Первый день на дорожных работах давался тяжело, а мне – особенно. Пребывание в госпитале, месяцы безделья в Корнуолле сделали свое дело, физически я уже был не в особенно хорошей форме, не то что Фитцджеральд и его ребята, которым ничего не стоило по двенадцать часов подряд махать киркой и совковой лопатой.
Несмотря на случившееся, держались они весьма бодро, и ясно было почему. Ни один из них не допускал, что угроза Радля сбудется и их казнят. Война может закончиться в любой день. Только сумасшедший возьмет на себя ответственность за расстрел военнопленных – теперь это будет означать смертный приговор ему самому.
Зная кое-что про Радля, я не верил в подобные самоутешения. Возможность остаться в живых для нас зависела от того, сумеет ли новый губернатор Ольбрихт пробиться к месту назначения через блокаду английских ВМС.
Конечно, всегда можно было сбежать, и мы подробно толковали о побеге, но сейчас надежды на успех не было, отнюдь не из-за вооруженной охраны и цепей на ногах. Попросту говоря, на маленьком острове негде было скрыться и почти невозможно покинуть остров, превращенный в неприступную крепость: на каждом утесе и мысе располагались артиллерийские позиции, пулеметные огневые точки и бетонированные бункеры. После нашего вторжения охрана везде удвоилась.
Так что пока мы работали и не падали духом, продолжая ждать: вдруг что-нибудь произойдет? Я-то уж точно старался держать нос по ветру, ибо шестым чувством предугадывал поворот событий и до боли в глазах всматривался в горизонт, насторожившись, как пес, почуявший грозу. Однако, как выяснилось позже, и я не смог предсказать то, что заварилось на самом деле.
Весна никогда не приходит по календарю. День за днем все идет как всегда, мир чего-то ждет, и вот это наступает. В одно благословенное утро на тебя обрушиваются и голубизна ясного неба, и мягкий теплый воздух, и множество забытых за зиму звуков, и запахи пробуждающейся земли.
Весной нет места прекраснее, чем остров Сен-Пьер: в расщелинах скал белым-бело от цветущего терновника, земля покрывается благоухающими цветами всех мыслимых оттенков, и от одного взгляда на такое великолепие дух захватывает.
На четвертый день плена я оказался вместе со всеми на самой высокой точке острова, откуда он был виден почти весь. Странная, будоражащая радость обуяла меня оттого, что я жив и вижу эту красоту, что я снова там, где прошло мое детство. Воспоминания нахлынули, как морские волны, – перевернули душу и выбросили на берег камешки, обломки, обрывки меня самого, Оуэна Моргана, но не теперешнего, а того, что когда-то жил здесь.
Я вздернул над головой десятифунтовый молот и изо всей силы ударил по лежавшему передо мной камню, раздробив его на куски, затем передохнул, вытирая тыльной стороной ладони пот со лба.
Всего нас было тридцать человек, вместе с рабочими «Тодта»; с полдесятка саперов с пистолетами-пулеметами охраняли именно нас, а не их, поскольку рабочие «Тодта» обычно ходили без охраны – по крайней мере так было на острове Сен-Пьер. Те, что работали с нами, выглядели жалко, как и повсюду, где мне пришлось встречаться с ними: исхудавшие, осунувшиеся, в заношенной одежде.
Сказать, что немецкие саперы были сытыми и довольными, я не мог, поскольку после высадки союзников в Нормандии снабжение на островах пролива стало скудным. Командовал ими фельдфебель по фамилии Браун, один из тех троих, которых я видел играющими в карты в доме у Эзры. Не знаю, говорил ли Эзра ему обо мне, но он явно старался быть добрым, и его люди тоже обращались с нами терпеливо.
Дорога должна была идти там же, где прежде, – на месте старой деревенской дороги к берегу, оканчивавшейся неподалеку от форта Мари-Луиза. Очевидно, немцы собирались соорудить там новую огневую позицию для тяжелого орудия. Они намеревались держаться до последнего. Что ж, пусть стараются.
Около полудня приехал Штейнер. На нем был мундир, а поверх мундира – русский генеральский полушубок с меховым воротником. Фельдфебель Браун не сумел бы оказать лучшего приема даже полковнику Радлю. К Штейнеру все немцы относились с исключительным почтением, даже офицеры, и вовсе не потому, что высшие унтер-офицеры в немецкой армии значат гораздо больше, чем в любой другой, – на них держится знаменитый немецкий воинский порядок. Штейнера уважали за нечто, мне пока неизвестное.
Он достал листок бумаги, который показал Брауну; тот согласно кивнул. Штейнер подошел ко мне и сказал:
– Полковник Морган, поедете со мной.
Фитцджеральд резко обернулся, прекратив работу, и стоял, опершись на совковую лопату; он нахмурился. Остальные рейнджеры тоже остановились.
– Что это означает? – мрачно спросил Фитцджеральд. В голосе его чувствовалось обоснованное беспокойство. Он полагал, что меня берут на допрос или еще куда-нибудь похуже. Он ничего не знал о том, что я виделся с Симоной, и о моих особых отношениях со Штейнером – я предпочел ему не рассказывать. Навоевавшись, я хорошо знал: всякий человек может сломаться и не выдержать. Среди бойцов Сопротивления на французской территории бытовало золотое правило: меньше знаешь – меньше выдашь. Следуя этому правилу, мы уберегали друг друга от предательства.
– Нет причин для беспокойства, – сказал Штейнер.
Я тоже так считал и кивнул Фитцджеральду:
– Не волнуйтесь, все будет в порядке.
Я забрался в «фольксваген», на сиденье для пассажира, с трудом – мешали кандалы. Штейнер уселся за руль, и мы поехали по дороге вниз, к «Чертовой лестнице»; по этой дороге я шел в ночь высадки.
– Что все это значит? – спросил я.
– Симона хочет вас видеть.
Я почувствовал, как учащенно забилось сердце.
– Как вам удалось?..
Он вынул из кармана документ и передал мне. В нем на немецком казенном языке говорилось, что меня освобождают «под присмотр унтер-офицера Штейнера с целью оказания помощи своими знаниями местных условий в проведении обследования побережья». Документ был подписан капитаном Гейнцем Шелленбергом из 271-го саперного полка.
– Документ подлинный? – спросил я серьезно.
– Начальству приходится подыскивать мне какое-нибудь занятие, так что я каждый день осматриваю береговые укрепления – проверяю, не повреждены ли они волнами и приливом. Иногда попадается работа, которую могут выполнить только водолазы. В таких случаях любые сведения, которые вы пожелали бы дать насчет высоты и силы приливов, были бы бесценны. Эти воды чрезвычайно опасны.
Он говорил это с невозмутимым видом, и я спросил:
– И Шелленберг клюнул?
– Он одно время работал у моего отчима, – спокойно ответил Штейнер. – Как и добрая половина населения Германии, и хотел бы снова у него работать. Он считает, что я могу поспособствовать ему по этой части.
– А вы можете?
– Пока жива моя мать, – улыбнулся он. – Единственное, в чем он проявил хороший вкус, – влюбился в нее и продолжает любить. Ради нее он мирится со мной, с таким проявлением моей странности, как отказ от офицерского звания. С другой стороны, мой Рыцарский крест привел его в восторг, особенно когда фюрер прислал личное поздравление – ему, а не мне.
– Война вот-вот закончится, – напомнил я ему. – Вы проиграли. Что будет с вашим отцом?
– То же, что и всегда. С несколькими миллионами долларов, вложенными в швейцарские банки, с процентами от доходов промышленных предприятий по всему миру, включая дочерние компании в Великобритании и Америке, можно не беспокоиться. В общем, – иронично добавил он, – блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
– Не похоже, что вы расстроены.
– А почему я должен быть расстроен? Когда-то я ко всему этому относился очень серьезно. Я не был нацистом – пожалуйста, не смейтесь, – но я – немец, и моя страна воюет. Мои друзья смотрели в лицо опасности, многие погибли, и я пошел на сделку с совестью, сыграв роль рядового солдата.
– Убивая и не отвечая за это? – прокомментировал я. – Что ж, мудро.
– Не одобряете? – пожал он плечами. – Впрочем, это не важно. Я пошел добровольцем в дивизию «Бранденбург», потому что служба в спецвойсках давала кое-какие преимущества. То и дело рискуешь, в вопросах жизни и смерти полагаешься на судьбу и рок. Я понятно излагаю?
– Понятно. Я такой же чокнутый, как и вы, потому что сам так думаю.
– Я сделал, на мой взгляд, поистине удивительное открытие, – сказал он. – Люди гибнут, или получают ранения, или становятся калеками на всю жизнь потому, что так должно было случиться. Это вроде как бедолага рабочий скопит деньжат на отпуск после года работы и две недели сидит под дождем и клянет свое невезение. Случается то, что должно случиться. Случается безо всяких причин.
– "Alles ist verruckt", – тихо сказал я. – Все сошли с ума. Все летит к чертям. Мне кажется, дружище, в России у вас мозги слегка подмерзли.
Он отрешенно глянул на меня.
– Больше того, – ответил он с горечью. – Я отморозил и душу, дорогой Оуэн Морган, а это смерть при жизни. Вы когда-нибудь видели ходячие трупы? – спросил он, вздрогнув от ужаса. – Неужели хоть один из нас, побывавших там, сможет забыть Россию?
Некая тень упала меж нас, упала и не желала исчезать. Мы двинулись дальше в молчании.
Залив Ла-Гранд с того дня стал для меня заливом Штейнера, и за все прошедшие с тех пор годы я мысленно ни разу не назвал его иначе.
Он лежал у подножия утеса высотой в триста футов; подковообразный белый песчаный пляж уходил в голубовато-зеленую воду, а чуть дальше от берега желтели два островка, покрытых грудами мокрых спутанных водорослей, оставленных приливом.
К заливу можно было добраться по узкой козьей тропке, которая зигзагом вилась по поверхности утеса; для слабонервных место было неподходящее. Мы притормозили в полуярде от щита с предупредительной надписью: «Осторожно – мины!»
– Куда направляемся? – спросил я Штейнера.
– Вылезай, я проведу.
Вид с края утеса открывался такой, что дух захватывало. Вода искрилась под солнцем, а по ту сторону колючей проволоки белый песок плавно уходил в море, какого не увидишь и с хваленого Лазурного берега.
В море я увидел купающуюся Симону – или мне показалось, что это она. Я повернулся и показал на предупредительный щит.
– А как же с этим?
Штейнер с улыбкой ответил:
– Офицеру-саперу, отвечавшему за установку мин в сороковом году, этот пляж понравился до такой степени, что он и думать не мог натыкать здесь мины. Он установил щит и колючую проволоку, чтобы с виду все было как положено. Сам он ходил сюда купаться по утрам и однажды под хмельком поведал Эзре Скалли о своей постыдной тайне. А Эзра по дружбе рассказал мне.
Я не мог удержаться от смеха. Штейнер не понял моего веселья, пришлось объясняться. Он снова улыбнулся и сказал:
– Вот это-то и возрождает во мне веру в человеческую натуру. Ну что, спустимся?
Я неуклюже опустил ноги на землю, а он, обойдя машину с другой стороны, вынул ключ, присел и отомкнул мои кандалы.
– Лучше нести их с собой, – на ходу сказал он.
Спрашивать о пароле не было смысла. Мне кажется, он бы посчитал такой вопрос за оскорбление. Этим он мне и нравился; позже мне стало многое в нем нравиться.
За минувшие годы тропа сильно разрушилась, стала хуже, чем тогда, когда для удобства туристов ее оборудовали в опасных местах ступеньками. Бетон ступеней раскрошился, а целые участки вообще исчезли под обломками и песком, так что нужно было двигаться очень осторожно.
Высоко в небе кричали чайки, взлетая целыми стаями с гнезд и падая на выступы утеса, а внизу кипели и пенились, как белый дым, волны прибоя. На полпути вниз я остановился, чтобы посмотреть на Симону. На ней был черный купальный костюм; длинные волосы скрывала резиновая купальная шапочка; в пене прибоя она казалась какой-то сказочной морской полудевой.
– Она совсем как девочка, правда? – сказал, останавливаясь сзади меня, Штейнер.
Я обернулся и прямо спросил его:
– Ты любишь ее, да?
– Конечно. Как же иначе?
– А она?
– По-моему, в ее душе сильны старые привязанности, – сказал он с улыбкой. – Но вы можете счесть меня необъективным.
– Это мягко сказано, – заметил я и пошел дальше вниз по тропинке.
Я был сильно удручен его самонадеянностью, если не сказать больше. Но мне нравился этот человек, и это осложняло мое положение. А как же Симона? Чего она по-настоящему хочет больше всего на свете?
С высоты пяти футов я спрыгнул в мягкий песок и пошел по пляжу, глядя, как она вновь появилась на гребне накатившей волны – голова опущена в воду, руки выброшены вперед. На мгновение она исчезла в пенистой круговерти, которая, откатившись, оставила ее на отмели.
Поднявшись, она пустилась бежать от настигавшей волны, смеясь и на бегу стаскивая с головы купальную шапочку. Освободившиеся темные волосы тотчас же упали пышной занавесью, прикрыв с боков ее лицо.
Увидев меня, она на мгновение остановилась, потом улыбнулась и, выходя из воды, протянула руку:
– Оуэн! Как славно увидеть тебя снова!
Радость ее казалась неподдельной, но, когда я подался вперед, чтобы поцеловать ее в лоб, то сразу ощутил заметную натянутость.
Ее полотенце лежало на каменном выступе в нескольких шагах от нас вместе со старым пляжным халатом. Она накинула халат и, обтирая полотенцем ноги, сказала:
– Значит, Манфреду удалось то, что он задумал?
– Он, несомненно, пользуется влиянием, – ответил я.
– В общем, да, – подтвердила она, – но на этот раз я была не очень уверена. Думала, Радль заупрямится.
– Насколько мне известно, он не знает главного.
Я повернулся, ища глазами Штейнера, и, видя, что его нет, спросил:
– А где же он?
– Пошел взять свои принадлежности для живописи – они спрятаны в одной из пещер. Мольберт он держит здесь всегда.
– Значит, он много пишет?
– Да, – кивнула она. – Он этим очень увлечен.
– Не только этим.
Услышав мои слова, она как-то сразу погрустнела и сделалась виноватой. Стало от души жаль ее, и я достал свою верную подружку – непромокаемую жестянку с сигаретами. Курил я много, но все же три сигаретки уцелели.
– Не обращай на меня внимания, война есть война. Возьми сигарету.
И я протянул ей свою жестянку. Заглянув в нее, она отказалась:
– Давай лучше одну на двоих.
От этого предложения стало теплее на душе. Из-за груды валунов, лежавших у подножия утеса, вышел Штейнер с мольбертом и деревянным ящичком в руках. Я смотрел, как он устанавливает мольберт, и мне болезненно остро вспомнилась Мэри Бартон и пляж у мыса Лизард. Милая Мэри. Интересно, что она сейчас делает? Плачет, наверное, по бедному Оуэну Моргану, ибо Генри, я уверен, уже успел сообщить ей печальное известие.
Симона взяла сигарету, затянулась и, возвращая ее, спросила грустно:
– Тяжко, Оуэн?
– На дорожных работах? – переспросил я. – Да нет. Охрана не лютует. За нами приглядывает фельдфебель по фамилии Браун. Он чередуется с фельдфебелем Шмидтом. Оба они закадычные друзья Эзры.
Она, улыбнувшись, сказала:
– Да, знаю, они здесь уже четыре года.
Наш разговор прервался молчанием. Я лежал на спине и, глядя в безоблачное небо, курил. Некоторое время спустя она нетерпеливо сказала:
– Все должно закончиться хорошо, Оуэн, ты понимаешь это?
– Правда?
– Ну конечно, – сказала она с жаром. – Манфред говорит, что Радль – буквоед. Он поступает по уставу. Если в уставе ничего не сказано – ничего не делает...
– Ну что ж, уже легче.
Наверное, мои слова звучали скептически; она улеглась рядом со мной на песок и стала настойчиво уверять:
– Но это же правда! Выполнять приказы верховного командования может только официально назначенный глава сектора обороны, а Радль – временно исполняющий обязанности. Война может закончиться в любой день, об этом твердит Би-би-си. Русские уже на подступах к Берлину. Ольбрихт никогда здесь не появится.
– Это тоже сказал тебе Штейнер?
Она нахмурилась, затем взяла себя в руки, решив, что с моим дурным расположением духа надо считаться.
– Если даже Ольбрихт и доберется до нас, то не решится никого расстрелять, когда дела у немцев идут так скверно. Это просто немыслимо!
– Опять Штейнер?
Она набросилась на меня с кулаками, да так, что мне пришлось схватить ее за запястья, чтобы уберечь физиономию.
– Противный мальчишка Оуэн Морган! – в ярости воскликнула она, совсем как та девчонка, которую я знал до войны. – Черт тебя побери! Зачем тебя такого принесло? Не мог подождать, что ли?
– Ты хочешь сказать, зачем я вообще явился?
Теперь уже я поднялся на ноги, увлекая Симону за собой, и яростно тряхнул ее за плечи.
– Ты любишь его, правда? Бога ради, скажи честно!
Она пристально смотрела на меня, и вдруг где-то вдалеке послышался голос Штейнера. Тогда она дико расхохоталась:
– Ладно, хочешь знать правду – пожалуйста. Я люблю Манфреда, и я боюсь тебя – тебя, и этой твоей чертовой финки, и того, что с тобой стало. Я думаю о несчастных часовых, которых ты убил, и понимаю, что ненавижу тебя, и в то же время вижу тебя опять, слышу твой голос, многое вспоминаю, и моя любовь пробивается сквозь страх и ненависть... – На ее глазах заблестели слезы. – Так что я все равно тебя люблю, Оуэн, от этого не сбежишь. Я люблю тебя и люблю Манфреда. Что скажешь?
Повернувшись, она бросилась бежать прочь, мимо Штейнера и его протянутых рук. Добежав до тропинки у подножия утеса, она решительно двинулась наверх.
– Что стряслось? – сурово спросил он.
– То, что должно было случиться.
Он нахмурился и, кажется, впервые с тех пор, как я узнал его, рассердился. Я примирительно поднял руку и тяжело вздохнул.
– Забудем о том, что я сказал. Вы не хотели зла. Кому нужны все эти великие самопожертвования?
– Ну да, верно. – Он улыбнулся и снова посерьезнел. – Почему она так расстроилась?
– Она решила, что любит двоих одновременно.
– Вы этому верите?
– Так и есть. Она любит вас и меня в одно и то же время, да к тому же, если вам этого мало, меня она еще и боится. Меня и моей финки, вот так!
Видно было по глазам, что он и удивлен и обрадован.
– Понятно.
– Раз так, то и ладно, – сказал я без особого восторга и обернулся посмотреть на мольберт.
Он работал над видом на восточный мыс, где в сотне ярдов от берега из моря выступала скала, усеянная гнездами жирных крикливых буревестников. Писал он без угольных и карандашных набросков, сразу красками, умело смешивая и накладывая цвета. Море ему особенно удалось. Чувствовалось, что он искренне и вдохновенно увлечен живописью; его манера напоминала манеру моего отца – портрет Симоны подтверждал мою уверенность.
– Вам неплохо удается прием послойного смешения красок, – заметил я. – У пены прибоя примерно двадцать семь оттенков белого цвета, и вы их все сумели передать. У отца был рисунок – вид на бухту и волнолом во время шторма. Там он применил ту же технику. Отец Симоны купил тот рисунок, если не ошибаюсь.
– Он до сих пор висит в доме Сеньора, – сказал Штейнер. – Там, где Райли устроил себе кабинет. Я много раз глядел на рисунок и, кажется, узнал об акварельной технике больше, чем за все время обучения в Лондоне и Париже. Он был настоящий художник, ваш отец. Великий художник.
Слов благодарности я не произнес – уж слишком это было бы по-светски. Он уселся за мольберт и снова погрузился в работу, а я улегся позагорать, и мы стали беседовать о моем отце, о живописи и вообще об искусстве, о женщинах, о напитках и о многом другом.
За много лет я не мог припомнить подобной беседы: по роду занятий откровенничать не рекомендовалось. Лежать на песке было приятно; через некоторое время я стал слушать его невнимательно и незаметно уснул.
Высоко у меня над головой послышался крик чайки – резкий, пронзительный крик; вздрогнув от неожиданности, я проснулся и сел. Штейнера не было видно. Возникло странное холодное ощущение, что это все сон, что я валяюсь на пляже, как в детстве, а все остальное – воспоминание из мира грез. Но тут я увидел Штейнера, выходящего из пещеры в скалах, и понял, что он ходил прятать рисовальные принадлежности.
– Проснулись? Пора идти.
– Спасибо за компанию, – сказал я. – Мне понравилась наша беседа. А что касается другого... будем уповать на то, что вы не хотели зла, и оставим все как есть.
Он не ответил – не успел: я повернулся, прошел к началу тропы и стал карабкаться наверх. Взбираться было чертовски трудно, но я этого не замечал – голова была забита другим. Думал я о Штейнере, потому что он мне нравился, и о Симоне, потому что любил ее. Плохо было то, что выпутаться из возникшего положения всем троим вряд ли удастся.
Добравшись до гребня утеса, я увидел, как ярдах в пятидесяти появилась из-за пригорка штабная машина и остановилась рядом с нашим вездеходом. Штейнер еще не успел подняться; я нырнул в сторону, чтобы не быть замеченным, и скатился ему навстречу.
Цепь от кандалов была продета за пояс; я быстро ее выдернул.
– Быстрее запирай их! – яростно прошипел я. – Наверху только что появился Радль. Придется разыграть маленькое представление...
Раз-два – кандалы оказались на ногах, и он поспешно запер их. Едва я поднялся на ноги, как на гребне утеса появился Радль с обычной охраной из эсэсовских парашютистов и Шелленберг, который выглядел обеспокоенным.
– Здравствуйте, Радль, – бодро сказал я.
Не обращая на меня внимания, он обратился к Штейнеру:
– Что это означает? Я приезжаю проверить, как идут дорожные работы, и обнаруживаю, что полковник Морган отпущен в ваше распоряжение.
– Не приведи Бог карабкаться наверх в этих кандалах, – заметил я.
Радль снова не обратил на меня внимания, а Штейнер спокойно ответил:
– Так точно, господин полковник, я получил разрешение за подписью капитана Шелленберга.
Шелленберг был худощавый, среднего возраста, седеющий мужчина. На носу у него сидели очки в стальной оправе, и выглядел он как довоенный конторский чиновник. Я представил себе, как он трясся от страха за своей конторкой, когда Штейнер-старший посещал свой завод с визитом. Но тогда, конечно, страх был не тот, что теперь.
– Унтер-офицер Штейнер действительно уверил меня, что ему нужен полковник Морган как знающий местные условия. – Он судорожно сглотнул, впервые осознав, насколько жалкой выглядит эта версия. – Ему нужно было уточнить что-то по оборонительным сооружениям.
– Дело в том, – бодро сказал Штейнер, – что исключительной силы отливное течение, так называемый Мельничный жернов, смыло и переместило все установленные на берегу мины, и где они сейчас, сказать трудно. С наступлением весенних непогод мы можем столкнуться с неприятными сюрпризами.
– Нужно точно знать, как проходит течение, – вставил я, стараясь помочь делу. – Оно направлено к берегу, но обратный противоток на глубине не менее силен. В детстве после каждого отлива мы собирали на отмели под мысом тьму устриц. Наверное, унесенных течением мин там сейчас больше, чем камней на дне.
– Сотрудничаете с врагом, полковник Морган? – усмехнулся Радль. – Неожиданно со стороны британского офицера.
– Напротив. Я согласился консультировать Штейнера из гуманных соображений. Война, если вы еще не заметили этого, полковник Радль, вот-вот должна кануть в вечность. И эти мины скоро для всех нас окажутся головной болью.
Наступило зловещее молчание. Некоторое время все висело на волоске. Когда он принял наше объяснение, я не мог поверить – ведь он знал, что мы врем и что правда совсем в другом. Похоже, у него были тайные соображения насчет Штейнера.
– Похвально с вашей стороны, полковник Морган, – отметил он, кивнув, и обратился к Штейнеру: – Если ваша задача завершена, отвезите полковника на дорожные работы.
Он направился к машине, остальные последовали за ним; на полпути он остановился и обратился ко мне:
– У них был обеденный перерыв, полковник. Боюсь, что вам не повезло: останетесь голодным.
Он засмеялся этому, как удачной шутке; смеясь, уселся на заднее сиденье и уехал.
Штейнер тихо проговорил:
– Этот тип начинает меня раздражать.
– Какую игру он ведет? – спросил я. – Он нам не очень-то поверил.
– Дело во мне, – сказал Штейнер. – Он хочет, чтобы я сломался. Очень хочет, понимаете? И делает все, что может.
– А ему удастся то, чего он хочет?
Он огляделся вокруг с опасливой улыбкой заговорщика.
– Настанет такой день, полковник Морган, – тихо сказал он. – Непременно настанет.
Он вынул из кармана мою финку. Щелкнуло выскочившее лезвие. Мельком оглядев финку, он метнул ее, всадив в землю у моих ног. Я выдернул ее из земли.
– Возвращаете? Когда придет время, может случиться, я пущу ее в ход.
Казалось, он меня не слышал – зябко повел плечами и посмотрел на небо:
– Погода скоро переменится. Кости ноют.
– Те весенние бури, о которых вы говорили Радлю? – усмехнулся я.
Но он не улыбнулся в ответ. Налетел легкий ветерок, колыхнул траву, и я вдруг почувствовал холод, пронизавший меня насквозь. Штейнер повернулся и, не говоря ни слова, направился к машине. Я последовал за ним.