часть вторая

1

Мне всегда нравилось ходить пешком. Как-то раз весной я вышел прогуляться. По дороге из города я увидел автомобиль, припаркованный под деревом, — желтый «мерседес» с красными сиденьями. На куске картона, прикрепленного к боковому стеклу, написано «Продается», и номер телефона. Я тут же позвонил и купил эту машину — лучшую машину в моей жизни.

Через день я на этом самом «мерседесе» поехал через горы в Осло и переночевал в пансионате. А потом отправился в Копенгаген, здесь мне негде было ночевать, только на заднем сиденье в машине. Из Копенгагена я устремился дальше, в Германию, Голландию и Бельгию, а затем пересек французскую границу. Здесь я остановился и припарковал машину в Шарлевилль-Мезьере. Из Шарлевилля я пошел пешком — сначала вдоль реки Маас, потом вдоль Арденнского канала к Ла Шесне, берегом Уазы к Вуазье, через леса и поля по пыльным тропинкам, к Реймсу и Парижу.

Этот маршрут занял пять дней, до Парижа я добрался в пятницу, изрядно уставший и грязный, ведь мне пришлось ночевать под открытым небом. Я вошел в город в районе метро «Порт де Клинанкур». И внезапно наткнулся на человеческий муравейник, на стену городского шума. Я миновал городские ворота, и тут же меня ослепил свет автомобильных фар. Я оказался в хаосе лиц и рук, глаз и домов, окон, улиц и дверей. Возможностей не счесть, но куда же мне деться?

Я нашел место в каком-то кафе, сел и в отчаянии схватился за голову. Так я просидел несколько минут. Потом я заказал выпивку, но без успеха. Кельнеры сновали взад-вперед и полностью меня игнорировали. В отеле, у себя в номере я глянул в зеркало: я был похож на клошара. Небритый бродяга, в рваном пиджаке и в грязных по колено брюках. Я стоял перед зеркалом у гардероба и любовался своим видом. Именно так я и хотел всегда выглядеть. Я закурил сигарету, открыл пластиковую бутылку вина и улегся в постель. Наконец-то у меня было хорошее настроение, наконец-то я стал другим.


Я пролежал в постели два дня. Завтрак мне доставляли на подносе, прямо к дверям. Кофе, круассан, немного хлеба и джема. В девять утра в церкви звонят колокола, солнечный свет проникает в окна и гуляет по комнате, словно он здесь живет и все знает. Я завтракаю в постели. Стул, письменный стол, зеркало, шкаф-гардероб, ковры — все это принадлежит комнате. Мебель здесь чувствует себя как дома, а я чужой. Я лежу в постели и читаю письма Рильке о Сезанне. Особенно мне нравится лежать в постели и смотреть в открытое окно. Чем не картина? Ни окно, ни вид из окна, ни звуки, проникающие в комнату, мне не принадлежат. Голоса, шаги, свет ночных фонарей тоже не мои, они — собственность комнаты. И я очень доволен. Лежать в постели и смотреть в окно — все равно что созерцать картину на стене. Картины Сезанна я даже и смотреть не хотел, мне хватало того, что писал Рильке. Я представлял себе сезанновские полотна. Кухонный стол с яблоками и бутылкой вина, портрет женщины в красном кресле. «В это красное кресло, которое и само по себе есть уже личность, посажена женщина», — писал Рильке.

Я задумался, почему меня радуют разные предметы — столы и стулья, кровати и лампы. Возможно, потому, что я слишком много времени провожу в одиночестве, и в такие периоды общаюсь только с ними.

Что я буду делать в Париже? Ровным счетом ничего. Слоняться по улицам. Болтаться без дела. Лежать в постели. Буду сидеть на подоконнике в номере отеля и смотреть в окно, на улицу, на прохожих. Никаких грандиозных планов у меня нет. Да, кстати, я буду писать свои заметки. Как-нибудь утром доберусь электричкой до Аркей-Кашана, где в маленькой комнате на улице Коши, в доме номер 22 жил Эрик Сати.

Каждый день Сати отправлялся отсюда в Париж, в свое любимое кафе, и, между прочим, пешком — двенадцать с лишним километров. Время от времени композитор прерывал свою прогулку и заходил в питейные заведения вдоль дороги. Так что он являлся уже в подпитии, садился в кафе и продолжал выпивать. Вечерами он возвращался домой, как правило, уже без денег, но со свежими идеями. Рассказывают, что он часто останавливался в пути и в свете фонарей записывал ноты, которые слышал, в свой дневник.

Роджер Шаттук[53] в беседе с Джоном Кейджем[54] излагает свою версию феномена Сати. Он считает, что музыкальные ритмы Сати, многочисленные вариации и бесконечные репетиции берут свое начало из одного источника — скуки, которую он пытался преодолеть, совершая свои непрерывные прогулки — взад и вперед по одному и тому же маршруту, день за днем.

Я хочу пройти теми же маршрутами — только ради того, чтобы написать свои заметки. Я хочу написать книгу о странствиях — неплохая идея, но истина заключается в том, что они меня больше не интересуют. Я решаю сесть на поезд и уехать из города. Я ориентируюсь по карте. На вокзале есть бар, и я захожу туда. Ничего себе начало. Двое мужчин стоят у барной стойки. Я сажусь рядом с ними и закуриваю сигарету. Я прошу пепельницу, но слышу в ответ, что пепел можно стряхивать на пол.

— А в пепельницу кладут чаевые, — говорит хозяин.

Я кладу в пепельницу два франка и швыряю окурок на пол.

— А ты неплохо усвоил французские правила, — говорит хозяин. — Хочешь выпить?

— Нет, спасибо, — отвечаю я.

— Может, ты чего-то не понял? — удивляется он.

Я рассказываю, что ищу дом, в котором жил Эрик Сати, и мой сосед по столику готов отвезти меня туда. Он, конечно, не слишком трезв. «А, это „дом с четырьмя трубами“, — вспоминает он. — Садись в машину». Машина цвета серый металлик, «рэнджровер», мы могли бы уехать из города, из Франции, через Испанию, а там паромом доплыть до Марокко и добраться до пустыни. Мы можем ехать долго, ехать куда угодно. Но водитель пьян, он едет медленно и осторожно, вдоль ветхих каменных домов. Похоже, это именно то самое место. Эрик Сати спился и жил в нищете, его комната была так мала, что дверь упиралась в кровать и не открывалась. Сати никого не принимал, только несколько друзей, изредка навещавших его, видели комнату, в которой он провел последние двадцать семь лет своей жизни. А вот и тот самый дом. Я смотрю с переднего сиденья автомобиля, опустив стекло; не знаю почему, но вдруг у меня на глазах появляются слезы. Я отворачиваюсь. Возможно, потому, что я столкнулся с бедностью и одиночеством. Я выпил не так уж и много, но потерял душевное равновесие. Зачем я сюда приехал? Что я здесь потерял?

— Ну вот, ты и увидел дом, который искал, — говорит водитель. — Что теперь? Что ты будешь делать?

— Я хочу обратно в Париж, — отвечаю я.

— Окей, поехали.

Но я отказываюсь.

— Я хочу дойти до города пешком, как Сати, — говорю я.

— Это плохая идея, — говорит шофер.

Он хочет ехать дальше, а возможно, хочет чего-то большего.

— Спасибо за прогулку, — говорю я. — Сколько я тебе должен?

— Шестьдесят три франка, — отвечает он с ухмылкой. — Этого мне хватит как раз на три порции выпивки.

— Но ведь ты можешь продать автомобиль, — говорю я.

Вообще-то я просто пошутил, но он воспринимает это в штыки.

— Выходи из машины, — кричит он, в раздражении.

И тут меня осеняет: он живет в автомобиле. Значит, я предложил ему продать источник своих доходов и свой дом.


Я двигаюсь в сторону Парижа. На улицах африканцы в цветастых одеждах, в джеллабах, мне очень нравится эта одежда. Человек в такой одежде надевает маску, преображается, становится другим.

Африканская молодежь в американской одежде, в джинсах, в куртках с капюшонами, бейсболках и туфельках гуляет по улицам, стоит на перекрестках, сидит в автомобилях. Праздность, недовольство, музыка, агрессия. Ненависть. Беспорядки. Революция?

Я захожу в бар, «Le Fleuri», это берберский бар, по средам и четвергам здесь подают кус-кус по-берберски. Берберы играют в кости, а выигрыш выплачивается жетонами, которыми можно рассчитаться за выпивку. Жетоны пропиты. Сигареты брошены на пол перед барной стойкой. Я пью. Я забыл про Эрика Сати. Парижа, который принадлежал ему и по которому он гулял, уже не существует. Североафриканские лица, запах юга, привкус нищеты и недовольства, чувство застоя и провинции, эти высохшие газоны и высотные дома с замусоренными дворами, где взращивается зависть и ненависть. Грязь и скандалы, а чего же я ожидал? Лугов и травы? Лошадей и полей, тишины и идиллии? Современная музыка неотъемлема от скорости и шума, от больших городов и трафика. А я ищу город прошлого, которого нет, я следую за мсье Сати, за призраком в коричневом бархатном костюме и в черном котелке. Я смешон.

Я одет в костюм и белую сорочку, а на воротнике и груди у меня кровь. Я страдаю носовыми кровотечениями. Это аллергическая реакция на уличную пыль и бензиновые выхлопы. Я гуляю в потертых ботинках и испачканных штанах, с учительским ранцем через плечо. В ранце ручка и блокнот. Но о чем я буду писать? О том, что на деревьях распускаются листья? Что в окне на улице Конвенсьон стоит горшок с цветком? Что на скамейке в Жарден Дюрантон сидит пара? Что пригороды скоро взорвутся беспорядками и насилием? Я вспоминаю дез Эссента, героя романа Гюисманса[55] «Наоборот». Он весьма решительно собирался уехать в Лондон, но в конце концов отъехал от дома всего на несколько кварталов, нашел кафе, где его накормили и напоили, и это место напомнило ему заграницу и Лондон. Поэтому дэз Эссент никуда не поехал и вернулся домой, довольный своим благополучным путешествием в Англию.

Через полчаса я покидаю Африку.

Теперь я гуляю по французскому предместью, я пересекаю линию невидимой границы, здесь красиво и ухоженно, улицы спокойнее, лица светлее, одежды темнее, публика в костюмах и галстуках. Черты делового города. Офисы «Ситроена» и «Пежо», «Мерседеса» и «Форда». Отели, первая станция метро. Пересекаю мост через Сену, прохожу мимо футбольной площадки, где игроки черные, а судья белый.

Я хожу по Парижу. Город теплый, как сердце. Бальзак описывал Париж как столицу мира, но город был головой и сердцем, ногами и руками, животом и грудью, легкими и лицом, ртом. Я иду мимо отеля «Терминус», по улице генерала Леклерка.

Имя генерала мне ни о чем не говорит, но я вспоминаю про служанку художника Бальтуса[56], восемнадцатилетнюю Лену Леклерк, которую ему рекомендовал Джакометти[57]. Она хотела стать поэтессой, но Бальтус использовал ее как модель, а заодно как служанку и любовницу, а потом променял ее на девицу помоложе, на четырнадцатилетнюю Фредерику, дочь своего брата — Пьера Клоссовского. Лена Леклерк совершила попытку самоубийства, но ее спасли, она переехала в какую-то дальнюю усадьбу в горах, где разводила пчел, возделывала сад и написала сборник стихов «Спящее яблоко».

В 1983 году я один ездил в Париж лишь затем, чтобы посмотреть ретроспективную выставку произведений Бальтуса в Центре Помпиду. Его работы произвели на меня неизгладимое впечатление, никогда прежде искусство так не воздействовало на меня.

Но тогда я вообще мало что понимал. Мне было двадцать два года, и я пришел к выводу, что великие произведения искусства создаются теми, кто напрочь игнорирует моральные принципы. В тридцать девять лет пора бы остепениться и протрезветь, но, спускаясь по улице Леклерка, я хочу вернуть прошедшее время. Я хочу сделать что-нибудь, что для меня не характерно.

На улице Амстердам меня поджидает сюрприз. Кто-то зовет меня. Я продолжаю идти как ни в чем не бывало, но мое имя называют снова, значит, мне не кажется? Я останавливаюсь, у меня такое чувство, что меня задержали или даже арестовали, словно я готовился совершить преступление, а меня застали врасплох. Кому я помешал и что мне теперь делать? Ведь я, переодетый, бродил по чужому городу, не узнанный никем. Ведь я скрывался, я путешествовал инкогнито, ни с кем не делился своими планами, я хотел никем не узнанным бродить по парижским улицам.

Кто же это разоблачил меня? Я обернулся и увидел журналиста Фроде Бьеркестранда из отдела культуры газеты «Бергене тиденде», он приехал сюда на семинар.

— А что ты здесь делаешь?

Ну что на это скажешь?

— Ничего особенного, — отвечаю я, — просто собираю материал для книги.

Слава богу, я успокоился, все не так страшно, мы поболтали несколько минут, и я пошел восвояси. Но что-то изменилось. Что-то случилось, я уже не был анонимом, чужаком. Я уже не был другим, меня разоблачили, меня узнали, и всего за каких-то несколько минут я стал самим собой.

Так что именно я и никто другой дошел до улицы Жана Батиста. Толкнул дверь с затемненными стеклами недалеко от площади Пигаль и вошел в бар под названием «Star». За барной стойкой две девушки.

Негритянка сидит нога на ногу, она в светло-зеленой плотно облегающей почти прозрачной блузке, на ней черный кожаный пиджак и высокие дамские ботинки до колен, она потягивает колу через коктейльную трубочку. Другая девушка — из Восточной Европы, как мне показалось, с Украины — представляется мне как Вивианн. Всем своим видом она опровергает мои предрассудки насчет жриц любви — макияж вполне уместный, короткая стрижка, мальчишеское лицо, в целом она хороша собой и выглядит как вполне нормальная девушка, вот только одежда… На ней меховая накидка, насколько я смог разглядеть, надетая прямо на голое тело. Она пододвигается ко мне. Белая грудь, светлая кожа. Она застегивает меховую накидку. Я не могу отвести от нее глаз, она обнажается и одевается и так несколько раз. И вот я уже весь в ее власти. Играет музыка, а мы с ней болтаем. Она рассказывает свою историю. Она приехала в Париж из Киева, надеялась, что будет танцевать в балете, но потеряла работу, а новую так и не нашла. И вот теперь она здесь, временно, в ожидании и поисках новой работы.

— А ты? — спрашивает она. — Ты-то как очутился здесь, у тебя нет любимой девушки?

— Есть, — говорю я. — У меня есть любимая девушка.

Она опускает взгляд, я тоже. Она снова застегивает свою меховую накидку. Сидя у стойки, мы изучаем друг друга, болтаем и смеемся. Мы, конечно, уйдем отсюда вместе, рано или поздно, не сомневаюсь. Но сама перспектива пугает меня. Приходят другие посетители, и в баре уже много девушек, они встают по очереди, словно по невидимой команде, это театр теней, голоса и дым, женщины и мужчины.

— Как тебя зовут? — спрашиваю я.

Она медлит с ответом, словно взвешивает, сказать ли правду или открыть мне свое прозвище.

— Можешь называть меня как угодно. Вообще-то меня зовут Вивианн. А ты раньше имел дело с проститутками?

Я качаю головой.

— Тебе придется раскошелиться. Ты сперва должен заплатить за выпивку, и мою, и свою. А если вздумаешь снять меня, тебе придется оплатить все расходы: за комнату и постель, за полотенца, за чистку мехов и за все такое прочее. У тебя хватит денег?

Я киваю.

— Ладно, есть тарифы и есть накрутки, — откровенничает она. — Если хочешь, чтобы я была снизу, ты заплатишь на сто франков дороже. Если ты хочешь, чтобы я сняла накидку, это будет стоить на сто франков дороже. Если ты не хочешь использовать презервативы, это будет стоить на сто франков дороже. Ты понимаешь?

— Не совсем, — говорю я. — А другие клиенты, как они обычно рассчитываются?

— Обычно сумма оговаривается заранее и вносится сразу. Клиент высказывает свои пожелания, и все детали согласовываются. А потом плата уточняется. И клиент получает именно то, за что заплатил, не больше. Возможно, чуть меньше. Конечно, проще всего — оральный секс. Это быстро и просто, я даже не напрягаюсь.

— И ты так просто об этом говоришь?

Она пожимает плечами.

— Но тебе я могу предложить кое-что поинтересней, — говорит она. — Завтра — пятница, и у меня свободный день. И мне хочется просто немного развлечься.

— Развлечься?

— Пообедать в ресторане, пойти в кино, поглазеть на бутики и витрины. Я одна. Понимаешь, не то чтобы одинока, но одна.

— И что же дальше?

— Если ты готов, то я назову тебе цену. Ты знаешь, сколько я стою? Ты откажешься, конечно же, у тебя нет таких денег, ты начнешь торговаться. И я разозлюсь. Это тоже входит в пакет услуг. Ты заплатишь за нашу выпивку, а я оставлю тебя в баре, я запишу тебе свой телефон на твоем спичечном коробке, только не теряй и не выбрасывай его, и будь любезен, позвони мне утром.

— Но мне хочется пойти с тобой, — говорю я. — Сейчас и здесь, у меня есть деньги, и я готов заплатить.

Я вижу, она разочарована. Она опускает глаза, словно я ее предал.

— Моя цена — две тысячи франков, — говорит она громко. — Это такса, не больше и не меньше.

Я качаю головой.

— Это очень большие деньги, это слишком дорого, — говорю я тоже громко.

Взбешенная, она бросает меня в баре и уходит.

2

На улице Ипполит Мандрон в доме номер 46 находилась мастерская. В статье «Мастерская Альберто Джакометти» Жан Жене описывал ее как серое невзрачное помещение, а ее владелец, по его словам, был такого же серого цвета, цвета бетонной стены мастерской. Альберто Джакометти, если верить описанию Жене, всегда казался унылым и неопрятным. Вечно перепачканный глиной и красками, он работал в сером костюме, всегда в галстуке. Сидя перед скульптурами, он разглядывал их так же торжественно, как и женщин, которые служили ему моделями.

Мастерскую посещало множество визитеров, а сам Джакометти часто покидал свои пенаты, как правило, по ночам. Он ходил в рестораны, или в ночные клубы, или в бордели. Он не переодевался, он был художником, вечно в пути, он не делал различий между жизнью и работой, бытом и работой, искусством и работой, для него каждый шаг был работой, в том числе и посещение борделя.

Его работа художника подразумевала все что угодно: бритье по утрам и завязывание галстука, часы, проведенные перед мольбертом и с моделями, процесс ваяния, визиты, беседы, время, проведенное в кафе и на прогулках, шатания по городу и вечерние трапезы, с вином и сигаретами, вечное курение, — все это было частью непрерывной деятельности Джакометти. Он никогда не отдыхал, он предавался любовным утехам и работал, грезил и писал, делал наброски и рисовал, беседовал и слушал, смотрел и записывал.

Особенно он притягивал к себе заурядных женщин, возможно, потому, что просто очень любил женщин и откровенно боготворил их, возможно, потому, что обладал каким-то магнетизмом, в нем было какое-то неуловимое обаяние, то, что теряется на фотографиях. Этот факт биографии нас удивляет — глядя на снимки Джакометти, сделанные Анри Картье-Брессоном[58], мы приходим к выводу: маэстро был ничуть не красив, неприметный, унылый, как его и описывали. Чем-то он напоминал свои скульптуры, нервозный, худой, с большой головой. Возможно, со временем он обрел форму собственных скульптур. Ведь человек в своих произведениях воссоздает самого себя. В случае с Джакометти этот постулат доходит до крайности: нет никаких оснований считать, что в торсах брата Диего воплощены черты самого автора, или что Джакометти позаимствовал некоторые черты у своих изваяний. И все-таки смотришь на торсы и вспоминаешь облик Альберто Джакометти.


Он разглядывает одну из своих скульптур.

Он: Она немного аляповата, правда?

Это слово Джакометти использовал часто. Он и сам был немного аляповатым. Он запускает пальцы в свою седую лохматую шевелюру. Его стрижет Аннетт. Он скидывает с себя серые брюки, и они падают на туфли.

Он: Я гулял и встретил на улице уродливо одетую девку, шлюху, попросту говоря. Но когда она стояла передо мной в комнате, обнаженная, я видел в ней богиню.

Я: Для меня обнаженная женщина — просто женщина без одежды. Но в твоих скульптурах я всегда вижу, как и ты, обнаженных жриц любви.

Он: По-твоему, мне удается изобразить их так, как я их вижу?


Жана Жене не будоражил вид обнаженных женщин, но он не сомневался в божественном таланте скульптора Джакометти. Он писал, что «если в комнате расставить скульптуры, то она преобразится в храм».

Говоря о женских образах Джакометти, часто используют слово «божественный», но парадокс заключается в том, что большинство своих произведений скульптор лепил с женщин, которых он встретил в борделях.

Джакометти любил посещать бордели и делал это регулярно, и даже после того, как женился, не изменил своим привычкам. Он работал с утра и допоздна, по ночам уходил, а по утрам возвращался обратно в мастерскую на такси, один или вместе со жрицей любви. Он спал до двух часов дня, завтракал и снова начинал работать. Он лепил скульптуры с мужчин, которые находятся в движении, возможно, они как раз направляются в бордель, где женщины стоят на своих пьедесталах, увековеченные в скульптурах Джакометти.

Мужчины у Джакометти в движении, а женщины статичны. Они стоят где-то на перекрестках или перед дверью. Застывшая любящая мать, она находится за дверью, в доме, в квартире, которую она редко покидала. К этой женщине, застывшей в ожидании, Джакометти всю свою жизнь относился как к символу любви и покоя. Ее звали Аннетта Джакометти. Жену Альберто звали Аннетт Джакометти. Поразительное совпадение, но между матерью и женой нет почти никакого интервала. Они обе по воле самого Джакометти изгнаны на задворки его творчества, а в центре выставлены жрицы любви, которых Джакометти посещал при каждом удобном случае. Жак Дюпен[59], поэт и друг Джакометти, писал: «Ему нравились старые бордели. Я думаю, что они многое значили и в его жизни, и в его творчестве, так что о них нельзя не упомянуть. Он почти обожествлял их. Он являлся туда, чтобы припасть на колени перед немилосердной и божественной женской сущностью. Зрители, созерцая его скульптуры, ощущают эту дистанцию — между автором и его обнаженными моделями. Каждая скульптура словно возвращается куда-то, в какое-то пространство, в ночь, далекую и глубокую, почти неотличимую от смерти. Так же, как проститутка, возвращается в ту загадочную ночь, царицей которой она когда-то была. А он стоит на берегу и смотрит, как она исчезает из виду и в то же время становится масштабнее. Но ведь не в борделе же ей показывать ту рану, которая навсегда обрекла ее на одиночество? И уж, конечно, не в борделе она сможет избавиться от всех атрибутов своей профессии и стать непорочной?»

Сегодня о Джакометти часто вспоминают как о посетителе борделей. Правда, чаще всего его называют великим художником, а он и был великий художник. Но при этом с горечью приходится констатировать, что он создавал свое искусство на основе опыта, который мы назвали бы аморальным. Впрочем, в 1920—1930-е годы в Париже было принято посещать бордели, они функционировали как экзотические ночные клубы.

Симона де Бовуар[60] описывает самый знаменитый из них, любимый бордель Джакометти — «Le Sphinx».

«Однажды вечером, когда все кафе уже закрылись, мы всей нашей компанией отправились в „Le Sphinx“. Опыт Тулуз-Лотрека и Ван Гога убедил меня в том, что бордели — места, не лишенные поэзии. Впрочем, меня это ничуть не шокировало. Убранство, более кричащее и безвкусное, чем интерьеры в Сакре-Кер, светлые полуобнаженные женщины в своих воздушных разноцветных туниках — все это казалось гораздо более пристойным, чем идиотские картины и парки с увеселительными заведениями, которые так нравились Рембо».

Примечательно, что Симона де Бовуар сравнивает интерьеры знаменитой церкви и борделя. Это напоминает пассаж Жоржа Батая[61], который в романе «Виновный» писал: «Мой истинный храм — бордель, единственное место, где можно найти утешение». Вожделение не может быть удовлетворено, оно может быть исследовано и описано, трансформировано в искусство.

«Я давно хотел написать свои воспоминания, об испражнениях и мастурбации, но этого не хватит на целую книгу, — писал Джакометти в своих дневниках. — И к тому же, обо всех моих ночных похождениях в Париже в 1923–1924 годах, когда я охотился за проститутками. Я был словно одержим этими особами. Все другие женщины не существовали, только бульварные красотки занимали и увлекали меня. Я хотел увидеть их всех вместе, познать всех, и каждую ночь я пускался в свои долгие и одинокие странствия».

Джакометти любил гулять, он фланировал по улицам Парижа, рисовал и делал наброски. Можно сказать, что идущий мужчина — своего рода архетип для Джакометти. Первоначальный образ или прообраз, находящийся в движении, фигура, которая шагает и машет руками. Но куда же он направляется? Что он видит? Нам знакомы эти фигуры, мы путешествуем и в разных местах видим разные произведения, но скульптуры Джакометти отчетливо проявили и углубили два базисных состояния в природе и человеке: состояние движения и состояние покоя.


Я брожу по Парижу невпопад, выбирая случайные маршруты, у меня нет никакой конкретной цели, я иду просто так, чтобы идти, чтобы видеть. На бульваре Монпарнас, на перекрестке стоит нищий, на нем белая сорочка и костюм, ему около сорока лет, он небрит и коротко пострижен. Я почти в шоке, я останавливаюсь, я обнаруживаю, что у него мое лицо. Я стою как вкопанный и не могу идти дальше. Он держит у груди картонную кружку, а поза у него не жалобная и не просящая, скорее требовательная, отмеченная печатью высокомерия и достоинства, но денег в кружке нет. Меня трясет, я раздражен и взволнован. Что мне делать — положить деньги в картонную кружку и уйти? Должен ли я пожалеть самого себя? Я остолбенел. Сигарета. Шаг вперед и шаг назад. Я не хочу знать ничего об этом человеке. Я вырываюсь на свободу и присоединяюсь к случайным пешеходам.

Тут появляется она, на высоких каблуках и в короткой юбке, под мышкой у нее папка, через несколько сотен метров ее останавливает какой-то незнакомец. Он ее о чем-то спрашивает, они беседуют, я пересекаю улицу и вижу, что он протягивает ей свою визитку. Это тревожит меня.

Я захожу в ближайший супермаркет, FNAC, книжный магазин в несколько этажей. На втором этаже фотовыставка, черно-белые фотографии квартиры и дома Маргерит Дюрас[62]. «В доме ты одинок. Не снаружи, а изнутри. В саду есть птицы, коты. Порой попадаются также белки и хорьки. В саду человек не одинок. Но в доме настолько одинок, что целиком исчезает».

Одиночество Маргерит Дюрас — это пространство, населенное друзьями и любовниками, книгами и лампами, столом и стульями, зеркалами и коврами, телефоном, который стоит посреди письменного стола, заваленного бумагами, а рядом, под лампой, возвышается бутылка виски. Письменный стол, пепельница, пачка сигарет «Житан» — все это присутствует. Но самой писательницы нет. Она отсутствует на всех фотографиях. И в то же время она вроде бы здесь, она пишет, она в каждой комнате, она в доме, а может, она невидима? Куда-то вышла? Умерла? Она отсутствует, но она здесь, где-то рядом.

Я купил две книги: «Писать» и «Это все». Положил их в карман пиджака и пошел дальше, бродил по бульварам и улицам, хотел найти местечко, где бы сесть и написать письмо. Полчаса посидел в кафе на тротуаре, но так и не смог сосредоточиться, настолько меня взволновало все увиденное и пережитое, а также все упущенные шансы.

Я спустился в метро и на ближайшей станции сел на поезд до бульвара Пуассоньер, прогулялся до отеля по улице Мазарини. «Отель де Лилль» — тот самый отель, в котором я поселился, когда был в Париже один, в комнате номер 6, на третьем этаже, на углу с видом на перекресток и бар с большим окном, откуда я мог видеть посетителей, они сидели и выпивали.


Этот вид из окна до боли знаком. Я вспомнил, как еще в детстве, на улице Вестре Торггате, из своего окна я видел окна гостиницы, лампы и столы, стаканы и фигуры, которые казались мне персонажами театра теней, — театра марионеток, где невидимый режиссер тянет за ниточки, вскидывает руки и приказывает: пей, кури, ударь, будь мужчиной, мой сын.

Я раздвигаю гардины, открываю окна в номере отеля и передвигаю стул в первый ряд, теперь я — зритель, я на спектакле театра кукол, на ночном представлении «Сказок» Гофмана на музыку Оффенбаха. На плацу — солдаты, грянул марш, речь идет о каком-то письме, о какой-то любовной интрижке, и героиня ее — кукла, марионетка, куртизанка? Изобретатель сконструировал заводную куклу — какая безупречная работа, какое мастерство, он же создал механический аналог объекта любви. Но кукла становится яблоком раздора. Так мы и втягиваемся в конфликты и войны, так мы повторяемся. Каждый вечер одни и те же движения, одни и те же слова, каждый вечер — один и тот же спектакль. Театр. Куклы. Алкоголь.

Буль, буль, буль! Мы накачиваемся пивом. И вот мы уже сами превращаемся в пиво. Буль, буль, буль! И вот мы уже накачиваемся вином. И сами превращаемся в вино! Посеребренные бокалы! Я наполняю их божественной влагой! Так выпьем же за друзей! Мы гоним прочь скуку и печаль.

Из окна я вижу барную стойку и туловище барменши, у нее нет головы. Фигуры, сидящие за столиками у окна, лишены ног. Бар тонет в музыке и голосах, но я их не слышу. Если я спущусь вниз по лестницам и выйду из двери, пересеку улицу и зайду внутрь, увижу ли я лица и руки, ноги, услышу ли я голоса? Соберу ли я их воедино, в некую целостность, реальность, осязаемую плоть?

Нет. Я буду сидеть у окна и смотреть на улицу. Это мое призвание, вечер за вечером сидеть в номере отеля и на расстоянии наблюдать за представлением. Я должен писать. Я хочу написать письмо. До чего же приятно сидеть у окна и понемногу выпивать. Закурить сигарету, дать простор мыслям, они бродят вдоль улиц и ищут чего-то в городе, входят и выходят за дверь, перемещаются вверх и вниз по ступеням как тени, они живут твоей жизнью, подражают твоему голосу и используют твое имя. Постепенно они обретают форму, знакомый тебе облик, они наряжаются в твои одежды и поднимают руки именно так, как это делаешь ты, они заимствуют твои привычки.

Ты сидишь у окна в номере отеля и куришь сигарету. А он ходит по городу и ищет чего-то. Но ты не хочешь себе в этом признаться, он словно раскусил все твои секреты, проник в твои внутренние импульсы и темные желания, он превратил их в мотор, в механизм, в движущую силу, внутреннюю пружину, словно кто-то ведет его вниз по улице, по которой ты не пойдешь. Там он стоит перед какой-то дверью. Он ждет, закуривает сигарету, он сосредоточен и самоуверен, у него нет никаких сомнений, а с какой стати ему собственно, сомневаться? Он хочет войти в эту дверь, подняться по лестнице, он рвется к ней. Он ждет своей очереди, смотрит на руку, на часы, считает секунды и минуты, не имея ни малейшего представления о времени. Просто считает, и все. Одна, две, три, четыре, пять, и снова, и снова. Она появляется на счет три, вместе с ним. Его лицо напоминает лицо того, кто ждет, тень и мужчина обмениваются рукопожатием и коротким приветствием. Они знакомы? Нет, они не знают друг друга да и не могут знать. Они машинально здороваются, теперь они меняются ролями, и один поднимается вверх по лестницам, а другой спускается вниз.

Она раздевается, так же, как он только что одевался. Одеваться, раздеваться, словно они нажимают на кнопку, на какой-то невидимый выключатель, что это на коже — родимое пятно, папиллома, шишка?

Она открывает рот. Она говорит: «Давай обманем смерть». Он согласен, он повторяет эту фразу, он надавливает пальцем на шишку, которая расположилась у нее над пупком. Что это — рана? Царапина? Шрам? Кожа светло-красная и зашита на живую нитку, вся она сшита как тряпичная кукла.

«Давай обманем смерть», — говорит он и наклоняется. Теперь видно, как тень двигается за гардинами в комнате, в номере отеля. Номер похож на все другие номера — окно, постель, зеркало — вот это ты и любишь больше всего, все, что напоминает что-то другое. Нет никаких потерь, нет смерти, нет любви и печали, только повторения и жизнь. Какое наслаждение — сидеть у окна и курить.

Я вспоминаю свой первый приезд в Париж, это было словно вчера, мне исполнилось тогда семнадцать лет. Я путешествовал со своей первой девушкой, ей было шестнадцать лет, мы были вместе чуть больше года. Я до сих пор не понимаю, как мы решились вместе уехать из дома, как наши родители разрешили нам уехать — шестнадцатилетней девушке и семнадцатилетнему юноше.

Мы объездили всю Европу. Сначала дневным поездом доехали из Бергена в Осло, потом ночным поездом добрались до Копенгагена. А утром двинулись в Гамбург, там сели на экспресс, который провез нас через всю Германию, мы ехали день и ночь по долинам великой Германии, а потом по долинам плоской маленькой Бельгии, мы пересекли границу Франции и вечером приехали в Париж, на Северный вокзал.

Стемнело. Мы ничего не знали о Париже, кроме того, что прочитали в каталогах и книгах, впрочем, этого было достаточно: мы хотели в Париж. И вот мы уже в Париже. Мы доехали на метро до Латинского квартала, вышли на станции Сен-Мишель, прошли сто метров и нашли скромный отель, всего одна звезда, под названием «Сен-Северин». Номер на двоих стоил сорок восемь франков. Нас это привело в восторг. Единственное, что омрачало наше настроение, — в отеле не было свободных номеров. Портье демонстративно смерил нас взглядом: вы ведь несовершеннолетние, правда? Мы изголодались и устали, нам надо искупаться и привести себя в порядок, мы в отчаянии, ведь у нас есть деньги, и нам очень нужен номер.

— У нас есть номер, не похожий на другие, — идет на уступку портье. — Обычно мы его не сдаем, он предназначен для постоянных гостей, на дневное время, или они иногда берут его на ночь, а утром переезжают. Так уж и быть, я вас выручу, добро пожаловать в Париж.

Он передал нам ключи и вежливо поклонился, всем своим видом намекая, что мы совершаем роковую ошибку. Номер располагался на самом верху, мы сели в лифт и поднялись на седьмой этаж. Мы ехали, тесно прижимаясь друг к другу. Я спустился вниз и купил бутылку вина и несколько багетов, так мы отпраздновали нашу небольшую победу в отеле и свой приезд в Париж.

— Мы в Париже, — сказал я.

— Да, знаю, — откликнулась она.

Мы сбросили с себя рюкзаки и отперли дверь. Мы увидели комнату, просторную, в красных тонах. Красное освещение, красные розы на красных обоях. Темно-коричневый ковер на полу, двуспальная кровать с красной, винного цвета, накидкой. Над кроватью под потолком висело большое зеркало, во всю кровать. Налево от кровати, на стене — такое же квадратное зеркало. Мы словно находились в красном боксе и видели друг друга со всех сторон и углов. Мы встали в дверном проеме, словно никто из нас не хотел пересечь границу, которая разделяла нас от комнаты.

— Не годится, — сказала она, — мы не сможем здесь спать.

Я обнял ее.

— Сможем, — сказал я. — Стоит только выключить свет, и станет темно.

Она покачала головой, я почувствовал, что она дрожит.

— А ты знаешь, что это за комната? — спросила она.

— Конечно, знаю, — сказал я. — Мы можем открыть окно и сидеть в проеме, комната сама по себе хороша, ведь это только на одну ночь. А теперь я пойду и куплю вина и какой-нибудь еды, ведь мы в Париже.

— Да-да, хорошо, — согласилась она.

— Не открывай дверь никому, кроме меня, — сказал я. — Я постучу три раза.

Я бегом спустился по лестнице и выскочил на улицу. Окунулся в поток — лица и свет витрин, голоса и тела, в Париже ночь, все открыто, рестораны и бары, бутики и киоски. Я купил кое-что поесть и выпить, сложил все это в бумажный пакет и поспешил обратно в гостиницу. Любовная лихорадка не отпускала меня. Мне предстояло пережить нечто новое. Она была другой, и я тоже был другим. Мы в огромном чужом городе, за окнами ночь, мы в Париже. Я постучал два раза.

— Кто там? — спросила она.

— Это я, мы ведь договорились, — ответил я мрачным, не своим голосом.

Она осторожно открыла дверь, красный свет поглотил меня, она переоделась и уложила волосы.

— Я не могу впустить тебя, — сказала она, — я жду другого, он должен постучать в дверь три раза, мы так договорились.

— Это я, — сказал я.

— Разве ты Жан? — спросила она.

— Это я, — ответил я.

— Ты постучал два раза, и я не узнала твой голос, но заходи, это уже не имеет значения, кто ты и как тебя зовут.

— Меня зовут Жан, как, впрочем, и всех других.

Я захожу в комнату, она стягивает накидку с кровати: белые подушки, белые простыни.

— Здесь кто-нибудь был до меня? — спросил я.

— Какой чудесный вечер, тебе повезло, — сказала она.

— Еще бы, — ответил я.

— А сколько тебе лет?

— Мне шестнадцать, — отвечает она.

— Шестнадцать лет, так ты же несовершеннолетняя, ты что, новенькая?

— Да, я новенькая, — согласилась она.

— Что, в первый раз? — спросил я.

— Нет, не в первый. Надеюсь, ты не воображаешь, что я достанусь тебе девственницей?

— Но ты ведешь себя как опытная девица, — сказал я, — неужели в шестнадцать лет ты уже такая зрелая, у тебя что, было шестнадцать мужчин?

— Я считаю не так, я считаю возраст в любви, у нас возраст начинается с первого любовного опыта, — ответила она.

— А тот, кого ты любишь, он ведь старше тебя? У него, наверное, было много женщин?

Она опускает глаза, я вижу, как она краснеет, покрывается румянцем. Ее так легко смутить, мне нравится эта ее стыдливость.

— Я люблю одного единственного, — говорит она. — Он мой ровесник и любит только меня.

— Ну, этого ты знать не можешь, — возражаю я, — у него могут быть и другие женщины, и ты об этом никогда не узнаешь, так что не будь так уверена.

— Так ты думаешь, он любит других женщин? — говорит она и вдруг начинает злиться. — Тогда я с ним расстанусь раз и навсегда.

— Здесь и сейчас?

— Здесь и сейчас, — отвечает она.

— Может быть, он сейчас как раз у другой женщины, — продолжаю я. — И ему кажется, что она притягательнее тебя, она бесстыднее и смелее, она вульгарна, не так осторожна и не так невинна.

Она снова краснеет, на этот раз не от смущения, а от ярости, шея и лицо покрываются маленькими красными пятнами, сыпью, которой я у нее никогда не видел.

— Так ты думаешь, он предпочитает эту шлюху своей любимой девушке? — интересуется она.

— Ты этого никогда не узнаешь, — отвечаю я.

Она садится на постели, я вижу, что у нее на глазах появляются слезы, мы играем в опасную игру, я уже хочу прекратить ее, но тут она протягивает ко мне руки.

— Я хочу, чтобы ты заплатил, — говорит она. — Я хочу знать, сколько ты заплатишь шестнадцатилетней шлюхе, которая произносит вульгарные фразы и раздвигает ноги по первому твоему требованию.

— Я ничего не хочу платить, — говорю я. — Давай прекратим эту идиотскую игру, всему виной эта ужасная комната, я не хочу.

— А мне нравится, — возражает она. — Я хочу увидеть деньги, дай их мне, пересчитай.

Я подхожу к ней и пытаюсь ее обнять, но она отталкивает меня.

— Не смей меня трогать, — шипит она, — пока не заплатишь.

— Но я хочу увидеть, за что я буду платить, — говорю я. — Я хочу увидеть тебя нагишом, а ты расскажешь мне, что ты умеешь делать, и тогда я заплачу тебе столько, сколько ты стоишь.

Она колеблется, смотрит на меня остекленевшими глазами, а я стою перед ней, пытаясь угадать, что выражает ее взгляд — презрение или желание, но безуспешно, взгляд ее изменился и я не узнаю ее. Она встает с постели, решительно направляется к окну и снимает с себя рубашку. Она расстегивает ее и швыряет на пол. Теперь она нагая, забирается на стол и ложится передо мной, раздвинув ноги.

— Я умею все, — говорит она и приподнимает бедра над краем стола.

Она начинает раскачиваться, вверх, вниз, медленно, я не понимаю, откуда она знает эти движения, или она их где-то подглядела, или это интуиция. Или она извлекла их откуда-то, из глубин своего подсознания, из опасных неведомых тайников.

Она кладет руку на промежность, растопыривает пальцы, и вот уже ее указательный палец касается половых губ. Она мастурбирует. Открывает рот и показывает мне язык.

— Теперь я твоя, — говорит она, — я настоящая шлюха, твоя шлюха, я хочу увидеть твои деньги, пересчитай их.

Я вытаскиваю деньги из кармана, сто, двести, триста, триста шестьдесят пять франков.

— Этого мало! — кричит она.

— Но у меня больше нет, — говорю я.

— Они в сумке, — говорит она, — норвежские кроны, сосчитай их и передай мне, я хочу знать, во сколько ты меня оценил, — говорит она.

Я приближаюсь к ней, я хочу остановить ее, обнимаю ее, но она кричит.

— Я буду кричать, если ты дотронешься до меня, если ты только приблизишься ко мне, пока не увижу деньги.

Я извлекаю деньги из сумки, это неприкосновенный запас, золотой резерв, тысячными купюрами, я вытаскиваю первую купюру.

— Этого мало, — говорит она.

Теперь она стоит на столе, наклоняется и мастурбирует.

Я просто взбешен, я теряю контроль над собой, я уже не я, и она уже не она. Мы оба — не мы, но теперь уже поздно, назад дороги нет, мы пересекли какую-то опасную черту и я не уверен, сможем ли мы повернуть назад.

«Мы потеряем друг друга», — думаю я.

Но я не могу удержаться, выкладываю деньги на стол, две тысячи, три тысячи.

— Три тысячи триста шестьдесят пять, — говорю я. — Этого хватит?

Я умоляю ее, я унижаюсь.

— Хватит, — соглашается она. — Три тысячи — неплохо, этого достаточно.

Наконец-то она довольна.

Она дрожит всем телом, всеми мускулами.

Она садится на четвереньки и отворачивается от меня.

— Теперь делай со мной все что хочешь, — говорит она.

3

Номер в отеле. Светлая, невинная и чистая комната, отмеченная печатью встреч, историй, грез. Грезы. Сон. Ты просыпаешься, встаешь с постели: зачем? Когда? Кто? Утро. Ты один. Солнечный свет, окно, дверь. Тени, дерево, улица ведет вниз, к перекрестку.

Уютная комната. Светлая и чистая, из соседней комнаты доносятся голоса. Сразу представляешь себе мужчину и женщину. Я открываю дверь, из соседнего номера выходит пожилой тучный мужчина в костюме, а за ним идет юноша, в рабочем комбинезоне и дешевой сорочке. Они любовники. Я слышал их дыхание, их голоса — высокий и низкий. Их общение — как музыкальная пьеса. Они стонали от удовольствия, от вожделения. Ох, как хорошо, как хорошо, еще, еще, мне нравится. Юноша и пожилой господин вежливо приветствуют меня, когда я высовываю голову в коридор, они словно надевают на себя новую личину, они снова в будничной одежде.

Бизнесмен и работяга вместе спускаются по лестнице и выходят на улицу, останавливаются и пожимают друг другу руки, расходятся — каждый в свою сторону.

А мне куда идти? Я уйду из города, я покину Париж, пойду к автомобилю, припаркованному в Шарлевилль-Мезьере. Я складываю письменные принадлежности на дно рюкзака, пью кофе в маленьком зале, где к завтраку накрыт шведский стол, расплачиваюсь за номер и отправляюсь по направлению к дороге, которую я называю дорогой Рембо, по аналогии со сборником Марка Шолоденко[63] «Искушения вокруг Рембо».

Артюр Рембо родился в Шарлевилль-Мезьере, вырос там и жил с матерью, братьями и сестрами, а в пятнадцатилетием возрасте покинул отчий, вернее, материнский дом. Целью его первого побега, одного из многих, был Париж. Как правило, он шел пешком, туда и обратно, по следам ветра, в шляпе и с трубкой, в потертом кургузом фраке — длинноволосый, длинноногий, богема и дикарь, бунтовщик, поэт и визионер.

«Я говорю, надо стать ясновидцем, сделать себя ясновидцем. Поэт превращает себя в ясновидца длительным, безмерным и обдуманным приведением в расстройство всех чувств. Он идет на любые формы любви, страдания, безумия. Он ищет сам себя. Он изнуряет себя всеми ядами, но всасывает их квинтэссенцию, — писал Рембо в одном из своих писем, которые свидетельствуют о том, что уже в пятнадцать лет он был настоящим поэтом. — Я испачкался во всевозможной грязи. Зачем? Я хочу быть поэтом — и насилую себя ради того, чтобы превратиться в ясновидца… Цель одна — достичь неведомого путем расстройства всех своих чувств. Ты, возможно, этого не поймешь, и я не знаю, как тебе это объяснить. Страдания ненормальны, нужно быть сильным, нужно родиться поэтом, и я обнаружил, что я поэт. Это не моя вина. Неправильно говорить: я думаю. Нужно говорить: мне думается.

Я есть некто другой».

А еще раньше, 2 ноября 1870 года, он писал учителю и другу Жоржу Изамбару[64]: «Я погибаю, я разлагаюсь в мире пошлости, скверности, серости. Чего вы от меня хотите, я упорствую в своем обожании полной свободы… Я должен был уехать снова, сегодня же, я мог сделать это. Я продал бы часы, и да здравствует полная свобода! Но я не уехал! Я не уехал! И вот я остался! Я остался! Шляпа, фрак, руки в карманы, и в путь! Прочь!»

Немногие из поэтов прошагали пешком столько, сколько Артюр Рембо. Он был поэтом-бродягой, в 37 лет он заболел — страшный недуг сразил его в правое колено, ему ампутировали ногу. Он путешествовал с пятнадцати лет, обошел всю Францию, Бельгию, Англию, Италию, Африку. Причем говорят, что он очень любил пешие походы. Рембо превратил свои пешие странствия в дорогу жизни, он был не только провидцем, поэтом и авантюристом, первооткрывателем, торговцем оружием и фотографом, картографом и реформатором французского языка, он был также путешественником и скитальцем:

Повидал сполна.

Нигде не расставался с виденьем.

Пожинал сполна.

Голоса городов —

и в сумерках, и на заре, всегда.

Познал сполна.

Остановки жизни. —

О, Голоса и Виденья!

Вновь — перегон к любви,

и вновь перестук!

Стихотворение «Отъезд» включено в сборник «Озарения» — оно последнее из тех, которые Рембо удалось дописать. В двадцатилетнем возрасте он попрощался с поэзией. В девятнадцать лет он закончил сборник «Пора в аду» — книгу, которая принесла ему славу одного из величайших поэтов Франции. Большую часть стихов он написал в Роше, в родном материнском имении, в маленькой деревушке к северу от Вуазье и к югу от Шарлевилля.

Я дошел до Роше пешком за четыре дня, я прошел через Шампань и через Реймс.

В деревушку я пришел поздно вечером, в поисках дома Рембо, и нашел его на перекрестке — двухэтажный каменный дом с зелеными ставнями на окнах был заперт. По второму этажу этого дома когда-то ходил Рембо. Шагая взад и вперед по коврам, топая и выстукивая ритмы своих стихотворений, он стенал и плакал. Это пугало его мать, и она не спала по ночам. Но когда стихи были дописаны, она заплатила за издание. Она читала его стихи и не могла ничего разобрать, она спросила сына, как все это понимать. Он ответил: «Буквально».

«Калеки и старики настолько чтимы, что их остается только сварить».

К кому это обращено? К матери? Неужели она восприняла эту фразу буквально? Я стою перед домиком в Роше и представляю себе сцены, которые разыгрывались между матерью и сыном. Я стою в саду перед дверью с мемориальной табличкой, которая гласит, что в этом доме Артюр Рембо написал книгу «Пора в аду».

Тут меня осенило, что наконец-то я нашел место, которое стало точкой отсчета и для моей писательской судьбы. Дом, в котором юный поэт жил вместе со своей матерью. Юноша мечтал учинить бунт, хотел уехать прочь, стремился к неограниченной свободе. Юноша, который хотел писать. Который хотел жить вольной поэтической жизнью. Который хотел путешествовать и видеть. По направлению к Рембо.

Я и сам шел таким путем, не так стремительно, не так целеустремленно и бескомпромиссно, но я двигался в том же направлении.

Я стою перед домом в Роше, ведь и я могу называть себя писателем. Начинает темнеть. Мне бы надо поискать себе ночлег. Я продолжаю идти по дороге, во тьме, неужели мне страшно?

Нет, я не боюсь, я уже привык к темноте и ночевкам под открытым небом. Бродить в темноте — не то что бродить при свете, не потому, что света нет, а потому, что все вокруг обретает очертания: высокие деревья и листва, дрожащая от ветра, большой камень с трещинами и отверстиями, поляна в лесу. Звуки и природа — в темноте все видно и слышно лучше, чем при свете. Прогалина и родник, я услышал его раньше, чем увидел.

Я приближаюсь к нему, интервалы между звуками увеличиваются, становится тише, нет, спокойнее. Просто покой и тишина, родник, я уже слышу его, узнаю его, я приближаюсь к какому-то уникальному месту.

Так и есть, место действительно уникальное. Теперь я вижу поляну, а за бассейном с водой находится часовня. Родник. Вода в каменном бассейне стоит неподвижно, он имеет форму креста или скрещенных рук. Я наклоняюсь и пью воду. Она уже не тихая, она бьет из-под земли и скрывается под землей в узкой артерии. Я не могу видеть движения воды, но слышу, как она течет под землей, я даже слышу чей-то смех.

Никогда прежде, ни в одном месте я не ощущал такого покоя.

Здесь я переночую. Я нахожу подходящее дерево, расстилаю куртку и ложусь головой к дереву. Отсюда я могу видеть часовню и бассейн. Я устал и хочу спать, но я так и не засыпаю. Тишина и полный покой, именно это и мешает мне уснуть. Покой и полная тишина прогоняют сон, будят меня, и я бодрствую. Мне уже ясно, что я не засну. Я встаю, закуриваю сигарету, и вот я вижу летучих мышей, они сбились в стаю над деревом и прыгают вниз, туда, где я сижу. Любопытство? Они повторяют движения, по кругу, сбиваются в стаю и бросаются именно туда, где я сижу. И так снова и снова, каждый раз ближе и ближе, как мне кажется.

Словно они хотят понять, кто я и почему я здесь? Что ж, они все выяснили и улетели прочь. А я жду, но чего? Меня изучили, и что дальше? О чем-то они предупреждали меня, но о чем именно? Я устремляю взгляд к роднику и всматриваюсь в лес. Заяц? Лиса? Кто-то приближается ко мне? Нет, тишина и покой. По-моему, никогда еще я не был так встревожен. В сумке у меня есть бутылка водки, она как раз для бессонных ночей, теперь она пригодится. Я делаю несколько глотков из бутылки, закуриваю сигарету, но ничего не происходит. Так почему же я не могу спать? Почему я бодрствую? Прошло несколько часов (можно ли здесь говорить о времени?), ночь миновала, а я все сижу под деревом в напряженном ожидании. Но ничего не происходит.

И именно это «ничего» и не дает мне спать?

И именно из-за этого «ничего» я и провел эту бессонную ночь здесь?

Как относиться к этому «ничему»?

Ждать. Размышлять. Курить, пить, делать вид, что все в порядке. Ты знаешь, что однажды исчезнешь навсегда, но все равно ведешь себя так, словно будешь по-прежнему жить, словно ты не можешь умереть. Ты куришь и пьешь, сидишь и ждешь, а чего именно — не знаешь.

Я курил и пил, громко беседовал с собой. Я сказал себе: бесспорно, это самое красивое место из тех, где я когда-либо бывал. Мир и покой, никаких тревог. Возможно, это место, о котором я мечтал, много раз, еще с детства и юности. Место, где я никогда не бывал и которого никогда не видел, но оно возникало в мечтах, как знакомое, близкое — место, куда ты стремишься когда-нибудь попасть. А вдруг это не здесь? Нашел ли ты наконец-то место, где осуществилась твоя мечта? Возможно, это последний пункт, место, где все завершится? Здесь меня настигнет смерть?

Внезапно я срываюсь с места, вскакиваю. Что за сон мне снился? Я подпрыгиваю, сердце стучит, пульс учащен, но кровь в жилах словно застыла как лед. Я замерз. Правая нога онемела, она уже наполовину мертва, я похлопываю себя руками по плечам, пытаюсь оживить руки и ноги. Надеваю пиджак, рюкзак на плечи, и быстро — прочь, бегу из леса, не оборачиваясь, я ускоряю шаг, по тропинкам и дорожкам. Словно кто-то гонится за мной. Как дезертир, который боится, что его поймают. Подальше, прочь, вдоль дороги. Дорога петляет, она ведет через тихий утренний пейзаж с полями и горными вершинами. Вершина холма, деревья и церковь, каменный дом и улицы, деревушка Омонт, все вокруг спит. Снова лес, узкая тропинка, между березами и осинами, листва и птицы, они невидимы, только поют и щебечут как шальные, природа распоясалась перед рассветом.

Солнце в зените. Я снова нахожу реку Маас, но на сей раз иду в противоположном направлении, к Парижу. Я шагаю в сторону Шарлевилля, это один день пути, примерно тридцать километров, и скоро я буду на месте. Мне так хочется принять ванну. Пообедать с толком, выпить бутылку хорошего вина, пойти в приличный бар и поспать в удобной постели. Я хотел бы отдохнуть. Писать. Сидеть у окна в отеле с видом на живописную площадь Дюкаль.

Солнце опускается на край дороги, я иду против солнца, оно отражается в реке, форель выпрыгивает из воды, чтобы поймать насекомых, звенит в воде. Тихая река Маас, как старый знакомый, доброе утро, Маас, как дела, Маас? Река приведет меня в Нувьон-сюр-Мёз, там я смогу позавтракать. Чашка кофе, белый хлеб и джем, возможно, яйцо всмятку, — об этом я сейчас мечтаю. Свежие газеты, апельсиновый сок, ломтик сыра, груша, стакан сухого белого вина, кусок пирога, стакан яблочной водки.

По дороге я встречаю рыбака, он стоит у самой кромки воды, закинув удочку, и смотрит на реку. Рядом с ним стоит наполовину заполненный водой чан для пойманной рыбы, маленькая металлическая коробка с землей и живыми червями, он насаживает червей на крючок, делает взмах и закидывает удочку.

Доброе утро. Он смотрит на поверхность воды, ждет. Шляпа надвинута на глаза, тень дает ему возможность следить за тем, что происходит на воде. На шляпе украшения — ангелочки и бабочки. Рыбацкий рюкзак на плечах, нож на поясе — это его экипировка, необходимая для рыбалки. Термос с кофе, пакет со съестными припасами, табак. Всем своим обликом и терпеливым ожиданием он напоминает мне о том, что рыбак и писатель — родственные души. Я ведь тоже сижу — только у стола и жду чего-то. Так что мы похожи. Я приветствую его. Доброе утро. И мне, и ему необходимы терпение и сосредоточенность. Мы ведь оба на что-то еще надеемся. Мне хочется дружески похлопать его по плечу, но я сдерживаюсь. Мне хочется сесть за свой стол и начать писать.

Это добрый знак. Я направляюсь к дому. Рыбак напомнил мне о моей работе. Сидеть за письменным столом — какое счастье. Карандаши, авторучки, пишущая машинка. Термос с кофе, пакет со съестным, сигареты. Я хочу домой. Сейчас мне стало легче идти, я иду медленно, стряхиваю с себя это ощущение пустоты. Солнце уже высоко, воздух прозрачен и чист, на небе ни облачка, тепло, и я взмок. Я расстегиваю куртку и пиджак. Подсолнухи и маки. Тропинка становится шире, это дорога, по которой можно ехать на двуколке, по ней лошади подвозили лодки к реке. Река здесь закована в шлюзы, при каждой плотине есть маленький домик, они напоминают станционные домики вдоль железной дороги, теперь их перестроили, модернизировали. Сад, калитка, собака, которая прыгает к изгороди, бросается к береговым сеткам. Это ротвейлер. Лилии и хризантемы. За калиткой, на террасе перед домом, завтракает семья. Яблони в цвету, белые цветы, они падают с веток и образуют белое кольцо вокруг ствола.

— Можешь не бояться собаки, она не укусит.

Это, наверное, мать семейства.

Она кричит:

— Куда ты идешь?

— Я иду домой, — отвечаю я.

— Но где твой дом, ты вроде бы не здешний? — спрашивает она.

— Я из Норвегии, — говорю я.

— Так ты идешь пешком до самой Норвегии? — спрашивает она.

Но я даже не отвечаю. Я прохожу мимо.

4

С чего начинается путешествие? Я лежу на диване, устроившись на двух удобных подушках, читаю, ноги укутаны шерстяным пледом. Сегодня холодный мартовский день, дождь идет, не переставая, он переходит в град, градины барабанят по окну. Наконец-то сквозь тучи пробивается лучик солнца. В половине двенадцатого доставят почту, из окна я могу увидеть почтовый автомобиль. Стоит только поднять голову, как приходит почта.

Это путешествие начинается на диване. Я решил дать себе передышку, всю весну провести в состоянии покоя, чтобы писать и делать то, что я больше всего люблю — сидеть у окна и смотреть. Увидеть, как лед выпускает землю из своих цепких объятий, как последний снег ложится на траву в саду и тает уже после нескольких часов, оттепель. Подснежники и желтые нарциссы выползают из земли и распускаются, и каждый раз это похоже на чудо — каждую весну, в марте. Четырнадцатого числа появляется трясогузка, я жду ее. Но вот приходит почта, в половине двенадцатого. Я почти машинально поднимаю голову, подъезжает машина, останавливаясь, как обычно, у общей сушилки для белья. И я жду, когда почтальон разложит почту по ящикам. Я вскакиваю с дивана, откладываю книгу и выхожу. Путешествие начинается именно здесь и сейчас, когда я покидаю диван и выхожу на улицу. Холодный сквозняк, деревья слегка раскачиваются от ветра, я спускаюсь по гравию к узкой асфальтовой дорожке, которая идет вдоль дома, останавливаюсь у почтового ящика, это событие дня — открыть ящик и вытащить почту. Письмо.

Оно примечательно тем, что заключено в потрепанный конверт, словно прошло через многие руки, долго путешествовало, оно послано из-за границы. Австрия. Штемпель и портрет Моцарта на марке, это меня радует. Письмо от Нарве Скора, моего постоянного попутчика. Он в Вене. Я наливаю себе чай с молоком, ставлю кассету с Моцартом, концерт для кларнета: теперь можно читать письмо.

Через полчаса я уже готов к путешествию: мне нужно заказать билет на самолет и уладить кое-какие дела, я должен предупредить своих родных — меня не будет несколько месяцев. Мы встретимся с Нарве Скором в Афинах. В ближайшие дни мы уточняем место встречи и дату по электронной почте. «Неон Кафетерия», восьмого марта в шесть вечера.

Мой самолет приземляется в Афинах в 16.35. Но я ошибся в подсчетах, понадобилось гораздо больше времени, чтобы добраться из аэропорта до центра города. Здесь полно машин, кругом пробки. В 17.45 я уже начинаю нервничать, подхожу к водителю, хлопаю его по плечу и прошу открыть мне дверь. Я выпрыгиваю из автобуса и бегу по направлению к центру. Мне удается быстро сориентироваться в метро. Я пристаю к прохожим с вопросами и сажусь на поезд, выхожу на нужной станции, по ступенькам выбираюсь наружу, и вот я — на площади.

Первое, что я вижу, — вывеску кафе «Неон Кафетерия». Оно находится на другой стороне площади, прямо напротив. Я в диком восторге. Несколько минут я стою, восхищенный увиденным — большая площадь, толпы, трафик, старые здания, расположенные полукругом и освещенные солнцем. Я впервые в Афинах.

Сейчас четверть седьмого, я опоздал на пятнадцать минут. Это означает, что Нарве Скор выпил свою первую кружку пива один. Я пересекаю площадь и толкаю дверь в кафе. Здесь много посетителей, просторный зал, с деревянными столами и старыми светильниками на потолке, почти паб, только здесь подают обеды. Кельнеры одеты в черные костюмы, старая толстая дама восседает за кассой в центре зала как на троне.

Я вижу его за одним из столов, он читает и что-то пишет. На столе кружка пива и пачка сигарет, он в голубом пиджаке и белой сорочке. Он загорел и хорошо выглядит. На нем джинсовые брюки и коричневые кожаные сапоги. Между прочим, он в пути уже больше трех месяцев — он пешком обошел чуть ли не всю Северную Европу, вдоль и поперек, города и горы. А теперь ему нужно принять решение — вернуться домой или отправиться дальше на юг? Сидя в номере отеля в Вене, он написал мне письмо. Может, я хотел бы встретиться с ним в Афинах? А потом отправиться в пеший поход — от Дельф на север к горам и монастырю в Метеорах, а затем на юг, к Анталии, по так называемой ликийской дороге, которая тянется вдоль южного побережья Турции. Его письмо повергло меня в тревогу, я стал раздражительным и нервозным. Типичные симптомы дорожной лихорадки.

Я в обычной одежде, предназначенной для путешествий: на мне синий шерстяной костюм с серебряными полосками, так называемый цыганский костюм, черная сорочка, я обут в легкие горные ботинки, итальянские, украшенные золотом, водонепроницаемые ботинки самого лучшего качества, у меня оранжевый рюкзак, объемом в шестьдесят литров, очень удобный.

И вот я уже здесь, в Афинах, в питейном заведении, что очень кстати — меня донимают голод и жажда. К тому же за одним из столиков сидит Нарве Скор, он ждет меня. Нам с ним есть о чем поговорить. Для нас нет лучшего времяпрепровождения — посидеть в кафе, поболтать и выпить, покурить и поспорить. Афины — один из любимых городов Нарве, правда, я не понимаю, почему. Мое первое впечатление от Афин — хаотичный и беспорядочный город, забитый пробками. Но Нарве хочет показать мне город, или, если можно так сказать, свою версию города. Каждый город можно представить по-разному. В каждом городе ты ищешь и находишь свои любимые места. Будь то кафе на открытом воздухе в маленьком парке, улица с букинистическим магазином или перекресток, где продают орехи и водку.

С террасы на высоте Акрополя открывается вид на весь город. Каменное здание в два этажа — мы поднимаемся по узкой винтовой лестнице и оказываемся на балконе. Здесь как раз стоит один столик и два стула. Мы заказываем мясные котлеты и рецину[65], сыр и полбутылки узо[66]. Перед нами раскинулись Афины, как опрокинутое звездное небо, дома, улицы и машины отражают свет и вспыхивают как метеориты. Мне хочется послушать какую-нибудь музыку.

В ресторане есть музыкальный автомат, можно бросить монетки и послушать старые пластинки с записями песен Кокни Ребел «Заставь меня улыбнуться!», Аннет Пикок «Как прекрасны небеса», квартета «1 °CС» «Ради любви». Я заказываю песню «Покойся с миром» группы «Мотт зэ Хопл».

Музыка и голоса, лица и дым сигарет. Мы молоды, словно время застыло, словно мы по-прежнему двое юнцов, словно мы впервые находимся в кафе, где можно поесть и развлечься, и нас восхищает все увиденное и услышанное. Путешествие не старит нас, а напротив, омолаживает. Путешествие сбивает нас с толку, годы и время выходят из равновесия, мы воображаем, что на все смотрим новыми глазами, глазами юности. Путешествие будоражит воспоминания, которые мы хотели бы оставить в прошлом. Мы уже не помним свой возраст и свои ошибки, мы забываем все пережитые разочарования.

Путешествуя, мы верим, что возвращаемся ко временам юности. Но на самом деле это иллюзия. Мы просто грезим, путешествие требует от нас, чтобы мы были молоды. Путешествие рассчитано на то, чтобы увидеть мир распахнутыми глазами, глазами юности. Мы постигаем новое, мы любопытны и охочи до ощущений, мы с радостью позволяем убедить и обольстить себя, мы путешествуем обратно во времени, назад к юности.

Мы ведь считаем, что имеем право на вечную молодость, и путешествие требует, чтобы мы забывались и грезили. Это не так уж и сложно. Нужно только выбрать себе город, найти место с красивым видом и хорошей музыкой, заказать вина и анисовой водки, ввязаться в спор с незнакомцами, пообщаться с юными легкомысленно одетыми девицами и с длинноволосыми юношами, которые носят карманные издания в пиджаках, поболтать о политике и литературе, об Антонио Грамши[67] и Пьере Паоло Пазолини[68].

И вот мы уже возвращаемся в утраченное время, во вновь обретенное время. Мы переходим с балкона в зал, садимся за единственный стол в центре помещения, теперь можно и поспорить. Революция по-прежнему возможна, но как устроить бунт и кто будет организовывать новое общество? Всемирная революция должна стартовать здесь, в Греции — в колыбели демократии, очаге преобразований, на родине революций, но прежде всего нужно сокрушить капитализм в США и добиться справедливости в Китае. А как быть с мусульманскими странами, созрели ли они для революции в духе греческих идеалов? Революции, цели которой сформулировала в одну из мартовских ночей в четверг подвыпившая афинская молодежь? Нет, не созрели, считаем мы, в этом мы единодушны. Читали ли мы «Пир»? Ведь это революционная книга, ведь она изменила мир? Нет, говорим мы. Разве мы не понимаем, что Платон ошибался в трактате «Государство» и был прав в трактате «Симпозиум»? Все реформы черпают свою силу в Эросе, и любовь — подлинная цель всех революций. Разве мы не читали «Сон в летнюю ночь» Шекспира? Действие происходит в Афинах, на великом празднике любви, бесконечной и безграничной. Шекспир провозглашает триумф любви, с любви начинается новый отсчет человеческой жизни. И все, как всегда, начинается в Афинах. Да, соглашаемся мы. Мы позволяем себя убедить — и Сократу, и Шекспиру, и афинской молодежи. И неожиданно сами оказываемся в самом центре революции, в центре преобразований. Да, наконец-то мы в Афинах. Городе юности, городе мечты.

Скоро три часа, в кафе начинает мигать свет. Революция, может, только начинается, но вот кафе уже закрывается, и мы вынуждены попрощаться со своими новыми друзьями.

— Да, а кстати, где мы будем спать? — спрашиваю я.

— У нас два места в хостеле, там есть общий спальный зал на восемь персон. Так что заночуем по-солдатски, — отвечает Нарве.

— Звучит заманчиво. Словно начинается новое путешествие, — отвечаю я.

— Утром, в половине одиннадцатого, есть автобус в Дельфы. Оттуда мы и начнем свой пеший поход. Мы пойдем горной дорогой, возраст которой — два с половиной тысячелетия. Утром я покажу тебе карту.


Карта примитивная и неточная. Греческие карты, конечно же, значительно лучше турецких, которые кажутся совершенно непригодными. В Турции военные решают, куда можно и куда нельзя идти, что можно увидеть, а что нельзя. По картам можно судить, что Греция более обозрима и свободна, чем Турция, но менее доброжелательна и гостеприимна, чем другие страны, ведь мы привыкли путешествовать, ориентируясь по точным картам, которые показывают то, что есть на самом деле.

Но точных карт нет в продаже. Самые точные карты рисуют люди, которых мы встречаем в пути. Они-то как раз доброжелательны и точны. И так обстоят дела во всех без исключения странах. Самые лучшие карты излагаются устно и жестами, пишутся авторучками на клочке бумаги. А порой случайные прохожие тебе не просто подскажут, как пройти в то или иное место, но и пройдут с тобой часть пути, чтобы показать, где именно дорога сворачивает, где тот самый сложный поворот. Это самый надежный метод — именно так ты и путешествуешь, осваивая пейзажи и дороги, так ты и находишь точный, кратчайший путь, по тропам и дорогам, о которых другие не имеют представления. Это и есть наш путь, наши маршруты, наши перекрестки. И все это не имеет никакого отношения к картам и дорогам.

Мы сидим на террасе дельфийского отеля и изучаем карты, одобренные Греческой армейской географической службой. Отсюда, с высоты, открывается вид на гавань Итеа и точку пересечения Коринфской бухты с узким проливом, который отделяет сушу от Пелопонесса, и бухту Патраикос, устремленную к Ионическому морю.

А позади, налево, вдоль горной гряды, расположены виллы. Они тянутся вверх, к храму Афины и источнику. Здесь находился оракул. С высоты над городом, который расположен на высоте тысяча четыреста метров над плато, дома спускаются к равнине — и так до самого Эпталофоса, который и является первой целью нашего путешествия.

Мы пьем белое вино, едим брынзу и оливки, ночью прекрасно высыпаемся и рано встаем. Мы отправляемся в путь по храмовой дороге, которая должна привести нас из Дельф в горы.

Холодная ночь и ясные звезды, мы спим на большой открытой веранде на верхнем этаже дома, с открытой дверью, чтобы привыкнуть к здешнему климату. К тому же так мы тестируем спальники и шерстяное белье, пледы и одежду, в которой собираемся идти в горы. Мы не взяли с собой ни палатку, ни матрасы, мы оба терпеть не можем тяжелые неподъемные рюкзаки, набитые туристическим снаряжением, мы оба слишком привередливы, чтобы таскать вещи, которые мы не любим. Мы рассчитываем на старый простой способ.

Нам очень холодно, мы замерзаем. Утром мы решаем, что следует купить вязаные шапочки и кожаные варежки, бутылку виски на случай экстремальных холодов и тяжелых бессонных ночей. Но уже после завтрака становится тепло. Мы скидываем с себя одежду, пиджаки, свитера и шерстяные чулки, мы взмокли. Мы покидаем номер отеля и отправляемся в город налегке. Самое большое испытание — не холод и не жара, а резкие температурные перепады. Солнце светит, и становится тепло, как только мы начинаем свой пеший поход. Нам предстоит подъем на высоту в семьсот метров, температура — двадцать градусов тепла. Так что будет тепло, это уж точно.

Солнце, уже разогретое, висит низко, мы выходим из города и идем тропинкой, которая ведет нас мимо сада и через оливковые рощи, мимо каменного дома с красной черепичной крышей. И вот мы уже на первой вершине, отсюда мы созерцаем фантастический вид на Дельфы. Долина выходит к морю, к Итее и Коринфской бухте. С вершины мы переходим на старую храмовую дорогу. Это живописный переход. Дорога выложена камнями метровой ширины, а по краям они шире камней между травой и гравием, уложенных по центру дороги. Возраст этой величественной дороги — две с половиной тысячи лет. Сначала она вытягивается, как стрела, а потом изгибается в повороте, эта дуга — шедевр строительного искусства. Она поворачивает налево, а после ста метров — направо. Так дорога петляет, напоминая огромную змею.

Кстати, о змее. По дороге мы встретили какого-то историка, они с женой совершали ежедневный променад.

— Вот как, вы путешествуете пешком? — обратился он ко мне. — И далеко вы направляетесь?

Мы рассказали, откуда мы и куда идем.

Между прочим, он однажды читал лекцию в университете в Осло, о баснях Эзопа. Он пересказывает историю о смерти Эзопа — его забили насмерть камнями обитатели Дельф, они узнавали себя в его баснях и считали, что он их высмеивает. Он погиб именно здесь, вот на этом месте.

— А вы читали его басню про змею? Животу змеи наскучило повиноваться ее голове, и тогда он решил, что будет диктовать, куда ползти.

Голове надоело спорить и ссориться, и она передала бразды правления животу. Теперь живот, сосредоточенный только на еде, диктовал, куда ползти. Так змея приползла в место, где не было ни еды, ни воды. Змея голодала, почти умирала. «Теперь видишь, ты командуешь, а мы погибаем, — сказала голова животу».

Нас позабавила эта басня.

Я решаю купить и прочитать басни Эзопа в походе. Я нашел книгу на английском в книжном магазине Эпталофоса. Но так и не смог найти эту басню. Ее не было ни в английском издании, ни в изданиях, которые я изучал позднее. Вполне возможно, что Эзоп не имел никакого отношения к этой басне, и я понял, что историк, возможно, сам придумал ее, вообразил себя новоявленным Эзопом и бросил эту импровизированную басню как камешек в наш огород. Может быть, мы произвели на него неизгладимое впечатление — двое скитальцев в нелепой экипировке бредут по дорогам в поисках великих приключений.

Мы достигли того самого места, где Эзопа предположительно забили камнями. И вот нам предстал новоявленный Эзоп, который развлекает нас своими баснями. И нам уже весело.

Нарве говорит:

— А давай я буду головой, а ты — желудком, и мы будем все решать коллегиально. Что скажет желудок?

— Желудок скажет: пора остановиться, немного отдохнуть и перекусить. А что скажет голова?

— Голова скажет: еще рано, мы еще не прошли и пол-пути. Можно попить воды, а пообедаем позже, когда пройдем половину.

— А голова не забыла захватить с собой бутылки с вином?

— Нет, не забыла. Голова захватила две бутылки белого вина, и одну из них мы можем выпить за обедом.

Голова склоняется над обрывом, у головы рост — метр девяносто два, длинные ноги и бравая походка.

Солнце палит нещадно. Мы вытаскиваем солнцезащитные очки и легкие кепки, наш путь лежит мимо гор, одетых в снега, и хрустально чистых ручейков, мимо реки, а старая храмовая дорога переходит в тропинку, покрытую гравием.

Мы шагаем по мху и траве, открытая долина со склонами приводит нас на узкую лесную дорожку. На краю леса расположена усадьба, перед домом стоит лошадь. Увидев нас, она подбегает к нам, останавливается и кусает меня за плечо. Я изо всех сил даю ей сдачи — бью прямо в шею. Я пытаюсь отпугнуть ее, но она стоит на месте. Я обследую плечо, вроде бы укус не слишком сильный, во всяком случае, раны не видно.

Мы продолжаем свой путь, лошадь следует за нами. Усадьба покинута, на окнах ставни. Лошадь идет за нами много километров, и мы решаем обмануть ее. На узком подъеме Нарве разворачивается и спускается назад по тропинке. За кем пойдет лошадь? Она следует за Нарве, план удался, он медленно идет обратно, а потом резко разворачивается и бежит по тропинке, в мою сторону. Так Нарве бежит с полкилометра, он нагоняет меня, и мы ускоряем шаг. Но уже через несколько минут лошадь настигает нас.

Она преследует нас часа четыре или даже больше. Мы прошли уже больше половины пути. Что же нам делать? Мы проголодались, нас измучила эта проклятая лошадь. Неужели она намерена сопровождать нас до самого Эпталофоса, прямо до города, и нам придется взять ее с собой в ресторан?

Голова считает, что нам нужно угостить ее виски, напоить ее допьяна, но желудок артачится. Он боится скандалов и побоищ. Он никогда не воевал с пьяной лошадью, да и с трезвой не воевал, но уж лучше сражаться с трезвой лошадью. Желудок пинает лошадь сзади, а потом как даст ей под дых, она встает на задние ноги и ржет. Голова злится, но не на лошадь, а на желудок.

— Оставь ее в покое, — говорит голова.

Мы идем молча. Лошадь следует за нами. Мы идем по снегу, мы уже достигли вершины высотой в четыреста метров и скоро начнем спуск к Эпталофосу. Мы устали. Солнце уже зашло, темнеет и становится холодно, мы взмокли от напряжения. Мы в пути уже шесть часов, мы измучены, силы наши на исходе. Мы вышли на шоссе, когда уже почти стемнело; дорожка, усыпанная гравием, ведет из горного городка к лыжному центру на вершине. Тут на краю дороги стоит большой автомобиль, «рэнджровер», он застрял в сугробе.

При виде этого автомобиля нас обоих осеняет идея. Мы подходим к автомобилю поближе и предлагаем водителю помочь вытащить машину из сугроба. А не может ли он чем-нибудь угостить лошадь, она голодна? Детвора на заднем сиденье дает ей шоколад и другие сладости, мы помогаем вытянуть автомобиль из снега, прощаемся и уходим. Лошадь остается у автомобиля. Мы пускаемся наутек кратчайшим путем через лес, находим поляну и ложимся в укрытие за камнем, нам нужно перекусить. Мы проголодались, мы хотим пить, мы едим и пьем как дикари. Мы видим шоссе с этого места, и через несколько минут наблюдаем сцену, которая врезается в память. От хохота мы даже прерываем нашу трапезу: «рэнджровер» на полной скорости срывается с места и сворачивает на узкую гравийную дорожку, а лошадь галопом бежит за ним.


Наконец-то мы в Эпталофосе. Идиллический крошечный городок в горах, с деревянными домами и односкатными крышами, маленькими улочками и освещенными окнами. Идет снег, и нам надо искать ночлег. Конец недели, все гостиницы переполнены. Ни одного свободного места, сообщает нам портье в отеле «Царукас», ему очень жаль, но все занято, говорит он по-немецки, — все оккупировано.

— Мы не немцы, — уточняем мы.

— Мы можем спать за стойкой отеля, мы можем спать в комнате для уборщицы, мы можем спать где угодно, — говорю я.

Сжалившись, юный Царукас звонит своей матери, у нее есть свободная комната, это как раз его комната, и мы можем переночевать там, если нас это устраивает.

Еще бы, нас это очень даже устраивает. Мы рассыпаемся в благодарностях и заказываем роскошный обед в ресторане отеля. Нам подают мясные котлеты с жареным картофелем, теперь не грех и выпить, мы опустошаем две бутылки красного вина.

Сидя у камина после обеда с юным Царукасом, мы рассказываем о своих приключениях в горах. Поход оказался тяжелее, чем мы предполагали. За это время сменилось четыре времени года, ведь мы пустились в дорогу весной, а сейчас уже зима. Мы сидим перед камином и смотрим в большое окно, как в темноте ложится снег.

У Стратоса Царукаса черные гладкие волосы, острое лицо с большим носом и широким ртом, он смакует виски и с интересом слушает, одновременно он следит боковым зрением за портье и за гостями в зале ресторана.

В обеденном зале — юные греческие красавицы и мужчины. Они сидят группами — звяканье серебряных приборов, фарфора, декольтированные платья, голоса и смех. Мне все очень нравится, но усталость берет свое, я засыпаю прямо в кресле. Он вызывает такси, и мы едем к матери Царукаса, в дом, где нам дали приют.

Две кровати. Коричневые обои в цветочек, деревянные стены, ванная ярко-зеленого цвета. Оказывается, мы поселились в месте, очень приближенном к природе. Мы принимаем душ, ложимся голыми на кроватях, курим сигареты и пьем виски прямо из бутылки. Утром мы отправимся в Лилайю. Это меньше полпути, пройденного нами сегодня, в основном под гору, в общем, легкий поход. Наша одежда сохнет в ванной, она пахнет лошадью и усилиями, потом и мхом. А мы совсем не похожи на детей природы.

Нас будит Стратос. Его мать приготовила завтрак, и мы трапезничаем вместе с семьей Царукаса на кухне. Елена и Коста, их дочь Лия младше Стратоса, на вид ей лет девятнадцать, она похожа на брата, тот же нос и рот, но у нее светлые волосы и бледное лицо. От матери она унаследовала волосы, от отца черты лица. Но выражение лица у нее угрюмое и надменное. Юность. Предрассудки. А мы пахнем природой и цыганской жизнью, нам нравится простой завтрак: крепкий кофе, омлет, хлеб грубого помола и молоко, по вкусу похожее на йогурт. Чудесный завтрак. Прекрасная семья, я фотографирую их, они стоят вокруг стола и позируют, обнимая друг друга.

В городе я приобретаю английское издание басен Эзопа. А еще мы покупаем еду и две литровых бутылки воды. На площади трое пожилых мужчин варят суп в больших котлах, на открытом огне. Сегодня суббота, и традиционно суп варится из овощей и мяса козленка. Маленькие жемчужины из оливок и целые перцы, вкус тимьяна, белого лука и лавровых листочков, мы запиваем суп домашней анисовой водкой.

Мы покидаем Эпталофос в состоянии легкого опьянения.

Адепты пеших походов уверяют, что порой спуски сложнее и напряженнее, чем восхождения. Спускаясь с горы, ты рискуешь ободрать колени и травмировать спину. К тому же, спускаться не так увлекательно. Я даже не знаю почему, возможно, потому, что подъем — это всегда начало, начало нового этапа. Спускаться скучнее, спуск напоминает о конце путешествия. А может быть, спуск напоминает нам о смерти, в то время как восхождение мы всегда связываем с надеждами на новую жизнь.

— Нам надо научиться спускаться вниз с тем же азартом, с каким мы поднимаемся вверх, — считает Нарве.

Ему хочется найти что-то позитивное в спуске. Сверху виден лес, серый и серебристый цвета переливаются на шиферных крышах, дым из труб словно манит и приветствует нас. Внизу мы видим долину и деревню.

Возможно, спуск утомляет еще и потому, что мы заранее видим весь предстоящий маршрут. Вот поворот, который нам предстоит обогнуть, отсюда тропинка ведет через лес, и мы видим его сверху, как и монастырь. Все эти штрихи пейзажа нам уже знакомы, никаких неожиданностей, мы видим монастырский сад, который уже изучали, находясь на вершине. Мы спускаемся. Мы шагаем по шоссе. Скоро у нас появляются царапины и ссадины, подошвы горят, спина ноет. Болят колени и плечи, гудит голова.

От приступа скуки есть лишь единственное средство, считает Нарве, сын доктора. Оно эффективно против убийственного настроения спуска и спасает от депрессии. Единственное веселящее и болеутоляющее средство, которое к тому же стимулирует, это водка, по мнению Нарве. Пожалуй, он прав. Спускаясь, мы время от времени поднимаем себе настроение водкой.

Мы возобновляем нашу старую игру, чтобы хоть немного развлечься: он теперь доктор Дринк, а я профессор Табак.

— Что скажет доктор? — спрашиваю я.

— Надо выпить еще, — отвечает он. — А что посоветует профессор?

— Надо покурить.

— Да разве это поможет?

— Табак улучшает настроение, — считает профессор.

— Где вас этому учили? — недоумевает доктор.

— В Бергенском университете, — говорит профессор.

Оба улыбаются, и доктор, и профессор.

— А вы? Где вы сдавали экзамены?

— В том же университете, на историческом факультете.

— Но ведь у вас нет медицинского образования, — возражаю я.

— Мои пациенты остались в девятнадцатом веке, — отвечает он.

— Да и методика устарела, — уточняю я.

— Но она по-прежнему работает, — говорит он.

Конечно, водка и юмор поднимают настроение, мы скоро уже будем внизу, осталось миновать последний отрезок пути, который ведет нас кратчайшим образом через лес.

Мы выходим из леса и оказываемся на шоссе, оно делает поворот. И вот мы уже на месте.

А здесь все готово к празднику.


Перед церковью в Лилайе накрыты пять больших столов. Белые скатерти, приборы и бокалы, еда и напитки, за столами восседают семьи. Они приготовили блюда на свой вкус. Кто-то трубит, и маленький цыганский оркестр из четырех музыкантов, одетых в черные костюмы и белые сорочки, начинает играть. Мужчина ходит по кругу на метровых ходулях, на нем клоунский наряд, он бросает детям марципановые шарики. С маленького лотка продают шашлыки и разные сыры, сосиски и местные супы. Мы приближаемся к одному из ларьков, но нас сразу посылают к столам, там есть свободные места. Они пододвигают стулья, нас угощает семья Калафатис. Нам предлагают отведать бобы с маринованным перцем, маленькие сосиски и оливки, домашнее розовое вино и анисовую водку, кофе с пирогами с земляникой и малиной, сахарной глазурью и взбитыми сливками. Семья Калафатис — отец и мать, двое их сыновей и две дочери, их друзья и подруги, дедушки, бабушки и разные дядюшки и тетушки, младенцы и молодежь — занимает половину длинных столов, они поют греческие песни, временами их заглушает цыганский оркестр. Музыка набирает темп, пока ее не прерывают горячие аплодисменты. Мы приступаем к трапезе, рюкзаки мы разместили под столом, собака Калафатисов сторожит нас. Мы должны потанцевать. Мы танцуем с дочерьми Калафатиса.

Цыганская музыка требует обязательного танцевального сопровождения. Темп ее нарастает, музыка движется в пространстве, но не линейно, а по кругу.

Музыка подхватывает, как вихрь, она кружится и вертится как волчок, как веретено, она буравит землю, вдавливая ее все глубже и глубже, проникает вглубь земли, штопором ввинчивается в асфальт, и танцующие, проделывая спиралеобразные выкрутасы, словно исчезают в дыре, во тьме, в преисподней. Там музыка наконец успокаивается и сбавляет темп.

Там, в подземелье, и состоится свадьба, все наспех, второпях. Краткий миг единения, объятия во тьме, где все так безоблачно, так прекрасно.

Но тут музыка снова соединяет всех, и сквозь туннель из света и смеха извлекает танцующие пары на свет божий. И здесь уже они нехотя и по одиночке возвращаются, каждый на свое место. И расстаются.

Мы возвращаемся к столам и стульям, к еде и вину, к беседам и сигаретам. К братьям Калафатисам. Они предлагают отвезти нас в Гравию, на машине это всего пятнадцать минут езды, а пешком и все четыре часа. Мы благодарим и взваливаем рюкзаки на плечи.

Шатаясь, нетвердой походкой мы возвращаемся на дорогу, уж здесь-то мы чувствуем себя как дома.

5

Мы идем по вершинам Пинда, на севере Греции. Ночуем в пансионате местного туристического союза. Сперва в бревенчатом домике, где жарко натопленный камин и удобные кровати, потом в холодной каморке с деревянными скамейками и шерстяными пледами, мы расстилаем поверх них свои спальные мешки и лежим, усталые и без сна. Поход тяжелый, мы очень мало спали. Все, что у нас осталось из еды, — пакет изюма и плитка шоколада. Утром нам надо спуститься к Калабаке, маленькому городу у подножья Метеорских гор.

Эта горная цепочка примечательна тем, что напоминает гигантские скульптуры, или колоссы, созданные благодаря божественному безумию.

Ведь что такое горы? Силы природы, которые сосредоточились именно в этом месте и преобразились в каменные громады. Созерцая горы, невольно задаешься вопросом: а в самом деле был ли какой-то высочайший план, по которому действовал создатель природы? Возможно, поэтому люди строят храмы на вершинах гор?

С балкона номера мы видим достопримечательности Метеорских гор: таверну «Koka Roka», отель, притулившийся у подножья самой высокой вершины, рядом с тропинкой, которая плавно ведет вверх. А монастырь, расположенный на вершине, свидетельствует о том, что человек может прочно и незаметно вписаться в божественный план, ничего не меняя и не совершенствуя. Он просто органично поселяется в нем, следуя законам природы. Птичьи гнезда и лисьи норы, все выглядит так, словно монастырь — это часть гор, словно он всегда был здесь, над долиной, и возвышался над нами, простыми смертными.

Нам надо поесть. Нам надо что-нибудь выпить. Отелем управляет семья Заннетос — хозяйка и ее спившийся сын, красивый парень с рыжей шевелюрой. У него лицо с красными крапинками, а под глазами синие впадины, признак того, что все неладно, что скоро произойдет что-то непоправимое. Но почему? Его тяготит одиночество? Ему досаждает мать? Непосильное бремя долга и ответственности? Воспоминания об умершем отце? Или наследственная склонность к алкоголизму? Или это просто потому, что ему нравится пить? Он кичится тем, что не любит путешествовать. Он не был почти нигде, да и не хочет. Зачем ему путешествия, если сюда приезжают туристы, из всех стран, они сами привозят с собой свои страны, языки и истории. Ему нравится представлять себе, каково это — в США и Австралии, Норвегии и Финляндии, но он никогда не думал туда поехать. Ему хорошо здесь, в этой самой красивой и гордой стране мира, в лучшем из мест величественной Греции, именно здесь, в Метеорах, у подножья этих гор, в этом доме, в этой таверне, в погребе, где солнечный свет рвется в открытые двери.

Мы сидим за столом, в тени, рядом с грилем, а мамаша Заннетос готовит свиной шашлык на углях. В погребе, в свете от угольков она выглядит юной, у нее темные завитые волосы, на ней черная блуза и длинная черная юбка, она обута в сандалии. Она гладит сына по волосам, со стороны может даже показаться, что они любовники. Он пьет украдкой, пока она в погребе готовит еду на пятерых гостей, она занята сервировкой и идет в дом, а он остается с нами. Артур Заннетос ждет, когда мать уйдет, тогда он вытаскивает припрятанное домашнее розовое вино. Он пьет его из керамического кувшина. Кажется, что это какой-то бездонный резервуар.

Мы живем в пансионате три дня и три ночи и пьем вино в больших количествах, а он пьет еще больше. Его не интересуют бутылки в баре, который он обслуживает, разные иностранные бутылки, он любит только это розовое вино. Лучшее вино великой Греции. Сам он безмерно гордится самим собой и своей родиной. Он подсчитывает все суммы в драхмах, самой удобной и ценной мировой валюте, а потом пересчитывает эту ценнейшую валюту на калькуляторе в евро. Артур ничего не имеет против евро, они делают его богаче, но куда ему тратить все эти деньги? Он сам делает вино, которое и выпивает в погребе, днем, и по вечерам, и по ночам. Ведь ему не так уж много и нужно. Сигареты, пара новых солнцезащитных очков, и, возможно, пара кожаных туфель. Одежда на нем всегда одна и та же, темно-синяя сорочка и черные брюки, коричневые кожаные туфли, которые он носит на босу ногу. Вообще-то он выглядит как состоятельный бродяга. В час ночи у него заканчиваются сигареты. Он дает мне денег и посылает в город, в киоск. Поход занимает двадцать минут, вернувшись, я вижу и слышу, что он в стельку пьян. Он еле ворочает языком, а лицо распухло и глаза полны влаги, словно он плачет. Он и впрямь плачет. Алкоголь переполняет его, переливается через край, он вспотел и лыка не вяжет, он плюется и писает перед дверью.

Он уже не владелец гостиницы и кабачка, он горький пропойца, городской пьяница, жалкий и опустившийся.

Но вот в дверях появляется мамаша. Это тайный сигнал, древний сговор. Она в ночной рубашке и с распущенными волосами, она тоже не совсем трезва, но подходит решительно, слегка покачиваясь, к столу, где мы сидим, хватает сына за волосы и, поддерживая, уводит его, она утешает и гладит его по волосам.


Утром она снова в таверне, на кухне. Она накрывает завтрак, сейчас она кажется старше, в свете раннего утра. Быстрые ловкие движения. Конечно, на ней держится весь дом. Пару дней, в конце недели, когда гостей в пансионате было больше — греческие семьи приезжали на отдых, — ей в таверне помогала юная девица, возможно, пятнадцати или шестнадцати лет. Маленькая и смуглая, она почти ничего не говорила, только в знак согласия кивала головой и обслуживала гостей, молча убирала и стирала.

По радио на кухне играет греческая музыка. Солнечный свет струится в окно. Запах жареных яиц и кофе. За столом ближе к двери сидит старик, он наполовину спит. Серебристо-белая борода, черная шляпа на голове, большие очки, похоже, дамские. Он время от времени заглядывает в газету, а потом снова засыпает. Мы едим омлет и жирный белый козий сыр, пьем апельсиновый сок и крепкий кофе.

Сегодня мы пойдем вверх по тропинке, к монастырю на вершине. Это однодневный поход. Мы одалживаем маленький рюкзак, втискиваем в него бутылки с водой и съестные припасы, берем фотоаппараты и записные книжки. Патрик, Джон и Ник, три туриста из Австралии, собираются туда же, но мы выходим раньше. Мы хотим идти сами по себе, чтобы нам никто не мешал, так, как мы привыкли: сначала я, а потом Нарве. Он предпочитает идти вторым, он уверяет, что ему лучше думается, когда он позади. Тот, кто идет впереди, должен все время обращать внимание на дорогу: изучать местность, держаться тропинки, находить направление и принимать решения, куда идти. Нарве считает, что для меня лучшая тренировка — идти впереди. Поскольку я не так много ходил в горные походы, как он. И он прав. Научиться находить дорогу — не так-то просто, это необходимый навык, который нужно тренировать. Я часто думаю о первопроходцах и проводниках, и когда я иду впереди, то понимаю, как это важно — найти точный маршрут, оптимальное направление и поддерживать темп ходьбы. Каждая ошибка нарушает ритм похода, делает его дробным и тяжелым. Поворачивать обратно, чтобы найти нужную дорогу — худшее, что может быть в походе. Любая оплошность оборачивается угнетающими переживаниями, ты теряешь силы и чувство юмора. Поэтому нам надо меняться местами — учиться держаться, и впереди, и позади, и нести ответственность за выбор маршрута. Хотя Нарве уверен, что мне нужно шагать впереди и осваивать искусство проводника. И я уже научился. Я уже довольно хорошо читаю карты, но, что еще важнее, ориентируюсь на местности и нахожу нужную точку, опираясь то ли на интуицию, то ли на здравый смысл и внимание, я нахожу самый удобный и короткий путь через лес и заросли, реки и ручьи, по лугам и полям, по горам и вершинам, через долины, склоны и горные перевалы — тропинку и стежку, по которым нам нужно идти.

Когда я иду впереди, то учусь внимательно вглядываться в природу. Я учусь видеть. Находить правильный путь — значит научиться читать пейзаж. За горным хребтом, под облаками, скорее всего, находится озеро или ручей. Там, где стелется туман, наверняка есть болото. Или, возможно, лес. Там, где море, небо становится светлее. Как ориентироваться по солнцу?

Направо от сосны — муравейник, сломанная ветка. Овечий след. Остатки костра, охотничья тропа. Пастухи, крестьяне, разный обитающий в горах народ, проторили эту дорогу и поднимались по ней, бродя вдоль и поперек по всем окрестностям. А нам остается только найти исхоженные тропы и не сходить с них. Что может быть лучше узкой и протоптанной тропинки через лес, над горами, от деревни к деревне, от усадьбы к усадьбе?

Ведь есть разные дороги: проезжие, объездные, маленькие дороги, которые соединяют маленькие города. Случается, что старые дороги становятся шире и приспосабливаются для лошадей и повозок, по ним возят почту, и они превращаются в главные дороги, асфальтированные и закатанные в туннели, в автострады и шоссе. И тогда постепенно возникают новые маленькие дороги, дороги для пешеходов, и мы медленно и терпеливо преодолеваем их.

Я впереди, Нарве сзади, мы как два ходячих робота, у нас согласованные движения, упорный жесткий ритм, мы идем легко, без помех, не торопясь, в ровном, сдержанном темпе, и любой встречный угадает, что эти двое собираются идти долго.

Мы карабкаемся вверх. Поднимаемся на высоту примерно восьмисот метров. Монастырь расположен на плато, на самом краю горы, он обнесен каменной стеной. Он укреплен и поэтому выглядит грозно, ведь монахи были и воинами. Сегодня позиции охраняет один монах, полный и коренастый, с длинными волосами, окладистой бородой, в толстых круглых очках. Длинное черное одеяние, на голове — круглая шляпа. Он выглядит старомодно, этот православный служитель культа, и чувства юмора ему не занимать. Он шутит по-английски и по-немецки, при этом не стоит на месте и размахивает руками, словно хочет напасть на нас и вышвырнуть нас вон. Но вместо этого он резко протягивает нам маленький деревянный поднос с медовыми коврижками с мелиссой, они светло-желтые и липкие. Он предлагает нам отведать своих сладостей. Я съедаю две коврижки, и он хочет меня благословить.

— На колени, — говорит он.

Я в нерешительности, но припадаю на колени, он кладет правую ладонь мне на голову и читает молитву. Я чувствую, что рука у него сильная и теплая. Думаю: почему я? И что он мог во мне увидеть? Несчастье, тяжелую судьбу? Он молится за меня.

Я поднимаюсь и неожиданно для себя самого начинаю боксировать, танцевать и размахивать руками. Он улыбается, подходит ко мне, поднимает руку и бьет в воздух, ясно, что он умеет боксировать. Мы гарцуем по комнате, бьем по воздуху, уворачиваемся и финтим. У него короткий быстрый удар, он стремительно перемещается, прижимает меня к стене, чтобы отбить мою руку, и наносит осторожный удар ладонью, которая касается моей щеки.

— Нокаут, — кричит он.

Я ошеломлен. Если бы мы дрались по-настоящему, я бы наверняка уже валялся на полу.

Я занимался боксом много лет. Я замечаю, что у него сломан нос.

— Ты, наверное, болгарин? — спрашивает он шутя. — Они любят драться.

Он скрестил руки и наклонил голову, потом поднял ее и перекрестил меня и Нарве.

— Теперь можете идти, — говорит он.


Мы разделяемся и идем к городу, каждый своей дорогой. Я иду по тропинке, которая петляет вокруг высокого горного хребта, мимо пещер и старых поселений. Когда-то люди строили свои дома и церкви в горах, хоронили своих близких тоже в горах, и горы давали приют и живым, и мертвым, людям и животным. Это целый мир из гротов и тропинок, из пещер и залов — древний высокий дом в горах. Наверху, в маленьких гнездах, сидят птицы. В пустых больших пещерах жили люди, а внизу — гроты, которые приютили крыс и лис, змей и мышей, диких собак и саламандр. Тропинка спускается вниз, в заросли кустарника, где течет ручей. Вода бежит сквозь разрушенную мельницу, за ней расположились два первых жилых дома, две массивные каменные постройки, словно те, кто населяет их, предпочитают жить в пещерах, доставшихся по наследству, чтобы найти спасение за каменными стенами.

Большая поджарая собака мечется на цепи от одного дома к другому. Цепь натягивается, собака застывает, на мгновение повисая в воздухе, словно взбешенный ящер, доисторический зверь с острыми зубами и отрезанными крыльями. Собака падает, делает кувырок и — все сначала.

Я спускаюсь по шоссе в город, нахожу кафе и сажусь в углу, с видом на маленькую площадь, где продаются овощи и цветы. Все-таки у одиночества есть свои плюсы. Хризантемы, тюльпаны, гладиолусы, лилии и розы, как прекрасно находиться в обществе цветов! Я разглядываю их. Прямые линии и изгибы, листочки создают букет из цвета и света. Тени и тьма. Начинаешь думать о разном, вспоминать. Я заказываю стакан анисовой водки. Молочно-белую жидкость подают в высоких узких бокалах. На меня напиток действует хорошо. Послеобеденное время я провожу один, брожу по разным кафешкам, пью водку, разбавленную пополам с водой. Опасное зелье. Ты вроде попадаешь в зависимость от определенного вкуса, от состояния опьянения, от некой сентиментальности и меланхолии. Одиночество. Словно ищешь какого-то неземного покоя. Особого состояния тишины и счастья. Смотришь на цветы. Они спрятались в тени зонтов. Больше ничего не надо. Я вытаскиваю блокнот и начинаю писать.

6

Путешествовать? Но во имя чего? Почему бы не остаться дома, в комнатах, в том месте, которое ты любишь больше всего, в своих пенатах, у себя на родине? Уютный дом, комнаты, в которых есть все, что нам нужно: удобная постель, письменный стол, масса книг. Окна с видом на озеро и яблоневый сад, изгородь из терновника. Прекрасный сад, почти не возделанный. Милые соседи, ежедневные прогулки до магазина, где можно купить газеты, поболтать с дочерью владельца, пройти мимо лошадей, которые прячутся под дубами от дождя. Ведь можно же обрести покой и тишину, глубже ощутить свою принадлежность какому-то месту. Можно каждый день делать одно и то же, ходить по тем же тропинкам, развивать в себе привычки — убирать и мыть, возиться в саду, видеть одни и те же лица, ходить по одним и тем же маршрутам, повторять самого себя, и вообще жить комфортной спокойной жизнью.

Взять хотя бы Артура Заннетоса. Он не путешествует. Он сидит в кресле перед домом, где живет вместе с матерью, он неподвижен. Он как бы спит, ничто в мире не может заставить его сдвинуться с места, а место это — кресло, в котором он отдыхает.

Возможно, он со временем невольно стал частью окружающей среды, этих древних уникальных гор, каменных домов и людей, которые их населяют? А возможно, он лишь привязан к месту и к матери, нитями, которые он уже не в силах оборвать, и потому терпеливо оберегает свою маленькую свободу в маленьком местечке, частью которого он стал?

Каждое утро он спускается в город, чтобы купить сигареты. Перед обедом он сидит на солнце и слушает радио, музыку и голоса. Он не любит, когда его отвлекают. Если ты хочешь поговорить с Артуром, нужно подождать, пока стихнут голоса и закончатся песни, он выключает радио, перемещается в тень и прикладывается к припрятанному домашнему вину.

— Первый стакан, как первый поцелуй, — говорит он. — Первый желтый нарцисс, который цветет весной, — добавляет он и опустошает стакан.

Он любит рассказывать разные истории. И не терпит, когда его перебивают.

— Самая первая любовь, — говорит он.

Он часто разговаривает сам с собой, мы подслушиваем. Он любит поболтать, сидя в тени в углу за столиком в таверне. Он разговаривает и бродит по усадьбе. Он, по его словам, общается с девушками из Италии и Испании, Румынии и России, он знает особенности и традиции этих стран, тайны и детали. Он знает, что едят на завтрак в Турине и на ужин в Барселоне, как танцуют в Брашове и Москве, он знает все — про музыку, еду, водку и песни, русских писателей, русских девушек, которых он повстречал здесь, в отеле в Метеорах. Но ничто не может сравниться с греческой едой, греческой природой и греческой музыкой. А греческие девушки, кто может с ними тягаться? Как они танцуют, как двигаются! Артур Заннетос встает. Он преображается. Он меняет пол. Теперь он воображает себя девушкой. Он вихляет бедрами, размахивает руками, вертит головой. Оглядывается назад, через плечо.

— Считай, что ты встретил греческую девушку, — говорит он и поет женским голосом: — Прощай. Мы больше никогда не увидимся.

Он улыбается. Он считает, что удачно сострил. Теперь он один, вернее, снова одинок. Снова садится к столу и прихлебывает вино из стеклянного графина. Мне почему-то начинает казаться, что он никогда не любил ни одну девушку.

— Вечером мать приготовит муссаку, — сообщает он.

— Со вкусным греческим салатом, будет много вина. Будет чудесный вечер, — уточняет он и машет нам на прощание.

Он хочет остаться наедине с графином и стаканом.


На автобусе мы едем из Метеор в Салоники, в грязный и шумный городок, белый и выскобленный по краям, расположенный вдоль гор и моря. Гавань переходит в каменную дорогу, ослепительно белую, она идет вдоль моря, пока волны не упираются в мол, который простирает свою руку над городом. Нам здесь ничего не нужно, только поесть и поспать. Комната на восемь персон, кровати в несколько ярусов и шерстяные пледы, насекомые и вши, лампа на потолке, треск электричества.

Мы лежим и бодрствуем до половины седьмого. Поезд в Стамбул отходит в тридцать пять минут девятого, мы возьмем с собой вшей и их укусы на память — знак того, что мы путешествуем самым дешевым классом. На станции мы встречаем Ника из пансионата в Метеорах, мы едем одним поездом, медленно приближаемся к границе: нам нужно выйти из поезда и заплатить за визы и за все прочие формальности пересечения границы. Мы медленно вползаем в темный и дождливый Стамбул.

В Стамбуле нас встречают какие-то незнакомцы, они хотят куда-то нас отвезти, правда, мы не знаем, куда. Мы не можем от них отделаться, нам кажется, что на них можно положиться, но Ник начинает заметно нервничать. У него маленькая сумка на поясе и большой рюкзак на спине, он напоминает раненого и беспомощного носорога. Он гуляет по каменным мостовым с раскрытым зонтом, под которым прячет свою ношу — фотооборудование и сумки. Это его первое путешествие за границу, он взял с собой все, что нужно и не нужно, все это он тащит из Австралии, как вьючный осел. Он как магнит притягивает бандитов и мошенников всех мегаполисов. Они оказали ему неоценимую услугу и избавили его от некоторых дурацких вещей: от фена, романа Салмана Рушди, двух баночек с домашним вареньем, складного фотоштатива и сумки с туалетными принадлежностями, которыми можно было бы обеспечить целую турецкую футбольную команду, женскую или мужскую. Когда мы наконец находим номер на троих, в молодежном отеле, в районе Агия София, он распаковывает рюкзаки и сумки. Нику Фотнеру девятнадцать лет, он взял годовой академический отпуск в университете, чтобы путешествовать по Европе. В нем сочетаются отвага и глупость — два самых неподходящих качества для путешественников. Но после нескольких часов, проведенных вместе в гостинице в Стамбуле, мы уже хорошо к нему относимся. А через несколько дней и ночей он нам уже просто нравится. Мы сочувствуем Нику, но он молодец, он и сам справляется, просто он из тех, кому стараешься помочь. Его кровать стоит между нашими, он спит в пижаме, у него два полотенца, которые он прячет от нас, складывая под подушкой. Он не курит и не пьет. По вечерам он боится выходить на улицу, сидит внизу, у портье, и беседует с себе подобными испуганными туристами. На всех — бейсболки и толстовки, шорты и резиновые туфли, своего рода униформа, в которой туристы выглядят как настоящие придурки.

— Чем он занимается целыми днями? — спрашивает Нарве, когда Ник уже спит.

Мы сидим у открытого окна, пьем раки и курим турецкие сигареты.

— Ходит по музеям, — отвечаю я. — Фотографирует и записывает все свои впечатления в толстый блокнот, туда же он складывает все билеты и салфетки, визитки и пивные подставки.

— А он разве пьющий?

— Нет, но он коллекционирует пивные подставки. Сегодня он ходил в парикмахерскую в соседнее здание, к англичанину, который стрижет туристов. Обедал в Макдональдсе, внизу, у гавани, там он встретил австралийскую девушку, с которой собирается утром на экскурсию по Босфору, он говорит, что она красивая.

Для всех нас Ник Фотнер — настоящая загадка. Он дышит тихо и не храпит, словно вся чистота и невинность мира сосредоточились в его теле, гладком и изнеженном. Он мечтатель. Интересно, что ему снится?

— Ему снится, как он вернется домой, к своей семье в Сидней, снова начнет ходить в университет и женится на девушке из соседнего дома, — говорит Нарве.

7

Гулять по Стамбулу, бесцельно бродить по незнакомому городу, видеть все впервые. Сегодня суббота, послеобеденное время, март. Город мокрый и серый, в пелене дождя, но краски уже просыпаются, солнце пробивается сквозь туман облаков, скользит по серебряным башням минаретов и золотым куполам мечетей, по окнам дворца султана Ахмеда. Похоже, весь город обращен к солнцу.

В Стамбуле улицы и площади устремляются вниз с высоты, к берегу и обнажаются перед солнцем и голубым светом Мраморного моря. Море щедро на туманы и дожди, и город ищет приюта под крышами и аркадами, на базарах и в пассажах. Многие части Стамбула прячутся под крышами, это город, живущий как внутри, так и снаружи. Большинство улиц и площадей скрываются за стенами и фасадами, воротами и дверьми.

На улице Ламартина, рядом с площадью Таксима, за отелем «Айгюн Плаза», находится маленький офис Мериха Гюнея, писателя. Впрочем, писатель он только по призванию. А профессия у него самая обычная. У него маленькое туристическое бюро, которым он владеет пополам с сестрой.

Сейчас половина двенадцатого, ему самое время выкурить первую сигарету. Мерих пытается бросить курить, но пока не может обойтись без табачного дыма, не может писать без сигарет, по его словам. Но сегодня он отказывается от первой сигареты, лучше уж он выкурит ее во время ланча, а следующую — уже дома, после работы. Дома он курит непрерывно, по вечерам, когда сидит за письменным столом и размышляет о судьбах мира.

Он автор сборника новелл. Его новеллы — о том, как он курит и бродит по улицам Стамбула, о главном герое, у которого есть нелюбимая профессия. Он пишет по вечерам, о дожде и тумане, о любви, которая обречена.

— Похоже на Пессоа[69], — говорю я.

— Я пишу сам про себя, — парирует Мерих Гюней.

Самому себе он нравится — он молод, с большим самомнением, у него красивое лицо, он не бреется, у него короткие темные волосы и огромные коричневые солнцезащитные очки. Он надевает их и, покидая контору, мнит себя великим писателем.

— А вот там живет Орхан Памук[70], — говорит он небрежно, кивая в сторону жилого комплекса. — Семья Памуков жила здесь несколько поколений, это богатая семья, но я пишу лучше, чем он, — утверждает Гюней.

— Мы с ним печатаемся в одном издательстве, — говорю я.

— Да что ты? Неужели Памука переводят на норвежский? Тогда ты должен передать мою книгу своему издателю, — говорит Мерих и закуривает свою первую сигарету.

Мы гуляем по центральной улице — Истиклал Кадесси. Моего нового друга Мериха, несмотря на солнцезащитные очки, узнают многие, но не читатели, а туристы, старые и молодые, которые покупают автобусные билеты, билеты на поезд и на самолет, чтобы навестить своих родных в Измире и Бурсе.

— Я пишу для многих журналов, — говорит Мерих, — и для солидных, и для андерграундных, я пишу прозу и стихи, экспериментирую со всеми языковыми формами и жанрами, новая литература сложна и не всем доступна. У нас сейчас в моде не литература, а легкое развлекательное чтиво, и переводное тоже, кстати, — добавляет он с сарказмом. — У вас, наверное, то же самое? — спрашивает он.

Я киваю. Он кладет правую руку мне на плечо, словно хочет меня утешить, словно мы с ним писатели-близнецы, товарищи по несчастью, словно мы уже близкие друзья и коллеги. Я обращаю внимание, что многие мужчины здесь ходят, как мы сейчас, в обнимку. Раньше мне казалось, что это привилегия девушек, что для них это признак доверия и дружбы.

Мерих показывает мне свое любимое кафе, у него здесь есть свой любимый столик.

— Здесь я и сижу часок-другой, как Жан Поль Сартр. Представь себе, Стамбул — это Париж XVI века, великий эксперимент. Именно здесь мы создадим новую литературу и новую философию. Французская культура сдает свои позиции, она проникнута буржуазностью и однобоким послевоенным капитализмом. Турецкая литература находится под гнетом ислама, консерватизма и национализма. Во Франции последний раз бунтовали в 1968-м, это был настоящий взрыв в области искусств, выброс энергии, у нас такой же бунт произойдет лет через сорок, вот увидишь, еще немного, и мы начнем маршировать по улицам.

Но Мерих Гюней все-таки пока не Жан Поль Сартр, так что через час он возвращается в свою контору. Мне же он напоминает почему-то Фернандо Пессоа. Он высокий и статный, одет в плотный длинный фрак, на нем большие солнцезащитные очки, и потому не видно, что он выпил целую бутылку красного вина.

— Мне так надоело мое скучное ремесло, — говорит он. — Но я не жалуюсь, работа у меня непыльная. Здесь я больше отдыхаю и размышляю, пишу разные заметки и наброски. А вот когда я прихожу домой, в свою маленькую квартиру на втором этаже с видом на гавань, когда я наконец сажусь за письменный стол и вытаскиваю сигареты, я собираюсь с мыслями. И воображаю, что я — величайший писатель Турции.


Гулять по улицам Стамбула — по этим узким улочкам, которые петляют мимо разных сооружений и зданий, пассажей и базаров, спускаются под землю и выныривают наружу, огибают лестницы и углы, маленькие рынки и проходы между зданиями. Идешь по мостам и под мостами, где наверху оживленное движение и тротуары, а внизу — рестораны и ларьки, толпа, которая рвется в подземные переходы. А на противоположной стороне — старый город.

Я гуляю по набережной, покупаю себе жареную рыбу, завернутую в хлеб, на одной из лодок. Вдоль трамвайных рельсов и по каменным мостовым приближаюсь к мечети султана Ахмета, останавливаюсь у одного из ларьков, где продают вино, стою у прилавка и наблюдаю за футбольным матчем по телевизору. Турецкие фески. Голубые, коричневые, красные, зеленые.

Я покупаю себе такую же, только черного цвета. Слоняясь в помятой одежде, с отросшей бородой, я чувствую себя уже одним из многочисленных пешеходов Стамбула, скольжу незамеченный в людской толпе. Исчезнуть в городе, ощутить одиночество среди толпы — самое желанное одиночество. Я покупаю четки, на ходу перебираю их, раз, два, три, я радуюсь, что начал походить на местных жителей. Деньги в кармане, блокноты в рюкзаке. Я прохожу мимо университета, сажусь в кафе на тротуаре и закуриваю трубку.

Иногда, перенимая привычки местных жителей и стремясь походить на них, становишься еще большим иностранцем.

Зоркие, всегда трезвые глаза города по одежде и повадкам узнают праздношатающихся зевак на улицах. Конечно, они представляют больший интерес, чем просто добропорядочные туристы и гости. Меня, похоже, раскусили. Ко мне подходит какой-то юноша, он шепчет:

— Гашиш? Виски? Подругу?

— Нет, спасибо.

— Друга?

— Нет, спасибо. У меня есть все что нужно, — отвечаю я.

— Врешь, — говорит он. — Нет такого человека, которого не заинтересуют мои услуги. Или ты не мужчина?

Типичная уличная риторика.

— Все, что ты мне предлагаешь, у меня уже есть, — возражаю я.

— Тогда почему же ты бродишь один целыми днями? И вообще, зачем ты приехал в Стамбул? — спрашивает он. — Я покажу тебе настоящий Стамбул, — предлагает он. — Я стану твоим гидом.

Конечно, я знаю, что есть другой Стамбул, город в городе, невидимый подпольный мир, живущий в тени и в темноте, но хочу ли я все это увидеть? Придется раскошелиться, заплатить и деньгами, и душой. Я изучаю лицо своего преследователя, он похож на персонажа из потустороннего мира, по щеке у него проходит шрам, у него остроконечная борода и острый взгляд, многих зубов не хватает. На какое-то мгновение я дрогнул и чуть не сказал ему «да». Настоящий Стамбул — это фикция, так что мы оба лжем, и он, и я.

То, что внутри, не более реально, чем то, что снаружи, но мне, конечно, хочется увидеть нутро города. Стамбул с ночными клубами и проститутками, гашишем и трансвеститами, частными клубами и банями, оргиями и подпольными праздниками, музыкой и полуобнаженными телами, — все это находится под улицами и мечетями.

— Нет, спасибо, — говорю я.

Он улыбается.

— А ты крепкий орешек, — говорит он. — Ты, наверное, художник? Я покажу тебе места, где собираются художники, знаменитые артисты, писатели, киношники. Потом я позвоню своим подругам, ты выберешь лучшую из них, и мы пойдем в клуб, там исполняют танец живота, хорошая музыка, хорошая публика, я всех знаю. Я знаю Стамбул, меня зовут Ибрагим Хани, — и он протягивает руку.

Я пожимаю ему руку. Он крепко сжимает мою ладонь, долго держит ее.

— Значит, по рукам? — говорит он серьезно и решительно. — Пока ты со мной, — уточняет Ибрагим, — можешь не волноваться, я не обману тебя, это не будет стоить много денег, так, пустяки, я знаю все и всех. Мы будем пить и курить, болтать, и ты расскажешь мне о своей стране, а я расскажу тебе о своей, и мы развлечемся с девушками.

Мы вместе гуляем по Стамбулу. Уже темнеет, зажигаются фонари. Вскоре Ибрагим заворачивает направо и спускается по переулку, он подходит к двери, у которой стоит швейцар в феске. Он охраняет заведение с большими освещенными окнами. На столах лампы, белые стены, выложенные плиткой в голубой цветочек, светлый деревянный пол с лесенками и выступающими террасами, длинная барная стойка в глубине зала. Народу пока не так уж и много, здесь есть маленькая боковая комната и подвал, откуда доносится турецкая танцевальная музыка.

Мы находим свободный стол, Ибрагим заказывает пиво, вытаскивает мобильный телефон и звонит своим подругам.

— Они придут втроем, и ты выберешь лучшую из них, — говорит он и вынимает сигареты, обернутые в тонкий липкий сладкий слой бумаги.

У них приятный запах, я курю одну за другой, налегаю на пиво и скоро пьянею. Я теряю бдительность и подозрительность, осторожность и самоконтроль. Мой новый друг Ибрагим в хорошем расположении духа, он развлекает меня и остальных посетителей танцами и пируэтами, надевает и снимает пиджак, одновременно флиртуя с девицами за соседним столом. Он называет меня своим богатым европейским другом.

— Сними кепку, — говорит он.

Он снимает с меня кепку и надевает ее на одну из девиц, ей очень идет.

— Мой богатый европейский друг любит тебя, — говорит он ей.

Она сидит в кепке и курит сигарету. В дверях появляются три девицы Ибрагима, даже ежу понятно, что они — профессиональные проститутки. Чересчур размалеванные, в коротких блузках, на высоких каблуках, они вваливаются в помещение. Они садятся за наш стол, молча, выжидающе, с кислым выражением лиц. Я никогда не видел трех таких ужасных девиц за одним столом. У них грубые круглые лица, расплывчатые и бесформенные фигуры. Блеклые волосы, напомаженные губы, карие, тупые и обиженные глаза, подведенные голубыми и черными тенями, но так резко, что кажется — их кто-то бил.

— Надо бы заказать им что-нибудь выпить, — говорит Ибрагим. — Мой богатый европейский друг угощает. Ты можешь выбрать одну из девушек, она будет счастлива, — обращается он ко мне командным тоном и при этом раздраженно, словно знает, что это нереально.

Я встаю и, взяв его за руку, подвожу к барной стойке.

— Послушай, это невозможно. Отправь их домой, — говорю я.

— Я не могу, — говорит он. — Не я за них решаю, они сами решают, что им делать, турецкие девушки так же свободны и самостоятельны, как европейские.

— Они проститутки, — говорю я.

— Они ничуть не хуже европейских девушек, — шепчет он.

И я чувствую, как он распаляется, словно я нанес ему личное оскорбление.

Он вытаскивает из кармана пиджака складной нож, прячет его в руке и всем своим видом дает мне понять, что пустит его в ход, если я не сяду обратно за стол. Я возвращаюсь на свое место.

Ибрагим подходит с двумя бутылками вина, у него снова хорошее настроение, он шутит и улыбается. Я выбираю самую толстую из девиц, сажусь рядом с ней, она источает запах пота и духов. После нескольких стаканов выпивки она обнимает меня, мы сидим за столом как влюбленная парочка. Я выкуриваю еще одну сладкую сигарету, запиваю вином и прижимаюсь к ее груди. Она гладит меня по волосам. Я целую ее в шею. Ибрагим доволен, я заплатил за выпивку и расслабился, он развалился на стуле и наблюдает за девушками, которые спускаются в подвал.

— Может, пойдем все вместе, потанцуем? — предлагаю я.

Подвал залит красным светом, там тоже есть бар и маленькая сцена, посреди которой танцует юная девица. Стая мужчин вожделенно смотрит на нее. Она — в костюме для танца живота, в серебристом бюстгальтере с жемчужинами и стекляшками на ниточке, они переливаются как блестящие шарики в резком освещении сцены. На ней серебристая блузка, черные трусы, танцуя, она спускается со сцены к бару, ей суют банкноты в бюстгальтер. Стоя перед мужчинами, она начинает дрожать всем туловищем, наклоняется и запрокидывает голову, касаясь волосами пола. На мой взгляд, это скорее стрип-шоу, чем танец живота. Собрав немалое количество денег, она срывает с себя бюстгальтер и танцует для мужчин, которые сидят перед стойкой. Она танцует, ее груди, два заостренных жестких шара движутся то вверх, то вниз, словно она во власти невидимого ритма. Музыка срывает нас с места. Я обнимаю свою девушку, которая называет себя Сандрой, я шепчу ей: пойдем. Она кивает, подает знак Ибрагиму.

— Мы пошли, — говорю я Ибрагиму и обнимаю Сандру, прижимаюсь к ней.

Он кивает.

— Ты сперва заплати, — говорит он. — Заплати мне половину суммы, а вторую половину потом. Я приду в квартиру, когда вы уже закончите, когда Сандра позвонит. Тогда мы устроим праздник, мы с тобой и девушки. Хорошо?

Я киваю и протягиваю ему деньги. Мы с Сандрой поднимаемся по лестнице к выходу, я обнимаю ее и не отпускаю до тех пор, пока мы не поднимемся. В заведении полно народу. Теперь я отпускаю ее и быстро пробираюсь между столиками, выхожу из дверей и поворачиваю налево, в маленький узкий переулок. А потом пускаюсь наутек, не разбирая дороги.

8

Мы покупаем билеты на автобус у Мериха Гюнея. Ночной автобус довезет нас из Стамбула до Анталии. У нас два места на заднем сиденье желтого автобуса, экскурсионного «мерседеса». Мы выезжаем ночью. Я люблю эти ночные путешествия, вокруг тишина и темнота. И как только мотор заводится, усталость как рукой снимает. А мы вдвоем сидим и дремлем. Мечты и колеса, мечты и магистраль, мы спокойно лежим, а нас везут в места, которые мы еще не знаем. Настоящая мечта — путешествовать ночью автобусом по чужой стране. Автобус останавливается, я просыпаюсь и выхожу. Какое-то странное и непонятное место, здесь собрались те, кто проснулся и вышел покурить или просто побродить в полусне по большой пустынной площадке, освещенной фонарями. Неужели мы еще числимся в живых? Разве мы не мертвы наполовину, в этой ничьей стране, на пути к незнакомым местам? Единственное, что нам внушает чувство безопасности, — этот автобус, который ждет нас. Мы принадлежим автобусу, мы возвращаемся на свои места, и путешествие продолжается, за окнами — ночь.

Рядом со мной дремлет массивный мужчина, он опустил голову мне на плечо. Вдруг он просыпается и принимается за кекс и кофе, который у него с собой в термосе. Он говорит по-турецки, а я отвечаю по-норвежски, но это не имеет значения, между нами нет никакой дистанции.

Нарве сидит, уткнувшись носом в окно, он дремлет, но не спит. Ему тяжело спать в незнакомых местах, он вообще спит мало, и эта бессонница — тоже наверняка неотъемлемая принадлежность путешествия. Возможно, он и дома спит немного, даже в собственной постели часто просыпается. Я вдруг ловлю себя на мысли, что никогда не видел его спящим, словно сон для него — какая-то тайна, которую он оберегает от посторонних.

Мы приезжаем в Анталию утром и пересаживаемся в маленький автобус, так называемый долмуш. Это мини-автобус-такси, старый двенадцатиместный «фиат», в который по дороге подсаживаются пассажиры, и теперь он битком набит. Нас больше двадцати пассажиров, и мы как сельди в бочке. Примерно час мы едем по побережью, по узкой петляющей дороге, которая ведет на юг, к Касу, затем автобус поворачивает направо и начинает подниматься в гору. Мы выходим в Гёйнюке, маленьком селе у подножья гор Бейдаглари.

Здесь начинается вторая и самая длинная часть нашего путешествия. Мы пойдем по «ликийской дороге», описанной английской писательницей Кейт Клоу[71]. Это тур, рассчитанный на тридцать дней, он заканчивается в самой южной точке Турции, над горами, вдоль побережья, и эта дорога отнесена одной из английских газет к числу десяти самых красивых маршрутов мира.

Мы в нерешительности. Мы ждем, пытаемся отложить само начало, первые шаги нашего похода в сторону гор, возникающих перед нами. Высокие, покрытые снегом, как на картинке. Мы садимся в кафе, заказываем завтрак и изучаем карты. Они очень неточные, нам от них никакого толку, ведь мы собираемся идти тропинками и горными переходами. Подробные карты находятся в ведении военных, и их запрещено продавать, так что нам придется рассчитывать на метод проб и ошибок. Мы должны понять, где начало маршрута, а для этого придется побродить немало часов по деревушке и узнать, как пройти к горам. Мы беседуем с местными жителями и спрашиваем о дороге, о горах. Словно мы и не хотим покидать Гёйнюк, мы бредем по улицам и заходим в магазины, может, нам нужно купить новые рубашки, постричь волосы, и вообще, не выпить ли бутылку вина, успокоить нервы, не залить ли в наши моторы бутылку белого вина и пару стаканчиков раки? Мы пьем и курим. Сидим в разных маленьких кафе и ресторанах. Может, это хорошее начало? Мы нехотя покидаем Гёйнюк, идем по узкой гравийной дороге вдоль реки, которая словно исчезает в ущелье между горами.

Готовы ли мы к началу пути? Уже за поворотом мы видим, как село скрывается за нами, в поле зрения попадает ресторан, шатер в тени деревьев, маленькие столики на террасе под навесом из листвы. Привлекательное место, невозможно пройти мимо. Разве мы не начали свой поход? Мы уже в пути, это и есть начало, здесь мы еще не бродили. Мы садимся за столик, заказываем вино и пияз с белой фасолью и томатами в кунжутном соусе.

Мы рассказываем хозяину, Али, что идем в горы, он вытаскивает карту и разворачивает ее. Это запрещенная карта, военная, он дает нам на нее взглянуть, всего на несколько минут, и потом молча убирает ее. Всего лишь один жест, но какой подарок! И вот мы уже знаем, куда и как идти. Али сворачивает карту, завязывает ее на тесемку и молча идет на кухню. Там он собирает нам два пакета с едой — хлебом и сыром.

— Счастливого пути, — говорит он.

Но мы еще не уходим. Мы еще посидим. Мы заказываем еще одну бутылку вина, обсуждаем карту и кое-что записываем в свои блокноты. Короткий первый этап. Что ж, неплохо для начала. Мы допиваем вино, взваливаем на себя рюкзаки и отправляемся в путь — нам предстоит нелегкое восхождение в горы.

Пожалуй, с выпивкой мы перебрали. Мы должны пересечь реку вброд. Вода ледяная. Солнце палит нещадно. Рюкзаки у нас слишком тяжелые, мы взмокли и устали, по лошадиной тропе мы взбираемся на первую вершину. Пейзаж сглаживается, мы на равнине, и тут рядом стоят два полуразвалившихся дома, один с деревянной террасой, отсюда открывается величественный вид на долину и на деревню. Мы смотрим друг на друга, нам не обязательно говорить, мы подходим к дому и исследуем, пуст ли он. Дом пуст. Дверь и окна выбиты, на полу в комнате — земля и мусор, пахнет костром и водкой, настоящая ночлежка для бродяг. Мы заходим внутрь. Мы решаем, что переночуем здесь, на террасе. Мы расчищаем место, собираем дрова для костра, ложимся в спальные мешки в тени, на террасе. У Нарве в рюкзаке припасена бутылка виски, мы открываем ее, ложимся на террасе, болтаем и выпиваем. О чем мы говорим? Мы боимся, что кто-то придет, боимся, что на нас нападут и ограбят. Из мечети доносятся обрывки молитвы, в селе лают собаки, жужжат насекомые, ветер раскачивает деревья. Солнце уже опустилось, и мы лежим в темноте. Это наша первая ночь под открытым небом в Турции. Мы встревожены и напуганы. Темнота и звуки, долетающие из деревни, нагнетают страх. Страх заразителен, он приближается, становится все реальнее, начинает холодать. Мы зажигаем костер, надеваем на себя шерстяные свитера и шапки, забираемся в спальные мешки, как двое напуганных бродяг. Мы пьем виски из пластиковых стаканов и чувствуем, как алкоголь заглушает страх, боязнь испаряется с каждым глотком, и после полбутылки виски мы в полном порядке. Нам становится весело, мы уже говорим громко и ничего не боимся, мы шутим и смеемся.

— Мы бездомные, — говорит Нарве и вытаскивает из спального мешка нож.

Он разглядывает его в свете костра.

— Теперь мы опасны для окружающих, — улыбается он. — Таких, как мы, следует бояться.

Он встает, ходит по террасе, фехтует ножом, словно хочет прогнать мрачные мысли и предчувствия.

— Это мы бродяги, это нас следует бояться, — говорит он нашим двойникам.

И они засыпают на террасе.


Ночь выдалась чересчур холодная. Упакованные в спальные мешки, мы все время ерзаем. Мы то и дело засыпаем и просыпаемся, и так до самого рассвета. Кричит петух, с минарета доносятся звуки молитв, светит солнце, становится тепло. Мы надвигаем шапки на глаза, спим несколько часов, на солнце и в тепле. Потом становится слишком жарко лежать в мешках, в шапках и шерстяных свитерах, пиджаках и брюках. Мы встаем. Доедаем свои запасы и пьем воду, надеваем сапоги и взваливаем рюкзаки, теперь мы готовы отправиться в путь.

Нам предстоит нелегкое восхождение, мы идем через сосновый бор. Пьянящий аромат сосновых иголок и земли, солнце пробивается сквозь ветви, трава и листва прогреваются, потрескивают под ногами. Усталость и холод испаряются вместе с потом, алкоголь и страхи выветриваются, заботы и слова забыты, мы в пути.

Еще несколько часов назад мы замерзали, а сейчас нам жарко. Все-таки у нас очень тяжелые рюкзаки. От чего-то пора избавиться. Но не можем же мы выбросить одежду, придется выкинуть туалетные принадлежности и книги, всякую всячину, которая весит очень много, — пакет для еды, термос, дезодоранты и романы Томаса Манна и Вирджинии Вульф. Мы выбрасываем все, без чего сможем обойтись, так что у нас остается оптимальный вес. Мы оставили все только самое необходимое: десять-двенадцать килограммов — одежда, еда и напитки, спальные мешки. Никаких матрасов, никаких палаток и лишней экипировки. Нам предстоит тяжелый и долгий путь.

Одно удовольствие идти, когда на тебе хорошая обувь, подъемные рюкзаки, от которых не болит спина, когда одежда сухая и еще не успела промокнуть от пота и дождя.

Тогда тебе легко передвигаться. Ты идешь на автомате, просто переставляешь ноги, одну за другой, и даже забываешь, что идешь. Мы забываем про сам процесс ходьбы и напряжения. Зрение, слух и обоняние обостряются, мы сосредоточены, от нашего внимания не ускользает ничто, мы реагируем на каждый шорох, каждый звук, каждое движение. Вот взлетает птица. Солнце скользит по верхушкам деревьев, от земли поднимается пар. Вот светятся цветы анемоны. Вот течет вода, вот вода стоит неподвижно. Вот ручей за камнем, где нежатся форели, мы пьем из него. Снег тает, следы на снегу. Ковер из болота, болотная трава дрожит от ветра.

Чем дольше путь, тем меньше думаешь, ритм ходьбы не способствует размышлениям. Наше внимание приковано к тому, что мы видим и слышим, чем дышим, на эти цветы, ветер, деревья, которые сливаются с пейзажем — с рекой, горой, дорогой.

Но через некоторое время ноги начинают ныть, одежда уже промокла от пота, и единственное, о чем мы думаем — это где бы спрятаться от солнца.

Тяжелое восхождение, обжигающая жара, чересчур плотная одежда, тяжесть рюкзаков, мускулы болят, сердце стучит, пульс учащен, ноги идут, но уже не сами по себе — мы заставляем их передвигаться. У нас есть негласный договор, неписаное правило, что мы никогда не жалуемся друг другу. Просто когда поход становится чересчур тяжелым, мы сокращаем остаток дневного пути. Жалобы могут испортить все путешествие, это мы хорошо знаем, поэтому идем молча. Именно молчание нас и объединяет, поэтому мы и можем идти долго и преодолевать тяжелые маршруты, вместе, держа минимальную дистанцию. Дистанция составляет не более ста метров, мы идем каждый сам по себе, мы молчим.

Вдруг Нарве падает, неужели он сломал ребро? Он не говорит ни слова. Я ринулся к нему сквозь кустарник, не разбирая дороги, срывая кожу, теперь рука и живот у меня окровавлены.

Мы смеемся, когда доходим до места, где решили остановиться и отдохнуть, сделать привал. Мы лежим в траве и созерцаем собственные раны, не теряя чувства юмора, — ведь пока шли, молча и стоически, нас жалили и кусали насекомые, нас украшали синяки и ссадины. Нам все нипочем — нас не узнать, у нас новые лица, опухшие глаза, потрескавшиеся губы и обожженная кожа. Мы выглядим как двое бродяг, у нас рваные пиджаки и штаны с пятнами и грязью на коленях. Лежа в траве, мы потешаемся сами над собой, ничего себе вид у нас.

— И это только начало, — рассуждает Нарве. — Я представляю, как мы будем выглядеть через неделю, когда заявимся в ресторан в Фетхие и закажем там пияз и бутылку красного вина.

— А вдруг мы не придем? — отвечаю я.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что нам будет нелегко вернуться обратно, к нормальному образу жизни, к тому, чем мы занимались прежде, перед тем, как отправились в поход. Я не знаю, но ведь это, возможно, и есть настоящее начало, начало новой, совсем другой жизни, другого образа жизни.


Несколько часов мы проводим в тени, на траве.

Потом пускаемся в путь. Вот и Гёйнюк Яласи, то есть вершина Гёйнюк. На самом верху расположен старый полуразрушенный дом, он стоит на толстых высоких сваях. Мы открываем дверь и обнаруживаем, что дом пуст, только старые шерстяные ковры расстелены на полу. Мы решаем здесь переночевать, подметаем полы и ковры, и вдруг слышим звуки флейты. Мы спускаемся по лестнице, и за домом, под апельсиновым деревом видим: человек с белой бородой и в черной шляпе играет на флейте. Он вдруг вскидывает правую руку, а потом роняет ее на бедро, это обычная команда пастуха собаке, чтобы она заняла свое место. Но у него нет собаки, этот жест адресован нам. Он повторяет движение: на место. Мы смотрим друг на друга: Нарве и я.

— Он приглашает нас, — догадываюсь я.

Пастух стоит под деревом, в окружении коз, он дует во флейту и повторяет движение рукой. На место. Мы повинуемся и подходим к пастуху, тот подносит руку ко рту, открывает и закрывает рот, словно жует.

— Он приглашает нас поесть, — говорю я.

Мы скидываем рюкзаки и следуем за ним, он по горной тропинке, тут полно коз и мы — два голодных скитальца. Мы идем вдоль холма и видим дом, который постепенно вырастает под деревом — он похож на шалаши, которые мы строили в детстве на деревьях. Впрочем, дом этот выглядит солидно, массивные стены, два этажа, рядом растет дерево, листва достает до покатой крыши, покрытой цветами и травой. Симпатичный дом. Простой дом с маленькой террасой, а за домом есть еще и маленькая пристройка. Кухня и вода, которая подкачивается старым тракторным насосом, из колодца.

Мы взбираемся по лестницам, снимаем с себя сапоги и заходим в комнату. Тут на полу сидит старая женщина, она укрыта косынкой и толстым халатом, у нее борода как у мужчины, но лицо женское, круглое и красное, искаженное болью, она хлопает глазами, тяжело дышит и корчится. Пастух Рамазан показывает на Нарве, он дает понять, что хочет, чтобы Нарве обследовал женщину. Вот это да, ведь Нарве — сын врача, он носит белую рубашку и, возможно, потому напоминает врача. Он всегда держит у себя набор медикаментов: болеутоляющих, успокоительных, снотворных. Может, Рамазан и распознал эти склонности врача у Нарве, или просто это последняя надежда, желание, чтобы кто-то помог?

Доктор Дринк наклоняется и исследует женщину на полу. Одна нога у нее сильно распухла.

— Это признак того, что у нее больны почки, — говорит Нарве. — Но я ничего не могу сделать, — добавляет он. — Ей нужны антибиотики, я дам ей болеутоляющее, это единственное, чем я могу помочь в этой ситуации.

После обследования и некоторых манипуляций, которые, судя по всему, прошли успешно, пожилая женщина, жена Рамазана, уже на ногах и выглядит намного лучше, она даже вроде помолодела. Она готовит еду для нас. Мы сидим на полу в другой комнате, это совмещенная спальня и гостиная. Здесь стоит топчан, на котором спит Рамазан, матрас на полу для жены, а между спальными местами находится камин. В камин подкладывают березовые дрова, настроение улучшилось, стало тепло. Нас угощают куриным супом и хлебом, который мы макаем в похожий на йогурт крем. Затем нам подают яйца всмятку, с перцем и замечательным хлебом, подогретым в печи. Мы пьем ледяную воду, мы смотрим новости по маленькому телевизору, а потом нас угощают турецким чаем со сладкими круглыми ватрушками. Теперь можно и выкурить по сигарете. Мы выходим на маленькую террасу, светит полная луна. У Рамазана в глазах слезы. Кажется, он счастлив. Нарве озабочен, он размышляет, оставить ли Рамазану болеутоляющие таблетки.

— Ей нужен врач, — говорит он Рамазану.

Рамазан кивает и хлопает Нарве по плечу.

— Доктор, — с одобрением произносит он.

Он растроган и счастлив.

Мы спим в сарае, под маленьким навесом, на металлической двуспальной кровати, но спать очень тесно, поэтому мы уткнулись головой каждый в свою стену. Парафиновая лампа, две подушки и коврики, в которые Рамазан прячет пачки сигарет и бутылки с водкой, — это его тайник.

Мы спим крепко и долго. Нас будит Рамазан. Он стоит в дверях и подает нам знаки: пора завтракать. Мы садимся на полу в комнате, едим яйца и хлеб, пьем кофе и воду. Жена Рамазана спит на матрасе, таблетки помогли ей, и сон для нее как неожиданный дар. Рамазан все еще в хорошем настроении, а Нарве по-прежнему озабочен, он отдает Рамазану все болеутоляющие таблетки. Мы вытаскиваем пачку американских сигарет и турецкие деньги, но Рамазан не хочет брать деньги.

— Возьмите деньги для доктора, — говорит Нарве.

Рамазан кивает и обнимает его.

— Доктор, — повторяет Рамазан и закуривает сигарету.

Мы направляемся к деревушке Гедельма. Это легкий маршрут, мы идем по долине, по проторенной лесной тропе, тропе пастухов и охотников. По дороге мы встречаем двенадцатилетнюю девочку, она пасет стадо из двадцати или даже больше коз и держит палку в одной руке и камень в другой. Между прочим, эти рабочие инструменты ни капли не изменились за два последних тысячелетия. Мы видим, как взлетают две белые куропатки, и через некоторое время нам попадается охотник, он идет с дробовиком на ремне через плечо. Он коренастый, с бородкой, в треугольной шляпе, в перьях, похож на настоящего охотника с картинки. Я фотографирую его, он подходит ко мне и целится в объектив, портрет получился жутковатый, но вполне безобидный.

Мы шагаем без напряжения, Нарве впереди, а я через несколько сот метров. Так что я могу расслабиться и подумать о чем-нибудь. О чем же я думаю? Когда шагать легко, то в голову приходят несерьезные мысли: я стряхиваю с себя все заботы, я уже не думаю о том, что буду делать, когда поход закончится: как я буду жить и о чем буду писать. Мы продвигаемся вперед, а мысленно я возвращаюсь назад, в прошедшее время. Я думаю о детстве и юности, я возвращаюсь в минувшие дни, которые уже не вернуть, а мы тем временем идем вперед, к чему-то неизведанному и новому.

Гедельма — всего лишь развилка, здесь несколько домов и маленький ларек, то ли кухня, то ли импровизированная кафешка с тремя пластиковыми столами и стульями, в окошке ларька появляется женщина и вопросительно смотрит на нас. Мы не знаем, перекусить ли нам здесь или спуститься к Сирали, который расположен на побережье? Как только мы садимся поесть, у ларька останавливается грузовик, водитель покупает бутылку колы, и мы спрашиваем его, не подбросит ли он нас вниз, к шоссе. Он кивает, и мы забираемся в кузов, а там, на табуретке, сидит пожилая женщина. К кабине водителя привязаны три козы, мальчик наблюдает за козами, а его отец держит петуха, у которого связаны лапы. Петух встревожен, он знает, что его ждет впереди: эта дорога ведет на бойню. Семья пьет чай из термоса, сцена напоминает невинную семейную прогулку, но козы и петух в диком возбуждении, они не хотят погибать. Каждый раз, когда мужчина встает и отпускает петуха, тот пытается вскочить, падает, прыгает, но не может вырваться. Его зрачок бешено вращается в глазу, всем своим нутром он мечтает совершить побег.

А мы сидим, оцепенев от сочувствия и страха, нас пугает эта нешуточная борьба, не на жизнь, а на смерть, мы сопереживаем петуху. Его предсмертный крик оглашает окрестности. Нарве закрывает уши, а я закрываю глаза. Мы не говорим ни слова, мы молча сидим в грузовике и терпеливо ждем, когда же закончится эта поездка. Мы едем к началу, а петух едет в противоположном направлении, он приближается к концу. Или, возможно, его путешествие к смерти напоминает нам наши собственные страхи, о том, что в любом начале заключен конец. Мы сидим в грузовике и дрожим от страха. Петух обречен. Все мы боимся смерти.

9

Откуда в нас этот вселенский страх смерти? Неужели это конец? Конец путешествию, конец всему?

Мы спрыгиваем с грузовика и не спеша удаляемся по дороге. Прочь от мыслей о смерти и от этого петуха, похоже, он будет преследовать нас весь остаток путешествия. Мы будем молчать, и страх не покинет нас.

Мы идем вдоль шоссе, мимо проносятся машины, на полной, просто убийственной скорости, мы не видим лиц. Кто они, эти темные лица, которые мчатся мимо нас? Мы балансируем на краю автострады, кругом трейлеры, автобусы, грузовики, легковушки, трактора — и никаких пешеходов, кроме нас. Мы — две крошечные точки вдоль шоссе, шаг влево или вправо, и всё — дороге конец. Но мы соблюдаем равновесие, мы шагаем строго по прямой линии и не сворачиваем, ни на йоту ни влево, ни вправо, мы движемся, шаг за шагом, по желтой дорожной полосе к району Сирали.

Мы добираемся до маленькой прибрежной деревушки ближе к вечеру, уже становится темно. В темноте мы бредем по асфальтированной дороге, ноги распухли, раны горят, плечи и головы болят. Мы идем медленно, мы беззащитны, перед нами темнота и дорога, а мы — такие крошечные ничего не значащие точки. Дорога и небеса сливаются в огромное темное ничто. Откуда мы идем и куда? Почему мы не спим в постели, в доме, в одной комнате? Мы просыпаемся и засыпаем одновременно, разве это не так? А как же любовь? Любовь требует стабильности, ей нужно, чтобы мы находились в одном и том же месте, а движение — это одиночество.

Мы идем по побережью в поисках ночлега. В темноте светятся дома, квартиры, здания, отель. Есть два свободных места в одной комнате. Что ж, вполне подходящее место для ночлега. Мы раздеваемся, ложимся и курим, делим полбутылки раки и смешиваем ее с водой. Приятное чувство опьянения. Как хорошо лежать в постели и покуривать сигареты. В окно долетают звуки из бара, смех и звон бокалов, кажется, звучит музыка Лу Рида[72]. Как приятно лежать в постели и слушать голоса молодых девушек, они пьют и веселятся.

Утром мы покидаем отель, взвалив рюкзаки на плечи, и идем вдоль берега. Мы берем курс на Олимпос. Нескончаемый белый берег, светлое голубое море и волны, бьющие по ногам. Мы должны отдохнуть. Причем немедленно. Мы решаем провести несколько дней на берегу. Мы идем вдоль руин храма, по берегу реки, и как раз там, где река делает поворот, на открытом месте, за воротами, заросшими белым боярышником, находим прекрасное место. Место для отдыха, лагерь, барак, а за лагерем — маленькие хижины в тени деревьев.

Мы снимаем каждый по отдельной хижине; тут столы, тонкие стены со щелями, матрас на полу, шерстяной ковер — вот и все убранство.

Этого вполне достаточно, здесь уютно и удобно, солнечный свет проникает сквозь щели в стене и прогревает комнатку. Узкая лесенка ведет вниз из хижины на маленькую тропинку, уложенную камнями, все крошечные тропинки между домами посреди деревьев ведут к бараку. Здесь есть большая открытая комната с дровяной печью посередине. Длинные деревянные столы стоят вокруг печи, на полу валяются опилки, кухня скрыта занавесом, за которым возятся повара, два польских студента. Они готовят три раза в день — завтрак, обед и ужин, а по вечерам в углу открывается бар, для нас, для тех, кто любит посидеть по ночам. Барак — место сбора для всех, кто обитает в хижинах, туристов, хиппи, студентов и просто непонятных личностей, которые живут здесь подолгу или по нескольку дней. Мы довольно быстро обнаруживаем, что лагерь — очень притягательное место, и отсюда не хочется уходить. Днем мы лежим на берегу, отдыхаем и плаваем, совершаем короткие прогулки по горам вокруг лагеря, а после обеда лежим в своих домиках и читаем. Когда становится темно и холодно, мы доходим краткой дорогой до барака, там мы ужинаем и садимся вокруг печи, чтобы поболтать и послушать музыку, выпить раки и покурить. Нам по душе эта мирная и простая жизнь в маленьком сообществе внутри большого мира, за пределами обычных правил и систем. Мы предаемся своим привычкам и склонностям: спим подолгу, едим с завидным аппетитом и пьем изрядно, бодрствуем по ночам и дискутируем о философии и литературе. Несколько немцев, поляков, американцев, турков и двое норвежцев и вовсе никуда не выходят, они живут в хижинах посреди деревьев и предаются своим любимым занятиям: читают и слоняются без дела.

Вечером в нашей компании появляются новички, они только что приехали всей семьей. Отцу слегка за пятьдесят, в отглаженных бежевых фланелевых брюках и в белой рубашке с коротким рукавом он выглядит очень молодо. У него красивая жена, намного моложе него, и дочери хороши собой. Вновь прибывшая семья вызывает всеобщее любопытство.

А мы сидим с Андреасом, выпиваем, он жалуется — в голове у него постоянный шум. Этот недуг буквально свел его с ума, разрушил его семейную жизнь. И в один прекрасный день он бросил работу, уехал из Берлина, покинул дом и друзей.

— Если б я не уехал, я бы покончил с собой, — говорит он без всяких эмоций, просто констатируя факт.

Андреас немногословен и не общителен. Он держится особняком, он одинок и чересчур серьезен. С ним, пожалуй, никто и не общается кроме меня. Он бука и молчун, считают все постояльцы.

А мне его общество доставляет удовольствие. О чем только мы с ним не болтаем — о любви, о сексе и обо всем на свете.

У Андреаса длинная густая черная шевелюра и внушительная борода, лица почти не видно. Он носит очки с толстыми стеклами. Но когда он о чем-то увлеченно рассказывает, глаза его вспыхивают. По мне, так он даже по-своему красив.

Новички обедают.

После трапезы жена и дочери оставляют главу семейства в одиночестве. И тогда он дает себе волю и прикладывается к раки. Но этого мало — вдруг ни с того, ни с сего он начинает петь. В его репертуаре песни «Битлз» — «Дорогая Пруденс» и «Черная птица». А когда он приступает к «Роки Раккун», я не могу удержаться и начинаю ему подпевать. Так мы с ним и пропели почти весь «Белый альбом».

Но появляются его жена и дочери, они после душа принарядились, кажется, их смущает, что он, солидный глава семейства, поет с молодежью. Они шипят на него и в шутку бьют по губам, но он не унимается. Мы с ним продолжаем петь — «Облади Облада» и «Пока моя гитара тихо плачет».

Выпив еще немного раки, отец семейства совсем разоткровенничался. Из его исповеди следует, что он, полковник турецкой армии, в молодости был хиппи. И что ему хотелось бы объяснить своей жене и дочерям, каким он был когда-то, в прежней жизни.

— Я был настоящий хиппи, с длинными волосами и бородой, я общался с такими, как он, — говорит он и показывает на Андреаса. — А теперь я полковник. Но это ничего не значит. В душе я остался прежним.

Полковник не может оторваться от раки, он уже пьян, жена и дочери пытаются загнать его в постель, они хотят увести его, но он продолжает сидеть.

— Я люблю свою жену, — говорит он, обнимает и целует ее. — И я люблю своих дочерей.

Теперь все обитатели барака могут убедиться — перед ними образцовое счастливое семейство.

Андреас даже слегка прослезился, он отворачивается и вытирает очки о сорочку, эта семейная сцена ему о чем-то напоминает, она и мне о чем-то напоминает. Мы с Андреасом сидим в обнимку, словно соучастники безымянного преступления.

Наконец молодой жене удается уговорить полковника отправиться на боковую, она уводит его из барака в домик, а сама скоро возвращается и садится за стол со своими дочерьми. Теперь они развлекают меня и Андреаса историями об отце. Вообще-то он веселый человек и хороший отец, преданный друг и товарищ. В первый раз я слышу, как Андреас разговаривает с кем-то, кроме меня, он долго и серьезно беседует с дочерьми полковника. Я сижу молча и слушаю. Я в шоке — Андреас так умно и учтиво общается с девушками. И мать, и дочери внимают ему.

Мы не можем проститься друг с другом в эту магическую ночь, так и сидим вокруг камина до самого рассвета. Нам не хочется расставаться. Никому из нас не хочется прерывать беседу и отправляться спать. К тому же, и спать нам не хочется. Эта ночь без сна — одна из прекраснейших ночей в моей жизни. Три женщины беседуют с Андреасом так доверительно, словно он им отец.

Я сплю три часа, а потом Нарве будит меня. Он уже торопится, нам пора в дорогу, в горы, а потом вниз, на побережье, вдоль шоссе.

— Но я должен попрощаться с Андреасом и семьей, — говорю я.

Мне не хочется уходить. Меня здесь что-то держит, и я не хочу уходить так поспешно, я возражаю, неужели мы не можем остаться еще на несколько дней?

А ведь что-то связывает меня с Андреасом, с полковником, с его женой и двумя дочерьми, что-то необъяснимое и очень важное, думаю я, и неохотно одеваюсь. Накидываю рюкзак на плечи, с похмелья, усталый, и следую за Нарве, по направлению к бараку. Мы завтракаем и оплачиваем свое пребывание, прежде чем покинуть лагерь. Так я и ухожу, не сказав ни единого слова на прощание своей новой семье.

10

Апрель уже на исходе, скоро май. Из лагеря мы направляемся к Олимпосу, пересекаем реку и попадаем в настоящий лесной туннель, проходим мимо руин маленького городка, и оказываемся на вершине горы, откуда открывается вид на море. Посреди дороги лежит мертвая собака.

Она светло-серой масти, а брюхо у нее черное от грязи, возможно, она сорвалась с поводка, заблудилась и погибла, не выдержав борьбы за существование.

Ничего себе денек, ничего себе конец маршрута. Собака просто застыла, глаза у нее открыты, никакой раны не видно, она цела и невредима, лежит на дороге, и ее никто не трогает — ни птицы, ни звери. Мы тоже не трогаем ее и идем дальше, по козьей тропинке. Есть ослиные дороги, и муловые тропинки, и овечьи тропы, звери дали названия дорогам в горы, мы идем узкой тропинкой к морю, к мысу Гелидония и маяку, который мы отметили на карте.

На маяке никого нет, а у старой сторожки смотрителя — источник, мы напились воды и немного передохнули. Пеший спуск от маяка вниз к набережной в Караозе — пик нашего похода.

Живописная тропинка ведет через сосновый лес, к открытым равнинам, где в тени больших дубов пасутся лошади. Блеют овцы, тут же ослы и козы — все они гуляют на свободе, верный знак, что внизу, у подножья горы, находятся усадьбы. Мы проходим мимо высокогорных пастбищ и маленьких усадеб, и с высоты нашему взору предстают огромные томатные плантации, теплицы вспыхивают на фоне плоского ровного пейзажа, равнина словно поделена на пластик и стекло. Подойдя поближе, мы видим, что теплицы прозрачные.

Кроваво-красные помидоры гнутся под собственной тяжестью, прижимаются к стенам и крышам теплиц, они грозятся выпрыгнуть изнутри, они трескаются, их протыкают ветки. На маленьких узких дорожках в оранжереях играют дети и собаки, кошки, куры и крысы, в конце лабиринта плиточная поверхность с парусиновой крышей, а на маленьком возвышении на стуле в тени под крышей сидит тучный мужчина в черной шапке и курит сигару.

Он напоминает удельного князя, а возможно, он и есть местный заправила, он знаками велит нам подойти, и мы садимся вместе с ним в тень. Я упал в горах и поранил ногу и ребро, и под грудью у меня ноет рана. Большой человек на троне засовывает пальцы в рот и свистит. Он громко зовет кого-то, и скоро приходят мать и дочь, чтобы промыть и перевязать раны. Они кипятят воду, вытаскивают полотенце и промывают раны, смазывают их мазью, те начинают ныть и саднить, это хороший знак. Юная дочь краснеет и опускает глаза, когда втирает мазь в кожу, я стесняюсь и поднимаю глаза как можно выше, чтобы не смотреть на нее, и я не вижу ее юное тело и юные руки, которые массируют мне ребро.

Я переодеваюсь в свежую сорочку, и теперь на подносе с тремя тарелками нам несут с кухни теплый суп. Чечевица и горошек в оливковом масле и йогурт, на вкус кисловато, но блюдо нужно приправить корицей и сахаром, и тогда обед становится просто превосходным. Мы едим, а томатный барон обращается к нам по-турецки и по-русски. Нам подают раки и воду, и теперь уже языковые барьеры нам не помеха, мы слушаем и киваем, курим и пьем, мы отвечаем по-норвежски, и беседа течет сама собой, неспешно и мирно.

Мы идем к берегу, мы хотим отдохнуть и поспать у моря.

На берегу в Караозе есть бунгало, там бар и маленький телевизор, по которому транслируют матч лиги чемпионов между мадридским «Реалом» и мюнхенской «Баварией». Скоро мы обнаруживаем, что болеем за немцев. Испанская публика кидает зажигалки и монетки в Михаэля Баллака и Оливера Канна, немецкая команда воюет с технически подкованным противником и с грубостью публики и выигрывает матч со счетом 1:0. Мы сидим в баре, жуем орехи и пьем пиво, словно мы не продвинулись ни на метр от начала путешествия, словно все усилия и расстояния отменены за несколько минут футбола и пива. Сколько раз, в скольких разных местах мы сидели точно так же, в баре, и болели за игроков, которые бегали по полю — в Мадриде или Лондоне, Манчестере или Милане?

Мы словно вернулись домой.

Через несколько часов, когда матч закончится и мы уже обсудим все детали, когда мы уже будем пьяны от раки и пива, когда мы покинем бар и найдем место для ночлега, мы внезапно вновь окажемся за границей, на пустынных и покинутых берегах Турции, в мертвый сезон, в темноте, под звездами и открытым холодным небом.

Мы ложимся — каждый на свой топчан, надеваем теплую одежду и заползаем в свои спальные мешки, и впервые за весь поход у меня щемит сердце — я сильно затосковал по дому.


Тоска по дому. Это обязательная часть всех путешествий, мы устали и хотим домой, нас одолевает тоска по дому, она становится все сильнее, она охватывает все части тела и органы — ноги, руки, сердце. Всеми фибрами души мы стремимся домой. Мы уже многое увидели и услышали, многое пережили, и тоска по дому буквально изводит нас. Теперь мы немы и равнодушны, мы уже не рады переменам, новым встречам и местам.

Путь обратно уже начался, мы думаем о доме и мысленно возвращаемся к нему, хотя до него еще далеко, мы не прошли даже половины пути, но дорога словно совершила почти невидимый поворот, мы уже движемся в обратном направлении, мы не спеша и незаметно возвращаемся обратно. Дорога домой не отмечена на карте, но мысленно и физически мы уже готовы вернуться — ноги сами собой ведут нас к дому.

Мы словно превращаемся в лунатиков, движемся как в полусне, на полуавтомате, мы покидаем разные места с удвоенной охотой, у нас меньше сил, нам сильнее хочется отдохнуть, мы уже жаждем попасть домой, чтобы поспать в удобных и уютных постелях. Тоска по дому и наваливается и исчезает внезапно. Так случается на крутых подъемах: когда силы уже на исходе и хочется плюнуть на все, спуститься вниз и повернуть обратно, к постелям, которые мы покинули. Но мы продолжаем — движимые исключительно желанием победить, идти дальше, достигаем вершины и отдыхаем, созерцая величественный вид на город. Туда мы скоро и отправимся. Это место кажется нам новым и привлекательным.

Мы приближаемся к городу, где собираемся отдохнуть, провести неделю на море, на берегу Каса. Мы прошли примерно половину пути, потом мы планируем обойти горный мыс, дойти до Фетхие, и автобусом доехать обратно до Стамбула. Там мы сядем в ночной поезд до Бухареста — через столицу Румынии поезд идет в Брашов и Сигишоару, здесь мы оставим все современные транспортные средства и пойдем дальше пешком, через горы Трансильвании.


Как заканчивается путешествие?

Допустим, мы дошли до определенного пункта, но еще не знаем, где мы, в начале или в конце пути? Как долго мы в состоянии идти, сколько мы еще выдержим в пути? Мы оба начинаем ощущать адскую усталость, дырявая обувь, стертые подошвы, одежда порвана и изношена, нас одолевают раны и волдыри, увечья и порезы. Что это — начало какого-то нового и серьезного этапа нашей жизни бродяг и странников, или просто конец долгому пешему путешествию по Греции и Турции?

У нас есть выбор. У нас много времени, целое лето и осень впереди, никто и ничто не торопит нас. Мы можем проваляться несколько недель на берегу, а можем поселиться в приличном отеле, купить новую одежду и сапоги, у нас достаточно денег, нам ничто не мешает, ни работа, ни обязательства, ничто, кроме угрызений совести и тоски по дому, мы безответственны и свободны.

Мы выросли в одном и том же месте, на одной улице, и мы не знали друг друга, мы ходили каждый своей дорогой, хотя одним и тем же маршрутом, дорогой в школу или тропинкой вниз через лес, к футбольному полю. Мы никогда не встречали друг друга, пока я со своей семьей не переехал в Муннфиорд, и там в библиотеке в Фёрде я однажды случайно встретил Нарве, он сидел и читал книгу Уильяма Дэлраймпла[73] «В тени Византии». Так и завязалась наша дружба, замешенная на любви к книгам и путешествиям. Это было начало путешествия, которое еще не закончилось, оно продолжается во времени и пространстве.

Чем дальше мы от места, которое мы оба называем домом, тем ближе мы ко времени, когда мы еще не знали друг друга, ко всем тем годам, которые мы провели вместе на одних и тех же улицах, в одних зданиях, в одних местах, хотя, разумеется, каждый по-своему. Есть много способов путешествовать, и есть много способов жить дома.

Мы путешествуем вперед и назад, преодолевая время и пространство, опираясь на опыт прочитанных книг и устных впечатлений… Мы совершаем короткие и долгие путешествия в фантазиях и воспоминаниях, ориентируясь по картам, мы можем перенестись в незнакомые места, мы можем путешествовать, и не выходя за пределы своих собственных комнат. Мы можем сесть на единственное кресло — перед письменным столом у окна — и начать писать.

Это путешествие завершается здесь.

Итак, мы бездельничаем у моря. Мы видим город с вершины, он карабкается в горы и потом спускается к морю, которое отдыхает в маленьких бухтах, у прибрежных скал.

Мы будем плавать и спать подолгу, читать и, конечно, писать. В Касе мы живем по разным комнатам, проводим дни порознь и бродим по улицам, не встречаясь друг с другом, каждый живет на свой лад, следует своим привычкам, словно мы и не знаем друг друга. Мы бродим по городу как чужие, пока однажды случайно не встречаемся друг с другом в кафе или на улице. Тогда один из нас отрывает взгляд от книги и смотрит на другого в нетерпеливом ожидании: ты готов? Ты готов взвалить рюкзак на плечи и пуститься в дальнюю дорогу?

Загрузка...