АКТ ВТОРОЙ Князь тьмы недаром князь 1942

Сцена седьмая

– Через пять минут начинаем, сэр!

Роберт Вейн продолжал смотреть в зеркало, будто не слышал. Не стоит торопиться, сказал он себе. Шекспир всегда давал одну-две минуты, чтобы подготовить выход своего главного героя, наверное, потому, что сам был актером.

Конечно, есть исключения. В «Ричарде III» ты должен стоять за кулисами, чтобы начать сразу, как только поднимется занавес, без пролога, без возможности почувствовать зал, без паузы, во время которой другие актеры готовят публику. Старина Уилли не написал бы так для себя самого, решил Вейн. Он, наверное, был сердит на своего друга Бербеджа и решил: «Выйди-ка на сцену без подготовки, старина, когда публика еще не успокоилась, и посмотрим, как тебе это понравится!»

Сейчас не время думать о других пьесах, напомнил он себе. Через несколько минут он будет Антонием, еще одним шекспировским героем, который погиб из-за женщины. Странно, подумал Вейн, что многих из них – Отелло, Ромео, Макбета, Антония – погубила любовь. Ну, об этом тоже не стоит сейчас размышлять. Актерская игра сродни управлению самолетом – ты должен все время думать о том, что делаешь. Позволишь себе отвлечься, и ты пропал.

Только самодисциплина помогла ему сохранить жизнь – и рассудок – в тот год, когда он служил в авиации. Усилием воли он заставлял себя сосредоточиться на приборах и рычагах управления, старался не думать о Лисии, Рэнди, не вспоминать прошлое, и что было еще труднее, не пытаться заглянуть в будущее.

Что сказал бы Шекспир – или Марк Антоний – если бы ему пришлось ночь за ночью поднимать в воздух тяжелый бомбардировщик, со скоростью улитки совершать полет над Германией, разбрасывая пропагандистские листовки, когда зенитки поливали свинцом небо? Это было все равно что вести автобус по минному полю; Вейну удалось вынести этот ужас лишь потому, что во время полетов все мысли о прошлом отходили на задний план. Будучи на десять лет старше любого из своего экипажа и к тому же знаменитым актером, он чувствовал себя обязанным показывать пример выдержки и храбрости и в результате был награжден крестом «За летные боевые заслуги». Сообщение о его награждении заставило наконец замолчать тех, кто обвинял его в том, что он отсиживался в Лос-Анджелесе, пока немцы бомбили Лондон, и оно же, очевидно, привлекло внимание Черчилля, который тут же приказал вернуть всех наиболее известных актеров Англии на сцену. Говорили, будто бы он сказал министру информации: «Нам гораздо легче заменить любого летчика, чем хорошего актера». И через двадцать четыре часа Вейн, Тоби Иден и еще полдюжины известных трагиков вновь надели гражданскую одежду.

Премьер-министр пригласил Вейна на ленч в Чекерс,[40] чтобы поздравить его с награждением и поставить перед ним новую задачу.

– Дайте людям Шекспира! – громко воскликнул Черчилль за столом. – Это будет гораздо лучше любой пропаганды, которую только может придумать этот мерзкий карлик Геббельс! – Закурив большую сигару, привезенную с кубинской плантации Марти Куика, он добавил: – И непременно привезите мисс Лайл из Нью-Йорка, если она, конечно, уже поправилась. Я бы хотел видеть вас обоих, например, в «Антонии и Клеопатре».

Вейн подумал тогда – эта мысль по-прежнему не покидала его, – насколько премьер-министр был осведомлен об их проблемах, но за обеденным столом в Чекерсе было не место обсуждать свои личные трудности или состояние здоровья Фелисии. Вскоре после этого были отданы соответствующие распоряжения – и работа началась. Фелисии, многие месяцы находившейся в психиатрическом институте Рейн Уитни в Нью-Йорке, предоставили каюту-люкс на «Куин Мэри», привилегия, которой во время войны пользовались лишь министры; быстро нашли рабочих и строительные материалы для восстановления старого Театра принца Уэльского, разрушенного бомбежкой; по баракам учебных лагерей и запасных полков во всей Англии разыскали рабочих сцены и актеров и в срочном порядке демобилизовали; освободили всех художников-декораторов, которые были интернированы как иностранцы. Ничто не должно было препятствовать новой блестящей постановке Шекспира.

Вейн был один. Некоторым актерам требовалось присутствие их костюмеров, хотя бы для того, чтобы напоминать им о выходе на сцену, но Вейн обладал острым чувством времени, так что ему не требовались даже часы. Его гримуборная находилась рядом со сценой; это была небольшая уютная комната со старинной мебелью. У Фелисии была более шикарная гримерная, но дальше от сцены, в другом конце театра. Вейн слышал звуки зрительного зала: публика рассаживалась, покашливала, переговаривалась, создавая некий фон для его размышлений.

В прежние времена актеры-постановщики любили быть поближе к сцене, чтобы видеть, как заполняется зал. У Вейна не было такой необходимости – в театре был аншлаг, – но ему нравилось чувствовать, что он находится в нескольких шагах от зрителей, что они там, по другую сторону стены усаживаются на места: женщины расправляют юбки и достают носовые платки на случай, если придется плакать, мужчины приподнимают брюки на коленях, чтобы не попортить стрелки, расстегивают пиджаки, протирают очки. Вейн мысленно видел их всех, усталых и менее элегантных, чем в мирное время – никто не был одет специально для театра, и многие были в военной форме, – жаждущих на несколько часов забыть о войне, надеющихся, как и он, что спектакль не будет прерван бомбежкой.

Шум в зале начал стихать. Через три минуты Вейн будет на сцене.

– Ключ к роли Антония в том, – говорил ему Филип Чагрин перед началом репетиций, – что этому парню нужно, чтобы его любили. Цезарь его любил. Теперь, когда Цезарь умер, Антоний так тоскует по нему, что готов пойти на все, даже пожертвовать целым миром ради хорошего секса.

Конечно, Филипу импонировала такая трактовка, подумал Вейн. К тому же его, естественно, гораздо больше интересовали отношения между Антонием и Цезарем, чем между Антонием и Клеопатрой.

Вейну пришлось прибегнуть к убеждению и лести, чтобы уговорить Филипа Чагрина поставить «Антония и Клеопатру», где он, его бывший соперник, должен был играть главную роль. В конечном итоге Чагрин согласился только ради Фелисии, которую он считал почти своей протеже – только ради нее и того, что эта постановка была своего рода его патриотическим долгом.

Вейн последний раз взглянул на себя в зеркало со строгой придирчивостью летчика, производящего предполетную проверку приборов. Он знал, что многие считали его красивым, но для него самого его лицо создавало немало актерских проблем. Его нос, например, был невыразительным. В нем не чувствовался характер, и поэтому Вейн постоянно с ним экспериментировал. Для Антония он увеличил его, придал ему более резкую, заметную форму, сделал его римским. Получился очень аристократический нос, даже с небольшой горбинкой, будто его перебили во время занятий каким-то чисто мужским видом спорта; нос классного игрока в регби, если бы Антоний был англичанином.

Своими глазами Вейн тоже был недоволен. Для Антония он сделал себе более густые брови и использовал много черной туши, чтобы сильнее оттенить глаза, и все же до конца не был удовлетворен.

Конечно, характер важнее, чем такие мелкие детали, но ему всегда нужно было иметь кого-то в качестве модели, прежде чем начать работать над ролью. Вейн потратил не одну неделю, пытаясь найти нужное лицо для Антония, пока наконец Чагрин, с которым он обедал в «Гаррике»,[41] вдруг не указал ему глазами на грузного, хорошо одетого мужчину у стойки бара и не произнес свистящим шепотом:

– Вот твой Антоний, дружище! Готовый.

Вейн сразу же узнал его: сэр Джок Кемпбелл был одним из самых знаменитых спортсменов Англии; богатый, несколько раз женатый герой первой мировой войны, он проводил годы между двумя войнами, ставя рекорды скорости на самолетах, моторных лодках и автомобилях. Вейн не видел прямого физического сходства между ним и Марком Антонием, и тем не менее Чагрин был прав. Кемпбелл был по-прежнему сильным, красивым мужчиной, но, приглядевшись, Вейн заметил первые признаки старости и неуверенности в себе, разъедавшие его; мешки под глазами, которые выдавали его пристрастие к спиртному; тщательно – слишком тщательно – зачесанные волосы, уже начавшие заметно редеть; глубоко посаженные отчаянные глаза человека, не раз рисковавшего своей жизнью.

Конечно, Антоний был все еще боец, полководец, но ключом к его характеру был Джок Кемпбелл. Вейн сразу же понял, как он будет играть Антония: чудесным юношей-героем, который следовал за Цезарем к вершинам славы, чтобы потом превратиться в преступного, ленивого, пожилого сластолюбца, по уши влюбленного в женщину, которая успела переспать практически с каждым важным лицом в Средиземноморье.

Погруженный в свои мысли, Вейн смотрел в зеркало, ничего не видя перед собой, будто оно вдруг стало матовым. Невозможно было думать о Клеопатре, не вспоминая о Фелисии, которая полностью «отождествлялась с ролью», как любили говорить американцы. Многие месяцы мысли о ее попытке самоубийства не давали ему покоя, пока ощущение вины не стало его постоянным состоянием, но постепенно смертельный страх, который он испытывал во время боевых вылетов, ослабил остроту этого чувства. Если он должен был чем-то искупить свою вину, то он это уже сделал в небе Германии, и в конечном итоге пришел к убеждению, что ему нечего, по-настоящему нечего, стыдиться – Фелисия уже предпринимала попытку самоубийства до того, как он встретил Рэнди Брукса. Что же касается Рэнди, то теперь между ним и Вейном лежал Атлантический океан, не говоря уже обо всей Северной Америке. Война помогла забыть прошлое – ту его часть, которую он хотел забыть, – но ему не составило труда понять, что Фелисия ничего не забыла, хотя и умело скрывала этот факт.

Вернувшись месяц назад в Англию после «излечения» в клинике Пейн Уитни (от чего, она так и не узнала), Фелисия была необузданна в проявлении своих чувств, и Вейн чувствовал себя обязанным отвечать на них. Возможно, подобно Марку Антонию, его положение героя войны стимулировало ее, или просто таким образом она пыталась начать новую жизнь. Что бы там ни было, но нервное, слабое существо, которое он оставил в Америке, вернулось домой таким же страстным и намеренным соблазнять, как Клеопатра. И он, как Антоний, уступил.

Год непрерывного страха и воздержания – удивительно, как легко было обходиться без женщины, когда ты ждал, что каждая ночь может стать твоей последней ночью, – поразительным образом повлиял на то, что Фелисия, только что освоившая азы психоанализа, называла его «либидо». Всю первую неделю после долгой разлуки они провели вместе в постели в номере Оливера Месселя в отеле «Савой», не слыша даже воя сирен во время воздушных налетов. О, он мог запросто сыграть Антония! Он понял, что значит погрязнуть в чувственности в то время, как весь мир рушится.

– «Моя царица… Смерть, смерть ждет меня»,[42] – воскликнул он, раскинувшись на огромной кровати, но Лисия закрыла ему рот поцелуем и прошептала:

– Еще нет… пока я не кончу с тобой, милый…

Вейн встал, чтобы увидеть себя в зеркале в полный рост. В трико его ноги всегда казались ему слишком хилыми (хотя и не настолько, как у Чагрина), и для большинства ролей он брал на себя труд и расходы, чтобы заказать в костюмерном цехе «Ковент-Гардена»[43] специальные накладки на икры ног. Для роли Антония это средство, конечно, не подходило – Антоний ходил с голыми ногами, в короткой кожаной юбочке и тунике римского центуриона. Поэтому Вейн разработал себе строгий график упражнений и занимался до седьмого пота в зале на Джермин-стрит под руководством отставного армейского инструктора по физической подготовке, чтобы ноги стали более мускулистыми. Сейчас он напряг мышцы ног и с удовольствием отметил, что его упорная работа дала прекрасный результат.

В актерском мастерстве всегда существовали некоторые важные мелочи. Если побрить ноги, то трико будет лучше сидеть. Но для такой роли, как Антоний, нужно было побрить не только ноги, но и руки, и грудь. Потом Вейн натирал себя смесью из оливкового масла и йода, чтобы кожа стала бронзовой и лоснящейся. Он научился этому приему, наблюдая за женщинами, принимавшими солнечные ванны на пляже на юге Франции.

Раздался стук в дверь. Вейн удивленно поднял бровь. Не многие решились бы потревожить его перед выходом на сцену. Он хотел было сказать тому, кто был за дверью, убраться прочь, когда вдруг с замиранием сердца подумал, что с Фелисией могло что-то случиться.

– Войдите! – нетерпеливо крикнул он.

Дверь отворилась, и появился Тоби Иден, одетый в костюм Энобарба, многострадального друга Антония. Грим густо покрывал лицо Тоби, придавая ему смуглость. По каким-то своим причинам он выбрал в качестве костюма длинный до полу балахон из пестрого бархата, вероятно, чтобы показать, что Энобарб, как и его господин, вырос под африканским солнцем. Эффект был поразительным; его лишь слегка нарушала большая пенковая трубка, которую Тоби сейчас курил.

– Все в порядке, старина? – поинтересовался он у Вейна.

– Конечно, Тоби!

– Понятно. – Иден выпустил изо рта целое облако едкого дыма. Обычно он курил смесь табака такой крепости, что завзятые курильщики сигар начинали возмущаться, стоило ему закурить трубку в ресторане. – Классно! Как говорят твои друзья-летчики.

– Тоби, сейчас мой выход. Если ты не возражаешь…

Иден покраснел.

– О прости, старина. Концентрация сил. Порядок. Дисциплина. Это то что нужно, верно! Я зашел только, чтобы передать тебе послание от божественной Фелисии, поскольку ее грим-уборная находится рядом с моей. И чертовски далеко от сцены, если можно так выразиться.

– О Боже! Что с ней, Тоби? – Вейн закрыл глаза, пытаясь представить себе, как он будет объяснять собравшейся на премьеру публике, что Фелисию Лайл пришлось срочно заменить другой актрисой. Сегодняшний спектакль был театральным событием сезона: зал был полон; в директорской ложе находились премьер-министр и миссис Черчилль, а в королевской ложе – маркиза Дамфрис, в обязанности которой входило докладывать Их Величествам, стоит им смотреть данную пьесу или нет, потому что королевские особы по традиции никогда не посещали премьеры.

Иден помахал рукой, разгоняя дым.

– Здесь чертовски душно, – сказал он. – Честно сказать, я считаю, что Лисия в прекрасной форме.

– Тогда что же, черт возьми, она просила передать?

– Не беспокоиться за нее. Она так и сказала, Робби.

Вейн недоверчиво покачал головой. Он вновь ощутил бремя ответственности, связанное с возвращением Фелисии: бесконечные репетиции и ожидания, которые возлагала на них почти половина населения Великобритании. Их возвращение на сцену освещалось на первых полосах газет, особенно после того, как этой новости предшествовали слухи о состоянии здоровья Фелисии и о том, что привело ее в Америке к нервному срыву. Вейна терзали дурные предчувствия. Там, где дело касалось Лисии, за оптимизмом часто следовала катастрофа. Если она внезапно сочла необходимым послать Тоби Идена к нему в гримуборную с сообщением, что беспокоиться нечего, значит, на самом деле что-то было не так.

– Я рад, что успокоил тебя, – широко улыбаясь, сказал Тоби. – Полный зал! Зрители волнуются. Это всегда хороший знак. – Тоби наклонил голову, прислушиваясь к звукам за стеной.

Вейн тоже их слышал: шаги последних опоздавших зрителей, шуршание программок, покашливание людей, прочищающих горло перед тем, как будет поднят занавес. Менее чем через минуту выход. Присутствие Тоби Идена странным образом успокаивало, даже несмотря на его ядовитую трубку и эксцентричный костюм.

– Да, Тоби, – сказал он, – это в самом деле хороший знак. А с Лисией действительно все в порядке?

Глаза Тоби были поразительно проницательными, даже когда он играл идиотов.

– Мой дорогой Робби, – сказал он, – может быть, она и не в своем уме, я не знаю, но если ты хочешь спросить, страдает ли от страха перед публикой, то скажу тебе прямо: нет. Благослови тебя Господь, мой мальчик.

Он поднял руки в благословляющем жесте, очень похожий на патриарха в своем необычном одеянии. Вейн вдруг засомневался, помнит ли Тоби, какую роль он сегодня играет. Иногда он терял чувство времени и, случалось, выходил на сцену, упорно играя не ту роль, считая, что заблуждается не он, а все остальные.

Внезапно Вейн принюхался. Как большинство актеров, он панически боялся возможного пожара, как будто его память сохранила воспоминания о пылающих деревянных театрах и парусиновых балаганах прошлого, коптящих факелах и горящих свечах.

– О Боже! – закричал он. – Пожар!

Он взглянул на Тоби и заметил, что на его костюме, примерно на уровне живота, появилось небольшое коричневое пятно размером с монету. Пока он смотрел, пятно потемнело, его края стали ярко-красными, и тонкая струйка дыма появилась почти в том месте, где находился признак принадлежности Идена к мужскому полу.

– Слушай, Тоби, – сказал Вейн, – мне кажется, твои яйца горят.

Иден в ужасе посмотрел на себя, поспешно вытащил трубку, которую он беспечно сунул за пояс своего костюма, и выскочил в коридор в поисках воды. Повернувшись к зеркалу, Вейн начал смеяться как ненормальный, пока у него не свело скулы.

– Начинаем! – услышал он крик и сразу же сосредоточил все свои мысли на Антонии. Он должен верно сыграть первую сцену, иначе все остальное потеряет всякий смысл.

Он точно знает, как это сделать, сказал он себе, сотни раз прорепетировав выход Антония. Его поступь должна быть одновременно спортивной и военной, почти как на марше, возможно, немного затрудненной из-за старых ран и из-за того, что ему слишком часто приходилось спать на голой земле, завернувшись в плащ.

Вейн проверил, чтобы его меч свободно висел в ножнах, а кинжал был заткнут за пояс. Его оружие всегда было настоящим, а не бутафорским. Трижды в неделю он занимался фехтованием с инструктором и потребовал, чтобы его сценическое оружие было настоящим. Случалось, что во время репетиций проливалась кровь, но Вейн хотел, чтобы бои на сцене выглядели настоящими, давали зрителям возможность почувствовать страх, опасность, смерть. Он вытащил кинжал, попробовал пальцем его остроту и, удовлетворенный, вложил его назад в ножны – совсем как, без сомнения, поступил бы Антоний, старый солдат, прежде чем выйти из дворца на яркое египетское солнце…

Послышался стук в дверь.

– Пора, сэр! – произнес его костюмер, но Вейн уже был готов к выходу. Он открыл дверь, прошел мимо костюмера, как будто тот был невидимкой, и не спеша направился к металлическим ступеням, прислушиваясь к скрипу веревок и блоков, когда занавес медленно поплыл вверх.

Он шел размеренным шагом, ни на кого не глядя, даже на Фелисию. Рабочие сцены расступились при его приближении, давая ему дорогу как слепому, чтобы не нарушить его сосредоточенность. Он остановился точно в нужном месте, помедлив, чтобы дать глазам привыкнуть к ярким огням сцены впереди.

Это был его момент – момент, которого он всегда страшился. Он стоял один в полумраке за грубым задником декораций, устремив взгляд на освещенный край сцены, абсолютно уверенный, что он забыл свои слова. Отчаянно, как в кошмарном сне, он пытался их вспомнить, но напрасно – они исчезли, стерлись из памяти, стали недосягаемыми. У него вдруг мучительно заболел живот, в мочевом пузыре появилось болезненное ощущение тяжести. Надо было опорожнить его перед выходом на сцену! Он почувствовал, как его одежда намокла от пота, хотя за кулисами было холодно. Все его мышцы напряглись, как у животного, почуявшего опасность и готового убежать, но он словно прирос к месту, слишком испуганный, чтобы сдвинуться.

Он услышал, как Филон говорит о слепой любви Антония, демонстрируя публике, как младший офицер осуждает недостойное поведение своего командира.

Потом зазвучали трубы. Вейн скорее почувствовал, чем увидел, рядом с собой Фелисию, взял ее за руку и наконец осознал, что он стоит, окруженный большой (и роскошной) свитой, которая должна сопровождать их в первой сцене.

Впереди шествовали четыре молодые женщины в прозрачных одеждах («чтобы немного встряхнуть старичков в зале», сказал Филип Чагрин), за ними – несколько темнолицых мужчин в золотых тюрбанах и ярких восточных одеждах, изображавших евнухов Клеопатры («Боюсь, что они на самом деле евнухи», – жаловался Филип, очевидно, не сумев уговорить ни одного из них лечь с ним в постель).

Вейн шагнул на ярко освещенную сцену, не слыша аплодисментов публики, только чувствуя, как его обдало мощной теплой волной, исходившей от тысяч людей, находившихся в зрительном зале.

Краем глаза он видел Лисию; взгляд ее огромных, темных глаз, оттененных гримом, был обращен к нему; на ее губах блуждала насмешливая, игривая улыбка, будто она говорила собравшимся придворным и воинам Антония: «Он только покинул мою постель». Она в совершенстве владела мимикой и умела изобразить на своем лице выражение, которое появляется у женщины, когда она провела ночь со своим возлюбленным – никто не мог сделать это лучше, чем Лисия – ни на сцене, ни в реальной жизни. Когда они были тайными любовниками, Вейн обливался холодным потом всякий раз, когда Лисия улыбалась ему на людях, потому что в ее улыбке было совершенно четкое признание вины.

Сейчас он тоже обливался потом под гримом, сосредоточенно шагая в своем великолепном костюме и золотом лавровом венке к центру сцены, делая вид, что не обращает внимания на игривые взгляды идущей рядом с ним женщины: Антоний был римлянином, и чувство собственного достоинства было важно для него, как и для его сторонников. Как бы он ни тешил свое самолюбие тем, что прекрасная царица была с ним рядом, он все равно хотел соблюсти приличия, несмотря на ее поведение игривой кошки.

Он вышел на авансцену; слова его роли по-прежнему не приходили ему на память. Он чувствовал себя как осужденный на казнь человек в тот момент, когда везущая его к гильотине повозка застряла на дороге. Он хотел, чтобы евнухи продолжали размахивать опахалами, а девушки танцевать – что угодно, только бы оттянуть неизбежный момент, когда он должен будет открыть рот…

Филон по-прежнему говорил о своем командующем:

«Взгляни получше, —

Вот он, один из трех столпов вселенной,

Который добровольно поступил

В шуты к публичной девке.»

Потом Вейн услышал, как зазвенел голос Фелисии; ее дикция была отточенной и правильной, как у Филипа Чагрина, тон одновременно по-царски надменный и игриво-чувственный:

– «Любовь? Насколько ж велика она?» Существовала ли на свете хоть одна женщина, которая никогда не задавала такого вопроса? Не задумавшись ни на минуту, Вейн произнес в ответ:

– «Любовь ничтожна, если ей есть мера», – внезапно мысли его прояснились, пот перестал струиться по спине и по лицу, слова роли полностью всплыли в его памяти.

Вейн не смотрел на зрителей. Конечно, он не мог не замечать их, но реальный мир был здесь, на сцене, где он был Антонием, который демонстрировал свою новую победу, грубо прогоняя посланца Цезаря, пока его собственные воины с мрачными лицами стояли вокруг.

Он повернулся к Фелисии, положил ей руки на плечи, так что их взгляды встретились, и тут же ощутил прилив любви – и вместе с тем смущения. Он, конечно, должен чувствовать любовь – любовь Антония к Клеопатре. Вейн знал, что не сможет хорошо сыграть Антония, если не будет по-настоящему переживать то, что должен был чувствовать Антоний. Чтобы полностью быть в образе, он должен был без остатка раствориться в своем персонаже. Он должен стать Антонием; его привычное, будничное «я» должно было полностью исчезнуть…

Но ему никогда не удавалось этого добиться, когда он играл вместе с Фелисией. Люди приходили в восторг, видя их обоих на сцене – если не серьезные критики, то, во всяком случае, театралы – но Вейн всегда чувствовал, что их близкие отношения в реальной жизни работали против них на сцене. Были фразы – совершенно безобидные для чужих друг другу людей, – которые ему было безумно трудно сказать Лисии, сцены, которых он боялся, пьесы, о которых он не решался даже думать. Была ли любовь, которую он сейчас чувствовал, любовью Антония к Клеопатре или его собственным чувством к Фелисии? Как бы то ни было, его охватил такой прилив страсти, что его голос почти сорвался, когда он, держа Фелисию в объятиях, произносил слова Антония, а она смотрела на него с нескрываемым вожделением.

– «Пусть каждый миг несет нам наслажденье…»

Он вдруг увидел в ее взгляде то своеобразное сочетание возбуждения и страха, которое всегда вызывало у него неловкость. Лисия постоянно работала на грани возможного, рискуя как пловец, которому доставляет удовольствие заплывать далеко в море, хотя у него нет полной уверенности, сможет ли он вернуться назад на берег. Сильные страсти делали ее великолепной актрисой, но они же иногда создавали ей чисто технические трудности и даже могли привести к тому, что она полностью теряла нить роли…

Насколько она окрепла после нервных срывов в Голливуде? Этот вопрос снова и снова задавали себе Вейн и Филип Чагрин во время репетиций. Сможет ли она «продержаться до конца», как выразился Филип, пользуясь языком ипподрома, что было вполне естественно для человека, который не проводил ни дня, чтобы не сделать ставку у букмекеров.

– Если ты хочешь выиграть, то всегда должен приберечь что-то для финала, – любил говорить Чагрин – хотя, по мнению Вейна, сам Чагрин приберегал слишком много, жертвуя началом и серединой. Чагрин, в свою очередь, часто жаловался, что Вейн играет чересчур рискованно, а Фелисия просто приводила его в ужас. Он как будто ждал, что она может в любой момент сгореть как падающая звезда. Сейчас этот ужас охватил и Вейна, стоило ему заглянуть в ее сияющие глаза. По выражению ее глаз он понял, что что-то назревает, но что? Был ли это тот самый страх, который заставил ее забыть слова в Сан-Франциско? Или она готовила ему какое-то новое унижение?

Он произнес свои слова чуть быстрее, чем следовало, как бы желая приблизить тот момент, когда Тоби Иден, очевидно, уже потушивший пожар, выйдет своей величественной походкой на сцену в роли неумолимого Энобарба, выступая осторожно, как слепой в незнакомой комнате.

Сейчас лицо Фелисии явно выражало страх, и Вейн почувствовал, как она дрожит. «Черт бы ее побрал! – подумал он. – Она подорвала их общую репутацию в одной стране, теперь собирается сделать то же самое в другой». Он сжал ее плечи с такой силой, что она поморщилась, взглядом приказывая ей не портить свою первую сцену. Ей надо было сказать всего одну фразу: «Послушаем гонцов». Она же может это сделать! Скажи же, мысленно умолял он ее, если не ради меня, то хотя бы ради себя самой.

Она медлила, но положение еще можно было спасти. Вейн прошептал ее реплику, но она не обратила на него внимание. Ее мысли где-то блуждали, глаза были огромными от страха. И тогда он услышал его – пронзительный воющий сигнал воздушной тревоги. Начавшийся где-то далеко, на окраинах Лондона, он становился громче и громче по мере того, как его подхватывали сирены, установленные поблизости от театра.

Говорят, что если ты довольно долго слышишь шум, то привыкаешь к нему, даже перестаешь его замечать. Вейн уже привык к таким сигналам, но от этого он вздрогнул как от удара тока. Он видел, как рушились целые кварталы старинных особняков, видел театр «Савой» после бомбежки, превращенный в груду щебня, засыпавшего Странд.[44] Театр неподходящее место, когда падают бомбы – хотя любое место небезопасно, даже бомбоубежища, от которых Вейн, как большинство летчиков, был в ужасе.

Неудивительно, что Лисия обезумела от страха! С момента ее возвращения воздушные налеты стали реже – большая часть авиации фюрера была теперь в России. Лисия еще не привыкла к сигналам воздушной тревоги, а тем более к тому, чтобы стоять на сцене и ждать неожиданного поворота сюжета, когда, пробив софиты, вражеская бомба со свистом упадет вниз.

Инструкция требовала прекратить спектакль, чтобы зрители могли спуститься в убежище. Вейн почувствовал, как публика задвигалась, забыв об актерах, что было вполне понятно. За кулисами он видел Филипа Чагрина и Тоби Идена, которые только пожимали плечами, показывая, что они бессильны – на время бомбардировки спектакль придется прервать.

Вдали Вейн расслышал глухой звук взрыва и вслед за ним резкий треск зениток. Потом появился слабый жужжащий звук, который становился все ближе, громче, назойливее; он заставлял дрожать люстры и действовал на нервы. Вейн узнал его: это приближались бомбардировщики. Всего месяц назад немцы слышали такой же звук от его самолета, когда он, не отрывая взгляда от приборов, летел над их территорией. Без сомнения, какой-нибудь немецкий летчик, там наверху, делает то же самое, хотя он готовится сбрасывать вовсе не пропагандистские листовки…

Чагрин уже начал махать ему рукой, а Тоби Иден только указывал глазами ввысь. Прекратить пьесу? Хорошо, он прекратит, хотя бы только для того, чтобы увести Лисию в безопасное место, потому что она ужасно дрожит и пытается высвободиться из его рук. И прежде чем он успел остановить ее, она побежала, но не к кулисам, а к залу.

О Боже, подумал Вейн, не дай ей сорваться перед публикой, на виду у всех, на глазах самого Уинстона Черчилля! Единственное, что ей не смогли бы простить английские зрители военного времени, так это публичное проявление паники во время воздушного налета.

Вейн запахнулся в плащ и последовал за ней, но он еще не успел пройти мимо евнухов и танцовщиц к рампе, как Фелисия уже остановилась в ярком свете огней, подняв вверх руки. Он видел ее силуэт – стройную фигурку в прозрачных одеждах.

Внезапно на него снизошло ощущение спокойствия, как часто бывало в минуты кризиса. Что бы сейчас ни произошло, он уже не успеет ничего изменить. Если его ждет унижение, значит, так тому и быть. Он встал сзади Фелисии и положил одну руку ей на плечо, став на время второстепенным персонажем.

Сейчас, когда спектакль был прерван, Вейн впервые разглядел публику. В море лиц, смотревших на Фелисию, он не заметил признаков паники, хотя многие держали в руках свои пальто и шляпы, будто приготовились рвануться к двери. В задних рядах зрители начали вставать и уходить, но без всякой спешки. Подняв глаза, Вейн увидел в ложе слева премьер-министра и сопровождавших его лиц; никто из них не покинул своего места. Сколько среди зрителей людей в военной форме! – подумал он.

Грохот воздушного налета стал теперь непрерывным, и от каждого взрыва с потолка в зал сыпалась меловая пыль, огни рампы мигали, а люстры опасно раскачивались взад и вперед. И все же когда Фелисия приблизилась к краю сцены, подняв вверх руки, будто призывая к тишине, зал замер. Даже те, кто покинул свои места, остановились, устремив взгляд на сцену.

Вейн знал, какое впечатляющее зрелище она должна была представлять для тех, кто сидел в зале – хрупкая женщина в ослепительно белом платье, стянутом на талии золотым пояском. На ее руках сверкали золотые браслеты. Волосы ее черного парика на висках были подняты вверх, чтобы подчеркнуть ее высокие скулы, а голову украшала фантастическая корона в форме крыльев сокола, обвитых змеей, голова которой, с мерцающими в свете рампы зелеными глазами, поднималась у нее надо лбом.

Для своего лица Фелисия использовала темный грим, сделав губы очень бледными и резко оттенив глаза. В результате ее лицо стал не просто экзотическим, но и по-варварски чувственным. Для образа Клеопатры Фелисия позволила своему воображению разыграться – удлинила брови почти до ушей, накрасила веки ярко-зелеными тенями, чтобы соответствовать роли, которая требовала просто уникальной для классического театра чувственности.

– Дамы и господа, – обратилась она к залу, – вы пришли сюда, чтобы посмотреть, как мы играем «Антония и Клеопатру». Наш спектакль был грубо прерван господином Гитлером, и, вероятно, наш долг прекратить его и спуститься в убежище. Для тех из вас, кто хочет покинуть театр, мы сделаем паузу, чтобы вы могли выполнить инструкцию. Но я пришла сегодня сюда, чтобы сыграть Клеопатру, и я хочу выполнить свою задачу. Мы с мистером Вейном вернемся к началу, мистер Ходж, – она улыбнулась актеру, который играл Филона, – повторит свои слова, и мы продолжим спектакль. Я вернулась домой не для того, чтобы позволить каким-то немцам сорвать мое возвращение на сцену.

В зале воцарилась тишина. Вейн ждал, что кто-нибудь в зале скажет, что покинуть театр на время воздушного налета – приказ правительства, а не вопрос выбора или патриотический жест, но никто не сделал этого. Он увидел, что премьер-министр одобрительно закивал, потом люди по всему залу начали оглядываться, выясняя, кто уходит, а поскольку никто не уходил, все спокойно сели на свои места.

Вейн взял Фелисию за руку.

– Ты сошла с ума, – прошептал он. Она кивнула.

– Да, дорогой, – ответила она, – но разве это не удивительный театр?

Конечно, она сошла с ума, вне всякого сомнения! Она взяла все дело в свои руки, не подумав, что рискует жизнями актеров, рабочих сцены, зрителей. И все же Вейн понимал, что происходило в ее душе. Сегодня она была Клеопатрой, царицей, чье мужество превосходило храбрость Антония (он был просто безрассуден) или осторожность Цезаря. Клеопатра никогда не позволяла ничему становиться на своем пути, даже страху смерти. Фелисии нужен был свой момент героизма, и она не замедлила им воспользоваться. Вейн наклонился и поцеловал ее, а потом взял за руку, повел назад за кулисы и стал ждать, пока бедняга Ходж, который, вероятно, предпочел бы спуститься в убежище, соберется с мыслями, а евнухи и танцовщицы займут свои места.

Ему показалось, что грохот взрывов стал менее громким, но, возможно, Лисия просто заставила его забыть о бомбежке. Он всегда думал о Фелисии, как о человеке, постоянно нуждающемся в защите – хотя сам не всегда успешно защищал ее, – но сейчас он уловил в ее поступке ту безрассудную отвагу, которая делала Клеопатру сильнее ее врагов, своего рода безумную, непоколебимую смелость, с которой леди Макбет подтолкнула своего мужа на убийство, мужество, которое проявила Джульетта в своей преданности Ромео. Он знал Фелисию десять лет и вдруг почувствовал, что совсем ее не знает. Если она могла так долго скрывать от него свою храбрость, то, может быть, она скрывает что-то еще, или он что-то не понимает в ней?

Он взял ее за руку, когда Филон закончил свою речь, мысленно отметив, что с профессиональной точки зрения во второй раз Ходж провел свою сцену лучше, и почувствовал, как Фелисия сжала его руку, когда они пошли вперед, чтобы повторить свой выход.

– Робби, дорогой, – шепнула она ему, – я думаю, у Рэнди Брукса не хватило бы духу сделать это, верно?

Она впервые упомянула его имя с тех пор, как вернулась домой. Вейн покрылся холодным потом, когда они вышли на ярко освещенную сцену, и остановился, чтобы переждать гром аплодисментов такой силы, что в нем потонули разрывы бомб и залпы зениток.

Сцена восьмая

Ради этого она и жила – ради этого момента, стоившего ей огромного труда, волнений, минут неуверенности и страха, которые время от времени бывают на сцене у каждой актрисы. Аплодисменты были как наркотик – чем больше ты их получаешь, тем больше хочешь, – но всякий раз, когда она выходила на сцену, появлялся страх, что на этот раз, именно сегодня, аплодисментов не будет, а потом наступало огромное облегчение, не сравнимое ни с чем другим, когда они все-таки раздавались…

Фелисия сидела в своей гримуборной в окружении знакомых лиц, принимая поздравления, как в прежние времена, еще до войны, до Голливуда. Ее гримерная была ее миром, и в отличие от Робби она уделяла ей много внимания. Она настояла на том, чтобы, несмотря на трудности военного времени, в комнате покрасили стены, мебель обили ярким ситцем и даже принесли ковер. Повсюду были цветы – от Гая Дарлинга, от Бинки, от милого Уилли, от Ноэля (который прислал еще и ящик шампанского), цветы от членов королевской семьи, цветы от незнакомых людей. Казалось, будто все, кто осуждал ее за то, что она уехала в Калифорнию, что она покинула театр ради кино, что испортила жизнь Робби, теперь, когда она вернулась, хотели извиниться перед ней. Она отблагодарила их своей великолепной игрой. Что бы ни сказали критики, это был настоящий триумф!

Вернувшись в Англию, она жила в таком бешеном ритме, что приводила Робби в ужас. Он уговаривал ее беречь силы, и она знала, что он прав, но он не понимал, что она не могла жить иначе. Она не поделилась с ним подробностями лечения, которое она проходила в Нью-Йорке, частью потому, что ей было неприятно говорить на эту тему, а частью из-за того, что Робби хотел видеть ее полностью «излечившейся» и, как она догадывалась, предпочитал не обсуждать причины ее срыва и последовавшего за тем разрыва между ними.

Ее предупреждали, что она должна быть осторожна, должна спокойно ко всему относиться, что Англия в период войны не лучшее место для восстановления сил после шока и душевных переживаний, что она должна налаживать свои отношения с Робби постепенно – и если возможно, под наблюдением врача. Но она покорила Робби своей сексуальной энергией, удивляясь, что такое простое средство сработало, и тем, что они делали то, что больше всего импонировало ему: играли роль легендарных любовников и одновременно привлекали к себе внимание как самая знаменитая пара в театральном мире. Их отношения нарушились в Голливуде, где они вынуждены были играть врозь. Она не допустит, чтобы это повторилось.

Фелисия сидела перед зеркалом, снимая грим с помощью кольдкрема, а ее доброжелатели толпились в гримерной, кто с цветами, кто с шампанским, так что там уже негде было повернуться. Гай Дарлинг, который говорил о ней весьма нелестные слова, пока она была в Америке, и даже не хотел давать ей роль, теперь сидел, удобно устроившись в кресле, само очарование и удовлетворение, после того, как она доказала, что по-прежнему может играть.

Фелисия дала себе слово когда-нибудь наказать Гая и заставить его заплатить за все сполна! Милый Ноэль стоял у камина с Бинки Боумонтом, знаменитым импресарио. В театре Гая, Ноэля и Бинки за глаза называли «три подружки». Каждый из них по-своему любил Фелисию и с неприязнью относился к Робби, который никогда не делал секрета из своего убеждения, что мужское начало – главное для хорошего театра. Если бы они только знали, подумала Фелисия, вспомнив, как Рэнди Брукс шептался с Робби. Но они не должны об этом узнать…

В гримерную набилось уже не менее десятка людей, а еще больше толпилось в коридоре у дверей. Каждый говорил (или, скорее, кричал) «Прелесть!» и «Потрясающе!», а Фелисия отвечала на это взмахом руки и улыбкой, продолжая разгримировываться. Премьер-министр посетил ее первым, произнес своим низким голосом поздравления и ушел, прежде чем комната стала заполняться людьми. В воздухе теперь висел такой густой табачный дым, что Фелисия с трудом различала лица старых друзей.

– Даже Робби был сегодня чертовски хорош, – услышала она слова Гая, сказанные его высоким, хорошо поставленным голосом, прославившим его в двадцатые годы. – Хотя я все же считаю, что его Антоний больше похож на благонамеренного ханжу, чем на римского центуриона.

– Не придирайся, Гай, – одернула она его. – Робби был великолепен.

– Нет, дорогая. Он был хорош. Это ты была великолепна!

Она разрывалась, как всегда, между радостью от похвалы – и абсолютно заслуженной к тому же – и преданностью Робби. Она никогда не сомневалась в его таланте, презирала тех, кто его не замечал, но в то же время жаждала быть лучше, чем он, именно там, где это было особенно важно – на сцене.

И она рассмеялась вместе с Гаем. Представить себе Антония ханжой было слишком забавно, чтобы не посмеяться. Именно таким показался ей Робби, когда она бросилась в его объятия в вестибюле отеля «Савой», после десяти отвратительных дней, проведенных в каюте корабля, и жуткой поездки на поезде через разрушенные бомбежками города юга Англии. Она прижалась губами к его губам и прошептала:

– Проводи меня наверх и займись со мной любовью, дорогой!

Но, видимо, она прошептала это недостаточно тихо, потому что управляющий «Савоя», очень импозантный в своих полосатых брюках и черной визитке, услышал ее и поднял брови от удивления – или, может быть, подумала она, от зависти.

Робби был смущен, вероятно, тем, что его приветствие не было столь же жарким, или тем, что работа не позволила ему встретить ее в Саутгемптоне… Да, решила она, Гай, этот проницательный старый педераст, заметил каждую мелочь в спектакле.

– Люди забывают, – сказал Гай, его мелодичный голос поднялся над шумом разговоров, – какая это сексуальная пьеса. О нет, не Антоний – он просто честолюбивый полководец, переживающий, как любят говорить последователи Фрейда, «кризис середины жизни», а Клеопатра – она, мои дорогие, единственный мужчина в пьесе. – Дарлинг так любил выступать перед публикой, что даже не обращал внимания, слушает ли его кто-нибудь или нет. – Вот поэтому ты была так хороша, Лисия, душа моя. Я всегда говорил, что если мне понадобится сделать что-нибудь по-настоящему безнравственное, я скорее приду за помощью к тебе, а не к кому-то из мужчин.

Фелисия послала ему воздушный поцелуй.

– Милый Гай! Как ты можешь такое говорить! Я уверена, ты не сделаешь ничего подобного. Во всяком случае, я не смогла бы и мухи обидеть.

– Ты же сама в это не веришь, малышка. Если бы мне когда-нибудь понадобилось кого-то убить, я бы пригласил тебя, чтобы это сделать.

– И я бы тоже, – раздался у нее за спиной низкий голос. – Как давно мы не виделись, дорогая.

На мгновение Фелисии показалось что среди ее шумного успеха у нее вдруг остановилось сердце. Взрыв бомбы не мог бы привести ее в больший шок, подумала она. Она увидела в зеркале свое отражение – широко открытые глаза, в которых застыли ужас и отчаяние, – но прежде чем успела что-то сделать, она почувствовала, как губы и знакомые жесткие усы коснулись ее щеки. Она вздрогнула, будто получила удар, а не поцелуй. Сейчас она видела лицо этого человека, отраженное в зеркале рядом с ней: хищный нос, жесткий рот, усы, которые скорее подчеркивали, чем смягчали надменный изгиб губ, волосы, ставшие более седыми и густыми, как будто он отрастил их в соответствии с духом военного времени.

Поцелуй был не просто легким прикосновением к щеке – он был достаточно долгим, чтобы служить ей напоминаем, что стоявший перед ней человек был не просто одним из ее театральных поклонников. Она почувствовала его руку на своем плече и невольно задрожала.

– Ты прекрасна, как всегда, моя дорогая, – сказал он. – Давно же мы не виделись.

Фелисия наклонилась вперед, чтобы избежать прикосновения его руки. Она видела ее отражение в зеркале – сильную, с длинными пальцами – рука настоящего наездника, как любил он говорить. Волосы на тыльной ее стороне были густыми и черными, и в молодости он мог сгибать руками подковы – может быть, и сейчас еще мог. Фелисия не хотела обсуждать, сколько лет она не видела дядю Гарри и других членов своей семьи. У нее было много причин для отъезда в Калифорнию, и дядя Гарри был, без сомнения, одной из них.

– А как поживает милая тетя Мод? – вежливо осведомилась она, закуривая сигарету. Она пока еще не привыкла к тому, что в Англии все распределялось по карточкам; у нее была привычка закуривать и откладывать сигарету после первой же затяжки, тогда как все в Англии выкуривали свои до последней доли дюйма. Одной из жертв войны, как она обнаружила, стали сигареты, названные в честь Робби. Сигареты «Вейнс» исчезли с полок магазинов, уступив место марке в духе военного времени – «ВМС». Фелисия выпустила кольцо дыма – дядя Гарри не рассердится, подумала она. В конце концов, это он научил ее курить, помимо всего прочего.

Упоминание имени его жены не доставило ему удовольствия, да Фелисия на это и не рассчитывала.

– У Мод все в порядке, насколько это возможно, – резко ответил он. С тех пор, как Фелисия подростком приехала в Англию, леди Лайл страдала алкоголизмом средней тяжести; она постоянно пребывала в одурманенном состоянии, которое ее муж намеренно поддерживал. Тогда же Фелисия случайно обнаружила, что причина, по которой тете Мод подавали чай в отдельном чайнике, заключалась в том, что в нем был налит джин, и что попытка похитить каплю духов или туалетной воды из ее запасов приводила к плачевным результатам, так как в этих бутылочках она прятала спиртное.

Пьянство Мод устраивало Гарри. С одной стороны, оно было оправданием для его многочисленных связей, а с другой – оно мешало Мод обращать внимание на его постоянную ложь и частые отлучки. Гарри относил «состояние» леди Лайл, как тактично говорили у них в семье, за счет того, что они были бездетны, но Фелисия отлично знала, что тому были другие, тайные причины.

– Тетя приехала на спектакль? – спросила она.

– Ты же отлично знаешь, что нет. Мод уже много лет не ездит в город.

– Знаю. Твое счастье.

Кто-то из присутствующих подал лорду Лайлу бокал шампанского. Он недоверчиво понюхал его, прежде чем пригубить. Он не доверял тем сортам шампанского, которыми обычно угощали посторонних в театральных гримерных. Но поскольку это было из ящика, присланного Фелисии Ноэлем, оно было безупречного качества.

– «Перрье-Жуэ», – одобрительно сказал дядя Гарри. – Рад видеть, что ты не забыла того, чему я тебя научил. Искренне рад. И за тебя тоже. Было время…

– Мне кажется, это неподходящая тема для разговора среди посторонних людей, как ты думаешь, Гарри?

– Не более, чем разговор о Мод.

Фелисия сразу же уловила угрозу. Гарри Лайл наносил удары с точностью хорошего теннисиста. Он никогда не выносил упоминания имени Мод, когда бывал в Лондоне. Однажды, много лет назад, когда Фелисия была еще девчонкой, она спросила его в момент откровенности, когда сама была чуть-чуть навеселе, занимается ли он по-прежнему любовью с Мод. Вопрос был задан шепотом, когда они сидели на банкетке в «Подкове», одном из его самых любимых заведений в городе. Не меняя выражения лица, он сорвал с нее серьгу, одну из тех, что только что подарил. Она сдержалась, чтобы не закричать, хотя боль была нестерпимой, и потом весь вечер прикладывала платок к кровоточащему уху. «Око за око» был его девиз в жизни. Он верил в незамедлительное наказание и сведение счетов, и она по-прежнему носила на теле побледневшие со временем, мелкие рубцы, оставленные его уроками – как и менее заметные, но более глубокие в душе. И хотя она уже не была маленькой запуганной девочкой, а стала знаменитой актрисой, и ей нравилось думать, что она может постоять за себя, Гарри Лайл по-прежнему был способен испугать ее. Нет, поправила она себя, она его больше не боится – просто он бросает ей вызов. Правила игры остались прежними, у него они всегда одинаковы, но теперь она может сыграть с ним на равных и, возможно, даже выиграть.

– Милый дядя Гарри, – промурлыкала она. – Все как в старые времена.

– Не совсем, – ответил он, глядя сверху на ее грудь, видневшуюся в вырезе пеньюара. – Но, знаешь, ты нисколько не изменилась. Ты выглядишь очаровательной, как никогда. И ты чертовски хорошо играла сегодня.

– Похвала сэра Хьюберта дорогого стоит!

– Не умничай со мной, Лисия. – Он наклонился к ней и прошептал: – Я не один из твоих «голубых» поклонников, вроде Гая Дарлинга.

Она рассмеялась, твердо решив не дать ему запугать себя, но подумала об ужасной несправедливости того, что когда в целом мире шла война и гибли миллионы людей, дядя Гарри, который определенно заслуживал, чтобы на него упала бомба, был жив и здоров. Он к тому же был в отличной форме, и если и пополнел немного, то его прекрасного покроя костюм скрывал это.

Надо отдать должное противнику – а он определенно был ее противником, – у него был безупречный вкус. Его темный двубортный костюм был по-эдвардиански роскошным; в бутоньерке у него красовался цветок; его седые волосы были по-прежнему густыми, и он носил монокль в золотой оправе на черном шелковом шнурке. Краем глаза Фелисия заметила, что несколько мужчин в комнате – включая Гая Дарлинга – несмотря на возраст Гарри, с интересом поглядывали на него. У Гарри были широкие плечи и развитая мускулатура человека, который много времени проводил на свежем воздухе – ездил верхом, охотился, ловил рыбу, рубил деревья для тренировки, – но он одевался с придирчивой педантичностью эстета, коллекционировал старинный фарфор и серебро и любил балет, театр и оперу. Он испытывал терпение своих коллег по палате лордов бесконечными речами о вреде браконьерства или о значении телесных наказаний в формировании характера ребенка – и в результате получил в газетах прозвище «Лорд-Верните-Розги». Тем не менее он мог любовно возиться с какой-нибудь вазой эпохи Сун[45] и плакать над смертью Мими в «Богеме».[46] Во многих отношениях он был полной противоположностью отцу Фелисии, хваткий и хитрый там, где его брат был щедрым и доверчивым, опасным для людей, тогда как ее отец был опасен только для крупных четвероногих. Он был так же хорош собой, как и ее отец, но в его взгляде не было выражения той незащищенности, которая даже спустя годы делала ее отца привлекательным для женщин. У дяди Гарри были глаза хищника, и женщины с большим жизненным опытом довольно быстро замечали опасность, чем, по-видимому, помимо природной склонности, и объяснялось его пристрастие к молоденьким девушкам.

– Ты что-нибудь слышала о своем отце? – спросил он. Отношения между Гарри и его младшим братом носили характер убийственной неприязни с обеих сторон, возникшей из-за того, что Гарри, как старший сын, унаследовал титул и состояние. Фелисия догадывалась, что за этим скрывались и какие-то более серьезные причины. Гарри Лайл женился на Мод по расчету, не питая к ней никаких чувств, только из-за ее денег, и расплачивался за этот поступок в постели, тогда как его брат женился на красавице без гроша за душой, чьи чувства не вызывали сомнения. Дядя Гарри никогда не скрывал, что завидует брату. Мать Фелисии питала к нему неприязнь и даже намекала, что Гарри однажды пытался соблазнить ее.

– Получила пару писем, – ответила Фелисия. – Ты же знаешь, что он не любит писать.

– По-прежнему охотится на львов?

– Нет, теперь он их охраняет. Стреляет по браконьерам.

– Я был удивлен, что он вновь не надел военную форму.

– Мне кажется, что он уже стар для этого, как ты думаешь?

– Он никогда не будет достаточно стар, чтобы не свалять дурака.

Было еще одно соперничество, которое развело в разные стороны ее отца и дядю Гарри, вспомнила она. Дядя Гарри провел первую мировую войну в роли адъютанта одного генерала, тогда как ее отец получил, как он говорил, «старый добрый «Военный крест» в окопах Соммы и был ранен в ногу.

– Отец делает то, что хочет, – сдержанно ответила она.

– Да, конечно. Он всегда это делал. А как Порция?

Фелисия ощутила острое чувство вины. Она отправилась навестить Порцию, как только вернулась в Англию, и встретилась с замкнутым, обидчивым ребенком. В этом не было ничего удивительного: Чарльз не позволил Порции поехать в Калифорнию к Фелисии, а она не могла настаивать; потом началась война, и поездка стала невозможна. Фелисия старалась поддерживать отношения с дочерью: регулярно писала письма и посылала подарки, но девочка не видела мать три года. Вне всякого сомнения, она знала о Фелисии лишь то, что рассказывал ей отец, поэтому трудно было рассчитывать, что она встретит мать с распростертыми объятиями. Фактически, она устроила такую сцену, что няня, неприязненно глядя на Фелисию, вынуждена была увести девочку в детскую.

– Порция в полном порядке, – ответила Фелисия.

Черные глаза злобно сверкнули.

– Так ли? Она, должно быть, очень скучает по матери, бедная крошка.

Фелисия не клюнула на приманку.

– Сейчас она живет с матерью Чарльза, пока Чарльз в армии. Она вполне счастлива со своей няней и пони.

– Пони? В этом паршивом Суссексе? Там же негде кататься верхом. Она должна приехать в Лэнглит. Я покажу ей настоящую верховую езду. Возьму ее на охоту.

– Я думаю, ей лучше жить там, где она живет, – твердо заявила Фелисия.

Шум внезапно усилился, еще больше людей набилось в комнату, потом послышались возгласы и аплодисменты, которые наверняка означали, что пришел Робби.

– Твой парень идет, – сказал дядя Гарри. – Я, пожалуй, пойду, если не возражаешь. – Его неприязнь к Робби была ей хорошо известна – и Робби никогда не делал секрета из того факта, что он, в свою очередь, не выносит лорда Лайла. Она прекрасно понимала чувства дяди Гарри – он относился к тем людям, которые остаются собственниками, даже давно расставшись с человеком, но антипатию Робби было трудно понять; может быть, он просто интуитивно чувствовал, что ее связывает с дядей нечто большее, чем обычные родственные отношения. Нет, как обычно сказала она себе, невозможно, чтобы Робби узнал правду. На людях дядя Гарри всегда держался с ней с безупречной сдержанной вежливостью, а она не старалась скрывать свою неприязнь к нему. Это не могло вызвать у Робби подозрений – он сам не разговаривал почти со всеми членами своей семьи, для которых «его беспорядочный образ жизни» был источником злобы и зависти.

Гарри взял ее руку и поцеловал – жест старомодной любезности, вполне допустимый для родственника, но он заставил Фелисию поежиться. Гарри задержал ее руку в своей дольше, чем следовало, несмотря на попытку Фелисии высвободиться.

– Прошло так много времени, – шепотом сказал он. – Хотелось бы поболтать. За ленчем завтра? В память о старых временах?

– Нет, завтра я не могу. И у меня нет ни малейшего желания болтать о старых временах.

– Тогда мы поговорим о Порции, идет? – сказал он холодным, суровым тоном. – Нам есть о чем поговорить. Встретимся тогда послезавтра, в «Айви»? Без сомнения, ты предпочитаешь посетить свой любимый ресторан, а не мой.

Она кивнула. Упоминание о Порции не оставляло ей выбора, и он отлично это знал.

– Если ты сможешь заказать там столик, – сказала она.

Гарри рассмеялся.

– О дорогая моя, не позволяй голливудской звездной болезни вскружить тебе голову. Ты сейчас в Англии. Пэр стоит выше актрисы даже в «Айви».

Он резко повернулся и ушел. Даже в тесной гримерной люди расступились перед ним, чтобы дать дорогу, как они сделали бы это перед быком, который сорвался с привязи. Гарри обладал непоколебимой уверенностью аристократа, что ему всегда уступят дорогу, что с его желаниями будут считаться.

Фелисия увидела, как он поклонился Робби, только что вошедшему в комнату – высокомерным поклоном с легким оттенком презрения, – и исчез, заставив ее пожалеть о данном ему обещании встретиться за ленчем.

– Робби, дорогой! – позвала она. – Иди поцелуй меня! – Но по мере того, как он пробирался к ней, пожимал чьи-то руки, выслушивал поздравления и мужественно терпел объятия Ноэля, Гая и их друзей (но только ли он терпел их? – поймала она себя на мысли), Фелисия уже видела по выражению его лица, что визит Гарри Лайла расстроил его. Она должна будет все уладить сегодня вечером, какой бы усталой себя не чувствовала. Ну, теперь она уже научилась это делать…

Внезапно ее охватило ощущение усталости и подавленности. Трех лет отсутствия оказалось недостаточно, чтобы вычеркнуть прошлое из памяти.

Теперь уже ничто не сможет это сделать.


– Боже, какой вечер! – потягиваясь, воскликнул Робби, когда они наконец вернулись домой.

– Очень мило, что Филип устроил эту вечеринку у себя на квартире.

– Конечно. Хотя на мой вкус там было слишком много его друзей.

В число приятелей Филипа Чагрина входили многие известные в Лондоне «голубые» (как сказал бы дядя Гарри); они пришли на вечеринку вместе с молодыми людьми, которых привели в качестве своих «подружек», что придало вечеру более вульгарный оттенок, чем предполагал Филип.

Фелисия не могла понять предубеждения Робби против «голубых» друзей Филипа Чагрина. Робби с презрением относился к «голубым», «педикам», «гомикам», как будто его привязанность к Бруксу была иного свойства.

Всякий раз, когда она думала об этом (и как же она старалась не делать этого!), она не верила, что Робби мог испытывать к мужчине те же чувства, что и к женщине, и все же она была уверена, что он занимался любовью с Рэнди Бруксом. Доставляло ли это ему такое же удовольствие, как секс с ней? Или он испытывал большее удовольствие? Было ли это случайной ошибкой, тем, что больше никогда не повторится, или его презрение к «голубым» друзьям Филипа было лишь ширмой, чтобы скрыть свои истинные чувства?

Фелисия научилась, в самой суровой школе, о какой Робби даже не подозревал, не смотреть слишком пристально на их отношения, опасаясь того, что она могла увидеть. Она должна была принять Робби таким как он есть или потерять его. Но она ни за что не позволила бы себе потерять его, теперь когда вновь вернула его себе.

Она допила свой бокал – Фелисия уже перестала считать, сколько она выпила, хотя все же заметила, что после двух-трех бокалов количество выпитого уже не имело значения.

– Иди ко мне, дорогой, – позвала она Робби. Он опустился на кровать рядом с ней, и она сразу же обняла его. По мнению доктора Фогеля, алкоголь притупляет сексуальное влечение, но на нее он оказывал совершенно противоположное действие – вероятно, поэтому она так много пила сегодня.

Но нет, она слишком строга к себе. Из-за пары бокалов не стоит волноваться. Тоби Иден пьет как лошадь, и тем не менее прекрасно играет. Филип Чагрин выпивал в день бутылку джина у себя в гримерной и все равно мог на сцене заткнуть за пояс любого, кроме Робби. Выпивка совсем не влияла на твердость руки ее отца, а что касается дяди Гарри, то он никогда не ездил на охоту, не захватив с собой две полные фляжки марочного коньяка, чтобы согреться, пока гончие берут след.

Фелисия крепче обняла Робби, привлекая его к себе.

– Ты устал, любовь моя? – спросила она.

– Немного. Не обращай внимания, зато мы одержали настоящую победу.

– Я тоже так думаю. Посмотрим, что завтра напишут газеты.

– Мне наплевать на то, что они напишут. Мы показали им, дорогая! Мы дали им такого Шекспира, какого им еще не приходилось видеть. Из плоти и крови!

– Газеты напишут, что в нем было слишком много чувственности.

– К черту газеты! Ни один человек не ушел в убежище. Я сбился со счета, сколько раз нас вызывали. Между прочим, ты была чертовски хороша, дорогая.

– Это было как в прежние времена, правда? Мы были оба великолепны.

Она потерлась щекой о его плечо.

– На свете нет никого, кроме тебя, с кем бы я хотела играть, – промурлыкала она.

– Для меня тоже, родная. Она поцеловала его в шею.

– Мой гений! – прошептала она. Это была не лесть, это была чистая правда – он действительно был ее гением. – Ты был таким красивым в роли Антония, – продолжала она, касаясь губами его уха. – Я все время говорила себе: «Готова поспорить, что среди зрителей нет ни одной женщины, которая не мечтала бы заполучить его, а он – мой!»

Он повернулся к ней и поцеловал ее.

– Прелесть моя! – сказал он. – А я чувствовал то же самое, глядя на тебя, любовь моя.

Неужели это правда? – с надеждой подумала она.

– Ты помнишь, когда мы в первый раз играли «Антония и Клеопатру»? – спросила она.

– В Бристоле, – пробормотал он, прижимаясь губами к ее губам.

Она кокетливо засмеялась.

– Ты повел меня в свою гримуборную после первого акта, и в антракте мы занимались любовью. Слава Богу, нам не надо было менять костюмы.

Было довольно опасно напоминать ему о прошлом – опасно было и самой думать о нем, но Фелисия не могла все же удержаться. Прошлое можно всегда истолковать как критику настоящего, будто она жалуется на то, что они больше не занимаются любовью в антрактах, но, к счастью, Робби нормально воспринял ее слова и усмехнулся.

– Да, было время, – сказал он. – Но, черт возьми, сегодня мы играли лучше! Опыт чего-то значит.

– И не только на сцене, дорогой.

– Верно. – Он прижал ее к себе, как в прежние времена. – И какая ты была храбрая, – прошептал он. – Я никого не видел храбрее тебя.

– О мой милый. Если бы ты только знал! В тот момент, когда я это сделала, я сказала себе: «Боже, хороша же я буду, если мы все взлетим на воздух».

– Никогда. Гитлер бы не посмел это сделать!

Она почувствовала, как он вошел в нее, заставив забыть обо всем на свете. Она попыталась представить, будто это происходит в прежние времена в убогой маленькой гримерной на старой кожаной кушетке в Бристоле, где с бухты дул холодный ветер, и старые трубы коптили небо. А Тоби, потревоженный доносящимися из комнаты звуками, кричал им из коридора:

– Эй вы там, у вас все в порядке?

И это ей почти удалось. Уж если не себя, подумала она, то Робби ей точно удалось убедить, что все было как в прежние времена, потому что его наслаждение было настоящим и непритворным.

Потом в темноте он перевернулся на бок, закурил сигарету и подал ее Фелисии, затем закурил сам.

– Это было так чудесно, – промурлыкала она. Хотя ей было неприятно, что ее постоянно сравнивали с кошкой, она не могла отрицать своего несколько кошачьего поведения в постели. Она нежно, по-кошачьи, потерлась о Робби.

– В самом деле чудесно, – сказал он, повернув голову, чтобы поцеловать ее – быстрый поцелуй в лоб как знак благодарности. – Кстати, о прежних временах! Разве не прекрасно вновь увидеть всю старую компанию? Тоби, Ноэля, Гая, Бинки с этим его новым молодым человеком.

– И Герти. И старину Рекса в военной форме. Как нам не хватало их всех в Америке!

– Да. – Робби слегка отстранился от нее – на долю дюйма, не более, но она это заметила. – Должен сказать, я не ожидал увидеть твоего дядю Гарри за кулисами. Что, черт возьми, понадобилось старому мерзавцу? – В его голосе стало чуть меньше теплоты.

Фелисия замерла. Осторожнее, напомнила она себе.

– Старый мерзавец только хотел сказать, как ему понравился спектакль. – Она помедлила, потом решила, что лучше рассказать правду, пока Робби благодушно настроен. – Я собираюсь встретиться с ним за ленчем как-нибудь на днях.

– Зачем?

– Он все-таки мой дядя, Робби. Я выросла в Лэнглите. Я уверена, он хочет рассказать мне местные сплетни – кто с кем спит и все такое.

– Конечно. Хотя мне всегда казалось, что такие вещи мало интересуют Гарри Лайла. Да и тебя тоже. Я считал, что ты на самом деле любишь его не больше, чем я. Ты всегда говорила, что он ужасно относился к тебе, когда ты была ребенком, и к твоему отцу, и к бедной тете Мод. Но достаточно было старому греховоднику появиться, как ты уже соглашаешься пойти с ним в ресторан.

– Ну, частично из чувства вины.

– Вины за что?

– Ни за что. У дяди Гарри и тети Мод никогда не было своих детей, как ты знаешь. Мне кажется, Гарри нравится делать вид, будто я – его взрослая дочь. Когда я стала жить в Лондоне, он любил приезжать в город и водить меня в ресторан, как это делал бы отец.

Робби удивленно поднял брови. Он не замечал у лорда Лайла и намека на нежные чувства, родительские или какие-то другие. Все же в принципе он мог понять родственные чувства и даже разделить их.

– Да, – сказал он, – понимаю. Это, должно быть, очень печально иметь столько денег и прекрасный дом – и не иметь ребенка, которому это все можно было бы оставить.

Фелисия кивнула, сожалея, что заговорила на эту тему.

– Давай будем спать, дорогой, – сказала она. – Уже очень поздно.

– Знаешь, я поговорил с Пенелопой, – продолжал Робби. – Она уже давно смирилась с неизбежным. После всех этих лет раздельного существования развод – всего лишь формальность. Наверняка Чарльз уже тоже хочет жить своей жизнью?

Было время, когда любой намек на то, что Робби разговаривал со своей женой, не посоветовавшись с ней, приводил Фелисию в ярость, но теперь это больше не имело никакого значения. Когда-то она считала Пенелопу угрозой для себя, женой, которая никогда не выпустит Робби из-под своего влияния, но в последний год этот страх уступил место другому, еще более ужасному.

– Насколько я знаю, Чарльз не изменил своего решения, – ответила она. – Он не против развода, но он хочет, чтобы Порция была на его попечении.

– Дорогая, взгляни в лицо фактам. Она и так находится на его попечении. Когда мы купим дом, она будет гостить у нас, так что ты будешь с ней видеться. Я хочу сказать, сердце мое, давай решим вопрос с разводом раз и навсегда. Тогда мы сможем пожениться и иметь свою семью. Дядя Гарри не единственный, кто хочет иметь детей.

Фелисия вздохнула. Она не имела ничего против материнства; она даже считала, что была хорошей матерью, а могла бы быть еще лучше, если бы не обстоятельства рождения Порции, не требования ее карьеры, не тот факт, что она влюбилась в Робби и бросила мужа, и если бы война не разлучила ее с дочерью… Она чувствовала, что природные инстинкты у нее всегда были хорошо развиты, хотя подчас они вели ее, шаг за шагом, в ложном направлении.

– Может быть, тогда я поговорю с адвокатом Чарльза? – предложил Робби. – Так, наверное, будет лучше?

– Да, конечно, дорогой, – прошептала она. Невозможно остановить неизбежное. К тому же она ждала почти десять лет, чтобы выйти замуж за Робби. Сначала его жена не давала ему развода; потом Чарльз, которому не хотелось отпускать ее, настаивал на том, чтобы Порция осталась с ним; потом война поглотила все эти проблемы.

– Мы будем очень счастливы, – сказал он. – Я обещаю тебе.

– Я знаю, любимый, – сказала она страстным шепотом. Решив непременно отвлечь его от мыслей о детях, она сунула руки под одеяло и начала ласкать его, пока он не застонал от наслаждения.

Потом она начала целовать его тело, спускаясь все ниже, чувствуя, как он сжимает руками ее шею, будто хочет задушить, но она по опыту знала, что это признак его страсти. И тут ей пришло в голову, как бывало всегда, когда ее разум не был одурманен алкоголем или таблетками, что он вот так же стонал в постели с Рэнди Бруксом.

Она представила себе их бесстыдно сплетенные тела на большой тахте в гостиной дома в Беверли-Хиллз, цвет которой она помнила с абсолютной точностью – персикового цвета бархат с вытканными по нему более светлыми цветами, – будто он запечатлелся в ее памяти как на фотографии, хотя как выглядела остальная обстановка дома, она уже забыла. Внезапно она начала плакать, задыхаясь от слез, от отчаяния, отвращения и гнева. А Робби ничего этого не заметил.

Они стояли рядом под проливным дождем.

– Это именно такой загородный дом, о котором я всегда мечтал, – сказал он. Сторож открыл перед ними скрипучие кованые ворота, чтобы они могли проехать по длинной окаймленной вязами аллее и поставить машину на посыпанной гравием площадке у дома. Даже в сумрачный сырой день котсуолдский камень[47] излучал чудесный золотистый свет, заставив Фелисию забыть о промокших ногах.

Тоби Иден уговорил их приехать к нему на ленч за город. Такая поездка в военное время требовала предварительной подготовки, потому что норма отпуска бензина была строго ограничена. За столом он без устали говорил о доме по соседству, который, по его мнению, был именно таким, как они хотели.

– Просто создан для вас! – произнес он с таким воодушевлением, что Фелисия подумала, не получил ли он заранее информацию от Робби, но она не смогла обнаружить признаков сговора между ними. – Сайон-Мэнор, – продолжал Тоби, – жемчужина этих мест. Сейчас там никто не живет: нужен небольшой ремонт, конечно – все старинные дома в нем нуждаются, – но это как раз подходящее место, чтобы пустить корни, вот увидите.

Судьбе было угодно, чтобы Сайон-Мэнор оказался не только таким домом, о котором постоянно говорил Робби – с голубятней и деревянными ставнями, но и точно таким, какой она всегда мечтала иметь. Не стоило говорить, что Тоби выразился слишком мягко. Дому нужен был не «небольшой ремонт» – тут требовалось много работы и еще больше денег – но Фелисии здесь нравилось все: от оригинальных елизаветинских окон, с толстыми, матовыми стеклами, до узких коридоров и неровных ступеней, отполированных до блеска за почти четырехсотлетний срок службы. В доме не было ванных комнат или того, что можно было назвать кухней в полном смысле этого слова, электрических розеток было мало, водопровод, по словам самого сторожа, был неисправен, но все это можно было привести в порядок – не сейчас, конечно, а когда закончится война.

Фелисия ни на минуту не усомнилась в том, что однажды она будет жить здесь; она уже мысленно видела, каким будет этот дом после реставрации.

Робби давно не выглядел таким счастливым и довольным, как во время осмотра дома. В комнатах всюду царил развал и запустение, но в то же время на всем лежал отпечаток многовековой истории этого дома. На втором этаже они задержались в большой спальне, глядя вместе на потолок, где отставшая золотисто-коричневая краска обнажила сочные фрески с изображением нимф и богов. На каминной решетке, почерневшей от сажи, была выбита дата «1542».

– Хороший знак, – сказал Робби. – Четыре столетия. Шекспир написал «Антония и Клеопатру» только шестьдесят пять лет спустя! Ты будешь здесь счастлива, как ты думаешь?

Фелисия кивнула.

– А ты?

– Именно такой дом я хотел всю свою жизнь. Конечно, он разорит нас. На реставрацию уйдут годы. Но мы можем все делать постепенно. Сначала приличную кухню, потом ванную и, конечно, детскую, и комнату для няни… – Он наклонился и поцеловал Фелисию. – Ты дрожишь!

– Холодно, – сказала она. – И я промокла. – Но, конечно, дело было не в этом. Дом, по мнению Робби, был неразрывно связан с мыслью о детях, что было вполне естественно.

Она сжала Робби в объятиях и крепко поцеловала его; сторож, вошедший в этот момент, едва не выронил из рук поднос с чаем при виде самой знаменитой театральной пары Англии в объятиях друг друга.

Все как в прежние времена, подумала Фелисия.


– Ребенку почти двенадцать лет, – упрямо повторил Гарри Лайл, повысив голос. – Я не вижу причин, по которым она не может жить в Лэнглите. Это пошло бы ей на пользу. Она будет на свежем воздухе, будет кататься верхом – все это она очень любит. То, что ты ребенком не любила верховой езды, еще не причина…

– Дело вовсе не в этом, – прервала его Фелисия. – Об этом не может быть и речи, вот и все.

– Но почему? Я думаю, Чарльз не будет возражать. Мы с ним всегда находили общий язык. Понимали друг друга.

Фелисия бросила на него жесткий взгляд поверх своего бокала с шампанским – в хороших ресторанах не было недостатка в напитках, хотя еда была строго ограничена и в основном состояла из того, что, по ее мнению, было несъедобным, но имело вид чего-то съедобного. Мясо и яйца были практически недоступны, а поскольку все рыболовецкие траулеры были превращены в минные тральщики, то даже рыба стала редкостью. Фелисия никогда не ела много, поэтому не страдала от нехватки продуктов, но она по-настоящему скучала без таких вещей, которые делали прием пищи приятным – без настоящего масла, белого хлеба, маслин, паштета из гусиной печенки, сливок и кофе. Все как-то приспосабливались: рисовали чулки (сзади на ноге изображали шов карандашом для бровей), переворачивали на обратную сторону манжеты и воротнички рубашек, чтобы скрыть, что они сильно изношены, чинили одежду, которую до войны без сожаления выбросили бы. На внутренней стороне каждой ванны была нарисована линия, выше которой ее нельзя было наполнять, чтобы не расходовать много угля – правило, которое Фелисия нарушала каждый день и потом чувствовала себя виноватой, будто из-за пары лишних литров горячей воды будет проиграна война.

Дядя Гарри ощущал тяготы военного времени только когда бывал в Лондоне. Дома его куры и утки давали ему яйца, его коровы – мясо, молоко, сливки и масло, его леса – тетеревов, фазанов, кроликов, куропаток и достаточное количество дров, чтобы огонь горел во всех каминах. Гарри выглядел здоровым, откормленным и, несмотря на свои собственные не слишком приятные воспоминания о Лэнглите, Фелисия подумала, что Порции было бы неплохо пожить там. Но она все же отрицательно покачала головой.

– Чарльз, может, и не будет возражать, – сказала она. – Я возражаю.

– Объясни мне, почему.

– А ты объясни мне, почему ты хочешь, чтобы она жила у тебя.

– Потому что мне одиноко, – сказал он. – Твоя тетка, насколько тебе известно, постоянно пьет. Если бы у нас были дети, я бы мог уже иметь внуков, но у нас их нет. Она не могла их иметь. – Он махнул рукой, как бы отгоняя от себя мысли о том, что могло бы быть. – Ну, ты сама все знаешь, – ворчливым тоном добавил он.

– Да, я все знаю.

Он грустно улыбнулся. Никто не сомневался, что он выбрал в жены не ту женщину и был наказан за это тем, что она была не в состоянии родить ему детей.

Но это не оправдывало его поведения или того, что он сделал с ней. Фелисия хотела бы, чтобы Гарри был старым и слабым, тогда, возможно, она чувствовала бы жалость к нему, но дядя Гарри, хотя сейчас он приблизился к своему шестидесятилетию, был таким же бодрым, как и двадцать лет назад, когда она впервые увидела его. Тогда в осенний день она робко вышла из «роллс-ройса», который он прислал за ней на станцию, и стояла дрожа на холодном ветру, который с непривычки пробирал ее до костей после многих лет, проведенных в Кении.

– Да, ты же слышала об этом раньше, верно? У меня, кажется, не было от тебя никаких секретов, правда?

Фелисия пожала плечами.

– Ты слишком много всего мне рассказывал. Что из этого было правдой, я не знаю. Большую часть я, слава Богу, забыла.

– Не думаю, чтобы ты что-то забыла. У тебя всегда была поразительно хорошая память, даже когда ты была ребенком. Помнишь, как я в первый раз повел тебя в театр, когда тебе было – сколько? Двенадцать? Тринадцать?

Она рассмеялась.

– Джайлс Монкриф в «Цезаре и Клеопатре» и миссис Монкриф в роли Клеопатры. Это было в Бирмингеме в старом «Ройал-Тиэтр». Спектакль был дневной. Сначала мы обедали в ресторане на станции – креветки в горшочке и дуврская камбала, потом кофе – и женский струнный ансамбль играл попурри из Айвора Новелло.[48] Я чувствовала себя такой взрослой. Когда опустился занавес, я уже знала, что буду актрисой.

Дядя Гарри водил ее в музеи, на аукционы, в театр и на балет, приобщал к антикварным вещам и предметам искусства, к хорошим винам и еде, серебру и фарфору – прививал ей утонченный эстетический вкус ко всему самому лучшему, за что она была ему благодарна. Они всюду ходили вместе как отец с дочерью, за которых многие их и принимали – в Сандлерз-Уэллз[49] и на «Глайнд-борн»,[50] в Королевскую академию искусств и на аукцион Кристи, в «Ковент-Гарден» и «Олд-Вик»,[51] как будто Гарри Лайл в лице своей племянницы нашел законное оправдание для постоянных отлучек из дома, а заодно и вескую причину не отказывать себе в том, что он больше всего любил.

Конечно, ему нравилось общество красивой девушки, при этом у него была возможность давать ей наставления во всем, начиная от одежды и кончая винами. Самое печальное в этом было то, что он мог бы стать великолепным отцом. Ему доставляло удовольствие делиться своими знаниями и интересами, и несмотря на суровость характера, он был хорошим учителем – терпеливым, веселым, способным заставить увидеть, почему одна картина лучше другой, или почему серебряный сливочник эпохи Георга II стоит в десять раз дороже другого, очень похожего на него по внешнему виду, или почему Шанель и Молинье лучшие кутюрье для девушки со стройной фигурой (как у нее), чем Скьяпарелли и Уорт. Будь Фелисия мальчиком, Гарри, вероятно, показал бы ей другую сторону своих интересов, потому он был Хозяином гончих,[52] славился своим бесстрашием в седле, был первоклассным стрелком, удачливым рыболовом…

Он сделал несколько глотков из своего бокала, с вызовом взглянув на Фелисию.

– Да, – произнес он, – я помню, как ты сказала мне, что хочешь стать актрисой. А кто поддержал тебя в этом? С самого начала? Раз у тебя такая хорошая память, ты, конечно, не забыла, кто уговорил твоего отца? И кто устроил тебя в РАДА?[53] И кто оплачивал счета?

– Я этого не забыла, Гарри, нет. Но, кажется, ты тоже получил кое-что взамен, не так ли?

– Я получил бы это в любом случае, дорогая моя.

Это неоспоримый факт, подумала она – на самом деле она начала спать с дядей Гарри задолго до того, как он согласился послать ее учиться в РАДА. Оглядываясь на прошлое, она видела, что у нее не было другого выхода. Спустя неделю после того, как ей исполнилось шестнадцать, он просто вошел в ее комнату и взял ее, как будто это было самой естественной вещью на свете. Фелисия не сопротивлялась. Она с самого начала знала, что это рано или поздно случится, прочитала это в его взгляде в тот день, как приехала к нему в имение, и с обреченностью жертвы подстрекала его, чтобы увидеть, как далеко он может зайти или сколько времени он будет медлить.

Она неумело флиртовала с ним почти год, все время опасаясь, что тетя Мод может это заметить. В шестнадцать лет у нее еще не было опыта в таких делах, но она могла не волноваться на этот счет: ей лишь требовалось выглядеть невинной и одновременно соблазнительной, что было дано ей от природы.

Сначала то, что она спит со своим дядей в его собственном доме, казалось ей игрой для взрослых, слишком волнующей, чтобы она могла испытывать стыд. Потом, когда он, используя свое влияние, устроил ее в РАДА и нашел ей маленькую удобную квартирку в Лондоне (удобную для него!), она стала чувствовать себя пленницей, со страхом ожидая его приезда, но слишком запуганная, чтобы что-то изменить.

В конце концов кому она могла рассказать об этом? Отцу, который был за сотни миль в Кении? Тете Мод, которая отгородилась от реальности двадцать лет назад и иногда по целым дням не выходила из своей комнаты и беспробудно пила? Ей не к кому было обратиться, постоянно оправдывала себя Фелисия, но где-то в глубине души она знала, что не хотела ничего менять, что ее устраивало положение тайной любовницы Гарри Лайла. Так что, выходит, в этом никто не был виноват.

– Возможно, это должно было случиться, – тихо произнесла она. – А возможно, и нет.

– Никаких «возможно», дорогая моя. Ты практически сама открыла мне дверь.

– Все равно ты не имел права… делать то, что ты сделал.

Гарри возмущенно фыркнул, допил шампанское и, щелкнув пальцами, подозвал официанта, чтобы тот принес еще бутылку.

Странно, подумала Фелисия, но у, Гарри были такие пальцы, какие могли бы принадлежать Робби. Она по личному опыту знала, как крепко эти руки могут схватить – или ударить – и с какой жестокостью эти пальцы могут впиваться в тело.

Но эти же пальцы, с чувством стыда вспомнила она, могли быть и очень нежными. В детстве Гарри Лайл мечтал стать пианистом-профессионалом, но ему стали внушать, что однажды он унаследует титул и Лэнглит, и он неохотно уступил своим родителям и смирился с судьбой богатого землевладельца. Он завидовал свободе своего брата и глубоко презирал отца Фелисии за то, что он растратил ее по пустякам: сначала стал жокеем и тренером, а потом закончил свою неудавшуюся карьеру в Кении, дойдя по последнего, с точки зрения аристократа, рубежа падения и деградации.

– Не имел права? – спросил он резким от гнева голосом. – У таких людей, как мы, своя мораль. Талант, красота, деньги, высокое социальное положение – для чего все это, если ты не можешь делать то, что тебе вздумается?

– Ты постоянно твердил мне об этом. Тогда я тебе верила – сейчас уже нет.

– В самом деле? И все же ты живешь с Робби, продолжая оставаться женой Чарльза, а твой ребенок находится у людей, которые ему по сути совершенно чужие, пока ты сама играешь на сцене. Я бы не назвал это жизнью респектабельной представительницы среднего класса, если ты на это претендуешь.

– Я никогда не стремилась стать респектабельной или представительницей среднего класса. Во всяком случае, я не планировала жизнь таким образом, Гарри. Просто так получилось. В конце концов Робби получит развод, я получу свой. Порция переедет к нам и будет жить с нами.

– Чарльз никогда на это не согласится, и ты это отлично знаешь. И ни один суд тоже, если хочешь знать мое мнение. Если ты хотела, чтобы девочка осталась с тобой, тебе не следовало уезжать в Голливуд и так долго оставаться за пределами страны. Три года! Ни одному судье это не понравится. Я хорошо знаю судей – насмотрелся на них в палате лордов в те редкие случаи, когда я там появлялся. Большинству из них уже под восемьдесят – бесчувственные старики. То, что ты стала звездой Голливуда, на них не подействует. Потом, естественно, встанет вопрос о том, что ты делала в Нью-Йорке в прошлом году. Он непременно будет задан.

– Почему это обязательно должно кого-то интересовать?

– Ну, видишь ли, такие вещи всегда интересуют людей. Даже сюда доходили всякие слухи. Что вы с Робби расстались, что в Голливуде между вами произошла ужасная ссора… Вы звезды, моя дорогая. Вполне естественно, что люди сплетничают о вас. И задают вопросы. Даже твоя тетя Мод заметила, что ты не вернулась в Англию вместе с Робби. Если ей это показалось странным, можешь представить себе, что подумали все остальные!

– И что же говорили эти остальные?

– Что ты завела роман с кем-то в Нью-Йорке. Что у Робби был роман с другой женщиной в Голливуде, и ты решила отплатить ему той же монетой.

Фелисия поковыряла вилкой еду.

– В этом нет ни капли правды, – сказала она. – Я была больна. Я находилась в больнице в Нью-Йорке. Все знают об этом. Это не секрет.

– Да, это было во всех газетах, но дело в том, что никто в это не верит. Более того, даже я в это не верю. Ты выглядишь совершенно здоровой – хотя на мой взгляд, ты могла бы поправиться на несколько фунтов.

– Нет. Я всегда была худой. Мне нравится быть худой. Я ненавижу толстых. Я бы скорее умерла, чем потолстела. А что касается газет, то на этот раз они писали правду.

– Что же с тобой было?

– Если хочешь знать, у меня был нервный срыв.

Дядя Гарри понимающе кивнул. Нервные срывы были в семье наследственным явлением по женской линии. Говорили, что мать Фелисии страдала расстройством нервной системы, а так же нимфоманией; тетя Мод жаловалась на угнетенное состояние и мигрени, когда бывала трезвой; одна из сестер дяди Гарри находилась в дорогой частной психиатрической клинике, откуда она присылала послания, часто неприличного содержания, каждому члену семьи в день его рождения и на Рождество. Мужчины в семье Лайлов традиционно пили и волочились за женщинами, а их жены и сестры тихо – а иногда и не очень – сходили с ума.

– Я думал, что ты сделана из более прочного материала, – сказал Гарри.

– Я тоже так думала.

– По своему опыту я знаю, Фелисия, что люди ни с того ни с сего не сходят с ума. Что-то провоцирует их. Что, черт возьми, произошло в Калифорнии?

Фелисия передвинула кусок рыбы у себя на тарелке, стараясь спрятать его под овощами. Рыба внешне походила на камбалу, но вкус, несмотря на соус, показывал, что это было какое-то менее знакомое морское животное. В эти дни на своей тарелке можно было обнаружить любопытные вещи. Робби утверждал, что в «Гаррике» ему подавали канадского бобра, а в итальянском ресторане – бифштекс из китового мяса.

– Я забыла слова роли, – сказала она.

Гарри недовольно посмотрел на нее, как будто хотел напомнить, что терпение не входит в число его добродетелей.

– Это ты мне говоришь, – раздраженно бросил он. – Своему дяде Гарри. Я знаю тебя, как свои пять пальцев. Вейн бросил тебя ради другой женщины? – Он задумчиво погладил рукой усы. – Или, может быть, ради какого-то парня? – с удивительной проницательностью спросил он. Фелисия рассмеялась.

– Почему ты так решил? – быстро спросила она.

– Просто что касается Вейна, у меня всегда было такое чувство. – Светло-карие глаза Гарри Лайла – такие же как у ее отца – пристально смотрели на нее.

– Нет, ты ошибаешься. В Голливуде нам обоим было плохо, вот и все. Может быть, там плохо всем. Мы снимались в разных фильмах, редко видели друг друга, потом мы решили поставить «Ромео и Джульетту», но нас ждала неудача. Мы вложили в постановку все наши деньги, которые получили за фильмы, понимаешь, и это тяжелым бременем легло на нас обоих. И я так устала. – Она на секунду закрыла глаза. – Устала так, как никогда в своей жизни не уставала.

– Это на тебя не похоже, Фелисия. У тебя всегда было больше энергии, чем у кого-либо другого.

– Это было очень давно. – Она закурила, несмотря на то, что Гарри Лайл не любил, когда курят за обеденным столом, и велела официанту убрать ее тарелку с едой, на которую она больше не могла смотреть. – Дело в том, что в Нью-Йорке я пережила немало тяжелых минут, – сказала она. – Ты даже не можешь себе представить, насколько тяжелых. И Робби этого тоже не представляет.

– Тяжелых? Что ты имеешь в виду?

Фелисия никому не могла рассказать о Нью-Йорке. Если бы она рассказала Робби, он, вероятно, решил бы, что она преувеличивает, чтобы заставить его чувствовать себя виноватым за то, что произошло. Он считал, что она просто проходит курс лечения отдыхом. У нее не было сил рассказать ему, что это значит оказаться запертой в таком месте, где окна затянуты стальной сеткой, где тебе не разрешают даже подойти к зеркалу из опасения, что ты разобьешь его и осколками вскроешь себе вены. О, она отлично знала, что значит находиться под постоянным надзором; видела комнату с обитыми войлоком стенами и смирительную рубашку, которую санитары надевали на нее только для того, чтобы показать, что ее ждет, если она когда-либо нарушит порядок.

Она вела себя смирно – до тех пор пока Рэнди Брукс не пришел навестить ее, появившись на пороге комнаты для посетителей с букетом цветов и озабоченным выражением на лице. Робби, уже вернувшийся в Англию, попросил Рэнди повидаться с Фелисией и узнать, как у нее дела и не нужно ли ей чего-нибудь – ни один из них, конечно, не знал, что она подслушала их разговор после неудавшейся вечеринки. Брукс попытался улыбнуться ей, но она по его глазам видела, как шокировал его ее вид – взлохмаченные волосы, коротко остриженные ногти, больничный халат с завязками на спине.

Если он пришел с какой-то шуткой, подходящей к случаю, она так и не услышала ее, потому что в гневе с воплями, бросилась на него, и ее оттащили санитары. Потом ей говорили, что она чуть не выцарапала глаза самому знаменитому комику Америки, как будто это было последним доказательством ее безумия, но она ничего этого не помнила и вообще вспоминала что-либо с трудом после того, как к ней применили лечение электрошоком. Но она до сих пор не забыла ужасную боль, вкус ватного кляпа, который ей засунули в рот, чтобы она не откусила себе язык, неожиданно сильный запах озона, появившийся в воздухе от электрического разряда, и такое ощущение, будто разрывается позвоночник, когда от неожиданного удара током она резко выгнула спину.

Фелисия вдруг услышала щелкающий звук и осознала, что Гарри Лайл пристально смотрит на нее, щелкая пальцами перед ее лицом, как бы желая проверить спит она или нет.

– Я спросил тебя, что ты имела в виду под словом «тяжелый», – сказал он. – А потом ты отключилась.

Фелисия поежилась.

– Прости. Все было гораздо хуже, чем ты можешь себе представить.

– Ты можешь не бояться и рассказать мне об этом, дорогая.

– Я не боюсь. Если ты настаиваешь… Я пыталась убить себя. Бедный Робби не знал что делать, поэтому он начал искать совета у специалистов – очень осторожно, понимаешь, поэтому об этом нигде не сообщалось – и все сказали, что меня на самолете надо срочно везти в Нью-Йорк. Я смертельно боюсь самолетов, как ты знаешь, и меня накачали снотворным, чтобы посадить в самолет. Бедный Робби хлопотал вокруг меня всю дорогу. Мы были весьма странными путешественниками, мы трое.

– Трое?

– Робби попросил доктора Фогеля, моего психиатра из Лос-Анджелеса, поехать с нами, чтобы я была под присмотром. Так мы и сидели рядом: Робби с трагическим выражением лица, я, вцепившись руками в кресло, и доктор Фогель со шприцем наготове на случай, если я буду слишком «возбуждена». – Фелисия, казалось, говорила сейчас сама с собой. – Потом, когда мы наконец приземлились в Нью-Йорке, не знаю, после скольких остановок, я взглянула в иллюминатор – там у трапа нас ждала большая машина с шофером. – Ее голос дрогнул. – А рядом стоял Рэнди Брукс.

– Этот комик? Мне всегда нравились его фильмы. Чертовски забавный тип!

– Правда? – равнодушно спросила она. – Только тогда мне было не до смеха оттого, что именно он пришел встретить нас с машиной, чтобы отвезти в город. Когда я увидела его, у меня случился – я даже не знаю, как это назвать – новый приступ, пожалуй. Я не хотела выходить из салона самолета, хотя до этого я так же не хотела в него входить. Я плакала, кричала и цеплялась за кресло, пока наконец доктор Фогель не сделал мне укол, потом вызвал машину скорой помощи, и меня вынесли из самолета, привязанной к носилкам. Именно тогда было окончательно решено, что я не возвращаюсь в Англию вместе с Робби. Он улетел на следующий день, а я осталась в клинике, признанная сумасшедшей.

– Неужели это было сделано официально?

– Ну, честно сказать, мне кажется, я сама подписала свой приговор. – Она засмеялась, будто это было очень смешно, хотя при одной мысли о психиатрической клинике у нее по спине начинали бегать мурашки. – Я тогда подписывала много, много разных бумаг – счета, контракты, письма… все, что клали передо мной на стол, я подписывала. Мне было проще подписать, чем спорить из-за этого. Таким образом, я подписала свое собственное заключение, что оказалось совсем просто, а потом обнаружила, что не могу таким же образом подписать свое освобождение, но к тому времени Робби был уже в Англии, учился, чтобы стать летчиком…

– И ты по-прежнему с ним? После всего этого?

– Он не знал, насколько все было скверно. Он и до сих пор не знает. И не узнает. – Она улыбнулась. – Теперь мне уже лучше, – сказала она. – Я не забываю свои слова.

Гарри Лайл мрачно посмотрел на блюдо с сыром. Оно было красиво сервировано, покрыто накрахмаленной салфеткой; бисквиты лежали с одной стороны, свежая морковь и сельдерей – с другой; все дело портил тот факт, что в центре лежало всего несколько засохших ломтиков чеддера, более пригодных для мышеловки, чем для дорогого ресторана. Он дал знак, чтобы его убрали, потом заказал бокал портвейна и достал сигару. Протянув руку, он ласково похлопал Фелисию по руке.

– Я не мог такое даже предположить, – сказал он. – Трудно представить, как ты сумела все это вынести. Однако это лишний раз доказывает мою точку зрения.

– О чем ты?

– О Порции, конечно. Учитывая твои… проблемы и тот факт, что Чарльз сейчас на фронте, совершенно очевидно, что ребенок должен жить в Лэнглите.

Фелисия пристально посмотрела на него.

– Гарри, я против, так что смирись с этим.

– Она мне нужна, Фелисия. Я хочу, чтобы она жила у меня.

– Почему?

Ему потребовалась пара минут, чтобы закурить сигару. Когда-то прежде он развлекался тем, что учил Фелисию, как надо выбрать сигару, разминать ее в пальцах, поднося к уху и прислушиваясь к легкому потрескиванию, которое говорило о ее качестве, срезать кончик, потом вставлять сигару ему в рот и зажигать. Ему доставлял удовольствие весь этот сложный ритуал, заключавший в себе некий эротический символ, а ей, в шестнадцать лет, доставляло удовольствие выполнять его просьбу. От этих воспоминаний ей стало немного не по себе.

– Почему? – Он выпустил кольцо табачного дыма. – Потому что она моя дочь. Разве это не достаточно веская причина?

Ощущение удара был резким и болезненным, как во время лечения электрошоком. Много лет назад, когда она ждала от него ребенка, они с Гарри договорились никогда это не обсуждать, никогда не упоминать, даже не думать об этом. Чарльз собирался жениться на ней, и хотя Гарри не хотел ее отпускать, он понимал, что замужество Фелисии могло положить конец этой опасной ситуации. Он был прежде всего человеком практичным, а практичные люди знают, когда можно чем-то пожертвовать.

В отсутствие отца Фелисию вел к алтарю дядя Гарри. Когда она произносила в церкви свои клятвы, он подмигнул ей, зная, что их тайна теперь в полной безопасности – если сейчас все откроется, то это навлечет на нее позор не меньше, чем на него. Потом он заставил Фелисию выбрать его крестным отцом девочки, но до сих пор он ни разу, даже наедине с ней, не упоминал, что он отец Порции. Странно, но Фелисии удалось убедить себя, что если ни один из них ни разу не произнесет этого вслух, значит это неправда. Поэтому сейчас, когда он нарушил их уговор, она ощутила острый приступ ненависти к нему, который сдержала только усилием воли.

– Она дочь Чарльза, – резко возразила она.

– Он так считает. Порция так считает. Но ты и я, мы оба знаем, что это не так.

Спорить не имело смысла. Порция не просто была дочерью Гарри Лайла, она даже была похожа на него: с такими же светло-карими глазами и темными волосами. Чарльз никогда не удивлялся, что Порция была не похожа ни на него, ни на кого-то другого из членов его семьи. Разве не естественно, что девочка пошла в своих родственников с материнской стороны? Он был уверен, что следующим будет мальчик, и он непременно будет настоящий Трент: с рыжими волосами и веснушками на лице.

– Мы давно условились никогда не упоминать об этом, – напомнила она Гарри. У нее даже руки дрожали от гнева.

– И я держал слово, разве нет? Но я к тому же крестный отец ребенка. Что необычного в том, что девочка приедет пожить у меня в имении?

– Гарри! После того, что произошло между нами, как ты можешь рассчитывать, что я позволю тебе заботиться о моей дочери?

Он холодно посмотрел на нее.

– Но она и моя дочь, Фелисия. Я надеюсь, ты не намекаешь на что-то неприличное?

– Неприличное? Да я не оставила бы Порцию с тобой ни на секунду!

– Она моя, Фелисия, и я намерен ее получить.

– Она не твоя. Мы решили эту проблему много лет назад, когда она была тебе не нужна. И мы договорились не обсуждать эту тему.

– И ты ни разу не нарушила это условие? Ты хочешь убедить меня в том, что ты ничего не рассказала Робби? И ни словом не обмолвилась об этом в беседах со своим паршивым психиатром?

– Ни разу. Я хранила все в секрете, как обещала. Робби знает не больше Чарльза. Он привязан к Порции и всегда говорит, как было бы хорошо, если бы она могла жить с нами. И говорит это искренне. Я рассказывала тебе, что мы собираемся купить дом в деревне? Робби больше всего на свете хочет иметь настоящую семью.

Гарри язвительно усмехнулся.

– Семью? – переспросил он. – Ты хочешь сказать, детей?

– Именно это обычно входит в понятие «семья».

– Значит, ты ему ничего не сказала.

Она молча покачала головой, с мольбой глядя на него, как будто молила его о спасении.

– Прошу тебя, – наконец прошептала она. Гарри улыбнулся.

– Ты не перестаешь удивлять меня, Фелисия. Ты хочешь мне сказать, что – сколько уже прошло, десять лет? – за эти годы ты не призналась этому бедняге, что не можешь больше иметь детей? – У него на лице появилось такое выражение, будто он только что узнал, что кто-то сыграл злую шутку с тем, кто был ему неприятен. – Значит, бедняга ждет, что ты народишь ему детей, как только вы официально вступите в брак? Ты не сказала ему даже об этом?

Фелисия покачала головой.

– Я не смогла, – чуть слышно вымолвила она. Гарри потребовал счет.

– Ну и ну, – самодовольно усмехнулся он. – Мы все пленники своего прошлого, верно? – Он подмигнул ей и отсчитал деньги, разглаживая пальцами пятифунтовые купюры – привередливый во всем, даже там, где дело касалось денег. В Лэнглите у его камердинера была небольшая машинка с ручкой, вроде той, какую французы используют для чистки овощей, которой тот каждый вечер полировал монеты из кошелька лорда Лайла, чтобы утром они сияли как новые.

Гарри встал и любезно подал руку Фелисии – он был из тех мужчин, которые на людях держатся с женщинами, со всеми женщинами, с церемонной вежливостью девятнадцатого века. На людях Гарри Лайл мог заставить женщину почувствовать себя королевой – нет, сидящей на троне королевой! – но наедине он получал от нее все что хотел с помощью кулаков, а случалось, и кнута.

– Ты сама все уладишь с Чарльзом, – сказал он. – Я говорю о переезде Порции ко мне. – Это была не просьба, а приказ, и ее ответ его даже не интересовал. – Боже, сколько в тебе чувственности! – произнес он, поднося ее руку к губам. – Интересно, твой Робби понимает, как ему повезло? – Он отпустил ее руку и рассмеялся. – Сомневаюсь, – прошептал он. Потом он открыл дверь и исчез.

В первое мгновение Фелисии показалось, что она увидела огонь и почувствовала запах серы. Швейцар вызвал ей кэб и она отправилась домой; настроение у нее было таким же унылым, как холодный лондонский дождь.

Единственным человеком, с кем она могла поговорить, был Робби – но именно ему она никогда и ни за что не сказала бы правду.

Сцена девятая

Пар шипел, горячие песчинки наполняли воздух, плавая в густом желтом тумане, который клочьями поднимался к закопченной крыше; где-то высоко вверху несколько тусклых фонарей едва пробивали мрачный сумрак Паддингтонского вокзала.

– «Грань между добром и злом, сотрись. Сквозь пар гнилой помчимся ввысь»,[54] – процитировал Тоби Иден, добавляя к холодным влажным испарениям кольцо дыма из своей трубки. Он был одет в длинное просторное пальто, как у Шерлока Холмса, сшитое из толстого твида, такого грубого и пестрого, что оно походило на лошадиную попону; в руках он держал старомодный кожаный саквояж, какой возил с собой Филеас Фогг.[55]

Рядом с ним шел Робби, одетый в дорогой плащ «Берберри» на кашемировой подкладке и одну из своих шляп, которые благодаря ему стали так популярны.

– Этот туман был бы очень кстати в сцене с ведьмами в «Макбете», – согласился он.

– Безусловно! – Иден вытаращил глаза, будто ведьмы уже появились. – Но все же я считаю, что мы совершаем ошибку, открывая гастроли «Макбетом».

В течение двух месяцев, пока они играли «Антония и Клеопатру», вопрос о том, какую следующую пьесу будет ставить Роберт Вейн, постоянно занимал его самого и коллег. Ему с самого начала было ясно, что им надо поехать на гастроли в провинцию. Что касается пьесы, то, несмотря на сомнения Тоби, мысли Вейна все чаще обращались к «Макбету», частично потому что там была отличная роль для Фелисии. К сожалению, в театре бытовало мнение, что эта пьеса приносит несчастье, но Робби не был суеверным, а если бы даже и был, то он видел блестящую возможность для Фелисии выйти на сцену в роли леди Макбет, которую нельзя было упускать.

– Это был мой жребий. – Занимая в театре одинаковое положение, Вейн и Иден всегда решали вопрос, кто какую роль будет играть, бросая жребий – таков был уговор, против которого Вейн не возражал, потому что все знали, что Идену постоянно не везло. Они бросили монету, чтобы решить, какой пьесой открывать гастроли; Вейн сказал «орел» и выиграл, выбрав «Макбета». Потом они бросили монету, чтобы посмотреть, кто будет играть Макбета, и опять Вейн выиграл. Тоби Идену досталась роль Банко – поскольку он любил роли, в которых мог изображать призрака, то не расстроился. Кроме того, в следующий раз выбор пьесы и его роли в ней будет за ним. Между этими двумя актерами даже не было духа соперничества – они давно заключили между собой мир и решили, что чем состязаться друг с другом, лучше они оба будут соперничать с Филипом Чагрином.

– Ты честно выиграл его, старина. Без сомнения, из тебя получится отличный Макбет – почему бы нет?

Как большинство англичан, Роберт Вейн любил поезда, особенно потому, что они составляли часть его актерской жизни. В Голливуде его возили на студию на машине по безлюдным, окаймленным пальмами улицам, но настоящей работой актера он считал то, чтобы нести драматическое искусство людям. Вся его юность прошла в театральных общежитиях и привокзальных гостиницах по всей Англии, и поезда казались ему неотъемлемой частью его искусства.

Тоби Иден понизил голос до шепота – сценического шепота, который был хорошо слышен в самых больших театральных залах и который сейчас легко перекрыл шум нескольких железнодорожных составов.

– Тебе нечего беспокоиться, приятель, – продолжал он. – Все будет отлично – если ты не допустишь ошибки и не станешь играть Макбета шотландцем, как если бы он был сэром Гарри Лодером,[56] выступающим с номером в шотландском мюзик-холле… Нет-нет, я знаю, ты этого не сделаешь, но это ловушка, в которую попадались даже самые лучшие актеры. Но главное, меня беспокоит, сможет ли Лисия вытянуть леди Макбет. Роль чертовски тяжелая. Ни одного светлого пятна – сплошное убийство и безумие.

– Она справится, Тоби. Она хочет ее играть.

– Ну, конечно. Вопрос в том, есть ли в этом смысл.

– Ты же видел, как она сыграла Клеопатру.

– Но это совершенно другое дело, старина. Клеопатра – это забава, разве ты не видишь? Там все строится на удовольствии. Даже когда она решает положить конец своей жизни, она делает это с настроением – корзинка с винными ягодами, а под ними – змеи, представляешь! Но леди Макбет – тут уже не до веселья. Она по-настоящему безумна и к тому же весьма угрюма. Я не знаю ни одной актрисы, которую не угнетала бы эта роль.

– Не стоит беспокоиться, Тоби, поверь мне.

– Ну, тебе, конечно, виднее… Эй, носильщик, мы пришли!

Носильщики, шедшие впереди, остановились и начали загружать вещи в вагон первого класса. Издали казалось, что для всего просто не хватит места. Одних чемоданов Фелисии – белых, кожаных, купленных за большие деньги для ее печально известной поездки в Голливуд – было столько, что для них, наверное, был нужен целый вагон. Далеко в конце платформы шествовала и сама Фелисия в сопровождении Филипа Чагрина и своей горничной, послав «мужчин», как она выразилась, вперед заниматься багажом, тем самым несколько обидев Чагрина. На всем пути по перрону Фелисию сопровождал восторженный свист солдат, высунувшихся из окон вагонов.

Филип Чагрин, безупречно одетый, стоял на платформе, провожая своих друзей. Он по-своему был не менее примечательной фигурой, чем Фелисия. Один его недруг сказал, что от Чагрина «просто разит исключительностью», и в этом была большая доля истины. Его профиль, стройная фигура, элегантная одежда, чайная роза в бутоньерке пальто с бархатным воротником, сиреневые перчатки, зонт-трость, который он держал в руке словно волшебную палочку – за всем этим скрывался строгий здравомыслящий постановщик и гениальный актер. Хотя Вейн обошел его славой, а Тоби Иден, по крайней мере, был равным ему, оба с благоговением относились к Чагрину, который был выдающимся исполнителем Шекспира уже тогда, когда они только играли второстепенные роли, и который, по мнению некоторых критиков, должен остаться великим актером, в то время как они будут забыты. Многие считали Чагрина наследником традиций сэра Генри Ирвинга, последнего актера, который произносил строки Шекспира как настоящую поэзию, и все сходились во мнении, что он уже давно получил бы рыцарское звание, если бы не тот факт, что он был известным и неисправимым гомосексуалистом.

Всех троих мужчин связывало то, что было важнее их соперничества. Хотя каждый из них успешно снимался в кино и играл в современных пьесах, их настоящей страстью был Шекспир. Когда Чагрину сообщили о выдвижении Вейна на премию «Оскар», говорят, он презрительно фыркнул и сказал:

– Очень хорошо, но это, конечно, не в счет.

Все трое вели борьбу, в которой ничего не имело значения, кроме Шекспира. На протяжении почти трех столетий, отделявших шекспировскую эпоху и современность, существовало не более полудюжины актеров, кто великолепно играл все ведущие роли в трагедиях Шекспира. Газеты писали, что они якобы соперничают между собой за то, чтобы называться «Лучшим актером поколения», но все было гораздо сложнее, потому что за прошедшие три столетия не в каждом поколении рождались выдающиеся актеры. Так что можно было сказать, что в соперничестве между этими тремя на карту было поставлено звание «Лучшего актера столетия».

Фелисия наклонилась и поцеловала Чагрина. Как бы сильно она ни любила Робби, Чагрин был тем человеком, который заметил ее в РАДА и заставил ее понять, что у нее есть задатки настоящей актрисы. И она знала, что Чагрин обожает ее со страстью, которая была сильна еще и потому, что к ней не примешивалась чувственность. Однажды, задолго до того, как она вышла замуж за Чарльза и встретила Робби, она сумела уговорить Филипа пригласить ее поужинать в ресторан и там при свете свечей пыталась соблазнить его.

– Ты напрасно тратишь время, девочка моя, – сказал он ей тогда. – Не обижайся, но у нас с тобой ничего не получится.

– Откуда ты можешь знать, если еще не пробовал, Филип, – уговаривала она его, улыбаясь самой соблазнительной улыбкой.

Он величественно поднял одну бровь – это было настоящее искусство, на которое у него ушли годы тренировки – и мягко сказал:

– Но я уже пробовал, дорогая – это все равно что «холодная баранина», Лисия, как однажды сказал Оскар Уайльд.

Ей хватило такта рассмеяться, и этот момент стал началом их дружбы. Чагрин дал ей первую настоящую роль – роль Екатерины в своей постановке «Генриха V», и представил ее своим друзьям Гаю Дарлингу и Ноэлю Кауарду как свою находку сезона. Он советовал ей не выходить замуж за Чарльза («Наводит уныние за столом – значит, и в постели такой же»), не бросать Чарльза ради Робби («Театральные браки редко оказываются удачными на сцене и никогда в жизни»), и не ездить в Голливуд («Ты только усвоишь плохие приемы игры и образ жизни, который потом не сможешь себе обеспечить»). Фелисия проигнорировала все его советы, но Филип не обиделся – он только требовал, чтобы она серьезно относилась к его советам, касающимся актерского мастерства, что она и делала.

– Я буду по тебе скучать, – сказала она ему сейчас.

Он кивнул.

– Я приеду через день-другой. – Чагрин, как все английские актеры, постоянно пытался совмещать съемки в кино с работой в театре. Другого способа заработать денег на приличное существование не было. Чагрин ставил Шекспира, сам готовился сыграть в «Дяде Ване» и «Вишневом саде» (обе пьесы ставил Тоби Иден), и снимался в роли лихого (некоторые считали, слишком лихого) капитана корабля в пропагандистском фильме, сценарий которого написал Гай Дарлинг, и все это не прерывая работы над постановкой «Ученика дьявола» Шоу, где он собирался играть Бергойна… – Просто помни, что леди Макбет – не чудовище, – наставлял он Фелисию, – каким ее играли раньше. Она любит своего мужа, жаждет для него власти и считает, что если бы была мужчиной, то могла бы гораздо лучше справиться с делами, чем он. Тебе не составит труда сыграть все это.

– Не язви, Филип.

– Нет, я реально смотрю на вещи, – шепнул он ей. – И помни, дорогая: это всего лишь пьеса. Нет ничего хорошего, когда работа постоянно занимает твои мысли, но особенно скверно продолжать жить жизнью леди Макбет и дома. А она найдет способ заставить тебя это сделать.

Дали свисток; облака пара сгустились, и поезд тронулся. Фелисия помахала Филипу рукой, подумав при этом, как за два месяца после своего возвращения она привыкла во всем полагаться на него. Она не станет переживать из-за «Леди М».

– Садись, Лисия, – сказал Тоби, похлопав рукой по сиденью рядом с собой.

Она послушно села, плотнее закутавшись в меховое пальто.

– Как в прежние времена, – пробормотал Робби, и Фелисия сделала вид, что это действительно так – но тогда он постарался бы, чтобы у них было отдельное купе, и сейчас она уже была бы в его объятиях… Ну мы теперь стали старше, сказала она себе, но это не помогло. И к тому же во время войны невозможно достать отдельное купе, но это тоже было плохим утешением.

Поезд, постукивая на стыках, двинулся вперед в темноту – теперь, когда на окнах во всем Лондоне было затемнение, темнота была полной, без проблесков света. Казалось, что рельсы ведут поезд в пустоту. Фелисия слышала, как где-то в передних вагонах пели солдаты, стараясь сохранить бодрость духа по пути в какой-нибудь богом забытый учебный лагерь или казармы. Робби дремал – или делал вид, что дремлет. Либо ему нечего было сказать, либо его мысли были заняты ролью Макбета.

Или Рэнди Бруксом? – подумала Фелисия.

В клинике в Нью-Йорке она поняла, как хорошо помнит Робби. Она могла воссоздать в своем воображении любую деталь его внешности, и ни одно событие, связанное с ним, не стерлось из ее памяти. Может быть он так же думает о Рэнди Бруксе? От этой мысли она задрожала, понимая, что именно об этом ей сейчас нельзя размышлять.

– Ты дрожишь, – заметил Тоби. – Тебе надо выпить, старушка.

– Мне кажется, у нас ничего нет.

– О не волнуйся! Я поехала подготовленным. – Он открыл свой саквояж, достал бутылку джина и стакан и поставил их перед собой, потом достал другую бутылку и второй стакан и поставил их перед ней. – Она бутылка для тебя, одна для меня, – бодро сказал он. – Это единственная возможность выпить. У меня есть еще одна для Робби, когда он проснется.

– Я не люблю джин, Тоби.

– Не любишь джин? Глупости. Ты же пьешь сухой мартини, верно?

– Иногда.

– Так вот он. – Тоби вытащил бутылку сухого вермута, плеснул немного в стакан и добавил туда джина.

Фелисия сделала глоток. Доктор Фогель столько раз предостерегал ее от выпивок, что ей стало тошно его слушаться. У нее было свое правило не пить перед спектаклем, по возможности пить только шампанское, и никогда, ни при каких обстоятельствах не пить с Тоби Иденом. Но представив себе долгую поездку в холодном вагоне, когда Робби спит вместо того, чтобы болтать с ней, она сделала еще один глоток своего «мартини».

– Отличная штука, – весело сказал Тоби. Он уже осушил свой стакан и налил себе второй, на этот раз без вермута. – Знаешь, Чагрин тоже любит такую смесь. Прекрасный парень. Я не рассказывал тебе, как мы с ним ездили вместе в Глазго играть «Ричарда III»?

Фелисия покачала головой. Она наконец начала согреваться – может быть, подумала она, в поезде все-таки включили отопление.

– Было чертовски холодно, середина зимы, поэтому мы пропустили пару стаканчиков в гостинице, потом еще столько же в театре, где было еще холоднее. Руководство шотландского театра не слишком-то расщедрилось на уголь, как ты понимаешь. Понемногу Филип набрался, так что когда он вышел на сцену, ноги уже не держали его. В результате он споткнулся о свою мантию, упал и не мог подняться. Ну, ты можешь себе представить публику – жители южной Шотландии, набожные до ужаса – настоящие сектанты – да к тому же, половина из них трезвенники, я думаю. Когда Филипу, ухватившемуся рукой за трон, удалось подняться на ноги, кто-то крикнул: «Ты же пьян в стельку!» Тогда вся публика начала свистеть и шикать, потому что они, шотландцы, как ты знаешь, злятся, когда их денежки пропадают зря. Филип выпрямился, поднял руку, призывая к тишине, и, клянусь, он выглядел поистине по-королевски, потому что минуты через две можно было бы услышать, как булавка упадет с балкона.

– Дамы и господа, – в своей возвышенной манере произнес он – ты же знаешь, как он может быть великолепен, – если вы считаете, что я пьян… подождите, пока вы увидите Бэкингема!

Тоби захохотал, и Фелисия тоже рассмеялась. Она снова была дома, среди актеров, там, где было ее место, и она была так счастлива, что ей трудно было себе представить, как она могла стремиться уехать в Голливуд.

– Твое здоровье, Тоби, – сказала она и осушила стакан, чувствуя, как тепло разливается по телу.

Тоби несколько минут смотрел в окно, потом повернулся к ней; его лицо вдруг стало мрачным.

– Мне не нравится, что мы играем «Макбета», – сказал он. – Я был против с самого начала.

– Почему? Банко хорошая роль.

– Дело не в роли; мне не нравится сама эта проклятая пьеса. От нее одни несчастья – всегда были.

– Я не верю в такие глупости.

– Это не глупости. Ты же не станешь отрицать, что старушка Лилиан Бейли умерла как раз накануне премьеры «Макбета» в «Олд-Вик»? А разве Рекс Помфрет не получил в одной из батальных сцен такой удар, что потерял сознание, когда он играл «Макбета» в Стратфорде? И не во время ли представления «Макбета» старина Джайлс Монкриф застал свою жену в гримерной в объятиях Хью Деруэнтера, который играл Банко, и заколол их обоих?

– Не Банко, он играл Макдуфа. Смысл этой истории в том, Тоби, что Джайлс, перед тем как заколоть их, крикнул: «Макдуф, начнем, и пусть нас меч рассудит. Кто первым крикнет: «Стой!» – тот проклят будет!»[57] Во всяком случае он не причинил им большого вреда. И Монкрифы по-прежнему женаты, так что они, видимо, помирились. Я не верю, что на «Макбете» лежит проклятие.

Потом они молча сидели рядом, ощущая согревающее действие джина. Фелисия почувствовала себя счастливой, довольной, слегка навеселе – такого хорошего настроения у нее уже давно не было.

Ей хотелось, чтобы Робби проснулся и составил им компанию.


– Я только хочу сказать, что это не лучший способ начинать гастроли, дорогая, – терпеливо повторил Робби.

– Если бы в поезде ты не заснул так спокойно, будто меня не существует, ничего подобного не случилось бы.

– Прости. Я, кажется, уже извинился. Я очень устал.

– Устал, Робби? Или тебе было скучно со мной?

– Ради Бога, Лисия! Мне не было скучно. Я сожалею о том, что заснул в этом проклятом поезде, но это не причина, чтобы так напиваться вместе с Тоби и устраивать скандал на платформе перед прессой…

– Я не устраивала скандала!

– Ты назвала одну из журналисток суетливой старой сукой. Ты сказала парню из «Манчестер гардиан», что собираешься играть леди Макбет как шотландскую секс-бомбу, – по моему совету. Мне кажется, читатели «Гардиан» это не слишком хорошо воспримут, как ты думаешь?

– Не вижу ничего дурного в том, чтобы немножко встряхнуть всю эту свору старых склочниц и их скучных мужей. Теперь у нас, наверное, каждый день будет аншлаг.

– Дело не в этом. – Но в чем было дело, Робби так и не объяснил. Он подошел к окну, чтобы выглянуть на улицу, зная наперед, какое безрадостное зрелище увидит, но он не мог отодвинуть шторы, не выключив света, поэтому вынужден был вновь обратить внимание на Фелисию.

По меркам гостиницы викторианской эпохи их номер был просторным; убранство, если говорить языком декораторов, было выдержано в тоне темного красного дерева и еще более темного бархата; все освещение составляли несколько изящных газовых рожков девятнадцатого века, превращенных в светильники с самыми слабыми электрическими лампочками. В камине горели угольные брикеты, от которых на "постельном белье оставались пятна сажи. Если прислониться к каминной решетке, то еще можно было ощутить какое-то тепло, но стоило сделать шаг в сторону, как холод сразу же охватывал тебя. Ванная была маленькой, выложенной кафелем комнаткой с таким высоким потолком, что казалось, будто ты находишься в шахте, и такой чугунной сантехникой, которая предназначалась, вероятно, для племени гигантов. Обычно такие вещи не вызывали у Вейна ни малейшего неудобства, но сейчас у него начался приступ клаустрофобии такой силы, что он с трудом сдержался, чтобы не выбежать в коридор, лишь бы покинуть это замкнутое пространство. Однако проблема, как он чувствовал, была не в пространстве – это присутствие Фелисии заставляло его ощущать себя загнанным в ловушку.

Фелисия требовала его постоянного внимания, и хотя он все еще время от времени чувствовал угрызения совести, его мысли уже были заняты другим. Страшный год службы в авиации помог ему пережить многое – чувство вины перед Фелисией, провал его брака с Пенелопой, ошибки прошлого – все это казалось таким незначительным в небе Германии, где удачливый стрелок или случайная невнимательность в одно мгновение могли прервать его жизнь. Именно в эти жуткие минуты он нашел для себя смысл жизни, ради которого стоило сражаться – стать величайшим актером своего времени, а может быть, и всех времен.

В первые недели после возвращения Фелисии Вейн был счастлив окунуться в блаженство семейной жизни просто потому, что они оба пережили все испытания и были наконец вместе.

Он не мог сейчас жаловаться на поведение Фелисии. Она была жизнерадостна, эротична, ее возвращение на сцену было необыкновенно удачным – в глазах всего мира он был самым счастливым мужчиной. Но ее настроение менялось час от часу, радость сменялась внезапной депрессией, и она нуждалась – нет, она требовала – в его постоянном внимании.

Даже эти гастроли были в какой-то мере организованы, чтобы Фелисия смогла сыграть роль, равную по значимости его ролям. Вейн выбрал «Макбета» в основном потому, что леди Макбет была той ролью, которую Фелисия хотела сыграть. Но он вряд ли мог потратить всю свою профессиональную жизнь на пьесы, которые давали Фелисии возможность играть с ним вместе. Он не мог принять такое ограничение своих устремлений, низводя себя и Фелисию до английского варианта Лантов[58] на Бродвее. Он уже страдал от необходимости постоянно решать проблемы Фелисии, и именно это, помимо всего прочего, заставило его в поезде закрыть глаза и притвориться спящим. У него просто не было настроения разыгрывать пылкого влюбленного перед Тоби Иденом, или строить планы на будущее, чтобы они с Фелисией могли играть вместе до конца своих дней.

Фелисия, с видом одновременно дерзким и очень трогательным, стояла в центре унылой комнаты в окружении их вещей. Они не могли бесконечно молчать, подумал Вейн, как персонажи бытовой комедии, которые забыли свои слова. Он подошел к ней и привлек к себе, но она оставалась напряженной и холодной.

– Лисия, – тихо сказал он, – я люблю тебя. И мне очень жаль.

Она не смотрела на него.

– Жаль? – повторила она шепотом. – Мы все время извиняемся. Жаль чего?

– Жаль, что ты подумала, будто я тебя игнорирую.

– Но именно это ты и делаешь.

– Мне надо было многое обдумать.

– Было время, когда мы готовы были отдать что угодно, только бы остаться в номере вдвоем. Ты помнишь?

Он это помнил.

– Тебе надо немного отдохнуть, – мягко посоветовал он.

– Ты хочешь сказать, что мне надо протрезветь. Можешь не волноваться. Я трезвая.

– Я имел в виду, что нам предстоит большая работа. Через три дня открытие гастролей.

– Я это помню.

– И это не легкая роль.

– Ни одну из них не назовешь легкой.

Это, подумал он, не совсем так. Каждая великая роль трудна, но есть самые трудные из всех. «Макбет» была одной из труднейших пьес; этим, вероятно, объяснялись рассказы о несчастьях, которые она приносила.

Вейн возненавидел Макбета за долгие недели подготовки роли, и даже на репетициях ключ к характеру этого человека по-прежнему не давался ему. Он понимал дилемму Макбета – человек, допустил единственную ошибку, совершил ужасное преступление, и теперь не в состоянии уйти от этого тем более, что леди Макбет, едва скрывая свое презрение к мужу, толкает его на новые и новые преступные деяния… Вейн долго и упорно размышлял, почему он не доволен своей ролью, и пришел к выводу, что проблема заключается в леди Макбет – или точнее, в том, как Фелисия ее интерпретировала, хотя это была частично его идея.

Фелисия, кажется, получала большое удовольствия, играя чувственную, соблазнительную леди Макбет, более опасную и решительную, чем ее слабовольный муж, вознамерившуюся добыть для него корону, которую он жаждал получить, но за которую у него не хватало мужества бороться. Постепенно, не без поддержки Чагрина, вероятно, она стала центром пьесы, а Макбет превращался во все более пассивную, вспомогательную фигуру в трагедии, героиней которой была она.

– Пойдем спать, дорогая, – сказал он, ощутив вдруг огромную усталость.

Она кивнула, и он повел ее в спальню. Интересно, подумал он, как вела себя чета Макбетов, когда они поднимались в свои апартаменты в замке? Шекспир давал здесь зрителям самим домысливать происходящее. Он не показывал, как Макбеты раздевались, завтракали или занимались любовью – если они вообще этим занимались. Робби и Фелисия так долго представляли свою любовь на публике, что в последнее время прекращали изображать влюбленных, как только оставались одни. Они заходили в лифт отеля молча, каждый погруженный в свои мысли, но стоило двери открыться – они брали друг друга за руки и выходили в вестибюль, играя роль звездных влюбленных перед публикой в лице служащих отеля и случайных посетителей.

Почему так получалось, подумал он, что он мог поделиться своими самыми сокровенными чувствами с Рэнди и больше не может этого сделать с Фелисией? Он, конечно, знал ответ. Он во многих отношениях не оправдал ее ожидания и теперь вынужден был это скрывать от нее. Вейн разделся, пока Фелисия была в ванной, и с мрачным видом закурил новую сигарету (пора бросать курить, подумал он, к тому же сигареты выдают по карточкам, так что нельзя бездумно расходовать их).

Странно, но секс с Рэнди не доставил ему никакого особого удовольствия, кроме вполне понятного волнения, появляющегося когда совершаешь что-то запретное. Он не шел ни в какое сравнение с тем, что у него было с Лисией, и Вейн не почувствовал ни малейшего желания заниматься этим вновь, ни с Рэнди, ни с каким-либо другим мужчиной. Было нечто другое – чувство духовной близости, сокровенных тайн, искренней дружбы – точнее сказать, нежности, – что связывало их с Рэнди, чувство, которое можно было скрепить только сексом, потому что в нем выражалась непосредственная самоотдача. Рэнди, конечно, хотел продолжать их отношения, но Вейн отказался. Что говорил Вольтер о гомосексуализме? «Один раз – философ, два раза – педераст».

Мы с Фелисией поженимся, говорил себе Робби. Имея свой дом и детей, они будут счастливы – он был в этом твердо убежден, другого просто быть не могло.

Он крепко держался за эту мечту: собственная семья и слава. Если он закрывал глаза (в этом ужасном гостиничном номере все равно не на что было смотреть), то ясно видел картину той жизни, о которой мечтал: Сайон-Мэнор с его тронутыми временем стенами из золотистого котсуолдского камня, посыпанный гравием двор, кирпичная конюшня, а за ними холмистые поля – его поля – пруд с утками, английский сад, клумбы. Он представлял себе чаепитие на лужайке среди цветов, собак, лежащих у ног, где-то на заднем плане ребенок верхом на пони…

Робби услышал шум в водопроводных трубах, которые гудели и дребезжали при каждом повороте крана, потом звякнула задвижка в ванной (Лисия всегда запирала дверь ванной, даже дома – у нее была просто мания уединяться и одновременно такая брезгливость, что она предпочитала мучиться, чем пользоваться общественным туалетом). Он почувствовал, как она скользнула под одеяло рядом с ним. Он не сомневался, что она лежала так как всегда, прямо на спине, руки скрещены на груди, пальцы ног вытянуты, как изображение дамы времен крестовых походов на каменном надгробии – для полноты картины ей не хватало только собачки у ног. Голова ее обязательно лежала точно в центре двух подушек, положенных одна на другую, с непременными ее собственными наволочками на них; ее шелковые тапочки были аккуратно поставлены на чистое полотенце на полу у кровати – ей было неприятно ставить босые ноги на гостиничный коврик, по которому до нее ходили разные люди – одеяло и простыня (ее собственная, конечно) были загнуты точно на шесть дюймов, ни больше ни меньше.

Иногда ему хотелось закричать: «Разве ты не знаешь, что идет война?» или «От грязи не умирают, черт возьми!» или что-нибудь в этом роде, что, без сомнения, обидело бы ее, но был ли в этом какой-либо смысл? Ее невозможно было переделать, и, по большому счету, бессмысленно было и пытаться. Неужели он все-таки предпочел бы неопрятность? Да, черт побери, сказал он себе, некоторая неопрятность могла бы все изменить: упавшая на пол шпилька, волосы, случайно оставшиеся на ее расческе, пятнышко на дорогом нижнем белье…

Вейн вдруг понял, что леди Макбет по-своему тоже одержима манией чистоты.

«Неужели эти руки никогда не станут чистыми?» Что там говорит о ней ее служанка? «Это у нее привычное движение. Ей кажется, что она их моет. Иногда целых четверть часа проходит, а она все трет и трет».[59]

Мания чистоты и аккуратности – определенно редкое явление в средневековой Шотландии – могла стать интересным штрихом в раскрытии Фелисией образа леди Макбет; ее руки постоянно поправляли бы что-то, ставили все на место, смахивали пыль с плаща Макбета… Надо поговорить об этом с Филипом, решил он.

Робби с удивлением почувствовал, что рука Фелисии сжала его руку под одеялом.

– Робби, – прошептала Фелисия; ее голос был слегка хрипловатым от многочисленных сигарет и нескольких часов непрерывного пьянства в обществе Тоби Идена, – я не вызываю у тебя отвращения?

– Боже мой, нет, конечно! – воскликнул он, проснувшись от неожиданности. Он почувствовал, как кончики ее пальцев скользят по шелку его пижамы. Он ненавидел эти проклятые пижамы, и на фронте совершенно спокойно спал в одних трусах, но Фелисия всегда покупала ему самые дорогие пижамы, поэтому он считал себя обязанным носить их. – Что ты имеешь в виду, любовь моя?

– Мое тело не вызывает у тебя отвращения?

– Почему это тебя вдруг стало волновать?

– Просто интересуюсь. Что тебе больше всего нравится в женском теле? В отличие от мужского, я имею в виду?

Ее вопрос заставил его насторожиться.

– Меня никогда не интересовало мужское тело, – твердо заявил он.

– А я думала, каждого мужчину это интересует – немного. Женщин ведь привлекают другие женщины, пусть всего лишь в воображении.

– Возможно. Я не знаю. Однако я не испытываю никакого интереса к мужским телам. Я достаточно на них нагляделся в школе и на фронте.

– Неужели тебя никогда не интересовало, как это – заниматься любовью с другим мужчиной? Меня, например, интересовало, что можно почувствовать, занимаясь любовью с другой женщиной?

Вейн вздохнул.

– А меня нет.

– Понимаю. – Ему явно не удалось убедить ее. Он был уверен, что она рассчитывала застать его врасплох, когда он устал и хочет спать. Ему хотелось поскорее уйти от этой опасной темы. Он привлек ее к себе и крепко поцеловал.

В тусклом свете, проникавшем из гостиной, последнее, что он увидел перед тем, как заняться с ней любовью, были ее глаза, глядящие на него с холодной пристальностью следователя, как будто она точно знала, что он сейчас сделает и что он старается скрыть. Потом она оказался под ним, и все исчезло.

Робби понял, что не доставил ей особого удовольствия – все произошло слишком быстро, будто она тоже хотела поскорее покончить с этим.

Он уже начал засыпать, когда вдруг осознал, что ему это тоже не доставило большого удовольствия. Он чувствовал Фелисию рядом с собой, слышал ее ровное дыхание, она и во сне касалась его рукой, будто хотела убедиться, что он не исчез.

Никогда еще в своей жизни Робби не чувствовал себя таким одиноким.

Сцена десятая

В Манчестере Фелисии ничего не нравилось – ни декорации, ни ее гримуборная, ни акустика театра. Она была недовольна костюмом Робби и его гримом – он сделал его, не посоветовавшись с ней – а почтение, с которым вся труппа относилась к Робби, отодвигая ее на второй план, вызывало у нее раздражение.

За время затянувшегося отсутствия Филипа Чагрина – он прислал телеграмму с извинениями, – Робби взял все дела в свои руки, и хотя Фелисия сочувствовала ему, видя, сколько сил отнимают у него многочисленные обязанности, которые он на себя взвалил, ее возмущали его исключительное положение и тот факт, что он обращался с ней, будто она была лишь одной из проблем в изнурительной задаче донести «Макбета» до зрителя в более или менее целостном виде. Если бы ее репетициями – и Робби тоже – руководил сам Филип, постоянно повторяла она себе, все было бы хорошо, но до премьеры оставалось меньше недели, а она чувствовала себя неподготовленной и, хуже того, заброшенной.

При первом чтении проблемы «Макбета» показались ей не сложнее, чем в любой другой пьесе Шекспира. Только оказавшись на сцене, в театре, она начала понимать, почему многие поколения актеров и актрис считали, что на этой пьесе лежит проклятие. Она была невозможно трудна для постановки, как будто создавая ее, Шекспир забыл, что сам когда-то был актером.

Сцену, в которой призрак Банко занимает место за столом на пиру, можно было играть либо с пустым стулом, либо здесь должен был появиться Тоби Иден в соответствующем гриме, но Робби не удовлетворяло ни то, ни другое. Ему не нравилось играть с пустым стулом, но призрак в лице Тоби нравился ему еще меньше, потому что, как он ни старался, невозможно было сделать призрачным «слишком плотное тело» Тоби Идена и скрыть живой взгляд его глаз. Еще сложнее была сцена, где Макбет видит перед собой кинжал. И Филип и Робби пришли к единому мнению, что если зрители будут видеть призрак Банко, то они должны видеть и таинственный кинжал. Предпринимались бесконечные попытки показать его в воздухе перед Макбетом, использовалось все: от диаскопа до специального солнечного прожектора. Эти эксперименты так увлекли группу осветителей, что Фелисия постоянно жаловалась, что ее оставляют в полной темноте прямо посреди сцены.

Она про себя ругала Шекспира, как рано или поздно начинали делать все, кто играл «Макбета», но она сознавала, что причина ее переживаний – Робби.

В тысячах мелочей она ощущала, или думала, что ощущает, его равнодушие. Ей хотелось, чтобы он время от времени целовал ее в щёку, клал ей руку на плечо, шептал, как во время репетиций «Антония и Клеопатры», что он с нетерпением ждет, чтобы остаться с ней наедине. Вместо этого он окружал себя – намеренно, считала она – другими членами труппы, занимаясь разными проблемами, которые давали ему возможность избегать ее. Фелисия отвечала ему тем, что выплескивала свой гнев и страх одиночества в своей игре, так что постоянно затмевала его на сцене, и его Макбет бледнел по сравнению с ней. Она ничего не могла с собой поделать – продолжая упрямо играть на публику, она мешала Робби, и чем менее уверенным становился он в своей роли, тем настойчивее она усиливала свою.

В то же время она ощущала все нарастающее беспокойство. Кровь и ужасы «Макбета» угнетали ее, зловещая атмосфера заполняла ее теми же чувствами, которые она испытала ребенком, увидев в Музее мадам Тюссо[60] сцену казни Марии, королевы Шотландии. Фелисия спала плохо, как всегда, но в те несколько часов, на которые ей удавалось уснуть, она видела во сне кровь, фантастические кинжалы, целую вереницу ужасных видений, которые ее спящий мозг не мог контролировать. К счастью, проснувшись, она почти ничего не помнила, но один сон преследовал ее снова и снова. Она видела свою руку с зажатым в ней кинжалом, который она вонзает в человеческое тело, кровь брызжет в стороны, пока не заливает ее всю. Лицо мужчины, которого она убивала в сне, постоянно менялось – иногда она видела черты Рэнди Брукса, иногда Марти Куика, а иногда дяди Гарри… Филип Чагрин предупреждал ее не пускать леди Макбет в свою повседневную жизнь, но эта дама определенно обладала собственным мнением на этот счет.

При свете дня – или точнее сказать, в тусклом свете ламп репетиционного зала – одно воспоминание о ночных кошмарах вызывало у Фелисии нервную дрожь. Она прошла на авансцену туда, где стоял Робби в окружении актеров труппы, осветителей, рабочих, Тоби с его неизменной трубкой в зубах, загримированного для эпизода с призраком, помощника режиссера и очень высокого молодого человека по имени Гиллам Пентекост, которого Фелисия возненавидела с первого взгляда, но по отношению к которому она чувствовала себя обязанной быть вежливой. Пентекост был журналистом, или претендовал на эту роль, и одним из тех молодых людей, которые были увлечены театром, но не могли найти себе место в нем. И он, конечно, благоговел перед великим Робертом Вейном.

Пентекост напоминал ей Кассио – именно такого худого и голодного парня, которого надо было опасаться, – хотя Робби сразу же проникся расположением к нему, прислушивался к его замечаниям, наслаждаясь его поклонением. С Фелисией молодой человек был вежлив, но его вежливость не скрывала некоторого презрения по отношению к ней. Хотя он писал статьи только для местных газет, он окончил Оксфорд и считал себя интеллектуалом. Фелисия не отрицала, что он был умен, сообразителен, но иногда излишне резок. В Оксфорде Пентекост поставил несколько любительских спектаклей и даже играл в университетском драматическом кружке. Сейчас он писал статью о Робби для журнала «Нью Стейтсмен».

– Робби, дорогой, – сказала Фелисия, – я должна поговорить с тобой об освещении в моих сценах.

Краем глаза она заметила быстрый взгляд, которым обменялись Робби и Пентекост, означавший: «О Боже, что еще?» Он напомнил ей такие же взгляды, которыми обменивались Робби и Рэнди Брукс, тайные, все понимающие, нетерпеливые.

– О нем позаботятся, – сказал Робби. – Я не могу все делать одновременно. – Он увидел выражение ее лица и тут же сменил тон. – Дорогая моя, – ласково успокоил он ее (как она ненавидела, когда ее успокаивали!), – обещаю тебе, что все будет хорошо.

Фелисия нетерпеливо топнула ногой.

– Половину времени я нахожусь в темноте, – возмущенно возразила она.

– Послушай, пока нет Филипа, я должен следить за всей постановкой, Лисия. Мы обязательно направим на тебя свет! Верно, Род?

– Верно, босс, – мрачно произнес осветитель. – Мы потом все проверим.

– Я хочу, что все проверили сейчас.

– Ну, было бы неплохо, если бы ты шла чуть медленнее, дорогая. Понимаешь, осветители не успевают за тобой.

– Я не собираюсь делать ничего подобного! Во всяком случае, – она кивнула в сторону Рода, – это не моя обязанность облегчать ему жизнь. Наоборот, это его работа держать меня в луче света, чтобы я не произносила свои слова к темноте. Мне кажется, я не прошу ничего из ряда вон выходящего.

– А мне это показалось неплохой идеей, – вмешался Пентекост. У него был хорошо поставленный голос с оксфордским выговором, однако в нем проскальзывали нотки презрения и интеллектуального превосходства. – Знаете, у Комисарского «Макбет» очень мрачен, весь на таких рембрандтовских контрастах, очень впечатляющий, где леди Макбет как бы парит среди теней. Честно сказать, я думаю, что это пьеса не нуждается в ярком свете.

– Интересная мысль, – сказал Робби, на секунду закрыв глаза.

Фелисия удивленно смотрела на него, испуганная его странной реакцией. Она знала, что когда он был уверен в своих силах, никого не слушал, или вернее слушал, но не обращал на это никакого внимания. Он не нашел своего подхода к «Макбету», и теперь пробовал все, что ему предлагали – этим, видимо, объяснялся и его странный грим: он сделал себе густые накладные брови, длинную черную бороду, жидкие усы, как у китайского мандарина, острый нос, как у Филипа Чагрина, и завернулся в просторный клетчатый плащ.

Она сердито посмотрела на Пентекоста, пораженная тем, насколько ей неприятна его внешность. Несмотря на высокий рост, он выглядел очень по-детски, как будто был одним из худых, полуголодных товарищей Оливера Твиста из работного дома мистера Бамбла.[61] Жидкие светлые волосы Пентекоста были зачесаны назад, его большие уши оттопыривались, лицо было таким худым, будто он недоедал. Его внешность спасали лишь проницательные глаза – как раз подходящие для Яго, подумала она – и поразительно чувственные губы. Рукава и брюки его костюма были коротки, как у школьника, который слишком быстро вырос, но он носил его с непринужденной элегантностью, несмотря на то, что костюм был уже далеко не новый, и не особенно чистый. Фелисия не собиралась выслушивать наставления и советы этого школьника-переростка, как бы высоко Робби ни ценил его.

– Мне наплевать на Комисарского, – сказала она. – Я не буду произносить свои слова в кромешной тьме. Публика платит за то, чтобы видеть пьесу. И меня в ней.

И менее значительные мужчины, старше по возрасту и более влиятельные, отступили бы. Но Пентекост не моргнул и глазом.

– Да, – спокойно сказал он, – вы абсолютно правы. Добрые жители Манчестера захотят увидеть звезд, если они за это заплатили. И конечно, кто же откажется увидеть вас, мисс Лайл? В Манчестере и в лучшие времена было мало красоты. Я не думаю, что среди зрителей будет хоть одна душа, которая сможет даже на минуту оторвать от вас свой взгляд.

– Все будет зависеть от того, смогут ли они меня увидеть или нет.

– Понимаю. Но я думаю, что даже при самом тусклом свете вы будете сиять.

– Не трудитесь льстить мне, мистер Пентекост. Я слышала похвалы от более важных персон.

Фелисия повернулась к Робби.

– Неужели я требую слишком многого, когда прошу провести со мной репетицию и чтобы при этом паршивая пресса не стояла у меня за спиной? Я имею в виду, когда ты наконец снизойдешь до того, чтобы дать мне возможность репетировать!

У стоявших вокруг Робби людей разом перехватило дыхание. Трудно было бы найти где-то еще полдюжины мужчин, которые явно захотели одновременно исчезнуть – за исключением Пентекоста, которого эта перепалка забавляла и приводила в восторг, потому что он, без сомнения, фиксировал каждое слово.

Конечно, Фелисия знала, насколько люди могли быть преданы Робби, но это только подогревало ее гнев. Робби обожали все, включая самых простых рабочих сцены. Он имел «связь с народом», совсем как Генрих Пятый, обладал даром заставить всех почувствовать, что они являются самой важной частью постановки, что их проблемы интересуют его не меньше, чем его собственные – тогда как она была просто капризной звездой, требовательной голливудской стервой-богиней.

Она перехватила взгляд Робби – мгновенную вспышку гнева, которую он тут же подавил. На его лице появилась улыбка многострадального терпения.

– Конечно, дорогая, – мягко сказал он. – Сейчас все будет готово. – Он повернулся к Пентекосту. – Гиллам, если тебя не затруднит…

– Нисколько! Я исчезаю. – Пентекост понимающе улыбнулся и чуть заметно подмигнул Робби. Закурив сигарету – «Вейнс», заметила Фелисия, удивляясь, где он сумел их достать, – он покинул сцену.

– Неужели нам так необходимо, чтобы этот прыщавый мальчишка был при тебе во время репетиций, как Босуэлл при докторе Джонсоне?[62]

– Ну что ты, дорогая, Гиллам совсем не прыщавый. И он весьма умен – такого парня не часто встретишь в провинциальной газете. Я думаю, он может нам пригодиться, но если он тебе мешает, я попрошу его не попадаться тебе на глаза.

– Не попадаться на глаза! Пусть совсем убирается отсюда!

Робби открыл было рот, чтобы ответить ей, но не успел произнести и слова, как появился помощник режиссера. Пробормотав извинения, он сообщил, что декорация крепостной стены для Дунсинана была повреждена при перевозке и теперь плотникам придется работать над ней всю ночь. Робби еще не выслушал его до конца, как его окружили люди: кто с чертежами, кто с костюмами, кто с бумагами, которые нужно было подписать. Актеры жаловались на свои тесные гримерные, осветители возмущались плохой электропроводкой в театре, декоратор ругал рабочих сцены за то, что они недостаточно бережно обращаются с декорациями, даже костюмер Тоби Идена был здесь с просьбой оценить новый вариант грима для сцены с призраком Банко. Начался какой-то хаос, все требовали внимания Робби, когда он должен был репетировать с ней. Фелисия с нетерпением ждала возвращения Филипа Чагрина, и, честно сказать, Робби тоже его ждал.

– Всего пять минут, дорогая! – крикнул он ей. – Ни минуты больше, обещаю.

Она бросила на него взгляд, от которого засохло бы здоровое дерево в цвету, спустилась со сцены, ушла к себе в гримуборную и, захлопнув дверь, заперлась там.

Пошел он к черту, мысленно сказала она. Как он смеет, она не его… Фелисия в сердцах попыталась подобрать подходящее слово, но это оказалось непросто. Она не была женой Робби, но с другой стороны, ее нельзя было назвать и его любовницей, не нравилось ей и фраза «постоянная спутница», которую применительно к ней повторяли разделы светской хроники американских газет.

Она прошлась по комнате и остановилась у зеркала, чтобы полюбоваться собой, недоумевая, как Робби и любой другой мужчина может быть равнодушным к ней. Для леди Макбет она распустила волосы, которые теперь обрамляли ее бледное лицо; ее выразительные глаза были оттенены гримом, для губ она выбрала, после обсуждения с Филипом, красную помаду, что придавало ее лицу почти плотоядное выражение. Она выглядела прекрасной и пугающей, именно такой женщиной, с которой любой мужчина захотел бы переспать, но которую каждый, кроме очень смелых, счел бы достаточно опасной, чтобы остаться с ней навсегда.

Неужели именно такой она предстает перед Робби? Фелисия сбросила костюм, надела старый халат и принялась втирать кольдкрем в кожу, чтобы снять грим, который она делала с такой тщательностью. Ей потребовался почти час, чтобы загримироваться.

Она с остервенением терла свое лицо, подгоняемая беспокойством, что грим так и не сойдет и она будет обречена до конца жизни оставаться в роли леди Макбет, смывающей кровь со своих рук…

Она взглянула на маленькие дорожные часы от Картье – подарок Робби в их счастливые дни. Они показывали половину пятого, а она уже была в театре с одиннадцати часов, дожидаясь пока Робби порепетирует с ней. Даже если сейчас он все-таки решит начать репетицию, ей потребуется час, чтобы вновь загримироваться. Ну тогда ему придется подождать, черт бы его побрал! – злорадно подумала она.

Послышался стук в дверь.

– Уходи, – спокойно сказала она. Из ящика туалетного столика она достала фляжку и, вопреки указаниям врача, налила себе стакан, но главное – это было против ее собственных привычек. Она никогда не пила в одиночестве у себя в гримуборной – она знала, что тот, кто так делает, долго не протянет. Можно было выпить с кем-нибудь, что она часто делала, можно было пойти куда-то после спектакля и напиться в стельку, но напиваться в одиночку – самое худшее, что могла сделать актриса. И она отставила стакан в сторону.

Стук повторился, на этот раз настойчивее. Ну хорошо, сказала она себе, если Робби хочет загладить свою вину, пусть войдет. Она закурила, потом подошла к двери и отперла ее.

– Можешь войти, – сказала она. – Я уже одета.

Но вошел не Робби, а Пентекост. Фелисия плотнее запахнула на себе халат и посмотрела ему в глаза.

– Какого черта вам здесь надо? – спросила она. – Если мистер Вейн хочет начать репетицию, он может сам прийти и пригласить меня.

Пентекост улыбнулся. Она с удовлетворением отметила, что у него ужасные зубы.

– Несомненно, он может, и он, несомненно, придет. Но я пришел не для этого.

Фелисия не могла не восхищаться выдержкой этого молодого человека. Он был всего лишь провинциальным журналистом, только что окончившим университет, но он совершенно свободно чувствовал себя в ее гримуборной.

– Тогда для чего вы пришли? – спросила она.

Пентекост спокойно посмотрел на нее. Он заметил стакан на туалетном столике, и в его глазах мелькнула насмешка, как будто она только что подтвердила самые худшие слухи о своем поведении.

– Я восхищаюсь мистером Вейном, – произнес он. – Я считаю его гением.

Фелисия кивнула. Все поклонники Робби считали его гением.

– Он очень добр ко мне, как вы знаете. Не многие актеры позволили бы журналисту или критику подойти к ним так близко. Это захватывающее зрелище – видеть, как он работает.

– Вероятно, – равнодушно сказала она.

– Именно потому, что я испытываю к нему чувство благодарности, я и не знаю, как сказать ему то, что я слышал.

Фелисия встрепенулась. Только одно могло заставить ее прислушаться к его словам: а вдруг, несмотря на то, что он живет не в Лондоне и далек от столичных сплетен, он все-таки что-то «слышал».

– Что же вы слышали? – спросила она. – О чем вы говорите?

Пентекост смущенно передернул плечами.

– Мне позвонили из Лондона, – сказал он. – Мой приятель работает в одной ежедневной газете. Он, кажется, узнал причину задержки мистера Чагрина.

– Задержки? Он участвует в съемках фильма. Кажется, они потребовали больше времени, чем он ожидал. Так всегда бывает. Он, вероятно, уже едет сюда.

– В том-то и дело, что нет. Он не едет сюда и еще долго не сможет этого сделать. Вчера он был арестован. Видите ли, он попытался подцепить одного парня в баре, а тот, к несчастью, оказался полицейским. Вы знаете, как это обычно происходит – как правило, просто предлагаются деньги. Во всяком случае, что-то не получилось. То ли мистер Чагрин предложил недостаточно крупную сумму, то ли ему попался единственный порядочный полицейский на весь Уэст-Энд, но тем не менее он был арестован, обвинен в непристойном поведении, доставлен к мировому судье и теперь должен предстать перед судом.

– О мой Бог! Бедный Филип!

– Ну все не так страшно, как могло бы быть. Я думаю, что пресса не будет поднимать большого шума. Я хочу сказать, все знают, что он – гомосексуалист, так что это ни для кого не новость. В конце концов, он не женат, у него нет детей, он не является ни министром, ни священником. Конечно, шум будет, но скоро все затихнет. Все же я не думаю, что он сможет приехать в Манчестер. Робби – мистеру Вейну, я хочу сказать, – придется взять всю постановку на себя.

– Проклятый «Макбет»! – вырвалось у Фелисии. Эта чертова пьеса была как заколдованная. Теперь Робби придется быть режиссером и одновременно играть главную роль.

Она отлично знала, насколько это трудно. Именно его попытка поставить «Ромео и Джульетту» и играть Ромео привела в Америке к ее нервному срыву. Почти все время он был равнодушен к ней, как будто старался во что бы то ни стало избежать стычек – потом когда терпение у него кончилось, он вдруг начал огрызаться, что рассердило и обидело ее. Она поняла почему. Невозможно было не выносить на сцену все обиды, грехи и ошибки их совместной жизни. Играть с Робби было достаточно трудно; работать с ним как с режиссером было вообще невозможно – для них обоих.

– Вот такие дела, – произнес Пентекост с видом человека, которого больше интересовали дурные новости, чем хорошие. – Робби… то есть мистера Вейна… надо предупредить, как вы думаете? Я хочу сказать, что пресса скоро навалится на него, а потом нельзя, чтобы он узнал обо всем этом из газет, верно?

– И вы не хотите приносить дурные вести, мистер Пентекост?

– Вы правы.

– Но вы же сказали об этом мне?

– Не обижайтесь, но мне кажется, что вы сделаны из более прочного материала, мисс Лайл. К тому же вы ближе ему, чем я, не так ли?

Фелисии показалось, что она заметила в его словах насмешку. Расстроенная, она подумала, насколько близок этот молодой человек с Робби? Она осушила стакан, больше не заботясь о том, что Пентекост может подумать – или сказать.

– Я скажу ему, – сказала она, потом, вздохнув, добавила: Бедный Филип.

– Да, конечно. Я думаю, теперь ему придется оставить всякую надежду получить рыцарское звание. Пожалуй, он сошел с дистанции и в борьбе за звание Великого актера. Теперь осталось только два претендента: Робби и Тоби Иден, и я знаю, на кого я сделал бы ставку. Конечно, все зависит от «Макбета», я думаю. Посмотрим. – Он улыбнулся ей улыбкой всезнающего человека. – Тогда я покидаю вас, – сказал он. – Теперь мы, наверное, будем чаще видеть друг друга.

– Почему вы так решили?

– Мистер Вейн считает, что я могу быть ему полезен как консультант, понимаете, чтобы читать сценарий, выдвигать какие-то предложения, и все такое… французы называют это dramaturgie.[63] – Фелисия не могла не заметить, что французский у него ужасен. Она поморщилась от его произношения. – Конечно, сначала я должен закончить статью, – продолжал он, не заметив ее гримасы. – И свой обзор. Мне предоставилась редкая возможность работать бок о бок с таким человеком, как он – ну вы знаете это лучше меня! – Он бросил взгляд на стакан в ее руке. – Если вы хотите его видеть, то сейчас он у себя в гримерной.

Он быстро поклонился ей, что вышло не совсем изящно из-за его высокого роста, и скрылся за дверью.

Фелисия ни секунды не сомневалась, что он расскажет Робби, что застал ее со стаканом в руке, но хуже всего были его намеки на то, что он знает, где находится Робби, а она нет.

Назло всем она налила себе еще, потом, так и не закончив снимать грим, пошла к Робби, чтобы сообщить ему неприятную новость.


Но он не воспринял это как плохое известие. Конечно, ему было жаль Филипа, он был шокирован происшедшим, но его радовала возможность закончить своего «Макбета» без советов и вмешательства Чагрина. Фелисия всегда забывала, каким безжалостным было его честолюбие.

Арест Чагрина привлек внимание прессы к постановке. «Звездный час Вейна!» – восклицала «Дейли экспресс» на первой полосе, сопровождая свою статью двумя фотографиями: на одной был Филип Чагрин, выходящий из здания суда с гордо поднятой головой, а на другой – Роберт Вейн, задумавшийся как Гамлет над свалившимися на него обязанностями. В какой-то мере «вейновский «Макбет» (как его теперь называли в прессе) заинтересовал всех, даже людей, далеких от Шекспира и от театра. Конечно, здесь налицо были все элементы газетной драмы – скандал на почве секса, пара знаменитых любовников, «заколдованная» пьеса и вечно не прекращающаяся гонка за театральными лаврами, в которой бедняга Филип так споткнулся, что практически дисквалифицировал себя.

За два дня непрерывной работы Робби сумел наложить свой отпечаток на «Макбета» Филипа Чагрина, но не смог полностью стереть все следы первоначальной концепции Чагрина. Было слишком поздно менять вагнеровские декорации или оперные световые эффекты и дым в сцене появления ведьм, и уже невозможно было что-то сделать с кинжалом, который плавал – или иногда отказывался плавать – в воздухе.

Филип хотел, чтобы Макбет был холодным, расчетливым негодяем, которого толкает на преступления его требовательная, чувственная жена. Эта интерпретация было не по вкусу Робби, поэтому он старался сделать Макбета более приятным, показать, что его герой в конечном итоге не такой уж плохой человек – при таком подходе леди Макбет оставалась главной злодейкой.

Критики обвиняли Фелисию в том, что она прибегала к «кошачьим чарам» всякий раз, когда у нее возникали сомнения, как играть ту или иную сцену, и она не отрицала этого. «Кошачьи чары» отлично сработали в роли Клеопатры, они были бы хороши для Джульетты, но леди Макбет больше походила на тигрицу, чем на котенка. Она была воплощением зла, без всяких добродетелей, в ней не было даже любви к Макбету, которого она презирала за нерешительность.

«Охрип,

Прокаркав со стены о злополучном

Прибытии Дункана, даже ворон.

Ко мне, о духи смерти! Измените

Мой пол. Меня от головы до пят

Злодейством напитайте.

Кровь мою Сгустите».[64]

Тем не менее – и почти без помощи Робби! – Фелисия нашла ключ к тому, как заставить себя, уж если не публику, поверить в леди Макбет. Она играла ее с затаенным раздражением неудовлетворенной женщины. Когда у нее возникали сомнения, она вспоминала, с каким выражением Натали Брукс часто смотрела на Рэнди, когда думала, что никто этого не видит, и все сразу же вставало на место. Фелисия не могла не видеть, что ей удалось заставить Робби так нервничать, что в одном месте он даже начал заикаться.

Она повернулась в ту сторону, откуда в любой момент должен был появиться Робби, и заметила Пентекоста, сидящего в тени в дальнем конце первого ряда с книгой в руках – и тут же забыла свою следующую реплику.

– Что, черт возьми, он здесь делает? – прикрыв глаза рукой от яркого света, закричала она.

Из тени позади декораций, изображавших стены замка, раздался приглушенный звук, в котором она расслышала сдержанное проклятие. Появился Робби, неузнаваемый из-за длинной бороды, густых бровей и богато украшенного шлема.

– Ради Бога, Лисия, продолжай. «Вход жалости закройте…»

– Может быть, ты не слышал меня, Робби? Что этот паршивый мальчишка делает здесь, шпионит за мной? И как он смеет читать книгу?

– Гиллам не читает книгу. Он следит вместо меня по тексту пьесы.

– Прогони его!

Робби быстро вышел к стенам замка, будто спасался от врагов, и приблизился к тому месту, где стояла Фелисия.

– Гиллам, – мягко сказал он, – будь другом – исчезни. – Он сердито посмотрел на Лисию. – Он только пытается помочь.

– Благодарю. Я не нуждаюсь в его помощи.

– Ты, может быть, и нет, но я нуждаюсь. Я не могу находиться в двух местах одновременно.

– Я не хочу, чтобы мою игру оценивал этот неопытный мистер Пентекост.

– Он ничего не оценивает. Он суфлирует.

– Либо он, либо я, Робби. Выход только один. – Она знала, что поступает неразумно, но ей было все равно. Она понимала, что она прислушивается к голосу разума не больше, чем леди Макбет. Она стала леди Макбет, и проблема была уже не в том, как сыграть ее, а как остановиться. У нее была злость на Робби и в реальной жизни и по роли.

Она резко повернулась на каблуках, поднялась на стену замка, дождалась, пока прожектор осветит ее, и начала сначала; ее голос звучал победно – истинный голос леди Макбет, – заполняя собой зал. Потом она сбежала вниз к тому месту, откуда должен был появиться Робби, увидела его за кулисами и, поддавшись внезапному порыву, бросилась к нему.

Прежде чем он успел произнести: «Любовь моя, Дункан приедет к ночи»,[65] она спрыгнула с края декорации и протянула руки, чтобы обнять его, застав врасплох. Ничего страшного не случилось бы, но в этот момент луч прожектора ушел в сторону, оставив их обоих в полной темноте. Фелисия оступилась, упала на колени и на слове «Дункан» увлекла Робби за собой на пол. Он вскрикнул от боли, и его шлем с шумом покатился по сцене.

На мгновение ей показалось, что повторился несчастный случай как на «Ромео и Джульетте», но Робби все-таки встал, ощупывая свои кости.

– Ничего не сломано, – сказал он. – По крайней мере, хоть в этом повезло.

– Может быть, ты поможешь мне встать!

Он протянул ей руку. Фелисия подумала, что сейчас он обнимет ее и рассмеется, как раньше, но как только она была на ногах, он отвернулся и пошел за своим шлемом. Потом он холодно посмотрел на нее из-за кулис и крикнул:

– Начнем сначала?

Только когда она, проклиная свою судьбу, осветителей и его, вновь поднялась на стену замка, до нее дошло, что Робби, должно быть, решил, что она пьяна.

И она знала, кого ей надо за это благодарить!


Фелисия давно перестала бояться дня премьеры (чего нельзя было сказать о Робби), тем более в таком совершенно нешикарном месте, как Манчестер военного времени.

«Что в воздухе я вижу пред собою? Кинжал!» Из-за кулис она видела, как Робби, спотыкаясь в темноте, идет за светящимся кинжалом, который на мгновение повисает в воздухе перед ним, а потом внезапно смещается в сторону так, что ослепляет его. Она испытывала некое мрачное удовлетворение, видя как он неуверенно поднимается по крутым ступеням как человек, который пытается поймать бабочку руками.

Фелисия предвидела, что освещение и спецэффекты могут стать причиной провала, и она была права. В любой момент можно было ждать самого ужасного звука на представлении трагедии – хихиканья или сдавленного смеха.

Своим талантом актера, выразительностью взгляда Робби мог заставить публику хоть ненадолго хранить молчание. Но со своего места Фелисия видела, как на его лице появилось выражение ужаса, когда он понял, что поднимается по невероятно узким ступеням в полной темноте, глядя на сверкающий кинжал, который раскачивался у него перед глазами. В любой момент он мог оступиться и с грохотом покатиться по лестнице вниз на сцену.

Так ему и надо! – сказала она по себя. Любой, кто играл в театре, знал, что нет ничего опаснее темной сцены, особенно когда луч прожектора светит тебе прямо в лицо и ослепляет. Робби сам поставил мизансцену, где и то и другое было практически неизбежно. Уж он-то должен был предвидеть опасность.

Фелисия поплотнее завернулась в наброшенную на плечи шаль: после Калифорнии она все время страдала от холода и сырости английской погоды. Робби наконец добрался до верхней ступеньки лестницы и остановился на узкой платформе, которая для зрителей должна была изображать лестничную площадку. Здесь мерцающий кинжал в конце концов поднялся вверх и исчез, и Робби смог вынуть свое настоящее оружие.

Это был прекрасный монолог – не из тех, что старые театралы знают наизусть, так что со сцены иногда можно услышать, как они бормочут слова, – но достаточно живой, чтобы у Робби был отличный шанс привлечь внимание публики еще до того, как начнет разворачиваться настоящее действие пьесы. Фелисия знала, как это было важно, и она также видела, что у него что-то не ладилось. Его Макбет почему-то пока казался менее значительным, чем на репетициях. Она услышала осторожное покашливание за спиной и, оглянувшись, увидела Тоби Идена, который смотрел в зал у нее из-за плеча.

– Полный зал, – шепотом сказал он. – И никто не заснул!

Фелисия почувствовала исходивший от него запах джина, хотя на вид он был абсолютно трезвым. Конечно, по Тоби Идену никогда невозможно было что-либо заметить – это она знала. Он играл Банко с такой мрачной важностью, что создавалось впечатление, будто он был епископом, а не закаленным в боях солдатом, но он вполне мог в последний момент передумать и изменить характер роли.

– Он какой-то тихий, – шепнула в ответ Фелисия.

Тоби вытаращил на нее глаза.

– Я его отлично слышу.

– Я не это имела в виду.

– Он что-то придерживает на потом? Конечно. Правильно делает! У него еще много важных сцен впереди, не так ли? Нет смысла выкладываться в первом акте, верно?

– Мне кажется, дело не в этом.

– Ровный старт ведет к убедительной победе. Это знает каждый жокей, Лисия.

– Но можно безнадежно отстать уже на старте, Тоби.

– Может быть, наш добрый друг думает о тебе. А вот и звонок! Твой выход, дорогая.

Фелисия услышала звонок, потом конец монолога Робби.

Сбросив шаль на пол, она приготовилась к своей сцене. Где-то над собой она услышала глухие шаги: это Робби удалился в спальню Дункана, закрыв за собой дверь.

Фелисия расправила плечи, энергично поморгала глазами (по какой-то непонятной причине ее глаза открывались шире, стоило ей несколько раз моргнуть) и самым медленным шагом, на какой она только была способна, пошла на сцену, освещаемая светом рампы. Она усвоила, что никогда нельзя выходить быстрым шагом – научилась этому много лет назад у большого мастера – самого Филипа Чагрина. Все, что ты делаешь на сцене, говорил он ей, публике кажется происходящим слишком быстро, так делай же все медленнее. В конце концов в актерской игре нет ничего естественного, и самая трудная задача – заставить все выглядеть естественным.

Она дошла до нужного места и помедлила секунду, ожидая луча прожектора, который, как на репетиции, все время отклонялся в сторону.

Зрители молчали – хотя у нее не было ощущения, что в тишине можно было бы услышать, как падает на пол булавка. Такое было бы возможно, если бы Робби сыграл сцену с кинжалом в полную мощь. Когда Робби играл Антония, публика замолкала, пораженная мощью его таланта, и наступала полная тишина, но сегодня такого не было.

Тем не менее это был момент, ради которого Фелисия жила. Ничто так не волновало ее, как любовь публики. Она скорее почувствовала, чем услышала слабый шелест программок, когда зрители, затаив дыхание, наклонились вперед, чтобы лучше рассмотреть ее – кинозвезду, прославленную красавицу, объект их любопытства. По ее телу будто пробежал электрический ток, словно внимание зрителей зарядило ее энергией.

Она увидела, что пятно света остановилось наконец там, где нужно, сделала глубокий вдох и вышла вперед под внезапно раздавшийся гром аплодисментов. Она слушала их, стоя в сияющем потоке света, вдыхая знакомые запахи пыльных бархатных кресел, влажной одежды и пота, которые достигали сцены вместе с исходившим от зала теплом, и ждала, когда смолкнут аплодисменты, и не сводила глаз с того конца сцены, откуда должен был появиться Робби, спускавшийся сейчас с платформы вниз.

Только когда в зале воцарилась напряженная тишина, у Фелисии возникла мысль, не пытался ли Тоби сказать ей, что Робби намеренно приглушает силу своей игры, чтобы она лучше выглядела. В глубине души она знала, что это действительно так. Без сомнения, Робби, обеспокоенный рассказом Пентекоста о том, что он застал ее со стаканом в руке, и опасавшийся повторения «Ромео и Джульетты» на этот раз на родной почве, решил сделать так, чтобы ее игра выглядела лучше, не доверяя ей самой.

Я ему покажу! – сказала она себе и с выражением гнева, такого сильного и искреннего, что публика от неожиданности вздрогнула, бросилась вперед. Ее голос поднялся до пронзительного крика, когда она бросила в зал:

«Вино, свалив их с ног, мне дало смелость;

Их притушив, меня зажгло…»

так громко, что Робби, широко открыв глаза, в ужасе посмотрел на нее из-за кулис, а за спиной у нее охрипшим от джина голосом Тоби Иден прошептал:

– Вот это да! Что, черт возьми, на нее нашло?

У себя в гримуборной Робби нервничал.

– Не представляю, что на нее нашло.

– Тебе надо отдохнуть, старина. Пятый акт – самый трудный, – сказал Тоби.

– Я не могу отдыхать. Я чувствую, что все идет не так.

– Все нормально. Фелисия великолепна!

– А тебе не кажется, Тоби, что она заходит слишком далеко? Я хочу сказать, «Макбет» – не фильм ужасов.

– Ну не знаю, старина. В какой-то мере это так и есть.

– Честно говоря, Тоби, я не могу сказать, что такой подход нравится мне больше, чем ее «кошачьи» замашки.

Роберт Вейн в гриме и костюме полулежал на диване с сигаретой и чашкой чая в руке. На столе перед ним лежали его корона, меч и кинжал.

Тоби Иден удобно устроился в кресле рядом с ним; в руке у него был стакан с джином, халат был наброшен прямо на костюм, на лице по-прежнему был грим, в котором он выходил в сцене появления призрака Банко. У него был довольный вид человека, который рано отыграл в пьесе свою гибель и появление в роли призрака, и теперь два акта мог ничего не делать, только пить и курить трубку.

– У нее очень нездоровый блеск в глазах, – сказал он. – Не часто Шекспир дает актрисе шанс быть настоящей злодейкой. Лисия здесь как рыба в воде. – Он запыхтел своей трубкой. – Странно это.

– Она старается переиграть меня, Тоби. И в этом виноват Филип.

– А-а… – Иден выпустил кольцо дыма. – Удивительно, что ты это говоришь. По правде говоря, я не уверен, что Филип именно этого добивался, но ты можешь сам спросить его. Он в зале.

– Филип? Здесь?

– Пятый ряд, у прохода. Его невозможно не заметить, хотя он и приклеил себе фальшивые усы. Они ему совсем не идут – он стал похож на клерка, укравшего казенные деньги.

Вейн закрыл глаза. Ему было неприятно узнать, что другой актер, которого к тому же он уважал, тем более Филип Чагрин, сидит в зале. Он привык думать о публике как о безликой массе, а не как об известных ему отдельных личностях. Те, кто собирался посмотреть его игру, обычно не предупреждали его об этом заранее.

Он мысленно проанализировал первую часть спектакля и постарался представить себе, что подумал о ней Филип. Слишком много шума и игры на публику со стороны Лисии и недостаточно – с его, решил Вейн. По какой-то причине ему не удалось сделать Макбета таким, как он хотел, и ему казалось, что публика это почувствовала. Зрители явно были преисполнены благоговейного страха перед игрой Лисии, испуганы гневным, обезумевшим, зловещим чудовищем, которое налетало на Макбета, как нимфоманка с полуобнаженной грудью, и цеплялось за него с такой неприкрытой страстью, что Вейн испытывал неловкость.

Он по-прежнему чувствовал ее разгоряченное тело, слабо пахнущее ее любимыми духами, несмотря на запах грима и пудры, прижимавшееся к нему. Ее руки обнимали его, ногти впивались в его тело, так что, когда она почти повисла на нем после появления призрака Банко на пиру и сказала: «Ложись-ка лучше: сон – бальзам природы», это прозвучало как откровенное приглашение к сексу – так что следующая реплика Макбета «Мой страх гнетущий…» вызвала смешки в зале, с раздражением вспомнил Вейн.

– Интересно, что Филип здесь делает? – спросил он.

Иден пожал плечами. В это движение он вложил столько скрытого смысла, сколько иной человек не мог вложить во всю свою жизнь.

– В этом нет ничего удивительного. Это ведь его постановка. Он захотел увидеть ее из зала. Ты бы тоже так поступил, старина. И я.

– Да, конечно. Но что мне делать, Тоби?

– Что делать? Доиграть пьесу – что еще? Не будь так мрачен – леди Макбет умирает в начале акта.

– Я имею в виду Филипа.

– Филипа? Пригласи его выпить, Робби. Я хочу сказать, он же твой друг и чертовски хороший актер. – Он задумчиво потер рукой нос. – Может быть, Филип и старый гомик, но, клянусь Богом, он никогда не пытался совратить меня!

Впервые за вечер Вейн громко рассмеялся. Ему стало значительно легче.

Шквал аплодисментов прокатился по залу, достигнув крещендо в тот момент, когда Фелисия и Робби взялись за руки. Она сбилась со счета, сколько раз их вызывали. Впервые она почувствовала себя равной Робби – фактически даже выше его, и аплодисменты зрителей, раздававшиеся каждый раз, как она выходила кланяться, подтверждали это.

Странно, подумала она, что можно любить человека и все равно соперничать с ним. Критики постоянно связывали ее имя с именем Вейна, как будто они были чем-то единым, неразрывным, как Роллс-Ройс, но всегда были намеки, а иногда и откровенное утверждение, что она была младшим партнером и что только благодаря ему она играет главные женские роли. «На пределе своих возможностей» – часто повторяли критики, характеризуя ее игру с Робби, хотя чаще они находили еще более обидные определения. Ну, сказала она себе, выходя на последний поклон, сегодня она явно «не на пределе»!

Фелисия улыбнулась Робби, который ответил на ее улыбку, несмотря на напряжение и переутомление, отразившиеся на его лице.

– Отпразднуем сегодня, дорогой? – спросила она, когда занавес опустился.

Он покачал головой.

– Потом, – сказал он. – Сначала мне надо кое с кем встретиться.

Внезапно ее осенило – с Пентекостом, конечно! Неужели он – новый Рэнди Брукс? Она не могла в это поверить – по крайней мере, в день своего триумфа!

Она резко повернулась на каблуках и сердито зашагала прочь, как раз в тот момент, когда помощник режиссера, уступая настойчивости публики, вновь поднял занавес.

Фелисия не оглянулась. Она продолжала удаляться спиной к зрителям, предоставив Робби кланяться и улыбаться, будто то, что произошло, было самым обычным явлением.

Она поднялась наверх, сбросила туфли и налила себе первый за этот вечер стакан.

Сцена одиннадцатая

– Здесь нам будет удобно.

Филип Чагрин с гениальностью великого актера умел моментально изменить свою внешность, придав своему лицу жалкое выражение побитой собаки. Усы преобразили его черты, превратив благородный профиль в карикатуру человеческой слабости, подчеркнутую хитрым взглядом и нервозностью заядлого курильщика. Глядя на него, Вейн подумал, смог ли бы он сделать то же самое – удалось бы и ему с таким же мужеством пройти через все испытания, какие выпали на долю Чагрина.

Все же самообладание Чагрина было не беспредельным. Он не захотел пойти в гостиницу или задержаться в театре дольше, чем нужно, и отказался встретиться с Фелисией или Тоби.

– Еще рано, – сказал он. – Я пришел сюда не для встречи с ними.

Он выбрал незаметный паб в двух минутах ходьбы от театра – хотя нескольких минут прогулки по Манчестеру в это время года было достаточно, чтобы промочить ноги, одежду и начать ужасно кашлять от угольной пыли, тумана и промышленных дымов. Вейн был рад оказаться в помещении и стряхнуть воду со своего пиджака.

Бармен вышел к ним из зала; у него было белое, как у клоуна, лицо. Его густые вьющиеся волосы были такими ненатурально светлыми, что Вейн сначала принял их за парик, но потом он заметил на щеках бармена и что-то похожее на румяна.

– Мы скоро закрываем, дорогие мои, – сказал он.

Чагрин положил пару банкнот на стол.

– Я приезжий, – сказал он. – Я бы хотел здесь остаться.

– Пожалуйста, дружочек. Только запишись в книгу, детка. – Он придвинул Чагрину потрепанную амбарную книгу, в которой тот расписался.

– Я всегда подписываюсь именем Бинки Боумонта, – шепнул Чагрин Вейну. – Если полиция начнет проверять, это будет для него такой неожиданностью. Два виски, пожалуйста. Двойных.

Вейн с радостью взял стакан.

– Я удивлен, что в такое время у них есть виски для посторонних, – заметил он. – В большинстве заведений отвечают, что у них нет ни капли.

Чагрин поднял свой стакан.

– Твое здоровье. Иногда, дорогой мой Робби, ты поражаешь меня своей наивностью. В барах вроде этого нет посторонних. О, я не хочу сказать, что здесь все знают друг друга по имени, но уже тот факт, что ты находишься здесь, говорит о том, что ты не посторонний, понимаешь?

– Честно сказать, я не думал, что в Манчестере есть места, подобные этому.

– В Манчестере? Дорогой мой, такие места есть повсюду. Даже в Кентербери[66] прямо рядом с собором. Что красноречиво говорит о нравах в англиканской церкви, если тебе о них еще неизвестно.

– Разумно ли ты поступил, появившись здесь, Филип? После того, что случилось в Лондоне?

– Разумно? Конечно, неразумно. Однако мое место здесь. – В его голосе прозвучали нотки раздражения, нетерпения и обиды. Он пристально посмотрел на Вейна. – Я нахожусь там, где хочу находиться, Робби, чего нельзя сказать о большинстве людей.

– Все равно тебе не повезло.

– О чем ты говоришь? Таковы условия игры, понимаешь? Джайлс Монкриф, у которого были другие странности, как ты знаешь, всегда спрашивал каждую привлекательную женщину, не хочет ли она переспать с ним – вот так прямо подходил и спрашивал на улице совершенно незнакомых женщин. Однажды я поинтересовался, многие ли отвечают «да».

– Нет, Филип, – сказал он (ты помнишь этот его сочный бас), – утвердительных ответов очень мало – примерно один из ста. Но в моем возрасте, если я спрошу пару сотен женщин и получу два согласия, это уже все, на что я способен.

Филип засмеялся.

– Конечно, у меня несколько иная ситуация. Если я начну спрашивать всех мужчин подряд, рано или поздно один из них окажется полицейским, который не согласится забыть об инциденте за десять фунтов, потому что на него смотрят два его приятеля. Как повезет, Робби. Такое с каждым может случиться.

– Все это выглядит довольно рискованно, Филип.

– Ну жизнь вообще рискованная штука, верно? И актерская профессия тоже.

Вейн чувствовал себя неловко. В этой обстановке он явно не мог расслабиться, хотя во внешнем оформлении бара не было ничего такого, что свидетельствовало бы о необычности его клиентов.

– Согласен, что это не самый надежный способ зарабатывать на жизнь.

– Я говорю не о деньгах, Робби. Ты делаешь вид, что не понимаешь – намеренно, я думаю. Я говорю об искусстве. Точнее, о «Макбете».

Вейн мрачно оглядел бар, будто искал поддержки. Бармен скрылся в соседний зал, и единственный, кто кроме них сидел у стойки, был ничем не примечательный полный мужчина средних лет с жесткими усиками и мясистым красным носом пьяницы. Он мог быть коммивояжером, или школьным учителем, или даже – Вейн поежился – полицейским в штатском. Широкие плечи, твидовый пиджак, серые брюки, галстук в полоску – это все были атрибуты внешнего вида человека, который привык носить форму. Робби молил Бога, чтобы полиция не устроила здесь облаву, хотя тут не происходило ничего такого, что могло бы заинтересовать стражей порядка.

– А что с «Макбетом»? – спросил он.

– Ничего хорошего. Ну ты сам был на сцене, ты должен был это видеть.

– У нас был полный зал. И аплодисменты не смолкали.

– Чепуха! Они аплодировали в основном Лисии, не тебе. Но даже и тогда это были аплодисменты вежливости. «Спасибо за то, что приехали в Манчестер и дали нам возможность для разнообразия провести вечер в театре». В них не было искреннего чувства.

– Они звучали достаточно громко, – упрямо возразил Вейн, хотя сам тоже был не доволен приемом. – Я думал, ты будешь радоваться тому, что Лисия им понравилась.

– Я, конечно, рад за нее. Ты знаешь, как я ее люблю. Если бы я предпочитал женщин, то обязательно заставил бы тебя поволноваться, могу тебе прямо сказать! Но как ты мог позволить ей делать на сцене, что ей вздумается? Признаю, что в этом есть и моя вина – меня не было рядом, но прошла всего неделя, и за такое короткое время ты успел все испортить. Ты это понимаешь? Если ты хотел сделать Лисию счастливой и намеренно играл роль Макбета ниже уровня своих возможностей, чтобы дать ей выделиться, то это тебе еще аукнется. Каждый критик это заметит, и они будут обвинять в этом ее, не тебя, помяни мое слово. И зачем было это делать? Это искусство, дорогой мой, театр, настоящее дело. Если ты поссорился с Лисией, загладь свою вину перед ней в постели, подари ей бриллиантовое ожерелье в знак примирения, помирись с ней любым другим способом, черт возьми, но не на сцене за счет бедняги Шекспира. Вот, я сказал все что думал.

– Я ни в чем не виноват перед Лисией, Филип, – холодно сказал Вейн.

– О, не разыгрывай дурачка, Робби. За милю видно, что ты что-то натворил. Не волнуйся – хотя я очень привязан к ней, мне наплевать, что ты сделал или не сделал, до тех пор, пока от этого не страдает спектакль. Если Лисия в наше время рассчитывает всю жизнь прожить с мужем, который будет верен ей, то ее ждет разочарование. Поскольку я знаю ее дольше, чем ты, я не представляю, почему она считает себя вправе требовать этого, но это уже другая история. Вейн удивленно поднял бровь.

– Эту историю я хотел бы услышать.

– Ну, от меня ты ее не услышишь. В любом случае, могу сказать тебе одно: гетеросексуальные отношения для меня terra incognita. К тому же проблема не в Лисии, Робби: она в тебе.

– Потому что я потерял на сцене контроль над Лисией?

– Дело не в этом. Это, конечно, плохо, но тебя можно понять. Главное, что ты потерял контроль над собой! Ты не играешь Макбета. Ты показываешь зрителям человека, которого ты не любишь. Ты говоришь им: «Вы правы, этот парень – негодяй и убийца, а его женушка водит его как быка на веревочке, и он мне нравится не больше, чем вам, но моя обязанность – сыграть его, вот и все!»

При всем своем добродушии Вейн не терпел, когда над ним потешались.

– Я был не настолько плох, – недовольным тоном возразил он.

– Ты играл ужасно, уверяю тебя. К счастью, толстые бюргеры Манчестера могли не понять, насколько плохо ты играл, и даже некоторое критики могли обмануться, но я бы не стал на это рассчитывать. Я хочу сказать, ты должен быть Макбетом, дорогой мой. Как ты можешь заставить публику полюбить его, если ты его не любишь.

– Полюбить его? Он же психопат-убийца – Гитлер в шотландском костюме. Ты сам это говорил.

Чагрин довольно улыбнулся, будто Вейн сказал именно то, чего он от него ждал.

– Если ты хочешь сыграть Гитлера, ты должен научиться любить Гитлера, Робби. Ты не можешь играть лишь тех, кого все любят. Макбет – чудовище. Он не останавливается ни на минуту, даже когда узнает, что леди Макбет покончила с собой. «Чтоб умереть ей хоть на сутки позже…» – самое лучшее, что он может о ней сказать. Но если ты хочешь сыграть его по-настоящему, ты должен научиться любить его, Робби – любить как себя самого. До тех пор, пока ты не полюбишь персонажа, которого ты играешь – каким бы гадким и порочным он ни был, – ты не заслужишь корону, и ты ее не получишь.

– Корону?

Чагрин слегка ударил его зажигалкой по пальцам.

– Не притворяйся, что не понимаешь, о чем я говорю! Я сошел с дистанции. Все это знают. И я знаю. Добрый старина Тоби – лучший актер, чем мы с тобой, и к тому же, честно говоря, более порядочный парень – но он подчас задевает за препятствия, не так ли?

О страсти Чагрина к скачкам вспоминали только тогда, когда он вдруг начинал употреблять жаргонные выражения жокеев. Ходили слухи, что он тратит почти все, что зарабатывает, на лошадей. Хотя подробности его личной жизни были весьма таинственными, говорили, что он много лет живет с одним знаменитым жокеем. Вейн неоднократно бывал у Чагрина в квартире, но никогда не видел никаких следов присутствия этого жокея, хотя оформление квартиры походило на клуб при ипподроме. Даже Лисия, которая была гораздо ближе к Чагрину, насколько это было возможно для женщины, никогда не видела его, хотя она утверждала, что однажды случайно заметила под кроватью пару маленьких комнатных туфель, как для лилипута. Неожиданно Вейн подумал, что несмотря на то, что он знал Филипа Чагрина почти пятнадцать лет и его дебют в серьезной роли состоялся в одной из постановок Филипа, он не имел представления, как Чагрин живет.

– Тоби – прекрасный актер, – похвалил он друга. – Очень сильный.

– Под этим ты понимаешь, что он – воплощение мужского начала. Ты, конечно, прав. Но в этом и его ограниченность. В душе Тоби характерный актер, достигающий самых вершин. Он так великолепно играет свихнувшихся англичан – в конце концов, он сам – свихнувшийся англичанин, – что превращает каждого своего персонажа в такого: у него Лир – свихнувшийся англичанин, и Меркуцио, и Брут тоже. Получается очень схематично. – Филип грустно улыбнулся. – Мне кажется, Тоби абсолютно счастлив быть самим собой – просто Тоби Иденом. Но мы с тобой предпочли бы стать кем-то другим, верно? А поскольку мы не можем, мы согласны превращаться в Ромео, или Гамлета, или чертова Ричарда Третьего.

До Вейна наконец дошло, что Чагрин вероятно – нет, точно – пьян. Время от времени он постукивал зажигалкой по стакану, и бармен наливал ему еще – и Вейну тоже. Вейн подумал, что сам он может быть тоже пьян. Фелисия без сомнения удивится, увидев его таким. Но это не имело значения. В тусклом свете он разглядел, что в баре появились и другие посетители, но его внимание было приковано к Чагрину, глаза которого горели каким-то пророческим огнем.

– Нет, – сказал Чагрин, вынув из пачки сигарету своими изящными, сейчас чуть неуверенными, пальцами, – корона твоя, я думаю. Или должна быть твоей. Хотя бы потому, что противник сошел с дистанции.

– Меня не интересует эта чертова корона, Филип. Все равно она не существует.

– Чушь! Это единственное, что тебя интересует. Почему бы нет? Я заставил тебя поволноваться, Робби, но я выбыл из игры. Взгляни в лицо действительности: у тебя есть характер для того, чтобы стать лучшим из лучших, внешность… – Он окинул Вейна оценивающим взглядом. – Упорной работой и тренировками, мой дорогой друг, ты можешь даже добиться необходимого тембра голоса. Но все это будет впустую, если ты не будешь любить персонажа, которого играешь, больше, чем самого себя. Или кого-то другого.

– Больше всех?

– Конечно. В этом трагедия каждого великого актера, Робби. Легко полюбить героя больше самого себя – кто из нас отказался бы стать Антонием, а не тобой или мной? – но гораздо труднее смириться с тем, что никогда не полюбишь ни одно живое существо так, как ты любишь Антония. Это обрекает человека на одиночество, понимаешь.

– Не понимаю, почему.

– Значит, ты еще этого не почувствовал. Ты по-прежнему скользишь по поверхности роли, говоря: «Посмотрите, какой я умный». Сегодня ты не был Макбетом. Ты просто произносил его слова, вот и все. Возьми у Шекспира того, кто вызывает у тебя отвращение. Кто у всех вызывает отвращение. Научись любить его, будто ты – это он. И потом сыграй его!

– Более отвратительного, чем Макбет?

– Кого каждый ненавидит.

Вейн закрыл глаза.

– Это только Ричард Третий, – сказал он. На лице Чагрина появилась блаженная улыбка.

– Точно. Горбун. Мог бы ты полюбить его, как ты думаешь? Мог бы ты научиться с радостью делать все то гадкое, злое, что делает он?

– Не знаю, – неуверенно ответил Вейн. – Я уже думал об этой пьесе. Но там нет роли для Лисии.

Чагрин расхохотался.

– Разве Ричард стал бы думать о таких вещах. Чтобы стать настоящим Ричардом Третьим, ты должен и думать, как Ричард Третий. Если ты собираешься до конца дней играть только в тех пьесах, где есть подходящая роль для Лисии, забудь о короне. Вы станете английскими Лантами – хорошая работа, но это не серьезный театр.

Вейн закрыл глаза и задумался о «Ричарде III». Пьесу много лет не ставили, вероятно, потому что считали откровенно театральной, а может быть, потому что Ричард Глостер был негодяем без малейших положительных качеств. Он был воплощением зла, которое не было облагорожено даже браком, как у Макбета, или страстью, как у Отелло. Трудно было даже вообразить, что можно полюбить его, тем более заставить это сделать зрителей.

Он попытался представить себе, как должен выглядеть Ричард. Внезапно он увидел длинный сломанный нос, сверкающие черные глаза, полные цинизма и злобы, густые, черные брови, сросшиеся на переносице – при виде таких итальянцы невольно крестятся, оберегая себя от дурного глаза – выступающую челюсть, синеватую от проступавших на ней черных волос, которые начинали отрастать, как только их сбривали, тонкие, чувственные губы, кривившиеся в насмешливой улыбке. Это было лицо Марти Куика.


Утром, когда голова Вейна еще болела от вчерашней попойки с Филипом Чагрином, его разбудила бледная от гнева Фелисия, размахивающая перед ним газетой.

На мгновение ему показалось, что это леди Макбет пробудила его от тяжелого сна – белая ночная сорочка, бледное от гнева лицо, всклокоченные после бессонной ночи волосы. Окажись в руке Лисии окровавленный кинжал, он нисколько не удивился бы.

– Негодяй! – низким, хриплым голосом закричала она.

Вейн с трудом приподнялся и сел в постели, при этом он не мог не заметить, как хороша была Лисия. Утром, когда большинство женщин, даже те, кто считались великими красавицами, выглядели опухшими от сна и непривлекательными, Лисия казалась свежей и бодрой, как будто уже не один час была на ногах. Ночная сорочка открывала ее маленькие, но красивые груди, вздымавшиеся от переполнявших ее эмоций. Присев на край кровати, она склонилась к Вейну; одна ее нога обнажилась до бедра, такого крепкого и гладкого, что у него возникло желание протянуть руку и погладить его.

Он попытался взять газету у нее из рук, но она быстро свернула ее в трубочку, очевидно, намереваясь ударить его ею или ткнуть в грудь.

– Я не смогу ничего прочитать, если ты не отдашь мне ее, – строгим серьезным тоном произнес он.

– Тогда возьми эту дурацкую газету, – сказала она. Фелисия по-прежнему наклонялась над ним; теперь одна ее грудь была полностью обнажена. На мгновение Вейн представил себе, что сказала бы Лисия, если бы он привлек ее к себе и поцеловал в грудь. По выражению ее лица он увидел, что это было бы ошибкой. Вчера вечером ему следовало вернуться в гостиницу вместе с ней или по крайней мере не засиживаться в баре с Филипом Чагрином так долго, что когда он вернулся в номер, Фелисия уже спала или притворялась, что спит.

Он знал, что совершил ошибку, но не чувствовал себя виноватым. Было ли это шагом вперед? – подумал он.

Сидя на постели рядом с разгневанной Фелисией, Вейн чувствовал себя несколько неуверенно. Он встал, надел махровый халат, подошел к окну и раздвинул шторы. Через полуоткрытое окно комнаты он слышал шум уличного движения. Запах копченой селедки и поджаренных тостов, доносившийся из кухни гостиницы, заставил его осознать, как он голоден. За окном опять шел дождь – затяжной, мелкий дождь, создававший впечатление, что он будет идти вечно.

Вейн развернул газету и стал искать то, что вывело Фелисию из себя. Он без труда нашел эту статью.

«МАКБЕТ НОКАУТИРОВАН», – гласил заголовок. Внизу было написано: «От нашего театрального обозревателя и специального корреспондента Гиллама Пентекоста».


«Гениальность мистера Роберта Вейна как актера – общеизвестный факт, как и его многолетние близкие отношения с темпераментной очаровательной мисс Фелисией Лайл, чей успех в Голливуде совершенно несправедливо затмил на время собственную славу мистера Вейна.

Его Макбет был одновременно волнующим и грустным зрелищем, все равно что Левиафан[67], опутанный шелковой нитью. Макбет мистера Вейна глубокий, ловкий, коварный, вероятно, слишком тихий и незаметный, чтобы средний зритель мог его оценить по достоинству, тем более что оценить достижения этой прекрасной актерской работы было трудно оттого, что мистер Вейн, кажется, счел себя обязанным, по каким-то личным причинам, приглушить свой собственный талант, чтобы не затмить более скромные способности мисс Лайл. К сожалению, мисс Лайл предпочла ответить на эту галантную (и совершенно излишнюю) любезность такой игрой, которая, очевидно, была направлена на то, чтобы вытеснить мистера Вейна со сцены; ее напор разрушал тщательно продуманную сдержанность его Макбета. Она соблазняла, она бушевала, она жеманничала, она флиртовала.

Но леди Макбет – не Лисистрата[68] и необузданный гнев в голосе мисс Лайл не прозвучал с должной убедительностью, которая могла бы побудить мужчину пойти на преступление ради нее. В результате мы получили, увы, орла в лице мистера Вейна, которого держит в руках сексуально озабоченный воробышек. И то, что могло стать самой запоминающейся шекспировской постановкой последнего времени, натуралистичной и очень современной – с Макбетом, изображенным не чудовищем, а человеком сомневающимся, страдающим от чувства вины, отягощенным своими амбициями и желанием доставить удовольствие своей жене, другими словами, терзаемым неуверенностью в необходимости «подняться наверх» любой ценой – превратилось в секс-фарс с трагическими интонациями, в котором мисс Лайл бросает вызов Макбету, Шекспиру и всей пьесе и выигрывает нокаутом в пяти раундах – простите, актах».


Вейн медленно прочитал статью. Она показалась ему бесконечной; у него возникло странное чувство вины и страха, смешанное с удовольствием и восхищением. Пентекост верно понял, что он пытался сделать со своим Макбетом, и точно выявил все его просчеты. В рецензии не было ни слова, с которым Вейн не согласился бы, ни одной мысли, которая ему самому не приходила бы в голову.

Пентекост был чертовски умен и абсолютно точен – но Вейн ни в коем случае не поделился бы своим мнением с Лисией, которая с полными слез глазами лежала на кровати и теребила мокрый кружевной платочек, будто хотела разорвать его в клочья.

– Это все твой чертов протеже, – выговорила она наконец с холодным презрением. – Ты, черт возьми, хорошо подготовил его.

Вейн со вздохом отложил газету.

– Это личное мнение Пентекоста, – дипломатично заметил он. – Я не разделяю его, любовь моя, и не несу за него ответственность.

– Ах так? Это ты «открыл» этого проклятого прохвоста и привел его в театр. Ему не надо было быть гением, чтобы заметить, как ты обращаешься со мной. И я уверена, что вы оба достаточно часто и долго болтали наедине… Обо мне?

– Пентекост изучает театр. И он «интеллектуал», хоть я и не люблю это слово. Мы говорили о пьесах – старых и новых. Тебя мы не обсуждали.

– Так я и поверила тебе! – Она перевернулась на живот и уткнулась лицом в подушку. Вейн слышал шум уличного движения, который достиг своей максимальной силы – время, должно быть, приближалось к девяти. Он знал, что им обоим надо вставать и одеваться, но не чувствовал в себе сил сделать это.

В одном он был уверен: он не собирался отказываться от Гиллама Пентекоста только потому, что он не нравится Лисии. Парень был сообразительным, преданным, настоящей ходячей энциклопедией театра. В будущем ему, может быть, удастся убедить Пентекоста сказать что-нибудь приятное о Фелисии; во всяком случае у парня острый ум и оригинальный взгляд на вещи, какого Вейн уже давно не встречал, по крайней мере – осенило его вдруг – с тех пор, как он последний раз беседовал с Рэнди Бруксом в Лос-Анджелесе. Эта мысль ужаснула его, и он был рад, что Лисия, продолжавшая плакать, не могла видеть его лица.

– И где же ты пропадал вчера вечером? – простонала она сдавленным голосом.

– Ходил выпить с Филипом Чагрином. Я почувствовал, что не могу ему отказать.

– С Филипом? Не ври! Если бы он был здесь, он зашел бы ко мне в гримуборную.

– Ну он не захотел, извини. Вероятно, ему было стыдно после того, что произошло.

– Ты лжешь. Ты был с Пентекостом. Что, это новый Рэнди Брукс? – пожаловалась она.

Вейн почувствовал, будто его ударили между ног. Они никогда открыто не обсуждали Рэнди. Каждый из них понимал, что его имя стало для них табу.

– Рэнди Брукс? – спросил он, разыграв удивление. – Я не понимаю, о чем ты говоришь.

– Понимаешь, черт бы тебя побрал. Ты прекрасно помнишь, что было между вами в Калифорнии, и я это тоже знаю.

– Я тебя не понимаю. Мы с Рэнди были – и остаемся – друзьями.

Фелисия вскочила с постели, сбросила с себя ночную сорочку и встала перед ним, обнаженная, живое воплощение упрека.

– Посмотри на меня! – закричала она. – Что со мной случилось? – Она резко, с горечью засмеялась, так что Вейн испугался, как бы этот смех не услышала горничная и не вошла, чтобы поинтересоваться, в чем дело. – Нет, – поправила она себя, – что произошло с тобой? Как ты мог предпочесть Рэнди Брукса мне?

Она стояла неподвижно, слезы текли у нее по щекам, грудь вздымалась. Для некоторых женщин предстать перед кем-то обнаженными ничего не значило, но у Фелисии было сильно развито чувством стыдливости, которое не изменяло ей даже в минуты страсти. Вейн знал, что ее появление обнаженной перед ним было либо проявлением агрессивности, либо первым признаком приближающегося нервного срыва.

Он взглянул на нее холодным взглядом, будто ее нагота нисколько его не интересовала.

– Возьми себя в руки, – строго сказал он. – Что бы ты ни думала, меня совершенно не интересуют ни молодые люди, ни мужчины. Рэнди Брукс был и остается моим другом, талантом которого я восхищаюсь. Гиллам Пентекост – просто молодой человек, чьи способности, несмотря на эту разгромную рецензию, я высоко ценю. Я не настраивал его на подобную рецензию, и обязательно серьезно поговорю с ним об этом. Однако он имеет полное право на собственное мнение, и если честно говорить, мы с тобой выслушивали и более неприятные вещи о своей игре, и от более маститых критиков. А сейчас быстро надень халат.

Но Фелисия не тронулась с места.

– Робби, – сказала она спокойным тоном, который сулил неприятности, – когда я вернулась после лечения в Нью-Йорке, мы ведь занимались любовью, как в старое время, в нашем номере отеля «Савой», помнишь?

– Помню, конечно.

– Тогда я подумала, что у нас с тобой все будет хорошо.

– У нас в самом деле все хорошо, Лисия. Она покачала головой.

Удивительно, подумал он, Фелисии тридцать три года, а она выглядит как семнадцатилетняя. Переживания делали ее еще более юной и хрупкой. Когда она повернула голову, ее черные локоны рассыпались у нее по плечам, совсем как у молоденькой девушки. Без косметики ее губы были как коралл, кожа была цвета слоновой кости, чистая, без единой морщинки, безупречно гладкая.

– Тебе лучше принять ванну и одеться, – как можно мягче сказал он. – Что бы мы ни думали о проклятой рецензии Пентекоста, пьеса требует доработки. В этом он прав. Мы будем репетировать, пока не исправим все недостатки.

– Робби, – тихо произнесла Фелисия, – к черту пьесу. Давай займемся любовью. Прямо сейчас.

Как легко можно купить один день спокойствия, подумал Вейн, но он не собирался так легко уступать ей. Он устал постоянно стараться жить согласно ее представлениям о нем – устал играть роль великого любовника. Он жаждал изменения сюжета – хотел настоящей семьи и детей…

– Одевайся и пойдем завтракать, – сказал он. – Нам предстоит работа.

На мгновение ему показалось, что она собирается молча подчиниться ему. Но Фелисия стремительно бросилась вперед, выхватила у него из рук газету и начала рвать ее в мелкие клочья и выбрасывать на улицу через открытое окно.

Вейн протянул руку, чтобы удержать ее. Он не хотел, чтобы богобоязненный рабочий люд Манчестера, подняв голову, увидел в окне гостиницы обнаженную Фелисию Лайл, в час пик выбрасывающую на улицу обрывки «Манчестер Гардиан». Более того, он опасался, что она может начать выкрикивать всевозможные обвинения в его адрес перед толпой людей внизу – хотя мало вероятно, что ее могли услышать в шуме уличного движения. Независимо от истинных причин его поступка – Вейн сам не мог бы сказать, что именно побудило его к действию, – он схватил Фелисию за руку и потащил прочь от окна.

Совершенно неожиданно она набросилась на него с быстротой разъяренной кошки. Прежде чем он успел разгадать ее намерения, он почувствовал, как ее ногти впились ему в лицо. У него защипало глаза; он подумал, что она ослепила его. На щеках выступила кровь, смешанная со слезами от внезапной боли и шока. Хотя туман застилал ему глаза, он видел абсолютно бесстрастное лицо Фелисии. Он ожидал увидеть гнев, искаженные черты, сверкающие глаза – именно так эта сцена была бы разыграна в театре, – но лицо Фелисии выражало лишь спокойную решимость, как будто выцарапать ему глаза было главной ее задачей. Он выпустил ее руку и увидел, что она готова вновь броситься на него. Не раздумывая, он сделал шаг вперед и ударил ее с такой силой, что ощутил острую боль во всей своей руке от локтя до плечевого сустава.

Он никогда не бил ее прежде. Он вообще никогда не бил женщину. Более того, с тех пор как он вышел из детского возраста, он ни разу в гневе не ударил ни одного человека. Он привык изображать жестокость на сцене, – но в реальной жизни не мог представить себе, что что-то могло заставить его нанести удар – и тем не менее он только что ударил Фелисию, да так, что чуть не сломал себе руку. У него стало тоскливо на душе из-за своего отвратительного поступка, из-за страшной бездны, в которую вдруг провалилась его жизнь. Если бы они оба были пьяны, тогда это можно было бы еще как-то оправдать, но при свете холодного серого утра этот поступок выглядел неприличным, непростительным. Он ударил Лисию кулаком, и она отлетела в угол комнаты. Он вполне мог убить ее.

Фелисия лежала на полу возле кровати и всхлипывала.

– Я никогда не думала, что ты это сделаешь, – прошептала она.

– Я тоже не думал.

Она приподнялась – у него не возникло желания помочь ей или вообще дотронуться до нее.

На правой щеке у нее начал проступать синяк, а на лбу была глубокая рана: вероятно, при падении она сильно обо что-то ударилась.

– Ты мог убить меня, – сказала она, прижимая ко лбу носовой платок, чтобы остановить кровь.

Вейн пошел в ванную, принес полотенце и подал его ей.

– Да, – спокойно сказал он, – мог. Мне кажется, мы вели себя не самым лучшим образом, такое неистовство было явно излишним. Я думаю, мы не допустим, чтобы это повторилось, правда?

– Конечно. – Она усмехнулась. – Знаешь, некоторые люди считают проявление жестокости очень сексуальным.

Он помог ей лечь в постель. Царапина начала кровоточить не на шутку. Придется вызвать врача, накладывать швы, давать объяснения. Вейн почувствовал, что не может принять решение.

– Сексуальным? – переспросил он. – Возможно. У меня не было такого личного опыта, а у тебя? – Ему казалось легче вести вежливую беседу, пусть и неуместную в данных обстоятельствах, чем терпеть назойливое вмешательство врача.

– Был когда-то, – ответила она.

– И как это… доставляло удовольствие?

– Как сказать. Иногда. Конечно, если потом не появляются вот такие кровоточащие раны. У меня останется шрам?

– Не думаю. Но мне кажется, придется накладывать швы. Надо вызвать врача. – Он взял ее за руку. Она была холодна как лед. – Эта жестокость, которую ты находила сексуальной, – продолжал он, – это было недавно или много лет назад?

– Много-много лет назад, дорогой. Не беспокойся.

– Неужели это было с Чарльзом? Фелисия закрыла глаза и вздохнула.

– Бедный Чарльз! Ты прав, дорогой.

– Он всегда казался мне самым всепрощающим мужем.

– Как иногда хочется, чтобы тебя не прощали… Дай мне сигаретку, дорогой, я закурю, пока ты вызываешь врача.

Вейн зажег сигарету и подал ей.

– Мне бы не хотелось, чтобы у меня вошло в привычку бить женщин, – сказал он. – Я недоволен собой из-за того, что сделал это.

– Недоволен? Дорогой мой Робби! Какая роскошь! Я недовольна собой уже много лет. Тебе надо привыкнуть к этому, как всем нам. А теперь, пожалуйста, вызови доктора, пока я не умерла от потери крови.

Вейн поднял трубку и долго стучал по рычагу, чтобы привлечь внимание телефонистки, потом не менее долго убеждал ее вызвать врача в связи с «несчастным случаем».

Он чувствовал себя гораздо спокойнее, чем когда-либо за последнее время, как будто проявление жестокости наконец очистило его мысли, лишило его иллюзий. Он ощущал свою вину за свой поступок, гнев на Фелисию за то, что она спровоцировала его. Но он также знал, что все равно хочет на ней жениться.

Он присел на край кровати.

– У меня нет интимных отношений с Гилламом, – тихо сказал он. – Ты заблуждаешься на этот счет.

– Значит, тебе хочется, чтобы они были. Это не менее отвратительно. Даже, может быть, еще хуже.

Потому что из-за того, что их нет, ты начинаешь меня ненавидеть, а если бы между вами что-то было, ты бы мог относиться ко мне иначе. Он эрудирован, остроумен, полон интересных идей – и конечно, он считает тебя гением, и это чистая правда, и постоянно говорит тебе об этом, что весьма разумно с его стороны. Я думаю, мне еще повезло, что он – не какая-нибудь расчетливая длинноногая студенточка с длинными белокурыми волосами, помешанная на театре, верно? Хотя, может быть, я ошибаюсь… Нет, не хмурься, пожалуйста, Робби. Мы можем хотя бы раз поговорить с тобой начистоту, даже если потом больше не будем возвращаться к этому разговору. Твоя проблема в том, дорогой, что на самом деле мужчины вовсе не привлекают тебя. Физически, во всяком случае. О, после Голливуда у меня было достаточно времени, чтобы все обдумать, и я знаю, что права. В какой-то мере об этом можно пожалеть.

– Ну, конечно, мужчины не привлекают меня, помилуй Бог! И в Голливуде не произошло ничего такого, чтобы настроить тебя на подобный ход мыслей.

– Мы оба знаем, что это не так, и не смотри на меня взглядом Отелло, пожалуйста. Ты уже и так разбил мне голову. Конечно, тебе это сойдет с рук, но я не знаю, смог бы ты оправдаться, если бы задушил меня шарфом или подушкой.

Фелисия глубоко затянулась. Рана у нее на лбу перестала кровоточить. Теперь она выглядела ужасно – длинная глубокая царапина, казавшаяся почти неприличной на таком красивом лице. Синяк на щеке тоже распух, став из желтого лиловым, будто персик, который начал портиться. Рука у Вейна ныла. Он испортил внешность своей партнерше настолько, что в роли леди Макбет ее придется заменить дублершей, а сам он, вероятно, не сможет сыграть сцену битвы в конце «Макбета» из-за травмы руки. Он вполне может пойти в театр и повесить объявление об отмене спектакля. Повторяется ситуация как в Сан-Франциско – подрыв профессиональной репутации и банкротство, только на этот раз вся вина лежит на нем.

– Бедный Робби, – продолжала Фелисия, почти не глядя на него. – Чертовски жаль, что ты не получил удовольствия. Я хочу сказать, если бы тебе понравилось бить меня, то все было бы не зря. Для тебя, во всяком случае.

– Оставь эту тему, пожалуйста. Я хочу наладить нашу жизнь, Лисия. Если бы я мог вернуться к тому положению вещей, какое было между нами, я бы это сделал. Но ни для тебя, ни для меня это невозможно, так что нам надо идти вперед.

– И куда же?

– Для начала в Лондон. Мы проведем некоторое время вместе. Для разнообразия сделаем перерыв в работе, или будем работать понемногу. Тоби возьмет гастроли на себя. Он раньше играл «Макбета». Играл все роли.

– Но зрители хотят видеть тебя, Робби. И меня.

– Да, но им придется довольствоваться Тоби. Ну, продадим меньше билетов, Бинки Боумонт получит меньше денег, но это же не конец света, верно? Для начала мы переедем из «Савойя» на квартиру. Мы не можем провести остаток наших дней в гостиницах. Нам нужно пустить корни, найти собственное место, где мы могли бы жить, как все люди. Ты увидишь – все изменится к лучшему.

Несмотря на боль от ушиба, Фелисия была теперь сдержана и рассудительна. Вейн взял ее за руку, чтобы успокоить ее и в той же степени себя.

– Я не хочу прерывать гастроли, – сказала она. – Об этом не может быть и речи.

– Мне кажется, тебе придется это сделать.

– Нет. Мы скажем, что я споткнулась в темноте.

– Никто в это не поверит.

– Мне безразлично. Нам надо репетировать. Как бы ни был отвратителен твой друг Пентекост, он не дурак. Ты играешь хуже, чем можешь.

Вейн кивнул. Во многих отношениях, подумал он, Фелисия обладала большим мужеством, чем он, или, возможно, более сильным чувством самосохранения, потому что она точно знала, когда остановиться, как далеко она может зайти и что сказать, чтобы, пусть и временно, наладить их отношения.

У него тоже было желание продолжать гастроли, сделать хорошую мину при плохой игре, «действовать несмотря ни на что», как говорили сейчас, но его беспокоило, сможет ли Фелисия это выдержать. Доктор Фогель еще много месяцев назад в Калифорнии предупреждал его быть осторожным, не слишком доверять ее оценке собственных сил. Но если она была намерена продолжать, то нельзя было ее остановить без того, чтобы не спровоцировать новый кризис. К тому же он сам хотел продолжать гастроли.

– Понимаешь, Гиллам отметил то, о чем я даже не задумывался. Большинство актеров не справляются с ролью Макбета, потому что он не растет. После того, как он убивает Дункана, он становится меньше и меньше, как будто преступления пожирают его, понимаешь? Будто в течение трех актов Макбет «сжимается», пока наконец тихо не исчезает из пьесы. Поэтому общая тенденция заключалась в том, чтобы сыграть во всю силу первый и второй акты, потому что там находятся все лучшие сцены. Мне кажется, я могу все изменить – дать публике Макбета, который растет… Попробуем, как ты думаешь?

– Если ты хочешь, дорогой.

Фелисию не интересовала теория, он это знал. Сцена для нее была жизнью, чем-то таким, во что можно окунуться и жить. Но Вейн понимал, что вложив всю энергию в сцены последних трех актов, которые большинство шекспировских актеров упускали, он сместит акцент пьесы, заставив его проявиться позднее, после того, как леди Макбет более или менее уйдет в свое безумие.

Может быть, ему не удастся полюбить Макбета, как советовал ему Филип Чагрин, но он может по крайней мере вернуть себе пьесу и сделать ее своей.

В дверь постучали.

– Войдите, – сказал он спокойным уверенным тоном и, изобразив на лице озабоченность состоянием здоровья Фелисии, встал, чтобы встретить врача, но мысли его уже были заняты Макбетом.

Он почувствовал себя гораздо лучше, как будто ужасное происшествие уже отошло в прошлое.

Сцена двенадцатая

– Это было чертовски мужественно с ее стороны, – сказал Филип Чагрин Гаю Дарлингу. – Продолжать гастроли после такого ужасного инцидента. Швы на таком прекрасном лице! Страшно даже подумать! Конечно, я не поверил ни одному слову из их рассказа. Споткнулась и упала, как бы не так!

– Ну не думаешь же ты, что Робби ударил ее?

– Думаю. Он ведь где-то повредил руку, верно? Я слышал, он играл последний акт без своего меча. Как бы я ни любил Лисию, надеюсь, что он все же ударил ее, честное слово. Помимо того, что происходит – или не происходит – в их личной жизни, она почти уничтожила его «Макбета».

– Все равно я не могу себе представить, чтобы Робби ее ударил. Он так к ней привязан.

– Это не привязанность, Гай, это вина. По правде говоря, Робби не следовало покидать Пенелопу ради женщины с таким трудным и незаурядным характером, как у Лисии. Робби влюбился по уши и даже не замечал этого. Любопытно, что он поздно начал – и как актер тоже, между прочим…

– Завистливое пренебрежение тебе не идет, Филип.

– Я, конечно, не без грехов, но зависть не входит в их число. Может быть, я и старый гомик, но уверяю тебя, я не ревнивый старый гомик. Говорю тебе истинную правду. Я пытаюсь тебе сказать, что всякий раз, когда Робби достигает какой-то вершины, вместо того, чтобы остановиться на этом, как сделало бы большинство из нас, он прыгает на ступеньку выше. Как только он поставил Лисию на место, уж не знаю, как он этого добился, его Макбет сразу начал расти и углубляться, пока пьеса не стала полностью его. Я видел ее в Бирмингеме и не поверил своим глазам. Ох и умный же ты парень! – сказал я тогда. Публика шла в театр, чтобы увидеть знаменитую мисс Лайл, звезду сцены и экрана, но уходила она оттуда, думая о Роберте Вейне. Бедная Лисия! Он не просто ударил ее. Он украл у нее пьесу.

– Они собираются пожениться?

– Думаю, что да. Все прочие ошибки они уже совершили.

Двое мужчин беседовали на заднем сиденье такси по дороге в новый дом Роберта Вейна и Фелисии Лайл на так называемое «новоселье» – американское понятие, которое Гаю Дарлингу, прожившему в Штатах дольше Филипа, пришлось ему объяснять.

Сейчас поймать такси можно было только хитростью. Таксисты в Уэст-Энде останавливались лишь перед «янки», потому что те давали хорошие чаевые. К счастью для Дарлинга, его квартира на Итон-Плейс притягивала американцев как магнит, – половина театрального мира Бродвея надела в эти дни форму – и в доме всегда был какой-нибудь гость в форме американской армии, который с радостью соглашался спуститься вниз и поймать для него такси.

К несчастьям и лишениям войны, ставшим уже привычными к 1943 году, добавилось еще присутствие сотен тысяч американцев, «получающих повышенную зарплату, имеющих повышенную сексуальную активность и просто наводнивших Лондон», как жаловались английские газеты. Голливудские продюсеры в форме полковников заполняли «Клариджез», «Коннот», «Дорчестер» и «Савой».[69] В театрах и дорогих ресторанах американцев было гораздо больше, чем англичан, и везде они своей расточительностью и богатством подчеркивали ужасную бедность, в которой жила в это время Англия.

Робби Вейн и Лисия Лайл были неизменным центром притяжения для каждого оказавшегося в Лондоне американского деятеля кино или театра; и с тем же настроением, с каким раньше они приносили цветы, сейчас они несли бифштексы, виски, тушенку, нейлоновые чулки и блоки сигарет. Возвращение Лисии в Англию после такого оглушительного и неожиданного успеха в Голливуде превратило ее в настоящую героиню и на родине тоже. То, что она пожертвовала блестящей карьерой в кино ради любви или из чувства патриотизма, было воспринято в среде деятелей кино как свидетельство чего-то, граничащего со святостью, и заставило каждую студию и каждого продюсера стремиться как можно скорее заключить с ней контракт. В Лондоне появился даже ее заокеанский агент, Аарон Даймонд, одетый в форму полковника американских ВВС.

Чагрин посмотрел на залитую дождем улицу. На многих зданиях Уэст-Энда развевались американские флаги, а по тротуарам разгуливали американские солдаты в поисках женщин.

– Выглядит так, будто мы оказались в Риме после того, как город захватили варвары, – со вздохом сказал он.

– О, перестань, Филип. Ты всегда относился к американцам с неприязнью, особенно после того, как провалился на Бродвее в «Сне в летнюю ночь». Представь себе другую возможность – улицы, заполненные немцами в их отвратительной серой форме.

– Разве было бы хуже?

– Не говори глупости. Немцы сажают таких людей, как мы, в концлагеря, Филип. А, вот мы и приехали.

Они вышли из такси: Чагрин, одетый с подчеркнуто присущей ему элегантностью, тогда как Дарлинг по-прежнему придерживался несколько более раскованного стиля двадцатых годов, когда он прославился сначала как актер, потом как драматург. Его черные волосы были так гладко зачесаны, что казались нарисованными на голове; сигарету он держал в мундштуке из слоновой кости; его светло-серый костюм был такого безупречного покроя, что оставалось только удивляться, как он мог в нем садиться. На нем были дорогие кожаные туфли, черное пальто с меховым воротником, небрежно наброшенное на плечи, и длинный белый шелковый шарф, свободно повязанный на шее. Как всегда по вечерам, он носил в петлице бледно-голубую орхидею.

– Благодарю, приятель, – сказал он шоферу, забирая сдачу и протягивая ему шестипенсовик.

Таксист, одетый в старое пальто, критически посмотрел на монету.

– Это что, босс? – спросил он.

– Чаевые.

– Всего лишь? – Он бросил на Дарлинга враждебный взгляд из-под козырька своей кепки и сплюнул на тротуар. – Этот янки, что остановил меня, дал бы мне два шиллинга или, по крайней мере, полкроны.

– Ну я не янки, и шестипенсовика вполне достаточно.

– Да, ты не янки, это я вижу. Ты – чертов гомик, вот ты кто такой. Можешь забрать свой паршивый шестипенсовик и затолкать себе в задницу.

Таксист швырнул монету в Дарлинга, который пригнулся, потом выпрямился во весь рост и закричал: «Проваливай!» таким голосом, который можно было услышать в конце улицы, и с такой безупречной дикцией, которая напоминала граненый хрусталь.

Последовала минутная пауза, в течение которой шофер наконец оценил безупречное произношение и разглядел в тусклом свете сумерек двух мужчин, стоявших на тротуаре, расправив плечи как пара офицеров королевской гвардии на параде, и высокомерно глядящих на него. Он оценил их сшитую на заказ одежду, их благородные профили, гнев, сверкавший в глазах, и повинуясь рефлексу, который вырабатывался у всякого, кто вырос в классовой системе Великобритании, пошел на попятную.

– Простите, босс, – промямлил он и, нажав на газ, рванул с места, пригнувшись к рулю и не оглядываясь.

– Не знаю, куда катится наш мир, – грустно сказал Дарлинг. – Никакого уважения ни к чему. Я по возрасту ему в отцы гожусь.

– Если тебе это не нравится, подожди, пока наступит мир. Тогда наверняка будет еще хуже. Посмотри туда. Это не Гиллам Пентекост?

Дарлинг достал из нагрудного кармана монокль в золотой оправе, вставил его в глаз и посмотрел вдаль.

– Похоже, это он, – сказал он. – Такой сообразительный юноша. И так старается всем угодить. Он прислал мне очень милую статью, которую написал обо мне для одной газеты. Неужели и его пригласили? Это невозможно после того, что он написал о Фелисии. Как там было сказано? «Как жаль, что мистер Вейн настолько галантен, что готов пожертвовать благородной карьерой, чтобы сохранить за менее значительной актрисой, какой бы красивой она ни была, роли, которые ей не хватает таланта сыграть». Я удивляюсь, что Робби не побил его.

– Дорогой мой, они заключили мир, Лисия и Гиллам. Мне кажется, она получила тело Робби, а Гиллам – его душу. Хотел ли Робби такого распределения ролей, еще вопрос, конечно… Добрый вечер, Пентекост. Направляетесь к Вейнам?

Пентекост возвышался над обоими выдающимися представителями театрального мира, хотя они были далеко не маленького роста. Его работа с Робби Вейном вытащила его наконец из провинции и привела в столицу, где его острый ум и отличное знание театра мгновенно завоевали ему признание и известность. Он вежливо кивнул.

– Не к «Вейнам» пока, – поправил он. – Все считают их супружеской парой, правда? Но они пока ею не являются. Вы слышали новость?

– Какие могут быть новости? – спросил Чагрин. – Если о Сицилии, то они мне уже надоели. Я не представляю себе, как Гитлеру удалось захватить половину России, а мы не можем добраться даже до Палермо… – Он поднялся по ступеням и нажал кнопку звонка.

– Нет, не о Сицилии. О театре. Робби арендовал старый театр герцога Йоркского. Он собирается сам ставить там пьесы.

Чагрин удивленно уставился на молодого человека. Все знали, что он сам многие годы мечтал о собственном театре и планировал собрать такую труппу, которой было бы под силу играть от Шекспира до экспериментальных пьес. После его ареста у него не осталось ни малейшего шанса получить его, но все же он не ожидал, что Вейну так быстро удастся добиться своего театра. Вейн, Вейн, Вейн, подумал он, о нем только все и говорят, как будто нет других актеров. И все же он не мог чувствовать зависть к нему, не позволял себе этого.

Горничная открыла перед ними дверь и впустила в дом. Чагрин сразу отметил тепло и яркое освещение, необычные в Лондоне военного времени. Где бы Фелисия ни оказывалась, она ухитрялась создать атмосферу роскоши и комфорта – это был один из ее талантов. Обставляя новый дом, она сотворила чудо во всех отношениях. Она бегала по аукционам, картинным галереям, антикварным магазинам; разыскивала мастеров, когда половина мужского населения Англии была призвана в армию; вела переговоры с новым классом дельцов, которые продавали обычные товары – краску, алебастр, провод – на черном рынке. Она могла бы, подумал Чагрин, стать первоклассным декоратором и была бы более счастлива, занимаясь этим делом. Конечно, она была экстравагантной, импульсивной, романтичной – такой, каким он хотел бы быть, родись он женщиной, – и все это она попусту тратила на Робби…

Он посмотрел поверх голов заполнивших гостиную людей и увидел над камином знакомую картину – Дэвид Гаррик со сверкающими глазами, в доспехах, стоит на лугу; в руке он сжимает меч, выражение его лица одновременно дерзкое и обреченное. Портрет был написан в середине восемнадцатого века в память о его триумфе в роли Ричарда III, и лишь взглянув на него, Чагрин понял, что Вейн последовал его совету.

В дальнем конце комнаты он увидел Вейна, который перехватил его взгляд, устремленный на картину. Вейн усмехнулся – язвительно, дьявольски, победно и тут же перевел взгляд своих темно-синих глаз на портрет. У Чагрина перехватило дыхание: в этот короткий миг он был Ричардом III. Но этот момент прошел, и Робби вновь был самим собой – симпатичным, преуспевающим английским джентльменом, окруженным друзьями, а в следующий момент Чагрин увидел, как Фелисия обнимает его за шею и целует.

– Дорогой, я никогда в жизни не была так счастлива! – раздался ее голос.

Чагрин нахмурился. Все было гораздо хуже, чем он предполагал.


– Значит, Робби по-прежнему ненавидит Голливуд? Ну и что? Послушай, ему может быть лучше здесь, где он может играть Шекспира на сцене, но твое настоящее место там.

– Я ненавидела каждую минуту пребывания там.

– Чушь собачья! Тебе нравилось получать «Оскара», нравилось быть звездой. Что здесь можно не любить? Ты просто притворялась, что ненавидишь Голливуд, потому что Робби было там плохо. Не спорь. Я знаю! Я лишь хочу сказать, подумай. Си Кригер сразу же возьмет тебя, назови только свою цену. Нет, не надо, я сам назову ее!

– Я здесь делаю то, что хочу делать, Аарон.

– Ты передумаешь. Да, кстати, в связи с Си Кригером я хотел кое-что спросить у тебя. Он сказал, что в городе ходят слухи, будто ты подписала контракт на какой-то фильм.

– Я не делала ничего подобного, Аарон. Откуда вдруг пошли такие слухи?

– Разрази меня гром, если я знаю, малышка, но так говорят. Я сказал Си Кригеру, что это все враки. Между прочим, он просил меня передать тебе свои наилучшие пожелания, а это кое-что значит… Все в Лос-Анджелесе скучают по тебе. Ты бы сейчас не узнала город. Все надели форму, не только я.

Аарон Даймонд смахнул воображаемую пылинку с рукава своего сшитого на заказ кителя цвета хаки. Если не смотреть на его жесткое, морщинистое лицо, гладко выбритую голову, которая сияла как биллиардный шар, хитрые маленькие глазки, беспокойно бегающие за толстыми стеклами больших очков в золотой оправе, то его можно было принять за ребенка, одетого полковником ВВС – его форма была уменьшенной копией настоящей. Даймонд не только носил единственную во всей армии США парадную форму, сшитую для человека менее пяти футов ростом, но он еще, кажется, добавил от себя некоторые детали, от которых она приобрела какой-то руританский[70] вид. К тому же он наградил себя невероятным числом нашивок.

– Твой старый приятель Марк Стронг надел форму капитан-лейтенанта флота и, веришь ли, снимается в учебных фильмах. Им надо было снять его в фильме, предупреждающем об опасности венерических болезней. Рэнди Брукс отказался от офицерского звания, пошел служить рядовым и теперь выступает перед войсками с концертами.

Фелисия удивилась, что это имя по-прежнему было способно вызвать у нее боль. Она попыталась представить себе Рэнди Брукса в мундире рядового, но не смогла. У нее мелькнула злорадная мысль, что он по крайней мере будет счастлив в казарме среди мужчин.

– Странно, что Натали и ее отец не смогли добиться для Рэнди звания генерала, – сказала она.

– Ну, они, наверное, смогли бы, но он твердо стоял на своем. Он сказал, что комик не может быть офицером. И знаешь, он, пожалуй, прав. Армейский юмор, по большей части, направлен против офицеров. Зрители из рядового личного состава ни за что не примут комика, у которого на плечах нашивки офицера, не говоря уже о генеральских, а Рэнди хочет заставить их полюбить себя… Слушай, прекрасный прием ты устроила, дорогуша!

Вечер действительно был замечательный. Она сама это чувствовала. У нее было легко и радостно на душе, несмотря на то, что она старалась пить как можно меньше, один бокал шампанского за весь вечер. В рецензиях на «Макбета» ее по праву называли сложившейся актрисой классического репертуара, хотя по-прежнему находились критики, которые признавали в ней лишь знаменитую голливудскую кинозвезду или, как Пентекост, отводили ей место в тени Робби.

– Что вы будете ставить в ближайшее время, дорогая? – задал Даймонд стандартный голливудский вопрос.

– Не знаю. Возможно, «Отелло». После того, как Робби поставит «Ричарда III».

– Ты в этом не участвуешь?

– Там нет роли для меня.

– Правда? – Даймонд знал Шекспира очень приблизительно. Он кивнул, как будто все понял, но с его точки зрения как театрального агента это было глупо. Если у тебя два выдающихся актера, тебе нужен сценарий, где есть две главные роли – это знали все, даже Шекспир. По его выражению лица было видно, что если бы это было в Голливуде, он потребовал бы, чтобы в сценарий включили такую роль.

По правде сказать, хотя Фелисия не собиралась обсуждать это с Даймондом, она сама была немного разочарована настойчивым желанием Робби следующим ставить «Ричарда III».

Она окинула взглядом комнату, довольствуясь пока своей ролью хозяйки дома. Среди гостей были люди, видеть которых ей не доставляло удовольствия – Пентекост, например, – но Робби решил непременно пригласить свое «открытие»; он рассчитывал на помощь Пентекоста в доведении текста «Ричарда III» до приемлемой для постановки длины. Однако все, кого Фелисия хотела видеть, пришли: Филип Чагрин, Гай Дарлинг, милый Ноэль, Тоби, старый Джайлс Монкриф со своей последней женой, Бинки Боумонт со своим новым приятелем, большинство продюсеров, журналисты, критики и писатели; достаточно много известных людей, чтобы подтвердить, что Фелисия Лайл и Роберт Вейн по-прежнему вместе, «дома» и все так же любят друг друга.

– Как дела у Робби? – спросил Даймонд. – Он что-то похудел.

– Он решил сбросить вес, чтобы играть Ричарда. Это оказалось совсем нетрудно при нашем скудном рационе питания. А так он в полном порядке. Поглощен пьесой. – Она засмеялась – он всегда был поглощен очередной пьесой. – Ты знаешь, он получил развод.

– Черт возьми! А ты? Он в конце концов собирается сделать из тебя порядочную женщину?

– Боюсь, что уже поздно. Но мне кажется, окончательное решение близится. Чарльз, мой муж, почти уступил. Порция сейчас гостит у нас. Пробный визит.

Она радостно улыбнулась, хотя ее отношения с дочерью были далеко не безоблачными и легкими. Хотя Порции нравился Робби, ее не слишком радовала перспектива визита в новый дом своей матери, даже вместе со своей няней. Она находила сотни своих детских способов, чтобы показать матери, что она не простила ее за то, что та покинула ее и так долго жила вдали.

Фелисия уехала в Америку, оставив шестилетнюю испуганную малышку, а по возвращении встретилась с сердитой, непрощающей девочкой десяти лет. Она уже не знала, что сказать Порции, и часто говорила с ней, как будто та по-прежнему была малышкой, которую Фелисия помнила. К тому же, она должна была честно признаться себе – как она старалась избегать этого! – Порция была не просто враждебно настроена, она была неуклюжей, заурядной внешне, упрямой по характеру и проявляла полное презрение к стремлению матери к изяществу и красоте.

Более того, сейчас, когда принятие окончательного решения становилось все ближе, перспектива замужества не приносила Фелисии той радости, которую она должна была испытывать. Дело было не в том, что она не хотела выходить замуж за Робби; просто ее возмущал тот факт, что он, как и все вокруг, считали их брак обязательным и неизбежным.

Если Даймонд и заметил ее сомнения, он не подал вида.

– Это просто замечательно! – с пафосом воскликнул он, следуя голливудской традиции избегать личных проблем других людей. Он придвинулся ближе, его глаза за толстыми стеклами очков засверкали так, будто он собирался поведать ей страшную тайну.

– Послушай, – сказал он, понизив голос до таинственного шепота, – ты уверена, что ничего не утаиваешь от меня, прелесть моя?

– Утаиваю от тебя?

– Что-то скрываешь, – нетерпеливо бросил он. – В чем дело? Я же говорю по-английски, разве нет? Я имею в виду тот контракт на участие в фильме, который ты подписала.

– Честное слово, Аарон, я ничего не знаю ни о каком контракте. Робби ни словом не обмолвился ни о чем подобном, а мы с ним обсуждаем такие вопросы, что бы люди ни говорили.

– Ладно-ладно, может быть, я что-то не так понял. Последнее время я много работал. У меня было четыре труппы, выступающие здесь перед войсками, певцы, танцоры. Ты не представляешь, сколько проблем доставляют мне девушки… – Даймонд закатил глаза. Одна из его любимых историй о самом себе была о том, как в начале своей карьеры он повез женский струнный оркестр на гастроли по шахтерским и дереводобывающим городкам Аляски, так что Даймонд отлично знал, как вести себя с молодыми женщинами, окруженными изголодавшимися по сексу мужчинами. – Привет, Робби, – закричал он, протягивая руку хозяину дома, направляющемуся к бару. Несмотря на маленький рост, руки у Даймонда были крепкими как железные тиски. – Я как раз говорил Лисии, что могу устроить вам обоим контракт в кино, прямо сейчас, назовите только цену, – выпалил он на одном дыхании.

– Я не думаю, что это нас заинтересует, Аарон, – спокойно ответил Робби, но какая-то неуверенность в его улыбке, чуть заметная нервозность в голосе не остались незамеченными для Фелисии.

В характере Робби была странная особенность: несмотря на то, что он был великим актером, в реальной жизни он не умел убедительно врать или скрывать что-либо. Интересно, что он старался скрыть на этот раз, подумала Фелисия. Так же, очевидно, подумал и Даймонд, у которого был нюх, как у частного сыщика.

– Не заинтересует? – переспросил он. – Не заинтересует полмиллиона долларов?

– Я считал, что ты служишь в армии, Аарон.

– Я служу в армии. Но это не значит, что я не могу заниматься бизнесом. Послушайте, я представляю вас обоих в Лос-Анджелесе, напоминаю вам, на случай если вы забыли. Вы не можете заключать сделки за моей спиной.

– Мы бы никогда не сделали такого, Аарон, – заверила его Фелисия. – Я верно говорю, Робби?

– Конечно, – ответил Вейн с широкой улыбкой, которая не убедила бы и десятилетнего ребенка. – Никогда. – Несмотря на улыбку, в его глазах мелькнул отчаянный страх.

– Я вел ваши дела в Голливуде, и я чертовски хорошо справлялся со своей работой. Кто предупреждал вас не ставить «Ромео и Джульетту»? Кто не советовал вам вкладывать в эту постановку свои собственные денежки? Кто умолял вас не связываться с Марти Куиком? Я хочу сказать, то, чем вы занимаетесь здесь, ваше дело, меня оно не касается. Здесь у вас есть другие агенты, черт возьми, но вы не можете обойти меня, работая в Голливуде, понимаете? – Лицо Даймонда приняло выражение смертельной обиды и мучительной боли. – Это было бы не по правилам. – Он замолчал, неуверенный, поняли ли его. – Это было бы самым паршивым делом, – уточнил он.

– Но мы никогда так не поступали с тобой, Аарон, милый, – сказала Фелисия.

– Ну, ладно, – ворчливо согласился Даймонд.

Что случилось с Робби, недоумевала Фелисия. Он улыбался совершенно неестественной улыбкой, будто от этого зависела его жизнь. Фелисия знала, что у него не было ни малейшего желания сниматься в кино, тем более в Голливуде. И хотя у Робби был в Лондоне свой агент – элегантный Пирс Манаринг – последний из старой гвардии театральных агентов, и вероятно, самый элегантный мужчина в Лондоне, и у нее тоже был собственный агент – добрый старина Джо Коллинз со своими кричащими костюмами, огромными сигарами, характерным кокни[71] уроженца Ист-Энда и черноглазыми красавицами-дочерьми, ни она, ни Робби никогда не заключили бы контракт на участие в фильме без ведома Даймонда.

– Все, кто имеет вес в искусстве, имеют двух агентов, – заявил однажды Манаринг (его речь всегда была изысканной как у герцога), – своего собственного – и Аарона Даймонда!

Не было никакого документа, никакого соглашения, связывающего их с Даймондом, но это не имело никакого значения. Заключить контракт через его голову было немыслимо и опасно, потому что он никогда не забывал оскорбления.

Фелисия бросила на Робби взгляд, который должен был означать: «Что здесь происходит?» и встала к нему поближе, но прежде чем она успела увести его от Аарона, в комнате вдруг наступила тишина, и все посмотрели на верхнюю площадку лестницы, как будто там происходило что-то необычное.

Фелисия подняла глаза и в этот момент услышала тонкий визгливый детский голос, громко прозвучавший в наступившей тишине.

– Я хочу домой.

Она со всех ног бросилась вверх по лестнице, проклиная в душе няню девочки, но при виде матери Порция залилась слезами и попятилась назад.

– Все хорошо, родная, – с улыбкой сказала Фелисия, но Порцию трудно было успокоить. Ее лицо покраснело, по щекам текли слезы, и она, кажется, собиралась устроить скандал перед всеми этими людьми, которые так много значили для Фелисии.

– Дорогая, – продолжала уговаривать ее Фелисия – куда, черт возьми, провалилась эта няня? – будь умницей, возвращайся к себе в комнату. Мы обо всем поговорим завтра утром.

– Я хочу домой к папе.

– Ты вернешься к нему, малышка, – стиснув зубы, сказала Фелисия. – Но не сегодня.

– Я хочу, чтобы дядя Робби отвез меня домой.

– Конечно, отвезет, если не будет занят на работе.

– Я хочу поехать в Лэнглит и пожить у дедушки Гарри.

– Он тебе не дедушка, дорогая.

– Мне все равно. Я не хочу оставаться здесь. Я хочу поехать туда. Я тебя ненавижу.

Порция стояла упрямо надувшись на виду у всех гостей под портретом Фелисии в роли Клеопатры работы Ласло. По иронии судьбы это был подарок дяди Гарри в честь ее возвращения на английскую сцену.

Не зная что предпринять, Фелисия прошептала:

– Ты обязательно поедешь к дяде Гарри, дорогая.

Потом она наклонилась к девочке, чтобы потихоньку увести ее в спальню, но как только она обняла дочь, с Порцией началась настоящая истерика: ее рыдания и громкие крики заполнили весь дом. Фелисия, казалось, целую вечность стояла с вырывающейся из рук девочкой, пока не появилась няня и не увела Порцию. Рыдания прекратились, стоило девочке увидеть свою няню.

Стоявший внизу Аарон смотрел на эту сцену, качая головой.

– Забавно, – сказал он Робби, – какая мать, такая же и дочь. Вспомни, что произошло на вашей вечеринке в Лос-Анджелесе? Может быть, такое поведение передается в этой семье по наследству?

Вейн широко улыбнулся, будто хотел вернуть в зал настроение праздника.

– Слабые нервы, – сказал он. – Ничего страшного. Лисия сейчас вернется. – Но его собственное настроение сразу же испортилось при виде лица Фелисии, когда девочка упомянула Гарри Лайла. Многие годы Вейн пытался не думать об этом человеке, его всегда возмущало то влияние, которое имел Гарри на Фелисию, и тем не менее Гарри Лайл был единственным, кто мог держать Фелисию в руках.

Почему она боялась его – если это действительно был страх, – было одной из запретных тем, которую она никогда не обсуждала. Она ни разу не упомянула о портрете Ласло, хотя, очевидно, позировала для него в течение нескольких сеансов, поэтому этот подарок вряд ли был для нее такой неожиданностью, какую она изобразила. И почему ей было так неприятно слышать, как Порция назвала Гарри дедушкой?

Вейн почувствовал, как всегда бывало, когда дело касалось прошлого Фелисии и ее семьи, жуткий страх, как путешественник вступивший на зыбучий песок. Они с Фелисией были слишком поглощены друг другом, своей карьерой, что у них никогда не хватало времени, чтобы узнать секреты их семей. Во всяком случае теперь у него есть от нее секрет, о котором, спасибо Аарону Даймонду, ему еще придется рассказать Фелисии.

Впервые за многие месяцы он захотел вновь оказаться на фронте.


– Ты мог бы сказать мне, что заключил контракт с Марти Куиком!

– Я совсем забыл.

– Ни за что не поверю.

– Ну хорошо, дело не в забывчивости. Я просто не хотел расстраивать тебя. Послушай, у меня не было выбора. Ты была не в состоянии принимать решения. Марти заплатил наши долги…

– Поэтому ты смог срочно уехать в Англию, оставив меня одну?

– Будь благоразумна, Лисия, я не мог всю войну просидеть в Калифорнии, верно? А ты по состоянию здоровья не могла вернуться со мной домой. Ты же это знаешь! Поэтому я подписал с Марти контракт, взял деньги и уехал. Я подумал, что здесь такого? Меня могут убить на фронте. Англия может проиграть войну. Этот фильм, возможно, никогда не будет снят… Черт, может быть, этим планам никогда не суждено осуществиться. Уже больше года от Марти нет ни слуху, ни духу; думаю, у него уже совершенно другое на уме. Когда война кончится, если она когда-нибудь кончится, тогда и будем переживать. Если потребуется, выплатим ему долг по частям. У меня нет намерения делать с ним «Дон Кихота», и самое странное, что он все равно никогда его не снимет. Просто это был удобный выход из тяжелой ситуации.

– Если ты думаешь, что Марти все оставит как есть и уйдет, то ты ошибаешься. Но дело не в этом. Ты не имел права заключать договор от моего имени.

– У меня была твоя доверенность. А другого выхода у меня просто не было. Ты должна это понять. Вспомни, какая тогда была ситуация. Мы задолжали людям их жалование, мы должны были заплатить налоги государству, расплатиться за аренду помещения, декорации и костюмы. Сделка с Марти была единственным решением проблемы. Взгляни на это с другой стороны. Мы вновь дома, наши долги после «Ромео и Джульетты» заплачены, у нас есть все условия для новой жизни. Я получил свой собственный театр…

Фелисия даже не подозревала, насколько плохо обстояли дела, и теперь ей было очень стыдно. Все же она сомневалась в разумности поступка Робби.

– Какова вероятность того, что ты сохранишь свой театр, если Марти явится сюда требовать свои четыреста тысяч долларов, Робби? – спросила она. – А он явится.

– Будем думать об этом, когда придет время. Он налил себе выпить и остановился у камина под портретом Гаррика в роли Ричарда. На мгновение Фелисии показалось, что между ними существует поразительное сходство – густые, черные брови, сросшиеся на переносице, темные непроницаемые глаза, язвительный изгиб губ, неукротимая энергия.

– Вечер прошел чудесно, – сказал Робби, меняя тему.

– Да. – Фелисия тоже хотела покончить с ней и заключить мир.

– Все сказали, что у нас прекрасный дом. Жаль только, что Порция не так счастлива здесь, как я надеялся.

– Она привыкнет. Со временем.

– Почему ты не хочешь, чтобы она пожила у Гарри? В конце концов, ты сама выросла у него в имении, он твой дядя – будет для девочки вместо дедушки, поскольку твой отец по-прежнему живет в Кении.

– Мне кажется, что его влияние не может быть полезно для девочки ее возраста, вот и все.

– Мне всегда казалось, что ты очень привязана к нему, хотя меня удивило, что он подарил тебе портрет.

– Это был один из его широких жестов, которые Гарри просто обожает.

– Думаю, если ему дать возможность, он будет баловать Порцию. Как тебя когда-то. Все же я не вижу в этом большого вреда, тем более в ее возрасте.

– Она моя дочь, Робби. И я не хочу, чтобы она жила там.

– Ну тогда, даже ради того, чтобы заставить ее замолчать, тебе не следовало обещать ей, что она сможет туда поехать. Ты же знаешь, она не забудет об этом.

– Она ребенок, Робби. Она сделает, как я ей велю.

– Я понимаю, что это не мое дело, но ты не можешь нарушать обещание, данное ребенку – особенно ребенку.

– Ты прав. Это не твое дело.

– Она привязана ко мне. И я стану ей отчимом – если ты, конечно, не изменила свое намерение.

– Свое намерение? О чем это ты?

– О том, что мы собирались пожениться.

– «Собирались пожениться»? Мне совсем не нравится такая постановка вопроса! Я бы хотела услышать, как ты просишь меня выйти за тебя замуж. Я хочу сказать – ты еще не сделал мне предложения, так ведь? Каждая девушка хочет, чтобы ей сделали предложение.

– Но ты уже получала его.

– Ты не сделал его по всем правилам. И вообще это было давно. Я хочу услышать предложение, а потом чтобы была помолвка.

– Помолвка? Мы живем вместе уже десять лет!

– Жить вместе вовсе не то же самое, что быть помолвленными, Робби.

– Мы будем давать объявление в «Таймс»? Покупать обручальное кольцо? Разве люди делают это сейчас, когда идет война? Уверен, что они просто идут в Кэкстон-Холл[72] и расписываются в присутствии свидетелей. Я даже не знаю, честно говоря, может ли быть помолвка у разведенных, как ты думаешь?

– А у нас будет, вот и все! Последний раз я была помолвлена с Чарльзом и, вспоминая об этом, могу сказать, что в этом нет ничего интересного – хотя, должна заметить, он раскошелился на очень миленькое кольцо… ну, ты его видел. Но все остальное было очень скучно – бесконечные чаепития с его родственниками, обеды с его друзьями. Совсем не весело, тем более, что я была беременна, и меня постоянно тошнило.

– Беременна? Я не знал этого. Забавно, но я всегда считал, что Чарльз – не тот парень, который может лечь в постель со своей невестой до свадьбы. Я считал его настоящим добропорядочным джентльменом. Таким же был и я в молодости – истинным англичанином, живущим по правилам – и верящим в них к тому же. Знаешь, я не спал с Пенелопой до свадьбы. Не то, чтобы я не хотел этого – помню, я только об этом и думал. И она не имела ничего против – я уверен, она сразу бы согласилась, стоило мне попросить. Но мы верили, что надо подождать – я во всяком случае.

– Вот и Чарльз тоже. Мне пришлось изрядно потрудиться, чтобы переубедить его.

Фелисия улыбнулась – хотя на деле ее ситуация была далеко не веселой. Отказ Чарльза заняться любовью до свадьбы был для нее настоящим шоком – он ставил ее в очень рискованное положение.

Время, которое она потратила на то, чтобы заставить его изменить своим принципам, было самым тяжелым в ее жизни. Какие бы чувства она ни питала к нему, они почти полностью улетучились за долгие часы, проведенные на большом кожаном диване в его холостяцкой квартире в Олбани[73] и на сиденье его любимой зеленой «лагонды»,[74] пока она пыталась соблазнить его и убедить сделать то единственное, от чего зависело все ее будущее. Она до сих пор помнила прикосновение кожи к своим обнаженным бедрам и ягодицам, потому что они с Чарльзом, кажется, бесконечно обнимались и раздевались на блестящей, полированной кожаной обивке, и ей запомнилась эта холодная и липкая поверхность, которую, без сомнения, тщательно натирали горничная или шофер. И еще она помнила отчаяние, которое охватывало ее, когда она возилась с пуговицами на жилете и брюках Чарльза.

С тех пор в своем доме она не терпела никакой мебели с кожаной обивкой и ненавидела сидеть на кожаных сиденьях в машинах.

Робби увидел, что Фелисия улыбается, и сам улыбнулся, радуясь, что она в прекрасном настроении и больше не донимает его вопросами о контракте с Марти Куиком.

– Ну, дорогой, – со смехом сказала Фелисия, – говори свои слова.

Робби тут же вошел в роль, с удивительной быстротой опустившись перед ней на одно колено. Он схватил ее руку, поцеловал ее, снял с пальца кольцо-печатку, единственное наследство, доставшееся ему от отца, и, надев ей на палец, произнес:

«Я собираюсь спать в твоей постели.

Оставим эту болтовню. Короче:

Отец тебя мне в жены отдает;

В приданом мы сошлись, а потому

Поженимся, ты хочешь или не хочешь».[75]

Прошло почти десять лет с тех пор, как они вместе играли «Укрощение строптивой», но Петруччио у Робби был такой же остроумный и очаровательный, как раньше. Все же Фелисия на секунду помедлила, ведь откуда ей было знать, видела ли она перед собой улыбку Робби или улыбку Петруччио, и блеск глаз был частью его игры или искренним? А сам он мог бы определить эту грань?

Фелисия отбросила сомнения.

– «Увижу раньше, как тебя повесят», – сказала она, глядя на кольцо, которое свободно болталось у нее на пальце, и засмеялась. – Нет. Никакого повешения. Что бы ни говорила Кэт, Фелисия принимает предложение.

– Слава Богу! Я уже устал стоять на коленях. – Он обнял Фелисию и поцеловал. – Моя дорогая Лисия, – с чувством произнес он. – Мы будем счастливы в браке, верно?

– Во всяком случае, надо рискнуть, милый, – воскликнула она на чистом кокни – том самом кокни, который так высоко оценили критики еще до войны у ее Элизы Дулиттл в «Пигмалионе» Шоу, где Филип играл Генри Хиггинса. Она всегда прибегала к нему, когда бывала счастлива – это был их своеобразный пароль. – Бог свидетель – мы достаточно репетировали! – добавила она.

Сцена тринадцатая

– Я все равно считаю, что вы напрасно это делаете.

– А я, мой дорогой Гиллам, говорю, что ты не прав! Древние греки, как ты несомненно знаешь, играли обнаженными, но носили маски на лицах. Почему? – спросишь ты. Потому что лицо актера – это его слабость, его позор, а не признак его достоинства. Наши простые лица недостаточно хороши для великого театра, разве ты не видишь? Ради Бога, посмотри на мое! Заурядное и бугристое как булочка с корицей! Знаешь, что самое первое сказал Си Кригер, когда я приехал в Голливуд: «Он уродлив! Какой сукин сын прислал мне такого уродливого актера?» И этот невежественный старый негодяй был прав! Я действительно уродлив. Мы все уродливы – и заурядны, – а это не годится.

– Но уж о Фелисии такого не скажешь!

– Ну, конечно, мой мальчик – будь добр, передай мне вон ту бутылочку лака. Фелисия красива, но это тоже плохо. Может быть, даже хуже. Публика видит красоту, но это единственное, что она замечает. В театре красота тоже должна прятаться под маской. Настоящее лицо всегда враг актера, Гиллам, над которым надо во что бы то ни стало одержать победу. Если я хочу стать Ричардом Глостером, мне нужно новое лицо, чтобы добиться этого. О да, я знаю, я должен проникнуть в его мысли, его сердце, я читал об этом в книге того русского парня, которую ты мне дал…

– Станиславского.

– Ну да, Станиславского. – Вейн засмеялся. – У Рэнди Брукса был замечательный скетч с русскими именами: Чайковский, Мусоргский, Стравинский… Он говорил и говорил, нанизывая их как бусы на нитку, и все убыстряя темп – удивительно смешно. Этот парень – гений.

– Станиславский? Конечно, гений.

– Нет, глупый! Рэнди Брукс. Хотя я согласен со многим, о чем прочитал у Станиславского. Я не против того, чтобы понимать мотивы поступков персонажа, углубляться в его характер, но мне нужно придумать для него лицо, маску, за которой я могу спрятаться. Острый, выступающий подбородок – решительность, видишь? Огромный рот с язвительной, кривой усмешкой – зловещее очарование. Нос – точно как у Марти Куика, поверь мне на слово! Между прочим, смуглое лицо – удачная находка. Плантагенеты[76] все были светловолосыми, высокими, белокожими, красивыми – норманнское происхождение, – а вот Ричард с его жидкими черными волосами, смуглым лицом, большим крючковатым носом был совершенно не похож на них, и не потому, что он был горбатым с сухой рукой и хромой ногой, а потому что его лицо было другим. Понимаешь, Гиллам, нос гораздо важнее, чем горб.

Вейн на мгновение повернулся лицом к Пентекосту, и тот отпрянул, будто увидел дьявола, хотя грим, который Роберт придумал для Ричарда, был ему уже знаком. Вейн удовлетворенно посмотрел на свое отражение в зеркале. Одно веко у него было заклеено, чтобы сделать глаза Ричарда разными – один глаз больше другого.

– Все равно, Робби – три часа гримироваться для роли! Это, должно быть, настоящий рекорд.

– Не знаю. Скажу тебе правду, Гиллам, мне это совсем не в тягость. Мне нравится ощущать, как я постепенно становлюсь Ричардом. Я думаю, это чувство сродни тому, что каждый раз испытывал доктор Джекилл,[77] превращаясь в мистера Хайда – свобода от условностей, от необходимости быть приятным, вежливым, честным, таким, каким нас учили быть. Какое завидное состояние для англичанина!

– Неужели действительно кто-то испытывает наслаждение от своих пороков? Без сожаления и чувства вины?

– О, мой дорогой, ты просто не бывал в Голливуде!

– Я никогда не видел вас таким счастливым и уверенным в себе.

– Я действительно верю в то, что я делаю. Примет ли меня таким публика или нет, другой вопрос. Я могу заставить их смеяться, но смогу ли я одновременно до смерти напугать их? Вот что главное.

– Вы до смерти напугали меня на последней генеральной репетиции.

– Может быть, тебя вообще легко напугать, кто знает? Тут нечего стыдиться. В зале всегда найдется человек, который вскрикивает, когда Гамлет закалывает Полония за ковром, хотя все знают, что сейчас произойдет. Нужно находить новые способы, как удивить зрителя.

– Кстати, об удивлении – что подумает Фелисия о вашем Ричарде? Я заметил, что она не была ни на одной репетиции.

– Я попросил ее не ходить. Мне хочется, чтобы она увидела Ричарда в законченном виде, вместе со зрителями.

– Вам, наверное, будет нелегко. Думаете, он ей понравится?

– А почему бы и нет, мой дорогой Гиллам? – Вейн не собирался рассказывать Пентекосту, насколько Фелисии была ненавистна мысль, что он играет без нее.

Он еще раз взглянул в зеркало, чтобы полюбоваться своей работой. Большинство актеров пришивали горб Ричарда к костюму, но он не захотел даже слышать об этом. Как только он пришел в театр, он сразу разделся до пояса, и его костюмер начал слой за слоем прикреплять накладку, прямо к его спине. Горб должен быть частью тела, тем, что он, Вейн, сможет постоянно ощущать у себя между лопаток, твердым и неподвижным.

Некоторые актеры хромали только, когда вспоминали об этом (Джон Барримор, играя Ричарда, отказывался хромать в любовных сценах, а Тоби Иден часто вообще забывал о хромоте своего героя), но Вейн велел мастеру-ортопеду переделать ему башмаки и изготовить специальную скобку на колено, из стали и с кожаными ремешками, которая заставляла его хромать постоянно. Он надел ее, как только прикрепил горб; в таком виде он должен был ходить два часа, чтобы привыкнуть и выглядеть естественным, когда поднимется занавес.

Скобка причиняла ему ужасную боль, несмотря на толстый слой ваты, который ему подложили, чтобы уменьшить давление ремней, но Вейн не обращал на это внимания. Боль, считал он, была частью жизни Ричарда с самого рождения, его изуродованные кости и суставы, должно быть, болели день и ночь. Предплечье Вейна было так крепко привязано к туловищу, что временами нарушалось кровообращение, и рука немела, а потом ее жгло как огнем, когда кровь вновь начинала поступать в сосуды. Кто мог знать о боли больше, чем горбатый калека с сухой рукой? Кто мог без всякого сострадания причинять боль другим?

На левой руке Вейн привязал два средних пальца и большой палец к ладони; в результате получился отвратительный, искалеченный отросток, бесполезный, но пугающий. Казалось, что два оставшихся скрюченных пальца символизируют рога дьявола, поэтому когда он протягивал руку, чтобы коснуться очаровательной Анны, присутствовавшие на репетиции вздрагивали от отвращения при мысли, что этот уродливый обрубок будет ласкать нежную щеку Анны.

Каждое утро Вейн проводил два часа в спортивном зале, развивая мускулы плеч и груди – он хотел, чтобы его Ричард имел короткую, толстую шею и мощный торс, который едва могли держать его искалеченные ноги. В сцене, где Ричард спускается с балкона, чтобы приветствовать Бэкингема, он раскачивался в воздухе на веревке, а потом прыгал на сцену с высоты пятнадцати футов. В финале пьесы он построил одну из своих любимых стен, которая в данном случае должна была изображать вал у глубокого рва, и после своего знаменитого возгласа: «Коня! Коня! Венец мой за коня!»[78] (наверняка это были самые известные слова во всем английском театре), он научился падать на этот вал и катиться до самого края рампы, так что его тело почти свисало со сцены, когда Ричмонд и его люди убивали его.

Все эти трюки стоили Вейну многочисленных царапин, синяков, ободранных веревкой ладоней и растяжения лодыжки, но он твердо решил показать своего Ричарда физически сильным и дерзким.

Урок, который дал ему Чагрин в Манчестере, не прошел даром. Вейн полюбил Ричарда, как он не любил прежде ни одну роль, полюбил, фактически, так, как он, вероятно, никогда никого не любил. Это удивляло его самого, и насколько он понимал, пугало Лисию.

Он взял тушь, нарисовал в углу рта большую бородавку, потом решил, что она слишком похожа на мушку, стер ее и поправил грим.

В дверь постучали.

– Желаю удачи, старина! – услышал он голос Тоби Идена.

– Спасибо, – крикнул он в ответ. Тоби вошел в роль Бэкингема без всяких усилий, как он обычно входил в любую роль, без суеты и волнений. Ему было достаточно шекспировских строк. Как лунатик, он сразу находил свою прямую дорогу, подсознательно обходя препятствия, которые помешали бы более вдумчивому актеру.

Вдруг без стука кто-то распахнул дверь, и появилась Фелисия. Вейн узнал ее духи еще до того, как увидел ее отражение в зеркале, и повернулся, чтобы поздороваться с ней. К его удивлению, она отпрянула, и на ее лице появилось выражение ужаса.

– Ты испугал меня, – сказала она. – У тебя просто ужасающий вид, дорогой.

– Так было задумано.

– А тебе не кажется, что ты слегка переусердствовал? Ты ведь играешь не горбуна из Собора Парижской Богоматери.

– Нет-нет, Квазимодо был ужасен только внешне, Лисия. Ричард же ужасен во всем. – Он плотоядно улыбнулся. Сначала он хотел для роли Ричарда сделать себе комплект накладных коронок, чтобы зубы слегка выступали вперед, но потом отказался от этой идеи, не столько из-за того, что ему было бы трудно произносить слова роли, а потому, что ему показалось, что Ричарду больше подходило иметь мелкие ровные зубы. Вейн хотел подчеркнуть, что Ричард во многих своих привычках был утонченным, элегантным – принцем, рожденным во дворце, хотя и уродливым калекой. Существовала тенденция играть его неряшливым убийцей, вероятно потому, что на протяжении пьесы он сам часто жаловался на свою внешность, но Вейн считал более выразительным показать его мрачное тщеславие, постоянное, суетливое внимание к мелочам, некоторую жеманность манер, что делало его более отвратительным, но одновременно более живым.

– Мне будет непривычно смотреть на тебя из зала, а не быть с тобой на сцене, – с грустью сказала Фелисия.

Вейн кивнул. Он знал, что должен был сказать, что ему тоже непривычно быть на сцене без нее, но он ничего такого не чувствовал – напротив, он испытывал необыкновенное облегчение, удовольствие от того, что ему не надо будет беспокоиться о ее настроении, ее репликах и впечатлении, которое она производит. Впервые сцена будет принадлежать почти весь вечер только ему – это было, как заметил Гиллам Пентекост, одной из привлекательных сторон «Ричарда III» для любого актера. Здесь почти не было сцен, в которых он не появлялся бы – действительно эта роль была одной из самых длинных у Шекспира, продолжительностью почти в три часа. И Вейн не хотел, чтобы она стала хоть на минуту короче.

Фелисия осторожно чмокнула его в щеку, стараясь не попортить грим.

– Удачи тебе, дорогой, – сказала она. – Я люблю тебя.

– Я тоже тебя люблю, – сказал он, но его мысли были уже на сцене, и даже голос уже принадлежал не ему, а Ричарду.

Вейн ждал, что сейчас страх сцены охватит его душу и тело, парализуя как быстродействующий яд. Но на удивление он чувствовал себя совершенно спокойным, будто жестокий дух Ричарда вселился в него. Он увидел, что Фелисия удивленно смотрит на него, ожидая неизбежного момента, когда он полностью забудет текст и не будет ничего чувствовать, кроме отчаяния. Он заметил ее недоверчивый взгляд, когда погасил свою последнюю перед выходом на сцену сигарету – этот жест обычно напоминал ему приговоренного к смерти человека, идущего на расстрел, но в этот вечер в нем не было ничего драматичного – и Вейн сразу встал, лишь только в коридоре раздался крик: «Приготовились! Начинаем!»

Он не заметил, как ушла Фелисия, не обратил внимание на присутствие Пентекоста, который не решался нарушить молчание, видя сосредоточенное выражение на лице Вейна, а может быть, подсознательно ощущая его превращение в Ричарда. На лице Вейна уже появилась отвратительная усмешка, тонкие бледные губы скривились, резко выделяясь на фоне его смуглой кожи, глаза – благодаря игре света или искусству перевоплощения – становились то равнодушными и мертвыми, то внезапно вспыхивали зловещим огнем. Он был одновременно пугающе живым и совершенно безжизненным.

Ощущение было таким, какого Вейн никогда в жизни не испытывал: чувство легкости, сродни тому, которое описывали люди, принимавшие наркотики – опиум или гашиш.

Он проковылял по коридору, сжимая правой рукой рукоять меча, и неуклюжей шаркающей походкой стал спускаться по железным ступеням вниз на сцену.

Сцена четырнадцатая

Ветер гнал темные, серые облака к низкому горизонту. Дождь, казалось, лил отовсюду, как душ в раздевалке клуба «Хиллсайд-Кантри», где вода поступала со всех сторон.

Марти Куик поежился и плотнее запахнулся в свой непромокаемый плащ «Берберри» на подкладке из верблюжьей шерсти и со множеством пряжек, D-образных колечек и ремешков, назначение которых он не знал. Первое, что ты делаешь, попадая в Великобританию, говорил ему Папа Хемингуэй – покупаешь себе плащ «Берберри» и пару кожаных джодпуров[79] ручной работы у «Фостера» на Джермин-стрит. Ну, это не первое, что ты делаешь, напомнил себе Куик – в первую очередь ты должен снять хороший тихий номер в «Клариджез» в правом крыле отеля и найти симпатичного английского шофера. Он сделал и то, и другое. Его номер был на верхнем этаже с видом на Брук-стрит, как раз под пентхаусом[80] сэра Александра Корды[81] – тем самым, который перед войной всегда снимал Сэм Голдвин,[82] а его шофером, которого он сам выбрал в резерве вспомогательной территориальной службы, была младший капрал Сильвия Ханбери-Теннисон, черноволосая, гордая красавица из высшего общества, с аристократическими манерами и сексуальным аппетитом прирожденной шлюхи и к тому же жадная до американских сигарет, бифштексов, нейлоновых чулок и виски.

Даже если бы он лишился всех своих прочих талантов, говорил себе Куик, он смог бы зарабатывать себе на жизнь, просто подбирая нужных девушек. Он мог посмотреть на дюжину длинноногих красавиц (он всегда сравнивал их с розами, рекламируя свои шоу) и сразу же сказать, какая из них без лишних уговоров согласится переспать с ним. Самое главное, конечно, не жениться на ней потом, но на этот случай надо иметь крепкие нервы, чтобы не вляпаться в такую историю, какой не стоит ни одна женщина. Марти гордился тем, что он умел точно определить, когда пора прекратить отношения. С Сильвией такой момент еще не наступил, хотя и приближался – фактически, как только она в очередной раз покажет ему свое холодное заносчивое английское превосходство, Марти решил, что пересчитает ей все зубы и отправит эту суку туда, откуда он ее взял.

А пока, поздравил он себя, у него было все что нужно – хороший номер с зеркалами в стиле «арт деко»,[83] мраморной ванной, горячей сушилкой для полотенец и огромной двуспальной кроватью, на которой рядом с ним лежала Сильвия, ухитряясь выглядеть высокомерной даже с его членом во рту. Поэтому Марти чувствовал еще большее раздражение оттого, что вынужден был покинуть свой уютный номер и тащиться по мрачной, серой английской провинции только ради разговора с Рэнди Бруксом.

Дождь хлестал по стеклу армейского «паккарда», оставлял огромные лужи на проселочных дорогах и делал невыносимой даже мысль о том, чтобы выйти из теплой машины.

Куик закурил сигару, и кабина сразу наполнилась дымом.

– Где мы находимся, черт возьми? – прорычал он.

– Почти приехали, сэр.

– Брось ты это дурацкое «сэр», когда мы одни, Сильвия. Я не виноват, что идет дождь. Это твоя паршивая страна, а не моя.

– Была моей страной. Посмотри на это! – Бесконечные вереницы американских армейских грузовиков заполняли дорогу, медленно двигаясь в противоположном направлении. Солдаты махали руками, выкрикивали приветствия, непристойные шутки, свистели при виде Сильвии за рулем проносящейся мимо них машины.

– Они же дети, Сильвия. Они не останутся здесь дольше, чем вы сами того захотите. На хрена им это гнилое болото!

– Спасибо, полковник. Я буду помнить этот перл вашей мудрости. Еще одно меткое бродвейское замечание. Мне надо их записывать, чтобы не забыть.

Куик уставился ей в затылок. Чтобы форменная фуражка хорошо сидела, она уложила волосы в тугой пучок.

Почему он всегда выбирает женщин, которые презирают и унижают его? Но он знал ответ – ему было гораздо интереснее учить самых дерзких, что они не могут безнаказанно показывать свой характер перед ним, Марти Куиком, чем брать уступчивых девок. Он давно усвоил, что нет никакого удовольствия причинять боль женщине, которая сама хочет, чтобы ей сделали больно, или не противится боли.

– Не умничай со мной, – бросил он. – Я могу отослать тебя назад к твоим соотечественникам, если ты их так чертовски любишь. Будешь возить английских офицеров, питаться по карточкам, носить эти толстые простые чулки, которые натирают кожу… На хрена тебе другие, если вместо номера в «Клариджез» ты снова будешь жить в казарме с двадцатью другими девушками. Я думаю, ты будешь счастлива оказаться вместе со своими.

– Ты ублюдок!

– Вот и молодец. Мне кажется, мы уже добрались. Боже, какое унылое место!

– А мы, как ни странно, гордимся Эссексом. Среди туристов эти болота фактически считаются достопримечательностью.

– Избавь меня от описания этих мест, Сильвия. Наши парни хотят поскорее убраться отсюда, так что они будут просто счастливы занять места на десантных баржах.

– Неужели Рэнди Брукс отправится с ними? Мне кажется, он не в состоянии отличить один конец винтовки от другого.

– Ты что рехнулась? Рэнди – звезда. На черта ему садиться на какой-то десантный корабль. Неужели ты думаешь, что Айк[84] позволит, чтобы звезду экрана убили?

– Тогда что он здесь делает?

– Живет в казарме вместе с солдатами. Доказывает этим парням, что он один из них.

– Не выглядит ли это несколько цинично?

– Это не цинично, это мудро. Позволь мне кое-что тебе объяснить. Рэнди не захотел быть офицером, жить в «Клариджезе», иметь шофера. Он отказался от всего этого, чтобы стать простым солдатом. Этот парень – святой. – Он помолчал. – Или дурак, это как посмотреть.

Куик не добавил, что решение Брукса служить рядовым создало массу трудностей и неудобств для всех. В армии не хотели иметь в своих рядах тридцатипятилетнего комика. Офицеры отказывались отдавать ему приказы; его сослуживцы-солдаты относились к нему так, будто он был более важной персоной, чем генерал, а поскольку в его обязанности входило только развлекать войска, он не был обязан появляться на плацу, есть в солдатской столовой и заботиться о своем боевом оружии. У Рэнди Брукса была отдельная комната, сержант, который составлял график его поездок и всюду сопровождал его и несколько сотен молодых людей для компании.

Впереди перед машиной возле красно-бело-синего полосатого шлагбаума, перегораживающего дорогу, появились два военных полицейских в белых шлемах и накидках. Сильвия поправила фуражку и затормозила.

– Полковник Куик с визитом к полковнику Фрухтеру, – опустив окно, отрывисто сказала она.

В этом англичан не переплюнешь, подумал Куик, – у них просто природный дар отдавать приказы и распоряжаться людьми, наследие жесткой классовой системы и империи, которой надо было управлять. Интересно, что с ними будет, когда они поймут, что потеряли свою империю и им некем управлять, кроме самих себя.

Оба полицейских встали по стойке «смирно», козырнули и подняли шлагбаум. Сильвия могла бы заставить прыгать даже немецкого генерала, стоило ей посмотреть на него.

Она повела машину дальше сквозь непрекращающийся дождь, мимо рядов убогих ниссеновских бараков.[85] Вокруг не было ни деревца, ни одного строения, которое имело бы более капитальный вид. Весь огромный жуткий военный лагерь выглядел так, будто его в собранном виде сбросили в болотистую местность Эссекса на парашюте, как бы осуществляя какой-то проект по расчистке городских трущоб. Как только начнется высадка десанта – если она когда-нибудь начнется! – бараки опустеют, и это место превратится в город-призрак. Вот поэтому-то мы и выиграем войну, сказал себе Куик. Немцы лучше подготовлены, лучше вооружены, но мы можем себе позволить построить неизвестно где целый чертов город, а потом бросить его, как старую киношную декорацию.

– Вот мы и добрались, полковник, – сказала Сильвия, останавливая машину у покрытой толем хибарки с надписью «Штаб». – Мне остаться здесь?

– Нет, пойдешь со мной. – Куик застегнул китель, надел фуражку, погасил сигару и подождал, пока Сильвия выйдет из машины, откроет ему заднюю дверцу и встанет по стойке «смирно». Ему нравилось хвалиться ею перед другими американскими офицерами. Сильвия была живым доказательством его значимости, его мужских достоинств, его способности добиваться своего. Он ни за что не хотел, чтобы все это осталось незамеченным.

Он коротко козырнул ей в ответ и протопал в штаб в своих начищенных джодпурах, а Сильвия последовала за ним, постукивая по линолеуму не по уставу высокими каблуками. Куик распахнул хлипкую фанерную дверь, выпятил грудь и пошел вперед, не обращая внимания на старшего сержанта и пожилого капитана в очках, работавших за своими столами.

– Эй, туда нельзя! – крикнул капитан, но было поздно. Куик уже отодвинул в сторону низкую деревянную перегородку, закрывавшую вход в кабинет полковника Фрухтера, и взялся за ручку двери.

Он не постучал. Годы работы в Голливуде научили его, что добиться чего-то можно лишь в том случае, если застать человека врасплох. Если начинаешь договариваться заранее о встрече с тем, кто тебе нужен, то можешь забыть об успехе. Такие люди, как Гарри Кон[86] или Луи Мейер,[87] могли заставить тебя ждать много дней, если они вообще соглашались встретиться с тобой, поэтому Куик привык вламываться в чужие кабинеты без предупреждения.

Фрухтер дремал за своим столом, развалившись на стуле, его ноги лежали на полированной поверхности стола, форменная фуражка была надвинута на глаза, чтобы свет не мешал ему спать. В печи в углу жарко горели дрова; на ней стоял кофейник. В противоположном углу до самого потолка высились картонные коробки – сигареты, тушенка, чулки, виски, шоколад.

– Какого черта! – закричал Фрухтер, опуская ноги на пол и сдвигая фуражку на затылок. – Кто вы, черт возьми?

Куик сделал знак Сильвии, которая достала из кармана своего кителя крокодиловый портсигар, вынула сигару «партегас номер 3» и золотыми ножничками аккуратно обрезала ее. Соблазнительно улыбаясь, она лизнула кончик сигары и зажгла спичку о подошву своей туфли, продемонстрировав при этом значительную часть своего стройного бедра. Раскурив сигару и убедившись, что она хорошо горит, она подала ее Марти Куику.

Куик гордился своими вышколенными девушками. Многие мужья по всему свету имели причины быть ему благодарными за многие навыки своих жен. Все девушки Куика усваивали – и очень быстро! – как зажечь для него сигару, как приготовить мартини по его вкусу, как подогреть ему бренди, как доставить ему удовольствие в постели – ни одну деталь нельзя было упустить там, где дело касалось его комфорта. Казалось, что его девушки заканчивали какую-то элитарную школу, что в какой-то мере было действительно так.

Куик снял фуражку, свои большие солнечные очки в золотой оправе, положил это все на стол и усмехнулся. Потом он выпустил кольцо дыма в сторону Фрухтера.

– Боже! – с явным облегчением воскликнул Фрухтер. – Марти Куик и его «Летающий Цирк». А я уж испугался, что это главный инспектор.

– Еще бы, приятель! Что здесь у тебя? Фактория?

Фрухтер восхищенно посмотрел на Сильвию.

– Ты же знаешь, как обстоят дела, Марти, – сказал он. – Мы все хотим подружиться с аборигенами. В деревнях вокруг форта много скво и совсем мало воинов.

– Зейн Фрухтер, – сказал Куик Сильвии, представляя собеседника. – Раньше писал сценарии для ковбойских и индейских фильмов, потом когда настали трудные времена, стал продюсером.

– Теперь я просто паршивый солдат. Хотите выпить?

Фрухтер имел поразительно невоенную внешность, даже для американской армии. Это был крупный дородный мужчина с седоватой бородой, длинными волосами, густыми бровями и темными задумчивыми глазами большой доброй собаки – может быть, Лабрадора или ньюфаундленда. В расстегнутом вороте его рубашки были видны густые волосы на груди, и тыльная сторона его рук тоже была покрыта густым темным пушком, который странно контрастировал с его тщательно отполированными ногтями. В нем было что-то пиратское – с золотой серьгой в ухе и попугаем на плече он мог бы запросто сыграть Джона Сильвера.

Фрухтер открыл ящик стола, достал три стакана и бутылку скотча и налил всем выпить.

– Добро пожаловать в Форт-Ларэми.[88] Мы живем без удобств, но как говорится: «Mia casa, sua casa».[89] Что я могу для вас сделать?

– Я хочу встретиться с Рэнди Бруксом. Фрухтер залпом выпил виски.

– Почему ты спрашиваешь об этом меня?

– Ты – его командир.

– Да, у меня в подчинении есть люди из подразделения зрелищных мероприятий. – Фрухтер открыл другой ящик своего стола, достал пачку «Кэмэл» и закурил. Ящик был доверху набит подвязками, бюстгальтерами и чулками разных цветов и фасонов – дополнительные товары для привлечения местных скво. Фрухтер выпустил кольцо дыма. – Мне этот Рэнди как колючка в заднице, – сказал он.

– Расскажи-ка мне. Что тут у вас за проблемы, мать вашу? Раньше я мог позвонить ему по телефону и послать за ним машину. А теперь я вообще не могу его найти, черт побери. Даже Аарон Даймонд, его собственный агент, не может с ним связаться. Будто он – человек в железной маске или что-то вроде того.

– Что касается меня, то он может ехать куда угодно, и чем дальше, тем лучше. Ты хочешь знать, почему Рэнди не может подойти к телефону? Потому что он ездил со своим шоу на нашу главную базу на юге и высмеял в нем генерала Паттона![90] Солдатам очень понравилось, а Пат-тон был в такой ярости, что посадил Рэнди под строгий арест. А что касается Аарона, то для меня это новость, что рядовому американской армии нужен агент.

– Каждому нужен агент. А большинство известных людей имеют двух…

– Знаю-знаю, своего собственного и Аарона Даймонда, – вставил Фрухтер, закончив старую голливудскую присказку. – Война – это ад, – сказал он со вздохом. – Рэнди повезло, что его не поставили перед взводом солдат или не сбросили над территорией фрицев без парашюта. Зачем он тебе?

– Мне просто надо поговорить с ним.

– Он не должен ни с кем разговаривать. В этом и заключается «строгий арест». Я устроил ему по два концерта в день в этом чертовом месте, и все пришлось отменить. Он сидит у себя в комнате, а у двери дежурит военный полицейский. Так войну не выиграешь.

Куик бросил на Фрухтера пренебрежительный взгляд.

– Я хочу, чтобы Рэнди мог приехать в Лондон, как только он мне понадобится, понял? Я вытащу его из-под ареста, но сначала я должен поговорить с ним, о'кей?

– Паттон вне себя от гнева, Марти. Даже ты не сможешь ничего сделать. А для чего тебе Рэнди в Лондоне?

– Это не твоего ума дело, Зейн. Я добьюсь отмены приказа, ты проведешь все концерты, а я смогу получить этого сукина сына, когда он мне понадобится. Договорились?

– Договорились. Только ты зря теряешь время.

Куик быстро написал номер на клочке бумаги и отдал его Сильвии, которая тут же отошла и, усевшись за стол капитана, так что у нее задралась юбка и стала видна нежная кожа бедра и черные подвязки, пристегнутые к чулкам, начала обычно нелегкую работу по срочному вызову абонента. На этот раз ее соединили почти мгновенно.

– Капитан Бутчер из СХАИФ[91] на первой линии, полковник Куик, – бодрым голосом сообщила она, беспечно покачивая ногой.

Куик взял трубку.

– Гарри! – рявкнул он. – Ты вляпался в такое дерьмо! И твой босс тоже. Я только что говорил с Нью-Йорком, Уолтер Уинчелл[92] уже знает, что Айк посадил Рэнди Брукса под арест за шутки над Паттоном… Да-да…

Куик закатил глаза, выпустил кольцо дыма, подмигнул Сильвии и скорчил рожу, чтобы показать, как его утомляют рассуждения Бутчера.

– Ну, конечно, – продолжал он, – я знаю, что Айк – поклонник Рэнди – черт, кто этого не знает? – но Уинчелл собирается написать много всяких гадостей о том, как Айк запер самого любимого комика Америки. Я хочу сказать, Уинчелл зол как черт, Гарри, я только что говорил с ним. Как тебе нравится его заголовок? «Почему бы Айку не взять Гитлера вместо Рэнди Брукса?» Да, согласен, это несправедливо… Ну, конечно, ты не знал, но что из этого? Ну, я бы мог попросить Уинчелла не публиковать статью… Да, он мог бы оказать мне любезность… Но я должен сказать Уинчеллу, что Рэнди – свободен. – Последовала пауза. Куик прикрыл трубку рукой. – Он разрешает отпустить его.

Фрухтер покачал головой.

– Я получил приказ от Паттона. Я не могу выпустить Рэнди по распоряжению какого-то капитана.

– Он морской капитан. Четыре нашивки. То же самое, что полковник.

– Иди ты. Паттон – генерал.

Куик кивнул. Если Фрухтер хочет прикрыть свою задницу, он это ему обеспечит.

– Гарри, – сказал он в трубку, – ничего не выходит. Здесь полковник Зейн Фрухтер – который между прочим не только близкий личный друг Гари Купера и Джимми Стюарта,[93] но и ведущий продюсер Голливуда, оставивший свою карьеру ради службы в армии – так вот он не хочет, чтобы Джордж Паттон отправил его к алеутам морозить яйца до конца войны. Угу, я уверен, это все решит, Гарри. Я все улажу с Уинчеллом. Мои наилучшие пожелания Айку.

Он повесил трубку.

– Ты получишь по телетайпу из СХАИФ приказ об освобождении Рэнди из-под ареста – приказ самого Айка. Твоя проблема решена, приятель?

Усмехнувшись, Фрухтер поднял свой стакан.

– Великий Белый Отец опять победил! Куда тебе доставить Рэнди?

– К машине.

– Мне нужно, чтобы он вернулся назад как можно скорее. После того, как он создал столько хлопот Паттону, этот сукин сын стал всем нужен. Если бы я мог зарабатывать на нем деньги, – мечтательно произнес Фрухтер, – я бы стал богатым человеком.

– Эй, – позвал Куик Сильвию и, хлопнув ее по заду, отправил к машине. – Деньги – это еще не все.

Фрухтер поднялся. Стоя, он возвышался над Куиком, его огромные руки болтались как у одного из представителей обезьяньего племени. – Я в первый раз слышу, что ты говоришь такое, Марти. Но, думаю, ты прав. Деньги – это действительно еще не все. – Он понизил голос и наклонился к самому уху Куика. – Есть еще кошечки, например. Ты, конечно, не захочешь уступить мне своего шофера, верно?

– Почему я должен это делать? Она в прекрасной форме, в ней нет ни одного изъяна – все на месте. А что ты можешь мне предложить взамен? Помимо Рэнди Брукса, которого я уже получил. – Его глаза мрачно заблестели, как бывало всегда, когда на горизонте маячила выгодная сделка.

– Товары?

– К черту! У меня есть все что нужно.

Фрухтер пожал плечами.

– Скажи мне, Марти, – задал он вопрос, – как ты думаешь, что понадобится людям, когда мы высадимся во Франции и дойдем до Германии?

Куик задумчиво посмотрел на кончик своей сигары. Он всегда был рад узнать что-то новое.

– Продукты? – предположил он.

– Ну, конечно, но парни из снабжения уже захватили себе эту кормушку, верно? Мы ведь с тобой не будем стоять в грязи у дороги и продавать яичный порошок. Нет, люди захотят увидеть все фильмы, которые они пропустили. «Унесенных ветром», Марти. «Ребекку», «Касабланку», «Волшебника из страны Оз», «Книгу джунглей». Гейбла и Ломбард. Робби Вейна и Фелисию Лайл. У меня есть копии, Марти – десятки фильмов. Мне только нужен человек, который знает европейских прокатчиков.

Куик кивнул. Он умел сразу распознать хорошую идею, как только слышал о ней.

– Я могу найти такого парня, – сказал он. – Но тебе придется пошевеливаться. Через, неделю, как мы возьмем Париж, там уже будут свои парни. Бизнес пойдет своим чередом.

– У меня все готово, Марти. Мои копии пойдут сразу за нашими танками.

Куик надел фуражку и свои темные очки.

– Пятьдесят на пятьдесят – и мы договорились.

– Я думал, что семьдесят и тридцать будет вполне достаточно, Марти. Пятьдесят процентов многовато за одно имя.

– Шестьдесят и сорок, Зейн, и я даю тебе Сильвию в придачу. Я откажусь от ее услуг, как только вернусь в Лондон. – Они ударили по рукам. Куик пошел к двери, потом помедлил. – Да, Зейн, – сказал он шепотом, – не миндальничай с Сильвией, ты понял, что я имею в виду? Она любит острые ощущения.

Фрухтер помахал ему рукой.

– Ты настоящий офицер и джентльмен, дружище.

Сильвия ждала Куика у машины, стоя по стойке «смирно».

Он бросил окурок сигары в ближайшую лужу. Месяцев шесть в этом захолустье пойдут ей на пользу, решил он.

– Когда приедем в Лондон, – сказал он, – будь добра, напомни мне позвонить знакомому парню, венгру по имени Саботи, насчет копий кинофильмов. – Зачем соглашаться на 40 процентов, когда он может получить все? Создать резервный фонд фильмов из тех, которые использовались в армии для развлечения солдат, доставить их в Европу раньше Фрухтера, а потом, когда студии обнаружат, что везде показывают пиратские копии их лучших фильмов, договориться о возвращении им этих фильмов. Со всех сторон отличная сделка, сказал себе Куик. Но не стоит создавать себе репутацию человека, нарушающего обещания, даже у такого парня как Фрухтер. Сильвию он все же ему отдаст.

Куик открыл дверцу и сел рядом с Рэнди Бруксом.

– Ты что, не знаешь, когда надо остановиться? – рявкнул он. – Нашел занятие – унижать генералов!

Он вынул из кармана серебряную фляжку, хлебнул из нее, затем достал сигару и, протянув руку, поднял стекло, отделявшее место шофера от остального салона. Куик взглянул на Рэнди и покачал головой.

– Ты выглядишь просто ужасно, малыш. Расслабься. Нам надо поговорить.


Они сидели, окутанные дымом гаванской сигары Куика, в тепле отдельного кабинета в придорожной таверне, ожидая, пока им принесут еду. Запах свежего бекона с яйцами, жарящегося на настоящем масле, доносился из кухни; Марти Куик потягивал свой «Джонни Уокер»,[94] а Брукс пил английский чай с двойной порцией рома в нем и тремя ложками сахара – неслыханная роскошь.

Все просто замечательно, думал про себя Рэнди. Сейчас ему бы еще горячую ванну, душистое мыло, большое теплое полотенце и кого-нибудь, кто потер бы ему спину. Он подумал об одном парне из военной полиции, который охранял его, и постарался представить себе его обнаженным в ванной, где пот струился бы у него по плечам и груди, пока он большим полотенцем вытирал бы спину Рэнди.

Он тряхнул головой. Глупо предаваться подобным фантазиям здесь, тем более в присутствии Марти Куика. Армейская жизнь почти довела Рэнди до нервного истощения – для него было настоящей пыткой проводить целые дни и ночи в окружении молодых людей, не зная, кто из них мог бы заинтересоваться более близкими отношениями со знаменитым артистом. Он догадывался, что среди них он мог бы кого-то выбрать еще на транспортном корабле по дороге сюда, но это была опасная, рискованная игра. Так что же изменилось? – спрашивал он себя. Чем отличается армия?

Опасность была частью удовольствия, была всегда, даже в прежние времена, когда он работал в стриптиз-баре, рассказывая анекдоты между выходами стриптизерш перед шишками из центра готового платья в их новенькой форме для гольфа, которые каждый вечер убегали от своих жен и детей в «Гроссинджерс» или «Конкорд». Время от времени ему случалось ошибаться и расплачиваться за это. Он помнил, как в мужском туалете придорожной закусочной возле Элленвилля его избил до полусмерти разозленный музыкант джаза, чье внимание Рэнди превратно истолковал. Марти замял это происшествие, как он делал это и прежде, и как стал бы делать вновь.

Во всем этом, подумал Рэнди, было нечто такое, чего никто не мог понять и, наверное, никогда не сможет: Марти с самого начала относился к нему как старший брат, еще тогда, когда они только вышли из подросткового возраста. Тогда Рэнди был тощим молодым еврейским комиком, отчаянно старавшимся заставить смеяться парней, которые пришли в бар с одной целью и только и ждали, пока им подадут выпивку, пока выйдет очередная стриптизерша, или пока освободится проститутка и сядет рядом за стойку. Марти был сильным, мускулистым парнем, которому в баре не требовался вышибала. Он не раз спасал Рэнди жизнь.

Рэнди закрыл глаза. Он не забыл, каким был тогда Марти – он не слишком изменился, за исключением спортивного пиджака в клеточку, рубашки с мягким воротничком и галстука с виндзорским узлом.[95] Марти тяжелым трудом добился своего места в жизни, используя любой шанс, чтобы подняться от официанта до бармена в принадлежавшей шайке гангстеров забегаловке в Кони-Айленде. Для этого он однажды ночью встретил бармена на пустынной автостоянке и переломал ему руки, а потом нахально занял его место.

В каждом баре, где работал Марти, всегда был свой букмекер, а в задней комнате играли в кости на деньги. Однажды, когда двое вооруженных громил попытались поживиться за счет игроков в баре Марти на Шипшэд-Бей, он выбил пистолеты у них из рук и потом избил их до полусмерти бейсбольной битой, которую всегда держал рядом с кассой. Больше никто не предпринимал таких попыток; пошли слухи, что он не только находится «под защитой», но к тому же и сумасшедший.

Любопытно, подумал Рэнди – это был как раз тот случай, когда он радовался, что он – комик, потому что по этому поводу оставалось только смеяться – вполне возможно, что он любил Марти Куика, и был единственным таким человеком, может быть, за исключением лишь матери Марти, хотя он не мог с уверенностью утверждать это, поскольку Марти никогда о ней не упоминал. Еще удивительнее и забавнее было то, что Марти тоже, вероятно, любил его. Рэнди добавил еще рома в свою чашку.

– Когда ты начал пить? – спросил Куик.

– Когда нас везли сюда, на корабле. Ночью корабль, шедший впереди нас, был торпедирован. Я стоял на палубе и слышал крики людей, взывавших о помощи… Но мы не остановились. И я молил Бога, чтобы мы не останавливались, Марти. Мне было страшно представить себе, что мы можем стать следующей жертвой.

Он замолчал. Иногда поздно ночью, когда он был один, он по-прежнему слышал эти крики. Он презирал себя за свой страх, за трусость, которая заставляла его молиться, чтобы корабль не замедлял ход и не останавливался, за то, что он все еще был жив и рассказывал свои шутки, а те люди в воде погибли.

Одно дело быть смешным, когда у тебя тошно на душе – черт, говорил он себе, все комедианты чувствуют себя дерьмово, и многие не без причины, потому что они сами – дерьмо! – но нужно иметь определенное мужество, чтобы быть смешным, когда гибнет остальная часть мира. Какой бы скверной жизнь ни была, он никогда не тянулся к выпивке, помня, что сталось с его отцом. Он был известным кантором в синагоге в Ист-Сайде, а скатился до роли клерка в ломбарде в Восточном Гарлеме, дешево скупая краденые вещи у черных для обогащения кучки итальянских гангстеров, и потащил на дно всю свою семью.

Рэнди размешал ром в чашке с чаем и с удовольствием выпил, говоря себе, что, может быть, его отец – которого он презирал – все же был прав. Человеку нужно какое-то средство, чтобы не заплакать и не сломаться при виде такого количества боли и смертей.

Он ездил по госпиталям и выступал перед ранеными – молодыми парнями с обожженными руками и лицами, ампутированными ногами, простреленными животами – стараясь заставить их смеяться и удивляясь, как легко это было сделать, и видя, с каким благоговением они смотрят на него, большую звезду. На обратном пути после этих концертов ему было просто необходимо выпить виски, чтобы не вспоминать запахи, окровавленные бинты, изуродованные лица.

Только однажды Рэнди сломался, когда его выступление на авиационной базе было прервано вынужденной посадкой подбитого бомбардировщика В-17 из соседнего отряда, и он вызвался помочь вытащить раненых. Когда с трудом открыли люк, вся кабина оказалась ярко-красной, такой красной, что на мгновение у него мелькнула мысль, что по какой-то причине ее выкрасили в такой цвет. Когда его глаза привыкли к тусклому свету, он разглядел, что перед ним место кровавой бойни. Почти весь экипаж погиб от разрыва зенитного снаряда. Стрелок выглядел жутко – его голова и плечи все еще находились в орудийной башенке и руки по-прежнему сжимали гашетку спаренного пулемета, но вся нижняя часть тела была разорвана в клочья, которые разлетелись по всей кабине, залив кровью все вокруг, будто кто-то небрежно разбрызгал здесь красную краску.

Рэнди не смог этого вынести: он опустился на влажную траву и заплакал, будто слезы могли иметь какое-то значение или что-то изменить. Летчики отнеслись к нему с пониманием, но он видел, что его поведение вызвало у них раздражение. Они не нуждались в его слезах и его сочувствии, они не хотели знать о его горе и ужасе, они только хотели, чтобы он был смешным, а в немолодом голливудском комике с липкими от чьей-то крови руками, упавшем на траву под подбитым бомбардировщиком и отчаянно рыдающем, не было ничего смешного.

После этого он начал напиваться, без всякого удовольствия, ненавидя вкус спиртного и не обращая внимания на то, что он пил. Выпивка стирала из его памяти картины, которые его преследовали, освобождала его комический дар, давала ему возможность вновь смеяться. Может быть, его выступления становились менее острыми, может быть его знаменитый темп слегка замедлялся, но солдаты ничего не замечали, и он не переживал из-за этого. Это была вполне приемлемая сделка. Он жертвовал остротой и отточенностью речи ради более крупной выгоды: способности вообще выступать.

У Рэнди не было желания объяснять все это Марти Куику.

– Это единственный способ не замерзнуть в этой проклятой стране.

– Я тоже пью для этого. А как вообще у тебя дела?

– Отлично. Не жалуюсь.

Куик сердито наклонился к нему через стол, как какое-нибудь хитрое, агрессивное маленькое животное – может быть, росомаха, хотя Рэнди никогда ее не видел. Черные волосы Куика были гладко зачесаны назад, сжатые зубы были острыми, ровными и белыми, маленькие темные глазки, полуприкрытые веками, сверкали от гнева.

Когда-то Рэнди жил в страхе перед Куиком, хотя они и были друзьями, но война научила его, что есть гораздо более страшные вещи, чем свирепый взгляд Марти Куика.

– Брось заливать! – рявкнул Куик. – Ты говоришь с Марти, а не с каким-то поганым английским журналистом. Когда я задаю вопрос, я хочу получить ответ. «Не жалуюсь», мать твою! Ты же дерьмово выглядишь.

– Большую часть времени я страдаю от холода, усталости, одиночества и страха, но в таком состоянии находятся практически все, кроме тебя, Марти, поэтому я не жалуюсь. Устраивает?

Марти осторожно улыбнулся, чтобы показать, что не сердится, но он был явно озадачен. Он не привык, чтобы Рэнди огрызался.

– В Голливуде все говорят, что ты просто герой, – сказал он. – Даже те, кто тебя не любит. Эта история о том, как ты помог вытащить экипаж из разбитого бомбардировщика, а потом продолжал свое выступление… это здорово, приятель! Си Кригер пытается убедить президента дать тебе медаль.

– Мне не надо медали. И все это было совсем не так.

Куик с мрачным выражением на лице кивнул.

– Я и не поверил этому, малыш, – грустно сказал он. – Никогда не верил. Раньше, когда я занимался боксом, до того, как познакомился с тобой, на ринге Сент-Ник я выдержал десять раундов во втором полусреднем весе против Бенни Дефео…

Рэнди с трудом сдержал зевоту. Он уже все это слышал раньше.

– У меня не было никаких шансов победить его – нам нельзя было выступать на одном ринге. Исход матча был предрешен заранее, но когда я вышел на ринг, Бенни шепнул мне: «Черт возьми, Марти, я не собираюсь проигрывать!» Он встречался с одной блондинкой и не хотел, чтобы она увидела, как он проигрывает.

Рэнди кивнул. Это была известная история – главная часть мифа Марти Куика. Куик продержался десять раундов с Дефео, боксером, который раз в десять превосходил его по мастерству, и в конце концов выиграл у него по очкам, заработав сломанный нос и трещину в челюсти, о чем он не сказал ни своему тренеру, ни судье.

– Я знаю эту историю, Марти, – сказал Рэнди. – Я слышал ее раньше, помнишь?

– Так ты слышал ее раньше? Ну и что? Но ты раньше не слышал, Рэнди, что я был до смерти напуган. О, за долгие годы я превратил эту историю в легенду. Каждый раз, когда какой-нибудь журналист печатал ее, я превращался в ней в настоящего героя. Тебе бы так! – Он покачал головой. – Я должен был бороться, черт возьми. Я был испуган, понимаешь, по-настоящему испуган. Я просчитал, если я позволю Бенни победить, мои хозяева, наверное, убьют меня. И я знал, что Бенни может превратить меня в лепешку прямо на ринге, если я попытаюсь выиграть – он был во много раз сильнее меня, так что у меня не было никаких шансов… И вот я стоял, испуганный парнишка, и думал, что в любом случае мне либо прострелят башку, либо переломают все кости, а я хотел лишь выбраться с ринга и бежать, спасая свою жизнь. Эту часть истории тебе никто не рассказывал: ни я, ни кто-то другой. Я никогда никому не рассказывал, что чувствуешь в течение двух раундов, когда у тебя треснула челюсть и разбит нос, а на лбу такая рана, что кровь заливает глаза и ты почти не видишь противника. Никто не захочет слушать о том, как я сидел потом под душем и плакал. Хочешь совет? Держи свою правду при себе, и если тебе предлагают эту вшивую медаль, бери ее.

– Я ее не заслужил.

– Я тоже не заслужил победу над Бенни Дефео, идиот. В этом-то вся соль этой истории.

Рэнди кивнул. Марти был прав: он, вероятно, ничего не может сделать с этой медалью, только с улыбкой принять ее и скрыть правду. Правда – это то, что никто не хочет услышать, особенно от человека, которому полагается лишь всех развлекать.

Публика хочет знать правду о войне не больше, чем Робби Вейн – правду о самом себе, с горечью подумал он.

– Ладно, Марти, – сказал он. – Я приму эту медаль. Что еще я должен сделать? – Марти всегда было что-то нужно – он был живым воплощением старинной поговорки о том, что не бывает бесплатной закуски, и даже – бесплатной чашки чая с ромом.

Куик придвинулся ближе.

– Робби Вейн, – шепотом сказал он. – Как у него дела?

Рэнди моментально насторожился.

– Боже мой, Марти, – сказал он, чувствуя, что у него слегка заплетается язык, – откуда мне знать?

– Я думал, вы поддерживаете отношения.

– Ты думаешь, мы любим писать письма? Ты ошибаешься.

Куик улыбнулся своей знаменитой улыбкой, оскалившись как акула, не меняя при этом настороженного выражения глаз.

– Мне кажется, ты мне понравился бы больше, если бы не пил, – сказал Марти по-прежнему улыбаясь. – Уж от тебя-то я не ожидал такого!

– Идет война, Марти. Есть люди, которых приходится бояться гораздо больше тебя, хочешь верь, хочешь нет. Гитлер, например.

– Тебя пугает Гитлер? Тебе надо бояться не Гитлера, приятель. Знаешь в чем твоя проблема? Ты воспринимаешь эту проклятую войну слишком серьезно. Она все равно кончится, рано или поздно, дружище, тогда вновь начнется настоящая жизнь.

Рэнди пожал плечами. Он уже не думал о том времени, когда война кончится. Ему казалось, что она будет продолжаться до тех пор, пока все ее участники не погибнут, а нового пополнения не останется.

Марти опять закурил.

– Почему мы надели форму? – резко спросил он, ткнув зажженным концом сигары в сторону Рэнди.

Рэнди закрыл глаза и задумался. Он не имел ни малейшего представления о том, почему он пошел в армию, а тем более – Марти. Он никогда не верил, что они делают что-то стоящее для победы.

Куик выждал пару секунд, потом сам ответил на свой вопрос.

– Когда война закончится, приятель, именно парни в военной форме встанут у руля. Вот увидишь. Так что ты сделал самое лучшее, что мог, для своей карьеры.

– Моя карьера пошла псу под хвост, Марти. Пока я здесь, в военной форме, этого никто не замечает, но это факт. Я уже больше не могу быть смешным.

– Чушь собачья! Ты просто расстроен, вот и все. Поверь слову друга.

– Друга? Почему у меня такое чувство, что этот друг хочет заставить меня сделать что-то, чего я не хочу делать?

– Я хочу тебе добра, Рэнди, – сказал Куик как можно искреннее. – Боже, сколько лет мы дружим? Двадцать?

– Двадцать лет на троне, – произнес Рэнди со сдержанной чисто английской интонацией. Свернув салфетку, он положил ее себе на голову, сложил руки на коленях, оттопырил нижнюю губу и изобразил королеву Викторию.

– Прекрати! – Марти всегда начинал нервничать при малейшем намеке на гомосексуальные наклонности Рэнди. Жеманно отставленная рука, сюсюкающий голос, сомнительные двусмысленности, даже в шутку, всегда раздражали его. Однажды, чтобы собрать денег на детский приют в Лос-Анджелесе, Рэнди, Гари Грант и Рэндольф Скотт согласились выйти на сцену, одетыми в старомодные детские платьица, белые парики и кружевные чепчики. Идея заключалась в том, что Скотт и Грант провезут Рэнди в коляске, и все трое споют детскую песенку. Марти, который участвовал в этом мероприятии в качестве продюсера, активно выступал против этого номера, но проиграл, потому что Гари Грант был слишком большой знаменитостью, чтобы на него можно было подействовать привычными Куику методами. Все в Голливуде считали, что это было безумно смешно (хотя Рэнди должен был признать, что кое-кто хитро подмигивал при виде трех самых известных закоренелых педерастов, собравшихся на сцене в кружевных платьицах и белых париках), но Марти был так зол из-за этого, что они не разговаривали почти полгода.

– Послушай, – сказал Рэнди, снимая с головы салфетку, – я просто хочу знать, что происходит. Ты же проделал весь этот путь в дождь не для того, чтобы покормить меня настоящим обедом.

Куик посмотрел в окно на застывшие под дождем деревья. Он был печален.

– Что самое важное в жизни? – спросил он.

– Если ты собираешься сказать «дружба», я сдаюсь.

– Возвращать долги, если ты кому-то задолжал, верно? Это самая важная вещь!

– Марти! И это говоришь ты? Ты же всю жизнь скрывался от уплаты долгов.

– Да, но никто еще не скрывался от меня. Образ жизни Куика представлял собой улицу с односторонним движением, по которой весь транспорт двигался в том направлении, куда этого хотел он. Время от времени Рэнди спрашивал себя, почему он продолжает дружить с таким человеком, но ответ был ему давно известен: много лет назад Куик был его единственным другом, единственным человеком, который помог ему – более того, он был единственным, кто не только знал его секрет, но и сотни раз выручал его из беды. Когда возникали неприятности, настоящие неприятности, о которых Рэнди не хотел говорить ни Натали, ни ее отцу, он всегда шел сначала к Марти. У Марти, по крайней мере, было одно достоинство – его нелегко было чем-то шокировать. К тому же, благодаря Марти, Рэнди мало-помалу вложил свои сбережения в недвижимость, апельсиновые плантации, химчистки, автостоянки за пределами большого Лос-Анджелеса – бизнес далеко не шикарный, но приносящий доход.

– И кто же посмел обмануть тебя, Марти? – спросил он.

– Твой друг Робби.

– Каким образом?

– Что это с тобой? Я дал ему четыреста тысяч долларов, черт возьми. За «Дон Кихота», забыл? Я предложил ему заплатить его долги, и я это сделал. Ты же был при этом.

– Помню, на вечеринке. – Рэнди закрыл глаза. Это был самый счастливый момент в его жизни, тот вечер когда они сидели с Робби рядом в полутемной гостиной – несмотря на то, что он был испорчен попыткой Фелисии совершить самоубийство… – Я предупреждал его не ввязываться в это дело, – сказал он.

– Ну, он не послушался тебя.

– Какого черта, Марти. Из этой затеи ничего не получится. Забудь об этом. Робби постепенно расплатится с тобой. Позволь ему это сделать.

– Получится. Могу поспорить. Я сделаю этот фильм, и ты будешь в нем участвовать. И Робби. И Лисия. – Он усмехнулся. – Это будет первая большая послевоенная картина, Рэнди, и я воспользуюсь ею, чтобы получить студию, как я и планировал. И тогда я съем живьем этих чертовых зомби из Голливуда! Они еще не догадываются, что свалит их. Будущее за телевидением, Рэнди! Старички вроде Мейера, Голдвина, Кона продолжают бороться с ним, но они проиграют. Понимаешь, между мной и ими разница в том, что я – шоумен! Я ставлю шоу, и мне плевать, как публика смотрит его, лишь бы она платила денежки, верно? Нет такого закона, в котором говорилось бы, что зрители всегда должны сидеть в кинотеатре – они могут оставаться дома и смотреть кино у себя в гостиной, прав я или нет?

Рэнди налил себе в чай еще немного рома.

– Прав, – сказал он. Ни один человек, которому было дорого собственное спокойствие, никогда не сказал бы, что Марти не прав. – Марти, – поинтересовался он, – если ты собираешься заниматься телевидением, зачем тебе делать фильм для большого экрана? Поезжай домой, собирай свою команду, заключай с ними контракты, вкладывай деньги и начинай работу с Сарноффом[96] и Пейли.[97] Забудь о кино.

Энтузиазм Куика несколько поубавился.

– Не могу, – тихо сказал он. – Помимо того, что я дал Робби и уже заплатил за сценарий, я задолжал еще примерно миллион. Я должен показать, что я могу сделать за миллион, понимаешь? Это вопрос… – он поискал подходящее слово, – доверия.

– Откуда этот миллион? Куик пожал плечами.

– Немного оттуда, немного отсюда… ну ты знаешь, как это бывает.

Рэнди все понял.

– Не от тех ли парней, которые любят спагетти и открывают казино? Старые друзья по работе в ночном клубе?

– Вроде того, – смущенно сказал Куик.

– И они хотят увидеть, куда пошли их денежки, верно?

Куик мрачно кивнул.

– Что-нибудь большое, шикарное, со знаменитыми актерами?

– Да, что-то вроде этого.

– И как я догадываюсь, в Чикаго и Нью-Йорке отсутствие новостей не считается хорошими новостями, верно? Они привыкли получать свои деньги назад без промедления – жокей пришпоривает лошадь, как от него требуют, или ему ломают руки, так что потом он уже вообще не сможет сесть в седло, я прав?

– Может быть.

– Ты, должно быть, был не в своем уме, если пошел к своим друзьям-гангстерам за деньгами.

– Ты думаешь, я должен был пойти в какой-нибудь чертов банк? И что им сказать? Дайте мне миллион баксов, чтобы я мог заплатить долги Робби Вейна после его неудачных гастролей и связать обязательством его и его сумасшедшую жену сниматься в большом фильме, на который потребуется еще десять, может быть, двенадцать миллионов?… Бывают моменты, Рэнди, когда надо рискнуть, ты же знаешь.

– И ты рискнул, друг мой. Ты держал их деньги почти два года? Они, наверное, уже давно заказали бетон, чтобы забетонировать им твои ноги, прежде чем утопить тебя в озере Мичиган.

– Это не смешно.

Рэнди знал, что Марти Куика трудно испугать, но сейчас он видел в его глазах испуг.

– Я просто хотел тебе напомнить ситуацию, – сказал Рэнди. – Я знаю, что в этом нет ничего смешного. Так что тебе нужно от меня, Марти? Расскажи мне об этом, но только осторожно. Теперь когда ты избавил меня от Паттона, меня ждут с выступлениями по всей Англии.

– Мне нужно от тебя одно большое одолжение и одно маленькое.

– Что за большое одолжение?

– О нем я пока не скажу тебе. А маленькое вот: допивай свой чай, надевай фуражку и пойдем со мной.

– Куда? Я должен вернуться через час. Фрухтер ждет меня, чтобы опять запереть в камеру.

– Забудь Фрухтера. Я раздобыл тебе увольнительную на вечер, – сказал Марти, к которому вернулось хорошее настроение.

Он зажег сигару, бросил хрустящую банкноту на стол, свистнул, чтобы предупредить Сильвию, что он возвращается.

– Ты и я, мой друг – мы идем в театр!

Сцена пятнадцатая

Вейн шагнул в темноту. Обычно он медлил перед выходом, но сейчас он прямо пошел на неосвещенную сцену; его меч тихо звякнул в ножнах, когда он остановился и занял свое место позади трона, пристально глядя на огнестойкую подкладку занавеса, за которым был слышен затихающий гул в зале, где медленно гас свет.

Все было так, как задумал Вейн, как он с самого начала запланировал – Ричард один на сцене в темноте, один наедине со своими мыслями. Он никогда еще не чувствовал себя таким сильным, таким уверенным в себе.

Он услышал, как занавес начал подниматься, и устремил взгляд вперед, терпеливо выжидая. Вспыхнул малый прожектор, и публика вдруг поняла, что Вейн уже стоит какое-то время на сцене – тень во мраке – и наблюдает за ними. Он превратился в Любопытного Тома[98] и застал их врасплох в тот момент, когда они поправляли одежду, обмахивались программками, откашливались. Он услышал шепот, сдавленные возгласы удивления, потом на сцену упал луч главного прожектора, создав большое пятно света, и сгорбив плечи, Вейн хромая медленно вышел из-за трона, нежно провел изуродованной рукой по его резному дереву, как мужчина мог бы ласкать женщину или гладить любимого коня, и улыбнулся бесстыдной, порочной улыбкой, как бы приглашая публику разделить с ним момент его тайного удовольствия. Он приложил палец к губам, призывая хранить его секрет, и наконец вышел вперед на ярко освещенную сцену, злобно усмехаясь.

Как правило, он не смотрел на лица перед собой. Как альпинист боится смотреть вниз, так и он боялся узнать среди публики знакомое лицо, но сегодня он был настолько силен, что окинув взглядом первые ряды зала и найдя Фелисию, нахально подмигнул ей. Все это соответствовало роли – Ричард был, прежде всего, политиком, умевшим искусно расположить к себе своих слушателей и столь же искусно убивать своих врагов. Он не задумываясь подмигнул бы хорошенькой девушке в толпе.

Публика ждала, что он заговорит. Вместо этого он просто молча смотрел в зал.

Затем за сценой раздались звуки труб и барабанов, что было для него сигналом, и сделав один шаг вперед к рампе, но не снимая руки с трона, будто он не мог с ним расстаться, он начал говорить.

– «Здесь нынче солнца Йорка злую зиму…», – прошипел он, чувствуя, что ему наконец удалось избавиться от влияния голоса Филипа – Вейн произнес эти строчки четким, несколько высокопарным, наставительным тоном учителя, читающего лекцию ученикам. Фактически, это был голос его отца, удивительно подходивший для Ричарда, человека жестокого в более широком смысле этого слова, но имевшего такую же слабость педантичного наставника все объяснять и всех поучать.

– «…Но я не создан для забав любовных», – продолжал он, резко вскинув голову, будто уже предвкушал свою любовную сцену с оплакивающей мужа принцессой Анной. Он опять взглянул в зал. И только он набрал в легкие воздуха, чтобы произнести следующую строчку, как увидел в трех рядах дальше от Фелисии, у прохода, две знакомые фигуры в военной форме, и впервые за этот вечер ощутил на спине холодный, липкий пот страха.

Фелисия затаила дыхание. На одно мгновение ей показалось, что Робби, не успев произнести и половины своего вступительного монолога, теряет контроль над собой. Он стоял неподвижно, «обливаясь потом», как он бы сказал, устремив безумный, невидящий взгляд в зал, побледнев так, что это было заметно даже под гримом.

Охвативший его ужас был так силен, что он перестал хромать, и Фелисия подумала, не заболел ли он. Но он ведь слишком молод, чтобы у него мог случиться сердечный приступ или удар? – со страхом подумала она. Однако у него был такой вид, будто в следующий момент он упадет на пол без чувств. Она ощутила, как по ее телу пробежала волна тревоги за него, физически ощутила это беспокойство, ударившее ее как тяжелая взрывная волна.

«Я люблю его, – Сказала она себе. – Господи, не дай ему умереть», – беззвучно взмолилась она, хотя и не верила в силу молитв. Как будто в сцене из фильма, она представила себе, как Робби падает, увидела, как она сама вскакивает с места, бросается к рампе, карабкается на сцену и опускается рядом с ним на пол и кладет его голову себе на колени… У нее иногда возникали фантастические видения, настолько четкие и почти осязаемые, что они казались реальнее самой жизни. Это – как все они – казалось, продолжалось целую вечность, но на самом деле оно длилось одно мгновение, которого Робби хватило, чтобы перевести дух и продолжить свой монолог.

– «Для нежного гляденья в зеркала», – сказал он, чуть запнувшись на слове «нежного», потом как будто ничего не случилось, окончательно вошел в роль: его хромота вернулась, щеки и губы опять стали привычного цвета, в глазах появилось удивительное сочетание неистовой силы духа и смертельной угрозы, что было воплощением его концепции Ричарда.

Весь эпизод, подумала Фелисия, занял не более секунды, и никто кроме нее, ни Гай, ни Филип, сидевшие рядом с ней, кажется, не заметил ничего необычного. Она облегченно вздохнула, радуясь, что катастрофы не произошло, и спокойно продолжала следить за игрой Робби.

В ней было нечто такое, от чего она начала волноваться даже больше, чем в момент краткой неуверенности Робби. В своем актерском мастерстве он достиг таких высот, каких ей не приходилось видеть прежде. Она почувствовала, как в зале нарастает возбуждение. На лице Чагрина появилось выражение человека, ставшего свидетелем чуда, а Дарлинг, который во время спектакля обычно ерзал на стуле, сидел как вкопанный, увлеченный игрой.

Такую игру нельзя было сравнить ни с игрой Филипа, ни Тоби, ни даже с тем, что рассказывали об игре сэра Генри Ирвинга. Ни он, ни даже Гаррик – Фелисия была уверена в этом – не держали зал в таком напряжении, как Робби сегодня. Его порочный, злорадный Ричард, делящийся своими секретами с публикой, будто они были сообщниками, ничего ни у кого не заимствовал – это было его собственное творение: Ричард – одновременно отталкивающий и непристойно привлекательный.

Это было очень смелое решение, и Фелисия впервые увидела, что Робби сумел найти в себе такие качества – или недостатки – которые сделали Ричарда таким запоминающимся. Самым лучшим в его герое оказались те качества, которые существовали в самом Робби, но в другой, менее резкой форме. Родись он негодяем, он был бы именно таким! Но за этим скрывалось нечто большее, решила она, следя за развитием событий в той сцене, где он с радостью отправлял своего брата Кларенса в башню и на смерть. Те, кто не знал Робби настолько хорошо, как она, могли прийти к выводу, что он просто с удовольствием делает свое дело, но Фелисия поняла то, что критики вряд ли поймут: где-то в самой глубине своего существа Робби нашел силы вдохнуть жизнь в Ричарда, человека, который был только абстракцией, словами на бумаге. Каким бы схематичным и сделанным на скорую руку ни был шекспировский Ричард, Робби слился с ним в единое целое, чего никогда не делал ни один актер.

Она почувствовала острую зависть – она всегда верила, что они были равными партнерами, но сейчас Робби, без сомнения, сделал гигантский шаг вперед и обогнал ее, и добился этого без ее помощи, фактически, исключив ее из этого процесса, как будто хотел доказать самому себе, что он в ней не нуждается.

Она внимательно следила, как он играл любовную сцену с Анной, и слишком поздно поняла, что ей не следовало отказываться от этой роли под предлогом того, что она была слишком незначительной. Джейн Ратленд, одна из маленьких «протеже» Рекса Помфрета, дерзкая обольстительница, которой удавалось демонстрировать свою пышную грудь всякий раз, когда она склонялась в молитве, изо всех сил старалась привлечь внимание публики, и Робби тоже.

Думая сейчас об их с Робби сексуальной жизни, Фелисия должна была признать, что они стали более активно заниматься любовью, несмотря на физическую усталость Робби (не говоря уже о ее собственной) – хотя Робби стал несколько другим, более агрессивным, более ценящим удовольствие, а иногда даже немного грубым в постели. Казалось, что он непременно хотел вызвать у нее ответную реакцию, привести ее в возбуждение. Он срывал с нее одежду, заставлял принимать позы, к которым они не прибегали с тех давних, головокружительных дней их любви, не отпускал ее до тех пор, пока она сама не оказывалась непроизвольно вовлеченной в этот водоворот, пораженная как своей реакцией, так и силой его страсти.

Она всегда любила заниматься любовью при приглушенном свете – видеть лицо любовника было частью ее наслаждения, и Робби, актер до мозга костей, никогда не возражал – но теперь он настаивал на полной темноте. И при виде его лица, сверкающих глаз, губ, кривящихся в жесткой улыбке, и странно отчужденного выражения, которое появлялось у него даже в самые интимные моменты, она сама стала стремиться выключить свет в спальне.

Фелисия догадывалась, что дело было не в том, что Робби не хотел видеть се, а в более скрытой его потребности не быть увиденным самому, будто он стал калекой, уродом. Теперь она поняла, что это было поведение Ричарда Глостера, который наверняка старался как можно чаще прятаться в темноту…

Филип посоветовал Робби полюбить своего героя. И он, кажется, преуспел в этом, и влюбился к тому же в самого отвратительного персонажа во всей английской драматургии!

Только сейчас Фелисия поняла – с опозданием на месяцы, годы – что в Голливуде Робби начал говорить как Рэнди Брукс, водить машину как он, держа руль одной рукой, ходить как Брукс: плечи ссутулены, руки опущены, будто он ждал, что ему в любой момент может потребоваться защищаться от публики. Своим сломанным носом Рэнди Брукс был обязан разгневанному хозяину бара, который решил, что Рэнди высмеивает его жену, и с тех пор он подходил к микрофону на сцене и к большинству людей в обыденной жизни, будто ожидал от них удара.

Как она не замечала этого раньше! А сейчас она видела человека, влюбленного в Ричарда, увлеченного им, наслаждающегося его двуличностью и язвительностью, порабощенного им. Для Робби всегда было непросто полюбить кого-то, но сейчас он обнаружил в себе эту способность и обратил свою любовь на горбатого короля с такой силой, что теперь публика следила за ним, затаив дыхание.

Фелисия почувствовала, как рука Филипа сжала ее руку; его длинные «артистические» пальцы, такие непохожие на пальцы Робби, вцепились в нее, как будто Филип был испуган. Он тоже понимал, что он сейчас видел: видел, как прямо у него на глазах исчезает его шанс быть названным величайшим актером своего времени. Фелисия почувствовала, как слезы заструились у нее по щекам: слезы радости за Робби, слезы собственного отчаяния. Робби был на сцене: сгорбившийся в углу, полускрытый тенью Ричард, его походка и хитрая усмешка напомнили ей Рэнди Брукса, хотя его лицо было копией Марти Куика – злое, угрожающее, и все же чем-то привлекательное – когда он отдавал приказ убить своего брата Кларенса.

– «Дурак льет слезы; если ж вам придется заплакать, то посыплются каменья, – прошептал он, хищно усмехаясь. – Вы нравитесь мне, молодцы. За дело! Идите же скорей».

Он отпустил их небрежным движением руки, хитро улыбнулся публике и подмигнул, потом, хромая, медленно пересек сцену, и перед тем, как скрыться за кулисами, оглянулся и посмотрел в зал, будто искал там кого-то. Фелисия ждала, что он посмотрит на нее, но вместо этого его взгляд устремился на кого-то, кто сидел позади нее. Он смотрел в ту сторону так пристально, что она не могла не удивиться, кто же привлек его внимание.

Он чуть помедлил, едва заметно улыбнулся, будто хотел сказать: «Я же тебе говорил», с выражением одновременно вороватым и победным.

Публика разразилась аплодисментами, будто занавес уже опустился, хотя убийцы до конца акта должны были еще разделаться с Кларенсом. Робби держал зал в таком напряжении, что остальных исполнителей можно было просто убрать со сцены. Аплодисменты все не смолкали, отдаваясь в ушах Фелисии с такой силой, что причиняли ей почти физическую боль, а двое убийц на сцене беспомощно стояли, ожидая, когда наступит тишина, и они смогут закончить свое черное дело.

Фелисия оглянулась назад и в ужасе вздрогнула. Через три ряда от нее у прохода сидели двое мужчин в форме армии США: один был с погонами офицера, а другой был в полевой форме американского солдата, и они оба изо всех сил аплодировали Робби.

Даже в темноте невозможно было не заметить, что лицо офицера поразительно походило на Ричарда, каким его изобразил Робби.

Но не появление Марти Куика заставило Фелисию задрожать. Рядом с ним с выражением благоговейного страха на лице, с рыжими вьющимися, как прежде, волосами, сидел Рэнди Брукс.

Боясь задержаться хоть на минуту, она пробралась к проходу и под покровом темноты выбежала из зала, оставив Филипа и Гая недоуменно смотреть ей вслед.


– Я никогда не видел ничего подобного, – дрогнувшим голосом сказал Брукс, все еще продолжая дрожать после сцены смерти Ричарда. Никогда в жизни он не видел ничего более жуткого ни на сцене, ни в кино. Каким-то образом Робби научился старому трюку фокусников, когда ты видишь, как меч входит в тело жертвы, и его острие, покрытое кровью, появляется с противоположной стороны. Как все хорошие трюки, он был сопряжен с риском, к тому же фокусникам не приходилось выполнять его в пылу сценического сражения. Рэнди видел этот фокус сотни раз на эстраде, но все равно непроизвольно вскрикнул от страха и зажал рот рукой, когда увидел, как меч вошел в грудь Робби, а его острие, пробив доспехи на спине, появилось снаружи, и кровь брызнула на сцену.

Робби закатил глаза, рот у него открылся, рука вцепилась в клинок, будто его жизнь зависела от того, сможет ли он вытащить меч из раны, потом он издал крик, не страха или боли, а крик мучительного разочарования, крик глубокой, искренней тоски.

Надломленный, как мученик, он упал на колени, слабо дергая меч, а кровь струилась у него между пальцами, потом он невидящим взглядом посмотрел на публику, и отвратительная усмешка появилась у него на губах, будто он хотел сказать: «Ричард убил бы вас всех, если бы мог!», и, упав вперед, сполз по наклону сцены, гремя доспехами, прямо к рампе; его торс и голова свесились со сцены, а корона, свалившись с головы, со звоном покатилась в оркестровую яму.

Рэнди до крови закусил губы. Даже Марти был поражен ужасом.

Его обычно красное лицо было бледно как мел. Рэнди показалось, что он может потерять сознание.

– Ты в порядке? – спросил он, повышая голос над громом аплодисментов.

Марти кивнул.

– В порядке, – ответил он, хотя по его виду этого было нельзя сказать.

Он продолжал молчать, пока они шли за кулисы и поднимались по узкой металлической лестнице в гримуборную Вейна, путь к которой загораживала целая толпа поклонников. Настроение было праздничное, хотя и несколько благоговейно подавленное, как будто каждый ощущал, что прикоснулся к чему-то великому, стал свидетелем момента в истории театра, о котором будут помнить всегда.

Марти постоял немного в конце толпы, которая заполняла коридор, будто хотел перевести дух. Он прислонился к железным перилам лестницы и посмотрел вниз, на сцену, словно то, что он видел там, по-прежнему преследовало его.

– Я никогда в жизни такого не видел, – тихо сказал он.

– Я тоже.

– Он величайший в мире актер.

– Возможно.

– Никаких «возможно». Это факт. Никаких сомнений. И он принадлежит мне.

– Как ты это себе представляешь, Марти?

– Он должен мне четыреста тысяч долларов, верно? Он должен будет сделать то, что я ему скажу, либо вернуть деньги, верно?

– Может быть, Робби посмотрит на это несколько иначе. Он уже не тот парень, что играл Ромео. Он не позволит, чтобы им помыкали, как раньше, – сказал Брукс. – Я уверен – больше не позволит.

Куик, все еще находясь под впечатлением увиденного, кажется, не спешил заходить в гримерную.

– Я никогда не видел, чтобы кого-то вот так закалывали на сцене, – сказал он. – Честно скажу, у меня душа ушла в пятки от страха.

– Это всего лишь трюк, Марти. Ты же видел, как его делают фокусники.

– Меня испугало его лицо, а не трюк. Забавно, но, знаешь, каждому снятся кошмары о смерти. Но что по-настоящему странно, так это то, что меня во сне всегда терзает страх быть заколотым.

– Мне кажется, мало кому понравилась бы идея быть заколотым, Марти.

– Однажды в Кони-Айленде я видел, как в драке закололи ножом одного парня; мне тогда было четырнадцать лет. Я помню, как я подумал тогда: «Боже, я не хочу умереть такой смертью!» Я навсегда это запомнил.

– Вероятность того, что ты погибнешь от ножа, Марти, один шанс из тысячи.

– Если мне суждено умереть, я хотел бы умереть в постели с девчонкой. – Он тряхнул головой как боксер, приходящий в себя после удара. – Боже, я не знаю, что на меня нашло сегодня. – Он вынул сигару, откусил кончик и закурил. – Пойдем к Робби.

Он беспардонно начал проталкиваться сквозь толпу, раздвигая всех локтями и наступая людям на ноги, пока не пробрался в комнату. Рэнди шел за ним следом. Вейн сидел у стола с бокалом шампанского в руке и озабоченным выражением на лице, которое было заметно даже под наполовину снятым гримом. Время от времени он поглядывал на дверь, будто ждал кого-то.

Рэнди и Марти Куик стояли как раз за первым рядом его поклонников, и когда Робби взглянул в их сторону, Рэнди понял, что кого бы Робби ни ждал с таким напряженным беспокойством, это был не он.

Может быть, Лисию, подумал он. Он не видел ее среди зрителей – он внимательно разглядывал публику в антрактах, – не было ее и сейчас. Была ли Фелисия, или кто-то другой тем человеком, чье отсутствие так расстраивало Робби? Рэнди по-прежнему хотел, что этим человеком был он, как он мечтал об этом в Беверли-Хиллз целую вечность тому назад.

Он проклинал себя за то, что позволил Марти затащить себя сюда. Как бы болезненно ни было расставание с Робби, как бы ни было трудно находиться с ним в одной стране, где их разделяло не такое уж большое расстояние, Рэнди заставлял себя держаться подальше от Вейна и даже не писать ему. Со стороны он наблюдал за жизнью Робби с таким повышенным интересом, что даже ему самому это казалось неестественным, но он ничего не мог с собой поделать. Это было настоящее наваждение, заставившее его разыскать портного Робби и заказать у него точно такой же костюм, и купить у «Герберта Джонсона» одну из фирменных шляп Вейна. Приезжая в Лондон на побывку, Рэнди часто одевался точно как Робби – лихо сдвинутая на ухо шляпа, двубортный костюм, замшевые туфли, наброшенное на плечи пальто – сходство усиливалось еще тем, что они были примерно одного роста и одинаковой комплекции. Он научился подражать походке Робби, его привычке засовывать руки в карманы пиджака, так что видны были только большие пальцы, его прямой постановке корпуса, почти военной выправке, появившейся, без сомнения, в результате строгого воспитания в детстве и последующей учебы в театральном колледже, где он учился играть героев и генералов. Рэнди так искусно подражал Робби, что время от времени – в темноте, во всяком случае – люди действительно принимали его за Робби, но он по-прежнему продолжал это делать, будто единственный способ быть ближе к человеку, которого он любил, заключался в том, чтобы внешне походить на него. Их жизни соприкоснулись лишь на краткий миг, но цена этого мига была ужасна.

За два года после встречи с Робби, он не сделал ни одного фильма – он никак не мог выбрать себе сценарий или какую-нибудь идею, – и не случись войне предоставить ему возможность заняться другим, скоро люди начали бы говорить о нем как о бывшей кинозвезде.

Он бесшабашно улыбнулся, чувствуя, что люди смотрят на него и шепчут друг другу: «Это случайно не Рэнди Брукс?» Даже Гай Дарлинг, Тоби Иден и Филип Чагрин с любопытством и легкой завистью смотрели на него. В конце концов он был голливудской звездой, знаменитым актером, каким ни один из них, даже Робби, никогда не станет.

– Я пришел посмотреть на тебя, – произнес он. – Только ты один знаешь, как заставить публику смеяться.

Робби на мгновение замер, озабоченное выражение не исчезло с его лица – потом запрокинул голову и расхохотался.

– Давненько же мы не виделись, – сказал он, приходя в себя. – Я видел тебя в зале. Чуть не забыл свои слова, так я был удивлен.

Рэнди подошел поближе к столу и прислонился плечом к стене. Даже с остатками грима на лице Робби был таким же молодым и обаятельным как всегда, с лукавым блеском глаз, ямочкой на мужественном подбородке и почти девичьим изгибом губ. Его брови были черными и густыми, сросшимися на переносице, что было для Рэнди непривычным в его внешности, потому что в Голливуде от Вейна требовали, чтобы он выщипывал и подбривал их. Но настоящая перемена была в другом. Робби нисколько не постарел, но его лицо, казалось, обрело большую твердость. В нем появилась строгость, которая могла быть только результатом пережитых волнений из-за болезни Фелисии, и сила, которая происходила от обретенной наконец способности заставить свой гений работать на себя.

Робби достиг больших успехов, тогда как Рэнди продолжал ездить по Англии, выступая перед солдатами, которые годились ему в сыновья, все с теми же старыми шутками, ставшими популярными еще двадцать лет назад, когда он произносил их три-четыре раза за вечер.

– Ты был великолепен, – тихо сказал он. – Я с самого начала говорил, что ты – гений, и я был прав.

Робби посмотрел прямо в глаза Рэнди, выражение его лица осталось серьезным, строгим, даже немного пугающим, и кивнул.

– Тебе понравился Ричард? – властным тоном спросил он.

От этого тона у Рэнди по спине побежали мурашки. У него невольно возник вопрос, что думала Фелисия по поводу триумфа Робби – и где она сама.

– Как Лисия? – спросил он. Робби быстро взглянул на дверь.

– Она в отличной форме, – ответил он, уклончиво и одновременно малоубедительно. – Лучше не бывает.

– Я рад. Но ее нет сегодня здесь?

– Она… э… неважно почувствовала себя. Небольшая простуда. Она рано ушла домой.

Рэнди сразу же почувствовал, что здесь кроется что-то более серьезное, чем естественная неловкость Робби от их неожиданной встречи спустя почти два года. У него резко испортилось настроение – он опять пожалел, что пришел сюда.

– Я бы хотел о многом поговорить с тобой, Робби, – мягко произнес он. – Может быть, встретимся как-нибудь на днях?

На лице Робби появилось настороженное выражение.

– Как-нибудь непременно встретимся, – почти шепотом неохотно ответил он.

Все в порядке, Робби! – хотел сказать Рэнди. – Я лишь хочу поговорить с тобой о прошлом, о том, что стало со мной, о тебе – но он не знал как сказать это здесь, в заполненной людьми комнате, и прежде чем он хотя бы попытался это сделать, Марти Куик протиснулся сквозь толпу и встал прямо перед Робби.

– Робби, дружище, ты был неподражаем! – закричал он, как будто Робби умирал от желания услышать его мнение. Неизвестно откуда он достал бутылку шампанского и бокал. Красивым жестом он наполнил бокал Робби, потом налил себе. – За наше будущее, – сказал он и чокнулся с Робби.

Лицо у Робби стало холодным, немного высокомерным, почти как у Ричарда, когда Бэкингем попросил у него графство, которое он обещал.

– Конечно, за будущее, – сдержанно улыбнувшись, сказал Робби. – За твое, мое, Рэнди. Чтобы мы все были счастливы и удачливы. Каждый по-своему, конечно, своим собственным образом.

Марти задумчиво отхлебнул шампанского.

– Я имел в виду общее будущее для нас всех.

Робби пожал плечами.

– Мне кажется, тебе надо думать иначе, старина.

– Мы же будем вместе делать фильм. Или ты забыл?

Робби засмеялся.

– Это было целую вечность тому назад.

– Ну и что же? Сделка есть сделка.

– Не волнуйся. Ты получишь свои деньги назад, Марти. Через некоторое время, но я верну тебе все сполна – хотя большую часть из них ты сначала заработал на нас же, мне кажется.

– Мне нужны не деньги.

– Ты хочешь получить свой кусок плоти? – Лицо Робби окаменело. – Здесь не место вести эту дискуссию, Марти. У меня может не появиться желания сниматься еще много лет. А когда возникнет, я думаю, это будет одна из шекспировских пьес, а не голливудская грандиозная постановка с эпизодическими ролями для всех звезд, которых ты сумеешь заполучить, и девицами, танцующими непристойные танцы в чем мать родила… Нет-нет, мой дорогой друг, я не хочу тебя обидеть, я просто стараюсь тебе объяснить, что у меня нет желания возвращаться к тому, что я делал в Голливуде, ни ради тебя, ни ради кого-либо другого. А теперь, если не возражаешь, мне надо переодеться. Фелисия ждет меня дома.

Глаза Марти хитро сверкнули.

– Странно, что она дома в день премьеры. У нее все о'кей?

– У нее все хорошо.

– Передай ей привет от меня. Я еще появлюсь.

– В любое время.

– Скоро, – сказал Марти. – Очень скоро.

Рэнди посмотрел в лицо Робби. Одними губами он попытался предупредить его: «Будь осторожен», но по глазам Робби понял, что тот и сам понимает это.


– Для чего было все это? – спросил Рэнди, откидываясь на спинку сиденья и снимая галстук.

Он потер шею, сначала тихонько, потом сильнее – он сомневался, что его кожа когда-нибудь привыкнет с армейским рубашкам.

– Просто разведка. Надо было дать понять великому Робби Вейну, что мы здесь. – Куик наклонился вперед. – Сильвия, детка, нам надо кое о чем поговорить, – сказал он и поднял стеклянную перегородку. – То, чего она не знает, она не сможет разболтать. Послушай, я не рассчитывая, что Робби спросит, когда же мы наконец начнем снимать. Я оказал ему услугу, значит он мне кое-что должен – это естественно. В конце концов, он актер. Я просто хотел, чтобы он знал, что я не забыл о нашей сделке, даже если он забыл об этом. Остальное – вопрос времени.

– Времени? Твоя идея осуществится, когда рак на горе свистнет.

– Ты ошибаешься. Я основательно подготовился. Я всегда так делаю, Рэнди – не забывай об этом. Робби заплатил почти сто тысяч фунтов за аренду театра, он собирается жениться на Лисии – самая глупая затея из всех – к тому же ходят разговоры, что он получит рыцарское звание. Вот и скажи мне: нужны ему неприятности – финансовые или какие-то другие?

Рэнди с подозрением посмотрел на Куика.

– Что значит «другие», Марти?

Марти равнодушно махнул рукой.

– Как будто ты не знаешь, – подмигнув, сказал он.

У Рэнди от страха расширились глаза.

– Ты шутишь! – воскликнул он.

– Послушай, что ты испугался. Ты же знаешь, что произошло. И он знает об этом. И я тоже знаю.

– Ни черта ты не знаешь!

– Рэнди, мы с тобой знаем друг друга – сколько? – лет двадцать, может быть больше. У тебя нет секретов от меня, мой друг. И никогда не было.

– Марти! Ты говоришь о том, чтобы шантажировать Робби тем, чего на самом деле никогда не было, поверь мне. К тому же ты собираешься шантажировать и меня! Что с тобой? Ты сошел с ума? Начнем с того, что у тебя нет никаких доказательств, а если бы и были, неужели ты намерен разрушить две карьеры? Его и мою? Черт, да что карьеры. Две жизни!

Куик отмахнулся от раздраженного Рэнди.

– Успокойся, – сказал он. – Я не собираюсь ничего делать. Просто слегка потяну в нужном направлении. И все. Робби лишь должен знать, что я могу объявить его банкротом, если захочу…

– Ты даже не знаешь, какие законы существуют здесь на это счет.

– А кого это волнует? Что нужно знать? Ты предъявляешь человеку иск, а он не может заплатить – это и есть банкротство, хоть здесь, хоть в любой чертовой стране. Если это его не убедит, тогда я намекну, что у меня есть кое-какие материалы на него, которые он не хотел бы увидеть в газетах.

Он не захочет их увидеть, и король не захочет, особенно материалы на человека, который должен получить рыцарское звание – но главное, Рэнди, старина, Фелисия не захочет их увидеть. И я думаю, Робби сделает все на свете, чтобы Лисия опять не разволновалась, верно? Я не хочу сказать, что я осуждаю его за это. Я бы, наверное, сделал то же самое.

– Я не буду в этом участвовать, Марти. Не рассчитывай на меня.

Куик протянул руку и ущипнул его за щеку. Он хотел сделать ему больно и добился этого.

– Не говори глупостей, – сказал он. – Ты уже сделал что нужно. Зашел к нему за кулисы со мной. Немного поразмыслив, остальное он поймет сам. Он не дурак.

– И ты думаешь, я буду и дальше с тобой?

Куик, прищурившись, задумался.

– Не сразу, нет. Но в конечно итоге будешь. Я не сомневаюсь. – Он показал на окно. – Я не смог достать тебе номер в «Клариджез», – сказал он. – В городе слишком много генералов. Поэтому я снял для тебя хороший номер в «Ритце». Завтра утром Сильвия отвезет тебя в лагерь. С Фрухтером я все уладил, так что не волнуйся.

Сквозь пелену дождя Рэнди видел каменную колоннаду у входа в отель «Ритц» на Пиккадилли, влажной от дождя. В полумраке он различил несколько неясных фигур. Ему не надо было приглядываться, чтобы догадаться, кто это, и что они здесь делают. У него был наметанный глаз на такие вещи – хотя на мгновение ему показалось, что у Марти тоже могло быть это на уме, когда он заказывал ему номер в «Ритце».

– Я не буду в этом участвовать, Марти, – сказал Брукс. – Он всегда был моим другом.

– Эй, мы с тобой тоже друзья, Рэнди. Не забывай об этом. – Это напоминание о дружбе прозвучало как угроза. Он постучал по стеклу, давая Сильвии приказ остановиться недалеко от входа. – Кто спас тебя от тюрьмы? Кто был рядом с тобой, готовый помочь всякий раз, когда возникали проблемы? Помнишь парнишку из Санта-Моники? Как его звали? Это было три года тому назад, верно? Гилберт, кажется, когда ты пригласил его воспользоваться твоим бассейном в жаркий день, решил, что в этом нет ничего дурного, потому что ты – знаменитый актер, потом ты помог ему снять одежду в раздевалке и попросил разрешения поцеловать его член? Сколько ему было? Четырнадцать? Пятнадцать?

– Этот маленький проходимец сказал мне, что ему семнадцать, – возмущенно сказал Рэнди. – Откуда я мог знать?

– Конечно! Я понимаю. Кто беседовал с полицией, кто договаривался с его родителями, кто дал деньги на учебу этому Гилберту? Кто заставил замолчать газеты? Кто сделал так, чтобы Натали ничего не узнала? Я, вот кто. И ты это отлично знаешь, черт возьми.

Рэнди кивнул. Отрицать было бессмысленно. Он мог бы сказать, что этот мальчишка в действительности сам соблазнил его, что этот Гилберт – как там его – давно занимался этим, вероятно, лет с двенадцати, зарабатывая на жизнь тем, что доставлял удовольствие богатым кинозвездам, а потом угрожал пойти в полицию – но было бы напрасной тратой времени изображать себя жертвой, особенно перед Марти, которому на это было совершенно наплевать.

– Я знаю, – сказал он усталым, тусклым голосом. – И я благодарен тебе. Ты же знаешь.

– Лучше если ты всегда будешь благодарным! У меня хорошая память, Рэнди. Был еще парень из Шерман-Оукс, тот, отец которого хотел убить тебя, помнишь? Ради тебя я устроил для старика собственное дело – поставки водопроводных труб, кажется. Если бы не я, ты бы уже давно погиб для шоубизнеса. – Он попыхтел сигарой. – Я только хочу тебе сказать, Рэнди, не доводи меня до крайности, понял? Не становись у меня на пути. Я не прошу тебя участвовать в этом, но не вздумай пойти к Робби, чтобы намекнуть ему о моих планах, или предупредить его. Ты – мой должник, так что даже не помышляй о том, чтобы рассердить меня.

– Меня тошнит от всего этого.

– Ничего, привыкнешь. Пришло время действовать как мужчина, вот и все. Если тебя от этого тошнит, значит, все в порядке. Во всяком случае, посмотри на это с другой стороны, Рэнди. Что я прошу у Робби? Убить Фелисию? Выйти на сцену и похвалить Гитлера? Нет. Я прошу лишь, чтобы он сыграл главную роль в моем фильме, за которую я уже заплатил ему почти полмиллиона баксов и которая, возможно, принесет ему денег больше, чем все пьесы Шекспира. Разве я предлагаю ему играть с какой-нибудь бездарной дурой с большими титьками вроде Вирджинии Глад? Нет. Особым условием сделки оговорено, что его партнершей будет Фелисия, так что они оба должны быть счастливы. И кто еще будет участвовать в картине? Старый друг Робби, Рэнди Брукс – самый любимый и самый талантливый комик Америки! Если он не дурак, он должен ухватиться за этот шанс.

Рэнди срочно нужно было выпить, принять горячую ванну, но прежде всего избавиться от Марти. Его взгляд остановился на группе молодых людей под аркой. Это ему тоже было нужно, если он хочет пережить эту ночь.

– Да, – вздохнув, сказал он, – но проблема в том, что он не хочет этим заниматься, Марти.

Куик постучал по стеклу, и машина подъехала к парадному подъезду, откуда выбежал швейцар в ливрее и цилиндре и, раскрыв зонтик, бросился открывать дверцу.

– Очень жаль, – сказал Марти и пожал Рэнди руку. Куик улыбался, его зубы блестели, темные глаза сияли, будто он услышал отличную шутку; его загорелое лицо было воплощением прекрасного настроения. – Но скажи-ка мне, кому в этом мире удается делать то, что он хочет? Спокойной ночи, приятель. Не волнуйся. Номер оплачен, так что наслаждайся жизнью.

Рэнди вышел из машины, а Сильвия достала из багажника его вещмешок. Он никогда не ездил в Лондон без гражданской одежды – своего «костюма Робби», как он его называл, несмотря на то, что солдатам не разрешалось носить гражданскую одежду. Но кто мог помешать ему, голливудской кинозвезде, делать то, что он хочет? Уж, конечно, не военный полицейский, подумал он, который был бы удивлен, увидев, как рядовой выходит из штабной машины, прощается за руку с полковником, а английский капрал подает его багаж швейцару в цилиндре.

Он вошел в знакомый вестибюль, записался в книге у портье и постоял минуту под сверкающей люстрой: странно противоречивая личность – солдат в поношенной полевой форме и в то же время знаменитый актер, центр всеобщего внимания, с которым обслуга обращалась как с королем. Этот контраст уже больше не удивлял его.

Он заказал чай и бутылку рома в номер, потом направился к парадной двери, чтобы подышать воздухом перед сном. В кармане он нащупал новенькую пятифунтовую банкноту. Он был абсолютно уверен, что за пять фунтов швейцар найдет способ незаметно через черный ход провести «приятеля» в номер мистера Брукса.

Только взглянув в лицо этому человеку, выходя из двери, Рэнди сразу понял, что заплатил слишком много, но это его не волновало.

Сцена шестнадцатая

– Ты могла бы дать мне знать.

– Я не хотела омрачать твой триумф.

– К черту мой «триумф», как ты его называешь! Это была обычная попойка в гримуборной. Я довольно быстро ушел. Филип сказал мне, что решил, будто ты заболела. Он пытался догнать тебя, но ты уже ушла. Он просто с ума сходил от беспокойства. И я тоже ужасно забеспокоился, когда узнал об этом. Как ты добралась домой?

– Пешком.

– Пешком? Ночью? В затемнение?

– Я знаю дорогу наизусть.

Она сочла излишним рассказывать ему, что ее путь домой походил на спуск в преисподнюю. Она не хотела идти пешком, но машину должны были подать только к окончанию спектакля, а такси нигде не было видно – к тому же у нее не было денег. Она побежала вниз по Хеймаркет[99] под холодным дождем, ее туфли тут же промокли, платье прилипло к телу; теплыми были только слезы, струившиеся по ее щекам.

Солдаты свистели ей вслед или пытались задержать, предлагая сигареты, чулки, деньги. На боковых улицах, ведущих к Пиккадилли, проститутки, работавшие в подворотнях – некоторые из них в этот момент действительно занимались своим ремеслом, – сердито кричали на нее. Одна накрашенная женщина в задранной до пояса юбке, прижатая к стене солдатом, который торопился получить удовольствие за свои денежки, швырнула в нее пустой бутылкой с криком: «Убирайся с моей территории, грязная сука!»

Женщины бросали ей вслед оскорбления и насмехались над ней всю дорогу по Пиккадилли, пока она не добралась до Сент-Джеймс-стрит, где проститутки-мужчины, более удачливые, прятались под колоннадой у отеля «Ритц», пользуясь тем, что яркие довоенные фонари заменили здесь тусклыми синими лампами. В полумраке огоньки сигарет освещали лица неисправимых грешников. Здесь было мало американцев, больше английских моряков; были даже представительные пожилые джентльмены в гражданской одежде, в низко надвинутых на глаза шляпах, с высоко поднятыми воротниками пальто, даже выше, чем того требовала холодная, сырая погода. Фелисия остановилась, чтобы перевести дух, прислонившись к каменной колонне, но в этот момент из теплой привратницкой отеля «Ритц» появился швейцар – дородный мужчина с выправкой и манерами полкового старшины, во всем великолепии шелкового цилиндра с золотой кокардой и галуном и темно-зеленой куртки, отделанной золотом, на которой позвякивали медали. Он смахнул капли влаги со своих нафабренных усов и пристально посмотрел на Фелисию своими маленькими, злыми глазками, как у того борова, которого она когда-то видела в свинарнике в Лэнглите.

– Пошла прочь! – рявкнул он. – Тебе здесь нечего делать, красавица.

Странно, но она помнила этого человека с давних времен, когда он рукой в белой перчатке открывал перед ней дверцу «бентли». Тогда это было: «Добрый вечер, мисс Лайл», и он едва решался поднять на нее взгляд. Разозленная, она смело посмотрела ему в глаза.

– Я – Фелисия Лайл, – отрывисто сказала она приказным тоном. – Мне нужно такси.

Он подмигнул, на его лице появилась улыбка, в которой, однако, не было ни капли веселости.

– Конечно, – сказал он, – а я – Робби Вейн. – Он толкнул ее достаточно сильно, так что она могла потерять равновесие на скользком тротуаре. – А теперь проваливай, – приказал он. – Мне надоело прогонять этих «голубых» парней, но я не потерплю, чтобы еще и такие как ты предлагали свои услуги прямо у парадного подъезда. – Он еще раз взглянул на нее, как человек оценивающий лошадь. – Однако, если тебя помыть немного, ты была бы ничего, даже такая тощая…

Дверь у него за спиной открылась, и на пороге появилась пара: женщина в длинном вечернем платье и в мехах и мужчина в военной форме.

– Убирайся, – прошипел швейцар. – Прочь отсюда, быстро. – Он опять толкнул ее, на этот раз сильнее. Ослепленная яростью, Фелисия повернулась к нему и изо всей силы ударила его по щеке. Она увидела, как его лицо покраснело, и приготовилась к ответному удару, но в присутствии постояльцев отеля он не решился ударить женщину. – В следующий раз я сверну тебе шею, – свирепо бросил он, при этом выражение его физиономии и весь его вид напомнили ей приготовившегося к нападению буйвола.

Фелисия видела, что мужчина и женщина с любопытством посмотрели на нее, проходя мимо, пока швейцар пошел искать для них такси.

Она почувствовала полное опустошение, будто эта пощечина начисто лишила ее сил. Ее беспокоило не то, что она ударила этого негодяя – она была готова убить его! – а то, как это все произошло. Она сделала это не задумываясь, не принимая никакого решения, просто инстинктивно.

У себя в Кении ее отец придавал большое значение инстинктам. Однажды Фелисия была с ним в Маре, в один из тех тихих, спокойных дней, когда после полудня жара становилась нестерпимой, и только оглушительное, металлическое жужжание огромных мух было единственным звуком, нарушавшим тишину. Отец удобно расположился на черном валуне, покуривая трубку, и уже приготовился налить чаю из термоса, как вдруг, не колеблясь ни секунды, он вскинул ружье и не целясь сделал всего один выстрел, поразив при этом крупного леопарда в прыжке. Фелисия не видела зверя до тех пор, пока он не упал к ее ногам; его зубы были оскалены, когти царапали землю. Отец не мог объяснить, как он узнал, что леопард был рядом, что он приготовился напасть на них, и у него даже не было желания размышлять об этом.

– Если будешь слишком много думать о таких вещах, в следующий раз у тебя ничего не получится, – только и сказал он. Он снял с леопарда шкуру, а из его когтей заказал себе запонки, которые надевал по праздникам.

Фелисия почувствовала чью-то осторожную руку у себя на плече и увидела, что один из молодых людей, стоявших под колоннадой, плохо различимый в тусклом свете, протягивает ей сигарету.

– Вот, возьми, – сказал он тихим голосом, – покури. – Она с благодарностью взяла сигарету – «Уиллс Вудбайн» судя по резкому вкусу, те, что бедняки покупают поштучно в дешевых табачных лавках. – Ты заблудилась?

Она покачала головой.

– Я знаю дорогу домой.

– А-а, ну тогда хорошо. Но ты промокла. Это пальто очень тонкое – красивое, конечно, но не для такой погоды, как сегодня. Ты простудишься.

– Со мной ничего не случится.

– У меня есть зонтик. Я провожу тебя домой. Она пожала плечами и уступила, больше из потребности в чьей-нибудь компании, чем из страха перед простудой.

– Я давно хотел врезать этому негодяю, но духу не хватало. Проводить тебя домой я, по крайней мере, могу.

– Не возражаю. Буду признательна.

– Где ты живешь?

– На Уилтон-Плейс.

Он удивленно поднял бровь. Трудно было поверить, что этот жалкий, худой, бледный парень может вызывать в ком-то сексуальные желания. В своем выцветшем синем костюме и стоптанных ботинках, он мог быть – и возможно, действительно был – банковским служащим, потерявшим работу.

– Ты там живешь? – удивленно переспросил он.

– Я живу у своего друга, – быстро нашлась она.

– Понимаю. Тебе повезло. Мы все мечтаем о друге с хорошей квартирой. Знаешь, я засмеялся, когда ты сказала швейцару, что ты – Фелисия Лайл. Чертовски забавно! Но ты в самом деле здорово на нее похожа. Тебе кто-нибудь уже говорил об этом?

Фелисия рассмеялась.

– Много раз.

– Нет, я серьезно. Фелисия Лайл – одна из моих любимых актрис.

– Моя тоже.

– Я вообще люблю театр. У меня был друг, – он помедлил, – тоже знаменитый актер. Должно быть, это замечательно быть звездой как Фелисия Лайл, как ты думаешь?

– Наверное. Но я думаю, у нее тоже бывают неприятности.

– Не верь этому, дорогуша! Живет в тепле, купается в деньгах, замужем за Робби Вейном…

– Они еще не женаты.

– Правда? А я думал, они женаты… Ты живешь здесь?

– Как раз за углом.

– Понятно, – произнес он, переминаясь с ноги на ногу. Она догадалась, что он, вероятно, рассчитывал, что она пригласит его зайти и выпить чашку чая или чего-нибудь покрепче, но она не могла этого сделать, чтобы не выдать себя. Можно было бы предложить ему пару фунтов, но она подозревала, что он может обидеться – к тому же у нее при себе не было денег.

– Ты был очень добр ко мне, – сказала она. – Мне бы хотелось как-нибудь отблагодарить тебя.

– Знаешь, когда ты будешь при деньгах, мы встретимся и чего-нибудь выпьем, идет? Спросишь Билли Дова в «Лисе и винограде» на Дарлингтон-стрит. Там все знают Билли. Или вечером можешь найти меня возле «Ритца».

– Хорошо. – Она коснулась его руки, тронутая неподдельной добротой молодого человека.


– Я обращаюсь к тебе, дорогая, – услышала она нетерпеливый голос Робби и, вздрогнув, очнулась. – Почему ты убежала?

– Ты знаешь почему.

– Из-за Марти? Рэнди? Я сам был удивлен, когда увидел их, но рано или поздно они должны были объявиться в Англии, что же здесь такого? Между прочим, они зашли ко мне в гримерную после спектакля, чтобы поздравить меня, и были очень любезны. Они оба шлют тебе свою любовь.

Фелисия, не отрываясь, смотрела на огонь в камине. Шлют свою любовь? Это Рэнди Брукс, который осквернил – она не находила другого слова – ее отношения с Робби? Марти Куик, который поставил под угрозу их карьеры и обращался с ней как с истеричной шлюхой? Она ни на минуту не сомневалась, что их возвращение не сулит ничего хорошего, и Робби был наивен, если не понял этого. Все же она была не готова спорить с ним из-за этого в столь поздний час.

– Но спектакль? – сказал он. – Ты же пропустила большую его часть. Почему? Тебе не понравилось, как я играл?

Как сказать ему, что он был так хорош, что напугал ее, так хорош, что она больше не была уверена, есть для нее место рядом с ним?

– Ты был великолепен, – сказала она, чувствуя, как слезы застилают ей глаза, и надеясь, что он примет их за слезы радости. – Это была твоя самая лучшая в жизни роль. – Она не кривила душой, и по ее голосу это было заметно. Она увидела, что огонь в камине разгорается все сильнее, и напомнила себе, что запасы угля ограничены и нельзя бездумно расходовать его, но она только сейчас начала окончательно согреваться. Она помолчала несколько минут, потом, будто этот вопрос неожиданно пришел ей в голову, спросила:

– Дорогой, ты когда-нибудь слышал о пабе под названием «Лиса и виноград»?

Робби удивленно уставился на нее.

– «Лиса и виноград»? Почему ты об этом спрашиваешь? – Он нервно рассмеялся.

– Просто поинтересовалась. Кто-то упоминал о нем сегодня.

– Чертовски странный у тебя интерес, Лисия. По правде говоря, я действительно знаю этот паб, если ты имеешь в виду тот, что на Дарлингтон-стрит. Это паб для… э… «голубых». Если хочешь знать, именно там арестовали Филипа. Известный «дом свиданий», так они его называли.

– В самом деле?

– Да, раньше так называли. Конечно, я не знаю, что там теперь.

Поверила ли она ему? Как бы он ни относился к Рэнди, Фелисия не могла себе представить, чтобы Робби искал кого-то вроде Билли Дова в темноте лондонской ночи или приставал к кому-то в «Лисе и винограде». Но не было ли у него подобных мыслей?

В дверь внизу постучали. Робби взглянул на часы.

– Почти час ночи, – сказал он. – Не представляю, кто это может быть.

Робби вернулся через пару минут, держа в руках длинную белую коробку из цветочного магазина, перевязанную зеленой лентой.

– Странное время доставлять цветы, – заметила Фелисия.

– Это был не посыльный из цветочного магазина. По правде сказать, это был хорошо одетый пожилой господин в котелке и пальто с бархатным воротником. Отставной камердинер, очевидно. Он вручил мне коробку и, ни говоря ни слова, не дождавшись даже чаевых, исчез. Давай посмотрим, что в ней. – Он открыл коробку, аккуратно сложив ленточку, как машинально делали все, кто вырос в бедности, и развернул папиросную бумагу. В коробке лежала дюжина белых роз – королевский подарок для этого времени года. Среди цветов был какой-то блестящий предмет примерно восемнадцати дюймов длиной, который Робби вынул из коробки осторожно, будто мину. На его лице появилось выражение благоговейного страха.

Он положил предмет на кофейный столик – длинный кинжал старинной работы. Его ножны были серебряными, массивными, клинок из вороненой дамасской стали, рукоятка из слоновой кости, украшенная тонкой серебряной проволокой. Как принято для такого вида оружия, кинжал был простым, смертоносным и зловещим, совершенно непохожим на театральную бутафорию.

– Что это? – спросила Фелисия.

Робби развернул приложенную к подарку записку.

– Кинжал Бербеджа, – сказал он, проводя по нему кончиками пальцев. – Он был подарен ему Шекспиром. Бербедж был с ним, когда в первый раз играл Гамлета. То есть когда эту роль вообще играли в первый раз. Это тот самый знаменитый «простой кинжал», который держит Гамлет во время своего монолога. «Когда б он сам мог дать себе расчет простым кинжалом».[100]

Он вынул кинжал из ножен и провел большим пальцем по клинку. На пальце выступила кровь.

– Бербедж, вероятно, носил его с собой постоянно, а не только на сцене. Почему бы нет? Бессмысленно иметь два кинжала. Это был не дешевый подарок. Старина Уилл, вероятно, очень ценил своего любимого актера.

– Разве его место не в музее?

– Да, конечно. Но по традиции он переходит от одного актера к другому. Вот. Прочитай записку Филипа.

Чагрин написал записку мелким, четким почерком с завитушками на розовато-лиловой бумаге. «Робби, – прочитала она. – Это кинжал, который Шекспир подарил Бербеджу и который в течение многих столетий с разными приключениями переходил от Гаррика к Кину, от Кина к Ирвингу, и наконец попал ко мне. Дочь Ирвинга – тогда уже дама преклонных лет – передала его мне, когда увидела моего Гамлета. Сегодня в роли Ричарда III ты заслужил его. Пусть он принесет тебе величие, которое ты заслуживаешь, и – осмелюсь пожелать – больше счастья, чем он принес мне.»

Фелисия взяла в руки кинжал, почти ожидая почувствовать как бы разряд электрического тока – ведь она держала предмет, которого касался сам Шекспир и которым владели великие актеры трех прошедших столетий. Но ничего не произошло. Он мог быть обычным ножом для разделки мяса, за исключением того, что его рифленый клинок был острее и тоньше, чем у простых кухонных ножей, какие ей случалось видеть. На серебряном шаре рукоятки были выгравированы сплетенные розы – розы Ланкастера и Йорка? – среди которых еще можно было разобрать старинную надпись золотом: «РБ от его друга УШ».

Продолжая держать кинжал в руке, она чувствовала, как он нагревается. Она уверяла себя, что металл просто принимает тепло ее тела или температуру комнаты, но ей все равно казалось, что кинжал живет собственной жизнью, что он имеет особое значение для нее. Казалось, клинок начал мерцать в свете ламп, серебряная ручка нагрелась еще больше, став обжигающе горячей в ее руке. Фелисия поморщилась от боли, будто схватилась за ручку сковородки, не заметив, что та еще не остыла.

Сжав зубы, чтобы не закричать, она уронила кинжал на стол, сжала правую руку в кулак и поднесла к губам. Удивительно, но боль сразу прошла. Когда она разжала пальцы, на руке не было никаких следов, хотя она ожидала увидеть волдыри и обожженную кожу на ладони. Она непроизвольно задрожала.

Робби с беспокойством посмотрел на нее.

– Осторожнее, Лисия! Ты не поранилась? Она покачала головой.

– Нет-нет, просто он выскользнул у меня из руки.

– Да, он тяжелый. Знаешь, этот шар на конце рукоятки не просто для украшения.

Он взял кинжал и взмахнул им в воздухе перед собой, потом поднял его над головой острием к потолку и резко опустил рукоятку вниз, будто наносил ею удар по черепу противника.

– Раз! Два! Три! – закричал он. – Сначала удар острием в живот, потом удар рукояткой по голове. – Он в быстрой последовательности повторил все движения. – Еще один удар острием и – противник мертв! – Он глубоко вздохнул и засмеялся. – Вот так его использовали, видишь? Раз, два и три! Вот так, быстро, как удар молнии. – Он вложил кинжал в ножны. – Опасная вещь. Вероятно, в рукопашном бою не менее смертоносная, чем пистолет, особенно в руках того, кто знает как с ней обращаться.

– Он не кажется тебе странным, этот кинжал?

– Странным? Ты хочешь сказать, странно держать такую историческую реликвию в руке? Да, конечно. Странно, что я много лет назад услышал о кинжале от Филипа, а теперь он у меня, и я чувствую, что он принадлежит мне. Я знаю, что должен был бы сказать: «О, я не достоин его», и всякие такие слова, и, конечно, на публике я скажу именно это – обязательно. Но между нами, дорогая, сегодня я почувствовал, что я все же заслужил его, что он должен быть моим. Тебе кажется это ужасным?

– Нет, нисколько. Я тоже считаю, что ты заслужил его. И даже больше.

– Я не знаю, есть ли что-то больше него. Люди говорят о короне первого среди актеров, но этот кинжал практически и есть высшая награда. Бербедж брал его с собой, когда в первый раз играл Гамлета на сцене «Глобуса»[101] в 1600 году! В нашей профессии этот кинжал почти равен кресту Виктории,[102] или ордену Подвязки[103] или Нобелевской премии. Даже, пожалуй, он более ценен, потому что передается от актера к актеру. Никаких комитетов, никаких жюри, никакой помпы и церемоний присвоения рыцарского звания.

– Это будет следующим, не так ли? Он смущенно улыбнулся.

– Еще слишком рано говорить об этом, – сказал он. – Сэр Роберт и леди Вейн? – Он засмеялся. – Неплохо звучит, правда?

Фелисию это нисколько не трогало. В конце концов ее дядя Гарри был пэром, а ее отец, как второй сын, мог бы называть себя, если бы захотел, достопочтенным капитаном Эдвардом Треверсом Лэнглитом Лайлом, кавалером ордена «Военного креста». Она всегда считала несколько вульгарным присваивать рыцарское звание актерам за их достижения, или удачливым бизнесменам, торговцам и политикам. Ни при каких обстоятельствах она ни собиралась отказываться от своего имени Фелисия Лайл ради «чести» называться леди Вейн.

– Посмотрим, что из этого получится, – сказал Робби. – Но разговоры уже идут.

– Значит, все так и будет. Ты примешь его? Он пожал плечами, чувствуя ее равнодушие.

– Если премьер-министр включит мое имя в список награждений, будет нелегко, да и нелепо, отказаться, как ты думаешь? Для театра это будет великолепно. – Он беспечно улыбнулся. – К тому же, – более серьезно сказал он, – если я могу получить эту чертову награду, я хочу ее получить.

– Вот это другой разговор.

– Почему бы нет, черт возьми? Этой чести должен был быть удостоен Филип, но он выбыл из игры. Тоби заслуживает этого звания не меньше, чем я, и если я получу его, то скоро получит и он. К тому же это признание наших с тобой заслуг – мы играли во время бомбежек, ездили на заводы, отказались от Голливуда, чтобы вернуться домой и делать свое дело. Если я получу титул – я говорю «если» – это будет для нас обоих. Но ничто, даже титул герцога, не значит для меня так много, как этот шекспировский кинжал. Пожалуй, несмотря на поздний час я должен позвонить Филипу.

Сидя у стола, Фелисия смотрела на кинжал. Неужели Филип действительно играл с ним на сцене? Она видела его игру сотни раз, но не помнила этого кинжала. Скорее всего он держал его, как реликвию, запертым в шкафу, где ему и место. В мире, где первые издания пьес Шекспира весьма сомнительного происхождения – которые сам Шекспир не видел и не держал в руках – раскупались американскими коллекционерами за миллионы долларов, было странно, что такой ценный предмет, которого он не только касался, но фактически покупал его, заказал гравировку и подарил своему лучшему другу и партнеру, остался почти неизвестной реликвией. Была ли какая-то тайная причина, почему актеры, поколение за поколением, хранили молчание о предмете, который по-своему был ценен не менее, чем драгоценности короны? Фелисия была не более суеверна, чем большинство людей театра, но у нее мелькнула мысль, что на нем могло лежать какое-то «проклятие». Не на это ли намекал Чагрин в своей записке, подумала она, говоря, что он не принес ему удачи, а сделал его несчастным?

Она взглянула на кинжал и поежилась. Как много всего могло встать между Робби и тем, чего он хочет – какой-нибудь Скандал, банкротство его театра, неверный выбор фильма, или пьесы, или друзей – каждое из этих событий могло сбросить его с пьедестала во мрак, как это случилось с Филипом Чагрином.

Она закрыла глаза от навалившейся на нее усталости – день был очень тяжелым, и она еще не пришла в себя после холодной и сырой ночи на улице. Она мысленно увидела вереницу опасностей: волчью усмешку Марти Куика, кинжал, Порцию в руках дяди Гарри, театр герцога Йоркского, мечту Робби, в огне, занавес пылает, как сухие дрова в камине, позолоченные декорации исчезают в дыму…

Она открыла глаза, недоумевая, когда реальная жизнь успела стать более терпимой, чем ее сны, что бодрствовать стало не так страшно, как спать.

Робби тоже смотрел на кинжал, погруженный в свои мысли.

– Спрячь его, дорогой, – тихо сказала Фелисия. – Ты можешь позвонить Филипу и поблагодарить его завтра утром. Пойдем лучше спать.

Он кивнул и, зевая, встал. Было уже почти два часа ночи, а он был на ногах с раннего утра, готовясь к спектаклю, который доказал, что среди актеров ему нет равных. Он взял кинжал, завернул его в остатки папиросной бумаги и спрятал в ящик стола.

Фелисия надеялась, что она больше никогда его не увидит.

Загрузка...