Иван с утра не показывался на глаза, да, в общем это было и ясно – Пелагея застала его утром на погребице, когда он плакал. Закрылся ото всех, отвернулся лицом к бревенчатой, сизой от времени стене, сел на чурбак, положив седеющую большую голову на руки и ревел, как маленький. Сильные, мощные плечи тряслись, он всхлипывал, пытался сдерживаться, но слезы прорвались наружу с жалобным хрипом, и у Пелагеи чуть не разорвалось сердце. Она уронила разом все пять яиц, которые несла из курятника в фартуке, всплеснула руками, бросилась к мужу – обнять, приголубить, успокоить, но тот, вдруг неожиданно грубо вырвался из ее рук, выскочил, как ошпаренный из сарая и понесся по двору к дальней калитке, что вела в огороды.
– Божечки, ж милостивый, да заступись и оборони. Не казни ж, нас грешных.
Набожная Пелагея размашисто перекрестилась в угол сарая, соскребла яйца с чисто выскобленного пола (Иван не любил, когда на погребице грязь, он тут мастерскую себе сделал), сложила в миску вместе со скорлупками (хоть цыплятам сварю, а коль почищу, так и нам на яишню, больно к весне голодно), села на ступеньку и задумалась горько. Вчера пала корова. Она хоть и старая была, а молоко давала исправно, хорошее молоко, жирное. Только и жили молоком тем, и сметанка и маслице, всё перепадало, и вот – пожалуйста. До травки не дожила, ледащая, Иван себя винит, сена -то мало было, она на сносях, сыны в район в училище подались, Танька в город замуж уехала, а они, старые, да Анька ж ещё. Помочь некому, кой-как выжили, а корова – бац, и повалилась. Телю так еще зимой ироды в колхоз забрали, надеяться больше не на что. Хорошо, коза осталась, хоть со стакан, а молоко. Вот он, Ваня – на погребицу зашел, молоком пахнет – расстроился. Эх, жизнь!
Пелагея с трудом поднялась с низкой ступеньки и, держась за поясницу, поплелась в дом. «Придет к завтраку, куда денется. Очнётся от беды своей, вернется. Вот еще». В сенях было темно и холодно, пахло подгнившей квашеной капустой и землей. Так, землёй пахнет картошка, когда начинает прорастать, зеленеть и морщиться. Пелагея не любила этот запах, она всегда раньше по весне, все вычищала, надраивала крыльцо и лавки в сенях красным кирпичом и открывала настежь двери в дом, чтобы печной дух проник и в сени, прогрел, просушил их, сделал уютными. А в этом году недосуг – дите малое, колхозом тем еще замучили, да и Ванечка чот загрустил. Все думу какую-то думает, глаза печальные, далекие.
А ведь какой был! Он ведь к ней не сразу пришел, женатым жил. На соседней улице., в богатом дому – приймаком. Чего он на той, первой то женился, и сам не знал, а вот случилось. Она, Клавдея, богатой была – папка с мамкой магазин до революции держали, галантерею. Одета, как кукла, шали шелковые, юбки бархатные, сапожки всегда красненькие на каблучках.
Поля, как девчонкой была, прямо млела – красивая какая, куда ей, девчонке голодраной. А та – высокая, худая, как оса, но грудь колесом, кожа белая, аж светится. Глаза по ложке – синие-синие, ресницы опахалом. Но злая, вредная, злее ее, наверное, во всем селе девки не было. Чуть не по её – блажит дурниной, аж до базара слышно. Парни ее стороной обходили, несмотря на красоту, а Ванечка влип.
Свадьба у них – Пелагея больше таких свадеб ни до, ни после в селе не видала – как у царей. Всю улицу цветами выстлали, подводы шли все в коврах, гости ехали разнаряженные, конфетами дорогими сорили, деньги горстями бросали – они с девчонками так и бежали следом, подбирали. Полные фартуки конфет набрали, карманы от мелочи звенели. А невеста – прямо ангел небесный, фата кружевная, платье, как облако, глаз не оторвать. И Ванечка такой красивый сидел – высокий, стройный, при костюме черном, в карманчике цветок. Поля уж тогда влюблена в него было до слёз, все девчонки дразнили. А он ее поймает за локоток, к себе повернет, смотрит так ласково, смеется – «Ах ты Поля-Полюшка, пойдем со мною в полюшко». И яблоко ей даст или пряник. Шутник… А Поля потом плачет ночь в подушку, хорош Ваня, да чужой.
Отгремела тогда свадебка, зажил Ваня с молодой женой в родительских хоромах. Да не ладилось у него что-то, все смурной ходил, невеселый. А у Клавдии живот уж до небес, ходит, как утка, переваливается. Только еще злее стала – на мужа орёт, на мамку свою, так вообще волчицей бросается, в магазин, как зайдет, так народ оттуда бегом, не дай Бог вязаться. В храме и то батюшка ей грехи сразу, на расстоянии отпускал, ну ее. Прямо не баба- щука!
А потом она ребеночка мертвенького родила. Или он только рожденный помер, Поля не знала. Месяц Клавдея с дому не выходила, Ваня и на базар, да в огород, да на поле работал, все один. А потом она сарай подожгла. Пока все спали, соломой обложила, да вместе с гусями и свиньей с поросятами и сожгла. А когда народ тушить сбежался, она с чердака в окошко выглянула – хохочет ведьмою, волосья по ветру, лицо страшное, белое, рот в крови. И сиганула вниз со всей дури.
А ведь не разбилась, выжила, прямо черт ее берег, похоже. А с ума сошла, совсем. Это рот у нее тогда в крови был – она утенка загрызла, живого. Кошкой себя представила, или собакой, может…
Короче, доктора позвали, в город возили – все без толку. Голова у нее совсем поехала, да еще папка с мамкой тогда на пожаре обгорели, в больнице померли. Ванечка один с ней остался, с ведьмой. Так и жил.
А Поля выросла, в девушку вытянулась. Красивая-не красивая, а парни льнули, как на мёд. Волосы в косе до попы курчавятся, полненькая, с карими глазами и румяными щечками – про таких говорят «кровь с молоком». И характер, люди говорили, ласковый, улыбчивая, светлая, работящая. Так и носилась из избы в огород, да на поле, матери с отцом в радость, братьям в помощь, людям загляденье. Сватов засылать начали. А она не в какую. Нет! И всё! А по ночам всё слезы в подушку, всё о Ванечке о своем, любви несбыточной…
Эх. Пелагея вздохнула, прервав воспоминания, толкнула дверь, из дома пахнуло теплом и хлебом, с утра тесто поставила. В углу первой комнаты Ваня сделал выгородку и в ней цыплятки – целых двадцать, повезло ныне, две квочки сели. Она покрошила остатки горбушки со вчерашнего ужина, больше и не было ничего и пошла в спальню. Там, в крошечной кроватке, обняв куклу, которую Поля ей сшила из старых чулок, спала Аннушка. Толстенькая, розовощекая, кудрявая, она сыто чмокала розовым ротиком, сжимала и разжимала пухлую ладошку и улыбалась во сне. А сверху, со стен, с огромной иконы на нее смотрел Иисус – и тоже улыбался. Пелагея перекрестилась, поправила дочкино одеяло и пошла подбросить дров. Пора было ставить хлеб.