Я резко развернулась, пнула ногой какую-то урну и зашагала по мостовой. Перла я против течения, прохожие долбились в меня плечами, жара колыхалась, чад, гарь и придушенные пыльные листочки в редких скверах.
— Вернуться к началу, — бормотала я как во сне, — туда, откуда все произрастает…
Визг тормозов.
— Дура! — орет мне вслед водитель, и я перехожу на бег. У мужика моментально вырастают на голове ослиные уши, вокруг него собирается небольшая толпа, непонятно, может ли он вести машину в таком состоянии, пластическая операция поможет ему, но потом ученые вдруг обнаружат, что…
Я бегу огромными прыжками, прорываясь сквозь знобкую бензиновую дымку, постепенно мои шаги становятся все шире и шире, и вот я уже зависаю в воздухе на несколько секунд при каждом прыжке и изумленно оглядываюсь по сторонам.
Серое здание со множеством зеркальных окон, казалось, выросло из-под земли. Я пытаюсь заглянуть внутрь сквозь непрозрачные стекла дверей. Ничего — сплошная серая пелена и скромная вывеска: «Научно-исследовательский Зубопроказный институт». Голова кружится, на зубах скрипит песок, колени слабеют, я смеюсь, как ненормальная, откуда-то со стороны слышится рев Годзиллы.
— Началось, — выдохнула я, прислушиваясь. Судя по интенсивности рева, людских воплей, грохота и воя сирен, скотская динозаврина крушила соседний квартал.
Я болезненно поморщилась, рванула на себя дверь и шагнула внутрь.
Там было мраморно, прохладно и пусто. Где-то высоко, под величественным потолком потрескивали лампы дневного света, все серо и сердце бухает в ушах. Гулкая тишина огромного замкнутого пространства, синеватые отблески на сияющем мраморе, по ногам ползет ледяной сквозняк — невообразимо приятно после липкого чада улицы.
— У нас ремонт, — я обернулась на голос. По ходу успела зацепить, что никакого ремонта нет и в помине.
— Девушка! — внутри зеркальной проходной, за металлоискателем и латунной вертушкой, сидел сонный охранник и, судя по всему, не первый час пялился в кроссворд. Теперь же он отложил журнальчик в сторону и вопросительно глядел на меня. Я закусила губу и страницы из сероватой бумаги вдруг полетели по столу разноцветным веером, а вертушка бешено завертелась (тогда подумалось, что, в принципе, она только на это и способна).
— Девушка… — охранник резко прихлопнул журнал рукой, а потом взвыл и подскочил, как ошпаренный — бумага с приглушенным шипением вспыхнула и моментально сгорела. Я постаралась взять себя в руки.
— Вы к кому? — пробормотал охранник, потерянно разглядывая черные хлопья, кружащиеся вокруг его стола. Я неопределенно пожала плечом и пошла на таран. Металлоискатель коротко взвыл и затих, охранник было ринулся ко мне, но тут же передумал и сел на место. В крышке его стола зияла выжженная дыра.
Я уже взбегала по широкой лестнице. Передо мной распахнулись двери лифта.
— Лифт не работает! — обречено кричал мне вслед охранник.
— Не важно, — грустно махнула рукой я и шагнула в пустую шахту.
Меня закружила темнота, мягко подхватила, навалились легкие перегрузки, и двери открылись снова. Я уверенно зашагала по этажу — вместо мрамора проходной тут царил вздутый желтоватый линолеум, коричневые ДСПшные панели на стенах и нескончаемая вереница одинаковых дверей. Мои шаги плескались на уровне метра от пола, шелест платья глох в линолеуме, череда латунных ручек вызывала головокружение, и я снова перешла на бег. В три прыжка я достигла конца коридора и зависла перед дверью с латунной табличкой «Зам. Директора». Тишина, сквозняк тянет по ногам, пахнет старой масляной краской, пылью, оседающим табачным дымом и цветами, чахнущими на подоконниках. Я с силой надавила ручку и вошла в кабинет.
Белизна, огромное окно во всю стену и сплошные стеллажи, тесно уставленные книгами.
— Привет, — я тихонько прошагала к столу, заваленному листами, исписанными мелким убористым почерком и присела на краешек стула. Папа поднял голову и задумчиво посмотрел на меня, все еще подбирая синоним какому-то давно позабытому слову.
— Что пишешь? — я тихо сложила руки на коленях.
— Так, — пожал плечами папа, — задали тут работенку одну, ужасно не хотелось садиться, но куда деваться…
Я вздохнула. Галстук впивался папе в шею, он багровел, но не ослаблял узел. Никогда не ослаблял узел.
— А о чем работенка?
— Да, — папа сглотнул и отложил ручку в сторону, — про тебя пишу от лица какой-то тетки идиотской. Такая неприятная работа. Знаешь, Маргошкин, очень противно про тебя такие гадости писать.
— А ты не пиши гадости, — я взяла один из листов, загромождающих папин стол, но почерк у родителя настолько неразборчивый, что понимал написанное только он, — ты напиши про меня что-нибудь хорошее…
Папа откинулся на спинку стула и задумчиво уставился в потолок.
— В принципе, — проговорил он, что-то внимательно там изучая, — в принципе, можно. Только все неправда будет, — папа перевел взгляд на меня, — а ты красивая теперь, — внезапно развеселился он, — может и стоит что-нибудь хорошее написать…
— Напиши, — покивала головой я. Мы помолчали. — Пап, — позвала я.
— Что? — поднял на меня глаза папа, снова было начавший писать.
Я похрустела пальцами и зачем-то спросила:
— Почему все так по-идиотски?
— Как: по-идиотски? — папа начал раздражаться — терпеть не мог, когда просто так лезли.
— Знаешь, — я потерла лоб рукой, — все не настоящее какое-то… Ничего не понятно… Живу — все серое и неинтересное, а пройдет время — вспоминаю — вроде бы, круто было, и очень туда вернуться хочется… Тревога постоянно — пап, я выкуриваю по пачке в день, а тревога не отпускает.
— Ну и дура, — вздохнул папа, — все знают, что от курения в одиночку тревога только усиливается. Я тебя совсем не так воспитывал.
— А как ты меня воспитывал?
— Не знаю, — пожал плечами он, — мне, представь, тоже никакой грамоты не дали, когда ты родилась, в которой бы написано было, что я — лучший в мире человек и самый справедливый воспитатель. Мы уток с тобой кормили.
— Ага, — покивала я, — пакетами с водой кидались из окна в машины, если в них долго сигнализация гудела. Ты еще кричал: «Провались вместе со своей консервной банкой!!!».
— Не было такого, — грустно покачал головой папа.
— А я говорю, было.
— Ты все это только что придумала, — папа печально посмотрел на меня и опять взялся за ручку. — Да, — после недолгого разглядывания, он положил ручку на место, — мы с тобой еще стихи сочиняли. Про Нил и Терек. — Папа помолчал и добавил, — это реки такие есть.
— И хлеб морковный пекли, — я подобрала под себя ноги, обхватила колени и закрыла глаза, — я устала. Жутко устала.
— С чего бы это? — желчно поинтересовался родитель.
— Не знаю, — я уткнулась носом себе в колени. Они пахли пылью и подгоревшей на солнце кожей.
— Все переработать боишься, — покачал головой папа, — кстати, как на работе?
— У меня отпуск, — буркнула я.
— Давно?
— Дня два… Стой, — я увидела, что рука родителя снова тянется к ручке, — Давай поговорим хоть пять минут!
— Хорошо, — папа аккуратно сложил руки перед собой, — говори.
— Э-э-э… — промычала я.
— Ты что-нибудь рисуешь? — противно спросил папа.
— Вроде, рисую, — в желудке зашевелилось что-то липкое.
— И выставляешься?
— Ну… — я попыталась вспомнить, когда в последний раз выставлялась, — выставляюсь…
— Где? — еще противнее спросил папа.
— Ну… Это…
— Понятно, — он задумчиво заглянул себе под стол, — мы с тобой еще на горке катались. Как у тебя это… — папа болезненно скривился, — ну… сама понимаешь… ну…
— Личная жизнь, — услужливо подсказала я.
— Да, — выплюнул папа.
— В полном хаосе, — весело ответила я.
— Понятно… — мы замолчали.
Папа задумчиво перебирал свои бумаги, я пялилась в окно — там небо, небо, бесконечно много неба и ни кусочка пейзажа.
— Слушай, — заговорила я снова, — вид у тебя какой-то странный из окна… Не скучаешь?
— Нет, — спохватился папа, — мы тут даже гуляем с мужиками… Тут у нас барбос есть один прикормленный, очень симпатичный барбос — угрюмый, драный, садится рядом и молчит.
— Он — собака, — напомнила я, — поэтому и молчит.
— Да, — покивал папа и уставился на свои руки.
— Пап, — прошептала я.
— Ну, — он не поднимал на меня глаз.
— Мне все время снится, что до твоей смерти остался один день. Надо что-то успеть, я бегаю по твоей квартире, и совершенно не понимаю, что ты туда с собой возьмешь.
Папа рассеянно посмотрел на меня и, вроде, улыбнулся.
— Ну, — я задыхалась и глотала слова, — вот… я рубашки тебе все время зачем-то глажу, а ты говоришь: «Оставь, ничего не нужно».
— А зачем мне сюда рубашки?
— Никогда тебе ничего не надо, — я глотала слезы, бежавшие по моим щекам, — а я старалась, я шиповник тебе в термос заварила, потому что тут все время зима, надо витамины, пап, не смотри на меня как на дуру.
Папа покачал головой и отвернулся.
— Пап, — я начала всхлипывать, — мне все время казалось, что если тебя не будет, то тебя заменит кто-нибудь, с кем будет гораздо легче договориться, я правда так думала…
— Ну и как? — папа поджал губы, — сложилось?
— Ни хрена, — замотала я головой, — ни хрена. Ничего не выходит… А иногда мне снится, что мы с тобой едем на автобусе, а в городе праздник, и все крыши домов отмыли добела такими машинами, знаешь, как в метро, но тебе все равно остается день до смерти, а ты совершенно ничего не делаешь, и ни одного врача, ты мне даже сам говоришь: «Отстань от меня» и галстуки разбираешь свои.
— Я что-то ничего не понимаю, — поморщился папа.
— Что? — я резко вскинула голову и умоляюще уставилась на него, — что ты не понимаешь?
— Так, — папа коротко пошарил взглядом по углам, а потом тоже посмотрел на меня, — Маргошкин, у тебя какое отчество?
— Па… — начала было я, но папа хлопнул себя по лбу и заулыбался:
— Ну да, — кивал он сам себе, — отчество дается по имени отца… Все верно… Так что, — папа снова посмотрел на меня, — что ты хотела?
— Пап, — я схватилась руками за голову и начала медленно раскачиваться из стороны в сторону, уставившись в пол, — я умираю от чувства вины, правда… Я ведь тогда в больницу к тебе за неделю всего один раз приехала, а потом домой — еще один раз, после Нового Года… И тавегил тебе зачем-то купила… У него же седативный эффект, у тебя ведь все чесалось от этих лекарств, я знала, что ничего с этим не поделаешь, но потом вдруг решила, если я принесу таблетки и скажу, что от них будет полегче, вдруг ты в это поверишь, и тебе правда полегчает? Вдруг это все я?
— Что — ты? — живо заинтересовался папа.
— Ну… что ты так… пап…
— Подожди! — вскинул руку папа, подхватил ручку и принялся строчить что-то на листе бумаги.
— Па, — неуверенно проговорила я.
— Стой, — выкинул руку вверх он, — пять секунд!
Строчил он довольно долго. Я успела заскучать, поднялась со стула и прошлась до стеллажей с книгами, разминая ноги.
— Ничего там не трогай, — предупредил папа, не отрываясь от бумаги.
— Ага, — покивала я, достала первую попавшуюся книгу и открыла ее на середине. Книга оказалась альбомом с фотографиями. С одной из них на меня смотрел молодой папа, лет тридцати пяти, фотограф снимал папу сверху, и, судя по всему, говорил ему что-то смешное, а папа щурился от солнца, держал руки на поясе, словно собирался идти вприсядку, смеялся, и на голове у него была какая-то дурацкая панамка, которая десятилетиями валялась на даче, и я ее тоже успела поносить. Я перелистнула страницу. Папа сидел, полуобнявшись со своим другом дядей Петей, и затирал ему что-то на редкость прочувствованное, а дядя Петя плакал в три ручья, потому что душа его была в тот момент открыта нараспашку, нежна, ранима, а папа, что было силы, жег ее глаголом, и чем ее там еще полагается жечь. Дальше — папа зарылся носом в мамины волосы, фотограф успел поймать его взгляд — там задумчивость, чувство вины, блаженство, короткое парение и острый сердечный недуг, маминого лица не видно, она закрывает его рукой, но улыбается — это видно даже сквозь пальцы.
— Ну? — раздался папин голос и я быстро запихнула альбом обратно на стеллаж, — о чем мы там с тобой говорили?
— Пап, — жалобно заскулила я, — послушай, я ведь ругалась на тебя, ремонт этот сделала у тебя на кухне зачем-то, посуду у тебя перемывала — потому что я совершенно не знала, что надо делать в таких случаях… Ну как тебе было помочь? Пап? Ну как?
— И что? — папа сложил руки перед собой и очень внимательно слушал меня.
— Как что? — завыла я, — я очень виновата перед тобой, так?
— Виновата в чем? — папа наморщил лоб — было видно, что он нацелен не спорить, а соглашаться, но совершенно искренне не понимает, о чем, собственно, речь.
— В том что ты… — я не смогла договорить, рот у меня начал разъезжаться, собрать его обратно не было никакой возможности, некоторое время я ловила воздух и сдержанно икала.
— А! — коротко хохотнул папа. Ему было неловко, что он так долго не догонял, — в том, что я умер?
Я яростно закивала, не глядя на папу, и с моего носа во все стороны летели слезы.
— Маргошкин, — папа грустно вздохнул, — а солнце у нас, часом, не ты заводишь?
— Нет, — потерянно прошептала я.
— Ну дай я тогда тебя обниму, — сказал папа, и мы обнялись через стол.