Глава 15

Я разносила чай, прикрываясь посудой, чтобы не заметили улыбки.

— Спасибо, Луиза, — сказала мама.

Капитан кивнул мне, беря чашку с подноса. Каролина, оглушенная счастьем, наверное, меня не видела. Я унесла ее чашку на кухню, не обращая внимания на бабушку, которая улыбалась мне в дверях. Поставив поднос, я снова прошла мимо нее, чтобы скрыться в своей комнате. «Иакова Я возлюбил…» — начала она, но я пробежала поскорей к лестнице и вверх, по ступенькам.

Дверь свою я закрыла. Потом, ни о чем не думая, сняла платье, повесила его, надела ночную рубашку, залезла под одеяло и закрыла глаза. Шел четвертый час.

Наверное, я думала больше не вставать, и все-таки встала. К ужину мама зашла спросить, не больна ли я, а я слишком отупела, чтобы сразу выдумать болезнь, и отправилась вниз. За столом говорили мало. Каролина лучилась счастьем, мама сидела задумчивая, бабушка ухмылялась и украдкой на меня поглядывала.

Когда пришло время ложиться, Каролина вспомнила, что у нее есть сестра, и сказала мне:

— Ты не обижайся, Лис. Мне это так важно.

Я покачала головой, но ответить не решилась. Какое ее дело, что я чувствую? Что это изменит, в конце концов? Капитан, сам Капитан, я его всегда считала другом — тоже за нее, а не за меня. С самого первого дня мы с ней, как Иаков с Исавом — младший взял верх над старшим. Говорил хоть кто-нибудь, когда-нибудь «Исав и Иаков»?

«Иакова Я возлюбил…» Вдруг мне как будто дали под ложечку. Кто же это сказал? Я забыла. Исаак, их отец? Нет. По Библии получается, что он любил Исава. Наверное — Ревекка. Это она так подстроила, что Иаков украл у брата отцовское благословение[12]. Ревекка… Я ее с детства не выносила, но все-таки знала, что это сказала не она. Как-никак «…возненавидел».

Я встала, закрыла шторы и зажгла лампу на столике между нашими кроватями.

— Лис? — сестра поднялась на локте и заморгала.

— Надо кое-что проверить, — ответила я, взяла из шкафчика Библию и, положив на ночной столик, стала искать нужное место. Послание к Римлянам, глава девятая, тринадцатый стих. Ну, вот. Это Бог сказал.

Закрывая книгу, я вся дрожала и побыстрее юркнула в постель. Значит, бороться незачем. Меня ненавидит Сам Бог, просто так, без причины. «Кого хочет, милует, — расковыривал рану стих восемнадцатый, — а кого хочет, ожесточает». Бог решил меня не любить, так Ему вздумалось. А сердце у меня ожесточенное, тоже Его дело.

Мама ненависти не проявляла. Следующие два дня какая-то моя часть следила за тем, как она на меня смотрит. Видимо, ей хотелось поговорить со мной, но сердце уже ожесточилось, и я увиливала.

После ужина, в пятницу, когда Каролина упражнялась, мама пошла со мной ко мне в комнату.

— Луиза, — сказала она. — Я хочу с тобой поговорить.

Я невежливо фыркнула. Она дрогнула, но промолчала.

— Знаешь, — проговорила она чуть позже, — я об этом много думала.

— О чем? — резко спросила я, решив не спускать ей.

— О том, чтобы Каролина поехала в Балтимор.

Я холодно глядела на нее, приложив к губам руку.

— Понимаешь… очень уж хороший шанс. Мы с папой и мечтать не смели. А, Луиза?

— Да? — я вгрызлась в заусеницу и дернула так, что показалась кровь.

— Пожалуйста, не мучай ты палец!

Я опустила руку. Чего ей надо от меня? Разрешения? Благословения?

— Ты пойми, мы… мы в жизни бы не смогли туда ее послать. Еще в Крисфилд — как-нибудь… Заняли бы денег под будущий год…

— Зачем ей Крисфилд, когда она может…

— Нет, не она. Мы бы тебя послали…

Ясно. Ненавидит. Хочет сбыть с рук.

— Крисфилд! — брезгливо воскликнула я. — Крисфилд! Да лучше пойти крабам на корм!

— О! — выговорила она.

Мне удалось ее ущучить.

— Я думала, тебе хочется…

— Значит, ошиблась!

— Луиза…

— Мама, оставь ты меня в покое!

Если бы она не ушла, я бы решила, что это знак — не ее любви. Божьей.

Если бы она осталась…

Она не уходила.

— Что тебе тут нужно?!

— Хорошо, Луиза. Если хочешь, я уйду.

И она тихо закрыла за собой дверь.

Папа, как обычно, вернулся в субботу. По воскресеньям они с мамой ходили к Капитану. Не знаю уж, как они все обговорили, не задев папиной независимости, но, когда они вернулись, все было согласовано. Через две недели, у пристани, мы провожали Каролину. Она поцеловала всех, даже Капитана и Крика, который обрел при этом цвет свежесваренного краба.

За несколько дней до того, как Крик ушел на флот, она вернулась, учебный год кончился, и одарила наш бедный остров зрелищем объятий и поцелуев. Судя по этому представленью, ее ждала блестящая оперная карьера.


Когда Крик уехал, я бросила свои школьные обязанности и стала помогать папе, взяла на себя поплавки. Пользуясь шестом, я передвигалась на ялике от поплавка к поплавку, вытаскивала крабов понежнее и сгружала их в домике, чтобы паковать в коробки, выложенные морской травой; в них их развозили. О крабах я знала не меньше, чем опытный моряк, могла предсказать час в час, когда этот типус начнет линять. Предпоследняя секция почти прозрачна, и если линять ему меньше, чем через две недели, видно, как под нынешней скорлупой растет новая, ее называют «белой отметиной». Постепенно она темнеет, и, заметив «розовую отметину», ловец может не сомневаться, что осталась неделя, не больше. Тогда он осторожно обламывает клешни побольше, чтобы краб не прикончил соседей, и относит его домой, на поплавки. Часа через два проявится «алая отметина» — значит, краб линяет.

Самцы побольше сбрасывают шкуру долго, с трудом, а трусливым самочкам приходится еще хуже. Я часто смотрела на них, зная, что как только, слиняв, они превратятся во взрослых крабих, жизнь их станет никчемной. У них даже не было женихов. Бедные, честное слово! Никогда не отправятся вниз по заливу, чтобы снести яйца, пока не умерли. Собственно, самцам тоже ничего не светило — запакуют в траву, и привет! — но тут я не очень горевала. Самец хоть как-то да проживет, даже если жить ему недолго, а вот самочки, бедолаги, мякнут и умирают.

Часов в семь я отправлялась домой, позавтракать, потом возвращалась, и ели мы только в полпятого. После ужина мама или папа иногда провожали меня домой, но чаще я бывала одна и этому не огорчалась. Осенью начались уроки, но мне было не до них. Родители просили, чтобы я ходила в школу, а я обещала им — позже, позже, после крабьего сезона. Вообще-то я не знала, смогу ли я справиться с ученьем без Каролины и без Крика; но помалкивала.

В сентябре опять была буря. Говоря строго, никто не умер, но на южном конце залило восемь футов земли, и четырем семьям пришлось перебраться на твердую землю. До зимы перебрались еще две, не оправившиеся от прежней бури. Там, на твердой земле, было много работы и для мужчин, и для женщин, а платили им так, что не поверишь. Вода размывала наш остров, война — наши души. Но мы не унывали. В заливе можно было работать спокойно. На берегу океана рыбакам мешали подводные лодки. Кое-кто погиб, хотя ни мы, ни кто другой не опознали тел, которые вынесло на берег в нескольких милях к востоку.

Первые похоронки пришли осенью 43-го, сразу три. Наши мальчики записались на один корабль и пошли вместе ко дну где-то в южном углу Тихого океана, у маленького островка, о котором мы и не слышали.

Я больше не молилась, даже в церковь не ходила. Сперва, когда я не вернулась к воскресенью из крабьего домика, я думала, они рассердятся. Бабушка за ужином ворчала, но папа, как ни странно, встал на мою сторону. Он сказал, что я — большая, дело мое. Когда бабушка пригрозила вечной гибелью, он возразил, что судья мне — Бог, а не родные. Он хотел сказать, как лучше; он ведь не знал, что Бог меня уже осудил, раньше, чем я родилась, и отверг до первого вздоха. В церковь меня не тянуло, а вот помолиться иногда хотелось, как ни странно — за Крика. Я очень боялась, что он погибнет в чужом океане, очень далеко от дома.

Может, за меня и молились во всю силу по пятницам, но без моего ведома. Наверное, меня вообще-то побаивались. Все-таки, странное зрелище — в штанах и руки шершавые, как стены крабьего домика.

На последней неделе ноября первый зимний норд-вест погнал к Виргинии обложенных яйцами самочек и загнал самцов под густой ил. Папа решил отдохнуть, поохотиться на уток, а потом втащил на «Порцию» доску для сортировки устриц и занялся ими. Той осенью с меня хватило одной недели в школе, а папе — одной недели у устричных грядок без моей помощи. Мы толком ничего не обсуждали. Я просто вставала затемно в понедельник, одевалась потеплей, брала смену одежды в грубый мешок. Никто не говорил, что я — не мужчина; может, забыли.

Наверное, если бы мне пришлось отметить булавкой то неуловимое место, которое называют «мой самый счастливый день», я бы выбрала что-нибудь из этой странной зимы, когда мы плавали с папой. Собственно, счастливой в обычном смысле я не была, но, впервые в жизни, была довольна. Меня радовали открытия — ну, кто бы мог сказать, что папа за работой поет? Тихий, скромный папа, которого в церкви едва слышно, в моржовых штанах, в резиновых перчатках, с деревянными щипцами, пел устрицам — красиво, звучно, чисто. Методистские гимны он знал наизусть, весь сборник. «Крабы музыку не понимают, — застенчиво объяснял он, — а вот устриц хлебом не корми, спой им хорошую песню». Вот он и пел нашим устрицам те песнопения, которые создали братья Уэсли[13], чтобы призвать грешников к покаянию и славословию. Я была довольна тем, что работаю с папой, но еще и тем, что не борюсь. Сестра уехала, бабушка нет-нет мелькнет в воскресенье, а Бог то ли умер, то ли меня покинул.

Все это дала мне работа. Раньше я не трудилась до последнего дыханья, последней мысли, последних сил.

Однажды вечером, когда мы ели в домике наш скудный ужин, папа сказал мне:

— Хорошо бы ты немножко училась после работы. Нельзя бросать ученье.

Мы машинально посмотрели на керосиновую лампу, от которой было больше запаха, чем света, и я возразила:

— Я слишком устаю.

— Ну, еще бы!

То был один из самых длинных наших разговоров. А вот трудились мы на славу, я опять была в хорошей команде. За день мы набирали примерно десять бушелей. Если с устрицами так и пойдет, думала я, улов у нас будет рекордный. С большими лодками, где пять или шесть человек, мы себя не сравнивали. Они прочесывали дно, вытаскивая вместе с устрицами кучу всякой дряни, которая отпадала сама собой, механически. А мы стояли на наших утлых лодочках, склонившись над водой, и, как наши отцы и деды, работали деревянными хваталками раза в три — в четыре длиннее нас самих. Осторожно добравшись до устриц, мы ощупывали дно, пока не натыкались на хорошие, крупные экземпляры, а там — хватали их и вытаскивали на отборочную доску. Конечно, приходилось отковыривать лопаткой, устрицы очень прилипучие, иногда пускаешь в ход молоток, но по сравнению с сетью мы дна почти не портили и оставляли место для устриц, которых будут ловить наши дети и внуки.

Сперва я только сортировала, но если мы находили хорошую отмель, я брала устриц щипцами, а когда они уже лежали на доске горками, я вынимала их руками из последнего улова и сортировала наперегонки с папой.

Устрицы — не такие странные создания, как голубые крабы. В них начинаешь разбираться раньше. Через несколько часов я уже могла прикинуть на глаз, будет ли в раковине три дюйма. У хорошей, живой устрицы ракушка плотно закрыта. Открытые с доски сбрасывают, они уже мертвые. В те дни я была хорошей устрицей. Даже рождественский визит подросшей, сияющей сестры не заставил меня разжать ракушку.

В конце февраля вода очень похолодала. Отбросы хвостом плыли за нами, смерзаясь в льдины. «Скоро совсем смерзнется», — говорил папа и, без дальнейших обсуждений, поворачивал лодку. Останавливались мы только, чтобы продать наш скудный улов и плыли дальше, к дому. Температура быстро падала. Под утро мы совсем замерзали.

Потом две недели стояла такая погода, что папа даже не пытался вывести нашу «Порцию». Первый день, а может — и больше, я отсыпалась за всю зиму. Но вскоре, передавая мне утреннюю чашку кофе, мама неназойливо сказала, что, пока не распогодится, можно бы походить в школу.

Говорила она тихо, мягко, но слова ее были тяжки, как мокрый парус. Я постаралась не выказать чувств, хотя самая мысль о школе меня давила и душила. Ну, как она не понимает, что теперь я на сто лет старше их всех, даже учительницы? Я поставила кофе, расплескала его — а он ведь был по карточкам, вскочила, пробормотала, что иду за тряпкой, но мама опередила меня. Она стала промакивать клеенку губкой, и мне пришлось сидеть, терпеть.

— Я за тебя беспокоюсь, Луиза, — говорила она, на меня не глядя. — Конечно, мы с папой тебе благодарны. Просто не знаю, что бы мы без тебя делали. Но… — и, скорее всего, неохотно, она заговорила о том, что со мной будет, если я не одумаюсь. Я не знала, умиляться мне или злиться. Если они хотят собирать плоды моей жизни, хоть сняли бы бремя своей вины.

— Не хочу я в школу, — спокойно сказала я.

— Но…

— Учи меня дома. Ты учительница.

— Ты всегда одна…

— В школе будет еще хуже. Я всегда была там чужая.

Как ни жаль, я волновалась все больше.

— И я их терпеть не могу, и они меня.

Ну, вот. Это уж слишком. Не настолько они меня замечали. Иногда смеялись надо мной, но что до ненависти…

Мама выпрямилась и пошла застирать платье.

— Наверное, я смогу, — сказала она через какое-то время. — Смогу тебя учить, если мисс Хэзел даст книги. Капитан Уоллес мог бы взять математику…

— А ты не потянешь?

Я больше не была влюблена в Капитана, но не хотела с ним так тесно общаться, сидеть вдвоем. Все-таки боль еще не прошла.

— Нет, — сказала мама. — Математику — не могу. А кого теперь найдешь, в такое время?

Она очень старалась говорить так, чтобы не показалось, что она смеется над невежеством местных жителей.

Не помню, как уговорила она мисс Хэзел, та была очень обидчива и гордилась тем, что только она на острове может преподавать в средней школе. Может быть, мама сыграла на том, что я часто пропускаю занятия. Как бы то ни было, вернулась она с учебниками, и начались наши уроки на кухонном столе.

Что до Капитана, мама ходила туда со мной, она очень пеклась о приличиях. Мы с ним занимались, она вязала, а потом они болтали, ни о каких картах речи быть не могло. Он интересовался вестями от Каролины, которая процветала в Балтиморе, как, по словам Иеремии, процветают одни нечестивые[14]. Писала она редко и наспех, все больше — о своих успехах. Капитан сообщал нам о Крике, который писал ему примерно так же часто, как моя сестрица — нам. Когда писем долго не было мама и Капитан начинали спрашивать друг друга: «А я вам говорил?..», «А я вам читала, как она?..» Из-за цензуры Крик не мог сообщить, где он и что делает, но я представляла себе все это и тряслась от страха. Капитан бывал в морских боях и его они не столько пугали, сколько занимали.

Тогда, зимой 44-го, на устриц осталось немного дней. В конце марта — начале апреля папа наловил и засолил мелкой сельди крабам на наживку, отремонтировал мотор на «Порции» и приспособил ее для крабов. Справившись с наживкой, он несколько дней ловил рыбу, чтобы чем-нибудь заняться, и кое-что поделал по дому. А я побольше училась, пока крабов нет. Тогда уж мне пришлось бы торчать на поплавках или в домике.

Мама услышала про высадку союзников[15] по нашему старому приемнику и пошла в крабий домик, сказать мне. Кажется, она радовалась больше, чем я. Для меня второй фронт значил только, что еще кого-то убьют. И вообще, что мне война в Европе?


Загрузка...