итоги. Подсчитал, стряхнул косточки, чтобы проверить себя — не ошибся ли.

— Разгоните вы кадры, — говорил он в то же время. — И первым, кто от вас уйдет, будет Шевляков.

— Никуда он не денется. Он здешний, всю свою жизнь работает на нашем заводе.

— Потом Рудаев. — Сбившись со счета, Додока снова стряхнул косточки и снова принялся передвигать их. Не перебрасывать, а именно передвигать.

— Не уйдет. В его годы такой пост…

Додока записал наконец получившийся итог.

— М-да… Счетный работник из меня тоже не вышел бы, — сказал грустно. — Еле-еле высчитал. Так вот, удержали вы с ИТР двадцать один процент премии. Запомните: очко. Такой же доли премии недосчитаетесь и вы.

— Где тут логика? — со скептической миной спросил Гребенщиков.

— Логика простая. Школьная. Если все ученики получают плохие отметки, то в этом повинен только преподаватель.

— Интересно, каким образом вы это сделаете? — осведомился Гребенщиков, и щелеподобный рот его растянулся. — Размер моей премии определяет министерство, а у него не будет к тому формальных оснований.

— Вот министерство вам и определит. А формальные основания… — Додока прищурился. — Вы же нашли — найдут и там. Ну, хотя бы ухудшение качества листа. — Но дальше выдержки у него не хватило, и, бросив ведомость в стол, он сказал, вконец обозлившись: — Все!

Короткое это слово прозвучало, как «вон». Гребенщиков понял, что больше ему у Додоки делать нечего. По крайней мере сегодня.

ГЛАВА 12

Вовка всегда норовил задержаться с родителями как можно дольше и изобретательно находил для этого всевозможные предлоги. Вот и сейчас его никак не удавалось отправить спать. Сначала он сказал, что забыл выучить стишок, и принялся усердно шевелить губами, вроде повторяя его, хотя глаза блуждали по сторонам, цепляясь то за один предмет, то за другой, потом объявил, что успел проголодаться и готов съесть вола.

Алла поставила перед ним на стол кусок пирога и кефир. Пирог Вовка уплел с удовольствием, а когда дошло до кефира, приуныл. Подперев руками голову, он долго сидел, болтая ногами, кривясь, хныкая потихоньку, потом тоскливо посмотрел на мать.

— Мам, а от кефира молодеют?

— Конечно, — подхватила Алла, обрадовавшись возможности преподнести сыну полезное назидание. — И молодеют, и здоровеют.

— Вот и хорошо! — в свою очередь обрадовался Вовка. — Тогда пей ты, а я не буду, и мы вместе состаримся.

Гребенщиков, чей смех даже дома редко когда был слышен, густо расхохотался.

Вовка, естественно, не понимал, как лихо у него получилось, — ему важно было отделаться от злополучного кефира, но родители оценили остроумие сына и милостиво разрешили посидеть с ними еще полчаса.

— А все же мне очень обидно за Збандута, — сказал Гребенщиков жене, помешивая ложечкой густой заварки чай. — Смахнули как-то непонятно. Хоть бы благодарность вынесли приказом по министерству.

— Это не так уж редко случается, — отозвалась Алла. — Не угодил кому-то повыше — и нет тебе места под солнцем.

— Как раз место под солнцем ему нашлось, да еще под каким жарким — индийским! — пошутил Гребенщиков, отставляя чашку. Чашка была крупная, с вензелем — фамильная. Гребенщиков ею очень дорожил и никому, кроме жены, прикасаться не разрешал.

— Ты всё? — спросила Алла и не получила в ответ ни «да» ни «нет». О чем-то своем думал муж, судя по глубокой складке на лбу, серьезном и значительном.

Алла налила себе еще чаю и сидела в ожидании, когда он остынет, вдыхая терпкий аромат.

— А знаешь, что мне пришло в голову? — Гребенщиков вдруг взял ее за руку. — Хорошо бы выдвинуть его на Государственную премию.

Не скажи он это громко, Алла решила бы, что ослышалась. Ее супруг, никогда ничьих дел близко к сердцу не принимавший, проявляет заботу о своем коллеге. Такая акция требует не только чуткости, но и смелости: придется идти против течения — Збандут ведь в немилости.

— Но, очевидно, не его одного? — как бы ненароком спросила Алла.

— Естественно. Но главная фигура — Збандут.

— За аглофабрику?

— За освоение кислородно-конверторного цеха.

— Это было бы очень благородно с твоей стороны, — поощрительно проговорила Алла. — Подняв таким образом Збандута, ты как бы проведешь демаркационную линию между его деяниями и своими и тем самым подчеркнешь, что его заслуги себе не приписываешь.


На другой день перед очной оперативкой Гребенщиков вызвал в кабинет начальника технического отдела Золотарева, человека сведущего во всех процедурных вопросах, беспристрастного советчика и надежного исполнителя. Но основное его достоинство — нем как рыба У него и складка рта такая, будто губы разнимаются редко и с трудом, и выражение лица соответствующее: много знаю, но мало говорю.

От всего его облика веяло той элегантностью, которую придает хорошо сшитый костюм и умение носить его.

Поправив и без того безупречно завязанный галстук, Золотарев застыл, прямой, как жердь, словно по команде «смирно».

Не всякому Гребенщиков предлагает сесть, предпочитает, чтобы с ним разговаривали стоя. Это, с его точки зрения, дисциплинирует, заставляет ощущать дистанцию. Но Золотарева он милостиво усаживает в кресло и, сделав паузу, которая обычно предшествует у него значительному разговору, начинает издалека:

— Как вам нравится проект конверторного цеха?

— Первоклассный проект.

— А темпы освоения?

— Выше всяких похвал. Вместо положенных тридцати месяцев освоить проектную мощность за полгода… — Золотарев затаил дыхание.. Он научился угадывать мысли начальства с полслова, а сейчас не понимал, к чему клонит Гребенщиков.

— Не кажется ли вам, Геннадий Кузьмич, что есть все основания выдвигать людей на Государственную премию?

Золотарев подтвердил свое согласие кивком головы.

— А почему без энтузиазма? — осведомился Гребенщиков полушутливо-полустрого.

— У меня на это своя точка зрения. При каждом выдвижении частенько бывает больше обиженных, чем осчастливленных.

— Бывает. Все бывает. А между тем давайте подумаем, кого следует выдвинуть.

— Вы, наверно, уже все решили…

— В таком случае я бы не вызвал вас. Меня интересует ваше мнение. — Гребенщиков упорно перекладывал задачу на плечи Золотарева.

Через минуту-другую тот пересилил в себе чувство, которое находилось в противоречии с желанием, начал перечислять:

— Директор «Южгипромеза», главный инженер проекта конверторного цеха — без них никак не обойтись, директор завода, естественно, главный сталеплавильщик, начальник цеха. Необходимо добавить еще наиболее отличившихся в освоении рабочих. Двух-трех. Получится семь-восемь человек. Это нормально. Будет больше — могут пройтись красным карандашом.

— А кого обычно вычеркивают?

— Рабочих, как правило, не трогают. Список могут сократить за счет руководящего состава.

— Кстати какого директора вы имеете в виду?

Золотарев некоторое время раздумывает над ответом. Не ради же Збандута Гребенщиков затевает выдвижение. Очевидно, ради себя. Но назвать его фамилию Золотареву смерть как не хочется. Какое отношение имеет Гребенщиков к строительству конверторного цеха? Все вынес на своих плечах Збандут. И все-таки он говорит:

— Ныне здравствующего, естественно. Вас.

Во взгляде Гребенщикова что-то похожее на признательность, но слова его звучат жестковато:

— А при чем тут я, разрешите полюбопытствовать? Этот цех — заслуга Збандута, и только его.

— Но освоение произошло при вас. А самое главное — не поддержат его. — В голосе Золотарева плохо завуалированное сочувствие, и Гребенщиков сразу определяет, кто ему больше мил. — Наверху, очевидно, настроены против него, иначе не отозвали бы с такой скоропалительностью. При добрых отношениях к человеку поступают по-другому. Можем потерять место: количество кандидатур ограничено.

— Можем, — соглашается Гребенщиков. — Но выдвигать все равно будем. Уж сам факт выдвижения является признанием заслуг. И Збандуту будет приятно, что его помнит коллектив.

Слово «коллектив» в устах Гребенщикова настолько непривычно, что при скороговорке оно застревает в зубах. На это Золотарев почти неуловимо улыбается, но у Гребенщикова очень въедливый глаз.

— Вы чему? — настораживается он.

Хочешь не хочешь — приходится Золотареву изворачиваться.

— Да так, — говорит он. — Вспомнился один комичный случай с выдвижением. Не ко времени и не к месту. — И, уходя от более точных объяснений, продолжает с наигранным оживлением: — Вопросом выдвижения, Андрей Леонидович, обычно занимаются общественные организации. Это не только их дело, но и их прерогатива.

— Тем хуже для наших организаций, если они об этом не подумали. — Фраза демонстративно откровенная, обнаженно холодная, и Золотареву становится понятно, что желание насолить заводским организациям и за их счет укрепить свой авторитет тоже является одним из мотивов действий Гребенщикова.

— Где и как вы думаете оформлять выдвижение? — интересуется Золотарев.

— На очной оперативке. По сути, она является собранием руководящих работников завода, и решение их что-нибудь да значит. В Положении сказано, что выдвигать могут даже частные лица.

— Но общественные организации завода все же должны поддержать это решение.

— Они не могут не поддержать. Как они в таком случае будут выглядеть? — Гребенщиков не сводит с Золотарева придирчивого взгляда. — А кого из рабочих, как вы думаете?

— Этот… Ну, иммигрант из Криворожья, Голубенко. И Сенин.

Кандидатура Сенина никак не устраивает Гребенщикова. Он не терпел Сенина за излишнюю самостоятельность и развитое чувство собственного достоинства, не забыл о тех столкновениях, которые не раз происходили между ними в цехе, и ему претила мысль, что этот мальчишка, пусть даже способный, будет ходить в лауреатах.

— Лучше, если бы кандидатуры цеховиков назвали на оперативке, — говорит он. — Надо оставить возможность для свободного волеизъявления. — И доверительно снизил голос: — А наши с вами роли мы распределим так: я выдвигаю Збандута и Рудаева, вы — деятелей «Южгипромеза». — Гребенщиков усиленно потирает себе лоб, вспоминая что-то упущенное, и, спохватившись, добавляет: — Да! Если кому-нибудь взбредет в голову выдвинуть Флоренцева…

— Ну, это вряд ли…

— …то отвод дадите вы. Надо быть готовым ко всяким неожиданностям.

— И еще одно. У вас с ДОННИИ отношения нормальные?

— Я бы сказал, больше чем нормальные. Прекрасные. Они у нас ведут исследования по договорам, мы ими довольны, они нами тоже.

— Хорошо бы поехать вам туда, провести с ними работу. Поддержат наше выдвижение — мы будем застрахованы от всяких случайностей.

— Прежде всего поддержать должны наши заводские организации. Иначе получится странная ломаная линия.

На губах у Гребенщикова появляется снисходительная улыбка.

— В тактике, Геннадий Кузьмич, в отличие от геометрии, как раз ломаная линия бывает кратчайшим расстоянием между двумя точками. Это, между прочим, хорошо знали немцы, когда решили обойти линию Мажино.

Снисходительная улыбка не слетает с лица Гребенщикова, и тогда, когда, оставшись один, он уверенной рукой рисовальщика выводит черным фломастером контуры черта, а голубым пририсовывает ему нимб святого и крылышки ангела. Так представляется ему эффект, который произведет его благотворительно-великодушная акция на инженеров. И уже заранее в его душе торжественно звучат фанфары.


Оперативка подходила к концу, в кабинете уже возник и разрастался тот легкий шумок, который сопутствует окончанию всякого совещания, когда Гребенщиков, поднявшись во весь рост, чего обычно не делал, торжественно объявил, что вносит предложение выдвинуть соискателей на Государственную премию.

Внешне у этих привыкших ко всяким неожиданностям людей реакция скупая. Правда, они больше привыкли к неприятным неожиданностям. А такая растапливает холодок в глазах и расцвечивает лица улыбками. Среди них и недоуменные, и явно скептические, но их немного. Возражающих не нашлось, и Гребенщиков предложил называть кандидатуры.

Тотчас, не дав никому опомниться, поднимается Золотарев и в соответствии с разработанным сценарием предлагает южгипромезовцев.

Несколько человек тянут вслед руки, но Гребенщиков предпочитает не заметить их. Опасаясь, как бы у него не перехватили инициативу, он сразу же называет Збандута и Рудаева, но называет не залпом, не подряд, а раздельно, проверяя впечатление.

Кандидатура Збандута встречает явное одобрение, Рудаева — бурный всплеск эмоций, вплоть до открытого ликования.

Лицо Рудаева какое-то время ничего, кроме удивления, не выражает. Но удивление вдруг вытесняется озадаченностью, и это, в свою очередь, озадачивает Гребенщикова — тот не может понять, какие сдвиги произошли в душе у главного сталеплавильщика.

Осведомившись, нет ли у кого отводов, и не дождавшись их, Гребенщиков уже решил было перейти к выдвижению следующих кандидатур, но тут руку вытянул Рудаев.

— У меня отвод, — глухо заявил он.

— Кому? — Брови у Гребенщикова вскинулись вверх и тотчас низко опустились к глазам.

— Себе. У каждого человека собственные критерии оценки своей деятельности. Я не нахожу свою деятельность заслуживающей столь высокого поощрения.

«Была бы честь предложена, а от убытка бог избавит», — подумал Гребенщиков, обрадованный таким поворотом дела, и поспешно, даже слишком поспешно, сказал, скорее не спрашивая, а утверждая:

— Я полагаю, возражений не будет.

И сразу, как залп, в три голоса:

— Будут!

Гребенщиков остолбенел. То, что в числе выступившей троицы оказался Шевляков, его не удивило. От этого благодушного с виду толстяка всегда можно ожидать какого-либо выпада. Но Золотарев! Он-то с какой стати проявляет инициативу, выходящую за рамки порученных ему функций? И Галаган топорщится. Сам на волоске, а за Рудаева как… Впрочем, может, потому и поднимает голос, что на волоске. Выслуживается.

— Георгий Маркелович, от вас конверторный цех далеко, — как бы походя обронил Гребенщиков.

— Не дальше, чем от вас, Андрей Леонидович, — Шевляков недобро сощурился. — Пусть Рудаев недооценивает свою деятельность, но мы-то всё знаем. В «мы» я включаю и вас. Проект, цех, освоение, эксплуатация. И негоже нам уступать его скромности или его капризу. Достоин он выдвижения или не достоин, покажет поименное голосование. Поименное, товарищ Золотарев?

— Так точно, — отчеканил тот.

А с выдвижением конверторщиков застопорилось. Флоренцев не торопился называть фамилии, все надеялся, что назовут его. Но этого никто не сделал. Одни знали, другие догадывались, что его роль в освоении была невелика, а в проектировании и строительстве он и вовсе никакого участия не принимал по той простой причине, что тогда его на заводе не было.

Остановившийся на полпути шар подтолкнул все тот же Золотарев. Твердо следуя заданию Гребенщикова не допустить выдвижения Флоренцева, он одного за другим назвал сразу трех: Сенина, Голубенко и механика цеха Полежаева.

Эти кандидатуры прошли без возражений.

— Что ж, приступим к голосованию, — сказал Золотарев, потому что Гребенщиков сидел задумавшись.

— Рановато! — неожиданно заявил Шевляков, Его глаза под одряблевшими веками смотрели пристально и строго. — Странно как-то получается. Выдвигаем за строительство и освоение, а ни одного строителя. Здорово! Проектировщики есть, эксплуатационники есть…

— А за какие заслуги? — осведомился Карий.

— А за то, что при изменении проекта по ходу строительства они пришли к финишу с минимальной задержкой, — четко и громко объяснил Рудаев.

Без особых споров и обсуждений остановились на Апресяне.

— Вот теперь можно приступить к голосованию, — как бы подвел черту Гребенщиков. — Геннадий Кузьмич, передаю вам бразды правления.

Дальнейшее для Гребенщикова уже не представляло никакого интереса, и он удалился в комнату отдыха за кабинетом.


Из заводоуправления Рудаев и Шевляков вышли вместе. Несмотря на разницу в возрасте почти в два десятка лет, несмотря на разные специальности — мартеновцы часто враждуют с доменщиками, — отношения у них были самые товарищеские.

— А ты что это выпендрился? — спросил Шевляков, останавливаясь на последней ступеньке, чтобы отдышаться, — с его весом трудно было не только подниматься по лестнице, но и спускаться. — Понимал же, что бесполезно. Не хотел из его рук? Так не из милости же он это делает. Через горло.

В словах Шевлякова была немалая доля истины. Дай Гребенщикову волю, он не только не выдвинул бы Рудаева в соискатели Государственной премии, но, сводя старые счеты, с великим удовольствием выгнал бы его с завода. От такой крутой меры сдерживала только осторожность. Шум поднялся бы невообразимый, а такого рода шум ему ни к чему. И он решил взять Рудаева измором. На первых порах доводил его до белого каления, шельмуя на совещаниях и оперативках, а когда пришлось притихнуть, принялся донимать тем, что, как прочим инженерам, ставил отметки, причем самые низкие. Больше чем на двойку он ни разу не расщедрился.

Разгадав его замысел, Рудаев на людях был предельно сдержан, и только когда они схватывались один на один, давал сдачи той же мерой, да еще с процентами.

— А мне что одно, что другое — одинаково противно. — Рудаев с деловым видом катал ногой выкрошившийся из бетонной ступеньки кругляш. — Если сказать по-честному, я считаю выдвижение преждевременным. Надо пустить третий конвертор, стать прочно на ноги всем цехом — вот тогда…

— И выложил бы напрямую.

— Не мог.

— Сдрейфил? Не хотел портить отношения?

— Они уже настолько испорчены, что больше портить некуда. Из-за Збандута не стал. Он этой награды достоин.

Двинулись дальше.

— А я думал, поглядывая на тебя, что растаешь. Вот, решишь, человек!.. За чистую монету примешь.

— А за кого вы меня принимаете?

— За того, кто ты есть, свет Борис Серафимович. Учти, человеку свойственно мерять на свой аршин. Вот почему наиболее доверчивы честные люди. Хитрецы — те подозрительны.

— Выходит, вы хитрец.

— Не сказал бы. Просто бит жизнью и больше твоего знаю, кому можно верить, кому — нет. Так что советую: не разувайся, спи в сапогах.

ГЛАВА 13

Додока допустил крупную ошибку. Он не рассказал заводским руководителям, как удалось ему обуздать Гребенщикова, решил пощадить его авторитет. Мало кто знал о снижении премии, а тем более — за что она снижена. Оттого, что Гребенщиков стал неузнаваемо сдержанным на оперативках и прекратил донимать отметками, люди постоянно опасались какого-нибудь подвоха с его стороны и, как всегда, бурлили. Даже выдвижение в лауреаты и то не очень способствовало притуплению остроты отношений. Обласканных несколько, а задеты все. Вот почему одни поговаривали о расчете, другие собирались писать письма в Киев, в Москву. Но не так легко порвать связи с заводом, с которым сжился, а писать письма небезопасно. Побродит такое письмо по инстанциям и возвращается на расследование к тому, на кого жаловались. На этом круг замыкается. Больше того — начинаются гонения на жалобщиков.

Выдержка давалась Гребенщикову с величайшим трудом. Постоянное раздражение не находило выхода, и работал он стиснув зубы.

А сегодня он пришел в состояние холодного бешенства. И причиной послужила статья Лагутиной в «Известиях» — «Рудная пыль побеждена». Воздав должное всем участникам этого дерзкого замысла, Лагутина позволила себе ни словом не заикнуться о нем, хотя кто как не он подсказал Збандуту единственно возможный способ убрать фундаменты без малейших осложнений.

И надо же было случиться, чтобы в такую неподходящую минуту к нему зашел, да еще с претензией Шевляков. Не устраивает качество агломерата, который поступал со второй ленты. Не дослушав его до конца, Гребенщиков разразился криком, в чем только не обвиняя беднягу.

Привыкший к словоизвержениям подобного рода, Шевляков терпел, но лишь до тех пор, пока Гребенщиков не ужалил его в самое больное место — обозвал «Будкой»… Он знал, что Гребенщиков называет его так за глаза. Но чтобы в глаза — нет, такого он вытерпеть не мог.

Лицо Шевлякова стало похоже на арбуз, с которого сняли корку. Насквозь прожигая Гребенщикова взглядом, он прокричал:

— А вы… вы в таком случае пес при этой будке!

И чтоб не разгорячиться еще больше и не уподобиться Гребенщикову, поспешая, поплыл к выходу.

Через несколько минут Ольга Митрофановна положила на стол перед директором заявление Шевлякова, в котором тот требовал по истечении двух недель выдать ему расчет.

— Где он? — не поднимая глаз, спросил Гребенщиков.

— Сидит в приемной, ждет вашей резолюции.

— Позовите сюда.

Но Шевляков в кабинет больше не зашел. Попросив Ольгу Митрофановну зарегистрировать заявление в журнале входящих бумаг, он отправился в цех.

Отпустить Шевлякова с миром Гребенщикову не позволял характер. Выгнать! Да так, чтобы испортить трудовую книжку, чтобы помыкался строптивец в поисках работы. Однако выгонять было не за что и, самое главное, заменить было некем. Такого работника днем с огнем не найти. А повысить в ранге его заместителя Численко было рискованно. На заводе тот новичок, со спецификой производства еще не освоился и как технолог себя не зарекомендовал.

Гребенщиков невольно вспомнил предупреждение Додоки: «Смотрите, не разгоните кадры». И как напророчил, что Шевляков окажется первым. Теперь жди как бы не возникла цепная реакция. Начнут расползаться один за другим. Лиха беда начало.

Долго размышлять Гребенщиков не любил, он предпочитал действовать. Набрал телефон Подобеда.

— Прошу ко мне, Василий Лукьянович.

Категорический тон приглашения покоробил Подобеда.

— А кто кому нужен? — спросил он. — Я вам? В таком случае пожалуйте ко мне.

Не хотелось Гребенщикову уступать, но делать было нечего — осложнять отношения с Подобедом, когда они и без того сложны, счел неразумным. Пошел. Правда, не сразу, а возвращаясь после обеда из дому, чтобы для посторонних выглядело будто завернул мимоходом.

— Шевляков подал на расчет, — сообщил без всякой преамбулы.

Лицо секретаря парткома, смуглое, худое, нервное, не выразило ни удивления, ни возмущения. Он молчал и ждал, что еще преподнесет ему Гребенщиков.

— Тоже строит из себя красну девицу, слова ему не скажи! — ерепенился Гребенщиков.

— Разные бывают слова, и по-разному они говорятся, — укорил его Подобед. — А какое, собственно, отношение имею я к этому событию?

— Приструнить нужно.

— Кого?

— Как кого? Его.

— А может быть, вас? И почему, скажите на милость, мы должны выправлять ваши огрехи? Вы будете разгонять людей, а нам их удерживать, — рассудительно возразил Подобед.

Повисла пауза, Гребенщиков соображал, что сказать. И в итоге:

— Вам это проще простого. Не снимайте с учета.

Подобед покачал головой.

— Такую меру к Шевлякову я применять не буду. И даже переубеждать не буду. Гуманности ради. У вас люди как на вулкане.

— Ваш гуманизм может дорого обойтись. Доменный цех сядет с планом. — Громкостью голоса Гребенщиков подчеркивал, что диктовать волен он, а не ему.

— Это вы провалитесь. Меня в пару не подпрягайте.

— Выходит, вы только успехи согласны делить пополам? — вызывающе проговорил Гребенщиков.

Подобед откликнулся на эти слова очень сдержанно:

— Я отвечаю не так за показатели, как за воспитание людей. К глубокому сожалению, и за вас в частности. Смешно, Андрей Леонидович. Смешно и грустно. По возрасту вы мне почти в отцы годитесь.

— Но выход какой-то нужно найти. — Гребенщиков котел уяснить до конца, как быть, что предпринять.

— Выход? Найду вам выход. Пригласите Шевлякова к себе, поговорите по-хорошему, расположите к себе. Он ведь мягкий и отходчивый человек.

— Звал — не идет.

— Дожили… — хмыкнул Подобед. — Тогда сами пойдите к нему. Принесите свои извинения…

— Мне?.. Я должен изви-няться? — взвился Гребенщиков, оскорбленный советом Подобеда. — Он меня игнорирует, а я к нему на поклон?!

Так и ушел Гребенщиков, не найдя выхода из тупиковой ситуации, в какую попал своими же стараниями.

А вечером, когда раздражение перегорело и Гребенщиков, твердо взвесив, что потеряет с уходом Шевлякова, позвонил к нему на квартиру в надежде наладить контакты, какая-то женщина, очевидно, жена Шевлякова, осведомившись, кто у телефона, мгновенно повесила трубку.

Только назавтра Гребенщиков понял что к чему: Шевлякова подобрали на улице, когда он возвращался домой, с жесточайшим инфарктом.

ГЛАВА 14

Единственный человек, кому рассказал Глаголин о том, что делает чужую диссертацию, была Наташа. Время их знакомства никак не соответствовало той степени доверия, которое возникло у него к этой девушке. В своем воображении он наделил ее всеми достоинствами, которые только могут встретиться в палитре человеческих качеств, в том числе и умение хранить тайны.

Общеизвестно, что женщины хранят свои тайны лучше, чем чужие, в отличие от мужчин, которые относятся к чужим тайнам строже, чем к собственным. В этом отношении у Наташи был мужской характер. Она никому не сказала о том, что узнала от Володи. Ни отцу, ни Борису, хотя всем своим существом жаждала, чтоб неблаговидная акция Гребенщикова каким-нибудь образом была употреблена ему во вред. Общая атмосфера неприязни к Гребенщикову передалась и ей.

Володя не упал в ее глазах после такого признания. Не упал потому, что взялся за диссертацию не корысти ради и даже во вред себе. Не сумел по мягкости характера противопоставить свою волю тренированной воле Гребенщикова и его изощренной демагогии. А мягкость Володиного характера нравилась Наташе, нравилась, возможно, по контрасту с собственной семьей. У них, у Рудаевых, все, кроме матери, были крутого замеса, и как ни уважала Наташа отца и брата за чисто мужской шероховатый нрав, человеческие слабости Володи очень подкупали ее.

Но Наташа всерьез огорчилась, когда узнала, что Володя не прервал работу над алгоритмом и тянет двойной тягой, прихватывая часть ночи. Он не отличался богатырским здоровьем, и ничего, кроме вреда, от столь сильной перегрузки ожидать было нельзя. Кому-кому, а Наташе хорошо известно, к чему это может привести.

Никогда еще не было с Наташей такого, чтоб человек после нескольких встреч стал ей так понятен, близок и даже дорог. Они как-то легко и органически быстро перешли на «ты» и разговаривали с той непосредственной откровенностью, когда не думаешь о впечатлении, которое произведут на другого твои слова, мысли, признания.

Размышляя об этом взаимном тяготении, Наташа порой приходила к выводу, что оно больше похоже на дружбу, чем на чувство, называемое любовью, да и Володя, казалось, испытывал то же самое: сказал как-то, что у них лирическая дружба.

И все же для дружбы это тяготение было слишком сильное и слишком уж много радости доставляли им встречи. Они даже признались друг другу, что в тот день, когда им предстояло повидаться, они испытывали такой подъем духа, что и работалось лучше, и неприятности переносились легче.

В конце концов Наташе довелось познакомиться с Володиной мамой. Произошло это неожиданно для нее и неожиданно для Володи.

В театре в первом же антракте к ним подошла женщина с суховатым, но не лишенным приятности лицом, одетая не только без всяких притязаний на моду, но даже на общепринятый стиль, и, протягивая Наташе узкую, цепкую руку, сказала: «Давайте познакомимся. Я Володина мама. Вас, знаю, зовут Наташа, меня — Лидия Николаевна».

У Володи от удивления вытянулось лицо и на какое-то время пропал дар речи. Только и смог что сжать локоть Наташи, как бы просигнализировав этим, что он тут ни при чем, и выражая свое смущение.

Мама скучать им не дала. У нее было что рассказать, о чем порассуждать, и Наташа оценила и самобытность суждений, и критическую направленность ума.

Увязалась за ними мама и после театра. Она бодро преодолела штурмовую посадку в автобус, затем долгий путь до Наташиного дома, постояла у калитки и ушла вместе с сыном.

Снисходительная к любым проявлениям материнских чувств, Наташа не нашла в ее поведении ничего предосудительного — заботливая мать хочет составить себе представление о девушке сына. Но когда и в следующие разы после кино и после концерта Лидия Николаевна оказывалась рядом и стоически совершала продолжительные променады, Наташе это показалось сначала странным, а затем и докучливым.

С той же откровенностью, к какой привыкла в отношениях с Володей, Наташа сказала ему и о своей реакции на это преследование.

Володя опустил глаза долу и признался, что тут он беспомощен, так как его мать использует любую возможность, чтобы находиться рядом с ним. В этом она видит проявление материнской любви, которую находит нужным постоянно демонстрировать как ему, так и всем окружающим. А не предупреждать ее о том, что задержится, не сообщать, куда идет, чтобы зря не волновалась, он не может. Так уж сложились их взаимоотношения. Попробовал не предупредить, когда они первый раз пошли в театр, — и что же? Все равно нашла. Нашла с искусством ясновидящей, словно существовала между ними телепатическая связь.

Трудно было разобраться Наташе, что движет этой женщиной. Отточенный эгоизм, гипертрофированное чувство собственности или маниакальное материнское желание оградить сына от всяких искушений и покушений на него?

Как бы там ни было, но сдаваться Наташа не собиралась. Она предложила Володе встречаться у нее на работе в шесть часов вечера, и он с радостью ухватился за этот спасительный вариант.

Каким уютным казалось им обшарпанное казенное помещение, прокуренное за весь день сотрудниками и посетителями! Здесь они просиживали иногда час, иногда два, и время это проносилось со стремительностью экспресса. О чем только не переговорили они! Володя совершенно опрокинул сложившееся у Наташи представление о математиках как о людях узких, отрешенных от жизни. Круг его интересов был немыслимо широк. Когда успевал он все читать, во все вникать и быть в курсе того необъятного, что делалось в мире, следить за новыми направлениями в философии, в биологии, в медицине — оставалось загадкой.

Подолгу в заоблачных высях им витать не приходилось. Нет-нет — и взглянет Володя на часы, как бы проверяя, не слишком ли задержался, нет-нет — и мелькнет глухая маета в его глазах, словно представлял он себе в эти мгновения, какими охами и вздохами встретит его мамочка, укоряя за самовольную отлучку. И радость уже становилась не в радость, когда за нее предстояла расплата.

Однажды, возвращаясь домой после такой законспирированной встречи с Володей, Наташа столкнулась с прогуливавшейся по их улице Лидией Николаевной.

— Где Володя? Куда вы его дели? — В том, как сказала это Лидия Николаевна, была не озабоченность, а неприязнь.

— Мне кажется, сейчас он сидит за своими расчетами и теряется в догадках, куда вы пропали. — Легкую иронию слов Наташа попыталась смягчить добродушной улыбкой.

— Деваюсь не я. Девается он! — чуть ли не дрожа, выкрикнула Лидия Николаевна.

На это тоже последовала Наташина мягкая улыбка и не очень мягкая фраза:

— Лидия Николавна, как вы считаете: взрослый человек должен иметь хоть какую-то степень свободы?

— Да, должен. Свободу мыслей, свободу слова, свободу действий, но только не свободу от материнских забот! — тотчас нашелся ответ.

Наташа попросила Лидию Николаевну зайти к ним отдохнуть, выпить чаю, но та отказалась и, торопливо попрощавшись, засеменила по улице, явно одержимая желанием учинить суд и расправу над вышедшим из повиновения сыном.

ГЛАВА 15

Банкет пришлось устроить без всякой подготовки. Во время вечерней репетиции в клубе появился Черемных, поднял руку и торжественно объявил:

— Товарищи, только что по радио было сообщено, что Вере Федоровне Сениной присвоено звание заслуженной артистки республики, а ее коллективу — народного театра балета!

Это сообщение вызвало неистовый восторг. Ребята прыгали, обнимались, как одержавшие победу хоккеисты, кричали «ура», девушки целовались друг с дружкой и обцеловывали Веру Федоровну. Растроганная неожиданно высокой наградой, она смущенно подставляла под поцелуи счастливое и мокрое от радостных слез лицо. Что коллективу должны присвоить звание народного театра, об этом ей шепнули еще в Москве, когда по окончании смотра вручали дипломы лауреатов конкурса, подтвердили это и члены комиссии из Киева, просмотревшие премьеру «Ромео и Джульетты», но, что так высоко будет оценен ее труд, она никак не ожидала.

Дождавшись, когда девчата, излив свои эмоции, угомонились, прижался к жене в неловком быстром поцелуе и Игорь Модестович.

— А знаешь, Веруша, какое я сделал только что открытие? — сказал неожиданно, отстранившись от жены и держа ее за плечи. — Оказывается, слезы радости не соленые. — И, достав из кармана платок, вытер ей, как маленькой, лицо.

Настроение создалось нерабочее, решили всем скопом отправиться в ресторан.

Вот уж где наслушалась Вера Федоровна, какая она хорошая, милая, добрая, умная, самоотверженная. Чем больше осушалось рюмок, тем красноречивее были тосты, тем восторженнее становились эпитеты. Даже Хорунжий, к сантиментам не расположенный, и тот сказал, что лучшего человека в жизни не встречал и не думал, что такие есть. А ведь Хорунжему от Веры Федоровны попадало больше, чем другим. И за то, что пропускал репетиции, и за чрезмерную самоуверенность.

Была счастлива Вера Федоровна, но не менее счастливым был и Игорь Модестович. Всегда и во всем очень сдержанный, он выпивал за каждый тост полную рюмку и с лица его не сходила блаженная улыбка. Сидел бы он рядом с женой, она смогла бы придержать его, но он занял место наискосок и не обращал никакого внимания на грозные взгляды и жесты своей повелительницы. Тостов он не произносил либо от избытка чувств, либо от стеснительности, но выслушивал их, застыв от благоговения, и громче всех кричал «браво».

Совсем растаял Игорь Модестович, когда Черемных поднял бокал и провозгласил:

— Предлагаю тост за человека поистине героического — за Игоря Модестовича! Много труда затратил он на первом этапе, когда помогал жене как тапер, а сколько терпения и сил потребовалось от него, чтобы создать оркестр и стать его дирижером! Вот на какой подвиг может толкнуть человека любовь!

Только сейчас спохватившись, что Игорь Модестович незаслуженно остался сегодня в тени, парни вытащили его из-за стола, подняли на руки и трижды обнесли как триумфатора вокруг стола.

К концу банкета появился Женя. Как ни спешил он из цеха — даже с вечернего рапорта отпросился, — все же попал в ресторан, уже когда все слова были сказаны, все тосты произнесены и все рюмки опустошены.

Над ним сразу взяли опеку. Особенно старался Хорунжий. После отъезда Зои на гастроли он вдруг воспылал к Жене нежными чувствами как товарищ по несчастью: один остался без жены, другой — без великолепной партнерши, к тому же ему далеко не безразличной.

Чтобы Женя наверстал упущенное, Хорунжий усиленно потчевал его первостатейными закусками и старательно следил за тем, чтобы рюмка у него бесперебойно была полна.

Вернулись Сенины домой далеко за полночь. Женя ушел в свою комнату, Вера Федоровна улеглась, а Игорь Модестович долго еще расхаживал по спальне, обуреваемый беспредельной радостью. Потом он остановился, посмотрел на жену лучистыми глазами и взволнованно заговорил:

— Сегодня у меня, Верочка, очень праздничный день. Самый праздничный после нашей женитьбы. Я столько лет нес крест вины перед тобой, уведя из театра. И вот наконец я этот крест сбросил. — Он сделал резкий взмах рукой и… мешком рухнул на пол.

— Перепил мой Игорек, — сквозь снисходительную улыбку сказала Вера Федоровна.

Игорек, однако, не поднялся, даже не шевельнулся, и Вера Федоровна бросилась к нему. Все оказалось много хуже. Лицо Игоря Модестовича было перекошено, правый глаз закрыт, а в левом застыл ужас.

Остаток ночи и все утро Вера Федоровна и Женя продежурили в больнице. У Игоря Модестовича парализовало правую половину тела, состояние было критическим, и врачи не могли сказать, выживет больной или нет. Он то впадал в длительное беспамятство, то ненадолго приходил в себя. Временами он силился что-то сказать, но язык не повиновался ему, и тогда единственный глаз смотрел с осмысленным испугом.

На работу Женя вышел сам не свой и, сидя за пультом, не ощущал обычной уверенности в себе. В воображении то и дело вставало искаженное до неузнаваемости лицо отца и испуганное выражение открытого глаза. Только неимоверным усилием воли заставлял он себя сосредоточиться.

Женя знал, что сильные эмоции, как отрицательные, так и положительные, бывают губительны для организма, но в пагубность положительных не верил. И нужно же было убедиться в этом на примере собственного отца!.. А как это все отразится на матери, мучительную тревогу которой за исход болезни усугубляло чувство вины — почему позволила и без того очень занятому человеку столько лет работать с сильной перегрузкой… Он принес себя в жертву — она без сопротивления приняла ее.

Женя сам имел склонность к самобичеванию и понимал, что это такое. Последний месяц он ел себя поедом за то, что отпустил Зою, когда мог сказать «нет». И вот результат. Письма от нее шли все реже, были они все короче и прохладнее. Несколько раз он забегал к Татьяне Прокофьевне, Зоиной матери. Ей Зоя писала регулярно, как и подобает любящей дочери, сообщала, что у нее все хорошо, что относятся к ней в коллективе тепло, хотя есть и завистники, что у нее первоклассный партнер. На Женю Татьяна Прокофьевна смотрела сочувственно, и ему казалось, что она что-то утаивает от него, что-то недоговаривает.

С рабочей площадки донеслись крики. Женя взглянул вниз — ему грозил кулаком конверторщик. Пригляделся к струе пламени, вырывавшейся из горловины. Вялое донельзя, а искры мелкие-мелкие. Передул плавку.

Пока привезли чугун с миксера, пока залили его в конвертор, прошло двадцать минут. Полсотни тонн было недодано.

Чтобы не повторилось то же самое на второй продувке, Женя сделал повалку конвертора намного раньше, чем следовало, и недодул — углерода в металле оказалось слишком много. Сделал вторую повалку — и снова углерод оказался высокий. Так вместо одной повалки пришлось делать три. Женя ловил на себе недоуменные взгляды конверторщиков, и это еще больше взвинчивало нервы.

Дальше Женя приладился, все пошло у него более или менее ровно.

Но вдруг в дистрибуторскую зашла табельщица, которая никогда раньше не поднималась сюда, — ей и с рабочей площадки видно, кто стоит за пультом, — положила перед Женей письмо. Долгожданное письмо от Зои.

Сразу распечатать и прочитать письмо Женя не смог, хотя и встревожился, что адресовано оно почему-то на цех, — охлаждал металл, покачивая конвертор из стороны в сторону. А начался выпуск, тоже было не до письма — следи и следи за тем, чтобы струя наполняла ковш равномерно. Он только поглядывал на конверт, лежавший возле кнопки подачи извести, и странное, почти реально ощутимое предчувствие беды все больше и больше укреплялось в нем.

Потом, как назло, нагрянул начальник смены, посидел за пультом, дымя папиросой, записал в журнале заданий, на какие марки стали вести дальше продувку, и ушел, когда Женя поставил конвертор под заливку чугуна.

Только теперь появилась у него возможность прочитать письмо.

Предчувствие не обмануло Женю.

«Дорогой мой! Прости, что долго не писала. Много думала, много мучилась, много ревела, реву и сейчас. Я не скоро вернусь — слишком увлекла меня работа. Ради бога, не делай неправильных выводов. Поверь, я не чувствую себя свободной, я все еще принадлежу тебе. И держит меня здесь не какой-нибудь пошлый роман, а широкая возможность, передо мной открывшаяся. Женечка, пойми меня: ведь я, по сути, была клубной балериной, без выхода во внешний мир. Хуже всего, что мое бродяжничество совершенно исключает возможность нашего с тобой общения, — не будешь же ты гоняться за мной по всей стране. Ну приедешь на недельку, как приезжал в Краснодар. Скоро у нас гастроли на Камчатке и Сахалине. Вот уж когда осяду в каком-нибудь театре, опять сможем восстановить нашу семейную жизнь, если к тому времени ты не остынешь…»

Женя не стал читать дальше.

Было от чего прийти в неистовство, взвыть зверем, но он стоял застывший, как истукан, даже в лице не дрогнул. Только грудь распирало от нехватки воздуха, а глаза застлала густая непроницаемая пелена. Словно ночь опустилась на цех.

Из оцепенения его вывела брань на площадке. Опорожненный ковш для чугуна давно отъехал, стоял на лафете, а он все держал конвертор в наклонном положении. Спохватившись, резко повернул ручку, но повернул не налево, как было нужно, а направо. Вместо того чтобы выпрямиться, конвертор стал быстро клониться вниз и, опрокинувшись вверх дном, вывалил грозное содержимое под себя на сталевозный путь. Смерч пламени, дыма, пыли взмыл над площадкой, скрыв от глаз и конвертор, и горловину котла, и даже подкрановые балки. Люди бросились врассыпную.

Сразу очнувшись, как пьяный от удара, Женя понял, что стряслось непоправимое. Он, отличный конверторщик, совершил глупейшую аварию.

Не отдавая себе отчета в том, что делает, поставил конвертор в рабочее положение горловиной кверху и, скрежеща зубами от немого отчаяния, бессильно опустил голову на пульт.

Вот в такой позе застал его Серафим Гаврилович, первым прибежавший на пульт. Не говоря ни слова, схватил Женю за ворот пиджака, поднял и тряхнул так, что у того закачалась голова. Потом повернул к себе, и, увидев бледное, лишенное жизни лицо, размахнулся и дал оплеуху. Женя отлетел в сторону, в глазах его, только что ничего не выражавших, сверкнула злость.

— Злишься? — спросил Серафим Гаврилович с непонятной радостью в голосе. — Злись, злись! Хоть на кого-нибудь злись! Хоть на меня! Злость придает силы. Но только не раскисай, как слюнявая баба! Тоже мне рабочий, язви тебя в душу! Ручки сложил, ножки сложил, голову набок… Как подстреленный… Иди рожу сполосни!

Женя сделал над собой усилие и отправился умываться.

Серафим Гаврилович на всякий случай стал за пульт и тут увидел письмо, оставшееся раскрытым. Без зазрения совести прочитав его, положил на место, презрительно фыркнул. «Да разве можно на такой работе терять голову! Вон ленинградцы даже в страшную пору блокады, когда рядом у станков падали товарищи, умирали родные и близкие, — и то держались. А устраивать такие номера из-за личных камуфлетов — это ни на что не похоже».

Почуяв, что Серафим Гаврилович прочитал письмо, и чтобы хоть немного оправдаться перед ним, Женя поведал о болезни отца.

Серафим Гаврилович был уверен, что Женя из самолюбия ничего не скажет начальству о своих бедах, чтобы это не выглядело как попытка смягчить его, и решил действовать сам. Выйдя из-за пульта, он стал у двери на карауле и, когда почти разом появились Флоренцев и Борис, придержал их и сообщил о том, что пришлось пережить парню. Вины с Жени он не снимал, но просил учесть особые обстоятельства.

Задержал Серафим Гаврилович и Гребенщикова, но умилостивить его не удалось. Наорав на Женю, Гребенщиков выпроводил его из пульта и заявил, что увольняет с завода.

Так сразу Женя остался без жены, без работы и в полном неведении относительно того, что будет дальше с отцом. Выживет он или не выживет, и если выживет, то удастся ли его поставить на ноги?

ГЛАВА 16

С каждым днем Женей все больше овладевало отчаяние. Чтобы устроиться по специальности, надо было уезжать в другой город, а этого он позволить себе не мог. Отец по-прежнему был плох, мать совершенно изнемогла. Она, как всегда, много работала, а все остальное время проводила в больнице. Искать себе применения в Приморске? Но где? Ничего другого кроме как варить сталь он не умел и ни к чему другому приспособлен не был. Да и смешно было, овладев в совершенстве искусством сталеварения и найдя в нем свое призвание, переключаться на что-либо другое и начинать с азов.

Живейшее участие в восстановлении Жени на работе принимал Серафим Гаврилович. Он и сам действовал, и побуждал действовать других. Но так как в конечном счете все упиралось в Гребенщикова, ничьи вмешательства не помогали. А Гребенщиков был непреклонен. «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит», — твердил он.

Советовать Сенину, чтобы он добивался восстановления на работе через суд, Серафим Гаврилович побаивался: как бы не случилось, что Гребенщиков в качестве контрмеры оформит дело в суд за аварию. Поди знай, чем тогда все обернется.

Но, использовав все легальные методы, Серафим Гаврилович не успокоился. Решил действовать окольными путями.

Перво-наперво он пришел в лабораторию мартеновского цеха к Алле Гребенщиковой и не торопясь рассказал ей о тяжелом положении, в котором оказалась вся семья Сениных. Алла уже знала, что Женя Сенин уволен — об этом ей сообщили лаборантки, но что муж так бесчеловечно расправился с ним, стало известно только сейчас.

И все же Алла попыталась спервоначала выгородить своего супруга, хотя сама ему оправдания не находила.

— Очевидно, Андрей Леонидович не знал хорошо всех обстоятельств, — не очень уверенно сказала она.

— Эх, если б так, Алла Дмитриевна, — вздохнул Серафим Гаврилович. — В том-то и грех его, что он все до крыхточки знал.

— Не может быть, — упорствовала Алла.

— И кому вы это говорите? Я же лично… — Серафим Гаврилович потыкал себя пальцем в грудь.

Алла все ниже наклоняла голову, чтобы Серафим Гаврилович не уловил в ее глазах негодования.

— Но как помочь? Как? — спросила она спустя несколько секунд, так и не подняв головы.

— Алла Дмитриевна, вы прежде всего женщина. — Серафим Гаврилович проявлял настойчивость отчаяния. — А где черт не сможет — извините, что я так грубо, но из пословицы слово не выкинешь, — туда он женщину пошлет. Во-вторых, жена.

— Не знаю, Серафим Гаврилович. Не знаю… — растерянно твердила Алла. — Вы переоцениваете мои возможности… — И добавила уже решительнее: — Я не то что не хочу помочь вам. Я не сумею помочь.

Серафим Гаврилович посидел еще немного, сам не зная для чего, вежливо попрощался и ушел. Он не только не гневался на Аллу Дмитриевну, но даже был благодарен ей за то, что не ввела его в заблуждение, честно призналась в своем бессилии.

В запасе у него оставался еще один человек, на которого можно было как-то рассчитывать, — Глаголин. Не теряя времени, отправился к нему домой.

Глаголин был и обрадован, и растерян, когда, отворив дверь, увидел, кто пожаловал к нему с визитом.

— Вот уж не ждал, вот уж не ждал… — повторял он, принимая из рук Серафима Гавриловича промокший плащ — на улице лил проливной дождь.

Он не сразу нашел, куда усадить гостя в своей маленькой комнате, заполненной книгами, заваленной газетами и журналами. Чтобы освободить стул, просто сбросил с него кипу журналов на пол.

— Вы уж извините, Серафим Гаврилович, за раскардаш.

Глаголин выглядел таким беспомощным, что у Серафима Гавриловича засосало под сердцем — нет, и этот жрец науки тоже не союзник, не боец.

— Я тебя дома поджидал. С пятницы. Вы часом не повздорили с Наташей? — Серафим Гаврилович для разминки начал не с того, за чем пришел.

Глаголин испуганно замигал глазами.

— Что вы, что вы! Затянуло вот это… — показал на листы исписанной бумаги, аккуратно сложенные на столе среди общего хаоса.

— А-а… — понимающе протянул Серафим Гаврилович.

Как оказалось, Глаголин ничего не знал ни об аварии, ни об увольнении Сенина. Он почти неделю прожил, как отшельник, не показываясь на люди, — корпел над диссертацией Гребенщикова, чтобы побыстрее отделаться от этого навязанного ему занятия, которое было противно всему его существу.

Но когда Серафим Гаврилович изложил всю историю, да вдобавок предысторию, начиная со стычек Сенина с Гребенщиковым еще в мартеновском цехе, в Глаголине проснулся темперамент, казалось, совершенно ему не свойственный.

— Ай-я-яй, ай-я-яй! — проговорил он сокрушенно. — Если б кто другой рассказал, не поверил бы. И когда переведется мерзость на земле!

— Мерзость сама не переводится. Сама она только разводится, — откликнулся Серафим Гаврилович. — С мерзостью бороться надо. Любыми мерами. Даже незаконными, если законные не помогают. В данном случае законные все испробованы. За такую аварию администрация вправе уволить. Но надо же входить в положение. А парень какой! Золото! А работник какой! Виртуоз!

Глаголин остановил на Серафиме Гавриловиче свои умные, чуть грустные глаза, казавшиеся из-за стекол очков более крупными, чем были в действительности.

— А что я могу?

— Если соберешься с духом, сможешь, — проговорил Серафим Гаврилович с ободряющей уважительностью.

— Вы так думаете?

— Уверен. Гребенщикову ты позарез нужен, — внушал Серафим Гаврилович. — Полфурмы ты ему подарил? Подарил. Теперь он с тебя пол-алгоритма, если не весь, вытянет. Хорошо на чужом коне в рай въезжать. А ты встань на дыбы: «Не повезу — и все тут, если Сенина в цех не вернете».

— Результат от моего заступничества скорее всего может быть такой, — движением пальца Глаголин поправил очки. — Сенина не восстановят, а я лишусь возможности работать над алгоритмом. Я сейчас по уши влез в него и загорелся. Жаль, если все пойдет насмарку. Поймите, меня сковырнуть куда проще, чем Сенина, а защитить труднее. Вас вон сколько — и то никак не отобьете одного человека. Прикроет Гребенщиков мою работу — кто станет доказывать, что зря, что я могу с ней справиться? Мне предстоит пройти нехоженый лес, а я пока только на опушке.

Нечего возразить Серафиму Гавриловичу. Сидит, ждет неизвестно чего, как сидел у Гребенщиковой. Тяжело расстаться с последней надеждой. Может, еще передумает Владимир, а может, надумает что.

Молчание действует на Глаголина угнетающе. Ощущение у него такое, будто просит о помощи тонущий человек, а он отказывает.

— Вы не учитываете самолюбия и упрямства Гребенщикова. — Эти слова прозвучали у Глаголина как оправдание.

— Самолюбием поступаются ради корысти.

— Не всегда. Увольнение Сенина Гребенщикову явно во вред. Вы сами говорили, что он всех восстановил против себя. Однако не сдается.

— С тобой Гребенщиков так не поступит, — продолжает уговаривать Серафим Гаврилович. — Ты ему нужен.

— Кто может поручиться за то, как он поступит? Кроме того… Как-то некрасиво нажимать на человека.

— Э, нет, Володечка, нет, — Серафим Гаврилович погрозил пальцем, — тут ты загибаешь. Некрасиво, когда честного человека заставляют сделать пакость. А пакостника прижать ради справедливости…

Не увидев на лице Глаголина желания прижимать пакостника, Серафим Гаврилович поднялся.

— Что ж, воля твоя. Хозяин — барин. Что для тебя Сенин? Посторонний. Один из многих. Только я такого убеждения: долг рабочего человека — помогать своему собрату. — Серафим Гаврилович пошел было к двери, но вернулся, придвинул стул к столу, сел снова. — Разреши одно письмишко написать. Тут как раз почта рядом, надо, чтоб побыстрее.

Почерк у Серафима Гавриловича наивный, неустойчивый, буквы с какими-то загогулинами, потому он пишет медленно, стараясь, чтобы вышло как можно разборчивее. И на бумагу одно за другим ложатся слова:

«Зоя, Женя в беде. Отца разбил паралич, а письмо твое ему вручили в тот же день на работе. Такое совпадение получилось. И сделал он аварию, и с завода его выгнали, вот и подумай».

Подписался и заспешил отправлять.

ГЛАВА 17

Так и стояли два спекательных корпуса аглофабрики. Первый по-прежнему дымил, коптил и сам был закопчен сверху донизу, второй оставался свежим, чистым, как во время строительства, и трудно было бы поверить, что он работает, если б не белый дымок над трубой. Агломератчики первого корпуса беспрестанно конфликтовали с начальником фабрики, требуя перевода из «ада» в «рай», настаивая на улучшении условий труда, и бомбардировали санитарную инспекцию письмами и заявлениями, личными и коллективными.

Подобных петиций у Наташи Рудаевой собралась целая папка. Она отвечала на них, как положено по форме, — меры принимаются, но отписки больше не успокаивали ни ее, ни рабочих. Пришло время что-то предпринимать.

Оставался бы на своем посту Збандут, она давно пошла бы к нему, но поход к Гребенщикову долгое время откладывала, как откладывают всякое неприятное и бесполезное дело. Она и мысли не допускала, что с ним можно найти общий язык.

Однако сдвинуться с мертвой точки надо было, и Наташа для начала поехала на аглофабрику. Но не в спекательные корпуса — в них она заглядывала недавно, и ей не нужно было освежить впечатление. Явилась прямо к начальнику фабрики.

— О господи! — Зимородов поднял руки, не то взывая к небу, не то в знак капитуляции. Он только что получил от Гребенщикова взбучку, так, ни за что, профилактики ради, и еще не вышел из состояния шока.

— Ну зачем так? — укорила его Наташа. — Я пришла к вам с самыми мирными намерениями. Я ведь понимаю, что вы — жертва проекта.

— Тогда другое дело. Людям с оливковой ветвью я всегда рад. — Зимородов занес руку над кнопкой звонка. — Что будем пить — чай или кофе?

— Что хотите, но только потом. А сейчас… Мне хочется разобраться в технической стороне одного мучающего меня вопроса и выработать совместную тактику для дальнейших действий. Что можно сделать, чтобы первый корпус стал таким, как второй?

— Таким он никогда не будет, — с безнадежностью в голосе ответствовал Зимородов. — Он еще во чреве матери своей, в проектном институте, обречен на уродство, а уродов, как вы знаете, дорогой товарищ врач, не лечат. Их терпят.

— Пусть нельзя этого урода вылечить, но можно подлечить, — возразила Наташа.

— Силенок у нас с вами не хватит.

— И все же подскажите, как может решаться такая задача технически.

Не любит Зимородов тратить время попусту и не стал бы его тратить на другого санврача. Но к Рудаевой у него особая симпатия. До нее санитарные врачи шли по наиболее легкому пути — объектом своих нападок выбирали заводских работников. Она же взяла более точный прицел — добралась до проектировщиков. Однако по этой мишени стрельба теперь бесполезна. И хотя Зимородов убежден, что Рудаева ничем не сможет помочь, он все же выкладывает свои соображения.

— Ни мокрой газоочистки, ни стометровой трубы, которая, кстати, была предусмотрена санинспекцией, нам уже не поставить. Это должно быть вам ясно, Наталья Серафимовна.

— К сожалению.

Зимородов кивнул.

— А вот паллиативное решение возможно. Нарастить железные двадцатиметровые трубы хотя бы до пятидесяти метров, чтобы дым пошел поверх здания. Так мы от него хоть в спекательном корпусе избавились бы.

— И за чем остановка?

— За многим, Наталья Серафимовна. Очень за многим, — уныло протянул Зимородов. — Прежде всего попробуйте уговорить строителей. По существу от них требуется подвиг. Представляете себе условия монтажа? Шесть труб рядом. Пять из них дымят, да как! К тому же дым ядовитый, угарный. А температура! Но, предположим, уговорили. Какой санврач даст разрешение на производство работ в таких тяжелых и, главное, опасных условиях? Вот вы. Дадите?

— Дам, — немного подумав, ответила Наташа.

— Это вы по молодости. По неопытности. Вы еще смертей не видели и не знаете, что такое чувство вины перед погибшим, перед его семьей. Ладно, разрешили, уговорили строителей. Два этапа прошло. А дальше что? Нужны средства. Их нет. И откуда брать — неизвестно. Но самое главное — нужно желание. У Збандута оно было, у Гребенщикова его нет.

— Вы говорили с ним?

— Не только говорил. Писал неоднократно. Все без толку. Для него превыше всего показатели. И, надо признать, он умеет выжимать их, умеет делать план. А реконструкция ему ни к чему. Она показателей не улучшит.


— Боря, помоги! — без всяких предисловий сказала Наташа, войдя в кабинет к брату. — Я ведь ни разу к тебе не обращалась. А тут — вот так, — Наташа поднесла к горлу руку.

— Сосватать за Глаголина? — без улыбки спросил Борис.

— Это я как-нибудь сама сумею, — так же серьезно ответила Наташа. — У меня более важное дело.

— Что, план по штрафам не выполнила? Помогу. — Борис вытащил из кармана десятку, купеческим жестом бросил на стол.

Наташа решила наказать брата за неуместную шутку. Разыскала в сумочке две пятерки, положила перед ним.

— Успокойся и забудь наконец. Нельзя быть таким злопамятным.

— Спасибо за размен. — Борис взял две пятерки, подвинул ближе к Наташе десятку. — Перехожу на прием.

Наташа рассказала брату о письмах рабочих, о своем походе на аглофабрику, о малообнадеживающей беседе с Зимородовым и закончила просьбой проехать с ней на аглофабрику.

— А что я там не видел? — вяло отозвался Борис — Я и так ее хорошо представляю.

— Боря, я вот о чем хочу с тобой… — голос Наташи почему-то зазвучал устало. — Нужно подключить Гребенщикова к делам о реконструкции. Но явиться к нему и вести дилетантские разговоры мне не хочется. Вернее, не могу я. Неловко. Я должна хотя бы надоумить, что и как надо делать.

— Скажите пожалуйста… — Борис с притворным негодованием уставился на сестру. — Гребенщикова она, видите ли, хочет надоумить, а меня со Збандутом сразу хлоп в лоб. Почему такая дифференциация, такая дискриминация?

Наташа молитвенно сложила руки.

— Поумнела, Боренька, за это время. Убедилась, что надо подсказывать. Вот только не всегда знаю что. Поедем. Посмотришь еще разок инженерным глазом.

— Смешная ты, Талка. Там ведь тоже инженеры. И в проектном инженеры. Да еще специалисты своего дела.

— Боренька, катнем.

Борис неохотно поднялся. Запер стол и последовал за сестрой. Он знал наперед, что ничем помочь не сможет, и согласился поехать лишь для того, чтобы не обижать отказом.

— Пора бы тебе новую машину, — сказала Наташа, когда выехали на главную заводскую магистраль. — Кряхтит твой «Москвичок».

— Жаль расставаться. Прилежный, честный служака. Ну чем он виноват, что стал стареньким? Он очень боится, как бы я не заметил его дряхлости.

Это было произнесено так лирически, словно речь шла о хорошем старом друге, и Наташа невольно подумала, что она очень плохо знает брата, если удивляется задушевности его голоса. Взглянула на него сбоку. Четкий мужественный профиль, упрямый подбородок, тугие губы.

Борис сосредоточенно вел машину по заводскому шоссе, все внимание уделяя дороге, и Наташе снова показалось, что он чужд всяких сантиментов.

— Я могу спросить о Лагутиной?

Борис промолчал.

— У вас навсегда?

— Угу.

— Жаль…

— Чего?

— Времени, которое прошло зря…

— Это было неплохое время… И никто из нас о нем не жалеет.

— Я знала, что у вас не склеится.

— Вот как? Считала, что она слишком хороша для меня?

— Нет. Ты для нее… ну, как это сказать… старомоден, что ли. Нашей семье свойственна некоторая провинциальная… Не то… Патриархальная… Не подберу слова… В общем — цельность чувств. Даже Юрка, натура безалаберная, и то в этих вопросах не разбрасывается. Лагутина, очевидно, не способна на сильное, устойчивое чувство.

— А если я сообщу тебе, что у нее менее устойчивое сменилось более устойчивым?

— Боря, неужели?.. — Наташе и представить было трудно, что Лагутина нашла более достойный объект.

— Ладно. Поставим точку, — жестко сказал Борис, раскаиваясь в минутной откровенности.

Остановив машину на шоссе против первого спекательного корпуса, закопченного и коптящего всеми своими шестью кургузыми трубами, Борис вышел на обочину и, сложив на груди руки, принялся старательно, словно ученик на экзамене, размышлять.

Расположение заводских путей не позволяло использовать передвижной башенный кран для наращивания труб, стало быть, надо думать о каком-то специальном приспособлении. И вообще нельзя провести такую работу, не остановив все шесть агломерационных лент на довольно длительный срок. А кто на это пойдет?

Так и сказал Наташе.

Она разочарованно вздохнула.

— Неужели этот смрад и этот чад придется терпеть, может быть, целому поколению? И почему? Потому что кто-то своевременно не удосужился продумать все до конца.

Борис беспомощно пожал плечами.

— В мартене это у нас пройдет легче. Там включение газоочистки не потребует остановки печей. Была бы только газоочистка. А здесь… Здесь очень туго завязан узел. Вот смотрю — ни с какого конца не подобраться. Тесно. Тут здания, там пути…

Долго стояли молча. Борис — вперив взгляд в аглофабрику, Наташа — следя за Борисом. Она все еще ждала искры догадки в его хмуро-озабоченных глазах и не дождалась.

Молча сели в машину, молча двинулись обратно и уже выскочили было на подъем у городского парка, как вдруг Борис резко затормозил и погнал «Москвича» назад, наращивая скорость.

Наташа нет-нет и посматривала на брата, пытаясь что-либо понять по выражению его лица, ожидая каких-то слов, каких-то объяснений, и в конце концов услышала:

— Вертолет.

Посмотрела в небо. Нигде ни одной точки. А Борис:

— Ты газеты читаешь?

— Конечно.

— И фотографии смотришь?

— Фотографии особенно.

— И все же вряд ли ты обратила внимание на то, как сейчас ставят мачты высоковольтных линий в труднодоступных местах.

— Это не моя специальность.

— Ну конечно. Ты больше заглядываешь в зарубежную смесь: китиха в морском аквариуме загрустила по своему мужу киту, слониха в энском зоопарке принесла потомство…

— Да не мучай, чертяка! — Наташа изнывала от предчувствия чего-то радостного.

Но Борис с разъяснениями не спешил. Остановив «Москвича» на старом месте, вышел из него, постоял, посмотрел вдаль и вокруг, подумал, кивнул головой:

— Получится! Все получится! Здорово получится, Ната!

Наташа уже ни о чем не спрашивала, только с мольбой взглянула на брата.

— Вертолет… — повторил Борис загадочно и воодушевленно. — Заготовить трубы заранее, потом остановить весь корпус часов… часов на двенадцать, не больше, и вертолетом подать новые трубы к старым. Подать вертикально, встык. — Для большей ясности приблизил палец к пальцу.

— С вертолета очень трудно опустить так точно…

— Мачты, сестренка, тоже опускаются не просто на землю, а на фундаментные болты. А тут можно облегчить эту операцию. Смонтировать на верху трубы что-то вроде приемной воронки… Такой… направляющий раструб. — Борис сблизил ладони и под углом расставил их.

— Боренька, лапочка! — закричала Наташа и, обняв брата, стала целовать его.

— Эх, молодежь, молодежь… — осуждающе пробормотал проходивший мимо мужчина.


…Когда в конце дня Рудаев зашел в юридический отдел завода в надежде получить консультацию насчет законности увольнения Сенина, за восстановление которого не переставал ратовать, он вдруг увидел на столе у юрисконсульта подготовленный договор на проектирование установки непрерывной разливки. Хотел было взять его в руки, чтобы ознакомиться с содержанием, но юрисконсульт воспрепятствовал этому, сказав, что имеет указание директора держать документ в строгой тайне. Сепаратные действия Гребенщикова возмутили Рудаева. Непрерывная разливка входила в компетенцию главного сталеплавильщика, выбор ее Гребенщиков должен был с ним согласовать, в крайнем случае — поставить в известность о своем решении.

Прямо от юриста Рудаев отправился к Гребенщикову. Он был уверен, что разговор этот мирно не кончится, а потому призвал на помощь всю свою выдержку.

— Андрей Леонидович, я немного удивлен, узнав, что готовится договор на проектирование непрерывной разливки, — начал он как можно вежливее. Хотел еще добавить «без моего ведома и согласия», но придержал слова на языке. — У нас установилась добрая традиция кардинальные вопросы решать на техническом совете при директоре завода. Если конструкцию фурмы рассматривали на техсовете, то выбор конструкции установки — сам бог велел.

— А для чего это нужно? — не без игривости спросил Гребенщиков. — Кто из членов комиссии в этом вопросе компетентен? Ваш папенька? Или товарищ Катрич? Или, простите, вы? Кто может что-то подсказать? Этот орган все равно что парламент при короле. Парламент обсуждает — король решает. Если мнение парламента не сходится с королевским, его просто распускают.

— Но позвольте, коллективный разум…

— А-а, громкая фраза! Вы, кстати, тоже в свое время не очень с ним считались. Вспомните, как пускали шестую печь. Цеховой совет был против пуска, а вы, как начальник цеха, взяли да и пустили ее, вопреки решению совета и даже вопреки обстоятельствам.

Гребенщиков проявлял излишнюю горячность, и это заставило Рудаева быть сдержанным.

— Вы в полемическом задоре привели пример не в свою пользу, Андрей Леонидович, — спокойно возразил он. — Мой опыт как раз и подтверждает значение коллективного разума. Да, да. Я тогда пренебрег мнением техсовета и потерпел фиаско.

Гребенщиков показал на кипу иностранных журналов, стоявших в шкафу, и губы его тронула усмешка.

— А это, по-вашему, не коллективный разум? Все европейские заводы ставят у себя радиальную разливку. Все за редчайшим исключением. Возьмите почитайте. Исчерпывающие данные на трех языках.

Рудаев пропустил этот выпад мимо ушей, ответил, спрятав досаду:

— Ладно, я их возьму. — Переложил журналы на приставной стол к себе поближе, чтобы захватить при выходе.

Снова усмешка на губах у Гребенщикова.

— Я сидел над ними по вечерам три месяца. При моем знании языков. А что вы с ними будете делать?

— Это уж моя забота.

Гребенщиков вызвал секретаршу.

— Ольга Митрофановна, верните в библиотеку эти фолианты. Их перепишет на себя товарищ Рудаев.

«Вот так всегда: товарищ Рудаев, главный сталеплавильщик, просто сталеплавильщик, — отозвалась в Рудаеве обида. — А чтоб Борис Серафимович…»

Кипа была тяжелой, Рудаев решил помочь Ольге Митрофановне, но она остановила его категорическим жестом и перенесла журналы в два приема.

— А все же, Андрей Леонидович, поскольку непрерывную разливку осваивать мне и работать на ней мне, — голос Рудаева сделался глухим и надтреснутым, — я должен принять участие в выборе варианта.

— Прежде всего, никто из нас не знает, где к тому времени придется работать — каждый может споткнуться, — многозначительно произнес Гребенщиков, довольно прозрачно намекая на то, что Рудаева он долго держать не собирается. — А затем, если рассуждать по-вашему, то в таком случае каждый разливщик может явиться ко мне и заявить, что ему тоже работать в цехе и что он тоже хочет принять участие…

Чаша терпения у Рудаева переполнилась.

— Вот мы и договоримся, — сказал он железным тоном. — Чтобы каждый разливщик к вам не ходил, соберем технический совет с вашей информацией. Только дайте мне неделю отпуска для выяснения кое-каких интересующих меня вопросов. С сохранением содержания или без — все равно.

— Извольте. На любых условиях и на любой срок, — охотно согласился Гребенщиков, и опять его слова прозвучали с подтекстом: могу прекрасно обойтись и без вас.

Взяв в библиотеке французские журналы, Рудаев отправился в технический отдел, рассчитывая на помощь Жаклины.

Она сидела в углу за столиком над каким-то переводом, заметно выделяясь среди остальных девушек. Самая красивая прическа, самое элегантное платье, самая миленькая мордашка. Судя по сосредоточенно нахмуренным бровкам, дело у нее шло туго.

Увидев Рудаева, расцвела, словно была уверена, что он принес ей счастливую весть.

— Нужна твоя помощь. — Рудаев положил перед Жаклиной десятка полтора журналов.

— Боря, ты что! — пришла в ужас Жаклина. — Это мне на два года. Ты ведь знаешь, разговорным я владею. Je vous aime! J’attend toujours — я тебя люблю, я всегда жду тебя… — Жаклина полыхала горячим взглядом. — Но техника… Техника меня душит.

— Мне нужны только выборочные данные. Вот такие. — Рудаев присел, положил перед Жаклиной вопросник.

Девушка сразу повеселела, знакомо тряхнула головой.

— О, это я сделаю. Могу даже совсем облегчить тебе жизнь — буду по частям заносить домой. — Жаклина приблизила свое лицо к Рудаеву, ее пальцы слегка коснулись его руки.

Прикосновение мгновенное, но Рудаева как током пронзило. Его привлекали в Жаклине непосредственность, игривая сдержанность, легкость характера и еще что-то такое, что он не пытался объяснить себе, но что сейчас явственно почувствовал.

— Я боюсь надолго оставлять тебя одного. — Голос Жаклины дрогнул нежностью.

— Напрасно. — Рудаев чуть отстранился, чтобы быть подальше от ее неотпускающих, цепких глаз. — Выжженное поле зарастает не скоро…

Жаклина резко опустила голову, и в душе у Рудаева шевельнулся червячок вины.

— Ну что ты, Лина… Зачем так реагировать на случайные слова? — беспомощно проронил он.

Слова были не случайные — Жаклина знала это, но обрадовалась поводу смягчить свою боль.

— Давай встретимся сегодня. Не уезжай домой без меня.

— Эх, Жаклинка! — с непритворным сожалением вздохнул Борис. Ему было сейчас не только тепло, но и радостно. От чего? Его мужское самолюбие торжествовало. Есть все же такая женщина, которой он по-настоящему нравится. — Дело в том, что в шесть вечера я улетаю, так что встретимся мы дней через десять. — На мучительный упрек в глазах Жаклины добавил: — И, поверь, я от тебя никуда не денусь…

— Правда?

— Правда.

— Я буду ждать, Боря. Слышишь? Буду ждать… — проговорила Жаклина по-ребячьи восторженным шепотом. И чуть дыша: — Я всегда тебя жду…

ГЛАВА 18

Глаголин появился в кабинете директора в редкий момент — Гребенщиков пребывал в отличнейшем настроении. Ему удалось заверить министра, что качество листа будет улучшено в ближайшее время, и потому весь разговор с ним прошел в весьма миролюбивом тоне.

Он не врал министру. Слябинг показал рекордную производительность, об этом прошумела вся пресса, теперь можно было возвращаться к нормальному режиму.

Выйдя из-за стола, Гребенщиков сел напротив Глаголина, как бы подчеркивая этим свое расположение к нему и позволяя чувствовать себя на равных.

Чуткий не только к доброму слову, но даже к доброму жесту, Глаголин сразу ощутил, что решимость, с какой он явился сюда, покидает его, исчезает, точно жидкость из продырявленного сосуда. А тут еще Гребенщиков стал расспрашивать его о семье, о материальных делах, поинтересовался, удовлетворен ли квартирой. Он был сама любезность, сама предупредительность.

Узнав, что Глаголин живет в одной комнате с матерью, тотчас вызвал Ольгу Митрофановну, распорядился включить его в список на первоочередное получение квартиры и, чтоб совсем уж блеснуть своей щедростью, выписал ему за расчет фурмы триста рублей из премиального директорского фонда.

Глаголину очень нужны деньги, он всегда в долгах — мать безалаберно распоряжается их средствами, тратит больше, чем он зарабатывает; Глаголину очень нужна отдельная комната — мать постоянно на глазах, и это мешает ему работать. Математика требует особой сосредоточенности. Зевнул где-нибудь со знаком — изволь возвращаться к началу. И хотя он предчувствует, что стоит заговорить о Сенине, как не будет ни премии, ни квартиры, он все же говорит:

— Я пришел к вам просить о восстановлении Сенина.

Лицо Гребенщикова сразу становится напряженным, собранным, но отвечает он спокойно:

— А у меня нет другого выхода. Сделал аварию — понеси наказание. Это единственный способ поддерживать дисциплину. Об аварии знают все, о наказании тоже должны знать все. Не могу же я написать в приказе: «Принимая во внимание, что в этот день у рабочего Сенина парализовало отца и расстроились отношения с женой, ограничиться выговором». Тогда каждый аварийщик будет находить свои причины. И как это ни вам, ни всем другим заступникам не понятно? Приходится констатировать, что либерализм Збандута в истории с трубой повредил всему заводу. Создал атмосферу безнаказанности.

Есть в словах Гребенщикова железная логика, и Глаголину не так престо подобрать возражения.

— А если к этому вопросу подойти иначе, Андрей Леонидович? — говорит он раздумчиво.

— Как это иначе? С правого или с левого бока? — Гребенщикова начинает коробить независимая скромность Глаголина.

— Взвесить плюсы и минусы вашей акции. Чего больше? Конечно, минусов. В конверторном цехе нет таких, как Сенин. Грамотный, восприимчивый, растущий.

— Я все взвесил. Подумал и о том, что может он натворить, если, допустим, отец умрет. Какая гарантия, что он опять не опрокинет конвертор?

Снова логика, хоть на этот раз жестокая. Не знай Глаголин истинных мотивов, которые руководили Гребенщиковым, он отступил бы. «И как только уживаются в этом человеке самозабвенное отношение к работе и пренебрежительно-небрежное к людям? — подумал он. — Но прямо ему это не выскажешь, выходит, надо искать иной заход».

— Если вы действительно опасаетесь, что Сенин может сделать и другую аварию, — Глаголин состроил наивные глаза, — его очень просто от этого оградить.

— Как это вам представляется?

— Переведите на другую работу, не требующую такого напряженного внимания, или верните в мартеновский цех. Он же прекрасный сталевар. А вышвыривать за ворота… Проступок у него первый и не по халатности, не спьяну…

Гребенщикову захотелось установить причину настойчивости Глаголина.

— А почему вы принимаете такое участие в судьбе Сенина? — спросил он. — Кто вам Сенин?

— Никто.

— Так в чем дело?

Глаголин приподнял брови.

— А разве положено вступаться только за друзей или родственников?

— Не возбраняется вступаться за кого угодно, однако донкихотствовать не следует. Не в моде и не в почете.

Глаголин решил использовать последний свой довод, который родился неожиданно, от отчаяния:

— Я не так уж донкихотствую, Андрей Леонидович. Просто я думаю о том времени, когда мы начнем осваивать ЭВМ. Сенин наиболее подходящий для этого человек, он сможет быть хорошим помощником.

— Владимир Васильевич, вы в плену застарелых представлений о незаменимости, уверяю вас, — размеренно и холодно проговорил Гребенщиков. — Найдутся равноценные. И на конвертор, и куда угодно. — Небрежно усмехнувшись, добавил: — На это кресло тоже. Так что давайте закончим наш разговор.

— Закончим, — согласился Глаголин. — И закончим вот на чем: я принесу вам все, что сделал по вашей диссертации, но больше на меня не рассчитывайте.

В глазах у Гребенщикова появился и застыл вопрос.

— Видите ли… — Глаголину трудно отважиться на слова, которые напрашивались сами собой, решил елико возможно смягчить их. — Я позволяю себе делать услуги только тем людям, которые мне симпатичны.

— Ваша работа — не услуга, — зло проговорил Гребенщиков. — Я за нее плачу — сохраняю прежний заработок. Кстати, в порядке обмена любезностями, вынужден признаться, что и вы мне стали несимпатичны.

— Вот и хорошо. — Глаголин вздохнул с явным облегчением. — Что может быть лучше в отношениях людей, чем взаимность и определенность. Как говорится: «Была без радости любовь, разлука будет без печали…»

— Позвольте, позвольте… Вы хотите сказать, что если я восстановлю Сенина… — Гребенщиков хищно прищурился, ожидая, что Глаголин попадется на такой крючок.

— Теперь это ничего не изменит. Больше того, — вы мне станете неприятны. Я пришел просить, а не вымогать. Ну что ж, с просьбой не получилось…

— Должен вас огорчить, — продолжал Гребенщиков, со строгим неодобрением вглядываясь в собеседника. — Ваш демарш ничего не изменит. Надеюсь, вы понимаете, что я поручил вам работу не потому, что не могу ее сделать сам. Хотел просто сэкономить время, которого и без того не хватает. Такой завод на моей шее… Но, видимо, придется заняться самому…

Гребенщиков поднялся во весь рост, что дало право подняться и Глаголину.

— Разрешите удалиться?

— А что с алгоритмом? — спохватился Гребенщиков.

— Над ним я как работаю, так и буду работать. Это мой долг. — Глаголин вежливо поклонился и покинул кабинет.

Многие вызывали ярость Гребенщикова, но не многим удавалось его озадачить. Глаголину удалось.

Посидев в оцепенении, тупо глядя на закрывшуюся дверь, Гребенщиков вдруг хватил кулаком по столу, хватил так, что на стекле во все стороны разбежались трещины, и закричал в пустой след:

— Выгоню! И духа не останется! Тогда попробуй вякать! Кто поверит, что не сводишь личные счеты!

Но выкричался — и сник. А как выгнать? Какой параграф подобрать? Неуязвим, сукин сын. Числился бы он в штате техотдела — можно было бы выгнать, предположим, как не справившегося с порученными ему теоретическими разработками. Но увольнять за это грузчика… Курам на смех. А уволить надо бы. И в отместку, и страховки ради.

Вошла Ольга Митрофановна, сказала, что в приемной сидят люди, перечислила кто. Гребенщиков ответил одним словом: «Никого». Не мог он сейчас разговаривать о посторонних делах, не зная, как быть со своими собственными делами.

Однако чем больше Гребенщиков размышлял, тем сложнее казалось ему создавшееся положение. Правильнее всего было бы изменить тему диссертации. Но на какую? Не видел он материала, равноценного расчету фурмы. Разве что алгоритм. Только когда это еще будет и как получится? Да и тут он целиком зависим от Глаголина.

На коммутаторе зажглась красная лампочка. Гребенщиков не поднял трубку. Лишь взглянул на нее искоса. Но лампочка продолжала гореть, пришлось все же ответить. Звонил Флоренцев, просил разрешения на сверхурочные. У него заболели люди, некому работать у дистрибутора. Упрашивал Серафима Рудаева — тот наотрез. Что делать?

— Адресуйтесь к главному сталеплавильщику. Пусть сынок договаривается со своим родителем, — сказал Гребенщиков, но тут же передумал — появилась возможность выместить злобу хотя бы на старшем Рудаеве. Тоже из активных врагов. — А ну-ка, пришлите ко мне этого… Хер-рувима. Да побыстрее, машиной. — Бросив трубку, сказал вполголоса: — Ишь обложили, сукины дети, как медведя в берлоге. Со всех сторон. Но подождите, вы у меня поплачете…

Серафим Гаврилович появился как был в цехе — в спецовке, в кепке с синими очками. Кепку, однако, снял при входе.

— Вы что, нашли свой способ вымогать восстановление Сенина?! — сразу набросился на него Гребенщиков.

— Здравствуйте, Андрей Леонидович. — Хотя Гребенщиков не предложил сесть, Серафим Гаврилович все же присел на стул. — Почему свой? Разве были другие?

— Вам известно, что за отказ от работы надлежит увольнение?

— Не во всех случаях. В моем — нет. Во-первых, я работаю в ОТК, там тоже участок оголять нельзя — на страже технологии стоим, и Флоренцев мной не распоряжается, во-вторых, сын находит, что на дистрибуторщика я недостаточно подготовлен. — Серафим Гаврилович смотрел на Гребенщикова без тени притворства.

— Так что, на вас зря деньги тратили?

Серафим Гаврилович с полсекунды подумал над ответом. Гребенщикову только палец дай — всю руку отхватит. Но оклеветать себя, сказать, что не решается работать дистрибуторщиком, мешала гордость. Вильнул, сыграв под блаженного:

— Выходит, зря, коль сын не доверяет.

— Что же прикажете делать начальнику цеха?

— Это уж пусть у него голова болит, — отмахнулся Серафим Гаврилович и тут же недвусмысленно кольнул: — Кадры надо готовить заранее, Андрей Леонидович, а готовые не разгонять. Вон в Тагинске два раза конвертор ни за здорово живешь перевертывали, а никого не выгнали. Ну наказали как-то. В нормальном состоянии случается, что зевнешь…

Хитер Серафим Гаврилович. Скажи он, что не хочет занять место Сенина из чувства протеста против его увольнения, Гребенщиков тотчас прицепился бы к нему. А так — взятки гладки. Пусть попробует заставить. Случится какая неприятность — сам отвечать будет.

— Так вот, Серафим Гаврилович. Либо вы становитесь за пульт, либо… — Гребенщиков вынужден был оборвать фразу. Слов на ветер он бросать не любил, угрозы привык осуществлять, а как поступить с этим рабочим, — не знал.

Серафим Гаврилович так и не дождался, что последует за грозным «либо», заговорил сам:

— Послушайте, Андрей Леонидович. Мы с вами люди примерно одного возраста и можем разговаривать чистосердечно. Уймитесь вы, бога ради. Время гребенщиковщины прошло… Нету для нее почвы, нету. Ну, как на ухоженном поле для бурьяна. Я перевидал руководителей на своем веку достаточно. Всяких. И таких, как вы, видел…

Он не объяснил, каких, а Гребенщиков не стал спрашивать, чтобы не услышать нелестный отзыв.

— И знаете, чем такие кончали? — солидно продолжал Серафим Гаврилович. — В общем плохо кончали. Русский человек терпелив. Но он терпит-терпит, а потом ка-ак сорвется, как даст задки — и удержу ему нет. Все на заводе понимают, за что вы Сенина угробили. На мозоль вам наступил. И когда против привилегий для одной печи восставал, и когда на партком вас за слабую механизацию вытянул. А тут подвернулся случай спровадить его. С другим вы б иначе обошлись, а если б и погорячились, то потом уступили бы. А вы закусили удила и…

— Я не лошадь! — изо всех сил рявкнул Гребенщиков, вконец выведенный из себя снисходительно-поучительным тоном сталевара.

— А я не глухарь. У меня слух хороший, кричать не нужно, — продолжал с той же наставительной интонацией Серафим Гаврилович. — Вот вы туговаты на ухо, а вернее, слух у вас избирательный. Шептунов вы хорошо слышите. А дельные советы через ваш фильтр не проходят. Мимо пролетают. Мимо…

— Вы что, пришли сюда мораль читать? — спросил Гребенщиков, не повысив на сей раз голоса.

— А я на разговор не напрашивался. Сами пригласили, на машине привезли.

Серафим Гаврилович поднялся, надел кепку и вальяжно зашагал к двери, понимая, что больше говорить не о чем и незачем. Что было нужно, он сказал.

ГЛАВА 19

Поймав Гребенщикова на слове, Рудаев взял отпуск, причем не на неделю, как просил вначале, а на десять дней, и был этим несказанно доволен. Установки непрерывной разливки, которые предстояло посмотреть, находятся далеко не рядом: одна — в Липецке, другая — в Свердловске, три лишних дня позволят ему детальнее ознакомиться с ними.

Своеобразный город Липецк. Старая его часть обосновалась на холмах, поднявшихся над рекой, новая перебралась за реку и там легла широкой полосой вдоль берега. С новой части открывается Русь былая, дедовская, с неизменной церковью на самой высокой точке, с традиционными деревянными домиками, прилепившимися на откосе, со старой — Русь нынешняя. За геометрически правильными кварталами многоэтажных зданий — строящийся металлургический гигант и прорезанная линиями высоковольтных передач неокидная взглядом даль лесов.

Рудаев любит открытые пейзажи, и пока он во власти этой панорамы, над которой как следует потрудились и природа, и человек, пока он любуется рекой, густо усеянной лодками рыболовов, широким мостом, запруженным автомашинами, могучим липовым парком времен Петра, только что облачившимся в свежий зеленый наряд, и далью, умиротворение и успокоенность владеют им. Что ж, выкурит его Гребенщиков — так тому и быть, без работы он не останется, ушла от него любимая женщина — что ж, насильно мил не будешь.

Только природа, как и наркоз, действует недолго. Очнулся Рудаев от ее очарования — и вновь забурлили острые чувства. И приглохшая было обида на Лагутину, и ненависть к Гребенщикову, и беспокойство за свою судьбу.

«Московское время — девять часов», — услышал донесшийся из репродуктора голос и пристыдил себя. Каждая минута на счету, а он тут рассозерцался. Пора на завод.

…Начальник установки непрерывной разливки стали при старом электросталеплавильном цехе Одинцов работает здесь давно. Он налаживал установку, рационализировал ее и реконструировал, прошел все муки переделок и улучшений, и ему хочется избавить других от трудностей пуска и освоения. Вот почему, прежде чем повести Рудаева в цех, он показывает ему чертежи, потом крупномасштабную модель в разрезе, на которой видно то, что не увидишь на действующей установке, делится своими соображениями — какие узлы надо изменить, чтобы добиться еще более производительной работы, и только после этого, набросив на Рудаева черную спецовку и белую каску, пускает его в свои владения.

В натуре установка выглядит удивительно незамысловатой, и, не знай Рудаев всей предыстории поисков, он мог бы подумать, что сделали ее с одного раза, пустили — и пошла она без сучка, без задоринки.

Мерно течет сталь из ковша в кристаллизатор — небольшой прямоугольного сечения сосуд, медные стенки которого охлаждаются водой. В этом сосуде жидкая сталь обрастает коркой и выходит из него бесконечным прямоугольным брусом. Брус сразу попадает в объятия стальных валков, опускается все ниже и ниже, уходит под землю, постепенно затвердевая, режется там на куски, и куски эти выдают на поверхность. Все очень просто, и в этой простоте гениальность. Нет больше необходимости в чугунных формах-изложницах, принимающих в себя жидкую сталь, в вагонетках, на которых подают изложницы в цех и вывозят из цеха, не нужно здание стрипперного отделения, где слитки извлекают из изложниц, не нужен двор изложниц, отпадает необходимость и в самом крупном сооружении — слябинге, где многотонные слитки превращаются в малогабаритные слябы. Весь этот технический комплекс, громоздкий и дорогой, заменяет одна установка. В нее заливают жидкую сталь, из нее выходят готовые слитки.

Ярый приверженец вертикальной разливки, Одинцов приводит Рудаеву множество доводов в пользу этого метода, и как ни старается Рудаев заподозрить его в неумеренности оценок, в субъективизме, нащупать слабые стороны процесса ему не удается.

В подтверждение того, что именно вертикальной разливке принадлежит будущее, Одинцов ведет Рудаева в строящуюся часть будущей «Липецкой Магнитки», где уже смонтировано здание для шести мощных установок, через которые можно будет пропустить свыше двух миллионов тонн стали.

Размеры здания и особенно его высота поражают даже видавшего виды Рудаева. Поражают, но и наводят на раздумье. Слишком глубоко надо уходить в землю, слишком высоко подниматься над землей — от нижней до верхней точки установки более пятидесяти метров.

Для того чтобы правильно оценить различные технические направления и остановиться на единственно приемлемом для себя, никогда не мешает выслушать и другую сторону. И Рудаев летит в Свердловск, на «Уралмаш», где обосновались апологеты радиальной разливки.

Радиальная разливка — детище научно-исследовательского института при заводе, и какого института! Пять тысяч сотрудников. Рудаева здесь принимают еще любезнее, чем в Липецке, убеждают еще горячее. Но странное дело — в этой любезности и горячности он улавливает одержимость проповедников, стремящихся во что бы то ни стало обратить в свою веру.

Однако настороженность покидает Рудаева, когда он приходит на опытную установку. Она гораздо компактнее, чем вертикальная, и вся на поверхности, вся на виду. Огненно-красный брус изгибается валками и плывет параллельно земле. Никаких колодцев, никаких подземных устройств. Этот вариант разливки сулит огромную экономию на строительных работах. Экономию времени и средств — не нужно вгрызаться на сорокаметровую глубину. Для Рудаева теперь яснее ясного: если вертикальный способ — первый шаг в совершенствовании разливки, то радиальный — второй. Хочешь не хочешь, а нужно Гребенщикову отдать должное: у него развито техническое предвидение. Но, опасаясь оказаться во власти скоропалительных выводов, Рудаев заставляет себя остаться еще на день. Бывает ведь такое, что восхищение смелостью новшества мешает правильно оценить его. Не грех проверить себя лишний раз.

Выспавшись в заводской гостинице, он снова появляется в цехе и наблюдает разливку одну за другой. Все идет как по маслу. Безупречно работает установка, безупречна, словно строганая, поверхность слитков. Ни к чему не придерешься.

Но едва он представляет себе установку многократно увеличенной, как у него появляется ряд вопросов. Здесь слиток игрушечный. Толщина — сто миллиметров, вес — полтонны. На заводе же он будет толще в четыре раза, а вес его возрастет в тридцать раз. В связи с этим возникнут такие механические и физические зависимости, которые заранее не предусмотришь. И уж совсем не угадаешь, как пойдет процесс кристаллизации и распределения примесей в таком огромном изогнутом слитке.

Теперь Рудаев осматривает установку критически. Кристаллизаторы с изогнутыми стенками приморский завод не осилит — слишком сложны, обращаться же на сторону — значит, попасть в зависимость от поставщика и постоянно висеть на волоске. А какими мощными должны быть валки, подшипники, моторы, чтобы изогнуть многотонный брус! А если разливка задержится, и искривленный брус застынет в валках? Как быть в таком случае, что предпринять?

Поинтересовался у разливщика, что делают они в подобных случаях.

— Включаем все моторы на прямую и выдергиваем эту загогулину. Не удается одюжить — разбираем подшипники и снимаем валы. Только и того.

«При таких размерах на самом деле только и того, — рассуждал Рудаев. — А попробуй разобрать и собрать огромную установку. Простоишь сутки. Естественно, и спаренный с установкой конвертор должен простоять столько же. А что делать, если придется изменить толщину слитка? Вертикальная перестраивается просто — сменили кристаллизатор, раздвинули немного валки — и валяй дальше. Здесь же разбирай с начала и до конца и собирай заново».

Восхищение, которое испытал Рудаев вчера, померкло. А когда он прикинул, во что обойдется стоимость такого оборудования, от всех его восторгов не осталось и следа.

В конструкторском бюро, подвергнув тщательному допросу проектировщиков, Рудаев выяснил, что действительно не все узлы установки ими решены. И хотя проектировщики заверяли его, что «белые пятна» будут устранены при разработке проекта промышленной установки, сомнений Рудаева развеять не удалось. Тогда проектировщики решили вооружить своего потенциального заказчика внушительной подборкой переведенных статей и рефератов из зарубежных журналов, рекламирующих радиальную установку. В руках у Рудаева неожиданно оказались все те материалы, которые так долго и тщательно изучал Гребенщиков.

Но в каждом лагере находятся свои ренегаты. Один из сотрудников института, проникшись симпатией к Рудаеву, в припадке откровенности сообщил, что у него есть чертежи ВНИИМЕТМАШеской установки, и, как ни горько сознавать, ему больше нравится проект варягов, чем свой, институтский. Рудаев упросил показать чертежи и пришел к выводу, что один из центральных узлов установки — банальные валки для охлаждения непрерывного слитка, предусмотренные этой схемой, будут куда проще в изготовлении и надежнее в эксплуатации, чем криволинейные шагающие балки уралмашевцев.

Только теперь Рудаев почувствовал себя подготовленным к техсовету, который ему предстояло провести. Он был во всеоружии, голыми руками его уже не взять.

ГЛАВА 20

Состояние Игоря Модестовича больше не внушало опасений, больного разрешили забрать домой. Однако оставлять его одного нельзя было, и Женя по сути превратился в домашнюю сиделку. Обычно неприхотливый, Игорь Модестович оказался капризным больным. Он почти не отпускал от себя Женю. То переверни его с боку на бок, то подними повыше подушку, то укрой его, то раскрой. И в еде стал привередлив. Диета ему надоела, он требовал чего-нибудь повкуснее и не раз в знак протеста отказывался принимать пищу. И все время просил, чтоб сын читал ему. Истинную причину того, почему Женя безотлучно находится дома, от него скрыли. Игорь Модестович знал только, что сын взял отпуск.

Женину участь облегчили питомцы Веры Федоровны. Они составили график дежурства в доме Сениных и свято выполняли его.

Получив некоторую свободу, Женя стал присматривать себе работу. Выбор был большой. Люди нужны были всюду и всех специальностей. Всех, кроме той, которой он владел. Хоть иди на курсы вагоновожатых или грузчиком в порт.

Но оказаться в роли человека, работающего только ради заработка, Женя не хотел. Ему нужно было что-то равноценное той радости, какую испытывал за пультом, тому удовлетворению, какое дает каждая хорошо продутая плавка, каждая хорошо отработанная смена.

Он так и не взял расчет, не сдал пропуск. Страшно было рвать эту единственную, хоть и эфемерную связь с заводом. Никакой надежды, что он выберется из своего положения и вернется в цех, не оставалось.

Настроение у Жени с каждым днем ухудшалось, его стали одолевать мрачные мысли. Он понимал, что их порождает состояние депрессии, но изменить ничего не мог. Размышляя о своей участи, он волей-неволей приходил к выводу, что с сильными мира сего связываться не стоит и на рожон лезть незачем. Не навяз бы он в свое время в зубах у Гребенщикова, не оказался бы сейчас выброшенным за ворота.

Но куда больше, чем своя судьба, угнетало чувство вины перед товарищами по работе и особенно перед теми, кого выдвинули на соискание Государственной премии. После случившейся по его вине аварии, хотя она особого вреда цеху не нанесла (через девять часов все было ликвидировано, и конвертор заработал), Гребенщиков, считая, что достижения коллектива цеха дискредитированы, задержал оформление материалов на неизвестный срок. Ну, а люди, хорошо зная его характер и понимая, что вся эта возня с лауреатством стоит ему поперек горла, поскольку там нет ни одного человека, за которого бы он искренне ратовал, уже считали, что выдвижение похоронено. Особенно лютовал криворожский ас. Он и так недолюбливал Женю за то, что тот при несравненно меньшем опыте вышел на первое место по мастерству и надежно удерживал его, а тут еще срывался шанс попасть в лауреаты.

В один из таких вечеров, когда Женя предавался грустным мыслям — а вечерами они почему-то бывают наиболее грустные, — позвонил Флоренцев.

— Сенин, ты? Выходи на работу.

Женя решил, что ослышался. Переспросил. Нет, начальник цеха подтвердил свои слова.

— Что, отменен приказ? — осторожно осведомился Женя.

— Приказ пока не отменен — Гребенщиков не спешит признаваться всенародно, что перегнул палку, но устное распоряжение отдал, а мне, как понимаешь, этого вполне достаточно, — ответил Флоренцев.

— Когда… выходить? — От радости у Жени сперло дыхание.

— Завтра в свою же бригаду. График помнишь?

— Помню. С утра.

— Верно. Вот и выходи с утра.

Женя долго не мог заснуть — будоражило предвкушение работы. Перед глазами стояло помещение пульта, все в стекле, поднятое над рабочей площадкой и похожее на капитанский мостик. Сколько раз поднимался он туда, испытывая волнение, похожее на волнение капитана перед боевой операцией, и уходил оттуда с той спокойной горделивостью, с какой сходит на палубу капитан, достойно выполнивший сложное задание.

А когда заснул, увидел себя за пультом. Но, черт побери, ни одна кнопка в стройной обойме не срабатывала, а ручки поворачивались не туда, куда было нужно. Он метался, как ошалелый, в своем стеклянном дворце, звал на помощь, но вокруг никого не было и никто его не услышал…

Женю встретили по-разному. Одни — как именинника — трясли руку, поздравляли с возвращением, другие — прохладно. Ему скорее простили бы аварию из-за оплошности, из-за пропущенной рюмки, нежели из-за проявленной слабости, — в рабочей среде это свойство характера считается недостойным и осуждается сильнее всего.

Когда Женя встал за пульт управления и подал кислород, когда в конверторе забурлил металл, его охватила неизбывная радость, словно после долгих блужданий в темной запутанной пещере он наконец увидел солнечный свет.

А на другой день еще одна неожиданность, и какая! Женя сидел, углубившись в учебники, — избавившись от выматывающего состояния неопределенности, он заставил себя подумать о надвигающейся сессии, — как вдруг открылась входная дверь, до поздней ночи теперь не запиравшаяся, простучали и заглохли каблучки в коридоре, и, подняв голову, он увидел Зою. Губы ее улыбались, а глаза были виноватые, выжидающие.

— Я совсем вернулась… Совсем… — торопливо проговорила она, пристально всматриваясь в Женю.

Женя молчал. Смотрел на нее отчужденно. Слишком тяжела оказалась для него эта разлука, слишком глубокую рану нанесла Зоя, чтобы чувство к ней не претерпело изменений.

Впрочем, что-то чужеватое проступало и в Зое. Не то выражение лица посмелело, не то горделивее стала посадка головы. А новый коричневый костюм с высоким стоячим воротом делал ее еще и эффектной. Нет, ничего худого Женя во всем этом не увидел. Непривычные, незнакомые для него штришки — и только. Но ему, скромному, мягкому, застенчивому, та Зоя была милее, ближе и дороже. В этой Зое, новой Зое, он уловил нечто требующее повиновения, а подчиняться ей, как и главенствовать над нею, он не хотел.

Зоя постояла немного в оторопелом молчании.

— Ты не рад? — спросила, сделав, совсем как девочка, обиженное личико.

— Не знаю, не пойму… — честно признался он после секундного колебания.

Инстинкт подсказывал Жене, что надо быть предельно осторожным. Одно неверно оброненное слово, даже неверно взятая интонация могла решить все. А где-то в глубине души крепли и искали выхода обычные человеческие чувства — обида и гордость. В конце концов они взяли верх.

— Зачем ты приехала? — спросил он с деланно безразличным выражением.

Зоя нервно усмехнулась и даже слегка попятилась.

— Как зачем? Тут такое происходит… Когда я узнала, я была сама не своя…

— Что узнала? От кого узнала?

— Ну как? Мне написал Серафим Гаврилович…

— Он?!

— Ты же не потрудился…

— Но я не ты! Я понимал, что нельзя человека сбивать с ног. Буквально и фигурально.

— И зря, Женька, зря!.. Ты должен был…

В соседней комнате зазвенел колокольчик — звал отец, но Женя не обратил на сигнал никакого внимания. Отец позвонил снова, уже нетерпеливо, и тогда к нему пошла Зоя.

Она ничем не выдала своего смятения, увидев обезображенное лицо Игоря Модестовича. Подсела к нему, дала напиться, когда он знаком попросил воды, и, понимая, что ему небезынтересно услышать от нее о накопившихся впечатлениях, принялась, осторожно подбирая слова, рассказывать обо всем, что пережила за эту интересную поездку, вылившуюся для нее в настоящий триумф.

Женя стоял, прислонившись к косяку двери, слушал, и постепенно холод сковывал его. Имеет ли он право отнимать у нее счастье успеха, радость знакомства с миром, перспективу? Что он даст ей взамен? Любовь? А достаточно ли ей будет одной любви? Не отравит ли ей жизнь горькое сознание сделанной глупости, непреходящее сожаление о погубленной сценической карьере? Остаться ей сейчас здесь — это все равно что попасть в клетку птице, вкусившей радость поднебесья. С горечью подумал о том, как права была мать, когда внушала ему, что он не должен портить сценическую жизнь Зои.

Пронеслась в памяти история одной судьбы, рассказанная отцом. Было это давно, в двадцатые годы, когда проходила первая лотерея Осоавиахима. Скромный счетовод в маленьком глухом городке выиграл кругосветное путешествие и отправился в дальние дали. Это был первый советский турист, которому выпало счастье объехать земной шар. Три месяца он находился в фокусе внимания. Его чествовали в каждом городе, где он останавливался, заваливали подарками, его фотографировали, интервьюировали, его ублажали, его… развратили. Когда после такого триумфа он вернулся в свой тихий город и стал опять неприметным человечком, он не выдержал, повесился.

А Зоя продолжала рассказывать: цветы, вызовы на бис, бесконечные интервью. Показала газеты со статьями, в которых ей отводилось почетное место, затем вынула фотографии.

— Это у домика Айвазовского. А это на Ялтинской набережной. А вот мы с Топчиевым в «Бахчисарайском фонтане».

Женю окончательно доконало это «мы». Разворошенная обида переросла в ожесточение.

— Нет! — вырвалось у него, как крик, панически и смятенно.

Спасаясь от вопрошающих взглядов, он резко повернулся и вышел на балкон.

Зоя растерянно уставилась на Игоря Модестовича.

«Иди к нему», — прочитала в единственном глазе, смотревшем сейчас требовательно и твердо.

Подчеркивая категоричность приказа, Игорь Модестович отвернулся к стене.

Можно ли удержать человека от самопожертвования, если он решил пойти на этот отчаянный шаг? Можно ли уговорить его, если он любит, чтоб перестал любить? Как ни молод был Женя, он понимал, что обычными словами ничего не сделаешь, ничего не докажешь. И когда Зоя приблизилась к нему, он решился на крайнюю меру — оттолкнуть ее, чтобы довести свой замысел до конца, как ни мучительна будет его да и ее боль.

— Ответь мне, — потребовал он, — как бы ты танцевала, если б твою маму в тот день разбил паралич, а во время спектакля тебе дали бы письмо от… от любимого человека, который бросает тебя!

— Женя, я понимаю, что виновата… Очень виновата… — испуганно и жалобно залепетала Зоя.

— Потому и приехала? Искупить свою вину?

Зоя пригнула голову, чтобы не показать слез.

— И это, и… и… Я же тебя люблю!..

Страшно слышать такие слова от человека, которого ты отвергаешь не любя, а еще страшнее, если продолжаешь его любить. Еще мгновение — и решимость покинет его, еще мгновение — и он обнимет ее. Он смотрит на нее, родную, желанную, и, собрав все душевные силы, жестко произносит:

— А я не люблю тебя.

— Не мели чепухи! Ты врешь, Женька, врешь! — Его слова показались настолько нелепыми, что Зоя даже заулыбалась.

Что ни подсказывает Жене незримый мучитель внутри него, он — сама непреклонность.

— Да, да, я не люблю тебя! Я не верю тебе больше! Ты ушла один раз, можешь уйти и второй! Так пусть второго не будет!

Много напряжения стоило ему выдавить из себя эти слова, но он ощутил облегчение: сказанного не воротишь.

Зоя взяла его тяжелое, недоброе лицо руками, притянула к себе, но он резким движением отбросил ее руки. Как он поступит завтра, он не знает. Возможно, поедет за ней вслед, будет осветителем, рабочим сцены, контролером — кем угодно, только бы видеть ее, только бы находиться рядом. Но сегодня надо выстоять.

— Ты понимаешь, что делаешь?! — В голосе Зои гнев, оскорбленное самолюбие, боль утраты.

— Я делаю то, что ты уже сделала!

Зоя раскрыла рот и — ни звука: перехватило дыхание.

Повернулась и медленно пошла прочь из комнаты, все еще надеясь, что он окликнет ее, остановит.

«Неужели разрыв? Неужели окончательно, необратимо?» — застучало в голове у Жени, но он оцепенел в своей решимости и не сделал попытки удержать жену.

Выйдя на улицу, Зоя и по тротуару пошла неторопливо. Взглянула вверх. Балкон пуст. Она еще больше замедлила шаг в надежде, что Женя опомнится, догонит ее. Нет, этого не произошло.

Зайдя за угол, она зашагала своей стремительной, летящей походкой. Ее душила обида. Не понял. Не простил. Отверг…

Тяжело дался Жене этот разговор, сверляще острой была душевная боль, но ее приглушало сознание собственной правоты. Не о себе он думал, а о Зое: улетай, взлетай, я тебе не помеха.

С этой убежденностью, ничего не утаивая и не искажая, Женя рассказал о происшедшем матери, когда поздно вечером она вернулась с репетиции, будучи уверенным, что встретит полное понимание с ее стороны и поддержку. Однако весь ее вид, растерянный и встревоженный, говорил о том, что она в полном замешательстве.

— Так что, мам? — спросил Женя, проявляя естественное нетерпение.

— Я представляю себе, что переживает Зоя, — опустив голову и отведя взгляд в сторону, ответила Вера Федоровна. — Приехала к мужу, чтобы разрядить обстановку, а он как обухом по голове: езжай назад — и все тут. Причем объясняет свое решение не тем, что печется о ней, а придает этому оскорбительный смысл: не верю, не люблю, были, мол, чувства, да все куда-то делись…

— Но ведь ты всегда твердила, что главное для человека — это призвание и возможность служить ему, — стоял на своем Женя. — Я дал ей такую возможность.

— Гм… Дал… — горько усмехнулась Вера Федоровна. — Не всякое даяние есть благо. От такого даяния может душу вывернуть. Не надо было забирать эту возможность. Вас все предупреждали…

— Тогда перспектива Зоиного роста была туманна. Другое дело сейчас.

— Все равно нельзя было так резко. Не люблю, не верю… Ко всему прочему это ложь!

— Да, ложь, но ложь во спасение, — продолжал оправдываться Женя.

Зазвонил колокольчик. Требовательно, тревожно.

— Сейчас приду, — открыв дверь в спальню, сказала Вера Федоровна и повернулась к Жене: — Не хотела бы я оказаться на ее месте…

— Я на своем тоже…

— Все, что ты сделал и говоришь, — все это ребячество. В твоем возрасте так поступать негоже. Не ожидала, не ожидала… — Вера Федоровна просяще приложила руки к груди. — Ты должен пойти к ней, извиниться хотя бы за грубый тон.

— И разрушить ту спасительную плотину, которую с такими муками воздвиг? Ты переоцениваешь мою выдержку.

А ночью, тщательно продумав все и взвесив, он пришел к выводу, что мать, как всегда, права.

Едва забрезжило утро, Женя бесшумно оделся и вышел на улицу.

Город понемногу оживал. Появились редкие прохожие, спешившие на базар, проехали поливочные машины, разъезжались в разные стороны пустые троллейбусы, не останавливаясь на безлюдных остановках.

Как ни старался Женя идти медленно, чтобы не явиться слишком рано, как ни притормаживал себя, он оказался у заветной калитки уже через двадцать минут.

Было бы разумнее всего подождать, пока в доме проснутся, но время ползло немыслимо медленно, и, предположив в свое оправдание, что Зое тоже не до сна, он постучал в окно ее комнаты. Ни возгласа, ни шороха, ни звука шагов. Постучал сильнее — та же мертвая тишина.

Жене стало не по себе. Он шел сюда с намерением извиниться перед Зоей, сгладить впечатление о себе. Незачем им расставаться врагами. Нетерпеливо забарабанил в другое окно. Тотчас поднялась занавеска, из-за нее выглянула Татьяна Прокофьевна. Увидев Женю, кивнула ему и пошла открывать дверь.

Войдя в дом, Женя спросил взволнованно:

— Где Зоя?

Недобро посмотрела Татьяна Прокофьевна на своего зятя.

— Это тебе должно быть известно лучше, чем мне.

— Она что, уехала?

— Уехала.

— Куда?

— Устраиваться на работу. Вернулась вчера от вас… Ну, сам понимаешь, в каком состоянии… Полежала немного, взяла чемодан и исчезла.

ГЛАВА 21

Идти к Гребенщикову Наташа не спешила. Для этой встречи надо было как следует подготовиться, детально все обдумать, собраться с духом.

Ей с радостью взялся помогать Володя, сразу оценивший идею Бориса. Он подсчитал вес трубы и даже сказал, какой тип вертолета можно для этого использовать. Володя был наслышан о ярославском эксперименте. Там на шинном заводе с помощью вертолета установили сквозь крышу многотонные вулканизаторы на верхний этаж здания, в то время как на нижних этажах бесперебойно шла работа.

Они с Наташей даже прорепетировали предстоящий разговор, в котором Володя исполнял роль Гребенщикова. Он задавал Наташе самые неожиданные и каверзные вопросы, при этом язвительно, как тот бы говорил, щурясь, чтобы Наташа составила себе более точное представление о будущем собеседнике.

И вот настал день, когда она появилась в приемной Гребенщикова.

Ждать ей пришлось довольно долго — Ольга Митрофановна пропускала только сотрудников аппарата заводоуправления.

«Не примет. Сошлется на занятость. Или еще проще — отошлет к кому-либо из второстепенных лиц», — нервничала Наташа, но своего поста упорно не покидала.

Наконец Ольга Митрофановна разрешила ей войти.

Зверя Наташа не увидела. За столом сидел слегка седеющий и лысеющий человек, с лицом решительным, но вовсе не страшным, и не без любопытства приглядывался к ней серо-сизыми глазами.

— Никогда не поверил бы, что столь юное существо держит в страхе и повиновении моих начальников цехов, — с самой располагающей миной сказал Гребенщиков, едва Наташа уселась в кресло перед ним, поставив у ног портфель. — Очевидно, пришел и мой черед трепетать и повиноваться.

Наташа чуть рот не раскрыла от удивления. Этот громовержец, нагоняющий на всех страх, вдруг шутит с ней. А может, просто издевается? Похоже, что нет. В глазах внимание, улыбка любезная. Даже Збандут поначалу разговаривал с ней суше. Не зная, с чего начать, чтобы не попасть впросак, и тоже стараясь расположить к себе Гребенщикова, Наташа решилась на шутку ответить шуткой.

— Если честно признаться, то трепещу я.

— Между прочим, это не заметно, — ободрил ее располагающей интонацией в голосе Гребенщиков — так обычно поступают взрослые, когда к ним обращаются дети. — Но почему трепещете? Расписали черными красками? А вы никому не верьте, даже отцу родному. Собственное впечатление меньше подводит.

Был ли это прямой намек на Серафима Гавриловича или просто подвернулось обычное словосочетание, Наташа не поняла, но на миг усомнилась в правильности и объективности оценок, которые все без исключения давали Гребенщикову.

— Разрешите узнать, какой ветер занес вас сюда? — спросил Гребенщиков с этаким благородным пафосом.

— К сожалению, не ветер, а дым от аглофабрики.

— Вот как? Донимает дым? Ай-я-яй!

У Наташи возникло опасение, что вот так, шуточками, Гребенщиков и отделается от нее. Решила перейти на деловой тон.

— Донимают заявления рабочих. Уже не знаю, что отвечать.

— В этом я вам помогу. Отвечайте, что вопрос реконструкции решается в заводоуправлении, и как только решится окончательно, им станет об этом известно. Удовлетворены?

— Нет. Я хотела бы большей точности.

— Пока нет ясности, не может быть и точности, — резонно ответил Гребенщиков.

— А в чем, собственно, нужна ясность? — осведомилась Наташа, почувствовав, как у нее заколотилось сердце: пришла пора приступить к самому главному.

— Пока… во всем. Во всем, от начала и до конца. Могу перечислить по пунктам.

— Не стоит. Я знаю. Нет средств, нельзя надолго останавливать корпус с шестью лентами, нельзя оставлять домны без агломерата, нельзя использовать большой кран. Все нельзя.

Гребенщиков уважительно наклонил голову.

— Очень хорошо, что вы это понимаете, — скатал он. — Но тогда разрешите узнать: зачем вы пришли? Требовать невозможного? Выполнить формальность? Оштрафовать? Между прочим, один вопрос: вы перестали штрафовать Рудаева или продолжаете?

— Перестала. Собственно, это было один раз.

— Пожалели или разобрались, что не он один виноват?

— Разобралась.

— Правильно. К тому же на штрафах вы далеко не уедете. Так вернемся к моему вопросу: зачем вы пришли?

— У меня конкретное предложение.

Наташа принялась излагать, как, по ее соображениям, можно нарастить трубы на аглофабрике с минимальной затратой средств и времени. Говорила она слишком гладко, пожалуй даже газетно, потому что написанный Володей текст помнила наизусть.

Гребенщиков выслушал ее, не перебивая, никаких эмоций не выказав. Потом снял телефонную трубку, вызвал Золотарева.

Начальник техотдела явился так быстро, словно сидел в приемной, и, остановившись в двух метрах от стола, принял привычную позу по стойке «смирно».

— Вы научно-фантастическую литературу любите? — обратился к нему Гребенщиков.

— Умную — да, — не моргнув глазом, ответил Золотарев, готовый ко всяким фокусам своего патрона.

— Тогда оцените по достоинству фантастический проект нашего юного санитарного врача. — Гребенщиков попросил Наташу повторить все, что говорила ему только что, а сам принялся писать какую-то резолюцию.

Слушая Наташу вполуха, он то и дело кривил губы — уловил, очевидно, в ее изложении одинаковость и последовательность фраз, что выдавало заученность текста.

Как ни пыталась Наташа определить реакцию Золотарева, это ей не удалось. Лицо неподвижное, точно высушенное, глаза тусклые, точно замороженные.

— Ну что? — не прекращая писать, спросил Гребенщиков, когда Наташа смолкла.

— В этом что-то есть. — Интонация у Золотарева самая благожелательная.

Гребенщиков отбросил ручку.

— Ну, батенька, фантастика вам, кажется, не на пользу.

Вызвал главного инженера Зубова.

Когда тот вошел, отпустил ту же ориентирующую шуточку в адрес Наташи и потребовал, чтобы она начала все сначала.

Это было уже похоже на издевательство, но, ободренная поддержкой Золотарева, Наташа не только повторила свою речь с выдержкой, которой сама удивилась, но и описала приспособление, которое позволит облегчить стыковку труб, и даже сослалась на опыт ярославских шинников.

— Как вам этот полет фантазии? — Самой формой вопроса Гребенщиков подсказывал Зубову характер ответа.

Тот посмотрел на всех поочередно непонятным взглядом и сказал так же непонятно:

— Мне стыдно.

— За кого? — В тоне Гребенщикова полное благодушие — он уверен, что нашел в главном инженере единомышленника.

— За себя, — твердо проговорил Зубов. — Я столько мучился над этой задачей — и вот вам простое, эффектное и эффективное решение. — Заметив гнев в глазах директора, спросил вежливо: — Можно уйти?

Гребенщиков отпустил его кивком головы и уставился на Наташу гипнотическим взглядом.

— Скажите откровенно, кого осенила эта мысль? Только не выдумывайте, что вас.

— Какое это имеет значение? — Наташа попыталась уйти от прямого ответа — Борис запретил ссылаться на него, чтобы не повредить делу.

— Не стоит играть со мной в прятки, я и так догадываюсь.

Не хотелось Наташе нарушать наказ брата, но еще больше не хотелось обкрадывать его, тем более что она уже предвкушала победу. Какой ни твердокаменный, какой ни злонравный Гребенщиков, но при такой расстановке сил сопротивляться он не сможет.

— Вы не ошиблись. Это мысль Бориса Серафимовича, — не без гордости произнесла она.

— Пусть бы он лучше занимался своими делами — их у него предостаточно, а не заглядывал через соседний забор, — вырвалось у Гребенщикова. Не унималась у него, нет-нет и давала о себе знать давняя прочная неприязнь к Рудаеву.

Он еще раз как-то странно взглянул на Наташу, потом повернулся к Золотареву.

— Сейчас же зайдите с начальником проектного отдела к Зубову и все скрупулезно обсудите. Что, где, когда, как, насколько. Трубы для ускорения будем делать у себя на заводе в котельном цехе. И завтра же командируйте толкового человека в Москву, чтобы принципиально договорился о вертолете.

Не задавая больше никаких вопросов и не спрашивая, будут ли они, Гребенщиков кивнул в знак того, что аудиенция окончена.

Наташа вышла от Гребенщикова, испытывая то же чувство, какое испытывает воин, приготовившийся к длительной осаде неприступной крепости и неожиданно обнаруживший, что крепость оставлена противником на милость победителя. Она не знала, куда деть себя от радости. Повертелась немного перед зданием заводоуправления и на попутной машине поехала в конверторный цех — там в кабинете брата на время его отсутствия засел Глаголин. Сегодня у нее с Володей свидание, но ждать вечера, когда не терпелось рассказать о немыслимо любезном приеме и фантастически легком решении сложного вопроса, было слишком тягостно.

Поглощенный своими расчетами, Глаголин даже не поднял головы, когда перед ним возникла Наташа.

— Я не помешала? — спросила она, кое-как придав своему голосу оттенок официальности.

— Талочка! Да как ты можешь помешать! Умница, что пришла. Бо-ольшая-пребольшая! — восторженно завопил Глаголин.

В одно мгновение он оказался возле Наташи и, подняв ее на вытянутых руках, покружил по комнате.

— Добрый день, Володя, — роняя косынку и слегка пошатываясь, произнесла Наташа.

— Добрый! Очень добрый, Талочка! — Глаголин был явно в ударе. — Если б ты знала, какая красивая формула получилась у меня! Как античная статуя! Как прелюдия Баха! Хоть на ноты перекладывай! Эта формула диффузии серы из стали в шлак при разных температурных условиях будет пригодна для всех случаев нашей металлургической практики. И для конверторов, и даже для мартенов любого масштаба. Ею я завершил целый раздел десульфурации. Но не это самое главное. На меня еще посыпались, как из рога изобилия, радости извне. Получил из издательства «Знание» договор на публикацию одной моей работы отдельной брошюрой.

— Работы, которую сделал, так сказать, совместно с Гребенщиковым? — ревниво спросила Наташа. Она относилась к этому альянсу неодобрительно.

— Нет, нет, это давнишняя — «Статистический метод определения коэффициентов…». Ну, да шут с ней. Длинно и замысловато. Конкретнее — договор на восемьсот рублей. Как говорят, детишкам на молочишко, а моей мамочке на должишки. Сколько их у нее, она держит в секрете и все обещает, что выпутается сама. Чудное утешение. И вот смотри еще.

Глаголин взял со стола конверт, извлек из него письмо на бланке, протянул Наташе.

Это было приглашение на работу в московский научно-исследовательский институт. Оговорен оклад, предоставление на первых порах комнаты в аспирантском общежитии, а затем и квартиры. Упомянута и возможность защиты диссертации на основании опубликованных работ.

— Понимаешь, как пригодится мне эта публикация? — Глаголин пристально смотрел своими близорукими глазами в глаза Наташи.

— Я рада за тебя, — сказала Наташа, возвращая письмо, но голос у нее был тусклый, а бровки подрагивали, и между ними прорезалась складочка озабоченности. — Собираешься дать согласие?

— Все это лестно и заманчиво. И Москву я люблю. — У Глаголина перебегала кожа на лице и на лбу, отражая усилие домыслить то, о чем спрашивала Наташа. — Но стоило ли покидать Москву, чтобы снова вернуться туда?

— Ты вернешься в другом качестве. Выросший.

— Но недоросший. Конечно, я не тот, каким уезжал оттуда, и совсем не тот, каким был бы там. Обидно и больно… Ну да ладно. — Глаголин тряхнул головой, словно отмахивался от докучливой мухи. Положил руки на плечи Наташи. — А тебе хотелось бы жить в Москве?

— Н-не знаю…

— Ну так вот: если я поеду, то только с тобой.

У Наташи растерянно захлопали ресницы. Не нашла ничего другого как сказать от неожиданности:

— А как же мама и папа?..

Глаголина даже перегнуло от неудержимого смеха.

— Ты сущий ребенок. У твоей мамы есть папа, у папы есть мама, а у них есть еще Юрий и Борис. Они не осиротеют, как-нибудь перебьются. Вот что будем делать с моей мамочкой?..

— Думаешь, она поедет вслед за нами? — Спохватившись, что сказала больше, чем полагалось бы в ответ на первое предложение, да еще сделанное в форме не очень конкретной, Наташа поправилась: — Вслед за тобой.

Но Глаголин понял запоздалую уловку и смотрел на свою подругу с нежностью. Она знала уже этот взгляд — чуть приспущенные веки, чуть затуманенные зрачки.

— Даже не вслед, — с горестной убежденностью сказал Глаголин, — она раньше нас там будет. Мы — поездом, а она — самолетом. И встретит на перроне с цветочками.

— Шутишь, конечно…

Глаголин снял очки, протер их мятым-перемятым платком, сказал, напрягая взгляд:

— Какие, Талочка, шутки!

— Но ведь можно устроить ее на работу. На время хотя бы. В людях сейчас повсюду такая нужда…

— Это было бы ей весьма полезно — она очень жизнедеятельный человек, — но… При тебе же было сказано и, возможно, специально для тебя: «До двадцати лет я кормила сына, теперь пусть он кормит меня. У меня есть более важные дела, чем зарабатывать на хлеб». С тех пор она занимается тем, что ей нравится.

Наташа конфузливо сжалась.

— Володя, мы с тобой позволяем себе лишнее. Мы не имеем права обсуждать действия Лидии Николавны. Мама — прежде всего мама.

— Ну, почему? Я считаю тебя кандидатом в члены нашей заполошной семьи. — Глаголин рассмеялся. — Хотя и со скромным стажем. И все-таки, Талочка, какое-то время мне придется еще побыть здесь. Надо подготовить всю информацию для ЭВМ.

— До сих пор люди, умеющие обращаться с ЭВМ, казались мне существами такими же мифическими, как оракулы в древней Греции, общавшиеся с богами, — призналась Наташа.

— Да нет, тут общение посложнее. Там боги нашептывали на человеческом языке, а здесь…

Сев на любимого конька, Глаголин стал рассказывать, какую пользу принесет в недалеком будущем математика металлургии, как важно для завода внедрение вычислительной техники и какую лепту в общее дело может внести он лично.

Наташа слушала невнимательно — думала о другом. Как повезло ей, что она встретила такого чудесного человека. В нем переплетались и бескорыстие, такое характерное для истинных жрецов науки, и душевная чистоплотность, и юношеская возвышенность чувств, и одержимость. В разговорах с ним она испытывала удовольствие куда превосходившее то, которое доставляло ей общество других парней. Ее с Володей соединяло нечто большое, сложное, непреходящее, что называется родством душ, и близок он не только ей, но и всей ее семье, если абстрагироваться от Юрки, хотя и Юрка, невесть в кого рационалист и скептик, под влиянием отца и брата, а может, отчасти и под ее влиянием понемногу заражался общей для всех Рудаевых целенаправленностью. Но Володя еще и талантлив, и немыслимо разносторонен. Все будоражит его пытливый ум, и многое он знает очень глубоко. Даже в сфере музыки и живописи. А как интересно и доступно объяснил он ей физическую природу «черных дыр» вселенной.

К мысли, что Володя станет ее мужем, Наташа привыкла раньше, чем у них сложились какие-то отношения. Ей было приятно думать, что она будет заботиться о нем, беспомощном, как ребенок, в практической жизни. Следить, чтобы он вовремя поел, отдохнул, сменил рубашку. В нем много неожиданностей, но в основном он очень покладистый и ровный, а ей так хотелось тихой, спокойной, уравновешенной семьи, семьи, где один главенствует в своей сфере, а другой — в своей.

Углубленный взгляд Наташи вынудил Глаголина прервать свои рассуждения.

— Наталочка, я тебя заговорил, прости, моя хорошая. Ты думала сейчас о чем-то другом. Не так ли? О чем?

— Хочешь послушать? — с какой-то особой, упрямой решимостью произнесла Наташа. — Мне кажется, что я знаю тебя давным-давно и много лучше, чем ты сам себя знаешь. Знаю, что происходит в тебе, знаю, какую часть души ты прячешь. Ты мне всегда был нужен. Я ждала тебя, человека, которому поверю и полюблю.

Преподнеся этот монолог, Наташа открыто посмотрела в глаза Глаголина и, пожалуй, впервые по-настоящему ощутила, что они будут счастливы, если соединят свои жизни.

— Талочка!.. — только и смог произнести Глаголин. Он не был силен в излиянии своих чувств, их выдавали только глаза и покоряющая теплота.

— Ну, так как ты смотришь на мои планы? — спросил он, чтобы снять с себя нервное напряжение.

— Мне трудно что-либо советовать.

— Хорошо, давай обдумаем сообща. Отбросим все побочные соображения, разберем самое главное. Я должен закончить свою работу?

— Конечно. Не бросать же ее на полпути.

— Я тоже так думаю. Сделано очень много, но много еще осталось. А продолжить и завершить ее здесь некому.

— Однако пришло время подумать по-настоящему и о себе, — возразила Наташа, исповедуя старую предостерегающую от медлительности истину: «Что откладываешь надолго — откладываешь навсегда». — Разве тебе не надоело бесправное положение бедного родственника?

Глаголин долго стоял ссутулившись, глядя в никуда и в ничто. Потом сказал, резко распрямив плечи:

— Беден тот, кто берет. Я пока даю.

ГЛАВА 22

На заседание технического совета Гребенщиков явился ровно в восемнадцать ноль-ноль. Требующий точности от других, он и сам был всегда и во всем точен. Оглядел собравшихся и удивился. Зал полон. И сколько в нем ненавистных лиц! Старший Рудаев, Сенин… Ни тот, ни другой непрерывной разливки в глаза не видели. Как они могут об этом судить? А начальник слябинга? Уходит, уходит и никак не уйдет. Значит, не просто найти подходящее место. И все начальники цехов как один. Что их сюда привело? Может ли, допустим, всерьез беспокоить копровика, в обязанности которого входит бить, ломать и пакетировать металлолом, какая будет выбрана установка непрерывной разливки: вертикальная или радиальная? Не обошлось и без Лагутиной. Но, возможно, она тут по другому поводу. Хочешь не хочешь — этот этап в жизни завода придется ей осветить. А Глаголину что нужно? Сидел бы и делал свое: считал. Рядом с ним… Ба! Так это же Рудаева. Вот ей тут совсем делать нечего.

У Гребенщикова два варианта доклада. Один — укороченный, формальный, на тот случай, если бы людей собралось мало, другой — полный, обстоятельный, с использованием всех имеющихся в его распоряжении материалов. Он выбирает второй вариант. К тому подстегивает и присутствие профессора Межовского. По милости Збандута он тоже член технического совета, и его мнение может оказать влияние на других.

Говорит Гребенщиков, как всегда, не очень внятно, но слушают его с интересом. У него быстрый, живой ум, он обладает хорошей памятью, и мозг его хранит столько информации, что можно диву даваться. Недаром на заводе в шутку говорят, что вычислительное устройство в виде головы Гребенщикова может заменить лишь счетно-решающая машина.

В его выступлении много лишнего. Для вящего эффекта он сообщает, где, в какой стране, в каком городе находится завод, каковы мощности его печей или конверторов, рассказывает об особенностях их конструкции, о сортаменте выплавляемой стали, но аудитория заворожена и не выказывает признаков нетерпения. Производит впечатление и то, как выговаривает Гребенщиков иностранные, слова и названия: «Шталь унд айзен» звучит у него как у истого немца, «Бетлехем стил компани» — как у англичанина. А французские заводы! Идеальный прононс! Да, есть в Гребенщикове нечто такое, что вызывает восхищение. Это относится и к смелости его суждений. Со всей беспощадностью обрушивается он на рутину, тормозящую внедрение изобретений, на рутинеров, находящихся в плену отживших представлений, на перестраховщиков, не желающих рисковать. Оказывается, даже юмор присущ ему. Мимоходом, но кстати рассказал о горе-изобретателях, которые с наступлением теплой погоды — зиму они избегают — валом валят в Москву, в Комитет по делам изобретений, предлагая свои «шедевры» в диапазоне от вошебойного гребешка до перпетуум-мобиле, о том, какие трудности, моральные и финансовые, преодолевает комитет, возвращая новоявленных гениев восвояси. Заканчивает Гребенщиков свое выступление убедительным доводом: большинство промышленных фирм Западной Европы выбрало из двух способов разливки радиальную, а это доказывает, что она наиболее эффективна и экономична — фирмы умеют считать денежки. И в заключение — панегирик в адрес уралмашевцев, создавших свою установку.

Рудаев заранее предвидел, что Гребенщиков может склонить на свою сторону большинство членов технического совета, и принял соответствующие меры. Накануне совещания он поделился своими соображениями о разных конструкциях и типах установок непрерывной разливки с конверторщиками. Им предстояло осваивать установки, и они больше, чем кто-либо, были заинтересованы в правильном их выборе. К великому огорчению Рудаева, в перспективности радиальной разливки удалось убедить далеко не всех. Многие были и остались сторонниками вертикальной, в том числе и Флоренцев. На свою сторону он склонил Серафима Гавриловича и даже Сенина — их привлекли простота и испытанность способа.

Положение создалось более сложное, чем мог предвидеть Рудаев. Эта активная группа конверторщиков и членов техсовета оказалась против не только конструкции установки, избранной Гребенщиковым, но и вообще против радиальной разливки.

Как ни хотелось Рудаеву после доклада Гребенщикова выступить самому, чтоб направить обсуждение по нужному руслу, все же, придерживаясь общепринятого порядка, он предложил задавать вопросы.

К удивлению многих, первым поднялся Сенин — человек, которому полагалось бы вести себя тише воды ниже травы, — только что прощен, только что восстановлен на работе. Подойдя к чертежу установки, он взял указку, ткнул ею туда, где был изображен изогнутый в валках слиток.

— А что делать, если из-за перебоя в подаче электроэнергии или из-за механических неполадок слиток застынет здесь?

Ответ Гребенщикова прост и категоричен:

— При первоклассной технике не должно быть никаких заминок.

— А если все же произойдет заминка?

— Будем поступать так, как поступают на заводах с непрерывной разливкой.

— А как там поступают?

— Вы что, собираетесь работать разливщиком? — бросает Гребенщиков в шутливой форме.

— Нет. Но…

— С таким же успехом вы могли бы возразить и против конверторов: а что будет, если какой-нибудь разиня опрокинет конвертор вверх дном? Могу вам ответить одно: когда-то американцы рассчитывали оборудование на дураков, и захочешь — не сломаешь. Это время прошло.

Хлесткое замечание Гребенщикова вызывает в рядах смешок.

Сенин парирует:

— Это ответ не инженера. Ваш демагогический прием говорит о том, что у вас никакой ясности в этом вопросе нет.

— И все же интересно знать, что делают в таком случае, — подхватывает вдруг эстафету Флоренцев.

От него, как от Сенина, не отмахнешься, и Гребенщиков говорит:

— Зарубежная техническая литература, в отличие от нашей, довольно скрытна. Ясного представления по всем вопросам проектирования и эксплуатации она не дает. Но, поскольку установки работают, напрашивается вывод, что у них есть конструктивное решение этого узла. Решат его и у нас, когда появится необходимость.

— Борис Серафимович, вы были на Урале, — звучит голос Межовского. — Как выходят из аварийного положения там?

— Включают все моторы на прямую и выдергивают изогнутый брус. Если не получается, разбирают всю установку сверху донизу. Это, как вы понимаете, возможно только при мелких слитках. Для нас такой метод неприемлем. Но меня пока беспокоят более принципиальные вопросы.

Рудаев идет к трибуне, раскладывает листы бумаги.

Он ссылается на те же журналы, на те же заводы, на которые ссылался Гребенщиков, но цифры приводит иные — размер слитков и время работы установок в часах. Куда он клонит — не совсем понятно, что собирается доказать — тоже. Пока ясно лишь, что все материалы, которыми оперировал Гребенщиков, изучил и Рудаев.

Наконец он откладывает выборки в сторону, делает небольшую паузу и говорит, выделяя отдельные слова:

— Из приведенных Андреем Леонидовичем и мною данных вытекает следующее: все перечисленные установки рассчитаны на малый развес слитков и работают периодически. А нам — это заявил сам докладчик — нужна установка производительностью в миллион тонн в год, выпускающая крупные слябы весом до семнадцати тонн. Установка надежная, работающая круглосуточно. Я вас правильно понял, Андрей Леонидович?

— Правильно, — подтверждает Гребенщиков.

— Вот отсюда начинаются мои расхождения с вами. Я считаю, во-первых, что достаточных данных для проектирования столь мощной установки радиального типа у нас нет, впрочем как и для вертикальной.

— У товарища Рудаева любопытная особенность, — стараясь казаться добродушным, язвит Гребенщиков. — Стоит мне сказать «да» — и он обязательно скажет «нет».

— И как-то так получается, что по его правильнее выходит, — звучит из глубины зала чей-то хрипловатый тенорок, и как ни старается Гребенщиков определить, кому принадлежит тенорок, это ему не удается. Зал велик, а зрение ослабело, все лица вдали сливаются.

— Во-вторых, — невозмутимо продолжает Рудаев, словно и не было этих взаимно уничтожающих реплик, — кроме установки со сложнейшей кинематической схемой, где охлаждение слитка производится криволинейными шагающими балками, установки, которую выбрал Андрей Леонидович, есть и другая, где та же цель достигается элементарно простыми валками. Мне лично она кажется надежнее, но решить, какая из установок лучше, пока довольно трудно.

— Даже невозможно, — охотно поддерживает своего оппонента Гребенщиков.

— Тогда, простите, чем вы руководствовались в своем выборе?

— Интуицией, — заносчиво отвечает Гребенщиков.

— Интуиция штука убедительная для себя, но других не убеждающая.

— Авторитетом фирмы! — Гребенщиков, как опытный игрок, выбрасывает свои карты по одной.

— На всякую старуху бывает проруха…

— И еще одним соображением. Любую установку, кто бы ее ни проектировал, будет изготавливать «Уралмаш», — снисходит Гребенщиков до более подробного объяснения. — Так пусть уж он делает свою. К своему детищу отношение всегда более доброе.

— Ну зачем обижать «Уралмаш», подозревая, что к чужой установке он отнесется по-другому, — бросает упрек Рудаев.

— Так что вы предлагаете? — уже вскипает уязвленный Гребенщиков.

— Эксперимент. Эксперимент широкого государственного масштаба, имеющий первостепенное значение: вместо одной огромной установки — две половинной мощности и разного типа. Одна — с валками, другая — с шагающими балками.

— Это хорошо для экспериментального завода, вроде Новотульского, — не сдает своих позиций Гребенщиков.

И на этот аргумент Рудаев находит, что ответить.

— У нас, Андрей Леонидович, каждый завод сейчас экспериментальный. На каждом ведут такие исследования, которые подчас не под силу даже научно-исследовательскому институту. Не случайно нынче так много говорят о заводской науке как о самостоятельно существующей. — Рудаев повернулся к аудитории. — Посмотрите, как красиво может получиться. В Липецке на новом заводе будет проверена вертикальная установка непрерывной разливки большого масштаба, у нас — две разные радиальные. Министерству останется только сравнить и выбрать.

На лице у Гребенщикова появилась снисходительная мина.

— А если одна из установок, например «ваша», не пойдет, тогда что? Работать конвертору в полмощности?

— Тогда на ее месте смонтируем установку другого типа. Это не так сложно — они по габаритам одинаковы. Вот если не пойдет «ваш» супергигант или будет осваиваться три года — как быть тогда? Стоять конвертору полностью?

Эти доводы производят впечатление на аудиторию. Мнение Рудаева разделяет Межовский. Он поднимается и говорит с места, но его зычный с картавинкой голос хорошо слышен во всех концах зала.

— В предложении Рудаева есть большой резон. Вся история техники — от создания колеса до космических ракет — учит нас постепенному наращиванию мощности агрегатов. Нормальная техническая эволюция предусматривает по крайней мере три стадии: опытная установка, опытно-промышленная и потом уже промышленная. Первая создана в Свердловске, промышленно-опытная, возможно, будет у нас. Только после этого можно приступить к таким супергигантам, какие предлагает товарищ Гребенщиков. Прыжок через несколько ступеней всегда рискован.

— Через ступеньки сигать — можно хребет сломать! — звучит уже знакомый тенорок, и теперь Гребенщиков узнает, кому он принадлежит. Это старейший вальцовщик завода Надий. Когда Рудаев развоевался против ущербного проекта конверторного цеха, Надий первый предложил на парткоме влепить ему выговор и уволить с завода. А теперь вот поддерживает.

Гребенщиков наклоняется к микрофону.

— Прыжок — это всегда революция! — риторически бросает он. — Технический прогресс невозможен без производственного риска. Кому-то надо быть пионером, иначе мы не можем двигаться вперед.

— В понятии производственного риска всегда должна быть заложена обоснованность, а не «ура, давай!», — выкрикивает кто-то из зала.

Давно уже держит поднятую руку Серафим Гаврилович, но сын не дает ему слова. Потеряв терпение, Серафим Гаврилович решается на самовольство — благо что после новой реплики получилась заминка.

— Вот вы говорите, Андрей Леонидович, — риск, риск. За государственные деньги рисковать легко, свой карман при этом не страдает. А, к примеру, если б этот завод был лично ваш, какую б разливку вы устанавливали? Ту, что наверняка пойдет, или эту, косолапую, на миллион тонн?

Не хочется Гребенщикову вступать в острый диалог с рабочим, и он цедит:

— Эту, на миллион.

— Ну и плохой бы из вас вышел хозяин. В один счет прогорели б.

Гребенщиков понимает, что пора вызывать подкрепление, вытаскивать сторонников. Но кого? Людей он не подготовил, и, кажется, зря. Как бы не расплатиться за свою самоуверенность. Смотрит в зал. Упорно, настойчиво, в одну точку. Он требует помощи от начальника прокатной лаборатории, который не раз уверял его в своих верноподданнических чувствах. Убедившись, что приказа взглядом тому недостаточно, говорит:

— Товарищ Королев, вы, кажется, хотите выступить по этому вопросу. Прошу.

По замешательству инженера видно, что выступать он не собирался и делать этого ему не хочется. Но, поднявшись, он преодолевает робость и начинает без всякой меры сыпать в адрес Гребенщикова комплименты, изображая того техническим провидцем.

Выложив ворох эмоций, чересчур сильных, чтобы они выглядели искренними, Королев, однако, не стал защищать тип установки, выбранный директором, обошелся несколькими ничего не значащими словами.

— А как же все-таки тащить кривую загогулину? — обрушивает на него Серафим Гаврилович так и оставшийся без ответа вопрос.

— Была бы идея, — отмахивается Королев, — все остальное приложится.

— Идея межпланетных сообщений родилась давным-давно, еще до Жюля Верна, — подает голос Флоренцев, — а реализовали ее когда?

Расплывчатое выступление Королева не устраивает Гребенщикова, он просит, чтобы свое просвещенное мнение высказал начальник технического отдела Золотарев. У Золотарева положение сложное. Он всей душой за предложение Рудаева, но, сдав позиции Гребенщикову, подготовив материалы для проектирования предложенной им установки, он уже не может взять сторону Рудаева. Это означало бы, что думает он одно, а делает другое. И Золотарев решает сыграть под простачка.

— Я, собственно, не понимаю, почему здесь звенят мечи и ломаются копья. — На лице у него довольно правдоподобное удивление. — Выбор сделан, договор на проектирование уже подписан.

— Как подписан?! — обнаруживает себя Подобед, засевший за высокими спинами в самом дальнем ряду.

— А так подписан, как теперь подписывают. По-современному. Шариковой ручкой, — отвечает Золотарев.

— Это точно, Андрей Леонидович? — все еще сомневается Подобед. — Это правда?

— Да, — стараясь казаться невозмутимым, подтвержу дает Гребенщиков.

— Тогда к чему весь этот спектакль?

— Не я его ставлю. Так было угодно председателю технического совета.

— Но какой смысл махать кулаками после драки?

— Его и спросите.

— Для чего это делается, Борис Серафимович? — В накалившемся голосе Подобеда открытое возмущение.

Горько Рудаеву признаваться в том, что Гребенщиков обвел его вокруг пальца. Но деваться некуда, и он говорит:

— А драки и не было. Все сделано келейно, в секрете от меня, пока я ездил по заводам, выбирая вариант разливки. Вот и вся механика.

В зале сразу становится шумно. Каждый возмущается, как может. Кто сдержанно, а кто и в голос. Слушали, думали, взвешивали, а вышло, что все впустую. Собрали как на посмешище.

— Вы считаете, товарищ Гребенщиков, что поступили правильно? — продолжает допытываться Подобед.

— Если единоначалие не фикция, то вполне, — уверенно отвечает Гребенщиков.

— А технический совет? Это что? Так, для игры в демократию?

— Я это учреждение не организовывал, в наследство получил, — парирует Гребенщиков. — И мне ни к чему ни игра в демократию, ни…

— …ни демократия, — предприимчиво ввертывает Подобед.

Ответ Гребенщикова тонет в громком взрыве смеха. Задвигались стулья, люди стали выходить из зала.

— Одну минуточку, товарищи! — перекрывая усиливающийся шум, останавливает их Подобед. — Мы не закончили работу.

Еще не зная, что предпримет, Подобед торопливо идет к трибуне. Нужно как-то спасать технический совет. После такого вольта директора может пропасть всякий интерес к техсовету. Нужно и Рудаева выручать. Его авторитет подорван, а он — сила прогрессивная, противодействующая произволу. Объявить, что разговор об отношении Гребенщикова к техсовету будет продолжен на заседании партийного комитета? Но не окажется ли эта мера запоздалой? Здание нужно спасать, когда оно горит. Заниматься расследованием причин пожара на пепелище — дело безрадостное и мало что дающее.

Так и вышел он на трибуну, не зная, что скажет. Но когда железная необходимость повернуть события вспять взяла за горло, его осенило:

— Прошу членов партийного комитета, здесь находящихся, поднять руки. — Пересчитал не спеша, сказал удовлетворенно: — Активные, однако, у нас люди в парткоме. Присутствует три четверти. Бо́льшего числа мы и не собираем. У меня предложение: начнем заседание партийного комитета.

— Открытое? — Гребенщиков не сдержал своего возмущения.

— Да, открытое. Мы проводим открытые партийные собрания, проведем и открытое заседание парткома. Кстати, на заседания парткома мы часто приглашаем беспартийных специалистов. А тут все специалисты. И если на парткоме допустимо присутствие нескольких специалистов, то почему нельзя считать допустимым присутствие тридцати — сорока?

— Это нарушение всех партийных норм! Это возмутительная отсебятина! — переходит на крик Гребенщиков, чтобы воспрепятствовать намерению Подобеда.

— А для чего нам делать партийную тайну из того, что должно быть известно всем? Попрошу членов партийного комитета подняться на сцену, а всех остальных спуститься в зал. — Выждав, пока люди расселись и установилась относительная тишина, Подобед открыл заседание. — Сегодня у нас два вопроса. Первый — выбор варианта разливки, поскольку директор завода считает решения технического совета факультативными, то есть для него необязательными. Но, может быть, решение партийного комитета будет для него обязательным?

— Ваша область — идеология и воспитание кадров! — продолжает горячиться Гребенщиков.

— И еще контроль за действиями администрации, — напоминает ему Подобед. — За подсказку спасибо. Воспитанием кадров мы займемся следом, сегодня же, когда будем слушать персональное дело товарища Гребенщикова. Придется обсудить ваше отношение к общественным организациям и вообще стиль руководства. Возражения или дополнения имеются?

Гребенщикову неудержимо захотелось уйти. Пусть потом вызывают в горком, в обком, куда угодно. Там будет меньше людей, и там будут другие люди. Здесь все свои, все его недолюбливающие, все под ним стоящие. Как ему потом руководить ими, как поднимать свой престиж? Понимает ли это Подобед? Не может не понимать. Так что он задумал? Свалить его таким способом? Но знает ли он, что такое самоуправство с рук ему не сойдет? Шутка ли — бросить на растерзание всей этой ораве! И кого? Директора!

Пот выступил на лбу у Гребенщикова. Противный холодный пот. Привыкший к власти над людьми, он вдруг почувствовал власть людей над собой. Плохо ему придется, если каждый, кому не лень, начнет высказывать, что знает о нем и что думает. Первый камень в него, конечно, бросит старший Рудаев. Этому правдоискателю дай возможность — с потрохами сожрет. Расскажет об увольнении Сенина в своей интерпретации — и этого достаточно, чтоб разгорелись страсти.

Гребенщиков вглядывается в тонкое лицо Подобеда и понимает, что недооценивал этого человека. У него сейчас вид летчика, который пошел на таран: пусть сам лягу костьми, но тот, кого наметил сразить, не уцелеет. Чтобы не идти бездейственно навстречу событиям, Гребенщиков предпринимает первый шаг. На листке из блокнота пишет бисерным почерком, дабы не разобрались ни его соседи, ни соседи Королева, которому предназначена записка: «Позвоните в горком, сообщите Додоке, что происходит, попросите приехать».

— Договоримся об одной условности, товарищи, — предупреждает Подобед. — Все, что мы здесь слышали, происходило не на техсовете, а на заседании парткома.

Гребенщиков находит в себе силы сыронизировать:

— Задним числом?

— Ну, почему числом? — с убийственным спокойствием отшучивается Подобед. — Если уж вы претендуете на точность, то задним часом. — И обращается в зал: — Есть желающие выступить по первому вопросу?

Поднялась одна рука. Рука Серафима Гавриловича Рудаева.

— Говорите.

— Я считаю, что навыступались тут достаточно. Уже рубашки к спинам поприлипали. Давайте подбивать итоги.

Одобрительно кивнув, Подобед сказал:

— Тогда разрешите мне. У меня создалось впечатление, что научные и практические разработки установок радиальной разливки находятся пока не в той стадии, когда можно умозрительно выбрать соответствующий тип для крупнотоннажного производства. Члены технического совета с этим согласны?

— Вполне! Правильно! Согласны! — дружно ответил зал.

— Ставлю вопрос на голосование. Голосуют только члены парткома. Кто за? Кто против? Единогласно. Тогда предлагаю вынести такое конкретное решение: обязать товарища Гребенщикова расторгнуть договор.

— А неустойка? — хватается за соломинку Гребенщиков.

— Об этом надо было думать раньше. И лучше заплатить неустойку, чем устойчиво доводить ошибку до конца.

Подобед снова ставит вопрос на голосование — и снова полное единодушие.

— И последнее по этому вопросу, — продолжает он. — Поручить председателю технического совета товарищу Рудаеву подобрать группу инженеров и рабочих из числа членов техсовета, а товарищу Гребенщикову — послать ее для ознакомления с действующими установками. И туда, где был Рудаев, чтобы исключить возможность субъективных ошибок, и туда, где он не был, — в Тулу, в Сормово. Не мешало бы заглянуть и в ЦНИИЧЕРМЕТ, прозондировать мнение создателей вертикальных установок, и в министерство.

— В общем метод князя Владимира, посылавшего гонцов выбирать веру!

Подобед смотрит на бросившего реплику Гребенщикова неожиданно добродушно.

— А что, метод приемлемый, вполне демократичный. И разве плохую веру выбрали? Во всяком случае, лучше языческой. Без табу на еду и питье, а главное — многоженство запрещено.

Брошенная шутка разряжает накаленную атмосферу. Когда неможется, люди рады возможности посмеяться и смеются, как дети. Заразительно и звонко. Даже на лице у Гребенщикова появляется улыбка. Не очень выразительная, но все же улыбка. Однако она мгновенно сбегает, когда Подобед переходит ко второму вопросу.

— Обычный порядок разбора персонального дела таков, — объясняет он неискушенным. — Либо зачитывается заявление, поданное на товарища, либо заслушивается сообщение того члена парткома, которому было поручено заняться этим делом. Сегодня мы нарушим обычный порядок. Будем задавать товарищу Гребенщикову вопросы. Какие у вас есть, какие возникнут.

— Короче говоря, предлагаете начать с допроса. Как в судилище.

Это острит Гребенщиков, стараясь показать, что дух его не сломлен.

— Аналогии нет, Андрей Леонидович. В судилище начинают с чтения обвинительного заключения. Мы обходимся без него, — на полном серьезе отвечает Подобед. — Но давайте не будем вторгаться в тонкости юриспруденции. Лучше объясните нам, почему вы, решая такой технически принципиальный вопрос, как непрерывная разливка, обошли и техсовет, и партком. — Подобед подчеркнуто вежлив. Ему нужно задать тон, пригасить страсти, не дать выплеснуться в недостойной форме негодованию, которое уже бурлит подспудно.

— Обращаться за советами полезно в тех случаях, когда ты в чем-то неуверен. — Гребенщиков прекрасно понимает, что нужно вести себя тактичнее, скромнее, но натура не позволяет, и слова его звучат заносчиво.

— И в тех случаях, когда и другие не считают тебя носителем абсолютной истины, — добавляет Подобед. — А у вас были технические ошибки.

— Когда? Какие?

— Я не хотел бы ворошить не столь уж отдаленное прошлое, — примирительно произносит Подобед.

Но Гребенщикова удержать трудно, он снова лезет на рожон:

— Во всяком случае, у меня не было таких аварий, как у Рудаева в мартене, когда вся плавка ушла в подину! И в конверторном у него без аварии не обошлось. А из-за этого у нас выдвижение в лауреаты поломалось.

Подобед брезгливо морщится. Даже здесь, в этой сложной обстановке, Гребенщиков не может сдержаться, чтобы не лягнуть своего противника.

— Не было, — хмуро соглашается Подобед. — Но у вас в активе нет того, что есть у Рудаева. Если б не он, мы имели бы захудалый конверторный цех.

— Не было бы и машины для заправки порогов. Так и ворочали бы плечами.

Это Сенин.

— А воздушное дутье чье? Скажете, ваше?

Это Серафим Гаврилович.

— А форсирование плавок кислородом?

Это Зимородов.

— Мне людей было жаль! — уже совсем остервенясь, кричит Гребенщиков. — От этой продувки не только небо ржавое, но и земля! Как будто бокситы под нами.

Ход верный. Дым всем надоел до чертиков, только не все сидящие здесь помнят, что дым этот — результат рудаевского новшества. Небольшой триумф Гребенщикова, однако, тотчас сводится на нет.

— Кто тебе поверит, что ты людей жалел! — гремит на весь зал громоподобный голос Катрича. — Скажи прямо: недопер — и все.

Шумок, смех и даже аплодисменты.

Подобед резко поднимается. Лицо у него в этот миг суровое и жесткое.

— Я требую уважения к членам партийного комитета, которые заседают здесь, и призываю не создавать им дополнительных осложнений. А вы, товарищ Катрич, оставьте нас!

Провожая взглядами выходившего Катрича, люди увидели в дверях Додоку. Он был взбешен. Глаза прищурены, губы сжаты, все тело напружинено. Несколько человек сразу приподнялись, уступая ему место, но он продолжал стоять, осуждающе глядя на сцену.

«Принесла же тебя нелегкая в такой неподходящий момент, — думает Подобед. — Но раз уж так получилось, отведай, какие мы тут щи хлебаем».

И как ни в чем не бывало он снова принимается за Гребенщикова.

— Поскольку вы сами, Андрей Леонидович, заговорили о Рудаеве, — исподволь Подобед все же наблюдает за Додокой, — то скажите: нормально ли не ставить главного сталеплавильщика в известность о тех ваших решениях, которые касаются его непосредственно?

Присутствие секретаря горкома заставляет Гребенщикова преобразиться, умерить свой пыл.

— Я допустил ошибку на этот раз. — Тон все тот же, уверенный, но слова уже другие, смиренные.

— Только на этот раз? А когда вы дискредитируете его всякими язвительными выпадами, а когда ежемесячно снимаете ему премию по любому поводу и без повода — разве это не ошибки?

— Видите ли, Василий Лукьянович, — следует ответ, — когда человеку за пятьдесят, из коих половина отдана такой тяжелой промышленности, как наша, ему уже трудно переделывать и свой темперамент, и свою манеру поведения. И нервы уже не те. Сдают.

— Однако на нашей памяти есть периоды, когда вы брали себя в руки. Это отмечено всеми. Стало быть, пятьдесят — не такой уж фатальный рубеж. И в этом возрасте можно заставить себя уважительно относиться и к общественным организациям, и к людям. А вы как ведете себя? Организации игнорируете, а людей терроризируете. Ведь Шевлякова угробили вы!

— Я попросил бы вас, Василий Лукьянович, подбирать выражения полегче и обвинения свои обосновывать, — сразу ощерился Гребенщиков. — Еще шесть лет назад Шевлякову запретили работать в доменном цехе. Но он врачей не послушал.

— Пока не было вас, он прекрасно держался. Потому что и Троилин, и Збандут его берегли, особенно в критических ситуациях.

Гребенщиков долго думает, пока находит обтекаемые слова:

— Перед Шевляковым я своей вины не чувствую, а что касается общественных организаций… Полагаю, мы установим общий язык.

По-прежнему не сводит глаз с Подобеда Додока, и не нужно обладать особой догадливостью, чтобы понять его безмолвный сигнал: сворачивайтесь.

«Но как свернуться? — соображает Подобед. — Чем закончить? Нельзя же: поговорили — и разошлись. Если правомочно такое заседание парткома, то оно правомочно и выносить решения. По первому вопросу решение вынесено, надо выносить и по второму».

Подобед опасается, что Додока в конце не выдержит, оборвет заседание на самом остром моменте, и, чтобы ускорить процедуру, спрашивает у членов парткома, какие будут предложения.

— Выговор ему! — незамедлительно откликается Надий. — Маловато, но для начала хватит.

Других предложений нет, и все голосуют за выговор. Все, кроме двух-трех, но и те не против, а только воздерживаются.


Долго ждал Додока того момента, когда останется с Подобедом один на один, — члены парткома, предчувствуя угрозу над головой своего вожака, расходились неохотно.

Зато когда никого не осталось, Додока дал уж себе волю. Таким Подобед его даже представить себе не смог бы. Он расхаживал из угла в угол, припечатывал каждый свой шаг палкой и кричал. Кричал, что Подобед мальчишка, что он ни черта не понимает в партийной работе и попал на этот пост по недоразумению, по нелепой случайности, что заседание партийного комитета на сцене, при массе народа в зале, — событие беспрецедентное, даже во время военного коммунизма такого быть не могло, кричал что-то про нарушение устава, про дискредитацию руководителя завода, про то, что другого директора он из кармана не вынет и что напрасно секретарь парткома недооценивает значения сильной руки.

Подобед краснел, бледнел, потел и просыхал, покрывался пятнами, но молчал. Очень правым он себя не чувствовал хотя бы с точки зрения формальной. Но когда Додока, потеряв всякое самообладание, заявил, что заберет у него партийный билет, напрягся, как пружина, и с решимостью человека, приготовившегося ко всему самому худшему, с металлом в голосе сказал:

— Сегодня я не видел другого выхода. Надо было действовать немедленно и решительно. И вот результат. Коллектив доказал, что может обуздать самодура любого ранга, не прибегая к чьей-либо помощи. Если вы считаете, что партком поступил неправильно, опрокидывайте наше решение. Но тогда отвечать за людей на заводе будете вы. Я с вами в долю не войду.

ГЛАВА 23

Для общения с домашними Игорь Модестович использовал сделанный им самим «разговорник». Это были небольшие карточки с надписями: «Пить», «Зак. окно», «Вкл. телевизор» и так далее. Сегодня он заготовил новые карточки и сложил их отдельно. Как только вернулся с завода Женя, Игорь Модестович показал ему на ту, что лежала сверху. На ней было написано: «Почему промолч. о техсов.?»

«Дернул же кого-то черт за язык», — ругнулся Женя и, подсев к отцу, стал рассказывать, как проходило совещание.

У Игоря Модестовича по-прежнему открыт один глаз, но он настолько точно выражает эмоции, что Женя сразу улавливает, когда отец удовлетворен, когда озабочен, когда гневается и когда радуется. Этот компас помогает Жене подавать события в таком освещении, чтобы как можно меньше волновать отца.

Финал заседания озаботил Игоря Модестовича, он вывел на бумаге: «Только рудаевск. вариант».

— Я полагаю, так и будет, — произнес Женя как можно убедительнее и, чтобы у отца не осталось ощущения недосказанности, бодро приврал: — Рудаев звонил в министерство, там обещали поддержку.

Игорь Модестович успокоенно вздохнул, отложил в сторону бумажку и жестом попросил сына побрить себя.

Этот процесс доставляет Игорю Модестовичу удовольствие и облегчение, но, как всегда после бритья, вспыхивает маленькая ссора. Игорь Модестович требует зеркало, Женя отказывает. Желанию отца противостоять трудно, но зеркало ему ни в коем случае давать нельзя. Лицо его все еще искажено.

На этот раз Игорь Модестович апеллирует к жене, которая хлопочет на кухне, готовя ужин, — яростно звонит колокольчиком. Когда она заходит, крутит ладонью перед своим лицом, теперь уже у нее вымогая зеркало.

Вера Федоровна гладит мужа по щеке и, делая вид, что ничего не понимает, успокаивающе приговаривает:

— Хорошо побрит, Игорек. Очень хорошо. — И, чтобы разрядить обстановку, напоминает мужу, что ни она, ни Женя еще не обедали.

Кухня у Сениных просторная, она служит одновременно и столовой. Постоянное место Игоря Модестовича самое удобное, прямо против окна, и, хотя оно пустует, мать и сын, как всегда, сидят по торцам стола.

Женя ест не торопясь, а Вера Федоровна, привыкшая спешить, спешит и за столом.

— Какая сорока принесла отцу на хвосте последние новости? — спрашивает Женя, немного утолив аппетит.

— Сегодня же суббота, у него «приемный» день. Заходили сослуживцы из отдела оборудования, кто-то сболтнул…

— Что со спектаклем? Подвигается?

— Медленно и трудно.

— Еще бы! Валя Панкратова — не Зоя Агейчик. Что у Зои рождалось само по себе, изнутри, этой вдалбливать приходится. А свою душу ты ей не вложишь.

Вера Федоровна взглянула на сына изучающим взглядом: что это он разбурчался?

— Ты чем-то сегодня недоволен. Сколько продувок сделал за смену?

— Семь. Восьмую не вытянул.

— Я сразу это поняла.

— Ну и ну! — удивился Женя. — От тебя, мам, ничего не скроешь. Растерял секунды. Я сейчас как прыгун, который сломал себе ногу. Нужно снова тренироваться, чтобы свободно брать прежнюю высоту.

— Это пройдет, сыночка. Все в жизни проходит… — Вера Федоровна убрала с Жениного лба уныло свесившуюся прядь.

— Все? — многозначительно спросил Женя. — А если у меня от родителей гены постоянства?

И снова Вера Федоровна скользнула в сторону:

— Скажи, в цехе очень изменилось к тебе отношение?

— Кто как. Кого выдвинули на премию, лютуют, естественно: сорвалось награждение, — ответил Женя не без смущения. — А Флоренцев — нормально: понимает, что в нашем деле всякое может случиться.

Вера Федоровна собрала со стола посуду, перенесла в мойку.

— Сходи за мясом, Женя.

— Я лучше пол помою. Куплю что-нибудь не то — будешь недовольна.

— Пол может подождать.

Накинув куртку и сунув в карман авоську, Женя отправился в магазин.

На улице было неуютно. Тяжелый ветер, насыщенный запахами заводских дымов, раскачивал ветви деревьев, гудел в проводах и разметывал во все стороны рыжую пыль. А над крышами облачными клубами катилось небо. Блеклое, тяжелое, скучное.

Подняв воротник, Женя завернул за угол и в отдалении, в фонарном полумраке, смешавшемся со светом уходящего дня, увидел знакомый до боли силуэт. Зоя тоже заметила Женю и теперь неслась ему навстречу. Легкая, невесомая, она, казалось, не ступала по земле, а парила над ней.

— Я к тебе… — Зоя задохнулась от волнения — так было боязно, что Женя отнесется к ней по-прежнему сурово.

А он, разом забыв все выводы психоанализа, обнял ее и замер, прижавшись к щеке.

Выбрались из толпы, которой переполнены в эту предвечернюю пору улицы, перешли на другую, не такую многолюдную сторону.

— Женя, мы не можем расстаться, мы не должны… — говорила Зоя, прерывисто дыша и замедляя шаг. — Это было бы безумием. Я не представляю себя без тебя. Да и ты не представляешь… Ну, скажи, скажи, что я не ошибаюсь, что это так, что это правда…

— Правда, не представляю… — подхватил он, порывисто сжимая ее руку.

— Я поняла, почему ты меня прогнал. Ты сделал это ради меня. Ты очень хороший, Женя… Я хуже… Я думала о себе, когда писала то послание, и только чуточку о тебе… — Зоя замолкла, пережидая, пока их опередит гурьба подростков, с веселым шумом вынырнувших из подворотни, и заговорила снова: — А сейчас… Знаешь, что я надумала?

Женя ощущал хрупкость тонкой руки, прикосновение бедра и теперь знал наперед, что согласится с любыми ее доводами, с любым решением.

— Надо сделать так, чтобы ни я, ни ты не были в большом ущербе. Вместе мы, конечно, не добьемся того, чего добились бы порознь.

— Компромисс? — осторожно спросил Женя.

— Вот именно, — обрадовалась Зоя его догадливости. — У нас намечаются гастроли в Среднюю Азию — Бухару, Самарканд, Ташкент. Представляешь? Что греха таить, я еще не насытилась ни успехом, ни переменой мест…

— И никогда не насытишься…

— У, ты какой… Поезжу с труппой еще два месяца, а потом… Только ты не возражай сразу, выслушай… Потом я перехожу в Донецкий оперный. Уже договорилась. Хороших ролей мне пока не обещают, возможно, и примой никогда не стану, но это все-таки настоящий серьезный театр. И главное — мы сохранимся, Женя. Я буду жить там…

— А я здесь…

— Ну, почему? Там есть мартеновский цех, будешь работать в нем.

— А-а, что это за цех после нашего! — досадливо произнес Женя, не пересилив в себе подсознательного сопротивления.

— Ну, милый, так нельзя. Поступаюсь я — изволь поступиться и ты. Я тебя не тороплю. — В Зоином голосе проступила строгость. — Кончай институт. Купим машину, будешь ездить. Два дня из шести будут наши. — Прильнула к Жене, коснулась головой его подбородка. — Это на первом этапе, потом…

— Первый этап у моих родителей продолжался много лет… — подавленно вымолвил Женя.

— Не надо смотреть на вещи так мрачно. Будем оптимистами. Я уверена, что наш народный театр скоро станет профессиональным. О нем идет такая слава, а город растет и растет… Шестьсот тысяч жителей как-никак. Не за горами миллион. Ну, так что, Женечка, что?

Женя не сказал ни слова, только взглянул на Зою своими большими голубыми глазами, в которых без труда можно было прочитать: согласен.

ГЛАВА 24

Ход заседания технического совета, а особенно финал его, помогли Гребенщикову сделать неожиданное открытие: к нему относятся неприязненно не только те, кого обидел или ущемил материально. Дружный смех, сопровождавший каждую язвительную реплику Подобеда, а особенно аплодисменты, которыми одобрили хулиганскую выходку Катрича, были тому доказательством. И он впервые по-настоящему почувствовал, что каждый шаг руководителя, каждый его поступок, каждое действие откладывается в бездонной памяти коллектива и что людям свойственно обижаться не только за себя, но и за других.

Однако открытие это нисколько не обескуражило Гребенщикова. Мнение низов он всегда игнорировал. Для него важно, что думают в верхах. А в верхах, по его глубокому убеждению, существует единственный критерий оценки руководителя — выполнение плана. Вот если план завалится, тогда всякое лыко будет в строку. Но пока им приняты все меры, чтобы план выполнялся. Меры внутренние и меры внешние. Дисциплина на заводе жесткая, снабжение поставлено идеально. Другие заводы работают с колес: привезли руду, разгрузили — и сразу в печи. А у него постоянно трехнедельный запас сырья. Отсюда не только уверенность в завтрашнем дне, отсюда и лучшие показатели — есть время, чтобы как следует подготовить сырье. Во всяком случае, вышестоящие руководители за завод спокойны.

И Гребенщиков строит свою логическую цепочку. Нет, не может Додока утвердить взыскание, наложенное парткомом. Наказывать директора за плохой характер! Наказывают за плохую работу, с характером мирятся. На бюро горкома все станет на свои места. Ему выговор не утвердят, а Подобеду влепят. Он будет реабилитирован, а Подобед посрамлен. Тогда все поймут, что он, Гребенщиков, персона грата и его лучше не трогать.

Алла Дмитриевна не разделяла оптимизма своего супруга. Обо всех перипетиях, возникших на заседании техсовета, ей на другой же день рассказала с плохо скрытым удовольствием самая молодая и самая пронырливая лаборантка. Рассказала так подробно, точно там была и все сама слышала. Она даже знала, что Гребенщиков вытирал пот с лица аккуратно свернутым платочком вишневого цвета.

— Ты чего такая кислая, отстраненная? — спросил вечером Аллу Гребенщиков, — Ничего сверхъестественного не произошло, и незачем тебе распускать нюни. У нас любят делать из мухи слона.

Алла тяжело вздохнула, отвела в сторону сразу погрустневшие глаза.

— Как было бы хорошо, Андрей, если б ты не давал для этого повод…

— Такое невозможно, — беспечно ответил Гребенщиков. — Злопыхатели существовали, существуют и никогда не переведутся. Это порода жизнеустойчивая.

— О Збандуте, однако, ничего плохого не говорили.

— И даже не приписывали флирта с Лагутиной?

— Представь себе — нет. Во всяком случае, я об этом не слышала.

— И тем не менее он рухнул, как подрубленный телеграфный столб. Только провода зазвенели.

— А почему с такой недоброжелательной интонацией?

— Да надоел мне этот культ Збандута. Только и делают, что в пример ставят. И когда надо, и когда не надо.

— Ну, от этого ты застрахован. Тебя…

— Узнаю свою дорогую супруженьку. Вступается за кого угодно, только не за своего мужа. Сложившаяся и неизменная позиция.

— Эх, Андрей, какие же мы с тобой разные… — проговорила Алла сдержанно и устало. — Когда я чувствую, что мною в коллективе кто-то недоволен, у меня руки отваливаются и я стараюсь сделать все, чтобы добиться расположения этого человека. Даже если не виновата перед ним. А когда виновата — тем более. А тебе трын-трава, как на тебя смотрят люди. Можно подумать, что ты даже умышленно возбуждаешь ненависть.

Промолчал Гребенщиков. Удивило совпадение мыслей, но не признаваться же в этом.

— Людям свойственно ненавидеть тех, кто выше их на голову, — вымолвил наконец он нарочито равнодушным голосом.

— Ерунду ты порешь, Андрей. Люди прощают всякое превосходство над собой, если им не тычут в глаза. А у тебя такая манера есть.

— Тут незачем тыкать. Они сами понимают. Ну давай разберемся спокойно. Кто лучше ведет завод? Я или Збандут? Ну-с?

— Не обольщайся, об этом судить еще рано. У тебя был сильный предшественник, в какой-то мере ты пожинаешь его плоды.

— Вот как!

— Но посуди сам. Доменный цех действительно стал давать больше чугуна. Почему? Да потому, что Збандут подготовил пуск аглофабрики, вырос процент агломерата в шихте.

— А слябинг?

— Со слябингом дело сложнее, Андрей. Металла он дает больше, зато качество стало хуже. Не тебе об этом говорить.

— В общем все перечеркнула. Да? Жирным крестом.

— Ничего подобного. Твое остается при тебе. Но ты никогда не страдал недооценкой своей особы. И потому тебя полезно иногда притормаживать. А на людей ты напрасно яришься. Если объективно разобраться, сам все накликал.

— К твоему сведению, еще ничего не произошло. Вот когда произойдет — все ахнут.

— Но я хоть могу знать, что произойдет?

Гребенщиков помедлил с ответом. Желание порадовать Аллу боролось с опасением, что его предположение не подтвердится. Все же первое пересилило.

— Выговор, который Подобед намеревался всучить мне, всучат ему. Тебя устраивает?

В такой вариант Алла не верила, потому спросила:

— Откуда у тебя эти секретданные?

— Ну знаешь… — отделался Гребенщиков отрывистой фразой, в которой таилось: «Это уже не для тебя».

«Из тонких нитей мечты ткет плотную ткань реальности», — скользнуло в сознании Аллы.

— Сомневаешься? — спросил Гребенщиков, правильно истолковав ее короткое раздумье.

— Хотела бы сомневаться, — слукавила Алла, не зная, что ей более желательно, и больше склоняясь к утверждению выговора. Она считала, что проработка на горкоме и утверждение выговора — это единственная и последняя мера воздействия, которая может привести мужа в чувство, обуздать.


Поползли однообразные дни.

Алла была чутка и внимательна с мужем. Понимая, что он травмирован и что после такого шока оправиться трудно, она всячески подстраивалась под его настроение. Болтала и была оживлена, когда чувствовала, что это ему по душе, и молчала, когда молчал он. Она и детям внушила, что к отцу нужно относиться бережно, так как у него неприятности на работе, и они, как могли, старались не докучать ему. Светланка еще заглядывала иногда в кабинет, стенами которого глава семьи отгораживался теперь от всех домашних, а Вовка, на счету которого всегда числились проказы, не рисковал. Он сидел сиднем, как самый прилежный ученик, за уроками в детской, хотя больше ковырял в носу и рисовал паровозики. Даже отважная Валерия Аполлинариевна, ни с кем в этом доме не считавшаяся, чтобы не попадаться сыну на глаза, старалась пораньше улечься спать.

Тягостно проходили теперь вечера. Папа — в кабинете, мама — в гостиной, дети — в детской, бабушка — в своей заставленной фамильной мебелью комнате, которую по старинке торжественно называли «будуаром». Четыре несмешивающиеся зоны бытия.

…О заседании бюро горкома Алла случайно услышала в цехе и разволновалась. Сразу полетели к черту все логические умопостроения, теперь ей хотелось только благополучного финала. Чтобы не сидеть в томительном ожидании дома, решила задержаться в лаборатории, благо было чем заняться — пришло время составить заявку на получение химических реактивов. Позвонив предварительно детям, узнала, что они делают, чем покормила их тетя Паша, наказала погулять час и садиться за домашние задания. Светланке всего девять, но она какая-то взрослая, с полуслова понимает, с одного слова слушается. А вот Вовка своевольный, самолюбивый и злопамятный. Если что не по нем, надуется, забьется в угол и сидит там час, два, обидишь — через месяц вспомнит. Точь-в-точь как отец. Все задатки его. И просматриваются они, еще не закамуфлированные ни хитростью, ни опытом, чересчур явственно.

Гребенщиков вернулся чернее тучи. Алла бросилась к нему, но все попытки узнать хоть что-нибудь ни к чему не привели. Он прошел в кабинет, запер дверь на ключ. Алла слышала, как он плюхнулся на диван и затих.

Испугалась. Постучала.

— Андрей, тебе плохо?

Молчание, и после повторного стука:

— Нет-нет, не волнуйся.

К ужину он выйти отказался, ночью в спальню не пришел. Под утро Алла снова постучала к нему. Он не ответил. Мучаясь неизвестностью, Алла зашла в комнату Валерии Аполлинариевны, растормошила ее.

— Андрей… Наверно, он плохо себя чувствует.

— Пройдет… Ну, дай валидол. — Валерия Аполлинариевна испытывала раздражение оттого, что Алла нарушила ее покой.

«Боже, откуда такое равнодушие, такая забота о собственной персоне? Неважно даже, как чувствует себя сын. Важно только, чтоб ее не беспокоили…» — неприязненно подумала Алла. Сказала с волнением:

— Он заперся на ключ в кабинете.

— Значит, не хочет, чтоб его тревожили. Отоспится — придет в норму.

Уходя на работу, Алла заглянула в кабинет. Дверь оказалась открытой. Накрывшись пледом, Гребенщиков спал, но лицо его было смятенно-хмурым, точно видел он дурной сон.

…Решение бюро горкома оказалось неожиданным. Гребенщикову вынесли строгий выговор с занесением в личную карточку. И настоял на этом не кто иной, как Додока. Но и Подобеду затея с превращением собрания техсовета в открытое заседание парткома даром не прошла. Он тоже получил выговор. За импровизацию.

ГЛАВА 25

Очень не любили начальники цехов пятницу. В этот день Гребенщиков собирал их у себя на очную оперативку, которую теперь называли не иначе как «молебен». Тошно было сидеть битых два часа, выслушивать нотации и упражнения в злоязычии, и потому сюда не торопились. Появлялись за две-три минуты до того, как Ольга Митрофановна открывала дверь кабинета и приглашала заходить.

Но сегодняшняя оперативка возбуждала повышенный интерес. В такой ситуации руководящий состав с Гребенщиковым еще не встречался. Броня неуязвимости с него снята, ореол непогрешимости развеян. Возьмет ли он правильный тон, чтобы установить нормальные взаимоотношения, или решит продемонстрировать несгибаемость и еще больше обострит их?

Вот и собрались заранее, чтобы обменяться соображениями и предположениями, а кстати расспросить о Шевлякове у Рудаева, который держал постоянную связь и с его семьей, и с больницей.

Рассредоточились в длинном коридоре группками — в зависимости от степени доверия и симпатии.

Когда появился Рудаев, его окружили все сразу и вопросами засыпали все сразу. Он едва успевал отвечать. Нет, положение вовсе не безнадежное, но достаточно неопределенное, инфаркт обширный. Пока к нему не пускают. Работать вряд ли сможет. Во всяком случае, не в цехе.

— И, конечно, не у нас на заводе, — многозначительно добавил Золотарев.

— А я-то надеялся, что он вернется.

Это был голос Численки. Он услышал реплику Золотарева, поднимаясь по лестнице.

— Вам все просто, потому что, кроме гриппа, вы ничем не болели, — откликнулся Золотарев.

На лицо Численки легла тень раздумья. За то короткое время, что он замещал Шевлякова, Гребенщиков успел потрепать ему нервы. Звонил чуть ли не каждый час, распекал ни за что, профилактики ради, и уже изрядно набил оскомину. Для самолюбивого и горячего Численки такое обращение было пыткой, и он стал подумывать об уходе с завода. В этом коллективе он всего полтора года, еще не успел пустить корни, обжиться, и перевестись на другой завод ему ничего не стоит. Этим он не только избавит себя от общения с Гребенщиковым, не только отомстит ему за Шевлякова, но и заставит соответствующие организации задуматься о бережном отношении к кадрам.

Известие о том, что Шевляков не вернется, предопределило его решение. Численко присел за свободный столик в приемной и написал заявление об увольнении.

Прочитав заявление, Ольга Митрофановна поставила на нем регистрационный номер и не без удовольствия понесла Гребенщикову.

Оперативка, как всегда, началась ровно в два, но началась необычно — с приятного сообщения.

— Могу порадовать вас, товарищи, — сказал Гребенщиков с неплохо разыгранной приподнятостью. — Настояния заводоуправления наконец-то увенчались успехом; мы получили легковые машины для служебного пользования.

Это был настоящий сюрприз. Лет двенадцать назад из соображений экономии парк легковых машин, принадлежавший заводу, был ликвидирован. Прикрепленные машины имели только директор и главный инженер. Остальные добирались до своих цехов и выбирались из них как придется. Пешком все же никто не ходил, использовали специализированные машины — хлебовозы, самосвалы, дежурные, аварийные, даже санитарные машины. В результате грошовая экономия оборачивалась убытками.

Взяв со стола список, Гребенщиков стал зачитывать фамилии тех, кого осчастливил. Рудаева в списке не оказалось, а ему по занимаемой должности машина полагалась в первую очередь.

Рудаев промолчал, но за него вступился Численко.

— Доменному цеху машина не так нужна, как главному сталеплавильщику, — заявил он. — Доменный недалеко от проходных ворот и от заводоуправления, а у Рудаева дороги длинные — цехи, которые ему подчинены, находятся в разных концах завода. Если по прямой — и то десять километров. И в заводоуправление раза два на день мотнуться приходится.

— Мною руководили такие соображения, — снизошел до объяснения Гребенщиков, — Рудаев пешком не ходит, у него есть своя машина. А вот вам…

Это была явная попытка оправдать свои действия, но попытка неуклюжая.

— Меня не ходьба донимает, Андрей Леонидович. — Численко посмотрел на Гребенщикова взглядом, который не требовал словесного перевода.

— Я не открывал общего собрания, — резко оборвал его Гребенщиков и тут же вежливо добавил: — Вы напрасно от машины отказываетесь. Допустим, вам она не нужна, но тому, кто будет на вашем месте…

О поданном заявлении еще никто не знал, и на Численко уставились все сразу. Не привыкший к общему вниманию, он густо покраснел, но тут же сориентировавшись, сказал:

— Советуя выделить машину для Рудаева, я исходил из соображения целесообразности. Кстати, у вас тоже есть личная машина, однако вы ее бережете. А насчет моего ухода… Да, Андрей Леонидович, мы с вами видимся здесь предпоследний раз. Через две недели согласно трудовому кодексу я человек свободный. Меня перспектива Шевлякова мало устраивает.

— Свободный или не свободный — это мы еще посмотрим, — зло сказал Гребенщиков и повернулся к Зубову. — Приступим к делу. Докладывайте, Данила Харитонович.

Зубов прошел суровую школу на Кузнецком металлургическом комбинате. Начал рядовым вальцовщиком, а ушел оттуда зрелым, опытным инженером. Здесь он ведал самым беспокойным производственно-распорядительным отделом, в функции которого входит круглосуточное наблюдение за производством. Он прекрасно выполнял обязанности главного инженера, в нем многие видели первого кандидата на должность директора, и Гребенщиков на всякий случай принимал профилактические меры, чтобы этого не случилось. Где только можно было он говорил, что Зубов весьма натасканный оперативщик, но технический кругозор его узок.

До Зубова эти разговоры доходили, но они не расхолаживали его. Трудился он не покладая рук не ради славы и не ради высоких постов. Он был из породы одержимых.

Зубов методично стал докладывать, как работали цехи в прошедшую неделю и какие задачи стоят перед ними на следующую. Гребенщиков иногда прерывал его, требовал уточнения, вставлял замечания, касающиеся отдельных начальников цехов. Все шло своим чередом, только гораздо спокойнее, чем обычно. Но когда стали разбирать дела транспортного цеха, разразилась перепалка. Зубов ополчился на железнодорожников, обвиняя их в том, что подолгу держат вагоны порожними, начальник транспортного цеха утверждал, что медленно разгружают и медленно грузят металлургические цехи. Сторону Зубова держал Галаган, сторону транспортников — Рудаев. Все они оперировали цифрами, и трудно было разобраться, кто же в конце концов прав.

Обычно Гребенщиков сдерживал спорщиков, но сейчас он сидел задумавшись, и страсти разгорелись вовсю.

— Сядьте на мое место, да попробуйте обработать двадцать тысяч вагонов в сутки! — ерошился транспортник.

— А вы подумайте, каково мне отвечать и за вагоны, и за все цехи! — перекрыл его зычный голос Зубова.

Договорились бы они до чего-нибудь или нет, неизвестно, но скрипнула дверь и в кабинет нежданно-негаданно вошел… Збандут. Вошел и, как непрошеный гость, остановился за порогом.

Его робкая поза человека, явившегося не ко времени, и плутовато-бедовая улыбка на мгновение сбили Гребенщикова с толку, но он поднялся из-за стола, широко раскинув руки, с веселым видом шагнул навстречу Збандуту.

— Валентин Саввич! Какими…

И не досказал. Все оборвалось в нем вдруг. Куда делись дерзкая сила взгляда и насмешливая снисходительность, с какой только что разговаривал со своими подчиненными. Лицо стало каменным, в складках рта проступила меловая бледность, ладонь, которую положил на стол, задрожала. Он сжал ее в кулак, но, так и не уняв дрожь, убрал вовсе.

— Да вот вернулся…

Выдержанные люди заводские руководители. Это была та особая, неповторимая по своим ощущениям минута, когда грудную клетку распирало от ликования. Хотелось смеяться и кричать от взмывающей радости, хотелось, как детям, прыгать до потолка, но они продолжали чинно сидеть на своих местах. Только выражения лиц выдавали чувства, которые переполняли каждого. Расплылась в улыбке физиономия Галагана, безуспешно пытался собрать расползающиеся губы Рудаев. Даже у замороженного Золотарева оттаяло лицо. Сколько сложностей исчезало сразу, сколько туго затянутых узлов разрубалось!

Пройдя к письменному столу, за которым только что так важно восседал Гребенщиков, Збандут неторопливо опустился в кресло, предварительно зачем-то опробовав его прочность.

— Ну, здравствуйте, друзья, — сказал по-домашнему приветливо, оглядывая всех вместе и каждого в отдельности. — Не знаю, как вы по мне, но я по вас за эти полгода соскучился. А почему это у Численко такой распаленный вид? Небось ЧП?

— Уходит с завода, — ответил Гребенщиков, не дрогнув. Внешне он уже овладел собой, а внутри все еще колотилось темное бешенство. Он не мог заставить себя отойти от своего насиженного места — ноги его словно одеревенели — и стоял неподалеку от Збандута, почти спиной к нему, налегая для устойчивости плечом и боком на оконный косяк.

— Уже не уходит, — прохрипел Численко, которому от волнения отказали голосовые связки.

— Вот и прекрасно, один вопрос мы уже решили, — удовлетворенно произнес Збандут. Повернулся к Гребенщикову: — Присядьте, Андрей Леонидович. Могу сообщить, какую перестановку наших кадров произвело министерство, — сказал он, когда Гребенщиков наконец уселся. — Товарищ Зубов утвержден главным инженером завода, товарищ Рудаев намечен на должность заместителя главного инженера по новой технике.

— Валентин Саввич! — Рудаев моляще скрестил руки. — Меня, эксплуатационника, да в аппарат?

— Не войте, пожалуйста. Это правильно. Аппарат и нужно укреплять такими, как вы.

Глаза Гребенщикова насторожились, в них промелькнул тревожный вопрос: «А я?»

Но о себе он ничего не услышал и сидел как в воду опущенный, теряясь в догадках и предположениях. Какую должность ему здесь предложат? Главного сталеплавильщика? Вряд ли, Збандут сказал бы об этом. Начальника цеха? Вероятнее всего. Но возвращаться на исходные позиции — что может быть унизительнее после такого крутого взлета! Нет, где угодно, но только не здесь, не на виду у свидетелей своего позора.

А за что ему, собственно, такая немилость? Разве плохо работал завод? Разве не осваивались досрочно новые агрегаты? Не ладил с людьми? Эка невидаль! Он всю жизнь с ними не ладил, но никогда с него за это не взыскивали. Верно, не взыскивали, но в вину ставили. Значит, то, что сходит с рук, пока ты не торчишь у всех на виду, оборачивается против тебя, стоит попасть в фокус внимания, взобраться на высоту, с которой тебя проще рассмотреть со всех сторон. Если предположить, что это так, то ему хорошего поста не видать. Можно и на цех не сесть. Много ли сейчас великовозрастных начальников? Все молодежь.

В душе его вдруг стало так безнадежно, что впору было взвыть.

— Ну так что, будем добивать до конца транспортников? — Збандут придвинул к себе настольный календарь, что-то перенес в него из блокнота.

— Не стоит омрачать такой радостный день нашими распрями, — предложил Золотарев. — Отложим до следующей очной оперативки.

— Отложим — так отложим, — охотно согласился Збандут и тоном преподавателя, явившегося на очередной урок, спросил: — Так на чем мы остановились в прошлый раз? Помнится, на моральном кодексе. А может, вы закончили эту работу?

— Прикончили, — ответил шуткой Рудаев.

Збандут быстрым движением повернул голову к Гребенщикову.

— Где кодекс?

— В сейфе.

— За тремя замками? И долго вы его там собирались держать? До второго пришествия? — Збандут произнес эти слова смачно, остро.

— Оно уже наступило, второе пришествие, — подлил елея Карий.

Збандут наградил его недовольным взглядом и вызвал Ольгу Митрофановну.

— Вот вам папирус, стило, будете стенографировать.

— Мы закончили пунктом о моральном климате на предприятии, — подсказал Рудаев, не будучи уверенным, что Збандут помнит, на чем была прервана работа.

— Верно, — отозвался Збандут. — Для затравки начну я.

Ольга Митрофановна почему-то села рядом с Гребенщиковым, положила перед собой стопку бумаги.

— Руководителю следует помнить, — стал диктовать Збандут, — что он не вечен ни на земле, ни на предприятии, а потому он должен готовить себе заместителя с соответствующими деловыми и личными качествами. Записали? Подчеркните «личными качествами», их в тексте кодекса надо будет выделить жирным шрифтом. Оставление взамен себя человека, не отвечающего этим требованиям, является тягчайшей провинностью перед коллективом.

Збандут разглядывал свое отражение в стеклянной дверце книжного шкафа, как бы подчеркивая тем самым, что судит прежде всего самого себя и винится перед коллективом за допущенный просчет.

Это откровенное признание своей ошибки, которая доставила людям столько огорчений, так осложнила их и без того трудную жизнь, эта способность не только требовать с других, не только осуждать других, но и карать себя, причем карать публично, тронула души.

Збандут опустил голову, как человек, ожидающий решения суда, но подтвердить его вину никто не хотел, а для оправдания не находилось подходящих слов. Вертелись какие-то успокаивающие слова у Рудаева, но такие невыразительные, что он придержал их.

Зато Карий не придержал. Он был в ударе и не упустил удачного случая лизнуть Збандута и одновременно лягнуть Гребенщикова.

— Вы абсолютно ни в чем не повинны, Валентин Саввич. — Карий задохнулся от избытка рвения. — Попадаются такие экземпляры, что даже ваш острый глаз и ваш воспитательный талант… — Он осекся, потому что за столом все заулыбались.

Дуплет не особенно понравился Збандуту, захотелось сразу же прокатиться по подхалимам. Но чтобы не очень обидеть Карего, постарался выразить свою мысль помягче.

— Руководитель обязан вырабатывать у себя и у подчиненных нетерпимость к угодливости и соглашательству. Всякий поддакивающий делает черное дело — морально разлагает руководителя, усугубляет его ошибки и тем наносит реально ощутимый ущерб производству. — Случайно подняв глаза, Збандут встретил укоризненный исподлобный взгляд Карего и задержал на нем свой ставший вдруг холодным взгляд, в котором нетрудно было прочитать: «Получил? Ну и поделом тебе». — Теперь давайте определим наше отношение к наказаниям, — продолжал он, — или, если рассматривать эту проблему шире, к методам воздействия руководителя на подчиненных. Думайте, товарищи. Что это я да я? Ну вот вы, Геннадий Кузьмич.

— Ох, не выжать вам из меня сегодня ничего. — Золотарев глядел на Збандута поглупевшими от радости глазами.

— И вообще согласно гигиене умственного труда напрягать мозги в момент сильного волнения не рекомендуется, — резонерски добавил Зубов.

— Э, нет, товарищи, так не пойдет. — Збандут протестующе повел ладонью. — Освобождать вас от этого и устраивать с половины дня выходной я не собираюсь. Нарушим правила гигиены труда. Борис Серафимович, прошу.

— Я записал бы так… пожалуй… — Захваченный врасплох Рудаев малость растерялся. — Главное средство воздействия на подчиненного — это слово. Спокойное, вразумительное…

— …убеждающее, — подсказал Галаган, видя, что Рудаев запнулся.

— Убеждающее, — повторил Рудаев и продолжал уже побойчее: — Если руководитель пользуется уважением, ни к каким особым мерам воздействия ему прибегать не приходится.

— Все? — спросил Збандут.

— Все.

— Разрешите внести в ваш пункт уточняющее дополнение. — Збандут пристально посмотрел на Гребенщикова. — Руководитель, увлекающийся материальными взысканиями, тем самым доказывает свою несостоятельность в умении воздействовать на людей силой своего авторитета.

Гребенщиков вдруг почувствовал, что горит в огне того пожара, который сам раздувал. А все благодаря чертовой самонадеянности. Считал, что ему все доступно, все дозволено, и просчитался. Недоучел силы сопротивления среды.

Завертелся на стуле. Хотелось встать и уйти, чтобы не подвергаться больше вивисекции, но, побоявшись, как бы в таком поступке не увидели самого обыкновенного малодушия, продолжал сидеть, уставясь в пол, посвечивая своей высветляющейся лысиной.

А Збандут безотчетно, но старательно разглаживая какой-то листок на столе, уже диктовал очередной пункт, диктовал быстро, как если бы он давно сложился и отшлифовался в его мозгу.

— Руководитель должен воспитывать подчиненных не речами своими, поучениями и нравоучениями, а всем поведением своим. Но для этого он сам должен быть глубоко порядочным человеком. — Оторвал от стола руку, подержал ее поднятой. — Отступление. С некоторых пор это понятие — порядочный человек — почему-то стало считаться старомодным. Я, например, ни в одной характеристике не читал, что, допустим, Н. Н. — порядочный человек. А зря. Понятие емкое. Если кто не знает, что оно означает, — Збандут уничтожающе посмотрел на Гребенщикова, — могу разъяснить: морально чистоплотный человек.

Гребенщиков понял, что терять ему нечего. Поднялся и пошел к двери, умышленно ступая решительно и твердо.

Стены этого кабинета слышали всякое. И крики, и брань, и слезы. Не слышали только аплодисментов. А сейчас словно волна взмыла.

Збандут улыбнулся своей милейшей улыбкой.

— Хватит, — проговорил он смятенно. — Еще вздумаете на бис вызвать.

— А его куда? — полюбопытствовал Рудаев, намекая на Гребенщикова.

— Не знаю. Думаю, многое будет зависеть от того, как поведет он себя на собеседовании в министерстве. Понял что-нибудь или не понял, сделал для себя какие-либо выводы или не сделал. Главный враг себе — он сам. В этом все зло, и в этом его трагедия.

— Фу! Как же хорошо, что вы вернулись! — сорвалось радостное восклицание с губ Численки.

— Ишь возликовал. Чему? Что за моей широкой спиной прятаться можно? — Збандут вышел из-за стола, — А насчет возвращения… Я тут ни при чем. Вы меня вернули.

— Мы-ы? — сразу целый рой голосов.

— Да, да, вы. Вы создали здесь такую революционную ситуацию, при которой решительные перемены стали неизбежными. Я свою миссию в Бхилаи выполнил, но отпускать меня оттуда так скоро не собирались. На немедленном вызове настоял Додока. Благодаря вам.

Завязалась беседа. Именно беседа. Откровенная, задушевная и немного беспорядочная, как это бывает, когда в свою семью после длительного отсутствия возвращается родной человек.

Загрузка...