Труп женщины лежал на диване. Нож с черным пластмассовым черенком. Руки, сжимавшие черенок. Красивые руки. Они пытались поглубже вогнать нож или выхватить его из груди? Нелепая мысль. Смерть наступила мгновенно. Бурое пятно на голубом платье вокруг лезвия было небольшим. Кольцо с аметистом на мизинце. Почувствовала ли она боль, когда нож вошел в сердце? Или боль была настолько сильной и короткой, что она не успела ничего почувствовать? Золотая цепочка на шее. О чем она думала в последнюю минуту своей жизни? Вытянутые босые ноги. Спокойная поза спящего человека. Если бы не нож… Туфли на полу рядом с диваном…
Я смотрел на мертвую женщину. Мозг должен зафиксировать все детали. Потом будут фотографии, и я в любой момент смогу восстановить картину в этой однокомнатной квартире, ставшей тесной от нашей группы.
Я смотрел на женщину и не мог отделаться от мысли, что смерть уничтожает красоту. Не зря смерть испокон веков изображают страшной. Она не все еще разрушила, но следы ее присутствия уже обозначились на лице женщины.
Я перевел взгляд на фотографии. Их было много, и они были повсюду — на стенах, полках, стеллажах. Покойная любила позировать. Несмотря на претенциозность поз и одеяний, с фотографий смотрела приятная женщина. У нее была красивая улыбка. Она, конечно, знала об этом. На всех фотографиях она улыбалась или смеялась, обнажая крупные ровные зубы.
Я встретился взглядом с прокурором, хмурым мужчиной со странной фамилией Король. За глаза многие называли его императором. Что он испытывал, видя смерть? Король отвел взгляд.
На стеллаже лежало два альбома. Я взял один из них. На первом листе я прочитал: «Надежда Комиссарова в театре». О себе в третьем лице. Справа от надписи Комиссарова приклеила старинную фотографию женщины, неуловимо напоминающую ее. На паспарту рядом с тиснением «С.-Петербургъ. Фото-ателье Бергманъ», очевидно, она же написала: «Надежда Федоровна Скарская». Скарская? Нет, я никогда не слышал такой фамилии. В альбоме были собраны фотографии Комиссаровой в спектаклях. Я не знал, что она играла Нину Заречную в «Чайке» и Ларису в «Бесприданнице». Мне вообще не доводилось видеть ее на сцене. Я только читал о ней в «Советской культуре». А видел я Комиссарову лишь в фильмах, точнее в трех фильмах, в первом — очень давно, в шестидесятом году. На последней фотографии в альбоме Комиссарова была изображена в роли Серафимы Корзухиной из «Бега». Дальше листы оказались пустыми. Помнилось, что пьесу Булгакова театр поставил лет восемь назад. А что играла Комиссарова потом? Я взял другой альбом. Он был посвящен кино. Три роли — вот и вся жизнь Комиссаровой в кино. Странно. Ей прочили после первого фильма блестящее будущее.
Король подошел ко мне.
— Миронова сейчас приедет, — тихо сказал он.
Миронова была следователем прокуратуры. Мне однажды доводилось с ней работать. Вначале она напугала меня своим спокойствием. Я решил, что расследование будет продвигаться черепашьим шагом. Потом я понял, что ее спокойствие — это метод работы, дотошный, скрупулезный, без суеты и потерь. Она продвигалась вперед, как альпинист. Может быть, она и была права, когда внушала мне, что следовательская профессия женщинам ближе, чем мужчинам. «Мы терпеливее», — сказала она.
Эксперт Каневский подозвал нас. Он поднял карандашом верхний конец листа, вправленного в пишущую машинку. Я прочитал: «Ухожу навсегда. Комиссарова Н. А.». Я не мог оторваться от этой крохотной трагической записки, ничего не объясняющей, а лишь констатирующей решение. Я читал и перечитывал ее, будто пытаясь найти между буквами, наскочившими друг на друга и тем самым подчеркивающими трагизм случившегося, кабалистический знак, который поможет раскрыть тайну. Что могло заставить красивую женщину в сорок лет покончить с собой?
Каневский вежливо отстранил меня от машинки.
Я взглянул на Виктора Рахманина — мужа Комиссаровой. В протоколах он будет фигурировать как сожитель, потому что брак с Надеждой Комиссаровой у него не был зарегистрирован. Но я не люблю этого слова, от него пахнет грязным бельем. Светловолосый, с аккуратно подстриженной бородой, он спокойно стоял рядом с понятыми. Десять минут назад он еще рыдал. До этого, открыв нам дверь, он сказал: «Пожалуйста, проходите. Она в комнате». Сказал так, будто его жена не лежала с ножом в сердце, мертвой, а заболела гриппом и к ней пришел участковый врач. Лишь после того как мы приступили к работе, он заплакал.
Ему было лет тридцать. Мешки под глазами. Пьет или больные почки? Он поймал мой взгляд и тихо произнес:
— Это моя машинка.
Выходит, он не знает о записке. Или делает вид, что не знает, подумал я и жестом пригласил его в кухню.
Пока мои товарищи занимались своими делами в комнате — фотографировали, собирали вещественные доказательства, чтобы потом их тщательно исследовать, — мы сидели в кухне.
Я уже знал от Рахманина, что накануне, двадцать седьмого августа, Комиссарова вернулась домой в начале одиннадцатого вечера и привела с собой из театра свою ближайшую подругу актрису Валентину Голубовскую, костюмершу Татьяну Грач, режиссера Павла Герда и старого приятеля Виталия Аверьяновича Голованова, неудачливого драматурга. Рахманин работал над своей пьесой. Это была его первая пьеса, наконец-то принятая московским театром, и ему не хотелось прерывать работы. Однако он принял участие в вечеринке. Раздраженный тем, что театр выдвигает все новые и новые требования к пьесе и ее приходится без конца переделывать, и тем, что жена привела неожиданно для него гостей, Рахманин не проронил за столом ни слова.
Комиссарова, напротив, была весела. За месяц до этого в театре состоялось распределение ролей в предстоящей постановке «Гамлета» и она получила роль Офелии. Спектакль должен был поставить Герд. В последние годы Комиссарова не получала в театре ни одной значительной роли. Она все время пыталась говорить об Офелии, но ее никто не поддерживал. Рахманин запомнил ее фразу: «Теперь мне ничего не страшно. Я снова живу».
Примерно в половине двенадцатого Рахманин и Комиссарова поссорились. Рахманин сказал, что это была заурядная семейная ссора. Он не сдержался. Рахманин ушел из дома. Он вернулся в шесть утра. Войдя в квартиру, он обнаружил жену мертвой.
Рахманин внезапно заплакал.
— Почему она сделала это? Почему она должна была это сделать? Господи! — Он закрыл лицо руками. — Если бы я не ушел… — Он опустил руки и положил их на колени. — Я увидел Надю мертвой. Не знаю, что со мной произошло. Меня будто подменили. Казалось бы, я должен был броситься к Наде, заплакать, ну что-то такое человеческое сделать, а я первое, о чем подумал, это — как же теперь все будет? Что будет с пьесой? Что будет со мной? Начнут таскать по милициям. Театр откажется от пьесы, и все такое. Мерзость какая! Сам себя ненавижу! Почему она сделала это? Почему? Никогда не думал, что она способна на такой поступок, что у нее хватит мужества. Получается, что мы друг перед другом предстали в новом свете. Я-то предстал в отвратительном свете, даже не подозревал, что во мне столько черствости, холодной расчетливости. Чтобы в такой момент думать о себе, о своей пьесе, пропади она пропадом! Все из-за нее… Все из-за нее…
— Почему из-за нее? — осторожно спросил я.
— Если бы я не работал… Я был раздражен. Я ушел. Не надо было уходить. Я обидел Надю.
— Где вы провели ночь, Виктор Иванович?
— Гулял.
— С половины двенадцатого до шести утра?
— Да.
— Когда вернулись домой, не заметили каких-либо перемен в обстановке квартиры?
— Нет. За исключением закрытой балконной двери. Летом мы ее всегда держали открытой.
— Когда мы приехали, дверь была распахнута.
— Я ее открыл.
— Больше вы ничего не трогали?
Рахманин смотрел на меня отсутствующим взглядом.
— Виктор Иванович, вы слышите меня?
Он кивнул.
— Ничего не трогал. Не могу понять, почему она сделала это. Почему?
— Извините, на секунду оставлю вас.
Я вышел в комнату и шепнул Каневскому:
— Балконная дверь.
— Была заперта?
— Да.
— Он больше ничего не трогал?
— Утверждает, что нет.
Прокурор Король вопрошающе смотрел на меня. Но что я мог ему сказать?
Рахманин сидел в той же позе, в какой я оставил его.
— Виктор Иванович, у Надежды Андреевны были враги?
— Враги? Нет. Она была доброй, любила людей, ее все любили. Подруги носили ее вещи, как свои. Артисты получают мало, а одеться хочется красиво.
— У Надежды Андреевны было много красивых вещей?
— Нет, не много.
— Кто такая Скарская? Надежда Федоровна Скарская.
— Не знаю.
— Вы никогда не заглядывали в фотоальбом Надежды Андреевны?
— Терпеть не могу альбомы. Фотографии — это ведь ушедшая жизнь. Надя иногда листала альбомы, но мне никогда не показывала, знала мое отношение к фотографиям. А потом, я считал, что в доме у каждого из нас должна быть полная свобода от другого, каждый волен заниматься тем, чем ему хочется, а другой не должен мешать, задавать нелепые вопросы вроде «о чем ты думаешь?» или «а что ты делаешь?».
— Вы давно женаты?
— Мы не были расписаны.
— Это имеет особое значение?
— Нет. Для меня нет.
— А для Надежды Андреевны?
— Имеет… Имело. Очевидно, имело. Мы жили вместе год. О том, чтобы расписаться, Надя заговорила впервые около месяца назад. Женщины придают им одним ведомое значение штампу в паспорте. Я сказал, что готов расписаться. Надя была счастлива, но ни разу не возвращалась к этому разговору. Я тоже не заговаривал с ней об этом. Я работал над пьесой, работал как вол, и ни о чем другом думать не мог и не хотел. И вдруг вчера, не успели сесть за стол, Надя объявила всем о нашем решении расписаться.
— Для вас это было неожиданностью?
— Пожалуй. Я никак не мог привыкнуть к ее характеру, движению ее души. Месяц молчала и вдруг объявила.
— Как вы отнеслись к этому?
— Я и без штампа в паспорте считал себя ее мужем. Понимаете, наверно, в последний месяц с ней что-то происходило, а я, занятый работой, ничего не заметил. Это я говорю к тому, что я был задет. Мне показалось, что Надя не столько полна желанием расписаться со мной, сколько желанием кому-то что-то доказать. Все ее подруги разведенные.
— Вы считаете, что перемены произошли по отношению к вам?
— Нет. Перемены, очевидно, произошли в ее внутреннем мире. Девчонкой Надя стала известной всей стране актрисой. Потом, после учебы в театральном училище, снова успех — в театре, в кино. Она привыкла к успеху, признанию, поклонению. Жила легко. Она и с первым мужем рассталась легко… Потом черная полоса. Ни одной приличной роли. Что ее ждало? Забвение. И вдруг она получает роль Офелии. Оказывается, не все еще потеряно. Жизнь в театре снова обретает смысл. Ради такой роли стоит жить. Ее по-прежнему ценят. Она не сомневается, что снова обретет свою публику. Она актриса, и ей недостаточно собственного признания, а нужно признание публики, всей публики, нужно славы. Казалось бы, все хорошо. Но актриса хочет быть вечно молодой не только на сцене. Тем более если она красива. Тем более если всегда была окружена поклонниками — от юнцов до стариков. Все хорошо, но этого мало. Надя жаждет самоутверждения. Объявляет гостям, что выходит замуж. Назавтра об этом будет говорить весь театр… — Рахманин беспомощно опустил руки. — У меня ничего не получается. Бред какой-то. Я силюсь понять, почему она сделала это… Ничего не получается… — Он порывисто встал. Глядя в окно, он сказал: — Она не должна была этого делать! Не должна была! Она наказала меня. За что? За что меня наказывать?
— Надежда Андреевна ревновала вас?
— Ревновала.
— Давали повод?
— Повод был постоянный: разница в возрасте. И она, не я, часто напоминала об этом.
— Вы ссорились?
— Случалось.
Рахманин продолжал стоять у окна, спиной ко мне.
— Могла Надежда Андреевна вчера предположить, что вы не вернетесь?
— Не знаю, — резко ответил Рахманин. Он обернулся. — Нет, не могла. Дверь была не заперта.
— Вы хорошо это помните?
— Да. У меня не было с собой ключей. Я шел и думал, что придется будить Надю. Дверь была не заперта.
— Надежда Андреевна и раньше оставляла дверь не запертой?
— Нет. Она запирала оба замка, даже цепочку накидывала.
— Значит, Надежда Андреевна не отличалась смелостью, а вчера оставила дверь не запертой?
— Не знаю. Я ничего не понимаю. Да, она была трусливой. Вы правы. Она даже балконную дверь запирала. Но как объяснить, что трусливая женщина покончила с собой? Откуда у нее взялась смелость? Объясните мне.
— Вас не затруднит вспомнить маршрут вашей ночной прогулки?
— У вас вызывает подозрение, что я всю ночь гулял?
— Вы ошибаетесь. Моя обязанность собрать как можно больше информации о каждом, кто виделся с Надеждой Андреевной перед ее смертью.
— Вы сомневаетесь в самоубийстве. А записка?
Выходило, что я ошибся в своем предположении. Рахманин знал о предсмертной записке Комиссаровой и не собирался скрывать этого.
— Виктор Иванович, вернемся…
Он не дал мне договорить. Внезапно переменившись, он жестко сказал:
— Обождите! А то, что в квартире никаких следов насилия, борьбы, беспорядка? А то, что ничего, абсолютно ничего не пропало? Если Надю убили, должен быть какой-то мотив! И не ищите среди нас кровожадного убийцу. Ни один — ни я, ни Валентина, ни Татьяна, ни Герд, ни старик Голованов для этой роли не подходит.
— Напрасно вы так, Виктор Иванович. Я понимаю ваше состояние, но напрасно вы так. Давайте лучше вернемся к маршруту прогулки. Поверьте, это еще может пригодиться и следствию, и вам.
Он устало опустился на стул.
— Хорошо. Ленинский проспект, Каменный мост, площадь Революции и обратно. Нужны подробности?
— Желательны.
— Не сомневался. Шел мимо универмага «Москва», ВЦСПС, гостиницы «Спутник», магазинов «Фарфор» и «Обувь», кинотеатра «Ударник». В витрине «Москвы» были выставлены универсальные товары, «Фарфора» — фарфор, на «Ударнике» — афиша картины «Блокада». На площади Революции напротив метро посидел на скамейке.
— В котором часу вы там были?
— В половине второго. Посмотрел на часы, услышав бой курантов на Красной площади. Сидел минут сорок. Потом бродил по Красной площади, по улице Разина, вернулся назад, спустился на Кремлевскую набережную, дошел до Каменного моста, поднялся на мост и по Ленинскому проспекту возвратился домой.
— Вы вернулись домой в шесть, а позвонили в милицию только в восемь. Почему?
— Не знаю. Не могу объяснить. Я же сказал, меня словно подменили. Как будто не я руководил своими действиями. Иначе разве в такой ситуации я стал бы мыть посуду?!
— Какую посуду?
— Оставшуюся после гостей.
В эту секунду я в полной мере осознал, что значит выражение «меня чуть удар не хватил».
— Вы же сказали, что ничего не трогали!
— На столе было грязно, и пахло неприятно.
Я искал глазами бутылки, оставшиеся после вечеринки, но не находил их. Рахманин продолжал говорить.
— Мне казалось, что Надя откроет глаза и сразу прочтет на моем лице мои мерзостные мысли. Странное ощущение… Я взял из кухни таз, сложил грязную посуду, унес в кухню и стал мыть…
— Где бутылки?
— Не знаю. Когда я вернулся, на столе стояла одна бутылка. Из-под «Кубанской». Пустая. Я вынес ее на лестничную площадку. К мусоропроводу.
Я выскочил из квартиры, провожаемый осуждающим взглядом Каневского. Как же, в его время молодые люди бегали более степенно.
Бутылки не было. Вообще ничего не было на лестничной площадке — ни у мусоропровода, ни за мусоропроводом. Входя в квартиру, я осмотрел замки на двери. Это были замки-задвижки.
Я вернулся в кухню. Рахманин спросил:
— Что, нет?
— Увы.
— Наверно, Дарья Касьяновна взяла. Уборщица. Она всегда…
Последних слов Рахманина я не слышал. Я был уже в комнате. Каневский сердито смотрел на меня, Король — вопрошающе. В дверях квартиры я столкнулся со своим помощником Александром Хмелевым, которому я поручил опрос соседей.
— Саша, бутылка из-под «Кубанской». Уборщица Дарья Касьяновна.
Король подошел ко мне все с тем же вопрошающим выражением лица.
— Есть кое-что, — сказал я, но не стал ничего объяснять — не время и не место для объяснений. — Когда наступила смерть?
Король глазами показал на врача.
— Считает, между часом и двумя ночи.
Я торопливо поблагодарил и направился в кухню.
Когда я выбегал на лестничную площадку, мой взгляд зацепил дубленку на вешалке в прихожей. Стоял август, жаркий август. Я повернул назад и прошел в прихожую.
Новенькая дубленка с пышным воротником и опушенными рукавами пахла свежевыделанной овчиной.
— Вы поссорились с женой из-за дубленки?
Рахманин удивленно смотрел на меня и молчал.
— Ну хорошо. К вам пришли гости. Сели за стол. Выпили. Надежда Андреевна пила?
— Я запретил ей пить. Я сказал, что утром она будет умирать и проклинать все на свете. Так было всегда, когда она пила. Ее организм в последнее время не воспринимал алкоголя.
— Она послушалась вас?
— Да. Отодвинула от себя рюмку, сказав «да убоится жена мужа», вскочила и вытащила из шкафа новую дубленку. У меня все оборвалось внутри. Она потратила все наши сбережения — тысячу рублей, на которые мы должны были жить полгода, год, не знаю сколько. За пьесу гонорар неизвестно когда заплатят и заплатят ли. Она ходила перед нами как манекенщица, запахивая и распахивая дубленку. Она была очень красива. Дубленка ей очень шла. Я смотрел на нее с восторгом и раздражением одновременно. Как же так? Ничего не сказала, не посоветовалась, взяла и истратила все деньги в доме. И вдруг она сбросила дубленку на пол, небрежно, как тряпку. У меня разум помутился. Я встал, чтобы уйти. Валентина пыталась удержать меня, сказав: «Она же дурачится». Я что-то резко ответил. Надя что-то сказала. Вот и все.
В дверях стоял Хмелев. У Александра удивительная способность подходить бесшумно. Его лицо выражало крайнее недоверие и презрение к Рахманину.
— Сгинула Дарья Касьяновна, — сказал он. — Выбыла в деревню час назад. Сразу же после уборки. В отпуск.
Мне хотелось спросить, в какую деревню, но воздержался. Если Александр не сказал в какую, значит, не сумел узнать ее названия. Пока не узнал.
— Куда девались остальные бутылки? — спросил он у Рахманина.
— Не знаю, — ответил тот.
— Сколько их было всего, хоть знаете?
— Всего? Три. Две водки и одна бутылка рислинга.
Я зна́ком дал понять Хмелеву, что он потом выяснит судьбу остальных бутылок, и пригласил Рахманина в комнату.
У окна Король разговаривал со следователем прокуратуры Мироновой. Рядом с высоким Королем Миронова казалась миниатюрной. Модель скульптуры. Как все маленькие женщины, Миронова выглядела моложе своих лет. Нельзя было сказать, что она мать шестнадцатилетней девушки. Ее муж работал у нас в следственном управлении. Это она в юности подбила его вместе с ней поступить в юридический. Парень собирался стать геологом, уже в экспедиции ходил, но, видно, Миронова и в девичестве отличалась терпеливостью, когда хотела добиться своего.
— Здравствуйте, Ксения Владимировна, — сказал я Мироновой.
— Здравствуйте, Сергей Михайлович, — ответила она, протянув руку. — Не смотрите не меня с укором. Я опоздала, потому что я сегодня в отгуле. Хотела быть в отгуле. Приступим?
Дверь открыл седой, коротко подстриженный мужчина в накинутом на мускулистое тело халате.
— Доброе утро. Старший инспектор МУРа Бакурадзе, — сказал я.
— Разве что для милиции такое утро доброе. Проходите…
В гостиной лежали тяжелые гантели.
— Извините, что помешал вам укреплять здоровье.
— Ничего. Я на здоровье не жалуюсь. В свои пятьдесят два к врачам обращаюсь лишь за справкой для загранкомандировок.
— Где вы работаете?
Он взял со стола бумажник, достал визитную карточку и протянул мне.
«Василий Петрович Гриндин. Международный отдел ВЦСПС».
— Хотите кофе?
— Не откажусь.
В кухне была стерильная чистота. На тумбе стояла красивая кофеварка «Эспрессо». Гриндин включил ее.
— Чем вам милиция не угодила, Василий Петрович? — спросил я.
— Среагировали бы на мои сигналы, и не было бы такого утра, как сегодня, — ответил он, подавая мне чашку кофе. — С тех пор как у Надежды Андреевны поселился этот бородатый бездельник, наш покой, мягко выражаясь, нарушился. Жена подтвердила бы мои слова, но она сейчас в санатории. Пьянки, гулянки до утра, причем все начинается, когда нормальные люди уже отгуляли свое. Одно слово, богема. А ваши товарищи не среагировали. Не среагировали, и все тут. А следовало бы среагировать. Как там у вас говорят? Профилактика преступления. — Гриндин по-светски отглотнул горячий кофе и так же бесшумно поставил чашку на блюдце. — Простите, как, вы сказали, ваша фамилия?
— Бакурадзе.
— Я не знал, что в московском уголовном розыске работают грузины.
— Не все, далеко не все. Чудесный кофе. Спасибо.
— Бразильский. Привез неделю назад из Рио-де-Жанейро. Вы не были в Рио?
— Не доводилось. Когда вы в последний раз звонили в милицию?
— Месяца полтора назад.
— Почему сегодня ночью не позвонили?
— Не видел смысла. Я же вам сказал, на мои звонки милиция не реагировала. Вот вам и результат. Этот подонок убил прекрасную женщину в расцвете сил…
— Вы разрешите осмотреть вашу квартиру?
— Осматривайте, если вам надо.
Собственно, меня интересовала одна спальня, так как она примыкала к квартире Комиссаровой, точнее к единственной комнате Комиссаровой. Спальня была обставлена белой мебелью в стиле Людовика. На полу лежал белый пушистый ковер. Я опешил от этой белизны и остановился в дверях, опасаясь переступать порог.
— Входите, входите, — сказал Гриндин.
Я вошел в комнату с сознанием, что вхожу в чужую спальню, неловко и осторожно ступая, чтобы не помять белый ковер. Здесь даже телефонный аппарат был белым. В такой спальне и любовь должна быть белой. Господи, как надо любить жену, чтобы с такой старательностью и вкусом обставить комнату, где проходит ночь, подумал я.
— Разрешите позвонить?
— Пожалуйста, пожалуйста.
Я набрал номер Комиссаровой и, услышав голос Хмелева, сказал:
— Подвигай что-нибудь.
— Понял, — ответил Александр и стал двигать стул.
Слышимость через смежную стену была хорошей.
— Следственный эксперимент, так сказать? — усмехнулся Гриндин. — Проверяете меня?
— Себя, Василий Петрович. Вы ошибаться можете, мы — нет. — Для пущей важности я добавил: — Не имеем права.
Мы перешли в гостиную.
Гриндин взглянул на часы. Он торопился на работу, а я задерживал его. Но мне надо было выяснить, какой у него сон — крепкий или чуткий.
— Посочувствуешь вам. Впрочем, если вы не спите так, как я. У меня соседи тоже шумные.
— То есть?
— Меня пушки не разбудят.
— Я сплю чутко, и слух у меня отменный. Совершенно определенно могу различать звуки за такой стеной, особенно если не сплю. Да, да. Сегодня ночью я долго не спал. Читал. Я имею обыкновение читать на ночь. Не берусь утверждать с абсолютной точностью, но в районе двух я слышал за стеной крик. Непродолжительное время. Потом все затихло. Я подумал, что бедняжка, избитая пьяным подонком, заснула. Действительно, заснула. Только вечным сном. И не верьте вы ни одному слову этого негодяя. Он, конечно, прикидывается ягненком и утверждает, что не убивал Надежду Андреевну, что его не было дома. Действительно, его не было дома, но только часа полтора. В половине двенадцатого он проводил гостей, а в начале второго вернулся. Я видел собственными глазами, как он уходил, видел с балкона, и слышал собственными ушами его шаги по комнате. Он имеет обыкновение ходить по квартире в уличных туфлях. Вот так-то. А теперь извините, мне пора на работу.
Начальник МУРа генерал Самарин был нетерпим к многословию и приблизительности. Это мы всегда учитывали, когда шли к нему с докладом, не всегда удачно, но мы старались. В последнее время каждый из нас готовился предстать перед его очами с особой тщательностью. У Самарина воспалился желчный пузырь, и мы опасались желчи генерала больше, чем он сам. Самарин принадлежал к той категории бесстрашных и сильных людей, которые не умеют болеть и которых даже насморк выводит из состояния равновесия.
Выложив на стол стопу чистых листов бумаги, я позвонил в научно-технический отдел Каневскому.
— Марк Ильич, Бакурадзе вас беспокоит, — сказал я в трубку.
— Почему беспокоит? Вы мне звоните, между прочим, по делу. Так что вас беспокоит?
— Нож и предсмертная записка. Следов, которые нас могли бы заинтересовать, вы ведь не обнаружили.
— Следов? Нет. Если вы хотите спросить, имеются ли на черенке ножа пальцевые отпечатки этого бородача Рахманина, то имеются. Имеются также пальцевые отпечатки покойной.
— А на записке?
— На записке? Тут все гораздо сложнее. Имеются пальцевые отпечатки и покойной и бородача. Но… Вы не знаете, покойная случайно не была левша?
— Не знаю. Почему вы об этом спрашиваете?
— Почему? Вы, когда закладываете лист бумаги в пишущую машинку, пальцами какой руки захватываете его?
— Левой.
— Вы не левша, нет?
— Нет.
— Вот видите. А на записке следы пальцев правой руки покойной, то есть что я хочу сказать: или покойная была левша или…
— А на обратной стороне листа следы есть?
— В том-то и дело, что нет.
— Вообще никаких следов?
— Ничьих. Так что думайте, молодой человек, думайте.
Тут не думать надо, а узнать, левшой или не левшой была Комиссарова. Отсутствие следов на обратной стороне записки не очень меня смущало. Все зависит от силы захвата. При слабом захвате пальцы могли и не отпечататься на бумаге.
Я записывал вопросы, на которые мне следовало получить ответы, когда позвонил Хмелев. Он звонил из автомата международного аэропорта Шереметьево. Я озадаченно спросил:
— Что тебя туда занесло?
— Девушка улетает в турпоездку в Венгрию, — ответил он, явно улыбаясь.
Я не на шутку рассердился. Вот так, с улыбкой, он каждый раз мне сообщал, что провожает или встречает свою очередную девушку. Из его девушек можно было сколотить целый женский батальон.
— Ты же на задании, Саша, — сказал я.
— А сейчас где? Из иллюминатора серебристого лайнера ручкой машет Валентина.
— Голубовская?
— Она, голубушка. Мы с ней не встретились. Я задержался у Тани.
— Грач?
— Да. Валя последней ушла вчера от Нади. Дома не ночевала. Утром заехала домой, взяла чемодан и укатила. Сосед доложил. Пришлось мчаться сюда. Опоздал. До вылета пятнадцать минут. Снять?
— Ты хочешь, чтобы Самарин снял мне голову?
— Голова, конечно, дороже, но такую девушку упускать жалко. Решайся.
Я не мог решиться снять с рейса Валентину Голубовскую без санкции генерала Самарина. Александр кому-то сказал фальшивым голосом:
— Товарищ дорогой, от друга жена сбежала, а вы меня торопите.
— Саша, позвони через пять минут, — сказал я.
— Будет поздно. Ну ладно. Перезвоню.
Самарин принимал иностранную делегацию.
Людмила Константиновна, секретарь, милейшая женщина, работающая в МУРе двадцать пятый год, сказала:
— Присаживайтесь. Они уже уходят.
Они — двое молодцеватых брюнетов в небесно-голубых костюмах и рыжая женщина в розовом — вышли из кабинета в сопровождении Самарина через минуту. Я встал. Самарин хмуро покосился на меня, и вдруг его взгляд просветлел. Он увидел на мне форму. Форма была безупречной. Она всегда висит в шкафу отглаженной.
— Вот один из наших сотрудников, — сказал он. — Старший инспектор майор Бакурадзе.
Он демонстрировал своего подчиненного посторонним. Господи, до чего дожили — старика можно ублажать формой, подумал я, улыбаясь гостям. В приемную вошел полковник Астафьев.
— Передаю вас на попечение полковника Астафьева, — сказал гостям Самарин. — В девятнадцать ноль-ноль прошу на ужин в «Арагви». Кавказский ресторан. А теперь извините, дела.
Самарин выглядел не лучшим образом. Ему бы в госпиталь лечь, а не ходить по ресторанам, тем более кавказским, подумал я. Но разве его уложишь в постель? Он наотрез отказался от госпиталя, ссылаясь на то, что дел по горло и в МУРе каждый человек на вес золота. Дел действительно было по горло, людей не хватало, и без Самарина нам пришлось бы туго. Но вряд ли в ближайшие десять лет что-то изменилось бы.
В кабинете я кратко изложил суть вопроса.
— Что ты предлагаешь?
— Снять Голубовскую с рейса.
— Сколько Голубовская получает в своем театре?
Вопрос был неожиданным.
— Немного, рублей сто двадцать в месяц, — ответил я.
— Она наверняка копила деньги на эту поездку не один год.
Я заметил, что в некоторых житейских вопросах Самарин мыслит, как говорится, по образу и подобию своему. Вот он точно копил бы деньги на туристическую поездку, если, конечно, когда-нибудь решился бы на нее.
— Владимир Иванович, у артистов иной образ мышления. Импульсивный, что ли. Голубовская наверняка узнала о возможности поехать в Венгрию за два месяца до поездки — ровно за столько, сколько надо для сколачивания группы и оформления. А деньги наверняка одолжила.
— Тем более я против. Нельзя портить ей поездку. Я не хочу, чтобы она на всю жизнь возненавидела нас с тобой.
На этом можно было остановиться. Конечно, я не подумал ни о том, что испорчу Голубовской поездку, ни о том, какие чувства она будет испытывать к милиции. Но какая-то сила толкала меня дальше в омут, в который я уже ступил.
— А если окажется, что она имеет отношение к смерти Комиссаровой или знает что-то такое, что поможет нам? Да и вообще как быть со сроками?
— Да-а, — произнес Самарин. Это его любимое «да-а» было многогранным, пожалуй, пятидесятишестигранным, как бриллиант. — А если бы он нес патроны? — Генерал нарочито медленно положил карандаш в стакан. — В качестве кого Голубовская проходит по делу?
— В качестве свидетеля.
— Вот и будь любезен относиться к ней соответствующим образом. Мы имеем дело с людьми, и обращаться с ними надо по-людски. Побольше человечности, майор, побольше.
— Разрешите идти?
— Не смею задерживать. — Самарин встал. Вряд ли для того, чтобы проводить меня. У двери я обернулся. Он открывал бутылку минеральной воды. — Сегодня День милиции?
— Сегодня двадцать восьмое августа, Владимир Иванович, — озадаченно ответил я.
— Вот я и подумал, может, День милиции перенесли на двадцать восьмое августа, раз ты форму надел. Нет? Что, костюм в чистку отдал?
— У меня не один костюм, Владимир Иванович.
— Ну да, конечно. Это у меня в твоем возрасте был один костюм. Шевиотовый. Сносу ему не было. Только чересчур блестел от старости. Ты когда, по существу, собираешься докладывать об убийстве актрисы?
— Почему об убийстве?
— Самоубийство в итоге тоже убийство. Самого себя. Так когда? До двенадцати у меня назначено два совещания.
— В двенадцать тридцать.
— Будь по-твоему.
Я вернулся к себе. Позвонил Хмелев.
— Извини, задержался у Самарина, — сказал я. — Он…
Александр перебил меня:
— Это уже не имеет значения. Девушка в воздухе. Звоню, чтобы сказать тебе: «Еду на базу».
— На какую еще базу?
Александр снисходительно хмыкнул:
— На службу, на Петровку.
Мы с ним работали второй год, но я никак не мог привыкнуть к его речи.
Через двадцать минут Александр Хмелев вошел в наш крохотный кабинет на пятом этаже Петровки.
В отличие от меня у Александра была машина, и ему не приходилось ездить на оперативные задания в общественном транспорте и тратить таким образом уйму времени впустую. Баловень судьбы, он сразу, как только после университета поступил на службу, решил проблему передвижения и экономии времени однозначно — потребовал от родителя, заместителя председателя исполкома одного из московских районов, «Жигули». Родитель с пониманием отнесся к притязаниям начинающего сыщика и требование удовлетворил. Одно было плохо: Александр пытался чересчур экономить время. Дважды он попадал в аварию.
— Опять летел? Закончится тем, что ГАИ направит Самарину представление на тебя, — сказал я.
Александр молча уселся за свой стол, впритык стоящий к моему. Он был мрачен, и я догадывался почему.
— Да-а, — сказал он, подражая Самарину.
— Рассказывай, рассказывай.
Он вытащил из кармана куртки две фотографии и положил передо мной. Это были портреты молодых женщин, одной красивой, уверенной в себе, другой — незаметной и скромной.
— Голубовская и Грач?
— В цель. Ху из ху?
— Красивая — костюмерша Татьяна Грач, некрасивая — актриса Валентина Голубовская.
— Во дает! Как догадался?
— Очень просто. Ты таким тоном спросил, кто есть кто, что нетрудно было понять: Хмелев поражен. А раз Хмелев поражен, актриса некрасивая. Ведь в твоем представлении актриса должна быть красивой. Рассказывай, Саша.
В общем, получалось, что Рахманин говорил правду. Поводом для ссоры послужила дубленка. Виталий Аверьянович Голованов, по словам Татьяны Грач, как самый воспитанный, интеллигентный человек, вышел на балкон, чтобы не присутствовать при семейной ссоре. Собственно, ссоры и не было. Рахманин обвинил Комиссарову в бездумности и транжирстве. Может быть, слово «транжирство» произнесено не было, но речь шла именно о транжирстве. Зато Грач хорошо помнила фразу, брошенную Рахманиным: «С тобой с голоду помрешь!» Сразу после этой фразы Павел Герд сказал ей: «Сейчас пойдем, вот только помою руки» — и ушел в ванную. Комиссарова была подавлена. Она три или четыре раза произнесла: «Мы не так уж бедны». Когда она произнесла это в третий или четвертый раз, Рахманин сказал: «Мы уж слышали» — и, ни с кем не попрощавшись, ушел. Комиссарова приняла таблетку элениума, чтобы успокоиться. Вернулся Герд, сказал: «Надо уходить», и они вдвоем с Грач ушли. Перед уходом Грач напомнила Комиссаровой о назначенной на завтра встрече. Комиссарова за час до этого попросила переделать платье. Грач и Герд решили пройтись. Оба находились под впечатлением ссоры и молчали. Герд лишь сказал: «Лучше не иметь жены». Два года назад он развелся и жил один. Грач посочувствовала Комиссаровой. Больше они не говорили о ссоре. Герд предложил зайти к нему выпить по чашке чая. Кофе он не пьет, так как бережет здоровье. Грач очень хотелось кофе, и она спросила, найдется ли в доме кофе. Кофе в доме нашелся. Примерно через час-полтора Грач ушла от Герда. Домой она вернулась в два, что может подтвердить ее мать.
— Самое потрясающее, что она знала о смерти Комиссаровой, — сказал Александр. — В восемь утра ее разбудил телефонный звонок. Звонил Рахманин. Он и сообщил ей о смерти Комиссаровой и о предсмертной записке.
— Почему же она не помчалась к нему?
— Не помчалась, говорит, потому, что Рахманин запретил ей, сказав: «Не надо. Сейчас милиция приедет». Зато она растрезвонила о смерти Комиссаровой всем, кому могла, в том числе Герду и Голованову. Голубовской не дозвонилась. Дрожит, трясется. Впечатление такое, будто знает что-то очень важное и боится. И так и сяк к ней подходил, ничего не получилось. Может, это впечатление обманчиво, но оно есть. Жаль, что ты не видел ее.
— Еще увижу. Рахманин не сказал, что звонил ей.
— Рахманин многого не сказал, а в том, что наговорил, половина вранья. Не нравится он мне.
— Если исходить из симпатии и антипатии в нашей работе, то, как говорит наш дорогой шеф, мы так далеко зайдем. Я тебе предоставлю возможность проверить его показания.
— Ты же мужчин взял на себя.
— Кто же мог предположить, что женщины будут сбегать от тебя?!
Зазвонил телефон. Девичий голос попросил к телефону Хмелева. Я протянул трубку Александру. Он поговорил с девушкой на удивление коротко и по-деловому.
— От меня, как видишь, женщины не сбегают, — сказал Хмелев. — Досадно, что не удалось побеседовать с Голубовской. Она могла, я полагаю, рассказать много интересного.
— Когда она должна возвратиться?
— Двенадцатого сентября. Только двенадцатого. Сезон заканчивается в театре пятнадцатого. Она взяла дополнительный отпуск за свой счет. Пошли ей навстречу. Она была последней, кто видел Комиссарову живой, если допустить, что Рахманин говорит правду.
— А Голованов?
— Старик Голованов? Грач считает, что Голованов с его тактом вряд ли стал бы задерживаться у Комиссаровой. Комиссарова нуждалась в утешении. Голубовская самая близкая подруга…
— Сколько бутылок вина было на вечеринке?
— Три — две водки «Кубанская» и одна рислинга. Иду разыскивать уборщицу Дарью Касьяновну.
— После совещания у Самарина. Куда исчезли две другие бутылки?
— Одну бутылку водки выпили. Пустую бутылку Комиссарова отправила в мусорное ведро.
— Мусорное ведро было опорожнено.
— Значит, кто-то выбросил мусор.
— Кто?
— Рахманин отпадает, если ему верить. Остается Комиссарова.
— Мусор из кухни выбросила, а грязную посуду оставила в комнате, где спала? Логики нет.
— Логики нет, согласен. Может, что-то помешало?.. Рислинг прихватил с собой Герд.
— Как?!
— Принес и унес. Видимо, имел в виду угостить Грач. Не могу простить себе, что сначала поехал к Грач, а не к Голубовской. Хотел бы я знать, почему она не ночевала дома.
Александру удалось выяснить по телефону, что уборщица Дарья Касьяновна уехала в деревню в Калининской области. В дирекции по эксплуатации зданий названия деревни не знали, но обещали узнать. Дарья Касьяновна должна была возвратиться в Москву через двенадцать дней.
— Голубовская, Дарья Касьяновна… Кто следующий? — сказал я.
— Ничего не поделаешь, — развел руками Александр. — Время летних отпусков.
— Эту ссылку Самарин не примет. Вернемся к плану.
Мы сидели в нашем кабинете и обсуждали оперативно-розыскной план, который должны были представить начальнику МУРа.
— Боюсь, что этот план он тоже не примет. Ты предлагаешь параллельную разработку взаимоисключающих версий. Думаю, нам с тобой разумнее сначала решить дилемму — самоубийство или убийство.
Конечно, разумнее было бы решить: Комиссарова покончила с собой или ее убили. Еще полчаса назад я надеялся, что смогу принять такое решение благодаря экспертизе. Но медики и баллистики не внесли ясность в дело. Я получил предварительное заключение, в котором говорилось, что направление раневого канала не исключало возможности нанесения раны как собственной, так и посторонней рукой.
— Предположим, что Комиссарова покончила с собой, — сказал Александр. — Ей было сорок лет. Зрелая женщина, а не шестнадцатилетняя свистулька. Что ее вынудило покончить с собой, да еще таким варварским способом? У нее же было все — работа, квартира, друзья, молодой многообещающий любовник.
— Муж.
— Любовник, а точнее — сожитель.
— Муж, Александр.
— Ну хорошо, хорошо, муж, хотя юридически прав я, а морально-этическая сторона данного вопроса весьма спорная.
— Не отвлекайся.
— Так что вынудило? Отсутствие ролей? Сегодня их нет, завтра — есть. Она же получила роль Офелии. Ссора и уход мужа, любовника и сожителя, одним словом, Рахманина? Что он такого сделал? Ну ушел. Ну переспал с другой. Из-за этого убиваться? Не средние же века и даже не девятнадцатый.
Странное чувство я испытывал, думая о смерти Комиссаровой. Она вызывала во мне сострадание, как близкий человек. Что я знал о ней? Очень мало. Но мне казалось, что ее мысли были созвучны моим. Может быть, причина крылась в том, что мне знакомо состояние человека, оказавшегося в тупике, когда опускаются руки, теряешь веру в себя, в свои возможности и становишься бессильным. Перед тобой стена отчуждения, беспросветность. Жизнь кажется бессмысленной. Так было со мной десять лет назад в Тбилиси. Театр отказался от моей пьесы. Газета, в которой я сотрудничал, не опубликовала серию разоблачительных статей, подготовленных мною на свой страх и риск. Но самый страшный удар ждал меня впереди — смерть женщины, которую я безумно любил. Ее убили. Те, кого я разоблачил, рассчитали правильно. Смерть коротка. Куда длиннее, следовательно, мучительнее жизнь с сознанием, что из-за тебя погибла любимая женщина. До сих пор не знаю, как я удержался от самоубийства. Ничего не происходит в один день. Этот день исподволь готовится месяцами, годами, порой целой жизнью. Истоки преступления, — а самоубийство тоже преступление, — всегда в прошлом.
— Почему не допустить, что мысль о самоубийстве подсознательно жила в Комиссаровой давно? Эта мысль то появлялась, то исчезала, в зависимости от неудач и надежд. Но она зрела. Понимаешь, Саша, Комиссарова слишком рано начала сходить с экрана, со сцены. Знаешь, что такое для актрисы, особенно известной, не получать роли? Смерть.
— Таких много. Но я не знаю ни одного случая самоубийства. Пьют, даже спиваются. Но чтобы покончить с собой? Глупость какая-то.
— Была замечательная актриса с похожей судьбой. Снялась в двух хороших фильмах, получила премии. Потом ее долго не снимали, попросту забыли, вычеркнули. И никто тебе не объяснит почему. Она стала пить. Однажды ее обнаружили мертвой. Отравилась газом в своей квартире. Вот так, Саша. Я Комиссарову понимаю…
— Ты приемлешь самоубийство?
— Отнюдь. Понимать не значит принимать. Ты не забывай, что Комиссарова актриса. Эмоциональный строй актеров отличается от нашего с тобой. Они больше подвержены перепадам настроения, минутной слабости. Они импульсивны.
— Это все эмоции. Давай говорить о фактах. Тебе не кажется, что самоубийство ножом, да еще столовым, не женский способ, что ли?
— Комиссарова не готовила самоубийство. Иначе она могла бы применить другой способ. Очевидно, ее что-то сильно потрясло. Решение она приняла импульсивно. В ее поле зрения попал нож. Он ведь лежал на столе в комнате.
— Зачем она закрыла дверь на балкон?
— Не знаю. Мне не приходилось расследовать дел о самоубийствах. Как себя ведут самоубийцы перед смертью? Очевидно, в их действиях есть необъяснимые, бесцельные поступки, поскольку нарушена психика. Стоп! Рахманин говорил, что Комиссарова до его переезда к ней всегда запирала балконную дверь. Может, в этом причина? Надо проконсультироваться у психиатров. Вообще надо проверить, не состояла ли Комиссарова на учете в психиатричке.
— Значит, Комиссарову что-то сильно потрясло. С этим, пожалуй, можно согласиться. Голубовская ушла от нее последней. Предположительно. Если в квартире между часом и двумя ночи не был кто-то другой.
Александр не знал, что сосед Комиссаровой Гриндин утверждал, будто в час ночи Рахманин вернулся домой. Но Гриндин не видел Рахманина, и только слышал шаги. Шаги могли принадлежать самой Комиссаровой или еще кому-то. У меня не было никаких оснований не верить показаниям Рахманина.
— Но что могла такое натворить Голубовская? — сказал Александр. — Она же близкая подруга.
— Что нас больше всего потрясает в друзьях? Предательство.
Хмелев отнесся к моим словам скептически.
— В чем Голубовская могла предать Комиссарову?
— Не знаю. Может, она и не предавала ее, но мне кажется, что от Голубовской Комиссарова узнала какую-то ужасную для себя новость.
— Ладно. Поехали дальше. Предсмертная записка. Она написана на машинке. Одно это вызывает сомнение, что писала ее Комиссарова. Она что, закоренелая эгоистка? Она не могла не понимать, что такой запиской бросает тень на Рахманина.
— То есть почему Комиссарова не написала записку от руки? Попытаюсь ответить, хотя это входит в круг вопросов, которые я хотел бы задать специалистам. Комиссарова привыкла, что в доме пишут на машинке. Вряд ли она задумывалась над тем, что записка, напечатанная на машинке, а не написанная от руки, вызовет у работников милиции сомнения. О милиции она вообще не думала. Полагаю, что она руководствовалась подсознательными импульсами: самоубийцы оставляют записки. Иначе будет брошена тень на Рахманина. Так что об эгоизме не может быть и речи. А в тонкостях, какой должна быть записка, она не разбиралась. Из ста человек только один скажет, что видит разницу между предсмертной запиской, напечатанной на машинке, и запиской, написанной от руки, да и то это будет юрист.
— Тебя не смущает, как написана записка? Буквы наскочили друг на друга. Тот, кто писал, задевал соседние клавиши.
— Это можно объяснить душевным состоянием Комиссаровой.
— Или перчатками.
Я озадаченно смотрел на Александра. Мне казалось, что он с самого начала уверовал в причастность Рахманина к смерти Комиссаровой.
— Зачем Рахманину надо было надевать перчатки?
— При чем тут Рахманин? — Теперь Александр смотрел озадаченно на меня. — Мы же отрабатываем версии. Подведем итоги, как говорит Самарин.
— Давай подводи.
— Могу и я. Поздним вечером в однокомнатной квартире шесть человек выпивают и закусывают. Примерно в половине двенадцатого хозяйка квартиры Комиссарова демонстрирует приобретенную втайне от сожителя Рахманина дорогую дубленку. Рахманин возмущен покупкой. Происходит ссора. Рахманин уходит. Следом уходят гости — сначала Грач и Герд, потом Голованов. Предположительно, последней уходит Голубовская. Через два часа после ссоры, а именно в час тридцать ночи, Комиссарова умирает насильственной смертью. Труп обнаруживает Рахманин в шесть утра, вернувшись домой после ночной прогулки. Смерть Комиссаровой наступила в результате удара столовым ножом в левую половину грудной клетки. Направление раневого канала, по заключению экспертизы, не исключает нанесения раны как собственной, так и посторонней рукой. Возникает вопрос: убийство или самоубийство? По показанию Рахманина, в квартире ничего не пропало. Данные осмотра места происшествия и судебно-медицинского исследования исключают версию убийства с целью изнасилования. Предположение, что Комиссарова убита из мести, также не находит подтверждения. Покойная врагов не имела. Таким образом, мы не располагаем ни одной уликой убийства. Версия самоубийства. Она имеет больше подтверждений. Тем более что если убийство исключается, остается самоубийство. Однако и прямые и косвенные улики самоубийства вызывают сомнение. Главная улика — предсмертная записка, написанная на машинке. Пальцевые отпечатки Комиссаровой обнаружены как на записке, так и на клавишах машинки. Пояснения я опускаю. Мы только что говорили о записке. Поехали дальше. Комиссарова за три часа до смерти условилась с Грач встретиться на другой день с тем, чтобы та переделала ее платье. Не означает ли это, что Комиссарова не собиралась умирать и не предвидела возможности своей смерти в минувшую ночь?
Зазвонил телефон.
— Бакурадзе слушает, — сказал я в трубку.
— Сергей Михайлович, вы не забыли о совещании у Владимира Ивановича? Все уже собрались, — сказала секретарь Самарина.
— Бегу! — Я повесил трубку. — Идем, Саша.
— Жаль, что не договорили.
Мы вышли из кабинета. Я запер дверь.
— Боюсь, что нам с тобой влетит за план, — сказал Хмелев.
— Не переживай. Совещания на то и устраиваются, чтобы критически обсудить предложения.
— Особенно не настаивай на версии самоубийства.
— Хорошо, хорошо. Хотя пока все в пользу этой версии.
— Я не знаток женской психологии, но мне представляется, что женщина, которая в половине двенадцатого примеряла новую дубленку, не может через два часа покончить с собой.
Ничего, что добавило бы к показаниям Грач, я от Герда не услышал. Мы сидели в пустом зрительном зале театра. Встретиться в театре предложил он, и место для беседы выбрал он. В полумраке сцена с открытым занавесом казалась черной дырой, поглотившей актеров.
Я имел неосторожность задать Герду вопрос о работе режиссера с актерами в надежде таким образом хоть что-то узнать от него о Комиссаровой. Он говорил долго, будто рядом с ним сидел не сотрудник милиции, расследующий дело о смерти актрисы, а журналист.
— Когда я ставлю спектакль, я выражаю себя, свое отношение к жизни, к тем или иным проблемам, волнующим моих современников. Все подчинено этому. Мне некогда думать о таких вопросах, как режиссерский или актерский спектакль. Об актерах я думаю перед началом работы над спектаклем. Сумеет ли Иванов выразить часть того, что я хочу сказать? А справится с этой задачей Петрова? Если да, получится ансамбль, хор, который исполнит мою песню. Но, как вы понимаете, хоры и ансамбли бывают разные, и песни тоже.
— Что вы можете сказать о Комиссаровой? Вы ведь ее давно знали.
— О мертвых или хорошо, или ничего.
Я насторожился.
— Почему?
— Так уж принято.
— Помнится, у Льва Толстого по этому поводу есть целый трактат. Он доказывает, что о мертвых надо говорить правду, то есть и плохое.
— Я читал эту работу. Хорошо. Я попытаюсь. Понимаете, актер как руда. Есть руды с высоким содержанием железа, и есть руды, для которых технари придумали любопытное определение: тощие, тощие руды. Отработанная руда идет в другое производство. Конечно, не все железо выбирается, но выбирать его из руды стопроцентно мы еще не научились.
Он не дал мне сказать, что, теперь я понял его. Он продолжал:
— Другой пример. Может, он больше поможет вам понять то, что я хочу сказать. Когда открывают месторождение нефти и, как пишут в газетах, черное золото начинает фонтанировать, у всех, кто причастен к этому, счастливый день. Радость открытия всегда вызывает у людей особое состояние. Буровики, например, выражают свои чувства так: мажут лица нефтью. Кажется, что нефть будет фонтанировать вечно. Но однажды обнаруживается, что все, месторождение иссякло. Оно отдало все, что могло.
Я подумал, что у Мироновой на официальном допросе он будет говорить по-другому. Миронова не станет принимать его промышленные изыски за ответы на интересующие следствие вопросы. У нас же была беседа. Поэтому я сказал:
— Но существует метод интенсификации. Обычный способ добычи, когда нефть идет из месторождения сама по себе, — прошлый век. Сейчас месторождениям помогают. Например, закачивают воду, и под давлением воды нефть продолжает фонтанировать. Бесхозяйственно же бросать не до конца выработанные месторождения и бурить новые.
— В актера воду не закачаешь, — сказал Герд.
В общем, он все свел к тому, что Комиссарова не была талантливой и стала сходить со сцены закономерно. Это почему-то задело меня. Мне казалось, что он принижает ее достоинства. Более того, теперь я знал, что Комиссарова оказалась на второстепенных ролях с приходом в театр Герда. Но почему он дал ей роль Офелии, роль, требующую несомненного таланта исполнительницы? Этот вопрос я решил пока приберечь.
— В актера и не надо закачивать воду, — сказал я.
— Ладно, — сказал Герд. — Будем говорить по Толстому. Кино исключим. Я театральный режиссер и могу говорить о театре. Комиссарова исчерпала свои возможности до моего прихода в театр. В первый же год я занял ее в постановке «Любовь Яровая» Тренева. Я тоже находился под властью общественного мнения. Все только и говорили, что Комиссарова бесконечно талантлива, еще не до конца раскрыла себя. В «Чайке» и «Бесприданнице» Комиссарова играла хорошо, с душевным волнением, а в «Беге» — довольно посредственно. В «Любови» она просто не справилась с задачей, играла без красок, угловато, словом, беспомощно. Спектакль с трудом продержался один сезон. Понимаете, бывают авторы одной пьесы, одного романа. Напишет человек одну вещь, а потом сколько бы он ни писал, ничего у него не получается. Все свое душевное волнение он отдал той, первой вещи. Вот так и с актерами.
— Но ведь вы сами только что назвали две удачные роли Комиссаровой. Наверно, до Нины Заречной и Ларисы у нее в театре были и другие удачи?
— Дело, в конце концов, не в количестве. Вы далеки от театра. Вам это трудно понять. Поэтому я и пытаюсь объяснить вам все различными примерами. А если коротко, то, повторяю, Комиссарова в тридцать лет исчерпала свои сценические возможности. Понимаете, когда певец теряет голос, это, конечно, несчастье, но факт, с которым певец вынужден смириться. Тип Комиссаровой в искусстве — целое явление. Блестящее начало, а потом, простите, пшик. Это двойное несчастье. Актеры, исчерпавшие себя, несчастны, но они несчастными делают всех вокруг, потому что в своем несчастье винят других.
— Комиссарова создавала вокруг себя нервозную обстановку?
— Во всяком случае, не всегда вела себя безупречно и корректно.
— В чем это выражалось?
— В театре все очень просто — сплетни, интриги.
— Ей удавалось интриговать?
— Нет. Как принято говорить, коллектив у нас здоровый.
— Как же складывались ваши отношения?
— Отношения у нас были приличные. Я старался не обращать внимания на ее попытки, а она умела быть благодарной. Последние два года она вообще перестала делать попытки интриговать, только изредка покусывала меня. За спиной, конечно. Ну, это обычное явление. Женщина она была неглупая и не могла не понимать, что мое положение в театре стало куда прочнее, чем ее.
— Руководство театра изменило к ней отношение?
— Изменилась атмосфера в театре. Критерии оценок актеров стали другими. Раньше знаете как было? Одна актриса, ведущая конечно, задавала тон жизни театра. Руководство готово было выполнить любой ее каприз, лишь бы она не истериковала.
— Комиссарова была истеричной?
— Я имел в виду не Комиссарову. Но если говорить о ней, то она была фурией.
— Что же ее ждало? Что вообще ждет актеров, исчерпавших свои сценические возможности в молодые годы?
— Ничего хорошего. Никто из них ведь не верит, что такой момент может вообще наступить. Никто ведь не осознает, что все, что больше он ни на что не способен.
— А если осознает?
— На это ответила Комиссарова.
— Для вас ее смерть не была неожиданностью?
— Смерть человека всегда неожиданность. Неприятная неожиданность. Особенно человека, которого ты знаешь.
— Но вы допускали, что Комиссарова может покончить с собой? Или мне это показалось?
— Вам это показалось.
— Скажите, пожалуйста, почему вы поручили Комиссаровой роль Офелии, роль очень важную в «Гамлете», если вы?…
— Можете не продолжать. Во-первых, по-человечески я жалел Надю. Я вообще к ней относился хорошо. Во-вторых, она буквально вымолила эту роль.
— Выходит, вы шли на заведомый риск?
— Выходит, так.
— Наверно, это не совсем так, Павел Николаевич.
— Ну не совсем. Замена ей была бы обеспечена.
— Понятно. Кто же теперь получит роль Офелии?
— Голубовская, Валентина Голубовская.
Герд ответил не задумываясь. Значит, замена Комиссаровой была предрешена. Знала ли она об этом? Герд сказал:
— С самого начала предполагалось, что Офелию будет играть Голубовская, и Комиссарова знала об этом. Голубовская сама настояла на том, чтобы роль поручили Комиссаровой. Комиссарова об этом тоже знала. Необычная ситуация в театре, когда один актер отдает роль другому и еще добивается этого. Мы все старались как-то помочь Комиссаровой.
Старались свести в могилу, подумал я. Столько лет он не давал ей ни одной серьезной роли, а еще смел говорить о помощи. Я изучил афишу театра. Из восьми спектаклей шесть были поставлены Гердом. Он был ведущим режиссером театра, и судьба каждого актера находилась в его руках.
— Вы Рахманина давно знаете? — спросил я.
— Знаком с ним полтора года. Знаю только, что он написал недурную пьесу. Ее собирается ставить наш главный режиссер.
— А Голованова?
— Его знаю чуть получше, но тоже плохо. Голованов — тот случай, о котором мы с вами говорили. Автор одной пьесы. Я читал пьесу. Недурной материал. Спектакль получился недурным. Комиссарова играла главную роль. Это было до меня. Потом, как он ни тужился, ничего путного не выходило из-под его пера. Все, что он приносил в театр, я читал. Ни материала, ни мысли, просто графоманство. Сбили человека с пути. Он где-то работал, приносил пользу, был даже нашим представителем за границей. Не вселись в него театральный вирус, занимался бы своим делом. Может быть, не заседал бы в ООН, но пятерок не перехватывал бы у малознакомых людей. Унизительно, когда на старости лет человек теряет достоинство. Боюсь, что старость Комиссаровой была бы не лучше…
Я уходил из театра с неприятным осадком на душе. Вот жил человек, чего-то хотел, чего-то добивался, переживал, страдал, и все знали об этом, но никто ему не помог. И смерть его не вызывает печали. А ведь умер человек и больше его не будет…
Фойе тоже тонуло в полумраке. Развешанные в ряд фотографии актеров и цветы под ними напоминали колумбарий. Комиссарова на портрете улыбалась, радовалась жизни. Это было очень грустно. Справа висел портрет Валентины Голубовской.
— Вам придется повторить свои показания следователю прокуратуры, — сказал я Герду.
Он пожал плечами.
— Если без этого нельзя, то придется.
В дверях фойе он остановился.
— Я прощаюсь с вами. У меня еще дела в театре.
— Я запишу вам телефон и фамилию следователя. Здесь я плохо вижу.
Я хотел как следует разглядеть Герда. Когда я вошел в театр через служебный ход, вахтерша сказала, что Герд ждет в фойе, и с первой до последней минуты я видел его лишь в полумраке. У меня неплохое зрение, но свету я доверяю больше. В полумраке детали прячутся.
Я прошел мимо вахтерши и толкнул входную дверь. Герд вынужден был следовать за мной.
Как только мы оказались на улице, он сразу ушел в тень и встал левым боком ко мне, будто собирался сбежать. На вид ему было лет сорок пять. Густые черные волосы, такие же усы по моде, скрывающие тонкие длинные губы. Я написал на листке номер телефона Мироновой и сделал шаг в сторону. Теперь я хорошо мог разглядеть его слева. Глубокая царапина на щеке не украшала малопривлекательного лица Герда.
— Кто вас так поцарапал? — спросил я, вручая ему листок.
— Порезался во время бритья, — без смущения ответил он.
Очевидно, Герд брился ногтем. Лезвием так порезаться нельзя было. Это я хорошо знал. Я брился лезвием двадцать лет.
На театре рядом с афишей висело объявление:
«30 августа с. г. спектакль «Бег» заменяется спектаклем «Стеклянный зверинец». Билеты действительны».
На афише кто-то обвел фамилию Комиссаровой траурной рамкой.
Я шел по улице Горького, досадуя на свой снобизм. В те редкие вечера, когда выпадала возможность посмотреть спектакль, я выбирал Таганку, МХАТ или «Современник». Один раз я даже отказался от билетов в театр, в котором работала Комиссарова. Я мог видеть ее на сцене. Теперь я должен был судить об актрисе с чужих слов.
С улицы Горького я свернул на Тверской бульвар. Красная, свежеутрамбованная битым кирпичом земля была полосатой, как галстук, — свет и тень. Деревья противостояли солнцу, сжигая себя.
Я шел на встречу с еще одним свидетелем — Виталием Аверьяновичем Головановым, которого все называли стариком. Что он расскажет о Комиссаровой? Если он тоже будет убеждать меня, а потом следователя прокуратуры Миронову, что Комиссарова могла покончить с собой, первый круг расследования замкнется. Я взглянул на часы. Времени для прогулок не хватало. Я перешел улицу и у театра имени Пушкина сел в троллейбус. Доехав до Никитских ворот, я сделал пересадку. Троллейбус довез меня до зоопарка. Отсюда рукой было подать до Малой Грузинской, где в кооперативном доме «График» жил Голованов.
Я ожидал увидеть согнутого неудачами старика, а увидел статного седого мужчину средних лет. Таких называют породистыми. Одним своим видом он вызывал к себе почтение. Наверно, уже в тридцатилетнем возрасте его называли по имени и отчеству и ни у кого язык не повернулся бы обратиться к нему иначе.
Голованов встретил меня в темном костюме и белой рубашке с галстуком. И костюм, и рубашка, и галстук давно вышли из моды, но все было свежим и отглаженным. Голованов как бы сошел с журнала мод десятилетней давности.
— К сожалению, мне вас нечем угостить. Я сегодня не выходил из дома, — сказал он, когда мы уселись в глубокие кресла в гостиной. — Не могу прийти в себя. Пожалуйста, задавайте вопросы.
Гостиная отделялась от холла раздвижной застекленной стеной. Гостиная и холл были обставлены добротной мебелью из красного дерева. На стенах висели иконы и картины в позолоченных рамах. Кооперативная квартира и дорогая обстановка не вязались с моим представлением о Голованове. На что он вообще жил?
— Хорошая у вас квартира, — сказал я.
— Квартира хорошая, но не у меня, — сказал он. — Квартира моего друга. Уехал в загранкомандировку на три года. У меня ничего нет. Могло быть все. Я это все положил на алтарь театра.
— Да, театр обладает магической притягательной силой. В этом есть какая-то тайна.
— Есть, если он сначала притягивает, а потом дает тебе под зад. Извините за грубость. Театр — это место жертвоприношений. Тому подтверждение судьба Нади. И моя, если хотите. Герд, конечно, все объяснил вам? Автор одной пьесы, актер одной роли и так далее… Меня он считает графоманом.
— Нет, он не говорил этого, — солгал я.
— Вижу по вашим глазам… А вы лгать не умеете. Умение лгать — искусство. Нельзя на вашей работе лгать. Я написал восемь пьес, и каждая на десять голов выше той, первой, которая так нравится Герду. Но это между прочим, заметка на полях.
— На что вы живете, Виталий Аверьянович?
— Когда сильно прижимает, занимаюсь переводами — с японского и английского.
— Вы знаете японский?
— Раз перевожу… Я семь лет был представителем «Экспортлеса» в Японии. Это по линии Внешторга. А в системе Внешторга я проработал двадцать с лишним лет.
Я чуть не спросил, как же его угораздило после стольких лет серьезной работы попасть в театральную авантюру. Может, Герд был прав, когда говорил о театральном вирусе.
— Видимо, в человеке заложено стремление к саморазрушению, — сказал Голованов. — Мы гонимся за синей птицей. Многим удается ее поймать? Единицам, причем фактор везения играет решающую роль.
— И вам еще повезет.
— На это можно рассчитывать в сорок пять, но не в пятьдесят пять. Впрочем, дело не в возрасте. Все зависит от степени разрушения. Отчаяние может появиться и в тридцать, и в сорок.
— Вы считаете, что у Надежды Андреевны появилось отчаяние?
— Как я могу считать? Я могу только предполагать. Хотя у любого следователя вызовет подозрение предсмертная записка, написанная на машинке.
Я не стал спрашивать, откуда он знает о предсмертной записке. Рахманин звонил Грач, а та — Голованову и другим.
— Почему? — спросил я.
— Записку мог написать на машинке любой. С другой стороны, насколько я знаю, из квартиры ничего не исчезло. Безмотивных убийств не бывает. Так ведь? Что Герд вам говорил? Убеждал вас, что Надя иссякла как актриса?
— Примерно.
Голованов укоризненно покачал головой:
— Кое-что покажу вам. Секунду. — Он достал из шкафа папку с газетными вырезками и одну из них протянул мне. Это была статья Герда под названием «Актеры и роли». Несколько абзацев в ней кто-то подчеркнул красным карандашом. — Читайте подчеркнутое. Статья написана за год до прихода Герда в театр.
«Мастерство Н. Комиссаровой всегда обладает духовностью. Пластично и музыкально не только ее тело, но и душа. Предельна самоотдача ее физических и душевных сил на спектакле. Она играет на пределе распахнутости души, обнаженности эмоций. Балансируя на острие, с которого так легко сверзнуться в наигрыш или бездумный технический формализм. С Н. Комиссаровой этого не случается, потому что от роли к роли богатеет еще одно актерское качество Н. Комиссаровой — ее умение в спектакле любого жанра выявлять философию роли.
Сегодня мы можем с радостью сказать, что талантливая Н. Комиссарова стала мастером и не научилась при этом экономить себя».
Трудно было поверить, что все это было написано Гердом, но под статьей стояла его фамилия.
— Все началось с «Любови Яровой», — сказал Голованов. — У Нади было иное понимание образа Яровой, нежели у Герда. Она пыталась его переубедить. Куда уж там! Спектакль не получился. Каждый из них считал, что по вине другого. Герд не мог простить Надю. Как же?! Первая постановка в театре практически провалилась. За его плечами была четырнадцатилетняя работа в других московских театрах. Он мнил себя корифеем. Вдруг какая-то Комиссарова подпортила ему режиссерскую репутацию. Они ненавидели друг друга, как два заклятых врага.
— Ненавидели и ходили друг к другу в гости?
— Улыбались, целовались при встрече, в душе призывая несчастья на голову другого. Это — театр. Все игра. Спектакль закончился, но спектакль продолжается.
— Как вы считаете, почему Герд поручил роль Офелии Надежде Андреевне?
— Значит, были какие-то соображения. Просто так, через столько лет, он не стал бы давать ей ни одной роли.
— Какие могли быть соображения?
— Не могу сказать. Не знаю.
— Может, Надежда Андреевна просто вымолила роль?
— У Герда не вымолишь снега зимой. А вы — «вымолила роль». Он даже принесенную с собой трехрублевую бутылку вина вчера забрал назад.
— Не могли на него оказать нажим со стороны?
— Он, знаете ли, кичится своей принципиальностью — интересы искусства выше всего — и нажиму не поддался бы. Об этом тут же узнал бы и заговорил весь театр, а потом и вся театральная Москва. Помнится, ему звонил при мне и просил за одного драматурга заместитель министра культуры. Герд корректно, но твердо отклонил просьбу.
— А главный режиссер не мог сыграть тут свою роль?
Голованов странно усмехнулся, точнее, скривил губы, подумал и сказал:
— Андронов номинально главный режиссер. В театре все решает Герд. Андронов даже спектаклей почти не ставит в своем театре, а только в Малом. Спит и видит, когда его назначат главным Малого. Нет, не стал бы он ссориться с Гердом. Ни к чему ему ссоры. Тут причина в чем-то другом. А в чем, не могу понять до сих пор. Надя была безмерно талантлива. В статье, которую вы прочли, все правда — от начала до конца. Но не играя, она растеряла обретенное, ее мастерство притупилось. Может быть, тут другое: Герд решил добить ее окончательно на репетициях, а потом и удалить из театра.
— Вы давно знали Надежду Андреевну?
Голованов опустил голову и закрыл глаза.
— Давно… — Он открыл глаза и посмотрел на меня. — Мне неловко говорить об этом, но обстоятельства вынуждают… Мы с Надей были в близких отношениях. Три с лишним года. Говорю об этом, чтобы упредить кривотолки и сплетни. О наших отношениях знают все, но делают вид, что никто ничего не знает. До определенного момента. Я любил Надю, и она меня любила. Из-за нее я бросил семью. Не из-за нее, конечно, из-за себя. Мы собирались пожениться. Но произошел разрыв. По моей вине.
Голованов замолк. Он ждал вопросов. А я молчал, удивленный новостью и испытывая неловкость оттого, что придется расспрашивать человека об отношениях с женщиной, которую он любил. Он как будто понял, почему я молчу, и сказал:
— Да, по моей вине. Это произошло после того, как поставили мою пьесу. Во мне тогда появилось что-то новое. Возомнил себя великим драматургом, а великим все дозволено. Головокружение от успеха. Спектакль действительно пользовался успехом. У Нади характер был не из легких. Нередко без видимой причины впадала в хандру, мелочь вызывала ярость. Я старался приноровиться, понимая, что она иной эмоциональной конституции, нежели большинство смертных, она — актриса. После премьеры я как-то забыл об этом. Все чаще передо мною вставал вопрос, извечный вопрос: «Почему я?» То есть почему я должен терпеть ее характер, дескать, пусть терпит другой. По́шло, но так. Мы снимали квартиру. После развода я все оставил жене. У Нади тогда тоже не было квартиры. Так что жили мы с ней неустроенные. Два или три раза я не ночевал дома, оставался у приятелей. Вседозволенность набирала силу. В спектакле по моей пьесе играла небольшую роль молоденькая смазливая актриса. При случае она проявляла расположенность ко мне. Лечь в постель с режиссером и получить главную роль возможно. Но драматург ничего не решает в спектакле по собственной пьесе. Она еще не знала этого. Была неопытной. Короче, я изменил Наде. А Надя еще до моего возвращения домой знала обо всем. Мои вещи были собраны и решение принято. Расстались без скандала и объяснений.
— Как вы познакомились с Надеждой Андреевной?
— Я приехал в отпуск из Японии, где по ночам писал свою первую пьесу. Кто-то из друзей посоветовал обратиться к Андронову. Андронов, на удивление, быстро — через неделю — позвонил мне, сказал, что пьеса ему понравилась, и пригласил на «Бесприданницу». Надя играла Ларису. У Андронова были серьезные замечания по моей пьесе. Я решил перенести разговор в ресторан. Вышли из театра. Я открывал дверь машины, когда появилась Надя. Андронов познакомил нас. Я предложил подвезти ее. Жила она тогда, как потом выяснилось, у матери на улице Красина, рядом с Тишинским рынком. По дороге я передумал везти ее сразу домой. Мне захотелось сначала накормить ее. Я тогда готов был накормить весь мир. Вам знакомо состояние эйфории? Наверно, нет. Вы же не писали пьесы.
Я пьесы писал и радостное настроение и чувство довольства, не соответствующее объективным обстоятельствам, испытал. Но это было в той жизни, в Тбилиси, когда я еще не служил в милиции, а в этой никто ничего не знал. Мне не хотелось говорить о той жизни даже близким, а тем более свидетелю по делу.
— Как сложились ваши отношения после разрыва?
— Никак. То есть до прошлого года мы не разговаривали. Абсурд. Надя не могла меня простить. Такой уж у нее был характер. Но я к ней сохранил самые теплые чувства, благодарность за наши совместные годы. Я знал о ней почти все. Жалел ее, сочувствовал. В театре плохо, в кино вообще о ней забыли. Личная жизнь тоже без радости. Помочь Наде я, конечно, не мог, но дружески поддержать мог. Не решался. Боялся, что отвергнет мои попытки. Боялся, что неправильно истолкует мои намерения. Не скрою, жила во мне обида. Как же так можно вычеркнуть из памяти то светлое, радостное, что было между нами? Почти четыре года! Вовсе и не любила она меня, думал я. В прошлом году, когда Виктор, я имею в виду Рахманина, переселился к Наде и все заговорили о том, что она выходит замуж, мне на глаза в театре попалась пьеса Виктора. Есть вещи, которые выше наших личных счетов, раздоров, чувств. Это — талант. У Виктора большой талант. Я пришел к Наде с цветами, поздравлениями и пожеланиями счастья. Я всегда желал ей счастья, даже когда она меня игнорировала. Посидели, поплакали, вспоминая прошлое. Виктор ничего не понимал. Но он знал, что Надя играла в спектакле по моей пьесе. На меня он смотрел снисходительно. Старый сентиментальный человек. Идите, смена уже пришла.
— В альбоме «Н. Комиссарова в театре» на первом листе фотография некой Скарской. Вы не знаете, кто такая Скарская?
— Надежда Федоровна Скарская — сестра Веры Федоровны Комиссаржевской. Знаменитая актриса. Скарская — псевдоним. Вместе с мужем Павлом Павловичем Гайдебуровым Надежда Федоровна организовала Первый передвижной драматический театр. Существовал, между прочим, до двадцать восьмого года.
— Какая связь между «Н. Комиссарова в театре» и Скарской?
— Непростой вопрос, чтобы ответить на него однозначно. Тут, во всяком случае для меня, много загадок. Попробую объяснить. Сначала о Скарской. Надежда Федоровна была красавицей, и видимо, это сыграло решающую роль в ее судьбе. И не только в ее судьбе, но и в судьбе сестры — Веры Федоровны Комиссаржевской. Вера Федоровна однажды застала мужа, графа Муравьева, с сестрой. Они целовались. Вера Федоровна покинула имение мужа и уехала в Петербург, где, как вам известно, она стала актрисой. Надежда Федоровна же вышла замуж за графа Муравьева, но вскоре от него ушла. Муравьев был не только бабником, но и деспотом, самодуром. Надежда Федоровна, как и Вера Федоровна, а сестры находились в ссоре, обосновалась в Петербурге, вышла замуж за Павла Павловича Гайдебурова, играла с мужем в любительских спектаклях и мечтала организовать театр, который ездил бы по стране и приобщал бы народ к искусству. Супругам удалось создать такой театр. В девятьсот пятом году Первый передвижной драматический театр был открыт постановкой пьесы норвежского драматурга Бьернсона «Свыше нашей силы». Спектакль продержался двадцать лет. Скарская играла в ней главную женскую роль. Как принято говорить, она состоялась как актриса. Тогда уже знаменитая Вера Федоровна Комиссаржевская, посмотрев спектакль, пришла за кулисы и обняла Надежду Федоровну. Так сестры помирились. Скарская играла много, но в истории театра ее имя сохранилось значительно меньше, чем Веры Федоровны Комиссаржевской. В отличие от Веры Федоровны, умершей в девятьсот десятом году в сорокашестилетнем возрасте, Надежда Федоровна дожила до глубокой старости — до девяноста двух лет — и умерла в пятьдесят девятом году. Ее похоронили в Александро-Невской лавре, в Некрополе, рядом с знаменитой сестрой. А Гайдебуров умер год спустя.
— Скарская была кумиром Надежды Андреевны?
— Все гораздо сложнее. Не знаю, насколько это правда, но Надя говорила мне, что Скарская ее родственница со стороны матери, отец которой, то есть Надин дед, в семнадцатом году, дескать, отдавая дань времени, усек свою фамилию Комиссаржевский до Комиссарова, сделав ее более революционно звучащей.
— Надежда Андреевна носила материнскую фамилию?
— Да. Отец Нади погиб при загадочных обстоятельствах, он работал в органах безопасности. Надя избегала разговоров об отце. Как я понял, она вынужденно взяла фамилию матери. Родители назвали ее Надеждой в честь именитой родственницы — Надежды Федоровны Скарской.
— Надежда Андреевна поддерживала связь со Скарской?
— Да, с тех пор как Скарская посетила школу, в которой училась Надя. Надежда Федоровна давала Наде уроки. Но в конце жизни Скарской связь нарушилась. Когда Надя узнала, что Скарская в Доме ветеранов сцены, помчалась к ней с гостинцами, но та то ли не узнала Надю, то ли еще что, чем очень огорчила Надю. Несмотря на холодный прием, Надя еще раз навестила Скарскую. Надежде Федоровне шел уже девяносто второй год. Надя навезла кучу ненужных вещей, потратив массу денег. Это очень похоже на Надю. Позже, узнав о смерти Надежды Федоровны, ни с кем не разговаривала ни о чем, кроме как о смерти Скарской. Она всем говорила: «Скарская скончалась». Люди пожимали плечами: «А кто такая Скарская?» Рассказывая это спустя много лет, Надя плакала. «Представляешь, ее забыли. Они не знали, кто такая Скарская, потому что она не умерла в зените своей славы». Действительно, кто помнил Надежду Федоровну Скарскую? Два-три человека только и знали, кто такая Скарская, да и то потому, что в свое время Надя прожужжала им уши этим именем.
— Виталий Аверьянович, вы знакомы с матерью Надежды Андреевны?
— Нет. В тот период между Надей и ее матерью были натянутые отношения. О причине Надя не хотела говорить, но мне кажется, что причиной был я. Потом, я знаю, они помирились.
— Когда вы вчера ушли от Надежды Андреевны?
— Следом за Гердом и Татьяной Грач. С Надей оставалась Валя Голубовская.
Внезапно Голованова стала бить дрожь. Он старался ее унять.
— Вы знаете, где сейчас Голубовская?
— Она же не виновата, что отлет был назначен на сегодняшнее утро. Извините меня.
Он встал, усилием воли стараясь справиться с дрожью, и вышел.
Я ждал.
По квартире распространился запах валерьянки.
Голованов вернулся бледный и уселся в кресле, поеживаясь.
— Извините, — сказал он, — трудно держаться. Продолжим.
Наспех перекусив в буфете, я поднялся к себе на пятый этаж. К телефонному аппарату была прислонена записка Александра Хмелева:
«Уехал в д. Конкино Кал. обл. за бутылкой».
Юморист, подумал я. Я прямо видел ухмылку Александра, когда он писал эту двусмысленную фразу.
По плану мне предстояло вечером встретиться с Мироновой и психиатром. Я сел за телефон и полчаса крутил диск, пока не дозвонился до профессора Бурташова. Я объяснил, что мне нужна консультация по вопросу поведения самоубийц, и он охотно согласился помочь мне, но только завтра, сославшись на чрезвычайную занятость. Условившись с ним о встрече, я позвонил Мироновой. Был восьмой час. Однако она все еще работала.
Даже в протоколе допроса чувствовалась боль Анны Петровны Комиссаровой, бывшей гардеробщицы Большого театра. После гибели мужа Анна Петровна осталась с двумя детьми на руках — близнецами Надей и Алешей. Это меня заинтересовало. Никто из тех, с кем я беседовал, не говорил, что у Надежды Комиссаровой был брат. В рассказе Анны Петровны больше того, что он существовал, ничего не говорилось. Но в вопросах и ответах дотошная Миронова уделила ему полстраницы. В отличие от сестры Алексей рос непутевым. Учился он с грехом пополам. Жили они тогда у парка имени Горького, и Алексей все время проводил в Нескучном саду. В шестнадцать лет он связался с бандитами и грабил прохожих. Однажды, убегая от милиционеров, он спрыгнул с Крымского моста в Москву-реку и утонул. Тело так и не нашли.
Я дочитал протокол с ощущением, будто коснулся чужой раны. Конечно, вся надежда Анны Петровны была на дочь. Она, как бы предвосхищая свои жизненные неурядицы и несчастья, даже назвала ее Надеждой. Но судьба распорядилась безжалостно… Анна Петровна считала, что дочь не могла покончить с собой. Это подсказывало ей материнское сердце. Странно, что Миронова записала такой ответ в протокол, подумал я. Впрочем, иначе она нарушила бы целостность картины допроса. У нее всегда протоколы допроса носили характер завершенности, как новеллы.
Анна Петровна хорошо знала жизнь дочери — и театральную, и личную. Дочь ничего от нее не скрывала. Но в протоколе ничего не было о Скарской.
Зеркало в комнате, где мы сидели за столом с Анной Петровной Комиссаровой, было завешено, будто в квартире лежал покойник.
Старое полотенце на зеркале, заштопанная скатерть, треснутая чашка с блюдцем от другой чашки, вылинявшее платье на Анне Петровне — все говорило о бедности. Анна Петровна уже не могла плакать, а только всхлипывала, горестно качая головой и приговаривая: «За что такое? За что?»
— Надя, наверно, к вам часто заходила?
— Часто, миленький, часто. К кому ей еще было ходить, как не к родной матери?
— Она помогала вам?
— Помогала. Только раньше больше. Наденька сама нуждалась.
— Давно?
— Давно не давно, а с тех пор, как кончились ее гонорары. Прибежит и скажет: «Мама, извини, но у меня сейчас стесненное материальное положение». Потом засмеется так весело и разведет руками: «Мама, денег нет». А все равно оставит то пятерку, а то и десятку. Не сложилась у Наденьки жизнь. Не надо было ей в театр.
— Вы не одобряли, что Надя стала актрисой?
— Почему, миленький, не одобряла? Когда Наденьку пригласили в кино, я первая сказала: «Иди, доченька». Благословила ее. Думала, пусть она хоть поживет по-другому. Может, в этом ее счастье. Она и была счастлива, пока не потянуло ее в театр.
— Вы тогда тоже в Большом театре работали?
— Там же, миленький, там же.
— Зарплата у вас, наверно, была небольшая. Как же вы жили с двумя детьми?
— Плохо, миленький, плохо. Тяжело было. Но свет не без добрых людей, и государство помогало чем могло.
— Вы не получали пенсию за мужа?
— Муж умер, миленький, от пьянства. Напился и попал под машину, когда Наденьке с Алешей было два года. Пил он без оглядки. Видно, в жилах у него текла кровь с вином. И отец его пил, и дед. Фамилия у них такая. Пьяных.
Теперь мне стало ясно, почему шестнадцатилетняя Надя Комиссарова, получая паспорт, взяла фамилию матери, а позже придумала легенду о загадочных обстоятельствах гибели отца.
На столе лежали фотографии Нади и Алеши — тусклые, с трещинами, плохим фокусом. Я взял одну из них. Испуганное лицо мальчика и доверчивое лицо девочки. Страх в глазах мальчика и вера в глазах девочки. Может быть, Надя верила, что из фотоаппарата вылетит птичка.
— Нелегко вам пришлось, — сказал я.
— Плохо мы жили, миленький. Одна надежда была на Наденьку.
— А Алеша?
— Алеша рос злым. Он пошел в Пьяных. Он людей не любил. Он с детства себя любил. Меня, мать, он ни во что не ставил. А, что вспоминать, миленький?! Грех так говорить, но избавил меня господь от новых страданий, призвав его к себе. Последнее дело людей грабить…
— Анна Петровна, Надя была хозяйственной?
— Она пироги любила печь. Аккуратная была.
— Могла она оставить на ночь немытую посуду?
— Нет, миленький. Наденька больно аккуратной была. Каждая вещь у нее свое место имела. А уж грязь она не терпела.
— Надя была левшой?
Анна Петровна отрицательно покачала головой и всхлипнула, вспомнив что-то свое.
Был еще один вопрос, который меня интересовал, но я засомневался, стоит ли его задавать. Вряд ли эта простая женщина слышала о Надежде Федоровне Скарской, а тем более находилась с ней в родстве. Каково же было мое удивление, когда, все же задав вопрос, я услыхал:
— Знала, миленький. Моя мать в молодости ходила у Надежды Федоровны в прислугах. У меня и фотография Надежды Федоровны оставалась от матери. Наденька себе взяла. Наденька очень уважала Надежду Федоровну. Называла ее великой.
— В честь Надежды Федоровны назвали дочь Надеждой?
— Какая уж тут честь?! Она же не родственницей была у матери, а хозяйкой.
— Надя встречалась с Надеждой Федоровной?
— Та в школу приходила, потом Надя ездила к ней в приют. Наденька всех жалела.
Анна Петровна снова всхлипнула. Мне было настолько ее жаль, что я не выдержал, подошел к ней и погладил по плечу.
— У вас сохранились вещи Нади?
Анна Петровна достала из тумбы потрепанную тряпичную куклу. Игрушки — свидетельство детства. Вот таким же потрепанным было детство Нади Комиссаровой.
— А письма, открытки?
— Наденька не любила писать письма.
— Может быть, она дневник вела?
— Что-то Наденька писала, когда мы жили вдвоем, но что — не знаю.
— На отдельных листах или в тетради?
— В тетрадке, но вырывала листы. Помнится, спросила ее однажды: «Письмо, доченька, написала?» А Наденька ответила: «Ты ведь знаешь, мамочка, что я не люблю письма писать». «Что же ты тогда пишешь, доченька?» — спрашиваю ее. «А, ерунду всякую», — отвечает Наденька.
Никаких записей Надежды Комиссаровой, тем более дневника, мы не обнаружили в квартире на Молодежной.
— У вас не сохранились эти записи или тетрадь, из которой Надя вырывала листы? — с надеждой спросил я.
— Ничего у меня не осталось, кроме куклы. Наденька все взяла с собой, когда получила квартиру на Молодежной. После развода она жила здесь, мучилась со мной…
— Простите, Анна Петровна, вы ссорились?
— Был у нее женатый мужчина. Я и сказала ей, что она распутница. Нельзя грех на душу брать, разрушать чужую семью. Все равно счастья не будет.
— Кто был ее первым мужем?
— Ее главный режиссер и был.
— Андронов?!
Да, театр не переставал меня удивлять.
— Он, миленький, Владимир Алексеевич. Жила бы Наденька с ним, была бы за каменной стеной… Все норовила по-своему жить. С той ссоры не вмешивалась я в жизнь Наденьки. Да, видно, неправильно делала. Не уберегла я Наденьку от погибели. За что такое? За что Наденьку убили?
— Почему «убили», Анна Петровна?
— Убили, убили… Не могла Наденька руки на себя наложить, не могла, миленький. Наденька крови боялась. Палец порежет, в обморок падала. Не могла Наденька убить себя, поверьте уж матери…
Я ехал в полупустом вагоне метро, уставший, голодный и озадаченный. «Убили, убили, убили…» — звучал в ушах голос Анны Петровны. Ее голос преследовал меня. «Не могла Наденька убить себя…» Ни о чем другом я думать не мог. «Палец порежет, в обморок падала… Убили, убили, убили…»
Войдя в квартиру, я с облегчением снял форму. Квартира за день прокалилась. Я распахнул окна и дверь на балкон. «И эта дверь на балкон. Почему она была заперта?»
Я собирался жарить яичницу, когда позвонил Хмелев.
— Можно к тебе заехать? — спросил он. — Я в двух минутах от тебя.
— Валяй, — сказал я и, повесив трубку, разбил еще два яйца.
Хмелев вошел в квартиру, пряча за спиной что-то.
— Я с бутылкой, — ухмыльнулся он и вытянул руку, в которой держал полиэтиленовый пакет с бутылкой из-под «Кубанской» водки. Я готов был расцеловать его.
— Не слишком большие надежды возлагаешь на эту бутылку?
— Я сам не пойму, с чего я так ухватился за нее. Наверно, оттого, что она исчезла. Давай есть.
Мы принялись за еду.
— Не хочу портить тебе аппетита, но… — Хмелев сделал паузу. — Рахманин соврал. Ты доверился ему, а он соврал. Не гулял он ночью. Он показал, что проходил мимо универмага «Москва», магазина «Фарфор», кинотеатра «Ударник», что в «Москве» выставлены универсальные товары, в «Фарфоре» — фарфор. Витрина «Фарфора» изнутри затянута парусиной с надписью «Оформление витрины». С пятнадцати ноль-ноль двадцать седьмого августа. Вот справка.
Хмелев выложил на стол справку с печатью и подписью директора магазина.
— И еще. Не мог Рахманин сидеть в половине второго ночи на скамейке напротив метро «Площадь Революции». В это время прошли поливальные машины.
— У тебя и справка есть?
— Пока нет. Допустим, он пришел на площадь после того, как прошли машины. Ты знаешь, как они поливают. Он что, сидел сорок минут на мокрой скамейке?
— Мог стряхнуть воду, подложить под себя газету, журнал.
— Сидеть, наконец, в луже. Он и сел в лужу своими показаниями. Я тебе завтра же принесу справку, где черным по белому будет написано, что с часу до двух ночи площадь Революции поливали машины.
Я лихорадочно вспоминал показания Рахманина. Да, он утверждал, что сорок минут сидел на скамейке напротив входа в метро. Но почему он так неохотно рассказывал о прогулке? И еще эта неуместная ироничность: «Нужны подробности?» — «Желательны». — «Не сомневался». Неужели Гриндин прав и он действительно слышал в час ночи, за тридцать минут до смерти Комиссаровой, шаги Рахманина? Если это так, то Рахманин инсценировал самоубийство Комиссаровой. Я не верил, точнее, не хотел верить, что он был способен на такое. Внезапно ко мне пришло понимание чего-то очень важного, может быть, самого главного в этой истории.
— Саша, убийца, если таковой был, допускал, что Комиссарова могла покончить с собой. Значит, он прекрасно знал Комиссарову. Это близкий ей человек. Только такой мог представить убийство как самоубийство.
— Конечно, — сказал Александр.
— Почему мы так вцепились в эту пустую бутылку? — сказал Хмелев. — Абсолютно безнадежное дело. Сколько рук ее касалось! Что, будем дактилоскопировать всех пятерых — Рахманина, Голованова, Герда, Голубовскую и Грач? Зря переполошим людей. Четверо наверняка невиновны. Пойдут жалобы. За это по головке не погладят. А времени сколько потратим?! Скорее всего впустую.
Я разделял чувства Хмелева. Меня тоже стали одолевать сомнения, вытеснив радость находки. Тем не менее я не мог взять и забыть или сделать вид, что не существует этой злосчастной бутылки. Во всех случаях мы обязаны все проверять и перепроверять. Но с самого начала я придал этой бутылке какое-то особое значение. Почему? Я сам не мог ни объяснить, ни понять.
— Ладно, Саша, пойдем по простому пути — отпечатки на бутылке проверим через картотеку, — сказал я.
— Не все, что просто, гениально, — сказал он. — Я поехал проверять алиби Рахманина.
— Не могу желать тебе удачи.
— Почему?
— Потому что это было бы неискренне.
— А я не могу понять, почему ты так безоговорочно веришь Рахманину.
— Я уже пытался тебе объяснить. Еще раз нарисовать его портрет? Наконец он пробился в московский театр. Знаешь, что это значит для начинающего драматурга? Признание. Сколько сил и нервов на это положено! Вот-вот будет поставлена его пьеса. Он одержим работой. Его ничего не интересует, кроме работы. По существу, он только начинает жизнь драматурга. Человек талантливый…
— Ну да, гений и злодейство — две вещи несовместимые. По неясным мне причинам. Рахманин тебе понятен. Более того, мне кажется, что он близок тебе по духу. Это я могу понять. Но, как ты сам все время подчеркиваешь, мы в работе опираемся не на симпатии и антипатии. Предположим, сосед Комиссаровой Гриндин ошибается, показывая, что слышал шаги Рахманина. Добросовестное заблуждение свидетеля. Однако факт остается фактом — Рахманин соврал. Пока у нас один документ, опровергающий его показания. Будут и другие. Гарантирую.
Оставшись один, я какое-то время сидел за столом, беспомощно уставившись в одну точку. Беспомощность не была результатом разговора с Хмелевым. Разговор лишь усугубил ее. Еще утром я проснулся с чувством страха и неверия в то, что мне удастся докопаться до истинной причины смерти Комиссаровой. Я загнал страх в какие-то закоулки, но сомнение, что я справлюсь с порученным мне делом, осталось. Слишком рано оно возникло в этот раз. Обычно оно появлялось у меня, когда расследование достигало пика. Это были кризисные пики, как у больных. Я знал, что в такие минуты, лишенный вдохновения, не ведаешь, с какой стороны подступиться к делу, все валится из рук. Я знал и другое: в такие минуты надо заставить себя работать. Пусть на это уйдет в десять раз больше времени, но работать и работать. Вдохновение вернется. Оно всегда приходит, когда много работаешь. Вдохновение — это ведь увлеченность работой.
Прежде чем встретиться с профессором Бурташовым, а он жил в Сокольниках, я отправился на Малую Полянку в психоневрологический диспансер. Это в противоположной стороне от Сокольников, но меня утешало, что и диспансер и дом профессора находились недалеко от метро. Метро я предпочитаю всем видам общественного транспорта. Оно создает у меня, несмотря на длинные переходы, иллюзию быстрого передвижения по городу.
Диспансер обслуживал три района, в том числе Октябрьский, в который входила Молодежная улица.
— Чем могу помочь? — спросила главный врач, пожилая женщина с высохшими руками, когда я представился.
— Не состояла ли у вас на учете Надежда Андреевна Комиссарова, проживающая по Молодежной улице в доме шесть?
Через пять минут я получил справку на бланке с печатью и подписью, подтверждающую, что Комиссарова на учете в психоневрологическом диспансере не состояла. Я не ожидал иного. У меня ни на секунду не возникало сомнения в психической полноценности Комиссаровой. Но свою уверенность, равно как и сомнения, я обязан проверять, перепроверять и подкреплять документами.
Забравшись в метро, я мысленно повторил вопросы, которые собирался задать профессору Бурташову. Они были записаны в блокноте, но заглядывать в него во время беседы мне не хотелось. У каждого свои капризы. Со студенческих лет я не терпел шпаргалок.
Время бесцеремонно ломает наши представления. Все мои университетские профессора были пожилыми, немолодыми и имели «профессорскую» внешность — кто с бородкой, кто в пенсне, кто ходил с тростью, кто одевался небрежно, кто отличался рассеянностью. Во всяком случае, профессора мы узнавали издалека.
Ничего, что напомнило бы моих профессоров, в Бурташове я не увидел. Это был молодой человек, лет сорока, в джинсах. Он даже очками не пользовался. Заметь я его в очереди в молочной, мне в голову не пришло бы, что это психиатр с мировым именем, доктор наук, профессор, лауреат Государственной премии.
— Кофе или чай? — спросил он, предложив мне вертящееся кресло за письменным столом в маленьком кабинете, сплошь уставленном книжными полками. Для себя он приготовил единственный в комнате стул.
— Кофе, если вас не затруднит, — ответил я.
Профессор выглянул в дверь.
— Мария Александровна, два кофе, пожалуйста.
Усевшись на стул и закинув ногу на ногу, профессор Бурташов беззлобно посетовал на тесноту. Я подумал, что человек никогда не бывает доволен, все ему мало. Домработница, квартира с кабинетом, пусть маленьким, но кабинетом, не говоря уже о регалиях, — что еще надо?
— Сейчас нам подадут кофе, и начнем, — сказал профессор. — А вот и Мария Александровна.
В кабинет вошла девочка с подносом в руках. На подносе стояли две чашки и турка.
— Здрасте, — сказала девочка и поставила поднос на стол. — Больше ничего не надо, папа?
— Надо, Мария Александровна. На телефонные звонки отвечать: «Александр Кириллович занят». — Бурташов выдернул вилку телефона из розетки.
Кофе был крепкий и в меру сладкий.
— Молодец Мария Александровна, — сказал я.
— Хозяюшка! — сказал профессор Бурташов. — Итак, вас интересует поведение самоубийц? Введите меня в курс дела.
Пока я вводил профессора в курс дела, в коридоре без конца звонил телефон. Закончив, я сказал:
— К сожалению, мы не располагаем ни письмами, ни дневником, на основе которых вы могли бы судить о характере Комиссаровой.
— Дневник был?
— Муж Комиссаровой утверждает, что нет. Но ее мать говорила о записях, которые Комиссарова вела в тетради и вырывала листы. Возможно, Комиссарова писала письма. Знаете, некоторые пишут письма в тетради и вырывают написанное.
— Но ведь писем тоже нет?
— Нет, к сожалению.
Я подумал, что письмами мы еще не занимались серьезно. Я доверчиво отнесся к утверждению Анны Петровны Комиссаровой, что ее дочь не любила писать письма. Что же она тогда писала?
— Могло быть так, чтобы муж не знал о дневнике жены? При условии, что дневник был.
Я задумался. Как можно вести дневниковые записи, чтобы человек, с которым ты живешь, не заметил этого? Я вспомнил, как Рахманин сказал, что каждый из них занимался в доме своим делом и не мешал другому. Но как бы один ни старался не мешать другому, нельзя не заметить, чем занимается другой. Чтобы не заметить, надо быть слепым.
— Теоретически, — ответил я. — Или Комиссарова последний год не вела дневника, или вела тайком от мужа. Тайком вести дневник можно в апартаментах, но не в однокомнатной квартире. К тому же Рахманин находился большей частью дома. Он не ходит на работу к девяти и не отсутствует до шести. Тайком вести дневник означает, что Комиссарова обладала скрытным характером. Мы не располагаем даже намеком на это. Наоборот, у Комиссаровой был открытый характер.
— Возможно, — сказал профессор Бурташов. — Но не торопитесь с выводами. Меня смутил факт приобретения дубленки. Втайне от мужа. Не так ли?
— Так. Но Комиссарова тут же продемонстрировала покупку не только мужу, но и гостям.
— Понятно, понятно. Мой вам совет: ищите дневник. Не может быть, чтобы его не было. Женщина такой конституции, прежде чем покончить с собой, много думает о жизни и смерти. Мысли она доверяет или подруге, или дневнику. Комиссарова — актриса. Кстати, я бы посоветовал вам детально изучить ее сценическую жизнь — не играла ли она в трагедиях? Я видел ее на сцене только один раз — в спектакле на современную тему. Не помню названия. Играла она фантастически, взахлеб, безжалостно к себе. О таких говорят: «выкладывается полностью». Типичная истеричка. Почему я сказал о трагедиях? Для актрис склада Комиссаровой игра и жизнь настолько тесно переплетаются, что границы могут стать незаметными. Они актрисы до мозга костей. Они любят играть больше всего на свете и играют не только на сцене, но и в жизни, привнося в жизнь сценическую аффектацию. Что касается поведения самоубийц, то могу сказать следующее. Самоубийцы находятся в состоянии сильного душевного волнения. Некоторые психиатры не согласны с этим. По их мнению, человек перед актом самоубийства находится в состоянии полной отрешенности. Лично я считаю, что все зависит от характера индивидуума. Может быть, и сильное душевное волнение, и отрешенность, и спокойствие, целенаправленное спокойствие. В данном случае мы имеем дело, как мне представляется, с психопатическим типом и скорее всего можем говорить о поведении, продиктованном сильным душевным волнением. Речь идет о расстроенной душевной деятельности, ненормальности. Поведение можно разделить на две группы действий. К первой относятся целевые действия, необходимые для совершения акта самоубийства, ко второй — бесцельные поступки, ненужные, что в общем-то указывает на ненормальное состояние психики самоубийцы. Значит, не всегда возможно определить мотивы бесцельных действий. Почему самоубийца сделал то, а не это, почему взял тот, а не этот предмет, понимаете? Вопросов множество. На интересующие вас вопросы я могу дать теоретические ответы, только теоретические. С чего начнем?
— С предсмертной записки.
— Секунду. Вернемся назад — к вопросу состояния Комиссаровой. Уход мужа не был последним толчком к самоубийству. Хотя мне кажется, что Рахманин не просто ушел, хлопнув от негодования дверью, прогуляться и остыть. Шесть часов ночью не гуляют даже чересчур эмоциональные мужья. Скорее всего, Рахманин ушел к женщине. Возможно, у него была какая-нибудь старая привязанность, с которой ему было легко и спокойно и к которой он убегал для отдыха души. Возможно, Комиссарова знала об этом. Она объявила о решении расписаться. Не так ли? Что дальше происходит? Рахманин хлопает дверью. В силу своего психопатического склада Комиссарова думает, что все присутствующие, которые полчаса назад поздравляли ее, знают, куда ушел Рахманин, хотя они могли и не знать ничего. Не забудьте, что подозрительность Комиссаровой усиливалась разницей в возрасте между нею и Рахманиным. Но, повторяю, уход Рахманина не был последним толчком. У Комиссаровой оставалась подруга. Не так ли? Она ушла предположительно через полтора-два часа. Как говорят французы, ищите женщину. Если исходить из таких психогенных факторов, то душевное состояние Комиссаровой могло быть чрезвычайно возбужденным, реактивным. Вы обнаружили рядом с пишущей машинкой и бумагой, вообще в комнате, на видном месте ручку или карандаш?
— Нет.
— Так что же вы хотите? Могла она в подобном состоянии искать ручку, карандаш? В доме писали на машинке. Комиссарова выбрала тот способ письма, который вошел в ее сознание и стал привычным.
— Разве она не должна была подумать о сомнениях, которые записка вызовет у милиции?
— Психопатические типы наряду с повышенной эмоциональной лабильностью характеризуются повышенным эгоцентризмом. Возможно, она, разочарованная в Рахманине, униженная им, думала о нем не так, как раньше. Во всяком случае, душа у нее не болела за него.
Я радостно отметил про себя, что в общем наши точки зрения на предсмертную записку совпадают.
— Александр Кириллович, что вы думаете о балконной двери? Могла Комиссарова закрыть ее? Если да, то почему?
— Могла. Рефлекторно. Вы говорили, что до переезда к ней Рахманина она всегда закрывала балконную дверь. Многолетне выработанный рефлекс. Приведу такой пример. Женщина выходит замуж во второй раз. Счастлива. О первом муже, с которым прожила несколько лет, не вспоминает, а если вспоминает, то не без содрогания. Однажды она называет второго мужа именем первого. Конечно же не преднамеренно. Ничего в человеке не умирает. Особенно живучи рефлексы, и неизвестно, где, когда, под воздействием каких факторов они проявятся.
— Теперь я хотел бы поговорить о способе самоубийства. Смерть Комиссаровой наступила от раны в сердце столовым ножом. Вам не кажется такой способ не женским, что ли? Варварским?
— Все способы самоубийства и убийства варварские. Что бы мы ни придумали, как бы мы ни прогрессировали, все равно остаемся варварами и останемся ими до тех пор, пока не перестанем убивать. Лишать себя или себе подобных жизни такое же варварство, как каннибальство. При всем желании не могу разделить способы убийства на женские и мужские. Но ближе к фактам. Комиссарова взяла нож из кухни?
— Нож весь вечер лежал на столе в комнате. Им резали хлеб.
— То есть нож был на виду. Выходит, он попал в поле зрения Комиссаровой, когда она приняла решение. Но теперь она увидела его другими глазами. В таком состоянии в сознании меняется не только окраска одного и того же события, но и одних и тех же предметов, их назначение.
— За три часа до смерти Комиссарова договорилась встретиться на следующий день с одной из присутствующих на вечеринке подруг. Значит, она не помышляла о смерти? Или она договорилась для отвода глаз?
— Возможно, не помышляла. То есть решения еще не было. Скорее всего, решение окончательно сформировалось позже, под влиянием ссоры сначала с Рахманиным, а потом с Голубовской. Как я понял, Комиссарова была легко возбудимой натурой, а такие натуры отличаются неадекватностью эмоциональных реакций на внешние раздражители. Допросите Голубовскую, и станет ясно, что послужило этим раздражителем.
— Голубовская пока что проводит отпуск в Венгрии.
— Сочувствую вам. — Бурташов взглянул на часы. — Наше время истекло.
Полтора часа пролетели незаметно. Мы поговорили о многом, но многое осталось за пределами беседы. Я не успел расспросить о поведении Рахманина утром, когда он обнаружил труп Комиссаровой. Поведение Рахманина и мне представлялось странным, но не подозрительным, как это казалось прокурору Королю и следователю Мироновой, о Хмелеве я не говорю. Моя внутренняя убежденность в невиновности Рахманина основывалась не на том, что Рахманин не мог убить, — я не имел на это права, — а на том, что невозможно с холодной расчетливостью убить близкую, любящую тебя женщину. Мою уверенность не могли поколебать появляющиеся против Рахманина факты. И я был благодарен профессору Бурташову за высказанную им идею, что Рахманин скорее всего провел ночь у старой приятельницы. Это не вязалось с моими представлениями об отношении к женщине. Непостижимо, как можно бегать от одной к другой. Но ведь не я, а другой был мужем женщины, умершей от ножевого ранения.
Я ехал на Петровку от профессора Бурташова с приятным ощущением, что встретил единомышленника. Наши точки зрения совпадали не только на предсмертную записку. «Ищите дневник, — сказал он на прощание. — Дневник должен быть». Его уверенность в существовании дневника передалась мне. Если бы мы нашли дневник, расследование могло обрести четкое направление.
Подымаясь к себе на пятый этаж, я уже имел в голове план поиска дневника. В своем плане я полагался на помощь Хмелева. Но вместо Александра в кабинете я увидел записку от него:
«Занимаюсь ночной прогулкой Рахманина. Звонила Миронова. Расход бензина возрос. Одолжи до получки десятку».
Деньги, чтобы в суете не забыть о них, я тут же положил на стол Хмелева, прищемив куском базальта, оставшегося в кабинете от старых сослуживцев.
Неожиданно я подумал, что меня давно не тревожит мое начальство. Может быть, Самарин слег? Но оставались его заместители… Начальников у меня всегда было много. Прежде чем позвонить Мироновой, я набрал номер приемной начальника МУРа.
— Здравствуйте, Людмила Константиновна, — сказал я в трубку. — Начальство не интересовалось мной?
— Пока нет. Радуйтесь. Значит, все у вас идет хорошо.
Как бы не так, подумал я. Затишье — мне говорили фронтовики — предшествует бою.
Миронова хотела видеть меня. Голос у нее был бодрый и энергичный. Полагая, что она намерена дать мне очередное поручение, я спросил:
— Дело терпит до вечера? У меня назначена встреча.
— Не с Рахманиным?
Почему с Рахманиным? А-а, Хмелев успел сказать ей о справке из магазина «Фарфор». Это, конечно, его право, но он поторопился. Он не должен был лезть поперек батьки в пекло.
— Вы уже вызвали его?
— Почему вы так встревожились, Сергей Михайлович?
Действительно, чего тревожиться? Повторный допрос Рахманина неизбежен. Неизбежен, но преждевременен. До тех пор, пока не будут выяснены все обстоятельства. Незачем его дергать лишний раз.
— Мое начальство учит меня по-человечески относиться даже к преступнику, Ксения Владимировна. Зачем понапрасну тревожить Рахманина?
— Вы, кажется, не в духе. Я Рахманина не вызывала. Вам бы с Хмелевым в адвокатуре работать. Жду вас вечером.
Напрасно я грешил на Хмелева.
Главный режиссер театра Андронов печально смотрел в угол своего кабинета, рассказывая о своей бывшей жене — Надежде Комиссаровой.
— Надя была замечательным человеком, — закончил он свое длинное повествование и тяжело вздохнул. — Ее смерть большая потеря для всех нас и для меня лично.
— Почему вы разошлись? — спросил я.
— Надя была актрисой всеми фибрами своей замечательной души. Она любила жизнь, людей, но на первом месте всегда оставался театр. Надя жила сценой. Она и дома оставалась актрисой. Я работал актером и знаю, что такое актерский труд. Это тяжелый труд. Дом для актера — убежище, где в реальной обстановке можно отдохнуть, собраться с мыслями. А Надя и дома жила в воображаемом мире. Воображение у нее было не только богатым, но и возбужденным. Она была склонна к мистике. Одно время увлекалась даже спиритизмом. Устраивала дома сеансы. Вызывали дух Шекспира. Каково было мне, материалисту, члену партии? Надя вообще увлекалась парапсихологией. Тогда этим мало кто увлекался. Она считала себя медиумом, правда, недолго. Мне все это было чуждо. Я не мог понять Надю, она — меня. Душевные расхождения не всегда, но порой являются одной из причин развода.
— Были и другие причины?
— Была подспудная причина. Надя на первых порах не хотела иметь ребенка. Считала, что ребенок будет помехой. Она хотела только одного — играть. Она сделала аборт, несмотря на мои протесты. Погубила себя как мать. Она не могла рожать. Я же хотел иметь детей. Наверно, естественно стремление к полноценной семье. Но основная причина развода была конечно же в душевном расхождении. Нельзя жениться на актрисе, если хочешь иметь нормальную семью.
Я знал, что у Андронова и нынешняя жена была актрисой.
— Вы снова сделали ошибку? — спросил я.
— Нет. Моя жена плохая актриса, — ответил он.
— Вы знали о Надежде Федоровне Скарской?
— Конечно. Надя даже мне внушала, что ее назвали Надеждой в честь Скарской, якобы родственницы. Многие верили в ее легенду. Она сама верила в нее. Надя была девочкой, когда Скарская посетила ее школу. С тех пор Надя заболела театром и идеей родства с семьей Комиссаржевских.
— Почему она выбрала менее знаменитую из сестер?
— Для легенд нужны совпадающие детали. Во-первых, имя. Во-вторых, сходство. Видели фото Скарской?
— Да.
— Они ведь похожи.
— Сходство действительно есть. Надежда Андреевна вела дневник?
— Дневник? Были какие-то попытки что-то записывать. Не более того.
— У вас не сохранились ее записи, письма?
— Увы! Моя жена уничтожила все, что напоминало в доме о Наде.
— Какое амплуа было у Надежды Андреевны в театре?
— Героиня. Впрочем, она замечательно играла и характерные роли.
— А трагические?
— Шекспира мы не ставили. Была у меня мечта поставить «Отелло». Не все мечты, к сожалению, сбываются. Вот Павел Николаевич Герд будет ставить «Гамлета». Если бы не несчастье, Надя играла бы Офелию… Да, не суждено, видно, было Наде сыграть Шекспира.
— Решение о распределении ролей принимается единолично режиссером?
— Художественным советом театра. Учитывается, конечно, мнение постановщика.
— А главного режиссера?
— Главный режиссер — член худсовета.
— Можно ознакомиться с протоколами заседания худсовета?
Андронов сам принес папку с протоколами и, пока я читал их, сидел молча, терпеливо дожидаясь моих вопросов. Протоколы заседаний художественного совета были куда суше протоколов допроса. Ни о какой жизни театра по ним судить я не мог. Да, состоялось распределение ролей — слушали такого-то, выступили такие-то, решили то-то. Комиссарова получила роль Офелии. Но что за этим стояло?
— Читая протокол, создается впечатление, что члены худсовета были единодушны в отношении Надежды Андреевны.
— У вас есть основание сомневаться?
— Есть. Герд был против. Он сам признался в этом.
— Очевидно, Павел Николаевич имел в виду, что сомнения и обсуждения всегда предшествуют распределению ролей.
— Ну а то, что Надежда Андреевна просила и умоляла дать ей роль Офелии?
— На театре все просят и умоляют. У каждого актера, у каждой актрисы есть мечта сыграть ту или иную роль. Как можно об этом узнать, если они будут молчать? Вот и все ходят к режиссерам, просят, умоляют… А Надя была большим талантом. К сожалению, в последние годы пресса уделяла ей мало внимания.
— Почему же такая талантливая актриса не получала в последние годы приличных ролей?
— Вы не правы в корне. Так вопрос ставить нельзя. Нет больших и малых ролей, приличных и неприличных ролей. Есть роль! Никто из великих актеров не отказывался играть маленькие роли. Играли все, что им предлагали. Но как играли! Возьмите Яншина… О чем тут говорить?! Вы не правы!
Андронов проводил меня до фойе.
Мужчина в черном халате снимал со стены портрет Комиссаровой. Как быстро все происходит, подумал я. С глаз долой…
— Владимир Алексеевич, рамку черную сделать? — спросил мужчина.
— Какую же еще? — ответил Андронов.
Из зрительного зала вышла группа актеров. Откуда-то появился Герд. Все молча смотрели, как мужчина в черном халате снимает портрет. Одна из женщин заплакала.
Мужчина снял портрет и унес его.
— Мы можем хоронить Надежду Андреевну с почестями? — спросил Андронов.
Теперь все смотрели на меня.
— Вам решать, как хоронить, — ответил я.
— Да… но ведь Надежда Андреевна покончила с собой.
Я с трудом совладал с собой, чтобы не сказать: «Это вы убили ее!»
— Следствие еще не закончено, — сказал я.
Миронова молча протянула мне «Вечернюю Москву», пахнущую свежей типографской краской. На четвертой странице театр опубликовал извещение о безвременной кончине Комиссаровой.
— На некролог их не хватило, — сказал я, кладя газету на стол. — У меня такое впечатление, что все они в театре сговорились показывать одно и то же — Комиссарова была психопаткой и поэтому покончила с собой, а театр тут ни при чем. Даже моральной вины они на себя не хотят брать.
Я вспомнил, что целый день таскаю в кармане справку из психоневрологического диспансера. Я вытащил ее из кармана и положил перед Мироновой. Мельком взглянув на справку, она отодвинула ее в сторону как несущественную, ненужную вещь. Истинный следователь, Миронова придавала огромное значение каждой бумажке и к любой справке относилась трепетно.
— Что произошло? — спросил я.
— Комиссарова приняла перед смертью большую дозу элениума. Утром я получила заключение. Поэтому и звонила вам.
— Таблетку элениума она приняла после ухода Рахманина. Очевидно, она злоупотребляла лекарствами.
Судебно-медицинское заключение было длинным, но ничего нового я в нем не нашел.
— Никогда заключение не портило мне настроения, как сегодня, — сказала Миронова. — Грустно, ужасно грустно.
Минуту мы сидели молча.
Внезапным порывом ветра разбросало в стороны приоткрытые створки окна. Со звоном разбилось стекло. Распахнулась дверь. Разлетелись со стола бумаги. Я кинулся к окну, Миронова — к двери. Грянул гром. Когда мы собрали с пола бумаги, начался дождь.
— Теперь не дозовешься стекольщика, — сказала Миронова.
— Да, со стекольщиками стало трудно, — сказал я. — Ксения Владимировна, я прошу санкции на повторный осмотр квартиры Комиссаровой.
— С целью?
— Дневник.
— Вы полагаете, что дневник существует?
— Профессор Бурташов считает, что да.
— Хорошо, квартиру осмотрим. — Миронова достала из ящика стола стопку бумаги. — Приступим к разработке дальнейших планов. А дождь не в шутку льет.
Это был не дождь, а осатанелый ливень.
Все было против Рахманина — странное поведение утром, когда он, по его словам, обнаружил труп Комиссаровой, показания Гриндина и сержанта Лобанова из патрульно-постовой службы, дежурившего в ночь на двадцать восьмое августа на площади Революции. Лобанов утверждал, что никто на скамейках рядом с входом в метро ни в половине второго, ни позже не сидел. С половины второго на площади в течение часа работали поливальные машины. Справка, приложенная к показаниям, свидетельствовала об этом.
— Изучил? — спросил Хмелев.
Он был горд за свою работу и имел на то основание.
— Видишь ли, Саша…
Он криво, по-хмелевски, усмехнулся:
— Только не говори мне о женщине.
Я опешил.
— Почему?
— Не был он у нее.
— У кого?
— У Марты Шаровой, балерины из Театра оперетты.
С таким помощником стоило работать. Я только предполагал, а он уже располагал. Он вытащил из кармана сложенный лист, развернул и протянул мне.
Это было показание Марты Шаровой. Для пущего эффекта Хмелев попридержал его.
Показание занимало всего четверть страницы. Однако в нем проглядывало взаимоотношение трех людей. Двадцатилетняя Шарова знала не только Рахманина, но и Комиссарову. Это она познакомила Рахманина с Комиссаровой полтора года назад, когда он приехал к клубу завода «Калибр» к окончанию праздничного концерта, чтобы встретить свою юную подругу. Шарова вышла из клуба вместе с Комиссаровой. Через полгода отношения между Шаровой и Рахманиным были прерваны. Они возобновились в мае, когда он позвонил Шаровой, чтобы поздравить с праздником. После этого Рахманин дважды приезжал к Шаровой на чашку кофе, в последний раз в конце июля. В августе Рахманин не только не приезжал к Шаровой, но и не звонил ей. Комиссарову за прошедшие полтора года Шарова не видела.
Я рассеянно похлопал Хмелева по плечу:
— Молодец, Саша. С тобой не пропадешь.
— Как сказать. Ну что, берем за бока Рахманина?
Хмелеву не терпелось «взять за бока» Рахманина. Как он ни старался, а свои чувства скрыть не мог и лез из кожи, чтобы доказать виновность Рахманина. Он его невзлюбил, и тут хоть лопни.
— Миронова вызвала Рахманина на одиннадцать, — сказал я. — На двенадцать назначен повторный осмотр квартиры Комиссаровой.
— Дневник мы не найдем. Или дневника вообще не было, или он уничтожен Рахманиным. По причине уличающих его моментов.
Допрос Рахманина Миронова начала с дневника. Сержант Лобанов, вызванный ею, сидел в приемной. На столе лежали его показание и справки, раздобытые Хмелевым.
— Я уже говорил, что не знаю, вела ли Надя дневник.
— Вы никогда не видели, чтобы Надежда Андреевна что-то записывала?
— Нет.
— За год вашей совместной жизни Надежда Андреевна ни разу не взяла карандаш в руки?
— Месяц назад она что-то писала. Не знаю что. Я не спрашивал. Я уже говорил, что отношения у нас строились иначе, чем это принято. Никто не волен насиловать личность другого. Дома человек должен быть освобожден от гнета условностей, которым он вынужден подчиняться в обществе. Мы не мешали друг другу, не задавали лишних вопросов. Если Надя хотела что-то сказать мне, говорила. Нет, так зачем расспрашивать?
— Виктор Иванович, вы — драматург, следовательно, человек наблюдательный.
— Не обязательно. Это совершенно не обязательно в быту. Я действительно не знаю, вела ли Надя дневник. Может быть, она его раньше вела, до меня. Не стал бы же я копаться в ее вещах! Я мог бы сейчас поискать, коли вы так заинтересованы в нем, но, простите, квартира опечатана. Я бы вообще еще раз осмотрел вещи.
— Что так?
— Все ли на месте. В то утро я был в шоке.
Хмелев криво усмехнулся и покачал головой.
Миронова сказала:
— Хорошо, Виктор Иванович, мы вам предоставим такую возможность. Как вы полагаете, что Надежда Андреевна могла писать тогда, месяц назад? Постарайтесь сосредоточиться и помогите нам. Как не вам знать наклонности Надежды Андреевны.
— Я понимаю. Наверно, письмо.
— Кому?
— Не знаю.
— Почему вы решили, что она писала письмо?
— За месяц до этого Надя получила письмо. Оно недели две валялось на телевизоре.
— Сохранилось ли оно? Вообще сохранились ли письма, адресованные Надежде Андреевне?
— Не думаю. Надя их выбрасывала. То письмо, которое валялось на телевизоре, Надя точно выбросила, порвала и выбросила. Я это видел.
— Спасибо, Виктор Иванович. Я бы хотела, чтобы вы и дальше помогли нам в установлении истины. Я прошу вас сказать, где и как вы провели время с половины двенадцатого ночи двадцать седьмого августа до шести утра двадцать восьмого августа.
— Гулял. Я уже говорил где.
— Виктор Иванович, может быть, у вас был другой маршрут, может быть, вы оказались в другом районе Москвы?
— Нет. Я вам точно назвал свой маршрут.
— Очевидно, у вас есть причины говорить неправду. Но, простите, как гласит народная мудрость, у лжи короткие ноги. Я даю вам время. Подумайте. — Миронова стала собирать со стола бумаги. — Я уверена, когда мы вернемся сюда после осмотра квартиры, вы измените свои показания.
Рахманин ощетинился:
— Ошибаетесь!
— Ваше упрямство противоречит здравому смыслу.
— Ваша уверенность тоже!
— Наша уверенность основана на фактах. Вот, пожалуйста, ознакомьтесь. — Миронова протянула справку из магазина «Фарфор».
— Ну и что? Я был занят своими мыслями и не разглядывал витрины. — Рахманин вернул справку.
— Что вы скажете на это? — Миронова протянула справку о работе поливальных машин на площади Революции.
Рахманин пробежал глазами строки и положил справку на стол.
— Что вы молчите, Виктор Иванович?
— Думаю, как объяснить, что мне наплевать, на какой скамейке сидеть — сухой или мокрой, когда я занят своими мыслями.
Миронова покраснела.
— Позовите Лобанова, — сказала она Хмелеву.
Тот охотно выполнил ее поручение.
Рахманин с любопытством разглядывал сержанта, субтильного парня с чистым, как у ребенка, лицом.
— Товарищ Лобанов, повторите, пожалуйста, ваши показания, — сказала Миронова.
— Пожалуйста, — сказал Лобанов. — Значит, так. Двадцать седьмого августа сего года я заступил в наряд в двадцать два ноль-ноль. Дежурил на площади Революции. Последний пассажир вышел из метро «Площадь Революции» в час пятнадцать минут. После часа пятнадцати минут ни одного человека на площади не было до четырех утра. К будкам телефона никто не подходил, на скамейках никто не сидел. Не мог на скамейках никто сидеть. В час тридцать на площади начали работу поливальные машины. Устроили потоп. — Лобанов запнулся, очевидно, из-за ненароком вырвавшегося «устроили потоп» и уже от себя добавил, указав на Рахманина: — Этого гражданина никогда раньше не видел, не видел его и в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа.
— Что теперь скажете, Виктор Иванович? — спросила Миронова, когда Лобанов вышел из кабинета.
— У вашего Лобанова надо проверить зрение, — ответил Рахманин.
— Незрячих в милиции не держат.
Как только мы вошли в квартиру Комиссаровой, Рахманин заплакал. Утирая слезы, он открыл балконную дверь и какое-то время стоял в проеме.
У меня впервые закралось сомнение в искренних чувствах Рахманина. Миронова наблюдала за ним, и я понял, что она ни на секунду не выпустит его из поля зрения.
— Может, воды ему принести? — тихо спросил Хмелев.
— Оставьте его, — сказала Миронова.
Наконец Рахманин повернулся к нам:
— Я готов.
— Укажите, пожалуйста, на вероятные места, где Надежда Андреевна могла бы держать дневник, — сказала Миронова.
Рахманин указал на книжный стеллаж и бельевой шкаф.
Дневник мы не нашли ни среди книг, ни среди вещей. Мы осмотрели квартиру сантиметр за сантиметром, даже самые маловероятные места, но безуспешно.
Рахманин нетерпеливо ждал, пока мы закончим.
— Я хотел бы посмотреть кое-что. Можно?
— Можно, — ответила Миронова.
Он сразу подошел к бельевому шкафу, выдвинул ящик и достал резную деревянную шкатулку. Откинув крышку, Рахманин сказал:
— Нет кольца.
— Какого кольца? — спросил я.
— Золотого, с камнем. Посмотрите. Нет его. — Рахманин протянул нам пустую шкатулку.
— Опишите кольцо, Виктор Иванович, — сказала Миронова.
— Я же говорю, золотое кольцо с камнем.
— С каким?
— Небольшим. С фасолину.
— Цвет камня?
Я с опасением подумал, что он скажет: «Прозрачный».
— Дымчатый, — ответил Рахманин.
— Дымчатых бриллиантов не бывает, — сказал Хмелев. Он думал о том же, о чем и я. Но ему не следовало проявлять свою эрудицию. Он просто не удержался, переполненный недоверием к Рахманину.
— Я не сказал «бриллиант»! Кольцо было с топазом! — чуть ли не крикнул Рахманин.
— Спокойно, Виктор Иванович. Когда в последний раз вы видели это кольцо? — спросил я.
— Днем двадцать седьмого, когда Надя уходила в театр. Она его надела и тут же сняла. Кольцо стало велико ей. Надя похудела.
— Не могла Надежда Андреевна положить кольцо в другое место?
— Оно и лежало вот в этой вазочке, — Рахманин взял со средней полки стеллажа резное деревянное блюдце. — Я видел, как Надя положила сюда кольцо. Обычно она держала оба кольца в шкатулке. Она торопилась.
— Почему вы не упомянули о кольце при первом осмотре?
— Я плохо соображал. Не пришло в голову заглянуть в шкатулку.
— Может быть, Надежда Андреевна все-таки надела кольцо уходя, а вы не заметили?
— Тогда кольцо должно быть в сумке! — Рахманин высыпал на стол содержимое черной кожаной сумки Комиссаровой — кошелек, пудреницу, две помады, шариковую ручку, карандаш для бровей, расческу, носовой платок. Кольца среди вещей не было. Рахманин заглянул в сумку, прощупал, потом открыл кошелек и растерянно посмотрел на нас. Будто не веря своим глазам, он еще раз заглянул в кошелек. Кошелек был пуст. Это я хорошо помнил. — Здесь нет денег.
— И деньги пропали? — сказал Хмелев.
Рахманин кивнул.
— Много? — спросила Миронова.
— Двадцать пять рублей, — ответил Рахманин. — Вы не верите мне?
— Верим, Виктор Иванович, — сказала Миронова.
— Понимаете, когда я уходил, то взял из кошелька десять рублей, а в нем лежало тридцать пять — одна десятка и одна двадцатипятирублевка.
— Надежда Андреевна не могла одолжить деньги соседям, той же Голубовской? — спросил я.
— Вряд ли. Это были последние деньги в доме, — ответил Рахманин. — Кольцо, деньги… Нет, не одалживала их Надя.
— Может быть, еще что-нибудь пропало? — сказала Миронова и, когда Рахманин пожал плечами, добавила: — Виктор Иванович, осмотрите все внимательно.
— Но это займет время, — сказал Рахманин.
— Ничего, мы подождем, — сказала Миронова.
Рахманин не обнаружил другой пропажи.
Оформив протокол и отпустив понятых, мы устало взглянули друг на друга. Было о чем поговорить, но рядом находился Рахманин.
— Виктор Иванович, вы не передумали относительно своих показаний о ночной прогулке? — спросила Миронова.
— Нет, — ответил Рахманин.
— Жаль, — сказала она. — Ну что ж, пока вы нам больше не нужны.
Я проводил Рахманина до дверей.
В прихожей он хотел снять с крючка висевшую рядом с дубленкой связку ключей.
— Нельзя, Виктор Иванович, — сказал я. — Квартира будет опечатана. Зачем вам ключи?
— Поливайте цветы сами! — резко ответил он.
В квартире цветов не было. Комиссарова не разводила их.
Рахманин вышел из квартиры.
Ничего не понимая, я разглядывал ключи. Они мало чем отличались от ключей, которыми мы отпирали замки на дверях квартиры Комиссаровой, но различие все-таки было. Только теперь до меня дошло, что я держал в руке ключи от другой квартиры. Я бросился на лестничную площадку. Рахманин уже находился в кабине лифта.
— От какой квартиры эти ключи? — спросил я.
— От девяносто второй, — ответил он и нажал на кнопку первого этажа. Створки лифта закрылись.
Я прикинул. Получалось, что девяносто вторая квартира была над квартирой Комиссаровой. Ее хозяева Лазовские отдыхали на юге. Они оставили Комиссаровой ключи, чтобы та поливала цветы. Я поднялся на следующий этаж, чтобы убедиться в расположении девяносто второй квартиры. Я не ошибся. Спускаясь по лестнице, я с досадой подумал, что не стоило отказывать Рахманину. Теперь цветы погибнут.
Вернувшись в квартиру, я повесил ключи на крючок и прошел в комнату.
— Высказывайтесь, — сказала Миронова.
Я еще не до конца осознал происшедшее. Эта неожиданно открывшаяся пропажа сбивала меня с толку. Мое молчание Хмелев истолковал, как предложение высказаться первым.
— Все от начала до конца спектакль, — сказал он. — Рахманин прожил с Комиссаровой год. Он не мог не знать, вела ли она дневник. Был ли дневник? Теперь я склонен считать, что был и Рахманин знал об этом. Не только знал. Он читал дневник и уничтожил его, так как в дневнике были уличающие его записи. Что касается якобы пропавших денег и кольца, то это ход, рассчитанный на то, чтобы ввести следствие в заблуждение. Но в заблуждение попал он сам. До сих пор Рахманин фактически убеждал нас, что Комиссарова покончила с собой. Теперь, заявив о пропаже денег и кольца, он тем самым наводит на мысль об убийстве с целью ограбления. Таким образом, Рахманин косвенно признает факт убийства.
— Допустим, он придумал, что деньги и кольцо пропали, — сказал я. — В таком случае не правдоподобнее было бы назвать крупную сумму, а не двадцать пять рублей, и утверждать, что кольцо с бриллиантом? Ты сам, Саша, ему пытался помочь, сказав о бриллианте.
— Насчет бриллианта у меня вырвалось, когда он стал вешать нам лапшу на уши. В остальном я не согласен с тобой. Откуда у Комиссаровой могла быть крупная сумма, если Рахманин уже плакался, что Комиссарова купила дубленку на последние деньги? Из-за дубленки и ссора произошла. В сочетании с двадцатью пятью рублями кольцо с топазом звучит куда правдоподобнее. Бриллиант вызвал бы смех, недоверие. Откуда у Комиссаровой бриллиант с фасолину?! Ты шутишь? Такой бриллиант — состояние. О нем знали бы все.
— Вы что скажете, Ксения Владимировна? — спросил я.
— Честно говоря, вы меня еще больше запутали. Вроде бы вы оба правы. Но так не может быть, — сказала Миронова. Нам всем надо спокойно подумать. Знаете, наблюдая сегодня за Рахманиным, я убедилась, что он значительнее, чем кажется на первый взгляд. Гораздо значительнее. Ну все! Пожалейте меня. Голова уже трещит. Собирайтесь.
Комиссарову хоронили без почестей. В этом в какой-то мере был повинен я. Мне не следовало говорить Андронову: «Вам решать, как хоронить». Вот и решили гроб с телом Комиссаровой установить на пятнадцать минут в крохотном зале морга, а потом, минуя театр, отвезти в крематорий.
Зал морга не мог вместить всех желающих, и люди теснились в проеме распахнутых дверей, на лестнице, во дворе. В основном это были женщины. Мне показалось, что многие пришли на похороны из любопытства, прослышав о таинственной смерти актрисы. Я думал, жизнь актрис привлекает к себе внимание. Оказывается, смерть тоже.
На траурном митинге выступавшие говорили о прекрасных человеческих качествах Комиссаровой, о ее доброте и любви к людям. В завершение слово предоставили молодому актеру. Он сказал: «Умерла красивая женщина!» Проникновенный голос, пауза после этой фразы, будто в ожидании аплодисментов, скорбь на лице — все казалось позой, игрой, все меня раздражало. Никто не вспомнил, что Комиссарова — актриса. Об этом забыли, как забыли ее в кино, как не хотели замечать в театре. И здесь, в зале морга, чувствовалась режиссерская установка. Только чья — Андронова или Герда? Даже после смерти Комиссарова зависела от режиссера.
Траурный митинг подошел к концу. Распорядитель сказал: «На этом, товарищи…», когда неожиданно из толпы раздался женский голос:
— Я хочу сказать о Наде!
К гробу протиснулась худая высокая женщина с воспаленными глазами, прижимая к груди желтую сумку.
Распорядитель вопросительно взглянул на Андронова. Тот опустил голову, как я понял, милостиво дав согласие на выступление женщины.
— Товарищи, — сказала она, — я подруга Нади Виктория Круглова. Мы учились вместе в театральном. Потом судьба нас развела по разным городам. Но я бывала в Москве и видела все спектакли с Надей. Я всегда восхищалась Надей. Надя была не только прекрасным человеком. Она была Актрисой. Об этом сегодня ее товарищи по театру стыдливо умалчивали. Влюбленная в театр до безумия, Надя всю себя отдавала сцене. Надя не мыслила свою жизнь вне театра, без сцены. Московские актеры — своего рода счастливчики. Их, много играющих на сцене, много снимают на телевидении, и они имеют огромную зрительскую аудиторию. Нас, периферийных актеров, мало кто знает. Нас не приглашают на телевидение, в кино. Нам приходится каждый вечер завоевывать зрителя непосредственно в зале театра. Надю лишили даже такой возможности. Ее травили в театре…
— Позвольте, — сказал распорядитель.
Круглова даже не взглянула на него.
— Надю травили в театре. Ей не давали ролей. Ее хотели выжить из театра. Какие душевные муки она испытывала! Кому было до этого дело?! Кому было дело до того, что гибнет замечательная актриса, прекрасный человек?! Надежда Комиссарова могла стать великой актрисой, гордостью русского театра. А сегодня мы прощаемся с ней. Навсегда. — Круглова склонилась над гробом и зарыдала.
Зал зашевелился и загудел.
Кто-то из женщин оторвал Круглову от гроба. Распорядитель объявил о закрытии митинга. Заголосила Анна Петровна. Поддерживаемая двумя старушками, она стала прощаться с дочерью. Рахманин растерянно ухватился обеими руками за гроб. Андронов так и стоял с опущенной головой, и я не мог понять, что он испытывал, слыша выступление Кругловой.
— Я пошел, — сказал я Мироновой.
Протискиваясь к Кругловой, все еще прижимавшей к груди сумку, я увидел Герда. Он тоже проталкивался к ней.
— Какие у вас основания делать такого рода заявления? — услышал я, когда наконец оказался рядом с ними.
— Уходите! Я не хочу вас видеть! — сказала Круглова, обращая на себя внимание людей.
Я оттеснил Герда, благо все в зале толкали друг друга, и тихо сказал Кругловой:
— Нам надо поговорить. Я из милиции.
— Хорошо, что вы здесь, — сказала она. — У меня самолет через три часа. Боялась, что не успею сама передать вам письма.
— Письма Нади?
— Да. Их немного. Всего шесть. Надя не любила писать письма. Тем более они важны. Особенно два последних. — Она вытащила из сумки письма, стянутые черной резинкой.
Рядом с нами оказался Голованов. Осунувшийся, постаревший, он молча кивнул мне и, поцеловав руку Кругловой, сказал:
— Спасибо вам.
Его тут же оттеснили. Из зала выносили гроб.
— Вы знакомы? — спросил я Круглову.
— Нет, — ответила она. — Но догадываюсь, кто это. Надин поклонник. Мне обязательно надо быть к вечеру в Армавире. У меня спектакль.
— Не беспокойтесь. Мы вас долго не задержим. Отправим в аэропорт на нашей машине.
Татьяну Грач я узнал сразу. Она стояла на лестнице. Я умышленно задержался, пропустив Круглову вперед.
— Зачем ты так?! При всех, — сказала Грач.
— Молчат мертвые, Таня, — ответила Круглова.
Миронову я с трудом разыскал в толпе.
— Письма? — спросила она.
— Целых шесть!
— Перед встречей с Кругловой неплохо бы ознакомиться с ними.
— Сделаем это в машине по дороге в крематорий. Я буду читать их вслух.
Милая Вика!
Не писала тебе сто лет. Теперь я снова одна, и думаю, меня ожидает сто лет одиночества, если я, конечно, проживу долго. Кстати, читала ли ты Маркеса? Два года пылились у меня на полке номера «Иностранной литературы», в которых был напечатан роман этого гениального писателя. Какой-то сумасшедший вихрь кружил меня с тех пор, как я встретила Г., оторвал от близких моему сердцу привычек. Некогда было даже читать. Некогда было продохнуть. Ни на что не хватало времени. Надеюсь, ты понимаешь, что я не имею в виду театр. Театр был и будет главным в моей жизни. Театр — это моя жизнь. Только смерть может оторвать меня от театра. Но, Вика, я была счастлива. Как это ни грустно — «была». Г. все разрушил. Сам, собственными руками. Он предал меня. Его избранница, ничего не скажешь, прехорошенькая и намного моложе меня, хотя и дура непроходимая. Думаю, избранницей она стала ненадолго. Но что это меняет?! Ничего не может быть страшнее предательства. Знаешь, Вика, я пришла к выводу, что мужчины по своей природе разрушители. Не верь их кичливым заявлениям, что они строители и созидатели. Созидатели мы — женщины. Мир держится на женщинах. Не мы воюем, не мы убиваем и разрушаем, а мужчины. Созидают женщины. Женщина дает жизнь (жаль, что я не способна на это), мужчина отбирает ее. Я не говорю уже о роли женщины в поддержании домашнего очага, вообще в существовании семьи. Семья ведь модель общества. Не подумай, что я зла на мужчин. Ничего не поделаешь, они таковы. Природе было угодно распорядиться так, чтобы соблюсти мировой баланс.
Сейчас мне кажется, что я жила легкомысленно. Рестораны, поездки, походы к многочисленным друзьям. До отказа заполненные дни, месяцы, годы. Все это пустое. Г. широкая натура, любит красивую жизнь. Но, повторяю, я была счастлива. Вернула ему все подарки — от драгоценностей до платьев, хотя и получилось как у детей — забирай свои игрушки. Иначе я не могла.
Очень надеюсь сыграть Яровую. Это ближайшая постановка. К нам пришел Павел Герд. Знаешь его? Должна была слышать о нем. Талант! Интересно, какое решение он найдет в «Яровой».
Как твои дела в театре? Есть у тебя кто-нибудь?
Вика!
Все рухнуло. Такого провала наш театр не знал. Герд косится на меня и молчит. Все молчат. Никто вслух не винит меня. Но я кожей чувствую, как накаляется атмосфера. Я слышу их внутренние голоса. Я знаю, что они винят меня.
Третий день сижу дома и реву. Телефон молчит. Все молчат. Никого, кто утешил бы меня, кто протянул бы руку и вытащил бы из этого гнетущего молчания. Хочется бежать и укрыться. Но куда?
Ругаю себя последними словами. Ну почему я не приняла трактовку Герда? Кому нужно мое мнение? Что мне принесла моя твердость? Ничего, кроме терзаний. В конце концов он режиссер, а я актриса, исполнительница чужой воли. Но сердце не принимает этого. Ах, Вика, как у меня болит сердце! Герд и я — коса и камень. Что будет?
Милая Вика!
Завтра Новый год. Что он принесет? Радость, счастье или новые огорчения?
Как я устала от ожидания! Надежду сменяет разочарование, и так из года в год. Много слов. Обещания сыпятся, как из рога изобилия, порождая во мне надежду, но не рождая ничего конкретного. Они бесплодны, как некоторые женщины. На что я рассчитываю? Мой бывший муж переменился. С тех пор как он стал главным режиссером, много воды утекло, а он все меняется. Его не узнать. Когда он был очередным режиссером, в нем еще что-то оставалось от прежнего Володи. Сейчас он поглощен одной мыслью — как перескочить несколько ступенек, допрыгнуть до Малого и не ушибиться. Меня он старательно избегает, передоверив все разговоры, все дела в театре Герду. Закончится тем, что Володя, зацепившись за очередную ступеньку, сломает себе шею, и Герд автоматически займет его место.
Как видишь, не новогоднее у меня настроение. Никого рядом. Все куда-то разбежались. А ведь раньше меня окружало сонмище людей. Телефон не замолкал ни на секунду. Теперь он молчит. Я стала никому не нужной, Вика. От мыслей становится дурно. Тоска такая, что впору наложить на себя руки.
Новый год буду встречать с мамой. Она переживает за меня, но тоже молчит.
Дай бог, чтобы Новый год принес всем нам радости. С Новым годом, милая. Счастья тебе.
Милая Вика!
Я долго не писала тебе. Не хочу рассказывать о том, как я жила все это время. Плохо, Вика. Я думала, в мои сорок лет наступил закат. Я уже слышала погребальный звон колоколов и ощущала могильное дыхание — холодное и сырое. Дни становились короче и короче. Солнце перестало светить и греть. Но ведь оно было. Оно всегда есть. Надо только дождаться своей весны, своего лета. Прости за сумбурность. Мысли путаются, опережают друг друга, и я не успеваю за ними. Словом, время было тяжелым и темным. Теперь снова светит солнце. Вика, я вновь люблю! Это так неожиданно, так внезапно! Но я счастлива, я счастлива! Мне хочется петь. В мою жизнь вошло что-то новое, незнакомое ни моему сердцу, ни моей душе. Я никогда не испытывала то, что испытываю теперь. И это настолько сильно, что оттеснило на второй план мои неприятности в театре. Хожу как безумная. Радуюсь даже мелочам. Он молод, красив и талантлив. Я восхищаюсь им, каждым его шагом, манерами, не говоря уже о его душевности. Он беспредельно умен и интересен мне. Беседуем часами. Но, Вика, он такой же сумасшедший, как и я. Вчера мне исполнилось сорок. Знаешь, что он сделал? Принес сорок одну розу. Пришлось одалживать у соседей ведро. Вот они стоят передо мною, все вокруг наполняя ароматом нежности и любви, и мне хочется плакать. Это от счастья, Вика. Есть бог на свете, если страждущим посылается исцеление.
Мы бедны как церковные крысы. Но у нас есть будущее. Может быть, себя я льщу надеждой. Она у меня снова появилась. Никаких на то оснований. Одно лишь чувство. У него же оно будет блестящим. Он драматург божьей милостью. Написал четыре безмерно талантливых пьесы. Когда я читала их, сжималось сердце. Одну из них, на мой взгляд не самую лучшую из четырех, берется ставить Володя. Ты ведь знаешь, он не упустит возможность когда-нибудь скромно сказать, что имярека открыл он. Уверена, и другие пьесы будут поставлены московскими театрами. Просто время пока не пришло. Вспомни Сашу Вампилова. Как он, бедняга, мучился, страдал! Как его пьесы годами лежали в театрах! А потом выяснилось, что у нас есть тонкий, умный, по-чеховски размышляющий драматург, и все театры бросились ставить Вампилова. Но он до этого не дожил. А ведь он умер молодым. Грех кого-то винить в его гибели. Он погиб нелепо. Но я убеждена, что не было бы его гибели, отнесись к нему театры хоть чуточку внимательнее; неужели человек должен умереть молодым, чтобы его оценили по достоинству?! Я помню, как он приезжал на последние деньги в Москву. Володя четыре года держал его «Прошлым летом в Чулимске». Бог милостив, и я надеюсь, что меня минует горькая судьба вампиловской жены. Да, Вика, жены. Я хочу стать его женой, именно женой со штампом в паспорте. Раньше я посмеялась бы над этим. Какое значение имеет штамп, если есть любовь? Или какое значение имеет штамп, если нет любви? Брак предполагает прежде всего равенство чувств — любовь за любовь, нежность за нежность, привязанность за привязанность. В противном случае брак становится действительно браком.
Он молод — на целых десять лет моложе меня, и у него была девчонка, которая годится мне в дочери. Пока он безвестен. А я знаю, какие возможности перед интересными мужчинами открывает известность. От всего этого на душе становится тревожно. А я хочу быть счастливой. Бог ты мой, разве найдется женщина, которая не хочет быть счастливой?!
Вика, милая Вика, я счастлива и оттого болтлива. В жизни я не писала таких длинных писем.
Родная моя Вика!
Я в ужасном состоянии. Становлюсь истеричкой и психопаткой. А может быть, давно ими стала и не замечала этого? Долго не могу заснуть. Элениум на меня уже не действует. Если засыпаю, то просыпаюсь среди ночи в тревоге, вся в холодном поту, сердце колотится… У меня нет настоящего, а будущее страшит. За столько лет ни одной роли. Все теряет смысл. Даже любовь не может вывести меня из этого состояния.
Мы уже ссоримся. Мне все кажется, что и Виктор предаст меня. От одной мысли я теряю разум. У него была девушка, совсем девочка. Он сам молод, значительно моложе меня. Сознаю, что стала мнительной и подозрительной, но ничего не могу с собой поделать.
Я устала от вечного ожидания перемен в театре. Ничего не изменится. Ничего! Я очень устала. Вся на пределе. Виктор начинает тяготиться моим нытьем. Ему надо работать. Он много, по-настоящему работает. Я же нарушаю равновесие его души. От этого он раздражается и отдаляется от меня. Всему виной Герд. Андронов не лучше. Убила бы и одного и другого. Они оба тянут Валечку Голубовскую. Но Валечка моя близкая подруга.
За мной пришли. Едем на концерт в какой-то клуб. Все еще пожинаю старые плоды.
Не забывай меня.
Милая Вика!
Прости, что сразу не ответила на твое последнее письмо. Все это время я жила в каком-то кошмаре, на грани срыва. Не знаю, что меня удержало. Силы были на исходе. Но, сжавшись в комок — в комок нервов, — я боролась. Это был наш последний и решительный бой. Я выиграла, Вика! Теперь я снова счастлива, без конца, Вика, родная моя Вика. Я буду играть Офелию! До сих пор не верю, что дождалась своего часа. Ты спросишь, как же это произошло? Длинная история. Расскажу при встрече. Надеюсь увидеть тебя на своей свадьбе. Да, милая, выхожу замуж. О сроке сообщу телеграммой. Если ничего дурного не произойдет, мы распишемся 15 ноября — в день моего рождения. Не удивляйся, родная, моему «если». Мы же суеверны. К тому же я устала — и физически, и морально, истощена в прямом и переносном смысле. Желудок не дает покоя, совершенно измучил. Таблетки не помогают. Все от нервов. Нервы стали никудышными. Даже сейчас, когда хочется кричать от счастья, меня не покидает страх. Смутное предчувствие беды? Говорят, женщины, как собаки, чувствуют приближающуюся беду. Атавизм. Вздор и чепуха.
В крематории к нам подошел низкорослый, весь округлый мужчина с холеным лицом и холеными руками.
— Простите великодушно, — произнес он мягким голосом. — Мне сказали, что вы из правоохранительных органов.
— Чему обязаны? — спросила Миронова.
— Я врач, невропатолог. Моя фамилия Ноткин. У меня наблюдалась Надя Комиссарова, и я счел долгом поставить вас в известность об этом.
Вот так получилось, что мы увезли из крематория не одного, а двух новых свидетелей.
Виктория Круглова ничего существенного не добавила к тому, что знала из писем. Она все время плакала и поглядывала на часы.
— Виктория Максимовна, на письмах нет дат. Но, судя по содержанию, они написаны в последние годы. А письма предыдущих лет остались в Армавире? — спросил я.
— Нет, — утирая слезы, сказала она. — Их не было. Были поздравительные открытки. Надя стала писать мне письма только в последние годы. А даты она никогда не ставила.
— Вы сказали, что Надежду Андреевну травили в театре. Надежда Андреевна говорила вам что-нибудь об этом? Есть ли у вас факты? — спросила Миронова.
— Да разве из писем это не ясно?! Ей, лучшей актрисе театра, не давали ролей. Мы все любим театр, не мыслим жизни вне театра. А Надя была одержимой. Поэтому она не выдержала. В ее смерти я виню Герда и Андронова. Так и запишите.
— Не стоит этого записывать, Виктория Максимовна, — сказала Миронова.
— Как хотите. Я все равно буду считать, что в смерти Нади виновны Герд и Андронов. — Круглова взглянула на часы. — Я опоздаю на самолет.
Как нарочно, ни Короля, ни Хмелева не было на месте. Мироновой пришлось самой везти Круглову в аэропорт.
Я пригласил Ноткина в кабинет.
Дмитрий Дмитриевич Ноткин, родившийся в 1940 году в Москве, русский, беспартийный, с высшим образованием, работал в 64-й больнице заведующим отделением.
— Расскажите, пожалуйста, где, когда вы познакомились с Надеждой Андреевной Комиссаровой, какие отношения вас связывали.
— Познакомились мы в июле семьдесят восьмого года в санатории «Актер» в Сочи. Отношения? Ну какие отношения нас могли связывать? Самые что ни на есть человеческие — отношения врача и пациента. Когда я уезжал из Сочи, мы, как водится среди отдыхающих, обменялись телефонами. Все-таки отпуск провели вместе. Обычно это в Москве быстро забывается. Никто никому не звонит. У каждого своя жизнь с ее суматохой, пропастью дел и забот, кругом друзей, приятелей и просто знакомых. Я уже стал забывать о Сочи, когда в декабре раздался звонок. Была жуткая погода — дождь со снегом. Звонила Надя. Я удивился и по-человечески обрадовался. Всегда радуешься проявлению человеческой памяти и человеческого тепла, особенно когда на улице дождь со снегом. Полушутя я спросил, звонит она по делу или просто так. Звонила она по делу. Вспомнила, что я невропатолог. Состояние у нее было скверное. Это я сразу понял по ее голосу, истерическим интонациям, по тому, как она попросила немедленно ее принять. Я сказал, что не практикую дома, и предложил прийти в больницу утром. Тогда она попросила рекомендовать ей кого-нибудь из моих коллег. Я сказал, что из моих знакомых никто дома не практикует. Она повесила трубку. Несколько минут я мучился. Я врач, и моя первейшая обязанность помогать людям. Очевидно было, что Наде плохо. Короче, я позвонил ей. Несмотря на кошмарную погоду, я решил поехать к ней. Надя ответила, что сама приедет ко мне. Через пятнадцать минут она была у меня. Как она добралась в такую погоду в Ясенево, да так быстро, ума не приложу. Склонность к истерической психопатии — таков был мой диагноз. Ей же я сказал, что у нее расшатаны нервы.
— Какое же лечение вы назначили?
— Элениум, физкультуру, прогулки, горячий и холодный душ. Элениум, как выяснилось, она принимала и раньше. Обычно истерические психопаты отличаются стремлением быть в центре внимания, театральностью поведения. В Сочи я не замечал ничего подобного за Надей. Она была нормальным человеком, в меру уверенной в себе, веселой, жизнерадостной. Да и в тот вечер, когда она приехала ко мне и три часа рассказывала о своих театральных перипетиях, не создавалось впечатления, что она рисуется. Правда, все время прорывались истерические ноты и рефреном звучало: «Я же гениальная актриса». Но это естественно в таком состоянии. В тот вечер опасно было оставлять ее без присмотра. Я предложил ей переночевать у меня. Она согласилась. Я дал ей успокоительное. Утром она пришла в кухню, где я спал, велела мне подниматься, приготовила завтрак, словом, вела себя так, будто мы перешагнули через несколько лет супружеской жизни.
— Ее состояние в тот вечер было вызвано переживаниями, связанными с театром?
— Несомненно. Она, пользуясь языком современной молодежи, зациклилась на Герде и Андронове. Посмотрите, что получается. Надя больна. Герд и Андронов — постоянные внешние раздражители. Ее же эмоциональная реакция на раздражители отличалась неадекватностью…
О неадекватной эмоциональной реакции я уже слышал от профессора Бурташова.
— Получается, что Комиссарова была серьезно больна?
— Что значит «серьезно»? Несерьезных болезней не бывает. Если вы хотите спросить, не была ли она сумасшедшей, то нет. При психическом заболевании я передал бы ее психиатру.
— Высказывала ли Комиссарова мысль о самоубийстве?
— Неоднократно. Она считала, что это может быть выходом из положения. Признаться, у меня стали появляться сомнения. Правильно ли я ее лечу? Не преуменьшаю ли я опасность ее болезни? Я даже предложил Наде показаться знакомому психиатру. Она категорически отвергла мое предложение. Она слышать не хотела о психиатре. После этого Надя больше не говорила о самоубийстве.
— Часто ли она наносила вам визиты?
— До последнего года раз в месяц, иногда и два раза. Звонила она сама. Приезжала порой просто поболтать. Очевидно, я действовал на нее успокаивающе. Примерно год назад она исчезла месяца на два. Тогда я сам ей позвонил. Разговаривала со мной другая женщина. Та же Надя Комиссарова, но другая. Я понял, что она влюбилась. Ну и слава богу! Я не склонен терзаться из-за того, что пациент, выздоровев, забывает обо мне. Главное, что он выздоровел. Через пять месяцев она снова позвонила. Все повторилось. Теперь состояние Нади усугублялось маниакальными рассуждениями о том, что Рахманин — вы, конечно, знаете его — бросит ее и вернется к своей юной балерине. Я разговаривал с Рахманиным втайне от Нади. Не могу утверждать, что он полностью раскрылся передо мной, но мне он показался порядочным и серьезным человеком. Обещал бережно относиться к Наде. И еще одна маниакальная мысль Нади — все красивые женщины несчастны. А она считала себя красивой, что в общем-то справедливо. Дескать, некрасивые женщины в жизни устраиваются лучше, чем красивые. Я не говорю о театре. Театр с Гердом и Андроновым превалировал над всем остальным в ее мыслях.
— Когда вы в последний раз виделись с Комиссаровой?
— Десятого июля. Она позвонила и приехала ко мне. Надя была в скверном состоянии. Картина напоминала ту, в первый визит. Но в этот раз все вертелось вокруг роли, которую она хотела получить и которую ей не хотели давать. Роль Офелии в «Гамлете». Надя была очень противоречива. С одной стороны, она жаждала получить роль, с другой — говорила, что роль Офелии ничего не изменит в ее жизни. Она, дескать, опустошена. Ее мучил страх, что она не справится с ролью, так как все растеряла и больше не способна играть по-настоящему. Она снова говорила о бессмысленности такой жизни.
— То есть о самоубийстве?
— Да.
— Но потом ее состояние улучшилось, раз она больше не обращалась к вам?
— Дело в том, что до двадцать девятого августа я был в отпуске. О смерти Нади узнал случайно, читая «Вечерку».
— Не знаете, Надежда Андреевна вела дневник?
— Не знаю. Вообще она могла вести дневник. С другой стороны — зачем? Свои мысли она доверяла мне. Впрочем, не знаю.
Поздно вечером я отвез профессору Бурташову ксерокопии писем Комиссаровой — оригиналы были подшиты к делу — для психиатрического исследования. За несколько часов до этого почерковеды подтвердили, что письма написаны рукой Комиссаровой.
Профессор Бурташов отнесся к письмам настороженно.
— В письмах человек в той или иной мере подчиняется партнеру — адресату, определенным правилам игры. Вы играете в теннис?
— Нет.
— Понимаете, моя игра во многом зависит от партнера, которому я адресую мяч. С одним партнером игра одна, с другим другая, с третьим — третья и т. д. В дневнике человек предельно откровенен. Он пишет как бы сам себе. Насколько я понимаю, письма адресата не сохранились. Важно знать, кому написаны письма, характер адресата, уровень развития, уровень связей. У вас не будет возражения, если я привлеку к экспертизе психолога?
Какие у меня могли быть возражения? Я испытывал благодарность к профессору. У него каждый день был расписан по минутам, а он все-таки находил для меня время, думаю, в ущерб своим основным занятиям, искренне желая помочь. Чтобы хоть как-то облегчить его работу над письмами, я рассказал ему о Кругловой.
— Скудно, но уже что-то, — сказал он.
О Ноткине я ничего не стал говорить. Во-первых, я опасался, что это невольно помешало бы профессору Бурташову в объективном исследовании писем. Во-вторых, показания Ноткина могли послужить чем-то вроде контрольных данных, с которыми мы могли сравнить заключение профессора Бурташова.
Время как будто бежало впереди нас. День летел за днем. Приближалось пятнадцатое сентября — начало отпуска в театре. Эта дата портила и Мироновой и мне без того плохое настроение. Пятнадцатого сентября Герд, Андронов, Грач, словом, все работники театра разъедутся по стране, расследование затормозится на месяц. Я не мог спокойно думать о Голубовской. Мы мучились в догадках, сопоставляя факты и анализируя их. А она разъезжала по Венгрии, быть может, возя с собой тайну смерти Комиссаровой.
Каждый день Миронова подшивала протоколы за протоколами, справки за справками, однако ясности в расследовании все не было. Вот и заключение профессора Бурташова, и кандидата психологических наук Наумова не продвинуло нас ни на шаг вперед. «Письма написаны женщиной с практически здоровой психикой», — говорилось в заключении. Это противоречило показаниям невропатолога Ноткина. Если бы не заключение почерковедов, я бы усомнился в том, что письма написаны Комиссаровой.
Мы сидели с Мироновой в ее кабинете, дожидаясь Хмелева с Рахманиным. Рахманин не явился на вызов, а его телефон не отвечал. Подозрительный Хмелев сам вызвался доставить Рахманина.
Я не мог не признать, что допустил оплошность, ограничив психиатрическое исследование письмами.
— И я пошла у вас на поводу, — сказала Миронова. — Конечно же надо было, как и положено, судебно-психиатрическую экспертизу назначить по материалам дела. Перехитрили сами себя.
Зазвонил телефон. Миронова взяла трубку. Король интересовался, как идет расследование. Миронова деловито отвечала на вопросы прокурора.
Я стал листать дело. Протокол осмотра места происшествия. Фотографии. Заключение эксперта Каневского. Показания Гриндина, Герда, Голованова, Грач… Как нам недоставало показаний Голубовской!
Миронова повесила трубку.
— Перед вашим приходом я еще раз прочитала протоколы допросов. Все показывают одно и то же: Комиссарова была доброй, ее любили. Но ни один из этих любящих по собственной инициативе не пришел к нам. Удивительно ловко все придерживаются версии самоубийства. И эти похороны…
— Театр, Ксения Владимировна.
— Театр для меня всегда был праздником.
— Это фасад. Есть еще кулисы. Не случайно же существуют выражения «закулисная жизнь», «закулисные интриги». На служебном входе театра написано: «Посторонним вход запрещен!» Ловко они придерживаются одной версии потому, что хорошо знают законы драматургии, знают, какие детали опустить, на что акцентировать внимание, как создать определенный настрой, слепить нужный образ, спектакль. Ведь никто прямо не говорит, что Комиссарова покончила с собой. Все выстраивается по драматургическому ряду. Есть в театре такое выражение — драматургический ряд. На театре, как у них принято говорить.
— Вы-то откуда это знаете?
— Источники наших знаний порой забываются.
Внезапно я подумал, что мы могли бы проверить, слышал ли Гриндин за стеной шаги Рахманина. Что, если провести следственный эксперимент? Рахманин и еще двое мужчин будут по очереди ходить по квартире Комиссаровой. Пусть Гриндин из своей квартиры на слух определит шаги Рахманина. По крайней мере, один вопрос будет решен.
Мироновой моя идея не понравилась. Однако она не отвергла ее полностью.
— Подумаем еще, — сказала она. — На какие результаты вы рассчитываете? На то, что показания Гриндина не подтвердятся, или на то, что они подтвердятся?
— Я рассчитываю на объективные результаты.
— Вряд ли результаты могут быть в таком эксперименте объективными. То есть они могут быть объективными, но элемент случайности может перевесить чашу весов. Рискованно. Но если мы не в состоянии другим путем проверить утверждения Гриндина, очевидно, придется прибегнуть к такому эксперименту.
Это был не камушек в мой огород, а целый камень. Ни я, ни Хмелев не сумели узнать что-либо о взаимоотношениях Рахманина и Гриндина. Я сомневался, что Гриндин слышал шаги Рахманина, но сомнения не доказательство. И почему не должны доверять человеку, ничем не запятнавшему себя и не имеющему причин для лжесвидетельства? Пока чаша весов перевешивала как раз в сторону показаний Гриндина. Рахманин по-прежнему упрямо настаивал на своей ночной прогулке. Новые обстоятельства — якобы пропавшие деньги и кольцо — не улучшали его положения. Анна Петровна подтвердила, что у Комиссаровой было кольцо с топазом. Но когда оно пропало и пропало ли вообще, — никто, кроме Рахманина, этого не знал.
Было еще одно обстоятельство, которое заставляло меня задуматься серьезно. И Анна Петровна, и остальные, с кем я беседовал, говорили о болезненной аккуратности Комиссаровой. После смерти Комиссаровой на столе оставалась грязная посуда. То, что ее смерть была неожиданной, не вызывало сомнений. Но не могла же Комиссарова, решив покончить с собой, начать уборку и прервать ее. Профессор Бурташов считал, что должен был сработать автоматизм привычек. Если Комиссарова заперла балконную дверь, то тем более она убрала бы грязную посуду. Смерть Комиссаровой наступила в половине второго. Когда ушла от нее Голубовская? Я подумал о ней не без злости. С первого дня нам ее недоставало. И будет недоставать до двенадцатого сентября, подумал я. А ведь от показаний Голубовской зависело многое. Возможно, и судьба Рахманина находилась в ее руках.
Хмелев вошел в кабинет нарочито медленно.
— Сгинул Рахманин.
— Саша, выражайтесь яснее, пожалуйста, — сказала Миронова.
— Исчез, сбежал, скрылся. В доме семь по улице Маши Порываевой он больше не проживает. Приятель, приютивший его, ничего не знает, кроме того, что Рахманин исчез два дня назад.
Позвонила Миронова.
— У Рахманина алиби. В ночь гибели Комиссаровой он находился у бывшей жены Маргариты Анатольевны Садовской в Кузьминках. Изливал душу.
— Ну и слава богу! — вырвалось у меня. — Зачем же он придумал прогулку и где он сам?
— Сам он теперь живет у приятеля-художника в мастерской на Красноказарменной. А прогулку придумал, играя в благородного рыцаря, чтобы не бросить тень на бывшую жену. У Садовской нынешний муж был в командировке. В общем, банальная ситуация, за исключением того, что бывшие супруги сохранили человеческие отношения. Садовская по собственной инициативе пришла в прокуратуру…
Голованов чувствовал себя плохо. Он выглядел еще хуже, чем на похоронах.
— С вашего разрешения я прилягу, — сказал он.
— Почему не предупредили по телефону? Я бы не стал вас беспокоить. Отложим разговор.
— Нет-нет. Раз надо, значит, надо. Да и приятно мне, не скрою, беседовать с вами.
— Ну хорошо. Когда утомитесь, дайте знать. Вы помните, какие драгоценности были у Надежды Андреевны?
Голованов как ни старался, а скрыть волнения не смог.
— Помню.
— Мой вопрос встревожил вас?
— Неприятные воспоминания, Сергей Михайлович. Когда мы разошлись, Надя вернула мне все подарки, которые я сделал: часть драгоценностей и даже вечерние платья.
— Часть? А другую часть?
— Другую часть мы продали. Денег вечно не хватало. Мы жили на широкую ногу. Рестораны, поездки в Суздаль, Ростов, Таллинн, Ригу, на Балтику, на Черное море, встречи с друзьями. Их надо принять, к ним надо сходить. С пустыми руками не пойдешь. Деньги… Где их было взять? Потихонечку продавали вещички. Надя вернула, что осталось. Все лежало в моем чемодане. Когда обнаружил это, было поздно что-либо предпринимать, то есть возвращать. Надя ведь не хотела со мной разговаривать.
— У вас сохранились эти драгоценности?
— Нет, Сергей Михайлович. Жизнь свободного художника — вещь трудная. Все продал. Все — это сказано громко. Кольцо с бриллиантом в полтора карата, кольцо с изумрудом в два карата и золотой браслет с японскими искусственно выращенными жемчугами. Драгоценности по-настоящему те, что мы с Надей продали. Кольцо с бриллиантом чистой воды в два карата, кольцо с рубином в полтора карата, кольцо с изумрудом в два с половиной карата и небольшими бриллиантами вокруг, а также другие мелочи. Сейчас им цены не было бы. А тогда мы спустили их за бесценок. Красивая жизнь требует много денег.
— Сожалеете?
— Что вы?! Я ведь был счастлив.
— Драгоценности продавали через комиссионный магазин?
— Каюсь, через знакомых.
— У Надежды Андреевны были свои драгоценности?
— Цепочка, кольцо с аметистом и кольцо с дымчатым топазом. Даже по нынешним временам это нельзя назвать драгоценностями. Почему вы заинтересовались драгоценностями, Сергей Михайлович? Кто-нибудь насплетничал о моих драгоценностях или что-то пропало?
— Извините, Виталий Аверьянович, но я не могу ответить на ваш вопрос.
— Не извиняйтесь. Это я так спросил. О наших отношениях с Надей в театре долго сплетничали. Обо мне ходили самые невероятные слухи. Будто бы я был богат как Крез. Судачили не без оснований, конечно. Я одевал Надю так, что она своим видом вызывала у этих несчастных оборванцев черную зависть. Что актеры получают? Гроши. А хочется красивой жизни, красиво одеться. На них ведь больше обращают внимания, чем на нас с вами, Сергей Михайлович. Конечно, я был богат, но не как Крез. А, что об этом говорить?! Все в прошлом, и Нади нет. Вот я сказал, что в театре сплетничали, завидовали Наде. Все это так. Но Надю любили в коллективе. Вы вообще знаете театр?
— Театр — храм искусства.
— Для непосвященных. К вам кто-нибудь приходил из театра по собственному желанию, порыву души? Ах да, вы же не имеете права отвечать на подобные вопросы. Думаю, что не приходил. А могли бы прийти. Да, Надю в театре многие любили, несмотря на ее непростой характер. Уверен, что пришли бы и рассказали о зависти, о подсиживаниях, о многом, что подтвердило бы заявление этой дамы на похоронах. А возьмите сами похороны. Ни слова о том, что было смыслом жизни Нади. Все срежессировано. Ко мне приходил один мой приятель из театра, рассказал кое-что. Андронов собрал труппу, чтобы сообщить о смерти Нади. Почтили ее память вставанием и минутой молчания. Как будто все пристойно. Но Андронов в туманных выражениях дал понять, что Надя покончила с собой по причине личных мотивов и никто, мол, не должен мешать следствию. Кто осмелится в театре игнорировать рекомендации главного режиссера? Вот так Андронов сделал первый шаг, чтобы оградить себя и театр от смерти Нади. Он не допустит, чтобы на театр упала тень.
— Вы сказали «первый шаг». Значит, будет и второй?
— Думаю, будет. Они попытаются избавиться от Виктора.
— Рахманина?
— Рахманина, Сергей Михайлович, Рахманина. Они откажут ему под благовидным предлогом. Мне так думается.
— Кто — они?
— Андронов и Герд. Герд — это теневой кабинет Андронова.
— Они считают, что Рахманин довел Надежду Андреевну до самоубийства?
— Они, Сергей Михайлович, подозревают Виктора. Весь театр его уже подозревает.
— Почему?
— Вы полагаете, что подозревать — прерогатива прокуратуры и милиции? Не только вы, Сергей Михайлович, можете подозревать. Человеку вообще свойственно подозревать других, себя. Подозревать — значит сомневаться. Поэтому он анализирует, делает выводы, иногда правильные, иногда ошибочные.
— Скажите, Виталий Аверьянович, Надежда Андреевна вела дневник?
— Вела.
— Вы видели дневник?
— Ну конечно, раз я говорю, что вела. Я так полагаю, дневник пропал, раз вы спрашиваете о нем?
Вот тут мне ничего не оставалось, как подтвердить предположение Голованова.
— Надя вела дневник странным образом. Годами ничего не записывала. При мне она лишь один раз взяла его в руки, что-то записала и вырвала лист, разорвала на мелкие кусочки и отправила в унитаз. Что за тайны, спросил я. Она и призналась, что давно ведет дневник. Как я ни просил ее почитать мне что-нибудь, уговорить не удавалось. Мы оба посмеялись и на том о дневнике забыли.
— Как дневник выглядел?
— Обыкновенная школьная толстая тетрадь в черном коленкоровом переплете.
— Вы утомились, Виталий Аверьянович?
— Да, немного.
— Все, ухожу.
Я был в прихожей, когда Голованов сказал:
— Сергей Михайлович, как вы думаете, этично будет, если я поставлю на могиле Нади памятник? Виктор, при его положении, вряд ли сможет это сделать. Анна Петровна тем более. Спрашиваю вас не как работника милиции, а симпатичного мне человека.
— Спасибо за добрые слова, Виталий Аверьянович. Но как работник милиции, я бы спросил вас: откуда у вас деньги?
— Осталось кое-что из прежней жизни. Думал, на черный день. Но чернее дня быть не может.
— Не знаю, что посоветовать. Есть же Виктор. Ему решать.
— Пожалуй. Преждевременно это. Когда лежишь один в четырех стенах, разные мысли лезут в голову. Наши желания порой опережают события.
…Я сидел в кабинете один. Хмелев ушел в буфет. Мне даже есть не хотелось. Я потерял нить расследования. Мысли о Рахманине, о кольце с деньгами, о дневнике бегали наперегонки.. Я не знал, за какой погнаться.
По привычке я стал листать перекидной календарь назад, проверяя, все ли записанное мной сделано. Я наткнулся на запись: «Бутылка. Экспертиза». Я позвонил в научно-технический отдел, почти уверенный, что услышу: «В картотеке не проходят». На том конце провода после стандартного «одну минутку», которая растянулась на три, девичий голос сказал:
— Имеются отпечатки Егора Ивановича Орлова, осужденного за грабеж…
…Материалы, которыми мы располагали на Орлова по кличке «Дуб», давали достаточно оснований подозревать его в убийстве или, по меньшей мере, в причастности к смерти Комиссаровой. Тридцатишестилетний Орлов, уроженец и воспитанник когда-то знаменитой среди московских уголовников Марьиной рощи, четырежды отбывал в колониях различные сроки наказания. Следы пребывания в квартире Комиссаровой, оставленные на бутылке из-под водки, говорили о том, что он находился там после гостей. Но почему, ограбив Комиссарову, он ограничился одним кольцом и двадцатью пятью рублями, я понять не мог.
— Ты, конечно, считаешь, что Орлов убил Комиссарову, — сказал Самарин.
— Да, Владимир Иванович.
— Дай вам власть, так вы все преступления списали бы за счет рецидивистов. А рецидивисты тоже люди, и закон требует одинакового отношения ко всем гражданам. Что ты предъявишь Орлову, кроме заключения дактилоскопической экспертизы, какие доказательства?
— Разве этого мало?
— Мало. Установлена связь Орлов — Комиссарова?
— Можно предположить, что Орлов приходил к Комиссаровой двадцать седьмого августа, то есть в день перед ее смертью, дважды. Первый раз в двадцать два тридцать. Но никто из свидетелей его не видел.
Самарии поморщился.
— На чем основывается это предположение?
— После того как мы получили заключение, были опрошены свидетели. Грач, Рахманин и Голованов вспомнили, что в двадцать два тридцать кто-то позвонил в квартиру. Комиссарова пошла открывать дверь. Вернулась она быстро. Никто не обратил внимания на этот звонок. Обычное дело — позвонила соседка, кто-то ошибся. Не придали звонку значения, и поэтому ни один свидетель не вспомнил о нем. Сейчас Рахманину кажется, что Комиссарова вернулась за стол растерянной.
— Почему четвертого свидетеля не опросили?
— Герда? Опросили. Он ничего не помнит.
— Связи Орлова установили?
— Все его связи ведут в колонии. Дружки Орлова отбывают сроки.
— А новые связи?
— Он не успел обзавестись ими. Орлова освободили двадцать второго августа. В Москву он прибыл двадцать пятого.
— А двадцать седьмого пошел к Комиссаровой.
— Наколка? Тогда почему, кроме кольца и двадцати пяти рублей, он ничего не взял? На Комиссаровой висела золотая цепочка, на руке кольцо с аметистом, в прихожей новенькая дубленка.
— А он не убивал ее.
— Только ограбил? Непохоже это на ограбление.
— Непохоже. Орлов был у Комиссаровой или до или после ее смерти. В первом случае она добровольно отдала кольцо и деньги, раз Орлов распивал там водку. Во втором — увидев труп, Орлов испугался, что ему припишут убийство, выпил для успокоения водки и дал дёру. Но уходить с пустыми руками ему не хотелось. Он прихватил то, что попалось под руку и можно было положить в карман и не бросалось бы в глаза.
— Кошелек с деньгами лежал в сумке, а следов нет.
— Тогда Комиссарова добровольно отдала деньги и кольцо. Двадцать второе, двадцать пятое и двадцать седьмое августа. Это что-то да значит. Была связь Орлов — Комиссарова. Была. Ты говорил о погибшем брате Комиссаровой. Напомни-ка мне.
— Брат Комиссаровой Алексей Пьяных был отпетым негодяем. Случается, что один из близнецов берет в ущерб другому ум, талант, здоровье…
— Без лирики.
— Пьяных занимался разбоем. Погиб в семнадцать лет; уходя от преследования, спрыгнул с Крымского моста и утонул.
— Тело нашли?
— Нет.
— Ты проверял? Вижу, что не удосужился. Плохо стал работать, Серго. Так нельзя. Знаю, знаю, что устал, не был в отпуске. Я тоже не был в отпуске. В клинику вот не могу лечь. Так нельзя. Как же ты не отработал этот эпизод?! Может быть, сейчас мы не ломали бы голову, а беседовали бы по душам с Орловым.
Самарин был искренне огорчен из-за моей промашки. В общем-то, я старался всегда все проверять. Не мог же я предположить, что Алексей Пьяных воскреснет из мертвых?!
— Сдается мне, ты не готов к беседе с Орловым, — сказал Самарин. — Совсем не готов.
Брат Комиссаровой Алексей Пьяных был жив. Нельзя сказать, что он здравствовал, но он был жив. Алексей Пьяных по кличке «Фикса» находился в колонии, отбывая наказание за очередной разбой. Пять раз он приговаривался к различным срокам наказания с того времени, когда он спрыгнул с Крымского моста, пытаясь уйти от преследования. Я понял, почему Надежда Комиссарова убедила Анну Петровну в гибели брата. Но я не мог понять, поддерживала ли она отношения с ним. В многочисленных ответах по телетайпу на наши запросы, вообще в материалах, которые мы получили, не было и намека на это. В одном мы не сомневались: Пьяных следил за жизнью сестры. Мы даже допускали, что он вымогал у нее деньги. Впрочем, в своих предположениях мы заходили слишком далеко.
В колонии бок о бок с Алексеем Пьяных пять лет провел Егор Орлов.
…Орлов забивал «козла» во дворе. Играл он азартно, стуча костяшками домино так, будто пытался вбить их в хилую столешницу.
Партия закончилась, и он сгреб со стола десяти- и двадцатикопеечные.
— Дуб, потолковать надо, — наклонившись к нему, сказал я.
Он окинул меня оценивающим взглядом, перешагнул через скамейку, бросил партнерам «выхожу» и неожиданно побежал.
Я хорошо знал планировку двора. В таком же дворе, окруженном огромным домом с арками, мне довелось расследовать двойное убийство. Поэтому я не помчался за Орловым, зная, что он неминуемо окажется у ближайшей арки, где на всякий случай я оставил Хмелева.
Пересекая двор, я глазами искал Орлова. У арки я и увидел его. С ножом в руке он надвигался на Хмелева, а Хмелев, раскинув руки с растопыренными от напряжения пальцами, отступал к стене. Говорил же я ему, чтобы занимался самбо, подумал я, а в другую секунду возникло недоумение: почему он не выхватит пистолет? Наверно, он напрочь забыл о пистолете. Это был первый случай вооруженного нападения на него.
Когда я выбил из руки Орлова нож, Хмелев вспомнил о пистолете.
— Оставь! — сказал я.
— Здравствуйте, Орлов, — сказала Миронова.
— Наше вам, Ксения Владимировна!
— Давно не виделись, а, Орлов?
— Давно, Ксения Владимировна. Соскучились?
— С вами не соскучишься, Егор Иванович. Тактика у вас прежняя? Ничего не видели, ничего не слышали, ничего не знаете?
— Ничегошеньки, Ксения Владимировна. Комиссарову не знаю и в квартире ее никогда не был.
— Тогда перейдем к следующему этапу. Орлов, вам предъявляется заключение дактилоскопической экспертизы о том, что на бутылке из-под водки «Кубанская», стоящей в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа сего года на столе в квартире Комиссаровой по адресу Молодежная улица, дом шесть, обнаружены отпечатки пальцев вашей правой руки. Каким образом они там оказались, если вы утверждаете, что никогда там не были?
Орлов долго изучал заключение.
— Это ваше дело докапываться, каким образом, — наконец сказал он. — Не был я там.
— Вам знаком этот гражданин? — Миронова показала Орлову фотографию Алексея Пьяных.
В глазах Орлова появился страх.
— Я не убивал, не убивал, не убивал! — закричал он.
— Без истерик, Орлов.
— Не убивал я! Она была жива!
— В какое время вы были у Комиссаровой?
— В час ночи.
— Долго вы находились в квартире?
— Да две минуты.
— У Комиссаровой кто-нибудь был?
— Да одна она была в квартире.
— Как вы провели время с половины одиннадцатого до часу ночи? — спросил я.
— С половины одиннадцатого? А что было в половине одиннадцатого?
— В половине одиннадцатого вы позвонили в квартиру Комиссаровой. Не так ли?
— Если вы это знаете, то должны знать, что не убивал я!
— Орлов, вы не ответили уже на два вопроса. Знаком ли вам этот гражданин? — Я указал пальцем на фотографию Пьяных. — Второе. Как вы провели время с половины одиннадцатого до часу ночи?
— Это гражданин Алексей Пьяных. С половины одиннадцатого до часу ночи я дожидался ухода гостей Комиссаровой на лестнице рядом с ее квартирой. Довольны?
— Спасибо за четкий ответ. Если вы ответите так же на следующий вопрос, мы сможем перейти к третьему этапу беседы, — сказала Миронова. — С какой целью вы приходили к Комиссаровой?
— Когда? В половине одиннадцатого или в час ночи?
— У вас были разные цели?
— Разные, разные. В половине одиннадцатого я пришел выполнить поручение Фиксы, ну, гражданина Пьяных. Он мне наказал передать привет сестре.
— И больше ничего?
— Нет, больше ничего, кроме привета.
— Вы позвонили в квартиру Комиссаровой в половине одиннадцатого. Комиссарова открыла дверь. А дальше?
— Она сказала, что у нее гости, и велела прийти утром в десять к книжному магазину. Там у них рядом книжный магазин.
— Почему же вы остались?
— Какой резон мне было шастать к ней еще раз? Дай, думаю, дождусь, когда гости умотаются, может, деньгу какую подкинет, пожалеет несчастного. Я ей о братане расскажу, как ему живется-тужится в колонии. Дождался. О братане она слышать не захотела, но меня пожалела и дала сначала двадцать пять рублей, потом, подумав, колечко с дешевеньким камушком. Денег, говорит, в доме больше нет, даже пустой кошелек показала, а колечко, говорит, продай, выручишь, говорит, хоть какие-то деньги. Хлопнул рюмку водки на прощание и ушел себе, благодарный за прием и ласку.
— За что же вас так приласкала Комиссарова? За какие такие красивые глазки? — спросил Хмелев.
— Не за мои красивые глазки, а по доброте своей души, — ответил Орлов.
— Кольцо продали? — спросила Миронова.
— Конечно. На следующий же день. У комиссионного магазина. Неизвестному лицу.
— А теперь, Орлов, расскажите все по порядку. Начните с колонии.
…Рассказ Орлова убедил нас в том, что Алексей Пьяных был отпетым мерзавцем. Он не любил даже мать. Он легко отказался от нее, когда на свидании после его первого ареста Надежда Комиссарова сказала ему: «О матери забудь». Он забыл о ней, за деньги. Зная о привязанности сестры к матери, он шантажировал Комиссарову двадцать три года. Она безропотно давала ему деньги даже в периоды безденежья. Он оставлял ее в покое лишь на время, когда попадал в колонию. Я мог себе представить, как облегченно вздыхала Комиссарова, узнав об очередном аресте Алексея. Уму непостижимо, что сестра может радоваться аресту брата, но здесь был особый случай. Я также мог себе представить, какой ужас охватывал ее, когда Пьяных вновь возникал перед ней…
Орлов вошел в дом на Молодежной ровно в половине одиннадцатого. Он знал от Алексея Пьяных, когда Комиссарова возвращается из театра.
По виду Орлова она сразу поняла, кто перед ней. А тот сказал:
— Привет от брательника.
Из приоткрытой двери доносились голоса.
— У меня гости. Приходите утром в десять к книжному магазину, — сказала Комиссарова и захлопнула дверь.
Орлов подумал, что Комиссарова даст ему деньги для Пьяных. Но Пьяных не поручал ему ничего, кроме того, что Орлов уже сделал. Спускаясь в лифте, Орлов почувствовал, что появилась возможность перехватить деньги. Он позарез нуждался в них. У него не было ни копейки. С каждым этажом вниз в нем укреплялась уверенность, что Комиссарова намерена дать ему для Пьяных деньги. Он решил их присвоить, а там будь что будет. Срок Пьяных заканчивался лишь через два года. Приняв решение, Орлов подумал, что незачем откладывать все на завтра. Он остановил лифт и нажал на кнопку седьмого этажа. Это сработал рефлекс. Он привык спускаться сверху к квартире, которую собирался обокрасть.
Ожидая своего часа, Орлов прикидывал варианты разговора с Комиссаровой. Главное, что его волновало, — как выцарапать побольше денег.
Ему везло в этот вечер. Ни в подъезде, ни на лестнице его не видела ни одна живая душа. Да и гости у Комиссаровой долго не задерживались. Когда они ушли, он спустился по лестнице и, приложив ухо к двери, услышал женский голос, высокий, жесткий, непохожий на низкий голос Комиссаровой. Он отпрянул и на цыпочках поднялся по лестнице на пол-этажа.
Орлов отчаялся, уже не верил, что женщина с высоким голосом в эту ночь уйдет от Комиссаровой. Но вот дверь открылась, захлопнулась, застучали каблуки по метлахской плитке, загудел лифт, распахивая створки кабины. Орлов перегнулся через перила и увидел со спины сухощавую женщину с тонкими ногами. Женщина вернулась к квартире Комиссаровой, хотела позвонить, но не позвонила, потом неторопливо стала спускаться вниз по лестнице. Через пять минут дверь квартиры Комиссаровой снова открылась. Орлов увидел Комиссарову. Она вынесла ведро с мусором. Выждав еще несколько минут, Орлов позвонил в квартиру.
Все оказалось проще, чем он предполагал. Неизвестно, для чего он строил варианты разговора. Комиссарова не удивилась, увидев Орлова. Очевидно, брат приучил ее к неожиданным появлениям.
В комнате при ярком свете люстры Орлов увидел ее по-новому. В голубом платье с убранными в пучок желтыми волосами, Комиссарова была недоступно хороша, как графиня в исторических фильмах. В его душу вкралось сомнение — сестра ли она Алексею Пьяных?
— Я вернулся из колонии, — сказал он, чтобы начать разговор.
— Я поняла это, — сказала она.
— Ваш брат…
— Требует денег.
Орлов не понял, что с ним произошло, но ему не хотелось врать этой женщине. Он поймал себя на том, что жалеет ее.
— Нет, — сказал он. — Леша передает привет.
— Напоминает о себе. Чтобы я не забыла.
Сам не веря своим ушам, Орлов сказал:
— Да, свое он не упустит.
— Вы, наверно, голодны. Садитесь, ешьте.
Он был голоден, но есть при ней ему не хотелось.
— Я водки выпью, — сказал он и налил в фужер все, что оставалось в бутылке. Выпив, он не удержался, взял кусок колбасы и стал есть.
Думаю, то, как он ел, и сыграло роль в том, на что решилась Комиссарова. Она сунула ему в руку двадцать пять рублей.
— К сожалению, у меня больше нет.
Деньги вернули Орлова на землю. Он стал прежним Орловым. Он как бы заново ощутил, зачем пришел сюда. Он небрежно покрутил ассигнацией.
— Правда, у меня больше нет. — Комиссарова показала пустой кошелек.
Орлов был огорчен и не скрывал этого.
— Обождите, — сказала она, что-то взяла со стеллажа и протянула ему. Это было кольцо с топазом. — Возьмите. Продадите, будут какие-то деньги.
Он помялся. Что-то ему подсказывало, что не следует брать кольцо.
— Больше я ничем помочь не могу.
Он взял кольцо и ушел, не сказав даже «спасибо», ушел, ненавидя своего дружка Алексея Пьяных, презирая свое мужское начало. Одно дело отобрать кольцо, другое — взять его как подарок у женщины. Он не понимал себя и не понимал Комиссарову. Почему она одарила его? Когда он взял кольцо, она сказала:
— Идите. Я устала и хочу лечь.
Это были ее последние слова, услышанные им.
Если все действительно произошло в час ночи, то сосед Комиссаровой Гриндин слышал шаги Орлова, которые он принял за шаги Рахманина. Выходило, что напрасно я относился к показаниям Гриндина с недоверием.
— Значит, вас никто не видел, Орлов? — спросил я.
Он, конечно, понял, почему я спросил об этом.
— Нет, — ответил он.
— Орлов, когда вы вернулись домой? — спросила Миронова.
— Без четверти два.
— Кто это может подтвердить?
— Мать.
— Ваша мать подтвердит, что вы Иисус Христос. В прошлый раз она подтвердила, что вы крепко спали в своей кровати, когда было совершено ограбление квартиры. Помните?
Орлов промолчал.
Рахманин жил у приятеля в мастерской на Красноказарменной улице и звонил мне по утрам, задавая один и тот же вопрос: «Что-нибудь прояснилось?»
Мы встретились на Страстном бульваре. В тени все скамейки были заняты.
— Вы знакомы с Гриндиным Василием Петровичем?
— Теперь им заинтересовались? Мы не здоровались.
— Что не поделили?
— Надю. Этот козел пытался ухаживать за Надей в отсутствие жены. Она аккомпаниатор, часто уезжает на гастроли. Когда я переехал к Наде, он продолжал свои попытки. Со мной он был предельно вежлив, шаркал ножкой, но ни во что меня не ставил, ухаживал за Надей открыто — то шоколадку иностранную преподнесет, то сувенир из-за границы. Однажды я вернулся домой поздно, думал, Надя уже спит, и без шума вошел в квартиру. Надя не спала. Она отбивалась от Гриндина. Я его выгнал и сказал, что переломаю ему ноги, если он близко подойдет к Наде.
Я приехал на Петровку в половине девятого. Мне хотелось поработать в тиши и одиночестве. В десять предстояло совещание у Самарина.
Разложив на столе бумаги, я принялся составлять план своего выступления. Зазвонил телефон.
Женский голос попросил Хмелева. Кому-то из его подруг не терпелось поговорить с ним с утра пораньше.
— Хмелев будет позже. Что ему передать?
— Это товарищ Бокарадзе?
— Бакурадзе, с вашего разрешения.
— Простите. Говорит Татьяна Грач, подруга Нади Комиссаровой. Саша сказал мне, что в случае чего я могу обратиться к вам, в его отсутствие. Мы можем встретиться? Желательно сейчас же.
Убрав со стола документы в сейф, я оставил Хмелеву записку и вышел из кабинета.
Татьяна Грач стояла у входа в Эрмитаж, нетерпеливо оглядываясь по сторонам.
— Здравствуйте. Я — Бакурадзе.
— Здравствуйте. Я вас узнала. Вы же были на похоронах.
Мы прошли в сад.
— Чем вы взволнованы, Татьяна Алексеевна?
— Называйте меня Таней, пожалуйста. Извините, что с утра оторвала вас от дела. Но я всю ночь не спала.
— Что случилось?
— Даже не знаю, с чего начать. Когда я волнуюсь, просто глупею. А вы давно на Петровке работаете? Вы совсем не похожи на Пинкертона.
Татьяна Грач долго говорила о пустяках, лишив меня надежды вернуться на Петровку хотя бы за полчаса до начала совещания.
— Я уже собралась с духом, — наконец сказала Грач. — Я была уверена, что Надя покончила с собой.
— Почему?
— Только не перебивайте меня. Ладно? А то я снова начну волноваться. Я была уверена, что Надя покончила с собой. Позвонил Витя и сказал: «Надя покончила с собой». В театре тоже считали, что Надя покончила с собой. Когда все только и говорят, что человек покончил с собой, невольно поверишь в это. Мне в голову не приходило, что могли пропасть Надины вещи. А вчера, когда я узнала, что пропало Надино кольцо, я спросила Витю: «А колье?» «Какое колье?» — ответил он. Меня током пронзило. Говорю, бриллиантовое колье, а он говорит, что сроду у Нади не было бриллиантов. Я как дура доказываю ему, что было, а он стоит на своем. Повесила трубку и думаю: «Здесь что-то не так». Как же может быть такое, чтобы он не знал о колье? Он мне сказал, что нам, женщинам, мерещатся бриллианты. Я же не сумасшедшая, чтобы такое померещилось. Я собственными глазами видела колье в тот вечер, последний в жизни Нади. Я рассказывала Саше, что мы с Павлом Гердом ушли первыми после Вити. Витя повел себя не лучшим образом из-за того, что Надя купила дубленку. В сезон она стоила бы в два раза дороже. Но Витя вошел в раж и собрался хлопнуть дверью. Вот тогда Надя сказала, что у нее есть что продать и вытащила — я даже не знаю откуда, но, кажется, из-под белья в шкафу, — колье. Я прямо ахнула при его виде. Оно сверкало, как тысяча молний. Но Валя Голубовская схватила Надю за руку и сказала: «Сейчас же убери!» Я попросила Надю показать колье. Валя шикнула на меня. Она такая, с норовом. Надя положила колье в карман платья. Вот. А Витя говорит, что не было никакого колье.
— Он видел колье?
— Трудно сказать. Он надевал ботинки в прихожей, когда Надя вытащила колье.
— Остальные где в это время находились?
— Валя была в комнате и шикала, Герд мыл руки в ванной, Виталий Аверьянович находился на балконе. Виталий Аверьянович Голованов. Он такой интеллигент! Как только началась склока из-за дубленки, он тут же удалился на балкон.
— Вы кому-нибудь говорили о колье?
— Конечно! Павлу.
— Как он среагировал?
— Сначала заинтересовался, затем отмахнулся. Откуда, говорит, у Нади бриллиантовое колье? Я говорю, наверно, от Скарской. Вы слышали о такой актрисе?
— Слышал.
— Я же говорю, что вы на Пинкертона не похожи. Надя была родственницей Скарской, а у Скарской первый муж был князем. Можете себе представить, какие драгоценности имела Скарская! Надя мне говорила, что Скарская завещала ей часть своих вещей. Но что именно, она не сказала. Наверное, колье.
— Где у вас происходил разговор с Гердом?
— В лифте. На улице мы не говорили.
— Дома у Герда не возвращались к колье?
— Обождите, обождите! Он же спросил меня, в самом ли деле я видела колье. Я еще обиделась на него.
— Значит, ни Герд, ни Голованов колье не видели, но Герд узнал о существовании колье от вас. Колье видели вы и Голубовская. Рахманин в тот вечер мог видеть, а мог и не видеть его. Я правильно понял?
— Правильно. Только, вы уж меня извините, как это Рахманин мог видеть, а мог и не видеть?! Он просто знал, что у Нади есть колье.
— Вы можете описать колье?
— Не только описать, но и нарисовать. У вас есть бумага и карандаш? Я дал ей блокнот и ручку.
Грач рисовала прекрасно.
Колье напоминало морскую звезду. Судя по количеству бриллиантов, оно было чрезвычайно дорогим.
— Бриллиант в центре крупный — карата три, боковые поменьше — карата полтора, остальные мелкие, — сказала Грач. — Учтите, оправа и цепочка из серебра.
— Разве бриллиант оправляют в серебро?
— Оправляли в старину, считая, что золото меняет цвет бриллианта. Из-за серебра я и подумала, что колье из княжеских драгоценностей.
— Я очень вам благодарен. Скажите, Таня, как вы могли забыть о таком колье?
— Я вовсе не забыла. Я молчала и Саше ничего не сказала и следовательнице потому, что никак не связывала смерть Нади ни с колье, ни с кольцом, ни с другими вещами. Вы мне лучше скажите, почему Витя Рахманин отрицает очевидное?
— Разберемся.
— Скорее бы. А то ведь все в отпуск разбегутся.
К счастью, Самарин перенес совещание на четыре часа. Я облегченно вздохнул, когда Хмелев сообщил мне об этом. Было без пяти десять. Я только успел бы достать документы из сейфа. Коротко изложив содержание беседы с Татьяной Грач, я сказал, чтобы он занялся Валентиной Голубовской, и стал накручивать диск телефонного аппарата. Сначала я позвонил Голованову, затем Герду, потом Рахманину и договорился с ними о встречах.
— Я не понял. Голубовская разве вернулась? — сказал Хмелев.
— Нет. Уточни, когда ее группа возвращается. Голубовскую надо встретить. Прежде вырой землю носом, но докопайся, кто когда вернулся домой в ночь на двадцать восьмое августа.
— Понял, — сказал Хмелев, потянув к себе телефонный аппарат.
— Секунду, Саша. Извини. — Я снова набрал номер Голованова. — Виталий Аверьянович, это Сергей Михайлович. Не спросил вас, ничего не надо? Я бы мог купить по дороге.
— Разве что четвертушку черного хлеба, если вас не затруднит. И спасибо вам большое.
— Договорились, — сказал я и передал аппарат Хмелеву. — Звони.
— Новый метод в криминалистике?
— Человек болен. Я пошел.
У Голованова был Николай Тимофеевич Аккуратов, его бывший начальник по «Экспортлесу», высокий бледный мужчина в годах, с шеей и лицом жирафа, но хитрыми, как у лисы, глазами.
— Николай Тимофеевич, посиди в кухне десять минут. Мне надо пошептаться с товарищем насчет наших театральных дел, — сказал Голованов.
— Табличку «Идут переговоры» на двери не повесить? — пошутил Аккуратов и вышел из комнаты.
— Все шутит, а бедолаге вырезали три четверти желудка, — сказал Голованов. — Что стряслось, Сергей Михайлович?
Я раскрыл блокнот и показал ему рисунок Татьяны Грач, рядом с которым моей рукой был указан вес каждого крупного бриллианта.
— Что это? — спросил он.
— Колье с бриллиантами, принадлежавшее Надежде Андреевне.
— И вы шутите? Знаете, сколько такое колье стоит?
— Примерно сто тысяч.
— Хватили лишку, но тысяч шестьдесят наверняка. Откуда оно у Нади? Что вы, Сергей Михайлович! Судя по рисунку, вещь старинная.
— Учтите, что цепочка и оправа серебряные.
— Значит, не старинная, а древняя. Нет, не могло быть у Нади…
— Скарская?
— Вы что, верите в сказку о добрых старухах?
— Почему нет?
— А у Скарской откуда такое колье?
— Ее первый муж был графом.
— Во-первых, они разошлись со скандалом. Во-вторых, создание театра — мечта всей ее жизни — финансировалось Паниной. Трудно себе представить, что Скарская имела драгоценности, а деньги на театр брала у других.
— В те времена отношение к драгоценностям было иное, чем сегодня. То, что мы ценим высоко, возможно, тогда и драгоценностью не считалось.
— Но не такое же колье! Такое колье во все времена драгоценность. Нет, Сергей Михайлович, не верю я в вашу версию. К тому же вы невольно очерняете Надю. Да-да, Сергей Михайлович. Получается, что Надя скрывала от меня колье. Мы не были расписаны, но жили под одной крышей и, простите, хозяйство вели общее, и в шкафу лежали общие деньги.
— Вам не доводилось слышать от Надежды Андреевны, что Скарская оставила ей в наследство кое-что или подарила?
— Нет, Сергей Михайлович. Скажи Надя это, она ведь должна была показать «кое-что», полученное от Скарской — живой или мертвой. Надя не могла скрывать от меня что-либо, тем более материальную ценность.
— Простите за нескромный вопрос: почему?
— По складу своего характера, по складу наших отношений, ну, хотя бы потому, что она жила на мои деньги!
— Вы сказали, что деньги у вас были общие.
— Что актеры получают?! А мы жили на широкую ногу. Я вам говорил об этом. Нет, не было у Нади никакого колье. Было бы, так она не удержалась бы, чтобы не показать его.
— Значит, вы не видели колье?
— Я не мог видеть того, чего не было.
— Дело в том, что Надежда Андреевна держала колье в руках в тот свой последний вечер.
— Этого не может быть! Я же не слепой!
Раздался звонок в квартиру. Голованов вздрогнул.
— Если не трудно, откройте, пожалуйста.
Я пошел открывать дверь.
Меня опередил Аккуратов. Он впустил врача, утомленную визитами женщину. Она тащила тяжелый металлический аппарат. Я забрал у нее аппарат и отнес в комнату.
— Включите вилку в розетку, — приказала врач.
— Сейчас будут снимать электрокардиограмму. Это все нам знакомо, — сказал Аккуратов. — Не будем мешать. Ну, бывай, Виталий Аверьянович. Выздоравливай.
Я тоже попрощался и ушел вместе с Аккуратовым.
— Вам в какую сторону? — спросил я его на улице.
— На Горького.
— И мне на Горького. Пойдем пешком?
— Можно. Вы тоже имеете отношение к театру?
— Имел.
— Чем сейчас занимаетесь?
— Исследованием человеческих взаимоотношений, в данном случае в театре.
— И то лучше. Посмотрите, что стало с Виталием Аверьяновичем. Так сказать, наглядное свидетельство. Был человек-глыба. Какую жизнь загубил! Какую перспективу! Мог он дальше меня пойти — в начальники управления, в заместители министра. Мужик был сильный, могучий, крепкий, российский мужик. Он японцам сто очков вперед давал. А японцы торговцы хорошие. Они у нас много леса берут. Уважали его. До сих пор спрашивают, как Голованов-сан поживает. «Сан» по-японски значит господин. А как он поживает, сами видите. Видно, всерьез, по-настоящему любил он эту актрису и сейчас любит. Что произошло? Почему она наложила на себя руки?
— Не знаю, Николай Тимофеевич. Вроде бы ей не давали ролей.
— Тут борешься за каждый месяц жизни. На какие только мучения не идешь. Кто-то сам прерывает свою жизнь. Красивая была женщина.
— Вы видели ее?
— Один раз. Я их подвозил на машине. Они приглашали меня, но я хорошо знал жену Виталия Аверьяновича — Елену Прокофьевну.
— Осуждали его?
— Осуждать-то осуждал, но любил я его, чертяку. Глупостей он много наделал, вот что. Потерял голову. Не зря в народе говорят: седина в голову, бес в ребро. Честнейший человек был, а глупостей наделал таких, что сидеть бы ему в тюрьме, если бы не мы. Из партии его точно выгнали бы. В Японии что у него произошло? Тратил деньги без оглядки. В итоге нарушение финансовой дисциплины. Спрашиваю его: как же это могло с тобой произойти? Я же не ревизор, а друг ему, хоть и начальник. Он как на духу все выложил. Растратил деньги на подарки своей возлюбленной. Ну какая же это, говорю, любовь, если она толкает на преступление?! Любовь, говорю, должна возвышать, облагораживать. Это, говорит, и есть любовь, когда готов идти на все не задумываясь. Дурак дураком, думаю, ты стал из-за своей любви. Но, думаю, ничего, одумаешься, будет срок. И в заместители директора конторы его — понижение на два ранга. Доложили куда следует, что товарищ Голованов наказан, меры приняты. Словом, отстоял я его. Роман-то свой он продолжает. Приходит ко мне однажды старший инженер. Фамилии называть не буду. Да и суть не в фамилии. Этот старший инженер работал с Виталием Аверьяновичем и в переговорах с ним участвовал. Сообщает он мне конфиденциально, что наш друг берет от японцев дорогие подарки: стереоприемник, стереомагнитофон, стереопроигрыватель. А порядок у нас такой: дорогие подарки сдавать. Вызываю Виталия Аверьяновича. Спрашиваю: брал? Брал, говорит. Спрашиваю: почему не сдал? Сдал, говорит, только в комиссионный магазин. Ну что ты с ним будешь делать?! Поговорили мы с ним опять по душам. Вижу, человеку трудно. Зарплаты заместителя директора не хватает. Помочь ему надо, не губить же. Тут, как нарочно, с жалобой на мужа приходит ко мне Елена Прокофьевна и требует призвать его к порядку, то бишь вернуть ей мужа. Кое-кто видел, как она ко мне пожаловала. В объединении и так знали о романе Виталия Аверьяновича. Еще бы! В день по десять звонков. Дело принимало широкую огласку.
— Елена Прокофьевна и раньше жаловалась на мужа?
— Только один раз, в шестьдесят пятом году, когда Виталий Аверьянович надумал покорить Памир. Он был заядлым альпинистом. Как отпуск — он в экспедицию. Связи у него в этом мире были большие и друзей было много. Елена Прокофьевна хотела, чтобы я отговорил его. Куда уж там!
— Покорил Памир?
— Он — нет. Возвратился со сломанной ногой. Многие там поломали себе кости. До вершины добрались лишь двое. Зато с тех пор Виталий Аверьянович с альпинизмом покончил, на радость Елене Прокофьевне. Так на чем мы остановились? Да, дело принимало широкую огласку. Если, думаю, Елена Прокофьевна пришла ко мне, а я ей мужа не возвращу, она пойдет в партком. Опять вызываю Виталия Аверьяновича. Ты что, сукин ты сын, говорю, дело довел до того, что жена стала жаловаться?
— Что он ответил?
— Знаешь, говорит, Николай Тимофеевич, я обещал тебе не нарушать служебной дисциплины и не нарушу, обещать же того, что не сумею выполнить, не могу, хоть казни. Не в силах, говорит, порвать со своей актрисой. Знаете, чем все закончилось? Собрал он свои вещи и ушел из семьи. Почти год было тихо. Директор конторы, непосредственный начальник Виталия Аверьяновича, уехал в длительную загранкомандировку, а назначить директором Виталия Аверьяновича я не мог, хотя Виталий Аверьянович с самого начала вытягивал работу конторы. Отличный коммерсант. Слушай, говорю, ты бы оформил свои отношения со своими женщинами. Доколе, говорю, так жить будешь, ни туда и ни сюда? Подумаю, говорит. Елена Прокофьевна, она женщина интересная, к тому времени встретила человека и подала на развод. Это я позже узнал, после того, как Виталий Аверьянович вляпался в новый скандал. Я сказал, как он ушел из семьи?
— Вы сказали, что он ушел, собрав свои вещи.
— Да, он взял только свои вещи, самое необходимое, поступил благородно. Не знаю, какая муха его укусила, но он ударил жену, а когда жених Елены Прокофьевны встал на ее защиту, то и его саданул как следует, да так, что сломал человеку челюсть. Елена Прокофьевна вызвала милицию. Составили протокол, но жених отказался давать показания против Виталия Аверьяновича. Видно, стыдно ему было признаваться, что его избил муж невесты. А невеста, то бишь Елена Прокофьевна, оказывается, назвала Надежду Андреевну нехорошим словом. Вот и пошло и поехало.
— Зачем Виталий Аверьянович пришел к Елене Прокофьевне?
— Вроде бы оговорить условия развода.
— Что их было оговаривать? Он же ушел из семьи за год до этого.
— Знаете, когда наступает час официального развода, люди звереют. До этого люди как люди, а развод будто сигнал тревоги. У нас в объединении разводилась одна молодая пара. Красивые ребята, любо-дорого на них было смотреть. Так они делили даже простыни. Противно потом на них было глядеть. Я Виталия Аверьяновича не оправдываю. Но, знаете, Елена Прокофьевна не должна была прибегать к оскорблениям.
— Обождите, Николай Тимофеевич. Виталий Аверьянович пришел делить имущество, от которого он отказался за год до развода. Или я не понял вас?
— Не так, не так. Виталий Аверьянович хотел забрать лишь свои книги. У него только словарей двести томов. Когда он вошел в свою бывшую квартиру, а надо сказать, что дом у него был полной чашей, Елена Прокофьевна встретила его враждебно. Боялась, наверно, что Виталий Аверьянович помимо книг еще что-нибудь заберет. Жених не вмешивался, пока Виталий Аверьянович не ударил ее. Жениха, спрашиваю, зачем ты ударил? Не знаю, говорит. Очевидно, говорит, мысль, что все заработанное моим горбом за четверть века на блюдечке достанется этому хлюпику, помутила разум.
— Чем же закончилась вся история?
— Протокол милиция переслала к нам. Дело до суда поэтому не дошло. Помочь Виталию Аверьяновичу я уже не мог. Вмешались кадры. Он ушел из нашей системы. Пьесу его поставили. Думал, в этой системе он преуспеет. Куда уж там! Оказывается, сложнее, чем я думал. У нас все-таки проще.
— А развод?
— Развод состоялся. Виталий Аверьянович забрал у Елены Прокофьевны только книги. Сейчас она с мужем в Штатах. Он оказался журналистом. Вот и мой дом. Хорошо мы с вами поговорили! Спасибо. Ну, бывайте! — Аккуратов крепко пожал мне руку и вошел в арку дома рядом с концертным залом имени Чайковского.
Войдя в будку телефона-автомата, я позвонил Хмелеву.
— Как твой нос, Саша? Докопался до чего-нибудь?
— Докопался пока до соседки Герда. Ее дверной глазок нацелен на его квартиру. К тому же у нее собака, которая лает на каждый чужой шаг. Грач ушла от Герда примерно в час. Десять минут спустя ушел сам Герд. Домой возвратился в начале третьего.
С Гердом мы встретились в кабинете главного режиссера. Андронова в театре не было. Герд предложил мне диван, а сам сел за письменный стол.
— Вам идет это кресло, — сказал я.
Он пересел на стул и сказал:
— Вы бы поторопились с повторными вызовами и уточнениями. День-другой — и мы все уедем в отпуск.
— Вы лично куда едете?
— В Ялту. Показать путевку?
— Я смотрю, царапина на вашей щеке зажила.
— Далась вам эта царапина! Слушаю вас.
— Честно говоря, хотелось бы вас послушать.
— Меня? Разве я просил о встрече? Чего вы, собственно, от меня ждете? Что я признаюсь в убийстве Нади Комиссаровой?
— Разумеется, нет. Во-первых, я надеюсь наконец получить вразумительный ответ на вопрос: кто вас поцарапал?
— Во-вторых?
— Не торопитесь. Сначала ответ.
— Хорошо. Меня поцарапала женщина. Вас удовлетворит такой ответ?
— Только наполовину. Имя женщины?
— Этого я никогда не скажу.
— Но ведь мы установим это.
— Не будем терять времени. Во-вторых?
— Во-вторых, что вы можете сказать о бриллиантовом колье, принадлежавшем Комиссаровой?
— Я никогда не видел никакого колье у Комиссаровой.
— Павел Николаевич, вы проявили живой интерес к колье…
— Прекратим бессмысленный разговор. Я никогда не видел колье у Комиссаровой. Меня вообще не волнуют женские побрякушки.
— Ладно. Оставим и это. В-третьих, вы солгали, утверждая, что после ухода от вас Татьяны Грач легли спать. Где вы были с часу ночи до двух?
— Вы что, изучаете каждый мой шаг? Это возмутительно. Я не буду больше отвечать ни на один ваш вопрос.
— Боюсь, что в таком случае вам придется отложить поездку в Ялту.
— Вы угрожаете мне?! Я вынужден буду жаловаться на вас.
— Такое право у вас есть, но позиции слабые. Заведомо ложные показания и уклонение от дачи показаний — уголовно преследуемые деяния. Телефон и мой и Мироновой у вас есть. Буду с нетерпением ждать вашего звонка. До свидания, Павел Николаевич.
Направляясь к Страстному бульвару, месту встречи с Рахманиным, я думал о том, что поступаю неверно, бегая от одного свидетеля к другому. Их надо было сразу допросить с протоколом и со всеми формальностями. Тот же Герд вел бы себя иначе у следователя. По крайней мере, лжесвидетельство и отказ от дачи показаний были бы запротоколированы. Но каждый вызов к следователю — это время. А оно устрашающе бежало вперед, приближая день отпуска в театре. И еще — я хотел своими беседами подготовить Миронову к допросам.
Рахманин уже ждал меня.
— Догадываюсь, зачем вы меня вызвали, — сказал он. — Таня Грач?
Я подумал, что сейчас он начнет все приписывать женским домыслам и отрицать саму возможность существования колье. К счастью, я ошибся.
— Очевидно, колье было, — сказал Рахманин. — После разговора с Таней я долго размышлял.
— И пришли к выводу, что колье было?
— Могло быть.
— Каким же путем вы пришли к такому выводу?
— Отчасти благодаря вам. Вы спрашивали меня о Скарской. Я вам ответил, что ничего о ней не знаю. После разговора с Таней Грач это имя почему-то всплыло в памяти. Я позвонил одному своему приятелю. Он театровед. Потом я позвонил Андронову. Он тоже кое-что рассказал мне. Ну а дальше нетрудно было выстраивать версию. Так, кажется, у вас принято говорить? Теперь мне понятны слова Нади: «У нас есть что продать».
— Вы не видели колье?
— Нет же, конечно, нет. Неужели до вас это не дошло?
Выслушав меня, Миронова сказала:
— Не блеф ли это колье? Действительно, откуда у Комиссаровой такая драгоценность?
— Скорее всего, от Скарской.
— В таком случае, Скарская должна была быть добрейшей старухой.
— Этого нельзя проверить. Нельзя проверить и то, какие драгоценности у нее оставались под конец жизни.
— Относительно драгоценностей не согласна. Архивные документы, завещание…
— Будете копаться в архивах?
— Надеюсь, вы поможете бедной женщине. Не пугайтесь. Пока не уверена в необходимости такого шага. То, что мы знаем о Скарской и об отношениях между ней и Комиссаровой, исключает саму возможность подарка. Вспомните, Скарская холодно приняла Комиссарову, не узнала ее.
— Но потом они еще раз встретились! Комиссарова навезла Скарской кучу гостинцев. Скарской шел девяносто второй год. Представляете радость старушки? Может быть, растроганная, она не знала, чем одарить Комиссарову, и в порыве благодарности подарила ей колье. В девяносто два года отношение к драгоценностям наверняка меняется и ими дорожат меньше, чем в молодости.
— У вас богатое воображение, Сергей Михайлович. Допустим, все было так. В пятьдесят девятом году Комиссаровой исполнилось семнадцать лет. Полагаете, что семнадцатилетняя девочка могла умолчать о подобном подарке?
— Что семнадцатилетняя девочка из бедной семьи понимала в бриллиантах?! Это потом она осознала их блеск.
— Не могла она умолчать о подарке, да еще от Скарской. Потом — не в семнадцать ли лет она стала известной актрисой и не в семнадцать ли лет решила избавить мать от сына-разбойника? Не каждый взрослый человек до такого додумается. Сколько лет она молчала о колье? Двадцать три года. В ее характере это? Нет, дорогой Сергей Михайлович.
— Вынужден сослаться на вашего шефа — факты и только факты, все остальное от лукавого. Вот факт, — я постучал пальцем по рисунку Татьяны Грач. — Считаю, что нам следует вернуться к заключению комплексной экспертизы. Под ногтями Комиссаровой были обнаружены следы крови. Не так ли?
— Вам не дает покоя царапина на щеке Герда?
— Не дает, особенно сегодня, когда мы знаем, что с часу до двух ночи его не было дома. Я не говорю об остальном — лжесвидетельстве, отказе от дачи показаний и ненависти к Комиссаровой.
— Как установить, что есть связь между следами крови под ногтями Комиссаровой и царапиной на щеке Герда?
— Господи, Ксения Владимировна! Для этого существует экспертиза.
— Нет, Сергей Михайлович. Это исключено. До тех пор, пока у нас не будут доказательства его причастности к смерти Комиссаровой.
Совещание у Самарина не состоялось. Его увезли с приступом домой. От «скорой помощи» он отказался. Совещание провел заместитель начальника МУРа Гринберг.
Когда мы с Хмелевым вернулись в кабинет, Александр сказал:
— На досуге я тут вычертил схему. Взгляни. — Он показал мне свое творение — окружность с отходящими от нее лучами. Если бы не фамилии и цифры, схему можно было принять за детский рисунок. Так малыши изображают солнце. — Окружность, как ты догадался, дом Комиссаровой, лучи — расстояние в километрах от домов Голованова, Герда, Грач и Голубовской. Ты заметил, что все они на «г»?
— Заметил. А куда делся Орлов?
Хмелев провел от окружности новую линию.
— Получается, что все живут в пределах двенадцати километров от дома Комиссаровой. До двадцати минут езды на машине.
— Голованов тоже вернулся домой в два часа ночи?
— Я этого не говорил.
— Что с Голубовской?
— Возвращается послезавтра.
Хмелев ошибся. Валентина Голубовская возвратилась в Москву в тот день, когда мы с ним беседовали о ней и он наводил справки, а не двенадцатого сентября вместе со всеми. Узнав об этом у руководителя группы, Хмелев помчался из аэропорта к дому Голубовской, но не застал ее. Старика соседа тоже не оказалось в квартире. Хмелев кружил по дворам до тех пор, пока не нашел старика на скамейке. Он играл с приятелем в шашки. «Отец, вы не видели Валентину?» — спросил Хмелев. «Вальку-то? Намедни видел», — ответил старик. «Что значит — намедни?» — спросил Хмелев.
— На днях, — сказал я. — Рязанское наречие.
— Ах да, ты же у нас ведь еще и филолог, — сказал Хмелев. — Но я спросил об этом старика.
«Позавчерась, как воротилась из своей Венгрии», — ответил старик. «Куда же она делась?» — спросил Хмелев. «Позавчерась и уехала». «Вы передали ей повестку?» — «Как же не передал? Передал».
Хмелев поехал к Татьяне Грач. От нее он узнал, что Валентина Голубовская улетела в Сочи.
— Ничего, да? Лучшая подруга, елки-палки! — сказал Хмелев.
— Живые пусть остаются с живыми…
— Что, если она договорилась с любовником ограбить Комиссарову? Уж она-то знала о колье! Шепнула любовнику, выбрала ночь перед отлетом. Может, и колье уже нет в Союзе.
— У нее есть любовник?
— У кого же она провела ночь?! У тети Паши?
— Фантазируешь? Я-то думал…
— А Орлова она не могла знать?
— Саша, мне кажется, что Самарин прав. Похоже, Орлов не причастен к смерти Комиссаровой.
— Почему? Если он готов был зарезать меня забесплатно, то уж за колье он зарезал бы десять Комиссаровых. Говорил, что надо снять Голубовскую с рейса. По крайней мере, вопросов возникало бы сейчас меньше.
Вопросов было действительно много. И Самарин, который на следующий день после приступа вышел на работу, и Миронова считали, что пора предположений миновала — надо действовать.
В тот же вечер я вылетел в Сочи.
В аэропорту в Адлере меня встретил инспектор Вадим Яхонтов, чем-то напоминающий Хмелева. С добрейшей улыбкой на лице он сказал, распахивая дверь «Жигулей»:
— Транспортом обеспечены. Начальство предоставило машину в честь вашего приезда.
Забросив портфель в гостиницу, мы поехали в санаторий «Актер», где отдыхала Голубовская.
Переговорив с вахтером, пышноусым полным армянином, Яхонтов сказал мне:
— Восьмой этаж. Живет с подругой.
В номере никого не было.
— Поднимемся на шестнадцатый этаж в бар. Может, она там.
В баре среди посетителей я не обнаружил Голубовскую. Заказав кофе, мы взяли чашки и вышли на открытую веранду. Казалось, до неба рукой подать. Оно нависало над нами, сверкая и подмигивая тысячами глаз. У меня не выходило из головы колье Комиссаровой, и я вспомнил не раз читанное об южном небе: «На синем бархате были рассыпаны бриллианты». Правда, бриллианты никто в наше время не рассыпает, особенно в таком количестве, но это не имело значения…
Голубовская сидела в обществе известных актеров. В белом платье с распущенными светлыми волосами, которые она то и дело отбрасывала назад. Голубовская что-то горячо говорила. Она повысила голос, и я услышал:
— Поймите, наконец, Офелия не сумасшедшая! Она прикидывается сумасшедшей из страха. Она боится! Она боится потому, что знает тайну… Тайну смерти.
Ее соседи молчали.
— Ничего вы не понимаете! — она вскочила и порывисто ушла с веранды.
В двухместном номере был женский бедлам. Пока Голубовская лихорадочно собирала разбросанные на кроватях и креслах бюстгальтеры, трусики, купальники, я решил времени зря не терять.
— Когда в последний раз вы видели Надежду Комиссарову?
Голубовская застыла с вещами в руках. В оцепенении она смотрела на меня, мигая глазищами, и вдруг стала заикаться. У меня с языка чуть не сорвалось, как у них принято говорить в театре: «Вторично». Заикание использовал папаша Горио, когда хотел подумать.
— Это я… я убила Надю, — произнесла Голубовская.
Я ушам своим не верил. Как же так? Подруга убивает подругу. Или я безнадежно отстал в своем понимании дружбы, или в моем представлении мир по-прежнему, как десять лет назад, когда я был глуп и наивен, разделен на полюсы, на черное и белое, и я по-прежнему страдаю своеобразным дальтонизмом.
Яхонтов непонимающе глядел на меня. Я молчал.
С Голубовской началась истерика. Уткнувшись лицом в вещи, которые держала в руках, она рыдала. Я дал ей воды. Смазалась краска, и обнажилось ее лицо. Перед нами стояла немолодая женщина, жалкое подобие той, которая десять минут назад с апломбом рассуждала на веранде об Офелии.
Распахнув дверь, в комнату ворвалась женщина в чалме и развевающемся оранжевом платье.
— Что здесь происходит?! — произнесла она, бросаясь к Голубовской. — Валентина, милая, что с тобой? Ну, Валентина… Дайте воды! Воды дайте!
Я протянул ей стакан.
Она заставила Голубовскую выпить воды, но это не помогло. Голубовскую трясло. Женщина уложила ее на кровать.
— Что здесь происходит?! — Она почему-то грозно двинулась на меня, хотя Яхонтов стоял к ней ближе.
Яхонтов опередил меня. Сунув ей под нос удостоверение, он спросил:
— Вы кто будете?
— Актриса, — женщина растерялась, но на секунду. — Дюжева Вероника Борисовна, Московский театр сатиры.
— Вы не могли бы…
— Нет!
— …оставить нас с вашей подругой ненадолго?
— Нет!
— Тогда мы вынуждены будем забрать ее в управление.
— Нет! — закричала Дюжева и встала перед Голубовской, которая продолжала рыдать. — Она ни в чем не виновата!
— В чем не виновата? — спросил я.
— Ни в чем! Она сказала вам, что виновата в смерти Нади Комиссаровой? Сказала? Бред! Бред!
— Виновата! Виновата! — закричала Голубовская, колотя подушку.
— Замолчи, Валентина! Сейчас же замолчи!
— Надо обеих забрать в управление, — шепнул мне Яхонтов.
— Идемте.
Он недовольно последовал за мной из номера.
— Не понимаю я вас, — сказал Яхонтов в лифте. — Убейте, но не понимаю. Да они за ночь все оговорят!
— Они давным-давно все оговорили, друг мой. А управление не панацея от наших бед и ошибок.
Я спал прескверно, хотя в гостинице было тихо. В шесть утра я проснулся и понял, что больше не засну. Из окна я увидел море. Оно в дреме грелось на солнце. Я не взял с собой плавок и пожалел об этом. Когда еще представился бы случай окунуться в море? В отпуск я мог уйти по графику только в ноябре. Я натянул на себя тренировочные брюки, решив, что на пляже в такую рань не будет ни души и можно поплавать нагишом. Перекинув полотенце через плечо, я открыл дверь, когда внезапная мысль о Голубовской остановила меня. Голубовская возникла перед глазами. Она шла с чемоданом в руке к такси. Это видение, то расплывчатое, то скомканное, мешало мне спать, но во сне я не мог разглядеть женщину с чемоданом, не мог узнать ее, как ни силился, а лишь догадывался, что это Голубовская. Наспех приняв душ и побрившись, я выскочил из гостиницы. Мне повезло. Подъехало такси. Из него вышел, судя по белой джинсовой униформе, подгулявший светский львенок. Я сел в машину и сказал шоферу:
— В «Актер».
На скамейке перед санаторием сидела Дюжева. На ее голове по-прежнему красовалась чалма, и впечатление было такое, что Дюжева не ложилась спать. Неужели мой сон оправдается?
— Доброе утро, — сказал я, садясь на скамейку.
Дюжева недружелюбно взглянула на меня и кивнула. Закрыв глаза и закинув голову, она подставила лицо солнцу.
— Не спится? — сказал я. Она не ответила.
— Как Валентина Михайловна себя чувствует?
— Господи!
Она хотела уйти, но я встал перед ней.
— Где Валентина?
— В номере. Где еще ей быть?!
Я облегченно вздохнул.
Дюжева брезгливо обошла меня и направилась к зданию.
— Когда получите повестку, не вздумайте увиливать от своего гражданского долга, — сказал я ей вдогонку.
Дюжева обернулась:
— Какую еще повестку?
— Такой небольшой листок, которым граждане приглашаются в милицию.
— С вас станет! Вы пришлете повестку сюда. Вы хотите, чтобы наш отпуск пошел насмарку. Вы этого добиваетесь? Что вам надо?
— Прошу вас, — я жестом указал на скамейку.
— Только покороче. — Дюжева села на край скамейки.
— Вы давно дружите с Валентиной Михайловной?
— Двадцать лет.
— Близкая подруга. Значит, вы должны знать…
Она нетерпеливо перебила меня:
— Я все знаю! Не ходите кругами. Вас интересует та злополучная ночь, когда погибла Надя Комиссарова…
Дюжева запнулась. Я не сомневался, что дальше она скажет: «В ту ночь Валентина была у меня».
— Кто может подтвердить это? — спросил я.
— Что «это»? — Дюжева была сбита с толку.
— Что Валентина была у вас.
— Если вы знаете, зачем подтверждать?
— Надо соблюсти формальность.
— Я подтверждаю.
— Вы утверждаете. К сожалению, это не одно и то же.
— Вам-то чего сожалеть?!
— В интересах Валентины Михайловны. Постарайтесь вспомнить.
— Мне незачем стараться. У меня прекрасная память. Никто не может подтвердить, потому что мы с Валентиной были вдвоем. Вдвоем, понимаете?
— Понимаю. Вы сказали «когда погибла Надя Комиссарова»…
— Да, я так сказала. Иного слова не подберешь. Самоубийство или убийство, все равно это гибель.
— Вы придерживаетесь мнения…
— Мнение посторонней женщины вас должно интересовать меньше всего. Могу сказать твердо: если это убийство, то Валентина не имеет к нему никакого отношения. Абсолютно никакого! Валентина и убийство… Уму непостижимо!
— Чем объяснить, что Валентина Михайловна вчера заявила: «Это я убила Надю», а потом, хотя вы пытались всячески помешать ей, утверждала, что виновата в смерти Комиссаровой?
— Надо знать Валентину, чтобы понять, почему она несла этот бред.
— Так объясните, почему?
— Вы скажете, что я предвзята. Впрочем, мне все равно. О мертвых не говорят плохо. Но я не могу говорить о Наде Комиссаровой хорошо. С моей предвзятой точки зрения, Надя Комиссарова была стервой, эгоистичной и завистливой стервой. Достаточно одного того, как она поступила с этим несчастным Головановым. Он бросил к ее ногам все — семью, карьеру, состояние, будущее. Она походила по всему этому, и в сторону с извинениями. А то, что все это уже было растоптано, ею же растоптано, наплевать. Я ее терпеть не могла и избегала, а Валентина жалела. Они часто встречались, тем более что работали в одном театре. Комиссарова была хорошей актрисой. Но актерская судьба, знаете ли, изменчива. Сегодня тебе дают роли, завтра — нет. Нет ничего более безжалостного, чем сцена. Ни груз заслуг в прошлом, ни звание, никакие заслуги не помогут, если вдруг тебя переиграл даже студиец. Каждый день надо доказывать свою незаменимость на сцене, что ты актриса, хорошая актриса. Каждый раз все сначала. У Валентины актерская судьба сложилась иначе, чем у Комиссаровой. Сначала — ни одной роли, а потом гадкий утенок превратился в прекрасного лебедя. Комиссарова распустила слух, что Валентина получает роли потому, что стала любовницей Герда. Вроде все логично. Когда Комиссарова получала роли, она была женой Андронова. Но неправда. Для Валентины понять — значит простить. Она простила Комиссарову. Более того, у Валентины появился комплекс вины. Она все больше проникалась чувством, что обделяет Комиссарову, и дошла до того, что отказалась от роли Офелии в пользу Комиссаровой. Это настолько необычно в театре, что даже Андронов дал согласие. Комиссарова не знала, кому обязана будущей ролью, да и не поверила бы, узнав. Она, конечно, была счастлива. Столько лет без ролей, а в театре что ни сезон, то премьера, и вдруг — Офелия! Не знаю, что произошло с Андроновым, но двадцать седьмого августа утром Андронов вызвал к себе Валентину и сказал, что Офелию будет играть она. Наверно, на этом настаивал Герд. Можете представить положение, в котором оказалась Валентина? Она считала неэтичным держать Комиссарову в неведении и в тот злополучный вечер, поняв, что, несмотря на обещания, Герд ничего не скажет Комиссаровой, сама сообщила той о принятом руководством театра решении. Вот почему Валентина сказала, что убила Комиссарову.
— В котором часу Валентина Михайловна приехала к вам в ту ночь?
— В пять минут третьего.
Выходило, что Голубовская час добиралась до стадиона «Динамо», где в доме напротив жила Дюжева. От «Молодежной» до «Динамо» двадцать минут езды.
— Взглянули на часы?
— Я все время глядела на часы, потому что ждала Валентину и беспокоилась за нее. Она ушла от Комиссаровой в час, но долго не могла поймать такси.
— Утром Валентина улетала. Разве не логичнее было бы, если бы вы поехали к ней?
— Нет, не логичнее. У Валентины нет швейной машины, а у меня есть. Я шила для нее платье.
— Значит, вы всю ночь шили?
— Да, говорили и шила.
— Вам не доводилось видеть на Комиссаровой бриллиантовое колье?
— Колье? Никогда не видела. И Валентина никогда не говорила о колье. А вот кольцо с бриллиантом видела. Помнится, кто-то спросил у Комиссаровой, откуда у нее кольцо. Она ответила невнятно, вроде того, что это наследство. Покойная умела наводить тень на ясный день.
— Скажите, почему Валентина Михайловна вернулась из Венгрии раньше группы?
— Я ее упросила. У нас же были на руках путевки. Я с большим трудом их достала. Не хотелось терять два дня. К тому же меня могли поселить с кем-нибудь…
— Вы ее уговорили не являться к следователю и даже не звонить?
— Она звонила несколько раз. Никого не застала. Голованов дал ей телефон следователя и ваш.
— Они встречались с Головановым?
— Да, они были на могиле Комиссаровой. Надо идти. — Дюжева встала.
— Спасибо, Вероника Борисовна. Мы еще увидимся.
— Зачем?
— У нас существует такая бюрократическая форма, как протокол.
Она ничего не ответила и ушла.
Солнце стало припекать. Я пересел в тень.
Часы показывали половину восьмого. Именно в это время Голубовская уехала домой от Дюжевой. Старик, сосед Голубовской, показал, что она пришла в восемь утра. Полчаса на дорогу…
Я поднялся на восьмой этаж, надеясь, что Валентина Голубовская уже проснулась. В коридоре толпились отдыхающие и что-то шумно обсуждали. Вдруг они как по команде смолкли и расступились. Из номера Голубовской санитары вынесли носилки. На них лежала Голубовская. Закрытые глаза. Мертвецкая бледность. Меня пронзила страшная мысль, что она убита, но хватило разума сообразить, что мертвую не несли бы с открытым лицом. Из номера вышел врач. Я шагнул к нему и решительно взял за локоть.
— Доктор, что с ней?
— Нервное потрясение, молодой человек, — еле слышно сказал он и укоризненно покачал головой. Думаю, он решил, что перед ним возлюбленный Голубовской.
Меня окружили отдыхающие.
— Что он сказал?
— Что он вам сказал?
Из номера выскочила Дюжева с дорожной сумкой в руке.
…Голубовская потеряла дар речи. Хотя через два дня речь начала восстанавливаться, врач категорически возражал против моего визита к ней. По-моему, не последнюю роль в решении врача играла Дюжева, взявшая на себя обязанности сиделки. Каждый раз, стоило мне появиться в больнице, она, словно предчувствуя мой приход, беседовала с врачом. Увидев меня, она исчезала, но дух ее оставался в кабинете. Между нами возникло молчаливое состязание, граничащее с ненавистью.
Я бродил по Сочи, не зная, как убить время, и это бесцельное времяпрепровождение убивало меня самого. Все вызывало раздражение, даже море и пляж. Дважды я звонил в Москву, убеждая Самарина, что мне нет смысла оставаться в Сочи, но генерал был непреклонен. В третий раз он сердито сказал:
— Что там у тебя опять?
— Мне здесь делать нечего, Владимир Иванович.
— Я спрашиваю, что ты опять натворил?
Самарин был не в духе. Видимо, печень давала о себе знать.
— Телега?
— Вот так и работаете, как говорите!
В определенные моменты у Самарина возникала идиосинкразия к жаргону.
— Извините, товарищ генерал. Я хотел сказать — жалоба.
— Значит, ты допускал, что жалоба может быть. Какими же методами ты пользуешься, майор Бакурадзе?
— Обычными, товарищ генерал. В рамках социалистической законности.
На меня внезапно навалилась усталость, такая, что я готов был лечь на пол. Самарин меня отчитывал. Оказывается, Дюжева звонила ему. Как она нашла его телефон? Почему Людмила Константиновна соединила ее с ним?
— Ты слушаешь меня? — спросил Самарин.
— Слушаю, товарищ генерал.
— Ничего ты не слушаешь. Твою подопечную перевезут в Москву. Столичные медики быстрее поставят ее на ноги, если там она так плоха, что ты и поговорить с нею не можешь. Проследи. Понятно?
В Москве меня ждал сюрприз — обожженный по краям лист из дневника Комиссаровой. Профессор Бурташов оказался прав. Дневник все-таки был. Эксперты не обнаружили ни на листе, ни на конверте с приклеенными буквами из газет никаких следов. Зато почерковед заключил, что записи сделаны рукой Комиссаровой. Записи были короткими, без даты. Комиссарова и здесь сохраняла верность себе — игнорировала время.
«Я стала думать о смерти. Не знаю, когда это началось. В молодости не думаешь о смерти, ибо кажешься себе бессмертной.
Ссора следует за ссорой. Он не понимает меня. Никто по-настоящему никогда меня не понимал. Я актриса. Актриса!
Он ненавидит меня. Я не знала, что меня можно ненавидеть.
Он не может простить меня, что я отбила его у М. Она молода и свежа. Его тянет к ней.
Зачем все это? Зачем мои мучения и страдания? Мне хочется кричать от отчаяния. Я поняла, что мне не дадут роли. Мой драгоценный бывший муж сказал, что не надо было портить отношения с Гердом.
Мы опять поссорились. Он сожалеет, что связался со мной. Уверена, он многое отдал бы, чтобы избавиться от меня».
— Теперь послушай вот это. — Хмелев достал из ящика стола магнитофон. — Человек, который прислал лист из дневника, предварил отправку звонком дежурному по городу. — Он нажал на клавишу. — Тот дал наш телефон.
«— Петровка, спрашиваю? — мужской голос был сиплым. На голос накладывался городской шум. Несомненно, звонили из автомата.
— Да, Петровка. Слушаю вас. — Это был голос Хмелева.
— Я тут нашел одну бумаженцию. Про какую-то артисточку в ней говорится. Я и подумал, не о той ли, которую давеча кокнули.
— Где нашли?
— А тут, недалеко. Прислать?
— Лучше привезите сами. Так быстрее будет.
— Э-э, нет. Затаскаете.
— Мы вас отблагодарим.
— На кой ляд мне ваша благодарность? За благодарность бутылку не купишь.
— Дадим на бутылку.
Мужчина хихикнул.
— Для родной милиции, которая меня бережет, готов служить бескорыстно. Ждите конверт».
— Откуда звонили? — спросил я.
— Из автомата на улице Маши Порываевой.
— Маши Порываевой? Там ведь жил Рахманин. Послушаем еще раз.
Мы прослушали запись трижды. Я задумался. Если человек предварил отправку письма звонком, значит, он беспокоился о том, чтобы письмо дошло до нужного ему адресата. Такое беспокойство не стал бы проявлять пьянчужка, которым мужчина старался показаться.
— Работа под алкаша. Алкаш не стал бы говорить «готов служить бескорыстно», скорее сказал бы: «Готов служить без бутылки». Кто-то из недоброжелателей Рахманина.
— Кто-то начал дергаться? А почему не допустить, что Рахманин сжег дневник?
— И не дожег один лист? Специально для того, чтобы его подобрал какой-нибудь пьянчужка и прислал тебе. А отсутствие каких бы то ни было следов?
Зазвонил телефон. Я взял трубку. Миронова сообщила, что Орлов просится на допрос.
— Ваше присутствие желательно, — сказала она.
— Хорошо, буду, — ответил я и сказал Хмелеву: — Продолжим позже. Я к Мироновой.
Он натянуто улыбнулся и сел на стул.
— С чем пожаловали, Орлов? — спросила Миронова.
— Мелочь одна. Я вот в прошлый раз показал, что никого не встретил, когда был у Комиссаровой и она меня одарила… Встретил я, когда вышел из подъезда. Мужика с девкой. В машину они садились, в красные «Жигули». Я еще попросил у мужика закурить.
— Дал?
— Дал. «Мальборо». Я ему сказал: «Попроще не найдется?» Он ответил: «Попроще не держим». Девка стояла с другой стороны машины и на меня вообще не смотрела. Я еще подумал: «Наверно, дочка. Были в гостях, едут домой». От мужика пахло выпивкой. Рисковый, думаю, мужик, не боится ездить поддатым. Он-то меня наверняка запомнил…
— Можете описать его?
— Мужик в возрасте, но крепкий. Седой. Рост средний. Одет во все заграничное. Белый костюм с короткими рукавами. Англичанин из кино про колонии. Только без шлема. Еще перстень на указательном пальце. — Орлов с надеждой перевел взгляд на меня. — Найдете, а?
— В лицо узнаете мужчину? — спросил я.
— Как пить дать. И девку эту лохматую узнаю. У меня глаз — ватерпас. Вы только найдите!
— Постараемся, — сказал я.
Мой ответ не удовлетворил Орлова.
— Когда Комиссарову убили? Ну, в час, в два, в три? Когда?
— Почему это вас интересует? — спросила Миронова.
— Не хотите говорить? Не говорите. Не надо. Но танцуйте от этой печки. Я у нее был в час. Найдите мужика с девкой! Они подтвердят, что видели меня в начале второго. Не стал бы же я засвечиваться перед ними, решившись на мокрое дело! За дурака меня держите?!
— Не кричите, Орлов. Говорите, пожалуйста, спокойнее.
— Говорю спокойно: в начале второго ушел от Комиссаровой, пешком добрался до своего дома — пожалел деньги на такси, в два спал как убитый. Найдите мужика с девкой!
У Голубовской полностью восстановилась речь, но все еще сохранялась подавленность. Лечащий врач разрешил допросить ее. Нам отвели кабинет. Когда Голубовская вошла, я поразился переменам, происшедшим в ней. Цело было не только в том, что она сменила шикарное белое платье на серый больничный халат, который никого не украшает. Поражали ее глаза. Казалось, они стали больше, распахнулись, как окна, выставив напоказ то, что творилось у нее на душе.
Я представил ей Миронову.
— Приношу извинения, что тревожим вас. Вынуждают обстоятельства, — сказала Миронова.
— Знаю, — тихо сказала Голубовская.
— Вы дружили с Надеждой Андреевной Комиссаровой?
— Да.
— Может быть, вы сами все расскажете?
Голубовская не шелохнулась.
Мы ждали.
— Нет, не могу, — наконец произнесла она.
— Вам легче отвечать на вопросы?
— Не знаю. Попробуем.
Надо было начинать с наименее острых вопросов и втягивать Голубовскую в разговор постепенно.
— Вспомните, пожалуйста, что в комнате горело: люстра или торшер, когда гости ушли и вы с Надеждой Андреевной остались вдвоем, — сказал я.
— Люстра.
— Кто вынес дубленку в прихожую?
— Я.
— Когда вы вешали дубленку, рядом на крючке висела связка ключей?
— Нет.
— Надежда Андреевна говорила вам, что соседи из верхней квартиры оставили ей ключи?
— Вы об этих, ключах спрашиваете? В какой-то момент у Нади был порыв подняться наверх и полить цветы. Я удержала ее.
— Почему?
— Надя была в ужасном состоянии.
Да, конечно, Комиссарова была в ужасном состоянии. По-настоящему близкая подруга попыталась бы вывести ее из этого состояния, а не стала бы доводить до отчаяния, сообщив, что Офелию будет играть она, но не Комиссарова. Какая была в том необходимость? Но я решил не расспрашивать Голубовскую о ее немилосердном поступке.
Неожиданно она сама заговорила о нем:
— Я весь вечер мучилась, не знала, как ей сказать, что в театре перерешили насчет Офелии. Вины моей не было, и я хотела, чтобы Надя знала об этом. Наутро я улетала в Венгрию. Не могла я улететь, ничего ей не сказав. — Голубовская заплакала.
— Что вы услышали в ответ? — спросила Миронова.
— Это было ужасно! Это ужасно! Надя сказала, что всю жизнь ее все предают, сказала, чтобы я ушла, что она хочет остаться одна.
— Вы ушли, но хотели возвратиться?
— Да.
— Почему не возвратились?
— Меня ждала подруга, Вероника Дюжева. Надя все равно не открыла бы дверь.
«Открыла бы!» — хотелось сказать мне. Она сама знала, что Комиссарова открыла бы дверь и впустила бы ее.
— Вы видели у Надежды Андреевны вот это колье? — Я показал ей рисунок Татьяны Грач.
Она мельком взглянула на рисунок. Ее заинтересовала запись, сделанная мною рядом с рисунком, о весе бриллиантов.
— Но ведь в колье вовсе не бриллианты, — произнесла она.
— Что же?
— Стеклышки. Что произошло?
— Вы уверены?
— Я знаю! Колье сделал для Нади наш бывший бутафор. Что произошло?
— Как зовут бутафора?
— Григорий Пантелеймонович Шустов.
— Адрес?
— Не помню. Он живет у Никитских ворот, на улице Герцена, в доме, где магазин «Консервы», на втором этаже. Скажите же, что произошло?
— Ксения Владимировна скажет вам все, что необходимо. — Я встал. — Еще один вопрос. Кто, кроме вас, знал, что в колье не бриллианты, а стеклышки?
— Никто.
— А если бы кто и знал? Не поверил бы. Мои стразы не каждый специалист отличит от настоящих, природных камней.
Шустову было семьдесят шесть лет, но чувства у него не атрофировались. Увидев рисунок в моем блокноте, он сказал с гордостью:
— Моя работа.
— Давно занимаетесь подделками, Григорий Пантелеймонович?
— Подделки — это совсем другое… Дело ваше, называйте как хотите. Я, батенька, в молодости ювелиром был. Потом голод, холод. Кому нужны были ювелиры? Пришлось, как говорил Остап Бендер, переквалифицироваться. Кем я только не работал! Плотничал, столярничал, на стекольном работал, на тракторном работал. Потом война, фронт. После войны в театр попал. Стал бутафором. А старая закваска давала о себе знать. Тянуло к ювелирному делу. Вот я и стал полегонечку из серебра разные украшения изготовлять. Серебро тогда было дешевое, можно сказать, бросовое. Потом и к стразам перешел. Ну, все знают, что страз — искусственный драгоценный камень из хрусталя с примесью свинца и других веществ. Вот в этих других веществах и весь секрет. У каждого, батенька, свой секрет. Надю я всегда любил. Душевный она человек. Уж я постарался для нее сработать колье. Под восемнадцатый век. Что актриса получает?! А она остается женщиной. Хочется иметь украшения. — Шустов достал из шкафа тяжелую книгу «Русские самоцветы». Раскрыв ее, он показал мне цветной снимок колье, жалкое изображение которого было в моем блокноте. — Узнаете?
— Да, конечно.
— Сейчас я уже не смог бы сработать такое колье. Руки стали дрожать. Дрожат, окаянные. Да и заказчиков не стало. Жизнь другая пошла. Все хотят иметь настоящие драгоценности.
…Вечером я поехал к Гриндину. Он встретил меня радушно, усадил в кресло, открыл бар и предложил прохладительное — джин с тоником. Я отказался пить, и он, посмеявшись над нашими условностями, — а на Западе полицейские пропускают рюмку-другую крепкого и ничего, работают не хуже нашего, — спросил:
— Как продвигается расследование?
— Нормально, — ответил я.
— Если бы нормально, вы бы не обращались снова ко мне, — лучезарно улыбаясь, сказал Гриндин. — Где-то что-то заело? Чем я могу помочь?
— В прошлый раз у меня создалось впечатление, что в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа вы не выходили из дома.
— Ну и что?
— Ну и я хотел бы уточнить, верно ли это впечатление?
— В чем дело? Неужто вы и меня стали подозревать?
— Вы выходили из дома?
— Нет. А если даже допустим — выходил. Что из этого?
— Допустим. В какое время?
— Ну знаете ли! Это как-то странно.
— Какого цвета машина у вас?
— Красного.
— Допустим, что вы садились в машину. Кто бы мог это видеть?
— Никто!
— Василий Петрович, напрягите память.
Он долго мучил свою память для вида.
— Никто!
— Где ваш перстень, Василий Петрович?
— На тумбе.
— А сигареты какие вы курите?
— «Мальборо» я курю. Слушайте, вы начинаете меня сердить!
— Не надо, Василий Петрович, сердиться.
— Хорошо, я не сержусь. Только не ходите вокруг да около. Есть такое русское выражение. Доводилось слышать?
— Не только это. Долго ходить — мертвого родить. Имя и телефон женщины, которую вы провожали?
Гриндин не упал от неожиданности и даже не смутился.
— Зачем? Зачем вам это? — лучезарная улыбка вновь появилась на его лице.
— Надеюсь, она будет более откровенной…
— Вы же знаете, что я женат. Да и женщина, о которой вы говорите, не свободна. Видите, сколько препятствий?
— Вам придется их преодолеть. В котором часу вы вышли из дома?
— В час.
— Встретили кого-нибудь?
— Нет. Хотя… Обождите! Какой-то тип попросил сигарету. Ну конечно! Подозрительный тип, доложу я вам. Он еще спросил, не найдется ли что-нибудь попроще, когда я протянул «Мальборо».
— Узнаете его в лицо?
— Еще бы! Бандитская рожа.
— Когда вы возвратились домой?
— Без двадцати два. В этот раз я абсолютно никого не встретил. Надеюсь, мы решим этот вопрос по-мужски?
— Вы полагаете, что я намерен сообщить вашей жене, с кем вы спите в ее отсутствие?
— Существует такая форма порицания, как письмо на работу.
— Вы утверждали, что слышали крик Надежды Андреевны. Значит, ваша приятельница тоже слышала?
— Нет. Она не могла ничего слышать. Крик я слышал один, когда вернулся. Ну как? Мы решим наш вопрос по-мужски?
— Я не собираюсь копаться в чужом белье.
— Благородно с вашей стороны. Теперь я спокоен.
— Преждевременно обольщаетесь. Вам придется давать письменные показания следователю.
Миронова и я приехали на квартиру Комиссаровой. Был поздний вечер.
— У меня дома голодный муж.
— Ничего, Ксения Владимировна. Скоро все закончится.
— Откройте хоть балконную дверь. Душно.
— Я как раз собирался это сделать. — Я открыл балконную дверь.
— Вы уверены, что так уж скоро все закончится?
— Да, Ксения Владимировна. День-другой, и все.
Миронова вдумчиво посмотрела мне в глаза.
— Что у вас на уме?
— Многое.
— Так поделитесь.
— Еще не разложилось по полочкам. Все навалено в кучу. Я должен полежать. Лежа мне думается легче.
— И что? Завтра все будет ясно?
— Надеюсь.
— Ну а здесь мы зачем?
— Хочу распалить воображение, представить, как все произошло.
В комнате горела люстра, как в вечер двадцать седьмого августа, когда Комиссарова привела гостей. Я взглянул на часы.
— Вы кого-то ждете?
— Хмелева.
Донесся шум подъехавшей машины. Я вышел на балкон и посмотрел вниз. Приехал Хмелев. Он держал в руке сверток. Я повернулся к окну. Оставшись одна, Миронова прихорашивалась. Смотрясь в зеркальце, она поправила прическу, потом намазала губы. Я не стал ей мешать. Сверкнуло зеркальце, отразив яркий свет люстры, щелкнула пудреница. Миронова зажгла торшер, выключила люстру, села на диван и задумалась. Слабая лампа торшера погрузила комнату в розово-молочную мглу. При таком свете, наверно, хорошо думалось…
Надо мной нависал балкон квартиры, хозяева которой оставили ключи Комиссаровой. Цветы, очевидно, погибли. Слева в полуметре от балкона проходила водосточная труба. Цинковая труба была мощной. В дождь она, должно быть, грохотала…
Я осторожно вошел в комнату и прикрыл дверь. Она скрипнула. Миронова вздрогнула.
— Господи! Как вы меня напугали!
— Комиссарова испугалась куда больше, когда увидела Голованова.
Ничего не могло застать Миронову врасплох.
— Он не уходил?
— Уходил, прихватив ключи от верхней квартиры, хозяева которой, Лазовские, поручили Комиссаровой поливать цветы. Он наблюдал с верхнего балкона. Видел, как ушла Голубовская. Если бы Голубовская не помешала Комиссаровой полить цветы, если бы Голубовская не сообщила ей относительно Офелии, если бы Голубовская вернулась… Если бы… Он ждал, когда Комиссарова погасит люстру. Спустился с балкона на балкон. Это не так трудно, особенно имея навыки альпиниста. Он был уверен, что она спит. Он ведь знал, что она приняла элениум, но не знал, что элениум уже не действует на нее. Его знания устарели. А Комиссарова сидела на диване и думала. Думала и ждала Рахманина. Помните, Рахманин показал, что входная дверь была не заперта на замок? Не Комиссарова оставила ее незапертой, а Голованов уходя. Он не мог запереть замок-задвижку снаружи. Для этого ему надо было бы похитить еще одни ключи.
— У вас есть доказательства?
— Доказательства будут завтра в три пополудни. Голубовская призналась, что Голованов убедил ее не приходить к нам, когда она вернулась из Венгрии?
— Фактически. Во-первых, он сам звонил нам, якобы хотел соединить Голубовскую. Во-вторых, когда та спросила, что же ей делать, он посоветовал не портить отпуска, дескать, Наде она уже не поможет…
Раздался звонок в квартиру.
— Хмелев.
Я пошел открывать дверь. В прихожей я снял с крючка связку ключей.
Хмелев знал о моей слабости думать лежа. Он довез меня до дома и не поднялся ко мне, хотя ему хотелось поговорить.
— Ты ложись и думай. До завтра.
Лежа я мысленно представил, как все произошло. Голованов, конечно, не хотел убивать. Он хотел только одного — забрать колье. Он ведь не знал, что оно сработано бутафором. Я не сомневался, что чем больше он думал о своей жизни, тем больше негодовал. Не на себя, на Комиссарову. Он винил в своих несчастьях ее. Комиссарова, как стихийное бедствие, как ураган, пронеслась по его жизни, сметя все, что было им выстроено за долгие годы. Он ведь думал о Комиссаровой не так, как раньше, и один и тот же ее поступок виделся ему в ином, чем тогда, когда он всему умилялся, свете. То, как и что он говорил мне о Комиссаровой, не было ложью, но не было и правдой. Голованов говорил не то, что он думает и чувствует, а то, что он думал и чувствовал раньше. Если бы не существовало настоящего, я бы, наверно, до конца поверил ему. Настоящее мешало Голованову, отравляло прошлое, точно желчь, которая, попав на мясо, придает ему горечь, как бы ты его ни отмывал.
Приближающаяся старость пугала Голованова. Без квартиры, без средств к существованию его ждала нищенская старость, может быть, богадельня. В лучшем случае богадельня. Одна мысль об этом, должно быть, приводила его в содрогание… И все из-за Комиссаровой. Ненависти в нем не было, скорее всего не было, а было горькое сожаление об утерянном, раскаивание в прошлом. Возможно, он так и жил бы со своими чувствами и мыслями, не увидев с балкона колье в руках Комиссаровой. Вот тогда все в нем забурлило, смешалось. Это как с вулканом. Дремлет год, два, десять лет, бродят в нем какие-то черные силы. И вдруг — извержение. Что он подумал? Что Комиссарова скрывала от него колье, в то время как он продавал свои бриллианты, чтобы содержать ее? Да, конечно. И еще многое другое, не стесняясь в выражениях. Наверняка он думал о ней как об обманщице, лгунье, содержанке. Он ведь сказал мне, что Комиссарова не могла скрывать от него колье, потому что она жила на его деньги. Им овладела мысль возвратить хотя бы часть утерянного. Возможно, ничего подобного ему в голову не пришло бы, если бы Комиссарова жила одна, не с Рахманиным. Но она не только жила с Рахманиным. Она собиралась выходить за него замуж. Возникшая мысль вытеснила в Голованове все остальное. Иначе не выдержать бы ему двухчасового ожидания на чужом балконе. Как каждый идущий на преступление, он был уверен, что все пройдет гладко. Следы на балконе, в комнате? Он не сомневался, что их затопчут сначала Комиссарова и Рахманин, а потом Лазовские. Незапертая балконная дверь? Но ведь ее могли не запереть, забыть запереть те, кто поливал цветы и заодно проветривал квартиру. И все же, несмотря на уверенность, у него был страх. Страх падающего в бездну, долго падающего, и страх идущего на преступление. Вряд ли он понял, почему Комиссарова вскрикнула. Она же должна была спать. Вот когда страх вытеснил уверенность, заполнил все его существо. Голованов бросился на Комиссарову. Он задушил бы ее, лишь бы она не кричала. Но ее не пришлось душить, бороться с ней. В руке Комиссаровой оказался нож. Когда она схватила его со стола? Вскрикнув и вскочив с дивана? Или после того, как Голованов бросился на нее? Скорее после того, как Голованов бросился. Зачем она схватила нож? Что она могла им сделать?! Но в руке Комиссаровой был нож, и это привело Голованова в ярость, вспышка гнева заслонила от него прошлое и будущее, оставила только сиюминутное настоящее. То же случилось с ним, когда, потеряв голову, он ударил бывшую жену, а потом ее жениха, то же случалось с ним не раз… Ужас одной и ярость другого. Всего несколько секунд, шаг между ними, а будто целая жизнь. Ничто уже не могло остановить Голованова. Он отвел от себя нож и направил в грудь Комиссаровой. Он убил ее.
Он не бежал, опомнившись. Весь заряд чувств он израсходовал на те несколько мгновений, которые прошли с момента его появления в квартире до убийства. Теперь он был холоден. Уложив труп на диван, он отпечатал на машинке «предсмертную» записку, обмотав палец носовым платком. Вот почему буквы в записке наскочили друг на друга. Ему повезло — в тот день Комиссарова вытирала пыль на столе и перекладывала стопы бумаги с места на место. Вот откуда на записке оказался отпечаток большого пальца правой руки Комиссаровой. Он же следа на листе не оставил…
А ненависть в нем все-таки была, ненависть к Рахманину. Неудачники не любят удачливых. Я не сомневался, что это он прислал нам остатки дневника Комиссаровой не только для того, чтобы отвести подозрение от себя. Он нашел дневник в ночь убийства и унес с собой вместе с колье. Он ведь хорошо изучил привычки Комиссаровой и знал, где искать дневник. Может быть, уже тогда у него возникла мысль использовать записи Комиссаровой против Рахманина. Он придерживал дневник до тех пор, пока не почувствовал, что я больше не верю в самоубийство Комиссаровой…
И последнее — вещественные доказательства: бежевый костюм и желтые остроносые ботинки. Они, разодранные по швам и изрезанные, уже находились у нас. Их нашел на свалке Хмелев. Теперь все зависело от экспертов. На ключах, которые мы отдали для исследования, они должны были обнаружить невидимые для глаз ворсинки. Ведь спускаясь с балкона на балкон, Голованов не мог не положить их в карман. Но основная работа экспертам предстояла днем на балконе квартиры, хозяева которой возвращались из отпуска…
Лазовских привез из аэропорта «Внуково» Хмелев. Загорелые, по-спортивному худые, они вышли из лифта и, хотя Хмелев подготовил их, растерялись. Нас было много. Мы занимали всю лестничную площадку. Наши люди стояли даже на лестнице. Хмелев помог им вынести из кабины чемоданы, теннисные ракетки и плетеную корзину с фруктами. Миронова послала участкового за понятыми.
— Между прочим, вам здесь делать пока нечего, — сказал мне Каневский, когда эксперты принялись за работу.
Они обнаружили множество следов. На запылившемся за время отсутствия жильцов паркете даже я заметил отпечатки остроносых ботинок. Следы вели на балкон. Балконная дверь была лишь прикрыта.
Лазовские стояли рядом с понятыми у стены будто в чужой квартире и растерянно взирали то на экспертов, то на цветы в комнате. Горшки с поникшими растениями занимали стеллаж от пола до потолка. К ним тоже пришла смерть, хотя Голованов не желал им гибели.
— Сергей Михайлович, пойдемте покурим, — сказала Миронова. Она курила редко, когда ей было уж очень не по себе.
Мы вышли на лестничную площадку.
— Утром мне звонил Герд. Спрашивал, может ли ехать в Ялту, — сказала Миронова.
— Пусть катится ко всем чертям вместе с Андроновым.
— Завтра он и покатится отдыхать. Скажите, вы серьезно подозревали его из-за царапины?
— Из-за своей беспомощности. Хорошо, что вы не пошли у меня на поводу.
— Когда я узнала, что под ногтями Комиссаровой следы крови курицы, — днем, оказывается, она возилась с непотрошеной курицей, готовила обед для Рахманина, — я чуть не заплакала. Эта деталь быта… непотрошеная курица… обед для мужа… так все знакомо, близко! Какая, к черту, актриса, недоступная моему пониманию, женщина во плоти и крови…
Мы помолчали.
— Знаете, кто поцарапал Герда? Татьяна Грач, когда он домогался ее. Грач призналась в этом Хмелеву. А знаете, куда он помчался сразу после ухода Грач? К матери. Она сердечница. Ей стало плохо, и она позвонила сыну.
— Ах вот оно что! Он хотел оградить больную старую женщину от нас.
— Да, он опасался за ее сердце.
— Мать Герда тоже заслуга Хмелева?
— Не только. Хмелев разыскал таксиста, который вез в ту ночь Голованова. Это ему пришла мысль искать параллельно с такси, в которых ездил Рахманин в Кузьминки и обратно, такси, в котором добирался до дома Голованов. Он решил, что если Голованов соврал о времени возвращения домой, то вынужден был взять такси. А усомнился он в показании Голованова потому, что тот был единственным, кто якобы спал в час смерти Комиссаровой.
— Выходит, лифтерша солгала?
— Она не солгала. Она спала с двенадцати ночи. Это Голованов ей внушил, что вернулся в половине первого. Хмелев молодец. Он безошибочно выбрал таксомоторный парк на Красной Пресне, а в парке — водителей, которые закончили работу между часом и двумя ночи. Идемте, Ксения Владимировна. По-моему, эксперты собираются исследовать водосточную трубу. Я могу им понадобиться.
Я бы предпочел ошибиться, чем получить доказательства вины Голованова. И я бы предпочел не участвовать в его аресте.
Проезжая мимо булочной, Хмелев спросил:
— Не хочешь купить ему хлеб? К казенному ужину он не поспеет.
— Нет, Саша. Не стану я покупать хлеб убийце.
Голованов открыл дверь и отступил. Я впервые пришел к нему не один и без предупреждения. Миронова протянула ему постановление. На журнальном столе газета прикрывала какой-то предмет. Я сдвинул газету. На столе лежала большая лупа. Неужели он изучал колье? Неужели он до сих пор не понял, что оно ничего общего, кроме формы, не имеет с настоящим? Или понял, но не хотел в это верить?
— Значит, я арестован?
— Вы не могли ждать иного исхода, — сказала Миронова.
Он отрицательно покачал головой. Рука с постановлением тряслась.
— Мы всегда на что-то надеемся. Надежда…
— Надежду вы убили.
Он побледнел. Его стала бить дрожь, как в нашу первую встречу.
— Что мне надо будет взять с собой?
— Теплые вещи.
— А лекарства я могу взять?
Он еще хотел жить, заботился о своем здоровье после того, что произошло.
— Приступим к обыску, — сказала Миронова.
— Где колье? — спросил я Голованова.
— Колье? Оно, Сергей Михайлович, ничего не стоит, подделка под драгоценное, как жизнь каждого из нас.
— Стоит. Целой человеческой жизни.
Голованов решил, что я имел в виду его жизнь.
— Театр не только возвышает… — пробормотал он и вытащил из кармана брюк колье. Его холодный блеск можно было принять за настоящий, если бы я не знал, что он фальшивый.
— Все-таки ошибок было много, — сказал генерал Самарин, когда я закончил доклад. — Ладно. Ошибки мы еще разберем. Отправляйся отдыхать. Хмелеву дай денек. Пусть отоспится малец. Иди, Серго. Час-то поздний.
Я отпустил Хмелева, который дожидался меня в нашем кабинете, а сам отправился к Мироновой. Она была деятельной и энергичной.
— Ну как? Получили от начальства награду?
— За что?
— За отличную службу.
— За это я получаю зарплату.
— А Король обещал представить меня к премии. — Она взглянула на часы. — Пора домой. Вы, конечно, хотели узнать, признался ли Голованов?
— Да.
— Признался. — Она убрала документы в сейф. — Сергей Михайлович, вы не женились за это время?
— Нет.
— Тогда поехали к нам. Поужинаете один раз по-человечески. Ничего с вами не случится.
— Спасибо, Ксения Владимировна. Я сам себе готовлю.
— Знаю я ваши холостяцкие замашки — яичница с колбасой, колбаса с яичницей. Поехали.
Я отказался. Мне хотелось побыть одному.
В вагоне метро я старался задремать, но ничего не получилось. То и дело я слышал слова Голованова: «Театр не только возвышает…»
Что он имел в виду? Что театр как Памир? Кто-то взбирается, кому-то это не удается, кто-то так и остается у подножия, а кто-то, взобравшись, срывается вниз… Театр манит к себе. Тяга человека к театру извечна. Свет рамп? Стремление к славе? Или стремление к самовыражению? К самовыражению лицедейством? Все это театр?..
Я знал, что мне не заснуть, я буду думать, пытаясь наконец понять, что такое театр, и будет казаться, что еще немного и все станет ясно, но только казаться. Есть и будет какая-то тайна. Если бы я знал какая. Если бы я знал…