Она покормила меня на кухне. У нее был хлеб с добавками, поскольку чистая мука была редкостью, бекон домашнего приготовления и пиво, чтобы смыть все это дело внутрь. Я отпил немного и с усмешкой сказал:
– Значит, Эзра в свободное время варит пиво?
– Чем еще заняться... Ты что, узнал вкус?!
– Разок попробуешь – не забудешь.
Сидя напротив за обшарпанным кухонным столом, она потянулась ко мне и накрыла мою ладонь своей.
– Так много времени прошло, Оуэн. Так много...
– Да.
Я взял ее руку, поднес к губам и нежно поцеловал. Затем приложил ладонь к шее. У нее навернулись слезы.
– Ах, Оуэн, какое у тебя стало лицо! Что они с тобой сделали?
– Это первое, о чем спросил Эзра.
– Так ты видел его?
– Мельком. Искал тебя в доме Сеньора.
Я рассказал ей про Джо Сент-Мартина, и, пока рассказывал, ее лицо становилось сосредоточенным и злым.
– Он всегда был мерзким типом. Я могла бы порассказать, Оуэн, что он здесь вытворял во время оккупации.
– Например?
– Доносил на людей, нарушавших немецкие распоряжения. Например, в начале оккупации немцы требовали сдать все радиоприемники. А многие их утаивали, чтобы слушать Би-би-си. В доме Эзры приемник был всю войну. Тех, кто попадался, сурово наказывали. Отправляли на каторгу, в трудовые лагеря на континенте. С полдюжины жителей острова попали туда по милости Сент-Мартина.
– Он был доносчиком?
Она кивнула:
– Даже хуже. Но этого не докажешь.
Мы встали из-за стола и прошли в гостиную. Она подбросила дров в огонь. Я достал сигареты и предложил ей.
Она глубоко затянулась и со вздохом сказала:
– "Плейерз"... Я уж и вкус их забыла.
– Их и на том берегу пролива трудно достать. – Я закурил и спросил: – Трудно жилось?
– Почти как всегда, – пожала она плечами, – не легче прежнего. Последний год в особенности. Еды не хватало, и вообще... Грузовоз не заходил сюда уже с месяц.
– А как с тобой обращались?
– Вполне сносно. В последний год стало хуже. У нас появился новый губернатор, генерал Мюллер, как раз перед тем как папа погиб. Мне он никогда не нравился. Он – эсэсовец, и в его штабе появилось много других эсэсовцев. Не люблю эсэсовцев, никогда они мне не нравились.
– И все же этот Мюллер позволил тебе остаться, когда почти всех остальных эвакуировали еще три месяца назад, так?
– Но я теперь – Сеньор, Оуэн. Им нужен кто-то, кто бы представлял закон и власть. Немцы удивительно щепетильны в таких делах. И я им нужна, понимаешь? Знаешь, я три года училась в медицинском училище. Я помогаю Падди в госпитале. Мы им действительно нужны.
– Значит, у тебя нет к ним особой ненависти?
– Мой отец погиб под обстрелом английских крейсеров. Что ж, мне и британцев за это ненавидеть? А как ты, Оуэн? Глаз потерял. В бою, наверное?
– Вроде того.
– Ты их ненавидишь? За то, что остался без глаза?
– Уже второй раз сегодня мне задают этот вопрос. – Я отрицательно покачал головой. – Нет, у меня к ним нет ненависти. Сейчас они находятся по другую сторону в игре, в которую мы играем, и это значит, что мы изо всех сил стараемся уничтожить друг друга, таковы обстоятельства. Я нарвался на часовых сегодня на утесе, возле «Чертовой лестницы», где высадился.
Она нахмурилась:
– И что?
– Они пытались захватить меня в плен. Как ты думаешь, что я сделал?
– Ты их убил? Обоих?
На ее лице отразился настоящий ужас. Лишь позже я сумел уяснить суть происходящего и понять ее. Для нее это были люди, которых она встречала каждый день на протяжении многих лет. Вполне могло быть, что тех двоих, которых я прикончил в бункере, она знала. Как ни верти, а я здесь был пришелец, самозванец. Пять лет – срок большой. Пять лет, за которые весь остальной мир отдалился и почти исчез.
– Еще два имени в списке покойников, Симона, – сказал я. – Так и будет, пока я на войне.
Она смотрела на меня, побледнев; по глазам было видно, как ей тяжело. Я знал, что она хочет сказать: я стал другим человеком. Тот Оуэн Морган, которого она знала и любила сто или двести лет назад, умер, став еще одной жертвой войны. Но она ничего не сказала, вместо этого сделала над собой усилие, улыбнулась и взяла у меня стакан.
– Принесу тебе еще пива.
На стене висели три работы моего отца, выполненные акварелью, которые он на протяжении ряда лет дарил старому Сеньору. Был здесь и вид на залив Ла-Гранд с вершины утеса в летний день.
Мольберт Штейнера стоял, задвинутый в дальний конец комнаты, и я подошел посмотреть. Странно, но ни один из нас не упомянул его имени, даже мимоходом, на протяжении последнего получаса, и все же он стоял между нами как живой.
Портрет был близок к завершению и выполнен настолько хорошо, что у меня перехватило дыхание. Даже в незаконченном виде эту работу сочли бы подлинным произведением искусства где угодно. Совершенной была не только техника исполнения, но и стиль, уверенность движений кисти, чувство формы и красоты.
Она подошла ко мне сбоку, держа стакан с пивом, а я сказал:
– Мой отец как-то говорил, что масляные краски под силу и дураку, а вот писать акварелью может только художник. У Штейнера славно получается.
– Он был бы счастлив услышать это от тебя.
– Ты его любишь?
Она смотрела на меня, и глаза на ее бледном лице казались глубокими темными впадинами. Я подошел к двери в спальню, открыл ее и включил свет. Кровать была застелена, но я сразу понял все, о чем хотел знать. На прикроватном столике – пара казенных солдатских расчесок с крестом дивизии «Бранденбург», выгравированным на ручке, рядом с умывальником – бритва, помазок и мыло.
Я обернулся, и она сказала, стоя у двери гостиной:
– Пять лет, Оуэн, пять лет, а он – человек хороший. Лучший из всех, кого я знала.
– Ты его любишь? – спросил я беззвучно.
– О, мужчины! – сказала она безнадежно. – Я говорю об одиночестве, о покое и уюте, а ты? Для тебя все просто, доступно и правильно.
– Ты его любишь? – повторил я.
– Могла ли я? – сказала она. – Мое сердце отдано другому, или ты забыл? Мне было четырнадцать, когда я влюбилась в тебя впервые, в твой день рождения, когда тебе исполнилось двенадцать, насколько мне помнится.
– Мне ты всегда казалась слишком старой.
Она коснулась рукой моего лица.
– Вот так лучше, вот это – мой Оуэн. В этой улыбке ты весь. Крошка Морган, мой маленький Оуэн.
Я обнял ее за талию и прижал к себе.
– Веди себя приличней, подружка, для тебя я – полковник Морган, не забывай этого.
Она вскинула брови и добавила:
– Долго же мы шли от дома пятнадцать по Нью-стрит...
– Это в прошлом, – парировал я. – Пять лет – это же чертовски долгое время, как подумаешь.
Несколько месяцев я был лишен утех плоти и мог бы прямо об этом сказать, но я так стосковался по Симоне, что мне было не до слов. Мы упали поперек кровати, губы наши крепко сомкнулись, – и вдруг в отдалении послышались частые выстрелы.
Я бегом пролетел через гостиную, распахнул дверь и выскочил наружу. Тотчас же снова услышал стрельбу в стороне Шарлоттстауна и зловещий рокот пулемета. Чуть погодя заработали дизельные моторы.
Симона вышла и встала рядом со мной. Я быстро спросил:
– Что за суда сейчас в бухте?
– Крупных нет, – сказала она. – В основном рыбацкие лодки, оставленные местными жителями. О, я забыла, вчера торпедный катер зашел. Погоди, у меня где-то есть бинокль.
Торпедный катер? Вот так удача. Теперь мне явственно был слышен шум двигателя. Опять послышалась стрельба; Симона вернулась с биноклем в кожаном чехле.
То был цейсовский, самый лучший бинокль ночного видения, который можно было достать; спрашивать, откуда он у нее появился, мне было недосуг. Наверное, от Штейнера. От Ла-Фолез Старая бухта была не видна, но виден был изгиб адмиралтейского волнолома и вход в ту часть бухты, которую жители называли Новой бухтой.
Я выбрал фокус бинокля как раз в тот момент, когда подводная лодка выходила в море, и тут Симона потянула меня за рукав:
– Что это, Оуэн? Что это значит?
– Это значит, что все пошло к чертям, – ответил я ей. – Прямо как в песне, которую напевал Штейнер.
Лишь много позже я сумел выведать у знающих людей и собрать воедино сведения, позволившие составить полную картину происшедшего в ту ночь.
Виноват был Фитцджеральд – он открыто нарушил приказ. В Новой бухте его люди заминировали несколько рыбацких судов, а более ничего достойного там не обнаружили.
Странно, что они не добрались до Старой бухты, ибо там стоял торпедный катер, пришвартованный к пирсу на ночь, то есть цель, ради которой стоило рисковать.
Двигаясь в сторону берега, Фитцджеральд случайно заметил охрану у старого склада и решил, что это как-то связано с проектом «Черномазый». Вдвоем с Грантом они высадились, попытались разведать обстановку и тотчас же были учуяны двумя сторожевыми овчарками, которых не заметили. Часовой открыл огонь – с этого все и началось.
Командир торпедного катера, конечно, действовал без колебаний. Услышав крик: «Диверсанты!» – он сразу понял, что противник высадился где-то рядом, и знал, какими судами обычно пользуются английские коммандос для морских операций.
Немцы были на высоте – охоту на диверсантов они развернули мгновенно. Забыв обо всем, я шарил биноклем по темному пространству за волноломом; как там Добсон и его ребята, думал я, ведь торпедному катеру с его скоростью ничего не стоит догнать... В предрассветных сумерках ночное небо разрезал другой трассирующий снаряд, вспыхнула осветительная ракета, и все пошло вразнос.
Я навел бинокль на резкость; в поле зрения попал наш моторный катер. При вспышках орудийных выстрелов я отлично видел все; видел даже фигуры людей на борту. Снаряд угодил в корму катера, взорвался, и сразу же полыхнуло пламя пожара.
Симона прижалась ко мне, обняв за пояс. Я перевел бинокль и выхватил из темноты торпедный катер, делавший круг для захода на цель; он вел огонь из всех бортовых орудий, а торпеда в пусковом лотке на носу напоминала сигару в зубах бандита.
Наш катер сильно пострадал: с кормы взвивались в ночное небо языки пламени, палубу разворотило, пушки и пулеметы молчали. Но у него еще был запас хода, и командир – хочу думать, это был Добсон, – воспользовался им как последним средством.
Торпедный катер развернулся, готовясь нанести смертельный удар почти в упор, но на этот раз его командир просчитался и подошел слишком близко к цели. Добсон, заложив крутой крен, развернулся почти на месте и ринулся на врага. Мгновение – и катера столкнулись. Удар был сокрушительным. Последовал взрыв, разорвавший темноту, огромный гриб огня и дыма взвился вверх, когда стали рваться топливные баки.
Мне было видно, как люди прыгают в море, превратившееся в огненное озеро. Я опустил бинокль. Симона плакала, уткнувшись мне в плечо. Я обнял ее и осторожно повел в дом.
Теперь мне ничего не светило и не улыбалось. Несомненно, немцы вывернут остров наизнанку, чтобы переловить всех, а в такой тесноте надежда ускользнуть от них весьма мала.
Был и еще один, ненадежный способ – уйти в море на надувной лодке, которую я оставил у подножия «Чертовой лестницы», и попытаться достичь французского побережья. Выбора не было, и я постарался объяснить это Симоне, которая думала иначе. Мы заспорили; наш спор был похож на замкнутый круг; она приводила свои доводы с таким жаром, что я чуть было не проморгал машину, подъехавшую к дому.
Судя по звуку, это был вездеход «фольксваген»; стало быть, явился Штейнер, и неспроста. Он наверняка приехал объяснить ей причину тревоги и предложить остаться на ночь у него.
Он уже подходил к крыльцу – слышно было, как хрустит гравий под сапогами. Она направилась к двери, с отчаянием взглянув через плечо на меня. Я ободряюще махнул рукой, вышел наружу через кухню и притаился в тишине ночи, а она открыла дверь и встретила его. Свою роль она играла хорошо.
– Что случилось, Манфред?
– Английские коммандос прорвались в бухту. Их, кажется, уже поймали, но не всех. Я думаю, тебе лучше на ночь переехать в Шарлоттстаун.
– Да нет, пожалуй, не стоит. – Ей удалось сказать это с легким смехом. – Что им до меня... А что произошло на море?
– Скверная штука. Торпедный катер вышел на поиски судна, которое доставило их.
– И нашел его?
– Вот именно – нашел. Они слились в объятиях. Оба пошли ко дну.
– Кто-нибудь уцелел?
– Радль распорядился, чтобы ни одно судно не выходило в море, если ты это имеешь в виду. – Он горько усмехнулся. – Ты знаешь, он действует строго по уставу, не более того. Действия на море – дело моряков; торпедный катер был последней морской единицей в Шарлоттстауне. Армия не имеет права соваться за пределы волнолома.
– Но ведь там погибают люди, которых можно было бы спасти, – сказала она.
– Совершенно верно, но для господина полковника Отто Радля правила есть правила, порядок есть порядок.
Наступила небольшая пауза, потом он спросил озадаченно:
– Это еще что такое?
Именно тут я сообразил, что на мне нет вязаной шапочки. Я глянул в щель и увидел, что он стоит у камина и держит в руке мою шапочку. Одет он был так же, как и прежде, только теперь на поясе у него в кожаной кобуре висел «люгер».
Странно, но вражды к этому человеку у меня не было. Я много уже знал о нем. Мне нравилось то, что я знал и видел, когда наблюдал за ним и Симоной: она вряд ли уж так безнадежно ошиблась в оценке этого человека. По той же причине не мог ошибаться и Эзра Скалли. Он и в самом деле рисует как Бог.
– Кто здесь был, Симона? Скажи мне, я требую.
Тон его голоса был на этот раз более суровым, и совершенно неожиданно его осенило возможное объяснение. Он начал поворачиваться, и я вошел, держа маузер наготове.
– Эти штуковины придумало гестапо, чтобы убивать бесшумно. Они действуют безотказно. Поэтому делай что тебе говорят. Забери у него оружие, Симона.
Она была бледна, как призрак, глядела затравленно. Он стоял словно изваяние, глядя, как она двинулась в его сторону. Она закрыла глаза, задрожала и отступила.
– Нет... нет, Оуэн, я не могу... не смогу... я...
Ее слова на миг отвлекли меня. Я глянул в ее сторону, и тут Штейнер, крутанувшись на одной ноге, швырнул мне в лицо фуражку, ухватил за левое запястье, выбил маузер из руки и, припав на колено, провел такой бросок, что я кувырком перелетел через ковер, лежавший посреди комнаты.
Я выставил плечо, вскочил на ноги, держа наготове финку в правой руке, и отвел руку назад, чтобы метнуть ее с разворота. Его реакция была фантастической: в долю секунды он успел выхватить пистолет, и мы оказались на миг друг против друга, готовые к смертельному бою, как вдруг между нами оказалась Симона, неумело сжимая в руке мой маузер.
– Прекратите! – крикнула она. – Прекратите это глупое, бессмысленное убийство!
Я ждал согнувшись, а Штейнер все еще стоял на колене и держал наготове пистолет.
– Это – Оуэн Морган, Манфред! – закричала она. – Ты что, не понимаешь? Это же Оуэн Морган!
Он бросил быстрый взгляд на нее, потом на меня, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на удивление.
– Это правда? Вы – Оуэн Морган?
– Да, это так.
Он неожиданно улыбнулся, причем вполне добродушно, поднялся и сунул пистолет в кобуру. Потом обнял Симону за плечи и сказал:
– Все в порядке, Симона. Теперь все будет хорошо.
Он попытался взять из ее руки маузер, но она отпрянула:
– Нет, пусть он пока будет у меня. Чтобы на равных, понятно? Я не хочу, чтобы кто-то из вас пострадал. Я этого не перенесу.
Она стояла и смотрела на нас горящими глазами, потом повернулась и бросилась в спальню. Дверь хлопнула, и Штейнер, покачав головой, сказал:
– Бедная Симона. Война есть война, то легче, то тяжелее, но когда не знаешь, за кого ты... – Он протянул мне руку. – Манфред Штейнер. Я уже давно хотел с вами познакомиться. Знаменитый Оуэн Морган!..
– Я не знал, что так знаменит.
– Ну как же, у Симоны вы на языке с утра до вечера. Только и разговору, что об Оуэне Моргане. Каждая скала на берегу – обязательно памятник чему-то, что вы вместе делали, какому-то сказочному подвигу из бесконечного лета.
Я угостил его сигаретой, и он стал задумчиво разглядывать меня.
– Вы прибыли вместе с коммандос?
Причин отрицать это я не видел.
– Я командовал операцией.
– Но вы не в военной форме.
– В форме или не в форме, – пожал я плечами, – какое это имеет значение с точки зрения приказа немецкого командования?
– Здесь этот приказ выполняется, предупреждаю вас, – сказал он. – Нынешний губернатор, полковник Радль, – суровый человек. Он всегда выполняет приказ, как бы это ни было неприятно. Согласно действующему приказу военнослужащие вражеских спецподразделений при взятии в плен подлежат казни незамедлительно. Ответственность за буквальное выполнение этого приказа лежит лично на командире каждого укрепленного района.
– Со стороны Радля это большая глупость, честно говоря, – сказал я. – Война не продлится больше месяца, это – крайний срок. Британские войска вот-вот пересекут Эльбу, а русские уже сражаются на подступах к Берлину.
– Знаю, – сказал он. – Я слушаю радио Би-би-си, вероятно, чаще вас, но Радль – человек особенный. В молодости он начинал вместе с Гитлером, еще в двадцатых годах, до прихода НСДПГ к власти. Ему это заменяет религию. И верит он полностью и без остатка. Он бы и своей собственной казни смотрел прямо в лицо, умер бы за свою веру так же спокойно, как древний христианин, преданный мучительной смерти в Риме. Ничто не могло бы убедить его изменить долгу.
– Сколько человек из группы вторжения осталось в живых?
– Не знаю. Несомненно, есть пленные. Двое, по крайней мере. Так мне сказал унтер из саперов, который шел докладывать в комендатуру.
Он покачал головой и спросил:
– Какова была цель рейда?
– Мы шли, чтобы узнать о вас и вашем проекте «Черномазый», – признался я, присаживаясь на край стола. – Руководство полагало, что вы могли бы представлять угрозу, если ваши люди решат сопротивляться до конца на этих островах.
– "Черномазый"? – На его лице выразилось неподдельное удивление, а затем он разразился хохотом. – «Черномазый» – угроза? Это самое смешное из всего, что мне пришлось слышать за несколько лет. Никакого проекта «Черномазый» нет. Уже что-то около двух месяцев. И в помине нет с тех пор, как мы израсходовали последние торпеды! – Он опять засмеялся и покачал головой. – Для нас война окончена – или была окончена до этого небольшого ночного эпизода. Когда закончится война в Германии, здесь она тоже закончится, обещаю вам.
– Но Радль – здесь, эсэсовские парашютисты – здесь, мы тоже здесь, и положение не изменилось, – сказала Симона, стоя в дверях спальни. – Что будет, если Оуэна схватят?
Ответ на этот вопрос был известен.
– Нескладно выходит, что вас некому подобрать, – проговорил Штейнер. – Есть еще какой-нибудь вариант ухода?
– У меня осталась резиновая лодка там, где я высадился. Можно попытаться добраться до Франции.
– Опасная затея.
– Лучше, чем остаться здесь. Могу я рассчитывать, что вы не будете мешать?
– У меня нет выбора, не так ли? – кивнул он в сторону Симоны. – Скажем так: вас здесь не было. Представляете себе, как поступят с ней эсэсовцы, если заподозрят, что у вас была какая-то связь?
– Представляю, – ответил я. – Даже лучше, чем вы, но это – другая история.
Я взглянул на часы. Выходное отверстие у подножия «Чертовой лестницы» пока еще скрыто пятью футами воды, но уровень резко снизится в течение следующего часа. Оставаться было бессмысленно.
Я поднял шапочку, натянул на голову и подошел к мольберту.
– Мне нравится ваша работа. Ничего нет лучше умело выполненного акварельного наброска.
– Кроме акварели, у меня ничего нет.
– Вы бы хорошо поладили с моим отцом. Вам одинаково удается прием смешения цветов на смоченной бумаге – прием сложный. Я никогда и ни у кого не замечал такого умения, только у отца.
– А, так вы говорите о живописце с острова? – сказал он. – О гении! Когда я учился в Слейде, он для нас был легендой. Рыбак-художник, одинокий самоучка. Его мелкие работы переходили из рук в руки по пятьсот гиней за штуку, и это в тридцать пятом году! А то, как он погиб... Незабываемо! Немногие становятся легендой за такой короткий срок.
Наступило неловкое молчание. Так мы и стояли друг против друга: он в военной форме, при всех регалиях, и я, одетый как боцман с финского парусника. Он стал мне симпатичен больше, чем кто-либо, кого я знал за долгие годы после гибели отца. Нравился он мне подсознательно, говорю это искренне.
Симона подалась вперед и сунула мне в руку маузер:
– Давай, Оуэн, исчезай, беги! Ищи смерти, если хочешь. Стоите тут и смотрите друг на друга – сказать-то нечего. Слов нет, до чего глупо, просто не верится!
Она разрыдалась и упала на кушетку. Штейнер поднял руку:
– Прощайте, Оуэн Морган. Хотелось бы узнать вас получше, но война имеет привычку во все вмешиваться.
Я слегка кивнул и на прощанье сказал:
– Присматривайте за ней, ладно?
Он кивнул; я повернулся и вышел.
Не более получаса прошло, когда я добрался до дороги, ведущей к бункеру над «Чертовой лестницей». Еще находясь футах в трехстах от нее, я услышал голоса и отскочил на обочину. Тотчас же из темноты со стороны форта Мари-Луиза с ревом выскочил полугусеничный бронетранспортер.
Вокруг бункера суетились люди; через некоторое время прибыла еще одна машина, и я услышал злобное фырканье собак. Это было последней каплей. Я бегом рванул через поля, держа направление на Гранвиль. Двигался я медленно, поскольку временами натыкался на колючую проволоку оборонительных сооружений, а возможность нарваться на мину бросала меня в дрожь.
Во всем этом была некая неизбежность. Не то чтобы я попал в беду, нет – дело было серьезнее. Я попал в клубок событий, в котором мне еще предстояло сыграть свою роль. Я хорошо понял это.
Я не мог достичь Гранвиля до рассвета; даже если бы это удалось, куда бы я пошел? Нет, нужно такое место, которое ни у кого не вызовет подозрений, и я вспомнил об утесах над заливом, где мы с Симоной в детстве играли, – укромное местечко на полпути к вершинам скал, кажущихся снизу неприступными.
В темноте я еле нашел его и наконец расположился, сидя на корточках, весь исцарапанный и в ушибах, под выступом скалы, на небольшом пятачке, окруженном кустами можжевельника. Если бы мне удалось спрятаться на все светлое время дня, это был бы хоть какой-то шанс – маленький-маленький; немцы могли прекратить поиски, посчитав, что нашли всех.
Так и сидел я там, согнувшись, и ждал, а тем временем на горизонте свет начал постепенно пробиваться сквозь темноту. А там, внизу, прилив начал выбрасывать трупы на берег сразу после того, как рассвело. Футах в ста ниже моего укрытия в полосе прибоя громоздились сплетенные человеческие тела.