Глава 4 Разоблачение

Пелагее было очень стыдно. Обманывать Ваню, это все равно, что ребенка малого – он был доверчивым, как дитя. Но сказать, что его кровинушку, свет в окошке, Нюрочку, цыганка кормит Пелагея не рискнула. Так и прятались они с Гитой, только муж за порог, как они тут же – раз, и сообразили. А Аннушка выправляться начала – щечки порозовели, налились, ладошки стали белые, мягкие, а то прямо, как у старушки маленькой были, желтые да морщинистые. Ваня нарадоваться на дочку не мог, придет, руки на дворе намоет, сам по пояс холодной водой колодезной окатится и в дом, на ребенка глянуть. Так не возьмёт – руки сначала согреет, а потом на колено девочку посадит и катает, как на лошадке и нацеловывает. Очень любил, не каждый отец так своё дитя любит.

А у Пелагеи странное что-то в душе творится стало. И, вроде, родимочка, дочушка, прямо всю кровь бы за нее отдала, и вроде что-то такое поднималось – как к чужой. Как Гита дочку накормит, отдаст, так даже запах от ребенка другим Пелагее казался – так от цыганчат пахнет – пылью, солнцем, ветром, степью. Даже молока не чувствовалось, как полынью кормила, или травой какой. И кожа даже как будто смуглеть у Анны стала, то ведь белокожая была, в маму, а то прямо темная. Приглядываться начала Пелагея, может ведьмачат они что-то, да нет – придет, накормит, слова лишнего не скажет и нет ее. Да и Лала особо не заглядывала последние дни – что-то там нехорошее в их семье творилось, все кричали, ругались на дворе, да зло, громко. Четыре месяца уж прошло, как Гита к ним ходить стала, лето скатилось за дальнюю горку, и уж сентябрь к концу, урожай почти весь сняли, яблок полные сени – и моченых наделали и сушеных и пастилы накатали – на весь дом яблочный дух. Пелагея Гите мешок нагрузила, та взяла, не отказывалась – они во дворе даже яблонь не имели, бездельники. Да и капусты ей отвалила, и картохи, моркови со свеклой полмешка, ничего не пожалела – как тут пожалеть, такое добро им девка сотворила – век не расквитаться.

Пелагея уж хотела от сиськи Гитиной ребенка отваживать, девятый месяц шел, да вот только молока своего в дому не было, корову так и не завели, не осилили. А Иван, как слепой – видел же, что у жены молока нет, а девочка здоровенькая, как ангелочек – отчего, ему и мысли нет. Да и ладно. Они мужики все такие…

Пелагея уж раз обманывала мужа. Давно это было, тогда, когда они с ним сошлись вдруг. В тот год такая любовь у них грянула, хоть святых выноси. Клавдея совсем лежала тогда уж, кроме головы с ней еще какая-то беда приключилась, сил лишилась враз и больше не встала. Только осталось в ней – злоба злобная, как кто зайдет в дом, так она прямо беленеет, чем есть швыряется, визжит, зубы скалит – просто щука живая. Ничего в дому не делала, только лежала, да злобилась, Ваня совсем высох. Ходил, как тень по селу, головы не поднимал, жизнь не мила ему была.

А тут, вишни собирали. Всем селом, сад у них вишневый огромный был, от края до края за час не пройдешь, вот они вишню и сдавали в скупку. Полюшка тогда в самой дальней стороне сада ягоды собирала, а он корзины принес. Руки ей протянул, она на толстой ветке ногами стояла, на землю снял, к себе прижал, ну и понеслось. Как та любовь их дотла не сожгла, Пелагея до сих пор не знала – не спали, не ели, сходили с ума. Ну и решила Поля Ванечку своего от семьи, ведьмы его страшной, увести.

Тогда конец августа был. Вечер теплый, ласковый, чуть ветерок с реки запах тины и свежести доносил, ветки черемухи до земли от черных ягод клонились – прямо рай. Они сидели на старой лавочке в зарослях, все оторваться друг от друга не могли, и тут Поля ляпнула:

– Вань. Вот ты со мной, как с женой живешь. Нехорошо это. Женится должен, а то стыдоба.

Иван отпрянул от нее, покраснел, аж заполыхал, губы скривил, вроде горькое что-то в рот попало.

– Полюшка. Милушка моя. Ты же знаешь, я говорил тебе. Пока Клава жива, я ее не брошу. Одна она, не на кого ей положиться. Помрет ведь, разве я душегуб?

– А люди на что? Они помогут, справятся. А я…

Поля помолчала, подумала и вдруг решилась, выпалила, как будто выплюнула

– А я дите жду. От тебя!

У Ивана лицо такое стало, будто она его кулаком вдарила. Он даже побелел, как полотно, враз, из красного. Вскочил, лицо руками трет, прямо страшно. Поля испугалась – ведь что наделала, зачем обманула!

– Коль дите ждешь – родишь. Я обеспечивать буду. Но Клавдею не брошу. Пока жива – со мной будет. Я перед Богом клялся, прости Поля.

Он тогда долго забыть ей тот обман не мог. Уж Клавдея померла, похоронили, а он все никак, не отойдет, хмурится. И только к весне, когда река таять начала, поймал ее у проруби, когда она белье полоскала, прижал к себе, в ухо зашептал.

– Переходи ко мне, Полюшка. Да не туда, к этим, в мой дом пойдем. Он сейчас закрытый стоит, так мы все наладим, лучше всех у нас будет. Заживем. И в церкви обвенчаемся, я батюшку спросил, сказал можно, только через год если. Пойдешь?

Сладкие воспоминания совсем Пелагее голову задурили. Она и не заметила, как Иван из сеней в дом зашел, серьезный, хмурый, смотрит сердито. Фуражку на колышек швырнул, пуговицу на вороте отстегнул, сел на табурет, руки на коленки упер, глянул в упор:

– Это правда?

– Что, Ванюша, родный?

– Что Гитка их нашу Нюрочку кормит…

Пелагея вспыхнула враз, как хворостина, глаза спрятала, что сказать не знает. Потом тихонечко, как мышка, пискнула:

– Да, Ванечка. А что делать-то? Коровы нет, у меня молоко сгорело, померла б девка…

– Там у них беда, слыхала? Муж Лалу всмерть избил, не знаю, выживет, нет. А Гитка в табор опять сбежала, у них дому-то нет, шлындрают. Так ты сходи, там она одна лежит, мужик тоже в табор пошел. А бабка ихняя— дура.

Иван встал, вышел на двор, с силой хлопнув дверями.

Пелагея не любила ходить к цыганам, хоть они и жили двор в двор, а окна из крайней комнатки их пятистенка выходили точно на старую цыганскую колымагу, брошенную, как попало под кленом. Там они и костры свои жгли и песни пели, Поля молодой любила подсматривать из окошка, да слушать, как поют. А ходила редко – да и муж не пускал. А тут… Как не пойдешь.

В цыганском дворе было пусто и пыльно. По иссохшей, натоптанной, как мостовая земле ветер гонял фантики дешевых конфет, топталась худая коняка и больше никого не было – как будто всех корова языком слизала.

Она почти бегом влетела в их сени, промчалась по длинному коридору в дальнюю спаленку, она знала, именно там жила Лала. Там она ее и нашла – всю в крови, на пропитанном кровью матрасе, она лежала откинув голову и оскалив зубы. Глаза у нее были прикрыты, но грудь дышала. Пелагея бросилась на колени, попыталась приподнять цыганку, но та пришла в себя, захрипела натужно.

– Польк, ты меня не тереби. Помираю. Да и Слава Богу – отмучилась, всю душу он мне вынул, гад. Завтра сюда Шанита, сестрица моя, своих приведет, они тут жить будут. А ты фельшера пойди, позови. Хотя, что мне фельшер…

Пелагея галопом понеслась по улице и, хоть больничка была уже закрыта, фельдшер сидел на месте, складывал какую-то марлю в квадратики. Выслушав сбивчивые крики, оседлал лошадь, кивнул Пелагее, чтобы домой шла и поскакал к цыганскому дому, поднимая клубы густой пыли к вечереющему небу.

Пелагея медленно шла по улице, и смотрела, как бледная тень месяца то прячется за высоченные березы, то снова из-за них выглядывает. Она как-то сразу и резко поняла – Лала умерла.

Загрузка...