«…И глаза с поволокой из-под длинных ресниц, и гибкий, зовущий жест, и поворот головы — изящный, строгий, почти античный, и низкий переливающийся голос, и слова, слова — сам не знаю о чем и зачем, — я сошел с ума, спрыгнул, и теперь не вернуться назад…
Господи, какая страшная, какая жестокая ошибка, я сбился с пути. Милый призрак, влюбленные взгляды, неведение и шепот — признание в любви, дальние проводы и близкие слезы, счастье, талант, блеск слов и могильная тишина — ты альфа и омега, ты прошлое и будущее, тебя нет и ты есть, ты — вечность.
Так зачем же тебе «инспектор службы» (экое дурацкое слово), «мент» зачем (а как еще назвать? не самоуничижение, правда это, правда, и помоги Господь!).
Обрывки какие-то, «отворил я окно — стало грустно невмочь», собственных мыслей нет, не научили, потому что «мыслить» у нас — это значит ловить, «осуществлять» — вербовку (например), — ты ведь не знаешь, что такое «секретный агент» и «принцип» «агентурно-оперативной работы»? Или — нет. Я ошибаюсь. Это всего лишь истерика: и в сумрак уходя послушно и легко, вы…»
…Здесь в дневнике Зотова был обрыв, числа не стояло и часов с минутами тоже. «Эта женщина его погубила», — матери Зотова лет сорок на вид, она красива, следит за собой — губы слегка подкрашены, волосы уложены тщательно — рука мастера видна сразу, элегантный костюм — заграничный, туфли на тонкой высокой «шпильке» — прелестная дама постбальзаковского возраста, еще надеющаяся на что-то, на яркую вспышку, встречу, — почему бы и нет? Смысл жизни, что ни говори…
— Вы замужем?
Удивлена (точнее — великолепно изображает удивление):
— Нет. А почему вы спросили?
Все как всегда. Спросил, потому что исчезновение Зотова завязывается пока в банальный узел: женщина, отвергнутая любовь и, как следствие, суицид. Но мне следует столкнуть примитивную версию под откос, и я задаю вопрос о «личной жизни». Мог бы и не задавать — все слишком очевидно, да ведь в нашем деле… Кто знает?
Объяснить я ничего не могу, нельзя. В том, конечно, единственном случае, если возникает новая версия. Если не возникает — тогда… Впрочем, что и зачем тогда объяснять? Тогда просто похороны и… забвение.
Она смотрит удивленно, немного иронично:
— Тайна? Хорошо. Я поняла. Я была замужем — Игорь ведь родился, не так ли? (Это она шутит — всяк шутит по-своему.) Муж — врач, мы разошлись 10 лет назад. А сколько лет вам?
Прищурилась, щелкнула замком лакированной сумочки, длинная тонкая сигарета вспыхнула синим дымком (разрешения не спросила).
Зачем ей мой возраст? Любопытство? Праздность? Желание выглядеть независимой и умной?
И вдруг обожгло: Господи, да ведь она ищет знакомства, тривиального знакомства, ведь совсем не трудно угадать мой возраст — 45. Все налицо: строгий добротный костюм, крахмальная рубашка, галстук, чуть более вольный, чем следовало бы, и нет обручального кольца.
Традиция… Наша традиция. Революционер и золото несовместны.
Впрочем, она полагает, что я один из старших начальников ее сына. Игоря… Как интересно… Моего бывшего звали так же.
Бывшего. Мне было 35, я встретил женщину и оставил семью. Игорь обратился к самому высокому руководству. Меня «вернули» в лоно, любимая женщина ушла, а жена… Мы живем в одной квартире, в разных комнатах, сыну я запретил появляться в доме. Мы чужие, мы враги… Пусть виноват я один…
Кольца я не носил никогда. В том ведомстве, в котором я служу после окончания Высшей специальной школы, это не принято — по соображениям, возникшим еще в 1847 году[1].
Итак, нет кольца, она обратила внимание, и это первое.
Хочет познакомиться?
Надо же… Это — второе.
Из-за сына? Ей нужна информация, опора, наконец?
А может быть, просто — понравился? Это — третье.
Я, в конце концов, вполне ничего: рост 1.75, волосы на месте, глаза голубые, говорят — проникновенные, нос слегка вздернут (жена некогда призналась, что именно мой нос привлек ее более всего), живота нет и в помине, специальная борьба (занимаюсь 15 лет) придает уверенность и осанку.
Ну что ж… Я глотаю «крючок» в «оперативных целях»? А почему, собственно, только в оперативных? Теперь другие времена. Прекрасно!
— Мне сорок пять.
— Мне 38 (я здорово ошибся, два года — великое дело в ее возрасте. Присмотрелся: в самом деле — она моложе, чем показалась сначала). Я приглашаю вас поужинать. Надеюсь, это не противоречит? Игорь ведь не совершил ровным счетом ничего?
А вот это предстоит проверить. Вперед?
— Прекрасно, очень рад. Вы… Зинаида Сергеевна, не так ли? Меня зовут Юрий Петрович. Куда же мы пойдем?
И все-таки в «оперативных». Пока в оперативных. Это — четвертое, и последнее — на данный день и час.
— Я знакома с метрдотелем «Савоя». Не возражаете?
— Но ведь там только за валюту?
— Ну почему… Деревянные тоже берут. Встретимся ровно в 20.00 у входа, идет?
— Идет, — я улыбнулся очаровательно и чуть-чуть грубовато. Она должна убедиться, что я из МВД. А вот «20.00»? Это следует проанализировать. Военный манер. Но — почему, откуда и зачем?
Дома я сменил рубашку и примерил японский галстук — черный с оранжевыми полосами. Что ж, вполне ничего… Убедительный джентльмен с волевым усредненно-правильным лицом, под глазами едва заметные мешочки — следы деловой активности, а в потускневших волосах нечто вроде пробора… Ба, да ведь это начинающаяся лысина, надо же, как я раньше не замечал… Впрочем, если в течение этого года не получу третью пентограмму[2] — процесс старения выйдет на финишную прямую. Подполковник служит до 45, полковник до 50 и еще пять — с разрешения высшего руководства. Как стать полковником?
В половине восьмого я вызвал служебную машину и с шиком (но не без скромности) тормознул у «Савоя». Прелестница уже прохаживалась на звенящих каблуках. Шляпка с вуалеткой — по моде 20-х, горжетка из выхухоли, одним словом — вся из себя, как это некогда определял бывший сынок.
Поздоровались, в ее глазах пристальный интерес, кажется, я произвел впечатление…
Хотя… Зачем это мне? «Пусик», «гусик», поцелуйчики, финтифлюшки и… нарастающее раздражение. Холодно предложил:
— Сядем… там, — и показал в дальний от эстрады угол. — Там спокойнее. Рок-н-ролл и все в этом роде действует на меня как удар молотка.
Согласилась, привычно подождала, пока подвину стул (отметил мимоходом — этот ритуал ей знаком давно), улыбнулась:
— Аперитив? — И сразу же официанту: — Этому джентльмену — коньяк, мне — рюмку водки.
Официант отошел, она углубилась в меню:
— Икру? Это банально… Вот: сырое мясо. Да? А на первое?
— Мне — суп с клецками.
— Хм… Тогда и мне. На второе? Бифштекс? Банально…
— Кто эта женщина? — почему-то спросил. — Та, что погубила вашего Игоря?
Она удивленно замерла, потом медленно опустила меню на стол.
— Эта женщина? — переспросила, словно выбираясь из сна. — Она… Я не знаю, как ее зовут. Если бы знала — нашла. И убила бы. Понимаете?
Ах, как она непримирима, яростна, как поблескивают белки и сколь черны мгновенно сузившиеся зрачки…
— Не знаете? Тогда почему…
— Потому, — перебивает она грубо и, щелкнув крышкой серебряного мужского портсигара, подставляет мне длинную-длинную сигарету. Кажется, это «Мого». Я тоже щелкаю — зажигалкой, она у меня примитивная, кто-то из сослуживцев привез в подарок лет пять назад. Прикуривает, затягивается сладко и, не видя меня (это на самом деле так), пускает мне дым в лицо. — Игорь перестал приходить домой. Сначала он являлся за полночь. Потом — под утро. Потом через день. А затем и вовсе перестал являться. Я переживала. «Оставь, мама», — был ответ. Я настаивала. «Тебе лучше ничего не знать».
— Не знать?
— Он так говорил. Именно так…
— Не знать о той, кого он любит?
— Да. Я поняла так.
— Но… почему? Она что, недостойная женщина?
— Возможно.
— Уличная? Проститутка, что ли? Наркоманка? Преступница?
— Возможно… Теперь это вы должны выяснить.
— Как она выглядит?
— Я ее никогда не видела.
— Он говорил по телефону? При вас?
— Никогда.
Подали суп, я ел клецки и вспоминал Гауфа, немецкого сказочника, там у него кто-то ел гамбургский суп с красными клецками. Эти, впрочем, были белые… Сны далекого детства, и думал ли я когда-нибудь, что судьба приведет меня в мою организацию, а потом и в МВД — в качестве стража служебной нравственности?
К чему это все… Полковником мне не стать — должность не позволяет. Возраст критический, куда и зачем я лезу? Дело табак, перспектива — ноль. Мальчик Игорь влюбился, натерпелся, разочаровался и… суицид. Самоубийство по-русски. Дурак. Пошлятина. И эта его мама — пожилая кокетка, и я — стареющий флиртовальщик и болван…
— Мне пришла в голову одна идея… Благодарю за прекрасный вечер, но мы должны идти…
В ее глазах вспыхнула надежда:
— Я позвоню завтра?
— В конце рабочего дня.
Боже, какая скука, какая невыразимая тоска… Она улыбается, словно десятиклассница:
— Спасибо, Юра. Вы позволите так себя называть?
— Да. Д-да, конечно…
— Тогда я — просто Зина.
Только этого мне и не хватало.
— Конечно… Зина. Я провожу вас до такси или до метро.
— Может быть… выпьем кофе? У меня как раз голландский, вкусен до одурения.
— Огромное спасибо, но — в другой раз. Идея требует моего немедленного присутствия на службе.
Ее глаза гаснут, словно свет умирающего дня, и мне становится грустно и немного стыдно. Зачем? И что я вообразил? От чего собираюсь спастись? Дурак, ей-богу… Но уже поздно. Она сухо жмет руку:
— Провожать не нужно, мне недалеко.
И уходит, гордо вскинув голову. Хороша, черт возьми… Только шея коротковата… Или нет, ошибся. Лебединая. Ну и в самом деле — дурак…
В счастье всегда горечь… Какая сладость в жизни сей земной печали не причастна…
Мои усилия оказались напрасными. Джон постанывает рядом, словно собака, которой отдавили лапу. Бедный Джон…
И три сна — всегда одни и те же: степью летит вертолет, и человек в проеме с тяжелой двустволкой в руках… Или нет — у него «АКМ», Калашников-модерн, он выцеливает стаю волков внизу — где им против вертолета… Ниже, ниже, выстрелы опрокидывают зверей, рвут на куски, они рычат в предсмертной муке и замирают на желтой траве — серые комочки бывшей жизни…
Но один — он смотрит, смотрит и не умирает… Он смотрит на меня.
Человек с автоматом в проеме вертолета — это я…
Просыпаюсь. Ведут длинным коридором, впереди — льдина, припорошенная легким снежком, и меня ведут, ведут, и тяжелая палка в руке, дубина оттягивает мне руку, и белые комочки на льдине — тюлени-бельки поднимают головы и смотрят на нас, а мы все, бригада охотников, — бьем их изо всех сил, и они застывают бессильно и безмолвно…
Мех, какой великолепный, мягкий у них мех…
Коридор кончается, бестеневые лампы мертво высвечивают белое детское лицо, это, кажется, девочка, Господи, да ведь она ни в чем не виновата…
И рядом еще один стол, каталка, точнее, с нее перекладывают другую девочку, у нее закатившиеся глаза, синие белки словно вечерний свет за окном…
— Внимание… — голос как по радиосвязи: верещащий, ненатуральный. — Начинаем…
Начинаем… Что, с кем и зачем, зачем…
Начинаем… О, Господи…
И вдруг словно прорыв в облаках, краешек синевы так раздражительно, невсамделишно свеж и ярок…
Я заканчивал дежурство, обыкновенное, бессмысленное и пустое — как всегда. Какие-то люди с визгливыми голосами, и слово «дай», и «вы должны» — чаще всего. Будто и нет других слов в угасающем языке умирающей страны.
Женщина, перевязанная пуховым платком крест-накрест (из фильма о гражданской войне), кривит ртом и всхлипывает — избила соседка за преждевременно выключенный чайник.
Страдающий алкоголик с синим, вывалившимся до груди языком — неужели у человека такой длинный, такой неприятный язык? — просит «полстакана за любые деньги». Денег у него нет, и слова он произносит просто так.
Голова идет кругом, сквозь туман прорывается телефонный звонок.
— Зотов, послушай, — это Темушкин, дежурный.
— 32-е, помдежурного Зотов.
В трубке слышно тяжелое дыхание, старушечий голос робко произносит:
— Милиция, что ль?
— Милиция, что вам нужно?
— Сегодня в два часа на Ваганьковском — 21-я аллея, 3-й ряд — похоронили девочку. Поинтересуйтесь.
— Как ваша фамилия?
— Без надобности. Поинтересуйтесь.
— Как фамилия умершей? От чего она скончалась?
— Сам, сам, милый, все сам, до свидания тебе, сынок… — Но мне почему-то показалось, что старушка… усмехнулась. И кажется мне: вижу, как ползет эта усмешка по ее высохшим, бесцветным губам…
Доложил Темушкину, он широко зевнул:
— Девочка, говоришь? Жаль девочку…
— Мне ехать? Или зам по розыску доложить?
— Не ехать. Не докладывать. Успокоиться. Багрицкого читал? Романтика уволена за выслугою лет, так-то вот…
Темушкин любит изначальную советскую поэзию. Он длинный, нескладный, небритый и хриплый. Я дежурю с ним всегда. Он ничему не учит. «Среднюю спецшколу милиции закончил? Ну и славно…»
Пытаюсь спорить:
— Товарищ капитан, но ведь звонок странный.
— Так точно, у нас вся жизнь странная. Того нет. Сего. Начуправления — дурак. И начглавка — дурак. И начотделения — ума палата. В мясном — мяса нет. В рыбном — рыбы. Депутаты болеют поносом все подряд. Что еще? А, девочка умерла? А шарик все летит…
— Скучно вам, господин капитан.
— Ага, — посмотрел на часы. — Свободен, Зотов. А что ты думаешь о предверхсовета? Ведь тоже, а? — Посуровел: — Зотов, преступность стала соком жизни. И жить не хочется, если по совести… Кореш звонил: на Петровке подходит хмырь, то-се, такой-то у вас в разработке? Ну чего тут… задержать? Так ведь бессмыслица. Хмырь: «25 кусков в этом кейсе». Кореш ему под ноги плюнул и ушел. Но на всякий случай руководству доложил. На другой день сидит в кабинете, стук, он: «Войдите». Входит хмырь: «Ну зачем вы, право… Вот, в кейсе 50 кусков». — «Я вас задерживаю». — «Ну да?» — удивился, кейс открыл — он пустой. Кореш хмыря выгнал (а ты допер, как он в главк прошел?), к руководству: так, мол, и так. А руководство сердито: «Вы почему оного гражданина не задержали?» Так-то вот… А ты говоришь — девочка умерла…
Я почувствовал… Нет: я ощутил, как материализуется безразличие. Огромный серый кирпич — тонны две. Прав капитан. Мы служим ерунде, не в первый раз замечаю. В спецшколе преподаватель оперативной тактики говорил: «В нашем деле агент должен работать втемную. Мы не шикарные, не госбезопасность. Наша агентура — сволочь, все подряд, поняли?»
Серая скука… На календаре — 14 мая 19… года…
Вышел на бульвар, вечер, тишина, россыпь огней и мягкий шелест троллейбусов. На одной стороне — новый МХАТ, на другой — старинный театр и церковь Христова в мерзостном запустении. Моя соседка — актриса. «Еврейская жена» — так она себя называет, ее муж — зубной техник. Типичная нацпрофессия… Спросил: «А что, и в самом деле тяжко?» Ответила: «Муж — в среде, ему наплевать. А мой режиссер говорит, что ее театр — явление сугубо славянское. У нас-де инвалидов 5-й группы нет. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет»…
Черт их разберет… В Высшей школе преподаватель социальной психологии заметил как-то, понизив голос: «Есть мнение, что этот народ — ось мира. Был ею и станет вновь. Каково?» Я сказал, что мне все равно. Он усмехнулся: «Покайся в предках, Зотов. У тебя наверняка не все в порядке…»
А девочка умерла… Любопытно, на кой ляд звонила эта бабушка? Было в ее голосе что-то такое… Такое-эдакое. Правда была, ей-Богу. И что делать?
И вдруг я понял: просто все. Надобно сесть на «тролляйбус», как говорит соседка по лестничной клетке Клавди́я, и через десять минут в глубине тихой улочки высветлятся пилоны старинных ворот. Ваганьково кладбище, последний приют…
Утром я решил сначала зайти на Петровку — сам не знаю почему… Пожилая красотка не шла из головы, и все каблучки-каблучки — стук-стук-стук… Ох, подполковник, ох, чекист-оперативник, середняк ты, быдло, и никогда тебе не светило ПГУ или то, что знаток Баррон из США называет «I-C-8» — террор.
Впрочем, зачем мне террор? Я вообще думаю, что террор бессмыслица, это еще Ленин утверждал… (Здесь есть вопрос, конечно, так как сам Ильич отдавал приказы об убийствах сплошь и рядом, и тем не менее…).
Господи, не состоялась карьера. Денег мало, пайков нет, заказы — дерьмо, и только скука правит бал…
Встретил местный — лет 25-ти, уже капитан, очень надеется выбраться отсюда хотя бы в собственно армейскую контрразведку, милиция во всех отношениях — свинство без предела. Сергеев Костя его зовут. Красавчик: костюмчик, туфельки, носки… Белые носки, мать его так! Мне бы в голову не пришло, я же не гомосек… И обручалка на безымянном правом — шмат золота грамм 15! Уложен, ухожен, усики, м-м-м…
— Товарищ подполковник, Юрий Петрович, проверку связей закончили. Все и вся из системы, порочащих и неразборчивых нет.
— Родители?
— Отец умер в 1970 году, мать… Так ведь вы сами решили?
— Ты… Не надо этого, я в уме. Я в этом смысле — мало ли что…
— Ничего. Чист как стеклышко…
— Что показывают в отделении? Дежурный? С кем он дежурил?
— Капитан Темушкин, Елпидифор Андреевич, утверждает, что Зотов ушел со службы в 10.00 25 июля 19…года. Никаких происшествий не было, настроение у комсомольца Зотова было хорошее…
— Звонки? Ну кто-нибудь…
— Никак нет. Темушкин утверждает, что никто Зотову в тот день или ранее не звонил. Сегодня 25 сентября, я считаю, что материал надо передать на заключение прокуратуры, а Зотова считать пропавшим без вести. У меня все.
Хлыщ, у него «все»… Пропал человек, а у него «все». Ну уж нет…
— Уведомьте руководство ГУВД и прокуратуру. Проверьте библиотеки, проанализируйте, что читал Зотов, что листал, вообще чему он отдавал предпочтение? В еде, одежде, женщинах, наконец…
— У него не было женщин.
— Или мы их не знаем, не так ли?
— Возможно, Юрий Петрович.
— Ладно. Что в буфете?
— Ничего. Сосиски, кофе, пирожные. Тошниловка.
— Свободен.
Он медленно закрыл за собой дверь. А я подошел к портрету Дзержинского и долго смотрел. Нда… Ты, дорогой товарищ, тоже попил кровушки человеческой… И вдруг бросило в испарину: о чем я, Боже ты мой, о чем? Если кто услышит… И сразу хриплый голос полковника Григорьева — из 60-го года: «Юра, вслух только «да», «нет», «так точно», «ура», «одобряем» и «с большим удовлетворением». А что невмоготу — про себя. Аппарата, улавливающего мысли, у КГБ не будет ни-ког-да!»
И слава Богу.
Но вот только… Сергеев Костя. Он… не темнил, часом? В чем, в чем это было? А ведь было, мать его, красавчика… Вот: Темушкин утверждает, что звонков не было. «Никто Зотову в тот день или ранее не звонил». Ну ладно. В тот день — ладно. Но при чем тут «ранее»? Зачем он так напер на это «ранее»? Он очень хотел, он очень-очень хотел, чтобы материал проверки ушел в прокуратуру… И напишет прокурор размашистую резолюцию — и в архив навсегда. Именно так!
…Я позвонил Лиховцову. Это мой резидент — из бывших сотрудников милиции. На пенсии — служил в уголовном розыске, подполковник, занимался бандитизмом в том числе… Крепкий 50-летний мужик, агентурные связи в преступном мире выше крыши, его окружение существует в ГУВД и горрайупрах в полном объеме, в авторитете (я как уголовник мыслю — это к добру не приведет) — вот и попрошу его прощупать это «ранее». Так ли? И в чем тут дело.
…Зашел в бутербродную на 25-м Октября: бутерброд с разваливающейся котлетой и стакан черной бурды-кофе. Как все это надоело: есть нечего, одеваться не во что, лица у всех краше в гроб кладут, а товарищи демократы обещают рай на земле и благорастворение возду́хов… Впрочем, начальник, полковник Луков Лукьян Матвеевич 38-ми лет от роду, сын генерала и внук сержанта, утверждает, что по канону следует ударение ставить на первом слоге…
И будь черт не ко сну помянут — идет старший опер Моделяков Юра, креатура Лукова и трех, как минимум, над ним. Случайность? Нет…
— Юрий Петрович, рад, что застал. По вам… Или по вас? Ну не важно — часы проверять можно. Желудок требует?
— Партийная совесть, Юра…
— А? Ну-ну, сейчас все так шутят, Бог с вами, я не доносчик. Лукьян приказал немедленно к нему.
Откуда он знает, что я здесь? Наружка? Но почему? За что? Или обыкновенная кадровая проверка на связи и т. п.? Он словно слышит мои мысли.
— Лукьян сказал, что вы в этой бутербродной завсегда. Мол, жены нет, быт пуст и безрадостен…
— Ладно, пошли (вспомнил: я действительно говорил на эту тему с Лукьяном. Только вот — о бутербродной? Не помню, но все равно).
Сели в «24-10», он рулит сам, через 10 минут в кабинете; Лукьян прикрыл створку дверей, щелкнул ею, чтобы наверняка, подошел к столу и из своих рук показал мне лист блокнота:
«Проверку по факту исчезновения Зотова прекратить. Материалы передать мне немедленно».
С некоторым превосходством он наблюдал, как вытягивается мое и без того весьма длинное лицо, потом сказал:
— Кстати, Юрий Петрович, руководство выделило вам путевку в Гурзуф. Отправляйтесь немедленно. — Он протянул мне конверт.
— А…
— В конверте, — оборвал он. — Ты ведь о билете? Рейс, место, аэропорт. — Посмотрел на часы: — Сейчас 14.20. Через час ты в воздухе. Наша машина — у подъезда.
Я взял конверт, что же делать, что, завязалась какая-то странная игра, черт возьми, и я проваливаюсь в яму.
Впрочем… Как заметил наш ведомственный Верховный — мы, чекисты, люди партийные, дисциплинированные и лишних вопросов не задаем.
— Есть.
— Ну и ладно, — какая у него улыбка…
…Дома — никого, и слава Богу, еще один скандал в минусе. Внуковское шоссе, мягкая зелень, и рессоры тоже мягки, они завораживают, эти рессоры, усыпляют.
— Приехали…
В самом деле — аэровокзал, суета, проверка милиции, трап и… взлет. Ревут моторы, но что-то не по себе. А-а… Черт с ним. Море, пляжи, кафе и рестораны и легкомысленные женщины с длинными ресницами — вроде той, матери этого…
Стоп. Телефон. Да-да, телефон-автомат. Когда меня вели (ага — вели, ситуация та же, что и у арестованных), краем глаза я зацепил плексигласовый шар, а в нем — телефон. И подумал, что…
…В Адлере я увидел точно такой же телефон, только шар был разбит — какая нынче молодежь, ей-Богу… Я думаю, что наши не отдали распоряжения «проследить», «проводить», «проверить». Не должны. А… если? А… вдруг? Нда…
На диванчике притулился человек средних лет с газетой. Рядом — толстая женщина с авоськами. Когда я направился к телефону — человек с газетой встал и бодрым шагом опередил меня. Улыбнулся, снял трубку и отчетливо проговорил:
— Юрий Петрович здесь, он прибыл благополучно.
Что ж, они предусмотрели все. Все?
Во что я влез и кому пересек? Однако… — на шее выступила испарина, и я достал платок. Как позвонить резиденту? Как выйти на связь?
И вдруг я рассмеялся мелким идиотическим смехом: «на связь»? С резидентом? Кто? Я? Я — против могущественной госмашины? Изощренной и беспощадной? Я, неудачник, без 5-ти минут «пензионер»? Экие дурные мысли, а навстречу:
— Юра, ты рад?..
Бывшая жена с бывшим сыном. Улыбаются, машут ладошками, счастливы меня видеть. Это вряд ли совпадение…
Я выплыл из небытия. И все вспомнил. Все, до мельчайших подробностей. Утром 14 мая 19… года я проснулся рано-рано, мама собиралась на работу и, как всегда, тщательно укладывала волосы, пудрила и мазала лицо, «выводила» ресницы. Она еще молодая у меня — 38 лет разве возраст для красивой женщины? Только ей очень не везет. Отец погиб — мне было 5 лет. Погиб, потому что его зарезали врачи — перитонит, они вскрыли, потом кривые усмешки — слишком поздно…
Она никогда не забывала отца, но я вижу — тоскует и сохнет, ведь она — нормальная женщина, а живет как старушка из приюта.
— Садись, Игорь, сегодня у нас настоящий бразильский кофе.
— Они из него все равно высасывают весь кофеин, — сел, тарелки, приборы, салфетки, хлеб нарезан, колбаса — на просвет, эх, мама-мама…
— Такой полезней. В Италии пьют на донышке, слишком силен экстракт…
— А мы — бочками сороковыми, потому что — пустой.
Она элегантно откусывает бутерброд, жует (меня всегда одергивали, когда начинал чавкать), бросает быстрый взгляд:
— Что нас ждет, Игорь?
— Больше социализма. Уже началось его триумфальное шествие.
— Я серьезно.
— И я. Что ты хочешь услышать?
— Твою правду.
— Моя правда в том, что человек старой политической аморальности сделать ничего не сможет.
— Политическая аморальность? Это что-то новенькое, — смеется она, — политика и мораль несовместимы, дружок…
Может быть… Влюбился бы кто-нибудь в тебя. Положительный мужчина лет 45—50… Заместитель министра. Внутренних дел, например…
Э-э-э, да я карьерист. И ерунда все это. Замов сейчас меняют, как тирьям-тирьям перчатки. Не надо «зама». Лучше… заведующего столовой. Или рестораном. Да, именно это!
— Мама, тебе надо выйти замуж за директора ресторана.
Она словно просыпается. «С ума спятил?»
И в самом деле…
Холодно целует в щеку, прощаемся, через 20 минут я на службе. Моя служба — в тихом московском переулке в центре старой Москвы…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Из сна, из проруби, холодно, озноб, они мне снова вкатили какой-то укол, слава Богу, это не наркотик, кайфа нет, одна гадость, словно голого окунули в ледяной кисель. Чего они добиваются? Ломит кости, мозг, волосы болят, и сердце танцует канкан: та-та-та-та-там-там-там…
…А пилоны так близко, они совсем рядом, я вхожу, как она сказала? «21-я аллея, 3-й ряд, похоронили девочку, поинтересуйтесь»…
У меня в роду не было сумасшедших, я это знаю твердо и точно, но тогда…
Что со мною происходит? Я ведь болен, болен наверняка, — вот, стою напротив церкви, продают какие-то книги, иконы, все реально, все на самом деле — лица, глаза, голоса, ущипнуть себя, что ли, как это советуют в романах 19-го века?
Ладно. Пригрезилось, привиделось, но ведь дело — прежде всего? А ленивый и скользкий Темушкин не велел. Ну и что? Он кто такой? Дежурный, всего ничего. Он только в отсутствие руководства может запретить. Но начотделения был на месте, меня не вызывал, значит…
Плевать. Вот 21-я аллея. Крестики-нолики. Могилы такие, могилы сякие. Генерал армии. Застрелился — нервы не выдержали. Побоялся, что призовут к ответу. Министр с женой — две каменные бабы стоят обнявшись. Знакомая фамилия. О нем говорят разное: хорошо, плохо, не знаю… Я при нем в школе учился, в 7-м классе. А вот и 3-й ряд. Так, это не то, не то… Вот, девочка, ей было 14 лет, Зотова Люда (совпадение? Какое странное совпадение, это неспроста, это знак беды, гибели, да что же это в самом деле…).
— Вам плохо?
Какой-то человек в строгом черном костюме, на вид лет 35-ти, весь из себя, иностранец, наверное… Ну конечно же, у него едва заметный акцент.
Мимо идут какие-то фигуры в черном, и протестантский священник свертывает на ходу ритуальную ленту, он одет совсем обыкновенно, только воротничок-стойка выдает…
— Спасибо, все в порядке…
Он посмотрел с сомнением и ушел. Но я видел, как он оглянулся, прежде чем скрыться за углом кладбищенской улицы…
Зотова Люда, зачем ты умерла и что я здесь делаю (старушечий голос скрипит в ушах), ленты, венки, «от безутешных», «друзья не забудут», «комсомольцы 31-й школы всегда будут равняться…» и прочее, и прочее, и прочее…
Как отвратительна смерть, как ужасна, как лицемерна и бессовестна! Теперь я должен узнать об этой девочке все, до дна. Так повелевает профессиональный долг… Или… плюнуть?
Звонок не зарегистрирован, Темушкин не велел. И вообще все здесь очевидно. Слишком.
Что? Да-да, именно это. Слишком. Повод для интуитивных построений. В этой истории, очевидно, что-то не так…
…Еду в 31-ю школу. Трясусь на трамвае. Лейтенантам милиции иной транспорт не полагается. Даже таким талантливым, начитанным, размышляющим и экстранеординарным…
Впрочем, это чистой воды солипсизм. Преподаватель философии в школе говорил: «Гегель утверждает, что свечение сущности видимостью — есть ее рефлексия. Но рефлексия не есть феномен, явление — она только отблеск истины…»
Значит, я и есть эта самая рефлексия. Рефлектирующий интеллигент в 100-м поколении аналогичных предков. Мне сам Бог велел. Мой прапрапра… при царе Иване писал важные бумаги в посольском приказе, а военный его внук был в заговоре Софьи — такие мы, Зотовы… Неоднозначные…
…Школа, ступеньки, визг и хохот, и звуки рояля, и голоса, голоса…
— Мы встречались с тобой на закате…
Точнее — два голоса. Ангельских. Девичьих. Странно.
Завуч. Типичная мымра моего мальчишества.
— Что? Собственно, не знаю, — смотрит на директора.
Тот хлыщ с животиком, золотые очки, все поправляет и поправляет их, мнется, почти икает, да что с ними?
— Дело в том… Понимаете, — он снимает очки и начинает их тщательно протирать, — Зотовой Люды у нас… никогда не было. Вообще никогда! — словно сбросил с плеч бочку с порохом и зажженным фитилем, выдохнул, сел и начал вытирать лоб.
Мымра осклабилась:
— У вас еще есть вопросы?
— Дайте журналы всех 7-х и 8-х классов.
Они переглянулись.
— Но… зачем? Вы что же, не доверяете нам?
Как они оскорблены, как возмущены, я всегда терпеть не мог завуча своей школы и директора тоже, оба были заушателями РК КПСС, не вылезали оттуда, и на устах у каждого только одно: «Святая линия нашей родной партии…»
— Я прошу дать журналы. Я не обязан объяснять, зачем они мне (что несу, Господи… Они же понимают: чтобы проверить, есть ли в их школе Зотова Людмила 14-ти лет…).
— О, конечно, но ведь и мы имеем право связаться с вашим руководством, не так ли? — Директор откровенно ухмыляется.
Он прав. Свяжется, меня — на ковер за превышение полномочий. Я дурак, я им был и останусь навечно…
Хлопнул дверью, скорее на улицу, на свежий воздух из этой «средней» школы, одной из миллиона подобных. Растят болванов, преданных идее. Я лично в эту идею больше не верю, хватит…
Двери классов, из уборной вылетают, дыша табачным перегаром, двухметровые недоросли, с хохотом несутся по коридору, я поворачиваю голову им вслед…
Так. Комитет комсомола. Это кое-что…
Захожу. Девушка — девочка лет 15—16 смотрит внимательно — дружелюбно и… с интересом. Я ей понравился, с первого взгляда.
— Привет. Мне нужна Зотова.
— Привет. Ольга?
— Нет. Люда.
Делает губы трубочкой.
— А кто она?
— Не знаю. Она учится в 7-х или 8-х, я думаю. Ей 14 лет.
Интерес в ее глазах гаснет.
— Не-ет… Нет у нас такой. И никогда не было. Никогда.
— Слушай… Я из милиции, — протягиваю служебное удостоверение.
Она отводит равнодушный взгляд.
— Подумаешь, милиция… Тут почище… — Осеклась и тихо добавила: — Игорь Алексеич, вы идите к пану директору, а я ничего не знаю, понятно?
— Я был. Он… Слушай, Зотова Люда сама умерла? (Более дурацкого вопроса я задать не мог. Хорош…)
— Не знаю, — опустила глаза, подняла, вздохнула: — Вы не думайте, я не боюсь, я и в самом деле не знаю…
— А что ты знаешь? — у меня вспыхивает надежда, не понимаю почему.
И она говорит:
— Зотова училась у нас мало, может, один день или два в 7-м «А». Она даже документы свои не принесла. А потом она и вовсе не пришла… Все. А ребят не спрашивайте. Они ничего не знают и ничего не скажут. Понятно вам?
…И я медленно опускаюсь на скрипящий стул.
— А что у вас тут было, — делаю паузу, — почище… милиции?
Отворачивается, молчит. Подхожу, трогаю за плечо и разворачиваю к себе.
— Почему ты боишься?
— Потому. Потому что в нашей семье боятся все: папа, мама, бабушка, ее сестра, ее муж — все, понимаете? Когда меня давно не было на свете…
Улыбается, поняла, что сморозила, а мне вдруг делается холодно: «давно не было на свете»… Как это странно…
— В 37-м у вас кого-то посадили?
— Расстреляли. Деда. Он был военный, он вернулся из Испании, он там воевал…
Заплакала. Всхлипывая, проговорила:
— Зачем он там воевал? Разве за это нужно убивать людей?
— За это?
— Да за это. За эту идею. Можете донести Софочке, и она меня выгонит, а мне давно уже… на все, на все, понимаете?
— Я не доложу. Значит, «почище»…
— Да, они, — перебивает она. — А Люда хорошая была…
…Вышел, солнышко сияет, ветерок ласково обдувает вдруг вспотевшее лицо. Я, кажется, вляпался.
Нет — влип.
И это неверно.
Я погиб. В прямом смысле этого слова — погиб. Я влез в «их» компетенцию. И не просто в «компетенцию», я влез в какую-то гадость.
Они поселились в соседнем санатории — вон он, виден из окна, уступы белого мрамора и хрустальные окна светлого будущего, которое для некоторых уже давно наступило, а для подавляющего большинства останется вечным двигателем, «perpetuum mobile», «отдаленной перспективой», горизонтом, за которым своя, иная даль…
Зачем они приехали? Ну, это, положим, не фокус: позвонили наши, предложили путевки, посоветовали «укрепить» распадающуюся семью, напомнили, что глава оной стареющий подполковник всего, а ведь оттого только, что непорядок в личной жизни, — словно услышал бархатный голос Лук-Лукьяна: «Василиса Евгеньевна, право слово, обидно за Юрия — способный, талантливый даже сотрудник, а из-за такой ерунды… простите, я только в том смысле, что поправить отношения — это же раз плюнуть… А?»
Наверняка наворотил, гад, сорок бочек арестантов, велел «приглядывать» — что, где, когда, — «в интересах», конечно, семьи, а она, идиотка старая, и рада… Использовал втемную, гнида…
Черт с ними… Игоря жаль. Хороший парень, под влиянием матери быстро станет сволочью, и я ничего, ровным счетом ничего не могу поделать… «Такова се ля ви»…
…И словно из темных глубин: телефон. Как связаться с Модестом? Они же наверняка «сели» на все телефоны, имеющие быть в поле моего зрения.
На все? А зачем? Ведь они понимают: например, в кабинете директора санатория мимо секретарши я не пройду. Санаторий наш, служебный, порядки наши, они это учитывают. Значит…
Значит, надо пройти в кабинет.
…Утром зашел к секретарше, пожаловался, что шум моря раздражает, а лечащий врач не реагирует и даже улыбается — мол, о таком шуме все мечтают, а вы…
Улыбнулась: «Из хорошего в худший — это в два счета». Набрала номер: «Это я… Подполковника Катина переведите на другую сторону… Да, есть мнение, спасибо». И все…
Но я успел заметить охранную сигнализацию только на окнах. На дверях ее не было…
Днем я купил талон на почте и сразу обнаружил хвост, талон сжег на спичке. Они ведь проверят и поймут, что я хочу позвонить, — это моя тяжкая ошибка, хорошо хоть вовремя спохватился. Но наблюдение они теперь усилят…
Хорошо… В кабинет начсанатория я, допустим, попаду. Позвоню по автомату. Но ведь потом, когда поступит счет в канцелярию, они легко выяснят, кому именно я звонил…
Нет. Так не пойдет.
Тогда — как?
У них наверняка есть пароль для переговоров с любым городом, кроме прямой связи с нашей уважаемой организацией, оная же мне и на дух не нужна…
Узнать пароль? Как? Подслушать? Да ведь скорее всего — кончится мой срок здесь, но я так ничего и не узнаю…
Что же делать, что… Сидят на хвосте, не слезают — вон, в окне шляпа с перышком, наверняка мой наружник. Даже не считают нужным скрывать. А зачем им скрывать?
Вечером зашел сын. «Папа, ты не прав». — «А ты? А… мать?» — «Так мы ничего не решим». — «А что ты хочешь «решить»?» — «Мне предложили в школу. Нашу школу, это будущее, карьера, но ты должен соединиться с мамой. Без этого меня не возьмут».
Щенок и дурак, зачем я тебя родил? Эх, ты…
— Гоша…
У него вспыхивают глаза, так я его называл в редкие минуты дружбы и любви…
— Гоша… я хотел попросить тебя об одолжении… — Умолкаю, все безысходно. Он выслушает, пообещает и тут же донесет. «Органы» для него — все. Идефикс, или «идея фикс», как говорит его мамочка…
— Я согласен. Не бойся, отец, я не сволочь, каковой ты полагаешь нас с матерью.
— Я могу тебе верить?
— А у тебя есть другой выход? — Мне кажется, что он усмехается — откровенно, в лицо.
У меня нет другого выхода, он прав…
Зачем это было нужно? Зачем… Я настаивала на встрече, просила, смотрела влюбленными глазами и надеялась, как дура, что все эти увертки, ужимки и прыжки произведут на него впечатление. И вдруг поняла — пронзительно и горько: зачем? Стану его любовницей, тайным его пороком? Чтобы шантажировать его и требовать помощи Игорю? Боже, какая гадость… Тридцативосьмилетняя кокетка, или, как говорили молодые люди тех, далеких, шестидесятых: «Все девочку строишь?»
Жизнь сломана… Какая я идиотка: в конце концов, каждый сын рано или поздно покидает мать и отчий дом, а я думала — наивная дамочка, — что Игорь будет при мне как «при всегда»…
Что есть жизнь, может быть — быт? Четкий ритм и даже алгоритм — встали, умылись, оделись, позавтракали, потом работа и заботы, магазины и обед кое-как, а вечером ужин вдвоем, мой мальчик дорогой, мой мальчик… Иногда мы ходили в кино, реже — в театр. Он любил не «рок», а серьезную музыку, и он был не «мент», а человек…
Однажды он уехал в пионерский лагерь. Оттуда он написал, что весело, много речек и озер и что ему хотелось бы лодку. И я заняла кучу денег и купила ему эту лодку — разборную, всем на зависть…
Она давно уже пылится на антресолях, он забыл о ней…
…На работу идти не хочется… Дурно пахнущие рты, дурные инструменты, нет боров, нет лекарств, нет ничего… И СПИД — его опасность стала вполне реальной. Моя медсестра не кипятит инструмент и говорит, что за 120 рэ кипятить не станет…
…Я стояла, одетая, у дверей, когда раздался звонок и старушечий голос спросил:
— Зинаида Сергеевна?
— Да, кто это?
— Бабушка, не слышите, что ли? Я звоню, чтобы сказать: зубы болят, а мне соседка Тоня сказала, что вы, Зинаида Сергеевна, очень даже сносный зубтехник…
— Я не техник…
— Ладно, все равно. Я к вам приду. Вы когда работаете?
— Сегодня с 15.00.
— Ждите.
В трубке раздались короткие гудки, в полном смятении (почему?) я вышла на лестницу, вызвала лифт и спустилась на первый этаж. Странный звонок…
Но ни в этот день, ни на следующий, ни на третий никто ко мне так и не пришел. Во всяком случае, бабушки не было ни одной…
В отделении Темушкин встретил исподлобья:
— К начальнику.
— А… что? Я разденусь (на мне был плащ).
— Незачем.
— Товарищ капитан, что случилось? — Я вижу, он не шутит, и становится страшно…
— Подполковник тебе сейчас все объяснит, малахольный… — В глазах его мелькает что-то похожее на жалость, и я обрываюсь в пропасть. Равнодушный, достаточно молчаливый Темушкин… Произошло что-то серьезное.
Иду к начальнику, волоку ноги, секретарша курит у окна:
— Чего натворил?
— Степанида Ивановна (я всегда изумлялся ее редкостному имени), ничего, уверяю вас.
Она качает головой, над которой возвышается Бог знает что, и огорченно произносит:
— Игорь, ты с ним не спорь. Авось и обойдется…
Вхожу, наш толстяк (на чем он толстеет?), кажется, делает вид, что читает газету. Поднял глаза (как в кино — на манер Моргунова), предложил сесть.
— Зотов, тебе… Ты где служишь?
Молчу. Что ответить на такой вопрос?
— Вот докладная: 14 мая не выполнил распоряжения ответственного дежурного капитана Темушкина. Тебе приказали ни во что не вмешиваться… — Замолчал, хлопает глазами, и вдруг я понимаю, что он проговорился.
Но это надо проверить.
— Как это? — строю дурака. — Во что? Не вмешиваться?
Он спохватывается.
— Тебя… планировали в РК КПСС, на партконференцию. А ты? Ты ушел неизвестно куда, так?
Так, конечно, так, гражданин подполковник (не могу его даже мысленно назвать товарищем. Может быть, я и «обобщаю», но мне почему-то кажется, что даже мой мизерный опыт позволяет сделать вывод: в милиции начальники всех степеней — блюдолизы и продажные девки с панели. Только рядовые сотрудники — милиционеры и офицеры подставляют себя нелегкой милицейской жизни. Эти же… Ходят с черного хода за дефицитом и уводят от уголовной ответственности родственников номенклатуры, отыгрывают же свою неполноценность на ни в чем не повинных или случайных людях — на несчастных…), но ты все же проговорился: «Ни во что ни вмешиваться», — сказал ты, и здесь обнаружилась определенная позиция: «некто» сделал «нечто», я в это «нечто» влез и испортил игру. Ладно.
— Товарищ подполковник, я просто торопился домой, капитан Темушкин ничего мне не сказал, я считал, что…
— А звонок?
— ?
— Бабка какая-то…
— Бабка? — изумленно прерываю (на тебе, на!). — Вы о чем?
У него такой вид, будто он проглотил нож. Но — увы…
— Не поможет, Зотов, — сузил глаза — зрачки как два дула. — Вот приказ… — протягивает листок. — Читай. За систематическое невыполнение распоряжений и приказаний руководства отделения, появление на работу в нетрезвом состоянии…
— Что? — голос садится. — Я? В нетрезвом (о «невыполнении» чего и говорить…)? Это вам потребуется доказать… Не царский режим…
— Как? — он подпрыгивает. — Ты… Ты социализм, к тому же наш, родной, выстраданный, с… царским режимом сравнил? Да я тебя…
Он сумасшедший или придуривается — это одно и то же, но я уже понимаю, я все понимаю: это они, они, те самые, о которых говорила девочка в 31-й школе. Я пересек им путь, и теперь, если я не успокоюсь, они меня просто-напросто устранят. Съел в столовке супчик и…
Теперь нужно понять: что произошло и чем именно я помешал… Так… Звонок бабушки, Темушкин не велит этим звонком заниматься… Значит, он все знал? Нет, не знал. Позднее ему «объяснили» — забудь про все. Это они. А наш толстун еще и присовокупил (лакейская привычка — бежать впереди паровоза) увольнение по фальсифицированным основаниям. Жаловаться в суд я не имею права, а ведомство… Когда и кого оно защитило, наше родненькое? Никого и никогда…
Значит, дело в этом звонке?
Нет. Нет-нет. Нет…
Смысл конфликта — в походе на кладбище, в поиске возможных свидетелей. Была девочка. Ее похоронили. И следы девочки должны испариться. Навсегда.
Но ведь это — глупо. Есть могила, контора кладбища, и даже если у девочки не было близких родственников — я найду дальних, я найду знакомых, соседей, любых, пусть даже и случайных, но знающих хотя бы крупицу, столь необходимую мне…
Для чего?
Для раскрытия истины…
«Что есть истина»?
Странно… В чем она? И чего я, собственно, хочу? И хочу ли? Они не бесятся сдуру. У них всегда есть причина. Вдруг стало холодно… Игорь Васильевич, еще не поздно…
Поздно… Потому что кроме генетического страха есть еще и такие понятия, как «честь», «совесть», «долг»…
Я должен еще раз побывать на кладбище…
Гоша подошел перед ужином, я стоял на бетонном выступе, слева громоздился Аю-Даг, две острые скалы — ближе «300», влево «200», Адолары, кажется, их имя, точно не знаю, впереди был берег турецкий, про который в дни моей юности спел Марк Бернес, утверждая, что оный ему не нужен, как и Африка, впрочем…
Экий лжец… Не он, конечно, а система, породившая его… Выродок я, что ли? Откуда эти мысли у меня, потомственного чекиста, Господи ты, Боже мой…
Отец мой из Дагестана, русский, служил в ЧК со времен Дзержинского. Мать — дочь деникинского (по отцу) офицера и чеченского князя — по матери. Этот деникинец был чехом — из чехословацкого экспедиционного корпуса, направленного в Россию еще во время первой мировой войны и оставшегося из-за неразберихи гражданской. Чехословаки примкнули к белым, к Александру Васильевичу Колчаку, отец никогда не писал об этом в анкетах. А я писал, только указывал: «военнопленный, сочувствовал большевикам и принимал участие в их борьбе на территории Сибири в военных формированиях Красной Армии».
Дело давнее, прошлое, безупречная служба отца решила и мою судьбу… А сам отец скончался от туберкулеза. Вовремя. Он вряд ли бы принял Афганистан, Анголу, Венгрию, Чехословакию и прочее, и прочее, и прочее — все то, всё «там», где гибли за амбиции мерзавцев русские и всякие иные…
Или… принял бы? Кто их теперь разберет, сотрудников тогдашнего МГБ СССР? Во рту — одно, в голове другое…
Но сразу заповедь: «Мысли им не подотчетны, поэтому думай что хочешь, только правды не говори…»
Лжецы, лицемеры…
Клянутся: «Мы не отвечаем за прошлое. У нас собственных сотрудников погибло 20 тысяч!!»
О, Господи-Сил… Так ведь среди них, погибших, добрая половина палачей! Стали неугодны и… «Погибли, как и тысячи, от преступлений сталинщины»…
А мой отец любил Сталина. И я его любил. До тех пор, пока не узнал, что любимый — секретный агент Особого отдела Департамента полиции бывшей России…
Какой удар… Вождь не должен сотрудничать со службой безопасности. Даже будущий вождь не имеет на это право, нет, не имеет.
Им не отскрести свои подвалы от крови. Пусть и не они ее пролили…
Я вспомнил записки Трилиссера — прочитал их по служебной надобности лет 30 назад, еще в спецшколе… Этот незаурядный обершпион руководил и секретно-оперативным и иностранным отделом ВЧК — в разные годы…
Он писал о том, что служба держится не на открытых и гласных. Она построена на деятельности «секретных товарищей». Они решают в нужный момент исход той или иной операции…
Верно, к ним, агентам разных уровней и категорий, даже к самым большим негодяям среди них — «инициативникам», я отношусь спокойно…
Но что бы сказали в народе, если бы выяснилось, что один член ЦК КПСС доносит на другого?
А может, это так и есть?
…А море поблескивало и переливалось, серебрилось и золотело, когда луч догорающего солнца вдруг ударял по легкой волне и она радостно делилась своим недолгим счастьем с другими…
Гоша тронул меня за плечо, улыбка у него была добрая, незнакомая…
— Вот запись разговора, — протянул листок из тетради, — удалось просто. — Добавил, перехватив мой растерянный взгляд: — Я купил букет роз Тоне — это секретарша директора, не обратил внимания? Красивая девочка… — вздохнул мечтательно, — поболтали, договорились вечером на танцы, я говорю: мать просила связаться с плотником, что дачу строит, — как там? — нервничает старушка, не возражаешь? Мне на почту далеко… Улыбнулась: пароль «магнолия», говори сколько надо, фирма платит. Ну, позвонил…
— Подозрений не было?
— Она влюблена, дорогой батюшка, гордись…
А я и не заметил, что девушка красива. Старею…
В записке стояло:
«Я: здравствуйте, дядя Яков, это Гоша Катин, мама просила спросить, как дела. Он: Гм… а… собственно… Катин? Он что же… Я: неможется ей. Она бы и сама, да вот… Он: Что нужно? Я: мать просит найти Игоря Васильевича Зотова, он куда-то пропал. Она хочет знать, что с ним, где он, он ей обещал ограду поставить на Ваганьковском. Он знает где, сделайте, мать не останется в долгу. Она адреса его не знает, но он живет напротив 42-го отделения милиции. Он: Ладно».
Я опустил листок, закатал в него пятак и незаметно уронил в море.
— Гоша… А если Тоне даны координаты Зотова? Если она обо всем предупреждена?
— Тебе это приходит в голову только теперь? — Помолчал, хмуро добавил: — Раньше надо было думать… Знаешь, — улыбнулся, — я не считаю… Она искренняя, добрая…
— Не знаю… Она мне сказала: «Есть мнение». Понимаешь?
— Для солидности, отец… — Он убежал, послав мне на прощание воздушный поцелуй…
Спал я плохо, снилась Тоня в белом подвенечном платье, рядом стоял Гошка, и священник держал над ними венцы… Это ведь нельзя, чтобы священник?
Проснулся в холодном поту, в дверь кто-то яростно стучал, голос бывшей любимой трещал, как догорающее полено в камине: «Катин, Игорь пропал, ты слышишь, не ночевал, я не знаю, что со мной будет, да открывай же ты, бесчувственный человек!»
Открыл, она влетела ракетой, бросилась на шею: «Катин, родной, любимый, что же это, что…» — и еще говорила, лепетала что-то, я же пытался успокоить, и медленно полз к сердцу тромб: так и есть, так и есть, так и есть…
Мы ждали до завтрака, потом до обеда, ждали до позднего вечера. Ночью я оставил ее на попечение врача и пошел в милицию. Дежурный, а после него начальник уголовного розыска разговаривали сочувственно, доверительно, обещали сделать все, что возможно.
Господи… А что, собственно, возможно? Проверить морг, больницы, берег моря, прочесать сады и парки, покрутиться в притонах — и все?
Они это тоже понимали, но уверяли, настаивали, были очень-очень искренни. По-настоящему. Мне не в чем их было заподозрить…
…Утром Вася (я так всегда называл Василису в прошлом) сообщила, что исчезла Тоня, секретарь начсанатория. Якобы ее и Гошку видели накануне вместе.
Снова позвонил начальнику розыска: все верно, такими сведениями милиция уже располагает, поиск ведется, результатов пока нет…
Они так и не появились, эти результаты. Никогда. Оба исчезли, и причина этого исчезновения осталась тайной.
Преступление?
Случайность?
Несчастный случай?
Да нет же, нет, в результате несчастного случая трупы находят, обнаруживают в колодце, на дне реки и Бог знает где еще. Даже преступление оставляет следы. Здесь же не было никаких следов. Ушли и не вернулись.
Начрозыска сказал: «Тысячи и тысячи людей пропадают без следа. Жизнь такая. Безысходная… У вас есть собственная версия?»
Не знаю… Иногда мне кажется, что она у меня действительно есть. Но разве мог я сказать о своих подозрениях этому коренастому, со спортивной фигурой человеку…
Здесь, в Гурзуфе, я больше не занимался делом лейтенанта Зотова…
…Ночи слились в одну, и не было дня, одна только давящая, обволакивающая мука: Игорь, сынок, мне не пережить того, что случилось, лучше бы я умерла… Но дни идут за днями, и даже знакомые, а потом и друзья все реже и реже напоминают, произносят твое имя. Стали забывать… В конце двадцатого века время летит невероятно быстро, наверное, мы исчерпали себя, и эксперимент Господа должен окончиться. Наступают последние времена…
…но о старухе, которая обещала прийти и рассказать (что? не знаю — просто надежда, надежда теплилась, разве этого мало?), я не забывала ни на минуту. И звонок раздался еще раз. Шамкающий голос (ей было, судя по всему, далеко за восемьдесят) произнес тихо-тихо: «Работаешь завтра, Зинаида Сергеевна? Так я подойду, чтой-то левый нижний коренник забарахлил…» Я хотела спросить: не обманешь, как в прошлый раз? Но не спросила, не хватило сил, и голос пропал, мягкая дремота обволокла, словно вата, я села и как будто заснула, когда же очнулась — увидела в левой руке трубку телефона и услышала приглушенные короткие гудки.
…На работу летела опрометью, в коридоре, у двери кабинета сидели две старушки, я посмотрела на них, и они отпрянули, словно я их, бедных, испугала своим горько ошеломленным лицом.
Потом каждая — с перерывом в полчаса — села в кресло, я ждала, но ни одна со мной не заговорила, только в черном кружевном платке буркнула зло: «С ума все посходили, вот что! И вы, доктор…»
И все.
…Не помня себя, я спустилась по лестнице, навстречу — главная, величественная, словно Екатерина Вторая с картины Боровиковского. «Куда Вы, милочка?» — «Больна, извините…» Она взглянула, словно прострелила насквозь.
Оделась, вышла на улицу. Нужно было проехать на трамвае до ближайшей булочной, купить хлеба, это две остановки. Мягко прогромыхал трамвай, сунула руку в карман жакета — там я всегда храню талоны, — вынула, оторвала, пробила и… И вдруг увидела у ног свернутую вчетверо бумажку — вероятно, она вылетела, когда я доставала талоны. Почерк был… В тот миг я не обратила на этот почерк ни малейшего внимания, вспомнила позже: косой, четкий, ровный — буковка к буковке.
«Завтра, 9.00, Елисеевский, винный отдел, у прилавка».
Как эта записка попала в мой жакет? Господи… Кто-то (кто знает меня и мою одежду) положил записку. Подложил, точнее…
Я выскочила, едва открылась дверь, мне было уже не до хлеба. Сердце стучало так, что поняла: не добегу, умру. В гардеробе увидела Анисью, старую нашу бабку-одевальщицу. Схватила за руку:
— Кто передал мне записку?
— За… не-е, — обомлела она. — Нет. Вам велели отдать билеты в театр — кассирша, которую вы давеча лечили: дама средних лет, в очках, представительная такая… Я говорю — поднимитесь, мол, отдайте сами.
— Куда? Куда были билеты?
— Не видала… И говорит: сурприз, мол. Надо неожиданно. А то выходит как взятничество. Ну я проводила ее к твоему жакету. А что? Украла чего? Деньги? — Анисья ахнула.
— Нет, милая, спасибо, только и вправду неожиданно… — я ушла.
Билеты… Ей нужно было оставить мне записку. Но… ведь не бабушка, «дама» средних лет.
Не знаю… Трещит голова, ничего не соображаю. Но… На это свидание нужно идти, а там — видно будет…
…Просыпаюсь, голова тяжела. Где Джон? Кричу дурным голосом:
— Гд… Где…
Подходит нечто в белом халате (не понимаю, кто это… мужчина, женщина? Очевидно «оно»).
— Что вы хотите?
— Где… Джон?
— Кто? Простите.
— Джон, Джон Стюарт, он только что лежал рядом со мною?
«Оно» нажимает кнопку звонка, это в стене, вроде выключателя, и тут же появляется еще одно «оно», с усами… Так, но ведь если с усами — это «он»? Врач, что ли? Господи, где я, что со мной, это больница, психушка, мне становится страшно.
— Доктор…
«Оно» произносит это слово одновременно со мною, и слово сразу становится монстром, нетопырем, вурдалаком с красно-кровавыми ушами и гвоздями красного цвета в голове, там, где темечко…
— Мне кажется, снова бред, — значительно произносит «оно».
— Укол, — доктор поворачивается спиной, он явно хочет уйти.
Я кричу ему в спину:
— Доктор, что со мной, я имею право знать, я требую прокурора, милицию, я…
— Голубчик (он не поворачивается ко мне, что за ерунда — почему он не поворачивается и почему его голос доносится словно из преисподней), вы тяжело больны…
— Позовите мою мать! — я кричу, но «оно» наклоняется ко мне, к лицу и жалостливо произносит:
— Голос едва звучит, я боюсь, у него начинается отек…
Отек? Какой отек, у меня свободное дыхание, я же чувствую… И, словно подслушав мои мысли, доктор (он по-прежнему стоит спиной ко мне) цедит сквозь зубы:
— Это незаметно сначала, мой милый… А ваша матушка ходит к вам каждый день. Не помните?
О Господи… Значит, я и вправду болен, у меня что-то с мозгом, но вот я чувствую (или мнится мне?), как мягко и совсем не больно погружается в предплечье игла, и, проваливаясь, слышу:
— Теперь не долго… Позвоните, иначе есть риск.
И в полной темноте:
— Память работает, а этого совсем не нужно, вы поняли?
Нет, все это кажется мне, я ничего не слышу, а птички поют, и шелестит листва, и прорывается сквозь нее синее-синее небо… Как легко здесь дышится, на Ваганьковом, старом нашем московском кладбище, где лежит не слишком любимый мною Высоцкий и любимый, всеми забытый художник, что писал свои маленькие картины не кистью, а драгоценной мозаикой.
Вот и 21-я аллея, видны два языческих идола над могилой министра внутренних дел и его жены, и памятник заму из госбезопасности тоже виден — вон он, каменный командор, победитель слабых и слабак перед псевдосильными, а вот и…
Захотелось перекреститься и произнести подслушанное где-то и когда-то: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!»
Могилы нет. Мертвая Люда Зотова куда-то делась. Все могилы, все памятники на месте: крест черного гранита (или мрамора — не разбираюсь) над военным инженером, похороненным в 21-м еще году, пропеллер над летчиком тридцатых, а на месте Люды… старая ржавая ограда, крест (из рельсов) с венком, проржавевшим лет еще 40 назад и табличка: Анастасия Алексеевна Яблочкина, артистка, 1890—1940».
Нет. У меня не потемнело в глазах, я не удивился, не испугался, я просто сел на полусгнившую скамейку и стал думать, напрягая изуроченный свой мозг из последних сил.
Я не видел могилы Зотовой?
Была ошибка, могила в другом месте.
Я болен? Психически, разумеется…
Нет, нет и нет… Все не так. Могила и в самом деле исчезла. Но это значит, что странный звонок старухи, странное поведение начальника Темушкина, завуча, директора 31-й школы сливаются в единое целое, образуют нерасторжимую цепь косвенных доказательств, улик, свидетельствующих о том, что совершено уголовное преступление.
Кстати, а где венки, ленты с надписями «Комсомольцы 31-й школы…» и так далее? Я же помню, помню их, и значит, все было, все на самом деле, я не сошел с ума…
Итак: совершено преступление, в нем участвовала государственная организация (обычный преступник, и даже группа, и даже так называемая мафия не смогли бы убрать могилу, заменить ее другой, столь тщательно замести следы).
Так… Надо искать следы лент и венков — это просто, их заказывают, ведут учет.
Трупа Зотовой в могиле, конечно, нет. Они… Они не дураки, на всякий случай тело, конечно, убрали. И все же сколь бы тщательно они это ни делали, следы остались. Что-то осталось — пока не знаю, что-то сохранилось, сохранилось наверняка, ибо и семи пядей во лбу допускают ошибки, на этом всегда настаивал мой преподаватель криминалистики…
Может быть, и свидетели есть. Их следует только отыскать.
Отыщем…
Кто-то спросил (сзади, с явным акцентом):
— Что-то случилось? У вас опять такое лицо…
Это он, тогдашний… (Это — Джон, это сейчас выяснится, через минуту.)
— Случилось. Вы помните нашу первую встречу?
— Конечно. Yes of course…
Англичанин. Стоит ли мне… А-а-а, чушь все это, шпиономания параллельного ведомства, пошли они, надоело…
— Помните, где я стоял, как?
— Yes, да. Вы стояли… — Я вижу, как меняется его лицо. Это не изумление, это что-то совсем другое, не могу сформулировать. Он бормочет что-то по-английски, я не понимаю ни слова — это следствие обучения с 5-го по 10-й класс и еще два года в школе милиции. Ве-ли-ко-леп-но…
Он чувствует мое состояние.
— Don’t understand? — улыбнулся. — Здесь была могила (продолжает по-русски)… девочка… ее звали (сморщил лоб)… Зо-то-ва… Лю-да… Так?
— У вас профессиональная память.
— Yes, sir. Я десять лет служил в Особом отделе Скотленд-Ярда. Это общая контрразведка.
У меня вырывается:
— Вы… шпион? Агент разведки?
— No… — улыбается. — Нет, конечно. Согласитесь, если бы это было так — зачем бы мне посвящать вас в свое прежние дела? Нет.
Логично, хотя — кто их там разберет. Учили: всякий-разный оттуда — потенциальный агент. Ладно. Глупости.
— Вы… спецслужба, — продолжает он.
— Милиция.
— Тогда — легче. Исчезла, да? Преступление?
— Возможно. А что вы делаете здесь?
— В Москве? Служу в посольстве. Аппарат культуратташе. То — прошлое, — улыбнулся (славная у него улыбка, чистая, светлая — он нормальный человек из нормального мира). — Вы думаете, что я говорю вам неправду?
— Нет… (хотя — хорошо, что он объяснил). Я имел в виду другое. Что вы делаете здесь, на кладбище?
— А-а… Да, конечно. Мы хоронили нашу… как по-русски? Сотрудницу, вот. Прекрасная машинистка. Вера Павловна Григорьева, ей было 28 лет…
— Но… вы пришли еще раз? К… русской?
— Пришел… Оставим это, ладно? Что вы подозреваете?
Рассказываю ему все. Заканчиваю allegro moderato: уволен. Подозреваю, что в связи со звонком, поисками, любопытством.
Долго молчит.
— Нужно составить план, — улыбается. — Не бойтесь. Мы — частные лица. Я покидаю страну через месяц — это все, что у нас с вами есть в смысле совместной работы.
Весьма неожиданно, но я бодро отвечаю:
— Согласен.
Мы обсуждаем, как, где и когда будем встречаться. Договариваемся: звонить будет он из телефона-автомата. По возможности менять голос. Время: «Семен, ты остался мне должен 10 рублей 30 копеек, бесстыдник. Приеду — убью. Не туда? Извините…» И — варианты. Рубли — часы, копейки — минуты. По четным дням убавляем у рубля «2». По нечетным — прибавляем «1». Место встречи: по четным — фонтан напротив ГАБТа, по нечетным — ЦУМ, 3-й этаж. «Хвост» всегда тщательно отрабатывать и исключать. Но — не «отрываться». Заметил — переждать, уйти домой, не обнаруживая, что «засек». Кроме случаев исключительных.
Пожали друг другу руки, он ушел.
Я долго стоял в раздумье: идти в контору кладбища или нет? Потом решил: непременно; пока есть служебное удостоверение — есть и работа и польза. Я должен торопиться…
…В последний момент дикая мысль, глупость: иду одна, а ведь сын исчез, возможно — и не жив вовсе, может быть, и со мною хотят покончить…
Из автомата позвонила Юрию Петровичу: «Прошу приехать, у меня новый материал для пломб», — наивно, конечно, если его телефон прослушивают — каюк, но… Чего Господь ни утвердит, когда Сатаны нет.
Говорит мертвым голосом: «Не приеду. Мои коренные зубы пропали совсем, так что лечения вашего и вообще — не надо. Надоело…»
Поняла: что-то случилось. «Коренные зубы»? Неужели — дети или близкие?
— Приезжайте, вам легче станет…
Повесил трубку, решила подождать ровно час: приедет — ладно, на нет и суда нет…
Через 40 минут заглянул в кабинет:
— Доктор Зотова работает? Здравствуйте… Пенсионеру, награжденному тремя орденами «За службу Родине», можно и без очереди, надеюсь?
Кто-то буркнул в коридоре, но он вошел, сел в кресло, обвел кабинет внимательным взглядом: «Будем надеяться, что сюда мои друзья не добрались».
— Разве в МВД…
Прервал:
— Не в МВД, а в… В общем, ладно. Я из… Особого отдела МВД, то есть из КГБ, ясно? Теперь можно, я уж два дня как… изгнан. По возрасту. — Оживился: — У нас ведь знаете как? Подполковник — максимум до сорока пяти, а я уж и перебрал — сорок семь с половиной, так-то вот…
Показала записку, он впился, велела открыть рот, подвела бор:
— У вас один снизу, два сверху… Сделаем?
— Так вывалится через неделю?
— Нет. Вам я сделаю навсегда.
— А другим?
Другим… Лишь бы дошли до выхода из поликлиники. Я, конечно, не права, но что поделаешь?
— У меня осталось собственных материалов на 20—30 пломб. И столько же старых немецких боров. На Западе такой техникой давно не пользуются… Но если сделать хорошо… У меня стоит такая пломба с 1965 года, мне было всего 15 лет тогда…
— У меня сын исчез… Может, уже… — махнул рукой.
— Ничего себе… — Я вспомнила про «коренников». — Вы считаете, что у нас с вами… одно и то же?
— Не знаю… Вам… — взглянул на часы, — пора, опаздывать нельзя… — Вгляделся пристально, будто видел впервые, и добавил со значением: — Нам… пора, идемте.
— Ладно. Но я вас… долечу.
— Видно будет…
Он здорово собой владеет, этот бывший чекист.
Спустились по лестнице, привычным движением он подал мне пальто.
— О-о…
— Да будет вам… Вы уж совсем нас людьми не считаете…
Сели в трамвай, через пять минут пересели на троллейбус и еще через полчаса вышли на Пушкинской площади. До назначенного времени оставалось 6 минут…
…И я снова выбираюсь из небытия — нет, мне это кажется, мнится, как и в прошлый раз, — это только сон…
Как и в прошлый раз? Разве он был?
И кровать рядом, какой-то человек постанывает в тяжелом бреду: «Нет-нет, отец… Зоя, Зоенька, я…» Это не Джон..
Джон? Так… Джон… Я не помню, кто это… Неважно, не имеет значения, настанет миг, и я все вспомню, все!
Но откуда такая уверенность, убежденность?
Не знаю… Вон он, уходит по аллее — прямые плечи, шляпа, в руке трость (или зонт — не могу понять), фигура атлета — ну да, он же из спецслужбы… А я был так откровенен с ним, так откровенен, раскрыт…
А если…
И я чувствую, как во мне поднимается бурно, тяжело, непримиримо нечто неведомое… Хватит. Достаточно. Человек служит делу всеобщего воскрешения. От тьмы, подлости, зависти и воинствующего невежества, злобы, ненависти и убийства. Но это все присуще сегодня не им, оттуда…
Как болит голова… Над кронами высоких деревьев плывут черные облака, и солнца совсем не видно, начинается дождь, нужно идти…
Куда… Я не знаю, в голове пусто, она звенит, как парус под ударами ветра…
Стоп. Идти нужно в контору кладбища. Я просто забыл… Я ведь болен, тяжело болен, я знаю, вон на тумбочке поблескивают пузырьки и склянки и пачка порошков — я ведь помню, их упаковывают в тоненькие полупрозрачные пакетики… И это лицо — нет, рожа, с бульдожьими складками щек, маленькими глазками и стоячим воротником генерального кителя послевоенного образца…
Что, брат, хотя какой ты мне брат? — убивал, лишал, ссылал и расправлялся, а теперь лежишь тут и догниваешь, хотя чего там — давно уже сгнил, и соратники твои сгнили, и верховные начальники-палачи — тоже, и скоро-скоро всем вам будет амба, потому как — сколько можно… Налей нам вина, виночерпий, всему приходит конец… Какой-то поэт военных лет, Симонов, что ли? Не помню, я не силен в поэзии…
Рожа — лицо — лик — личность — человек… Не могу уйти от тебя, в тебе — Судьба.
А Джон уже скрылся, исчез, растворился, бедный Джон, они говорят, что ты умер…
Не верю. В этой схватке мы должны победить вдвоем…
Контора, вот она. Вхожу.
— Здравствуйте, мне книги учета за этот год и за прошлый, — кладу на стол удостоверение — еще не сдал, потому что не прошел комиссии, а может, мне объявили об увольнении, а приказ начальника ГУВД еще не подписан? Откуда я знаю… Удостоверение у меня, и я обязан воспользоваться им хотя бы единственный раз праведно…
— Вот, пожалуйста, — смотрит внимательно, глаза прозрачные, мысли нечитаемые, все непроницаемое. — А что, собственно… Может быть, я смогу?
Что это? Обычная их угодливость перед «представителем власти»? Или…
«Или» — это слишком явно прочитывается в его напряженной позе, застывших плечах, он словно пружина капкана, готового захлопнуться.
— Ерунда… Как вас? Валентин Валентинович? Просто Валя? А я… вы же прочитали? Ну и ладно… Мне уголок какой-нибудь, я просмотрю и уйду.
Он подводит меня к пустому столу и предупредительно включает настольную лампу:
— У нас здесь темень египетская. Тьма. Позовите, если что…
Книги толстые, амбарные, хоронят много. Люди должны умирать, увы… Раньше — от старости и болезней, теперь — от тоски… Кипучая — могучая — она способствует, она умеет… Похороны — ее профессия…
Открываю, листаю, сколько миров Божьих сокрылося — исчезло… Иванов — Петров — Сидоров… Сидоров — Петров — Иванов… Читай вперед, читай назад — один получится ответ… Но зачем, Господи…
…Зотовой Люды здесь не хоронили. Ни в 1987-м, ни в 1988-м. И вообще никогда. Этой девочки просто не было. Она не родилась. А кто не родился — не может умереть.
Гениальная мысль…
Но бабка? Она-то была? Или хриплый голос из прошлого века — тоже мое больное воображение?
Кричат ночные птицы за окном…
…Двери тяжелы́, но он толкнул их небрежно, и они легко повернулись; мы вошли, покупателей не много — что покупать, продуктов с каждым днем все меньше и меньше, прилавок слева, прилавок справа, остров колбасы в центре — бывшей, конечно, сейчас он пуст, и крышка ларца наверху, хрусталь, листья из золота, ушедшая жизнь, где ты…
За стеклами винного отдела стерильный блеск, вино, водка, шампанское — это тоже в прошлом…
— Ее здесь нет… — тихо произносит Юрий Петрович, он стоит в двух шагах и напряженно разглядывает зеркальное стекло витрины. Вид у него загадочный, взгляд сосредоточенный, а мне начинает казаться, что от этого его взгляда вот-вот выстроятся в прежние шикарные порядки — почти войсковые — бутылки с яркими этикетками…
— Идите за мной… — голос за спиной, словно зов преисподней, шарахнулась испуганно — где, кто, ничего не понять, и сразу страшно.
Налево, за угол прилавка, в хлебный отдел метнулась широкая юбка…
Ноги ватные, заставляю себя передвигаться… силой воли? (чем еще?) шаг, еще, быстрее, быстрее, о своем спутнике забыла, главное сейчас — не упустить проклятую ведьму — обманщицу, призрак с могильным голосом. Вот она, старая дура с тонкой девичьей талией и длинными волосами без единого седого, колышется юбка, стой, да остановись ты, сатана…
Она оборачивается…
Боже… Боже ты мой… Это девушка, но ведь этого не может быть… И тем не менее — она идет ко мне. Она все ближе и ближе, и я невольно делаю шаг назад.
— Не бойтесь… — У нее зеленые глаза и волосы — теперь я вижу — с бронзовым отливом — Валькирия… На вид ей не более 20-ти…
— Кто… вы?
— Я звонила вам. Я дважды была у вас. В поликлинике.
— Сидели у меня… в кресле?
— Да.
— Не верю.
— Неважно это… Вашему сыну позвонила я. Здесь нельзя разговаривать, я вам… Вы получите телеграмму. Там будут цифры. По четным дням убавляем «два». По нечетным — прибавляем единицу. Место встречи — в церкви у Третьяковки. Она всегда открыта. Меня не ищите. Я всегда буду подходить сама…
Произнесла — и исчезла, словно провалилась.
Юрий Петрович берет меня под руку, выводит в переулок. Мы идем, все убыстряя и убыстряя шаг. Наконец он говорит:
— Это серьезно. Я не знаю, в чем тут дело, но исчезли люди, столько людей…
— Ваши… тоже?
— Зинаида Сергеевна, вы хотите, чтобы я прочитал вам лекцию из истории своей бывшей конторы? Давайте решим: мы принимаем предложение этой… старушки? — Он улыбается, а я слышу только такое долгожданное «мы»…
— Принимаем.
— Я найду вас. Не бойтесь, теперь появилась надежда.
Уходит. Я долго смотрю ему вслед — он высок, не по возрасту быстр, строен… Красивый…
Впрочем, что это я… Глупо, очень и очень глупо. Не девочка. Но… Может быть, именно поэтому?
…И я вспомнил (или только почувствовал, ощутил, может быть…), как луч солнца опускался, дробясь, сквозь листву и как светлые пятна расплывались и исчезали, и казалось, что тропинка живет, двигается, единственное живое существо здесь, в царстве мертвых…
— Я люблю все, что связано со смертью… — тихо сказала она. — Ты должен понять: в этом городе-осьминоге, где вместо любви — алчность и злоба, только грядущее существует для нас, только звук последней трубы… — заглянула в глаза и рассмеялась переливчатым звонким смехом. — Страшно? Ну, будет… — Погрустнела: — Мы проиграли эту схватку… На их стороне металл, изощренность, деньги и зависть. Она — главное их оружие, основа. Они всегда заглядывают в замочную скважину, это их принцип — кому и сколько… Мы погибнем, но ведь мы знаем: несмотря ни на что, мы останемся такими, какими нас создал Господь, а не теми, кого они выводят в своих ульях…
…и мне кажется, что я люблю ее, потому что так со мной не говорил никто и никогда и мне никто не открывал столь простых истин…
И я повторяю, как заклинание: я красивых таких не видел…
…Позвонил Джон (я знаю, что это он, хотя слышу его голос всего второй или третий раз в жизни): «минус единица» — «да» — «нет», и еще что-то…
…Нужно проверить мастерские. Теперь «друзей» может выдать только промах, ошибка, но ведь сами они ее никогда бы не допустили — опытные, умелые, с «традициями» и специальным принципом подбора кадров — они всегда заранее уверены в успехе, потому что «партия никогда не ошибается», а они — ее несомненная часть…
Но есть и другое: они всегда опираются «на народ», они без народа — ноль (сами ежечасно повторяют на всех углах!), а этот народ (тот, что служит им — по злобе или недоразумению) давно уже спился и выродился…
Они ищут виноватых, инспирируют свои креатуры, и те бесятся, утверждая: есть планетарное правительство…
Возможно, и есть. Не знаю. Но сумма безликих, плотных, не прозрачных тупиц и ненавистников действительно есть. Великих или совсем ничтожных. И если опора на них — я найду ошибку. Когда истина для всех только в вине и в объективированном сознании — тогда ошибки и просчеты неизбежны…
…Это она объяснила мне.
…Я вхожу. Грязно. Цех по изготовлению. Здесь делают то, что будет лежать поверх наших истлевающих тел. Большинства из нас. У меньшинства совсем иное качество похоронной мишуры, и делают это иное совсем в другом месте…
…Какие-то люди — женщины (опухшие от бессмысленной работы и дурной пищи, беготни по магазинам и визга вечно ссорящихся «молодых»), мужчины без лиц — вон двое старательно гнут на болванке замысловатую основу будущего венка. И я думаю: кто-то над нами гнет «основу» смыслу вопреки вот уже который год подряд…
…Но где эта ошибка, просчет?.. Я знаю, что здесь, я как медиум, ведомый Высшей силой, чувствую приближение искомого…
На столе? Увы, только обрезки и обрывки синтетической хвои и лепестков райских (в представлении похоронной службы), обрезки проволоки и куски фанеры — она есть твердая основа «липы», которая поверху…
…А здесь — ленты. Белые, красные, даже синяя (интересно, для какой секты?). Скорее всего — умер член одной из вновь народившихся демократических партий…
Какая, в сущности, галиматья…
…И я замираю, словно звуки экспромта-фантазии Шопена — вот, вот — сейчас…
Обрывок белой ленты. Смазанный неверным движением черный шрифт: «Зотовой Лю…» Он лежит под верстаком — невероятно…
И все же — факт, как сказал бы самый великий большевик. То есть безразличие исполнителя, проявившееся столь неожиданно…
Все рассчитали, проверили и подготовили. А вот вторжение «старушки» и потом наше с Джоном противодействие и алкоголизм верных своих «штучников»-штукарей в расчет не взяли… Подбираю с пола (для сравнения) еще один обрезок ленты. Кажется — все…
Оглядываюсь: все заняты строительством небытия. Светлого небудущего. И я ухожу — тихо и незаметно, так же, как и пришел…
…ЦУМ, 3-й этаж, я сразу вижу Джона, он обсуждает с хорошенькой продавщицей какую-то проблему — наверное, хочет купить кооперативные штаны взамен своим английским. Заметил, подошел, теперь мы стоим на лестнице, мимо снуют покупатели, которым нечего покупать…
Рассказываю. Показываю.
— У нас есть система банковских сейфов. Содержимое не выдадут никому, даже госпоже Тэтчер или ее величеству… Рискнешь?
Я незаметно передаю ему мягкий клочок, и мы расходимся…
…Это слово прилипчиво как банный лист, и это слово «странный», тут все понятно, и не надо вспоминать школьную абракадабру: «странный» от «странствовать», от «странник». То есть «путешественник». Разве нет? Видимо, все же — нет, потому что Зина (на тебе… «Зина». Я спятил… Да разве она путешественница? Она просто странная. Не совсем понятная…).
Так: я догадался. Странники («ведь каждый в мире странник: зайдет, уйдет и вновь оставит дом…») — их ведь ненормальными считали. Нормальные люди сидят дома и едят суп. Именно поэтому у нас столько лет существует прописка паспортов — она препятствует возникновению сумасшедших. Нация должна быть здорова…
Господи ты Боже мой, ну чего я в ней нашел? В возрасте уже — 38 лет, сын почти преступник, на мою голову уже свалилось невероятно тяжелое, и свалится еще больше, мальчик я, что ли? У меня пенсия, уважение домкома, где я состою на учете для получения привилегированного продовольствия «в виде колбасы и мясных консервов» — ну и хватит! Надо сходиться с Васей, ей тяжело, она не меньше меня переживает исчезновение Гошки…
Я хороший человек. Я мыслю, как вполне бывший (некогда в употреблении) карающий меч диктатуры пролетариата. Однажды я пошутил на эту тему и наткнулся на два острия сразу — то были зрачки нашего партийного бонзы. Он сказал: «Все в прошлом. Наших там осталось, как об этом сказал товарищ, — он назвал фамилию очередного, — 20 тысяч, нет места, нет острия, нет диктатуры. Есть мы, простые советские люди…»
Я молча ткнул пальцем в его почетный знак, и он улыбнулся:
— Дань традиции. Функции — другие. Тебе, Юра, на пенсию пора…
Черт с ними со всеми. Ее глаза… Ее фигура (а как сохранилась, а?), ее милый, ласковый голос…
…Я вызвал Лиховцева на встречу. Он явился на станцию метро «Маяковская», и мы долго ходили по перрону. Какая уютная была у меня «ЯКа»[3]… Лиховцев работал со мной не за деньги (хотя у резидента контрразведки постоянный оклад, а не разовое вознаграждение, как у большинства агентурных работников), он был артист — еще в милиции виртуозно вербовал воров, проституток и объектовую агентуру — в таксопарках, на стадионах — среди обслуги и тому подобное. Он раскрывал преступления исключительно оперативным путем, а когда вышибли на пенсию (опорочил партаппаратчика, свистнувшего себе на дачу 20 кубометров бруса 10×10 — острейший дефицит, кто в это влипал — тот знает!) — пришел к нам, попал ко мне.
У него неприятное лицо — типичный начальник уголовного розыска: коротконогий, щекастый, лоб низкий, волосы набок — вроде вратаря Хомича в 1947 году, но он гений и доказал это в который уже раз… Лапидарен, как телеграфный аппарат.
— Вышел на Темушкина. Согласен на встречу. Даст показания. Обеспечишь безопасность?
— Нет. Я же не у дел.
— Ладно. Поговорю. Мне сказал так: приказали забыть. Бабку эту, которая звонила Зотову, — смотрит исподлобья. — Крупная история, Юра…
— Крупная.
— Надеешься?
— Надеюсь.
— Я пошел, — дождался, пока створки дверей поехали, прыгнул… Старый прием… Наши из «семерки»[4] всегда улыбались, когда писали сводку: раз «объект применял такой наивный «отрыв» — значит, он заранее расставался со страной пребывания. Сообщали в МИД и выдворяли, ведь «проверка» — сигнал принадлежности к спецслужбе…
…Темушкин все подтвердил: был звонок в отделение о Зотовой Люде, была попытка Игоря провести проверку, в результате поступило распоряжение ГУВД: найти предлог и уволить. Оно было негласным. Причастность моей бывшей конторы не установлена…
…и я долго размышлял о том, что совесть в каждом из нас существует неизбывно. Ее можно умело подавить, растоптать даже, но ее нельзя выкорчевать совсем. А ведь они стараются в поте лица своего… Вотще.
…И мы все видим один и тот же сон. Это и есть жизнь…
Получила телеграмму, она непонятна, в ней какие-то цифры, сегодня 20-е число, и я убавила «2».
…А церковь была так красива, так благостна, со своими огромными люстрами, мерцающими лампадами и светом, светом…
От главного нефа слева, у иконы над лесенкой и балюстрадой шла служба, и тонкий, светящийся батюшка с неземным лицом пел молитву: «Спаси, Господи, люди Твоя…»
…Она появилась внезапно и неизвестно откуда. Я почувствовала легкое прикосновение и оглянулась: палец у губ, полуулыбка и все тот же тревожащий душу свет. В лице, в глазах, во всем облике…
— Я хотела сказать вам, что ваш сын спасен будет. А силы, которые его удерживают теперь, — разрушатся…
Она это произносит странно — возвышенно, убежденно, у нее и лицо становится другим — как будто она посвящена во что-то или приобщилась неведомой тайне…
— Вам теперь следует исповедаться и причаститься, — говорит она мягко, но в мягких словах — власть…
И я иду следом за ней к батюшке, тому самому, он стоит слева от алтаря. Он спрашивает меня о чем-то — не слышу ни слова, но отвечаю: нет, нет, нет…
Он накрывает мою голову, и я сразу вспоминаю то, чего не знала никогда, — это епитрахиль. И вновь слышу его голос: «Милостив буде мне, грешному, Боже…» Это молитва Господа обо мне.
И снова чей-то голос: «Не в осуждение, но в оставление грехов…» И я ощущаю, как в меня входит что-то невероятно прекрасное, неведомое мне, но тот же голос (или кажется мне?) объясняет: «Примите, ядите, се тело мое Нового Завета…»
…Я спрашиваю:
— Как мне называть тебя?
Она отвечает:
— Нина.
Она говорит:
— Не бойтесь ничего. Ибо Господь не в силе, а в правде. У них — сила. Но правда — у нас…
— У… «у нас»? — переспрашиваю я невольно.
— У добрых людей, — покорно уточняет она. — Помните? Христос к каждому обращался: «Добрый человек».
— Но это же только в романе! — вырывается у меня. — Он же не мог не знать, что тот, к кому обращается Он так, на самом деле зверь лютой?
— Он знал… Но Он хотел, чтобы шанс на спасение был дан каждому. Его слово могуче, оно лечит души и исцеляет тела…
Она смотрит на меня, и я чувствую, как немеет язык и проваливаются куда-то злые слова…
— Я выбрала вашего сына, чтобы он понял Любовь. Ту, которая возвышает, и ту, которая нисходит. Мы должны попрощаться, Зинаида Сергеевна…
— Да, Нина, да-да, конечно…
Господи… Что пригрезилось мне, откуда взялось…
Хорошенькая девочка, и все, и все, но зачем втянула она Игоря во все это, зачем…
…Дома меня ожидает Юрий Петрович. Как он вошел? Ключи у меня в сумке… Нет, я сошла с ума!
— Я давала вам ключ?
Он улыбается:
— Нет, конечно. Я открыл замок шпилькой, — подходит к входной двери, достает шпильку и спокойно поворачивает замок. — Странно, что вас еще не обокрали…
Он кладет передо мною тетрадный лист, я читаю:
«Меня встретил в троллейбусе какой-то человек, он утверждает, что бежал из какого-то медицинского центра, в котором проводят опыты на… людях. Я не поверил, но он — возьмите себя в руки, сосредоточьтесь и только после этого прочтите текст на обороте…» — Я опускаю листок, меня трясет, он подает мне стакан воды — приготовил заранее. Пью огромными, удушающими глотками, давлюсь и… переворачиваю мятый листочек в клеточку, из ученической тетради (выработанный у Юры почерк, мелкий, уверенный…): «…привел неопровержимое доказательство: рядом с ним стояла койка Вашего сына…»
Я роняю листок, я не могу остановить дрожь. Она переходит в какие-то мучительные конвульсии, и я понимаю, что у меня падучая. О, Боже…
— Успокойся, Зина (первый раз на «ты»), — он гладит меня по плечу, по волосам, у него сильная, нежная, властная рука, — успокойся…
Я принимаю условия игры. Я беру шариковую ручку, блокнот и начинаю: «Кто он?»
«Не знаю», — отвечает Юрий Петрович.
«Каким образом Игорь туда попал?»
«Игорь вторгся Бог весть во что, об этом нельзя даже написать… — Он в раздумье, потом, словно решившись на что-то ужасное, нервно пишет, вдавливая слова в бумагу так, что она трещит: — Некая спецгруппа похищает людей, в основном детей — не старше 15-ти лет, реже молодых людей не старше 21-го года… Кому-то нужны: сердце, печень, почки и… не знаю, что еще… Их берут у одних и отдают другим, вот и все… Привозят «свежих» умирающих, спасти которых конечно же невозможно… Ну и так далее…
«Но… Игорь жив?»
«Три дня тому назад, когда этот человек бежал, Игорь был жив».
«Значит, эта девочка… Эта наша умершая однофамилица…»
«Видимо, она из детдома, он не знает из какого — родных, во всяком случае, у нее никого».
«Странно. Зачем же эти… люди держали… держат, еще пока держат — Игоря и… этого? Может быть, провокация? Может быть… мальчик… давно… мертв…»
Я пишу это. Юра качает головой: «Это не провокация, не могу теперь объяснить, но у меня интуиция, опыт. Этот парень говорит правду — он полон решимости нам помочь. Да, их не убили. Не знаю почему. Лишние хлопоты, может быть…»
«Нет, — во мне просыпается логика. — Нет. Этот ме-ха-низм у них отлажен. Какие там «хлопоты»…»
Он согласно кивает.
…Очнулся, выплыл будто из-под воды. Белое все. Больница. Лицо человека надо мной. «Хотите пить?» Отрицательно. Говорить нельзя. Если они поймут, что я англичанин, — finita la commedia… Скандал… Слава Богу, что по старой привычке документов у меня с собой никаких. Костюм, стило́, шляпа, носки, обувь и белье… Это все можно купить на черном рынке. Валюта? Ее немного — 40 фунтов. Рубли? Их полторы тысячи, по нынешним временам — тьфу…
Он уходит, я поворачиваю голову. Человек на соседней кровати бледен, вял, глаза закрыты, какой-то старик…
Матерь Божия… Да ведь это мой недавний знакомец.
И сразу вспоминаю все. Так. Исчезла могила. Это главное. Здесь, у них, в развито́й диктатуре, это могла сделать только…
Заманчивая версия. Правдоподобная…
А может быть, все же мафия?
Нет. У них нет мафии в нашем понимании — кланы, семьи, роды и династии, картели…
Их мафия — госполитструктуры. А «организация» — проводник идей, осуществитель, если по-русски правильно…
Я привязан? Нет. Странно… Тогда должна быть телекамера. Верно. Сразу две: с потолка и на уровне плеч среднего человека. А это что?
Вибраторы. Ультразвук. Очень старая техника, мы больше не пользуемся такой. Подает сигнал, если объект движется со скоростью более 1,5 метра в минуту.
Бежать трудно.
Но — возможно.
В прошлом мы выигрывали у них чаще, нежели они у нас. Сегодня я выиграю у них несомненно. Но почему такая уверенность? Ты зарываешься, старик…
Но ведь у них поется: «И кто его знает…»
…Ночь, тихо стонет этот русский, он, кажется, из полиции… Идиотское название «ми-ли-ци-я»… Ополчение, войско… «По-ли-ци-я» — го-род-ская. Вот: охрана города. «Полис» — это город. «Мили» — тысяча. «Тысячники». Ха-ха! У них были, были эти самые «тысячники». «Пятитысячники», «двадцатитысячники», есть даже 18 миллионов говорунов. А воз ныне уже не там, а гораздо позади. Воз увяз и продолжает вязнуть. Впрочем, это их внутреннее…
Тихий голос:
— Джон…
Женщина в белом халате. Нет, девушка…
— Кто… вы? Здесь… нельзя.
— Не бойтесь. Нас никто не услышит.
— Но… как это? Это невозможно! Они видят и слышат всегда, круглые сутки!
— Нет. Они видят и слышат только то, что могут. Не надо волноваться, Джон… Я пришла, чтобы помочь…
У меня шевелятся волосы, ужас опускается надо мной, словно черное крыло. Он входит в меня и леденит, леденит…
— Не бойтесь, — мягко-повелительно повторяет она. — Меня зовут Нина. Я обыкновенная земная женщина, я люблю этого мальчика, и я пришла помочь…
— Ты… пришла… помочь! — Мне кажется, что я ору, что с потолка сыплется штукатурка. — Ты… Не лги, ведь ты загнала его сюда… Его и меня. Отвечай: зачем?
— Чтобы вы разрушили… это.
— Но если ты можешь помочь — почему ты сама не сделала это? Ты ведь все можешь, Нина! Так почему?
— Потому что претерпевый же до конца — той спасен будет, — певучим голосом произносит она, и я просыпаюсь.
— Проснулся, кажется, — все тот же, в белом. Рыло, если по-русски. — Как спалось, дружок? Вы тяжело больны, вас подобрали на тротуаре, и скорая привезла вас к нам. Назовите свою фамилию, имя, отчество…
Ох как мне хочется назвать себя и прекратить этот кошмар, но язык прилипает к нёбу, я чувствую, как скользко входит в меня игла, и проваливаюсь в небытие…
…И снова подходит ко мне Нина, земная женщина в белом халате, только это и не халат вовсе…
Это…
Совершается судьба, суд Божий. Я просыпаюсь ночью — едва слышное прикосновение будит меня, и голос, словно робкое дыхание, произносит: «Вы должны торопиться, его скоро поведут»…
Его? И сразу вспоминаю: Игорь. О ком еще может говорить это прозрачное, бесплотное существо в накидке, похожей на хитон Богоматери, — ведь это снова Нина, это она, я ведь не сплю…
Она берет меня за руку. Длинный пустой коридор. «Не больничным от вас ухожу коридором…»
— Зачем вы поете? Не нужно… Мне страшно…
И вдруг понимаю: ей никто не страшен.
— Это тебе никто не страшен, ты ведь победил себя, — явственно произносит она. Но губы — сомкнуты.
Слова звучат где-то глубоко-глубоко внутри… Телекамера? Вибраторы? Какая чепуха… Нет. Не чепуха. Она разговаривает не разжимая губ, это невозможно, но это — реально…
Дверь, еще дверь, нарядный кафель, тяжелые скамейки мореного дуба и еще одна, обитая тяжелой сталью дверь, на ней, сбоку, система клавишей с цифрами. Кодовый замок.
— Это там… — Нина проводит тонкими пальцами по клавишам, дверь медленно, почти торжественно ползет, какой-то человек в клетчатом переднике и сером халате хирурга равнодушно спрашивает: «Еще один? Давай…» Нина протягивает ему бланк с машинописным текстом, это цифры, их совсем немного. Шифровка… «Хорошо…» — он скользит взглядом по моему стертому лицу. Стертому… Я не вижу своего лица, но знаю: оно стертое. Спемзованное. Его нет больше… И вдруг его рука замедляет движение (готовит что-то, кажется, это шприц с розовой жидкостью), и, словно проснувшись, смотрит на меня: «Ложитесь вот сюда. Это не больно, вы просто уснете», — он улыбается мне, словно капризному ребенку…
Хотят убить? Но тогда зачем этот театр абсурда?
— Хорошо, — я ложусь на стол под бестеневую лампу, вытягиваюсь с хрустом — хорошо… Хруст означает, что сустав освободился от энтропии (сжимаю кулаки — и снова отчетливый хруст, но он ничего не слышит. Этот хруст понятен только посвященным: разминка перед боем, я все же служил когда-то и где-то…).
— Кто вы?
Значит, я им ничего не сказал, молодец, умница, хороший парень. Но, видимо, их терпение лопнуло, я им больше не нужен — пусть они так и не узнали, кто я такой, — молчу.
Он обращается к ней (все понял):
— Может, попробуем?
Она отрицательно качает головой.
— Хорошо… — Он выгоняет из шприца избыток воздуха, тоненькая струйка взмывает к потолку.
И я слышу: «Это твой единственный шанс. Встань. И сделай то, что нужно. Ты спасешь не только себя…»
Она молчит, я отчетливо вижу ее сомкнутые губы, ее глаза, прикрытые тяжелыми веками, руки, спокойно лежащие на поручнях кресла (когда она успела сесть?).
Все как на рапиде: шприц в негнущихся пальцах ползет ко мне, наружная сторона ладони обильно поросла мощным, похожим на проволоку волосом. Я могу сосчитать до десяти… На счете «десять» игла вопьется мне в плечо, и рухнет мир…
Итак — раз: я концентрирую некую странную сущность. Она есть, я чувствую ее, она — во мне.
Два. Я готов. Из позиции «лежа» я должен нанести удар. Мгновенный и неотразимый.
Три. Я превращаюсь в некое подобие буквы «г» — словно отпущенная пружина. И одновременно обе мои ладони замыкаются на его ушах. Хлопок как от умело вытащенной пробки. Он смотрит… Нет, он уже не смотрит. Это аберрация. Взгляд осмысленный, а сознание потеряно. Браво, Джон…
Он падает грудью вниз, вытягивается, с негромким стуком лопается шприц, и вытекает розоватая жидкость. Приподнимаю его — игла сидит глубоко в левом предплечье. Господи, прости меня…
— Нина, — я оборачиваюсь.
Медленно ползет створка дверей. Никого…
…И мгновенно возникает план. Нужно вернуться в палату, взять Игоря и вынести из этой сатанинской больницы.
Но… в этом виде?
Я осматриваю себя как бы со стороны. Нда, видик… Пижама, тапочки…
Переодеться. Именно так. И чем скорее — тем лучше. В этом отсеке (как похоже на отсек… Чего? Не знаю…) наверняка есть личная комната этого… исполнителя. Переодеться в его одежду. Взять документы (если есть). Оружие (если есть). И выйти отсюда. Любой ценой. Вместе с Игорем…
Дверь, еще дверь, она не заперта. Похоже на комнату отдыха. Диван, стол, лампа, цветной телевизор, плейер… А ну-ка…
Включаю телевизор, плейер, на экране полосы, но вот…
Не верю глазам своим. Такого не может быть…
Двое в серых халатах опускают в ванну (очень похоже, только сверху крышка из прозрачного материала) безжизненное тело. Кажется, это девушка, девочка совсем… Что-то мешает мне, сказывается напряжение, страх (я ведь боюсь, чего там…). Вот: она голая. Ее аккуратно кладут, накрывают прозрачной крышкой, пускают воду из крана.
Всякое видел… Это не вода. По мере того как белая прозрачная жидкость покрывает тело девочки — та… исчезает. Все. Исчезла совсем.
Крышка поднята. Один из «серых» макает палец в «воду» и подносит к носу. Потом кивает, второй нажимает на рычаг. Вода медленно уходит, закручиваясь в воронку. Как в заурядной ванне во время заурядного купания. А девочки нет. Нда… Они здесь не шутят…
Выключил телевизор, плейер, оглянулся — кажется, в стене шкаф. Так и есть. Одежда. Летняя — пиджак, брюки, рубашка, галстук, туфли и белые носки (рашн денди, хм…). В карманах — пусто. Неужели нет удостоверения? Как же я выйду? Так… Милая Нина, тебе бы появиться. В самый раз…
Никого. Я, наверное, потерял контакт с нею. А это что? На столе — глянцевый прямоугольник с фотографией и аббревиатурами, шестиугольная давленая печать. Лицо заурядного продавца мороженым. Ванюков Петр Петрович. Простое русское имя. Как у нас «Джон». Каждый четвертый носит такое. Я похож на него. И я выйду с этим удостоверением.
Да? Вглядываюсь. Нос — картофелиной. Глаза сидят глубоко, их даже не видно. На вид лет тридцать, но лыс, как будто шестьдесят. Противен до одури. Рожа. Я же всегда считал себя вполне симпатичным.
А вот и зеркало. Оно укреплено на обратной стороне двери. Нет. Я не похож на него.
И охрана внизу сцапает меня мгновенно…
Возвращаюсь в операционную. Ванюков лежит в той же позе — мертв бесповоротно. Интересно, зачем они хотели вкатить мне столько жидкости, ведь достаточно капли? Здесь что-то не то…
Дверь, кодовый замок, его не открыть, а хотелось бы… Очень бы хотелось.
Нужен скользящий свет. Он позволяет оттренированному глазу заметить на поверхности кнопок следы жира от пальцев.
Наклоняю и поворачиваю настольную лампу, включаю, есть косой свет! И следы пальцев видны достаточно хорошо. Теперь нужно найти последовательность включений.
Это удается на 4-й раз. Дверь мягко сдвигается с места, и я застываю на пороге…
«Ванна», или как там ее называть. Никель, рычаги, кнопки и прозрачная крышка… Решение приходит мгновенно. Поднимаю «оператора», опускаю в ванну. Что-то удерживает: нужно открыть кран, но я словно ожидаю чего-то…
Он умер от капли.
А мне хотел вкатить полный шприц.
Почему?
А если… От страшной мысли перехватывает дыхание. Капля убивает. Но она не позволит телу раствориться, исчезнуть. Видимо, эта жидкость не только убивает, но и, соединяясь с «водой», растворяет тело — мягкие ткани, кости, волосы…
Нужен полный шприц. Глаз выхватывает из обилия деталей дверцу, похожую на сейф. Здесь такой же кодовый замок.
Снова косой свет, поиски?
Но ведь они — самая бессмысленная сила во Вселенной. Они самоуверенны, влюблены в свой исторический выбор, они — инопланетяне, Боже ты мой…
Код тот же? Нажимаю кнопки — так и есть. Самоуверенность — основополагающие признаки любой диктатуры, которая, опираясь на насилие, не связывает себя никакими законами и нормами морали. Но склонна обвинять в этом весь остальной мир…
Запаянные флаконы, розовый цвет, вот оно…
И здесь я слышу неясный, вроде бы далекий пока шум. И голос Нины — глубоко-глубоко внутри, он словно идет ко мне из центра Вселенной.
Бегом в комнату отдыха. Моя одежда. Она небрежно брошена на пол. Подхватываю, возвращаюсь, лихорадочно (нет — спокойно и профессионально) раздеваю «товарища Ванюкова П. П.», стараюсь не коснуться розовой слизи. Через три минуты он в моей бывшей арестантской одежде. Его испачканный серый халат я швыряю на стул… Раз, два, три — я одет. Глянцевый прямоугольник на лацкане пиджака, и мне он почти впору…
Двери отворяются. На пороге двое. Взгляды спокойно-напряженные, мгновенно охватывают всю картину — разом, я это вижу профессионально.
Охрана…
Напрягаюсь, но внутри — обрыв, словно кабель, питающий мое естество, разъединили со мною, грешным. Чернота и полет в бездну (я думаю, что если бы мне удалось увидеть себя в этот миг со стороны, я остался бы доволен: усталый, равнодушно-вопросительный взгляд: ребята, вам чего?).
Они молча закрывают за собой двери. Мгновенно всаживаю «ему» в вену весь шприц. Удается с трудом, его вена сопротивляется, она мертва… Но — слава Богу… Шприц пуст. Набираю второй (в мертвом теле жидкость может не разойтись, эффект будет непредсказуем), вкалываю, нажимаю, идет, черт возьми…
Легко поднимаю обмякшее тело, он весит ерунду, фунтов сто восемьдесят, не более. Опускаю в ванну, закрываю крышкой, включаю «воду». Она покрывает его, и он, словно сахар в кипятке, исчезает почти мгновенно.
Теперь — уходить. Уходить, уходить, уходить… Дверь, коридор, поворот… Так, пост. Человек в форме. На плече — ремень короткоствольного «Калашникова», погоны и фуражка — полевые. МВД, КГБ, армия? Не знаю. Он мельком смотрит на мой лацкан с пропуском, качает (едва заметно) головой, и я прохожу. У них дело поставлено. А в поставленном деле ошибок не бывает… Еще пост, мимо — весело и радостно. Третий — препятствий нет. Через несколько шагов — транспарант: «Внимание, специальная проверка!»
Стоп. Здесь я не пройду. Нагулялся, парень…
…Кто-то уверенно берет меня за руку, но мне почему-то не хочется вздрагивать и умирать от страха. Ведь это — Нина, я просто знаю, что это она…
Мимо идут какие-то люди, они не обращают на нас ни малейшего внимания. На Нине белый халат, он очень идет ей. На лацкане — такой же, как и у меня, глянцевый прямоугольник с фотографией…
Комната, вторая, на окнах решетки, в глубине ночного окна яркий свет прожектора, его луч бежит вдоль тонкой проволочной сетки, натянутой под прозрачной решеткой ограды…
— Идите… — она подводит меня к окну.
— Но…
— Идите, — голос ее властен, ее слова — приказ.
Осторожно трогаю тяжелую решетку. Она сделана с их невероятной убежденностью и непреложностью. Даже бульдозер проломит ее не сразу. И наступает отчаяние. Я ударяю по решетке кулаком.
Она послушно отходит в сторону. Я почти в обмороке. Эта решетка действует на меня сильнее шприца и розового раствора в ванной…
— Там охранная сигнализация, — слышу ее голос за спиной. — Но это не имеет значения…
Что ж, теперь верю. Кто ты, Нина? Спрыгиваю на землю, все ближе и ближе решетка, едва заметен провод, но я знаю: пройду. И снова ее голос:
— Тебя здесь ждут. Возвращайся…
И решетка остается позади…
По улице идут прохожие, раннее утро, остановилось такси:
— Подвезти?
Есть профессиональный закон: в подобных ситуациях не пользоваться незнакомым транспортом. Но я решаю презреть. Здесь властвует смерть, и для тех, кто вступил с нею в схватку, имеет значение только Совесть. Я чувствую ее прикосновение…
Площадь Маяковского, вечер, поезда мягки и нешумливы, толпа приятна, и свет льется волной надежды и, кто знает, любви… Рядом со мною Зина, по другую руку Модест, у него закаменевшее лицо, он, я думаю, все еще не преодолел изумления или страха — не дай Бог…
Модест мой бывший резидент и теперешний друг. Я вышел в отставку, и мгновенно главк отказался от его услуг. Подросли молодые пенсионеры, более перспективные, наверное…
У него — никого, он перст и всю жизнь отдал службе. Он ни разу не обманул меня, и это значит, что он — честный человек. С агентурой — из числа работников МВД — он работал лучше меня, его лучше понимали. И я ему доверился. Я рассказал почти все и попросил помочь. Он долго молчал, потом хмыкнул:
— Руководство, поди, не в курсе? — И не дожидаясь ответа, кивнул: — Согласен. В дрянь не потянете, знаю. Что надо?
Объяснил, и вот — стоим ждем… Он знает, кого мы ждем, поэтому молчит. Зина онемела, ей не до наших тонкостей, я тихо шепчу ей: «Может быть, тебе лучше…» «Нет», — перебивает она и резко отворачивается. Что ж, у нас каждый человек на счету, и все же я не знаю, как мы это сделаем… Да и жив ли Игорь, по совести говоря…
Своего я давно похоронил. И нет над его могилой ни холма, ни креста, ничего… Чьи-то стихи.
Остановился поезд, в последний момент сквозь сдвигающиеся створки выскочил он, иностранец, мгновенно оценил ситуацию: хвоста нет. Рискованно, но — молодец. В данном случае по-другому нельзя.
Перешли на противоположную платформу, сели сразу, загрохотало и замелькало, но я услышал, как Зина читает молитву: «…Яко же повелел еси, созда́вый мя и реки́й ми: яко земля еси́, и в зе́млю о и́деши, амо́же вси челове́ци по́йдем…»
А этот парень стоял у двери, иногда я ловил его взгляд и догадывался: он ищет среди пассажиров «наружку» — не может поверить, что ее нет, что пока все удается…
…На шестой остановке мы вышли, он двигался неторопливо, подняв воротник плаща и сдвинув шляпу на лоб. Около закусочной с ярким неоновым названием остановился, откровенно осмотрелся и вошел.
Посетителей было мало, мы встали в кружок у стойки, Модест принес кофе в стаканах и нечто вроде пирожков. Я спросил:
— Не опасно? У них какой-то странный вид.
— Нет. — Новый знакомец задумался и начал есть. — Пирожки и система — близнецы-братья? — улыбнулся. — След потерян, они не знают, кого искать…
Он говорил по-русски внятно, твердо, но сразу было ясно, что он не русский. В первую встречу я этого не понял, должно быть, от волнения.
— Кто вы? — спросил по-детски, напрямую.
Он отхлебнул кофе.
— Вы о том, что и кого они ищут? Знают ли, кого надо искать? И что?
Не прост… ладно, настаивать бессмысленно. Он продолжает:
— Нет, не знают, — и улыбается.
— Тогда они должны были убить вас.
— Ну, зачем так кровожадно… Я был в их руках, они работали… надо мною.
— Применили гипноз, препараты?
— Возможно… Я защищен от этого. Я не боюсь.
— Как? Чем?
— Это не важно. Давайте о деле. Задача: проникнуть на объект. Изъять Игоря. Вывезти его с территории. Исчезнуть. Все. Садитесь…
Оказывается, мы давно уже кончили закусывать, мы — на улице. Он щелкнул дверцей «Волги», она стояла у развесистого дерева — какой-то двор…
Завел мотор, автомобиль мягко тронулся, выехали на магистраль.
— Я купил эту машину, — оглянулся, я сидел сзади, рядом с Зиной. — Владелец получит ее обратно, если все будет удачно. Если нет… Я понесу серьезный убыток… — улыбнулся. — Но жизнь бесценна, не так ли?
— Ваш план? — Я не поддержал разговора. Чего он, в самом деле… Ну, купил. Ну, потерпел… Все терпим… (Мелькнуло где-то на дне: Юра, ты не прав…) Черт с ним…
Он начал рассказывать. Это конечно же было чистым безумием, глупостью даже — так показалось мне поначалу, и я даже сказал, зацепившись за его последнюю фразу о ленточке с венка:
— Послушайте…
— О… — перебил он. — Меня зовут Джон. Я доверяю вам.
Мы представились. Я похлопал его по плечу:
— Джон, я только хотел сказать, что мы порем. Понимаешь? То есть глупим. Ведь есть обрывок ленты с венка Люды Зотовой. Это — улика. Бесспорная. Неотразимая. Итак: обратимся в прокуратуру. Они — не «ГБ», не милиция, они — закон! Они вынесут постановление, вскроют могилу…
— Нет, — остановил машину, обернулся. — Нет, Юра. Потому что могилы уже нет… — Он осторожно перекрыл мне рот, надавив указательным пальцем на мою вдруг отвисшую челюсть. — Надгробие — чужое и очень старое, трудно догадаться, откуда его привезли, — это отдельное расследование… Но гроба в могиле нет…
— Не понимаю. Проще было сразу уничтожить тело, нежели его потом выкапывать…
— Так, — кивнул. — Хоронили закрытый гроб, пустой, ты понял? А теперь этот пустой гроб достали и уничтожили. Могила пуста. И что установит, что докажет твоя прокуратура? То-то… И вообще: ты хочешь исполнения закона? У вас? Будет, мой милый… Вы и Закон несовместны…
…План его был совершенно бессмысленен: он пройдет в «центр» тем же путем и тем же способом, что и вышел — сквозь забор с охранной сигнализацией, сквозь окно с решеткой… Он уверен: та, что помогла ему раз, — поможет и другой и третий…
Я спросил: «Кто эта женщина?» Он растерянно улыбнулся: «Не знаю». Зина вздохнула: «Это она, Юра, это она, мы же разговаривали с нею, ты же помнишь…»
Но разве от этого легче? Я сказал, что действовать подобным образом — безумие. Кому бы из нас что ни казалось — мы живем в реальном мире. А мир реальный подчинен суровым законам диалектики…
Долго молчали. Джон нахмурился: «Под лежачий камень вода не течет, это — мудро… Парень погибнет, и они доберутся до каждого из нас — рано или поздно… Мы должны действовать…»
…Комнаты, какие-то люди и звуки рояля, кружащиеся пары, я пробираюсь сквозь них, но почему-то совсем не мешаю им. Они делают свои «па», словно меня давно уже нет на свете… Я не понимаю, куда и зачем я иду, не знаю — есть ли у меня цель, и не думаю о ней, я просто иду и иду, стараясь ускорить шаг, — так надо, но это не слова, а… не знаю что…
Но постепенно я прозреваю. Меня преследуют, я должен уйти, спастись, потому что цена — смерть…
Вот они, идут за мною, трое в ветровках, я не вижу их лиц, но мне кажется, что ничего страшного в этих лицах нет — эти трое как все, обыкновенные, из народа, микроскопическая его часть…
Но мне страшно — все больше и больше. Они двигаются неотвратимо, и, хотя мне пока удается удерживать дистанцию, это ненадолго…
И ужас охватывает меня, леденящий, пронзительный, как острая струя воды во сне, но она не будит, а только проваливает все глубже и глубже в черную бездонную пропасть.
И сил нет, и воля парализована, я как обезьяна перед разверстой пастью удава, только что закончившего свой отвратительный танец…
Комната, она последняя, я знаю это, и они войдут через минуту, а может быть, и раньше, и…
Окно, срываю ногти, пытаясь открыть тщательно заклеенные створки, уже слышны шаги, они все ближе и ближе…
Створка скрипит, сопротивляется, но поддается, я прыгаю на подоконник, счет идет не на секунды — на мгновения.
А внизу — далеко-далеко — крыша дома, она матово поблескивает, она цинковая, как гроб. Нужно прыгать, но ведь это смерть.
А они? Они ведь замучают, и я буду сначала кричать, потом стонать и только потом, погрузившись в спасительный шок, умру…
Но ведь они могут сделать и укол, о Господи… И я шагаю в пустоту, еще успевая заметить на пороге их холодные, безразличные лица…
Крыша. Я не разбился, и нет удара — мне назначено выжить, спастись, но я понимаю, что это еще не конец… Пожарная лестница, легко спускаюсь на тротуар, прохожих нет, но прямо напротив меня тормозит трамвай, здесь его остановка — я вижу табличку с цифрами.
Вхожу, пассажиров много, но есть одно свободное место, и я занимаю его. Все молчат, и не слышно стука колес, привычного грохота… Куда мы едем? Мне все равно…
Но вот остановка, трамвай пустеет, вагоновожатый пристально смотрит на меня, и я понимаю, что должен уйти…
Вот: трое стоят у подножки, у них веселое настроение, один протягивает мне руку, чтобы помочь сойти, я отдергиваю свою, он пожимает плечами. Окружив меня, они идут, и я иду вместе с ними, кожей чувствуя, как убывает мое время…
На улице людно. У открытых дверей какого-то магазина я прорываю их кольцо и, расшвыривая покупателей, мчусь к запасному выходу — я знаю, этот выход есть во всех магазинах, над ним светится табличка…
Вот он, толкаю дверь, лестница, еще дверь и двор, заставленный ящиками. Кажется, все, победа. Направляюсь к воротам…
Но не успеваю…
Трое входят во двор первыми. Они молча теснят меня в угол, в руках одного — шприц, и тонкая струйка, словно маленький фонтанчик, ударяет в небо. Ну что ж, что быть должно, то быть должно… И я послушно закатываю рукав, оголяя предплечье. Он улыбается, и я читаю в его зрачках: зачем ты, глупый, давно бы так, это же почти не больно…
Оглядываюсь. У дверей, из которых только что вышел, стоит женщина, девушка, скорее. Губы ее сомкнуты, но я отчетливо слышу: «Не бойся. Уже разрушается житейское луковое торжество суеты. Их нет здесь и скоро не будет совсем. Время близко…»
И снова оглядываюсь. Залитый солнцем двор пуст.
Юрий Петрович словно возродился. Улыбается и неотрывно смотрит на Зинаиду Сергеевну. Красивая женщина, дай Бог ему удачи… Предыдущая была мымра. Он просит помочь. Он говорит: «Ты — работник милиции, к милиции все привыкли. Нас пугаются, а тебя воспримут нормально».
Я должен установить, кто и как доставляет кислородные баллоны на объект, — мы проехали вдоль забора с охранной сигнализацией и видели, как въезжал самый обыкновенный грузовик (с этими баллонами).
Я должен войти в контакт с шофером или экспедитором. Проявить их житейскую подоплеку, нащупать слабое звено. И завербовать. За деньги. Сегодня это самое надежное. Ибо сегодня все продается и все покупается: армия, флот, милиция и госбезопасность, партийный и государственный аппарат, колхозники, кооператоры, рабочие и интеллигенты. Все дело в том, сколько… Джон в связи с этим заметил: «У меня есть 150 тысяч долларов. Это по меньшей мере — полтора миллиона рублей. Этого хватит». Я сказал, что это по меньшей мере три миллиона, и этого хватит наверняка, даже если нужно будет завербовать министра. Впрочем, я тут же оговорился (по старой привычке), что шучу. Мало ли что…
— Откуда у тебя столько? — осторожно осведомился Юрий Петрович.
— Бедные вы ребята… Это ведь очень немного на самом деле. Но это — на самом на деле — все, что я заработал здесь, у вас, абсолютно честным трудом. Не смущайтесь. Я безропотно отдаю эти деньги, потому что жизнь человеческая стоит дороже, она ведь — бесценна, не так ли? И еще потому… — замолчал, нахмурился. — Деньги, ребята, это не цель, как считают многие. Они только средство, и значит — все верно!
…Три дня я контролировал приезд машин с кислородом. Это было трудно, потому что на углах периметра и на крыше основного корпуса я заметил вращающиеся камеры теленаблюдения. Но я перехитрил их. В разной одежде, меняя очки и шарфы, с бородой или без я ходил среди прохожих, пока не выяснил: они всегда уходили в глубь территории налево и всегда выезжали из ворот направо. Юра дежурил вместе с Джоном на машине на расстоянии, у столовой. Это не должно было вызвать подозрения.
Потом мы доехали с грузовиком до его базы и засекли шоферов. Их было двое: пожилой с внешностью социального героя и молодой, с танцплощадки по обличью. Мы выбрали пожилого.
Он покидал автобазу ровно в 21.00, садился в метро и ехал до «Медведково». У него была маленькая двухкомнатная квартира на первом этаже, пожилая жена и совсем старая теща. Они жили втроем. Я выяснил фамилию, имя, отчество, год и день рождения, место работы и все то же самое о жене и теще. Я посоветовался (по четырем жильцам в жэке не должны были знать, кем я интересуюсь на самом деле!) с паспортисткой, она отозвалась об Иване Ивановиче Плохине как о человеке глубоко несчастном, добром, непьющем и простом. По ее совету я зашел к некоторым соседям. Все хвалили Плохина, все говорили о нем в превосходных степенях.
Мы решили приступить к вербовке. Местом была выбрана станция метро, разговаривать с ним предстояло мне, Юрий Петрович и Джон должны были прикрывать.
…На третий день мы проводили его до подземного вестибюля. Хвоста не было, и я подошел к Плохину:
— Иван Иванович, добрый вечер, моя фамилия Медведев, зовут Степан Степанович, я из УБХСС ГУВД…
Он смотрел спокойно, даже безразлично, мне показалось, что с губ его вот-вот сорвется «Ну и что?». Но он молчал, и я привычным жестом протянул ему служебное удостоверение — подлинное, но конечно же просроченное пять лет назад, когда я ушел из милиции и зажилил красную книжечку — сказал в кадрах, что потерял. Повесить меня за это, что ли? Они поскрипели и забыли — что возьмешь с пенсионера?
Он отвел мою руку с удостоверением, и это мне понравилось: поверил.
— Что нужно?
Не знаю… Может быть, процедура была ему знакома? Может быть, он уже выполнял те обязанности, которые я ему стремился навязать? Тогда это непреодолимое препятствие. Тогда мы ошиблись жестоко, и вряд ли можно будет ситуацию поправить…
— Буду откровенен — я решил обратиться к вам, так как мы знаем вас как человека честного и порядочного. Между тем кислород на базе расхищают…
Он пожал плечами:
— Ясно дело… (Вот это номер, — чуть было не завопил я.) Ну а что, по-вашему, здесь можно сделать? Наши продают излишки, невостребованные баллоны недодают, само собой, но ведь это сегодня — норма?
— Нет. Мы будем с этим бороться (вяло, очень вяло — вон как кисло он усмехается).
— Товарищ Медведев. (Как удар в челюсть, я уж и позабыть успел, ничего себе — профессионал…) Это все — ерунда, уж не взыщите. Кроме того… — Он замолчал, испытующе вглядываясь мне в лицо, — понимаете, не просто все. Вы мне предлагаете сотрудничать с вами? Так ведь? Между тем я… — он снова замолчал. — Я вам сейчас дам номер телефона, позвоните, обсудите…
— Чей это номер? (Я уже все понял: провал, моя неясная догадка оказалась верна.)
— Вот… — он торопливо черкнул на автобусном билете. — Вы позвоните, там вам все объяснят. Кроме того, я должен буду и сам сообщить о нашем разговоре… Там. — Он вопросительно смотрел, ожидая моей реакции.
Провал, все… Я должен повернуться и уйти, а если он станет преследовать — обмануть: вывести в тихое место и дать в челюсть. И исчезнуть навсегда. В этом случае есть надежда, что он не рискнет докладывать своему «оперу», а и рискнет — тот не станет подымать шума. Тихо проверит — я интересовался кислородом — и решит, что теневая кооперативная структура подбирается к источнику наживы. Проверит, и все замрет.
Но ведь в этом случае все пути нам обрезаны. Навсегда. Ч-черт… Что делать…
Видимо, проходит не более секунды, — успею, еще вопрос в глазах не погас. И я решаю играть ва-банк.
— Вы живете плохо. Площадь маленькая, перспектив никаких, дочь с мужем снимают квартиру. Зарплата — ноги протянуть. Все равно начнете воровать, уже воруете…
Попадаю в точку. Он втягивает голову в плечи, уверенности как не бывало.
— Я бы мог предложить вам так: я закрываю глаза, вы мне помогаете…
Радостная искорка под веком, хотя мне могло и показаться. Усилим атаку.
— Но я предложу совсем другое… При условии, что вы прямо сейчас дадите мне подписку о неразглашении разговора. Предупреждаю: разглашение не приведет вас на скамью подсудимых, просто мы тоже вынуждены будем опубликовать наше досье по вашему поводу. Вы лишитесь работы. Но мы можем реально вам «помочь» не устроиться вообще никуда…
У меня созревает мгновенный план. Я не промахнусь, нет…
— Объект, на который вы доставляете кислород, поражен преступными структурами.
— Вот в чем дело… — тянет он изумленно. — А я думал…
— Нет, именно это, ваша база — чепуха по сравнению с тем, что делается там… У вас есть доступ во внутренние помещения?
— Только когда заносим баллоны. Но ведь они… Они не вам чета… Они разотрут по стенке, если что… Эх, товарищ Медведев, неужто не понимаете: когда само государство преступник — кто с ним справится?
— Мы с вами, — говорю уверенно, жестко, непререкаемо. — Кто помогает тащить или везти баллоны на объекте?
— Как правило, двое моих ребят — экспедитор и грузчик. А что?
— У них пропуска, как и у вас?
— Никаких пропусков нет. Накладная, охрана проверяет содержимое кузова, и все.
— Документы?
— А зачем? Нас знают…
Немыслимо… Впрочем, бардак есть бардак.
— Объект — больница?
— Д… Д-да… — давится он. — Я догадался… случайно. Иногда… вывозят гробы. Хоронят… редко.
— А… чаще?
— Не знаю, — он мрачнеет до черноты. — Один… там мне… сказал… как-то, что умерших… растворяют, что ли… Опытное производство. Вроде бы земель под кладбища больше нет…
— Растворяют мертвых… — повторил я. — Или… живых?
Он хватается за сердце:
— Не… знаю. Все может быть. Товарищ Медведев, верьте: давно хотел оттуда уйти, так ведь раз в месяц они нам… хорошие продукты дают. Сами знаете, как сейчас…
Пристально посмотрел:
— Только как же? Вы, милиция, против… них?
Я хочу ему наврать, что я не из милиции. Что я — из Особой инспекции Центрального аппарата, что сотрудники объекта погрязли и так далее, но ведь это обман? Тогда зачем пытаться победить одну ложь другой?
И я говорю:
— Мы, люди, против них. Обыкновенные люди. Где живут твои, знаешь? Экспедитор, грузчик?
Он знает. Я диктую ему «подписку», он пишет ее в моем блокноте, возвращает ручку и вздыхает:
— Зачем вам они?
И я объясняю: вместо них на объект поедут наши люди. Двое. Может быть — трое. Мы сменим настоящих в пути. Мы подберем себе такую же одежду. Что? Они могут не согласиться? Побояться лишиться работы? А кто они, эти двое?
— Один — алкаш, — рассказывает Плохин. — Второй… Сложнее. Пьет, конечно, играет на автоматах, но — начитан, культурен…
Это ничего — думаю про себя и произношу вслух. Справимся. Сколько они возьмут за участие в деле? Ведь риску практически никакого. Уступили свое место нам, а на обратном пути — снова сели и вернулись на базу как ни в чем не бывало?
— Не знаю. По нынешней алчности — дорого, я думаю… А если… сорвется?
— Не сорвется. Но… Мы прямо сейчас оставим у тебя дома сто тысяч рублей…
У него лезут на лоб глаза.
— Нет… Вы — не милиция. Кто вы?
— Я же сказал тебе: хорошие люди. Никому не хотим зла. Хотим выручить… с этого объекта хорошего человека. Ты против?
Я поставил на карту все. Я крепко рискую. Но ведь трус не играет в хоккей. Если он откажется помочь — амба. Других путей нет. И кажется мне, что он хорошо знает, что делается на этом объекте, боится его и тихо ненавидит.
— Я согласен. Денег не надо.
Так и есть. Я не ошибся. Убеждаю:
— Деньги — на всякий случай. И пойми: мы берем тебя в товарищи. И делимся с тобой, вот и все, — в доказательство я рву его «подписку» на мелкие клочки, закатываю в шарик и незаметно для всех (он видит!) швыряю под проходящий поезд. Мне кажется, я убедил его…
…Дальнейшее — просто. Он знакомит меня сначала с экспедитором. Я кратко объясняю суть просьбы, вручаю тридцать «кусков», беру расписку — подробную, кто, за что, когда, — эта расписка сильнее подписки, экспедитор все понимает отлично…
…Грузчик еще сговорчивей: просит «прибавить». Нахальный интеллектуал. Даю ему «сверху» 10 тысяч, он счастлив, лепечет, запинаясь:
— Н-не знаю, чего там и так далее, но готов… И уже соответствую, не сомневайтесь!
Я диктую ему «подписку». Он мгновенно трезвеет:
— Но ведь если что… Требую еще пять.
Сходимся на половине — я мог бы дать ему и десять, но есть правила игры.
Дело сделано, мы расстаемся, у нас чуть более суток, чтобы обзавестись нужной одеждой и минимально правдоподобными «карточками» — пропусками.
Встретились вечером. Модест принес «авансовый отчет», Джон порвал его не читая. Изучили «карточку». Это внутренний пропуск, может быть — некий «опознавательный знак». Судя по тому, что кодовые замки открываются простым набором нужных цифр и карточка в процессе не участвует — электроника у них на уровне «отдаленной перспективы»…
В общем — чепуха.
И приходит идея: некогда у меня был на связи фотограф, хороший парень, надежный.
Я поехал к нему без звонка. Он живет по-прежнему один, не женился, любовниц нет — уникум…
Показал «карточку», он сразу все понял.
Приступает к работе. Фотографирует, проявляет.
— Текст сами напишете? Тут еще печать эта… Но она простая…
— Делай сам, ты же умеешь…
Делает. Получается как на фабрике Гознак. Через час он вручает мне три глянцевых прямоугольника. Моя фотография, фотографии Джона и Модеста. Печати, аббревиатура — все на «ять»!
Оставляю на столе тысячу рублей. Он бледнеет:
— Так вы…
— Именно. И забудь обо всем. Я бы, конечно, мог тебя не разочаровывать, но в моем теперешнем деле обман не нужен. Хватит обмана…
— А я всегда гордился… — бормочет он. Улыбается: — Не боитесь?
— Не боюсь. Чувствую. Я думаю, что люди должны верить друг другу хотя бы иногда. Вот что: то, что я хочу сделать, — это не преступление, ты это должен понимать. Формально, с точки зрения преступников — да! Но ведь мы полагаем себя людьми нравственными?
— Я привык вам верить. Вы были человеком. Всегда. Начальники ваши — редко. А вы — всегда.
Улыбнулся:
— А ведь мы с вами странным делом занимались… Люди живут, ходят в театр, улыбаются, женятся, детей рожают, а мы все врагов ищем и выкорчевываем. Вы верите в них?
— Не очень. По совести — все это имитация деятельности. И вообще — кого считать врагом? Кто хочет жить лучше и других за собой ведет?
Он пожал мне руку:
— Желаю…
И мы расстались.
…Теперь — хроника, все по минутам:
8.00. Фургон с баллонами остановился в Средне-Кисловском — тихий переулок в центре. Мы — сели, они — сошли.
— Если до 16.00 не будет звонка — исчезайте.
8.05. Едем. Модест ведет грузовик умело, даже с некоторым изяществом. Маршрут изучили.
Тяжело молчим, только один раз Джон меланхолически крестится — мы едем мимо Ваганьковского кладбища.
Хорошевское шоссе, влево, еще влево, направо…
На другой стороне показался прозрачный забор — поверху тонкие струны охранной сигнализации. Пусто, в окнах темно, только два-три светятся мертвым неоновым светом — напряжение нарастает, словно нить лампочки под реостатом: вишневый цвет, красный, белый…
9.00. Поворачиваем и останавливаемся у автоматических ворот, Модест дает два гудка: один длинный, один короткий — как и положено.
9.01. Ворота ползут — пока все «ком иль фо», въезжаем, стоп, охранник с автоматом вспрыгивает на подножку.
9.02. — Что? — серое лицо, серые глаза, серые слова.
Молча протягиваю накладную. Я — экспедитор как-никак. Самое-самое мгновение. Сейчас он поймет, что экспедитор — Федот, да не тот и… «Руки на затылок, выходи!»
Мне кажется, что я слышу его высокий, визгливый голос…
— Давай… — он машет рукой и возвращает накладную. У меня такое ощущение, словно меня выкупали в ледяном меду, а вымыть и высушить забыли…
9.05. Модест с идиотической улыбкой на устах трогает с места, поворачивает. Мы едем и… никто нас не останавливает, никто не стреляет — надо же…
9.10. …Подъехали к складу. Какие-то люди в халатах — их двое — начинают разгружать баллоны.
Мы с Джоном подходим:
— Ребята, где туалет? Пива вчера нажрались, ей-богу…
— В штаны, — советует один, закуривая. — Здесь шляться не положено, должны знать.
— Так. Он еще и пур ля гран желает, — киваю в сторону Джона. — Ребята, а?
— Вась, проводи, а то обделаются, — без улыбки говорит второй. — Разгружаем еще 15 минут. Чтобы без опозданий. Унитаз не продырявь… — смотрит на Джона. Тот улыбается вымученной, страдальческой улыбкой, и нельзя понять: то ли оттого, что боится рот открыть (это знаю я), то ли и в самом деле… исстрадался.
9.15. «Вась» ведет нас к двери, потом по коридору, потом толкает еще одну дверь с табличкой, на которой мальчик из латуни сидит на латунном же горшке.
Смотрит на часы:
— Я отлучусь в буфет, встретимся через пять минут…
— А чего в буфете-то? — нагло спрашиваю я — нас совсем не устраивает его уход.
— Шпроты, судак… — машет он рукой. — Чепуха, ей-богу. Ждите здесь.
Я решаюсь.
— Поди-ка сюда… — Вхожу в уборную, Джон — следом. — Может, купишь и нам? В городе — сам знаешь… — Достаю пачку денег, у него глаза лезут на лоб. — Значит, так: за каждую банку — червонец сверху. За всю работу — 500. Буфетчику — 250. Ждем здесь. Это долго?
Он мнется:
— Это же минут сорок займет, пока то, пока се. Вас здесь застукают — амба! Объект.
— Ладно. Делаем так.
Я пишу на дверях, черчу, точнее — толсто, смачно — шариковой ручкой:
«Туалет закрыт до 12.00. Ремонт водопровода».
— Понял? Мы запремся. Стучишь так… — и я показываю: один долгий, два коротких.
Он уходит, торопливо пряча деньги. Теперь — каждое мгновение на счету. На часах 9.25.
…Переоделись, таблички на халатах, бодрым шагом идем по длинному коридору. Ведет не знание — я не ориентируюсь, но горячее желание вызволить Игоря.
Поворот, матовая дверь, лестница за ней, видимо, скоро пост.
— На посту — офицер, — шепчет на ходу Юрий. — Мы вряд ли пройдем, он поднимет тревогу…
— Если успеет, — отвечаю ему многозначительно.
Я прав. Мы — правы. Они — нет. И главное: у меня все же 10-й дан…
Пост, офицер бросает скользящий взгляд на наши карточки, и я вижу, как на его лице сначала появляется удивление, потом… не знаю, это, кажется, самый настоящий страх.
Неужели провал… Я подхватываю его взгляд. У лестничного марша стоит женщина в белом халате, девушка. По-моему, ее не было в тот момент, когда мы подошли к постовому…
— Идемте. Вас ждут, — говорит она коротко, и я вижу — Юрий узнает ее. Это действительно она. Юрий и Зина разговаривали с нею у Елисеева… — он подтверждает это знаком. Та самая — но, значит, и я должен ее знать?
Постовой мгновенно приходит в себя, словно просыпается, и делает разрешающий жест.
Она идет впереди, по-прежнему никого, нам явно везет, но с каждой следующей секундой у меня усиливается ощущение, что все происходит не на самом деле: то ли во сне, то ли в трансе… Я смотрю на Юрия, у него такое же состояние, как и у меня.
…А она все идет и идет, и кажется мне, что постепенно она отделяется от пола и плывет над ним странным белым облаком, и оборачивается на ходу, и улыбается, и вот — я тоже ее узнаю. Это Она — Милый призрак. Она вывела меня из узилища сатаны и спасла…
Дверь, еще дверь, палата — это не та, в которой мы лежали рядом с Игорем.
Здесь только одна кровать. Человек на ней накрыт тонкой белой простыней с головой… И это значит, что…
И это значит, что перед нами труп. Она откидывает простыню — так и есть. Белое лицо, закрытые глаза, дыхания нет. Бедный Игорь, ты не дождался нас…
Она закрывает ему лицо простыней и жестом показывает на носилки-каталку, попервости я и не заметил…
Мы берем Игоря за руки и за ноги — он не гнется — и укладываем. Снова закрываем простыней.
— Но… зачем? — с трудом говорит Юрий. — Он мертв, зачем?
Она улыбается, и от этой улыбки по моей мокрой спине ползет холодок.
— Что есть смерть? — слышу ее голос, но губы сомкнуты. — Тлен или новая жизнь? Несите…
Мы становимся по обе стороны каталки, двигаем ее, открывается дверь, коридор, и опять никто…
И снова дверь, белый зал, на постаменте посередине — обитый красным кумачом гроб…
— Он был офицер…
Кажется, это она произнесла, впрочем, не уверен.
Укладываю Игоря, только теперь замечаю, что на нем добротный хорошо сшитый штатский костюм.
Всматриваюсь в его белое лицо. Никаких сомнений, он умер, наверное, дня два назад — вон на лице синеют трупные пятна…
Но тогда зачем это все? Усилия наши оказались напрасными, мы рискуем зря…
— Переодевайтесь…
На стульях какие-то костюмы, мы переглядываемся и послушно натягиваем на себя белые рубашки и все остальное. На лацкане моего пиджака крупный значок: «Харон. Фирма ритуальных услуг». Значит, мы… О Господи…
— Там остался наш товарищ, — говорит Юрий. — Он в опасности.
Она улыбается:
— Опасность — это глупое восприятие. Так думают те, кто не знает истины. Модест вне опасности. Те, кто дал вам машину, — тоже. Они ничего не помнят и не вспомнят. Вы должны идти со мной…
Теперь она говорит отчетливо и внятно. Мы ставим гроб на каталку и вывозим из зала, и тут в моем отупевшем мозгу вдруг сопрягается все…
— Ты спасла меня, ты помогла нам и теперь, но… зачем тебе… мы?
— Вы должны все сделать сами, — говорит она непререкаемо. — В этом ваше прощение…
Но за что это, Боже ты мой, за что? За то, что мы — люди, всего лишь люди?
— Ты прав, — слышу ее голос.
…Двор, черный лимузин, вкатываем гроб в его чрево, Юрий садится за руль, я рядом, пора трогаться, и я снова чувствую, как меня охватывает озноб. Она говорит:
— Вам откроют ворота, разговаривать не нужно ни о чем…
Юрий включает зажигание, нажимает педаль газа, автомобиль мощно и уверенно трогается, в зеркале я вижу, как следом за нами трогается наш фургон, за рулем — Модест…
Нас выпускают беспрепятственно…
…Я выезжаю следом за черным автомобилем. Это — катафалк, ворота распахиваются… Все похоже на сон…
На условленном месте нас ждут экспедитор и грузчики (странно — мы не договаривались встретиться после «дела», кажется — только позвонить!). «Спасибо, ребята, выручили!» — я уступаю руль, состояние словно после тяжелой болезни…
И они уезжают…
Сажусь рядом с Юрием и Джоном. Едем. Они тяжело молчат, я оглядываюсь — красный гроб покачивается, словно корабль на волнах. Откуда они его взяли? И мрачная догадка буравит мой взбудораженный мозг…
Там — Игорь. Его убили… Наши усилия напрасны.
Останавливаемся около дома Юрия Петровича. В его квартире ждет Зинаида. Господи, что мы ей скажем, что…
— Хочешь взглянуть? — вдруг спрашивает Юрий Петрович.
— Н-нет… — бормочу в ответ. — Зачем?
— И все-таки… — Он выходит, открывает задние дверцы, оглядывается на нас и решительно приподнимает крышку гроба.
И я вижу, как на его лице отражается недоумение, мгновенно переходящее в ужас.
Гроб пуст…
Он стискивает голову ладонями:
— Ребята, это же сон, мы все спим и никак не можем проснуться…
— Нужно идти, — сурово произносит Джон. — Она там. Она ждет.
…Садимся в лифт, этаж, еще этаж, стоп…
— Я… сам… — говорит Юрий Петрович. Он хочет позвонить в дверь, но она… открыта.
…Сон, сон, сон… Болезненный кошмар, что я скажу Зине, что объясню…
Снимаю дурацкий черный пиджак с фирменным значком, медленно (удерживаю шаг — подольше, подольше…) иду к дверям столовой, я знаю, Зина — там…
Увы, не одна… Она разговаривает с кем-то, слышен мужской голос, и совершенно невозможный по красоте — ее. Низкий, обворожительный… радостный — она сошла с ума… Господи, кто мог прийти к ней в такую минуту?
Ударяю дверь ногой и… застываю на пороге. Она сидит на диване, прижавшись к молодому человеку в форме — офицер милиции лет 22-х на вид, и… мне кажется, что я падаю в пропасть…
Это Игорь. Он удивленно смотрит на меня, потом на часы:
— 18.00. … — улыбается, — мама, мне пора, служба…
И Зина улыбается… мне — улыбается так, словно ничего и не было.
Откуда ты взялась в моей сломанной жизни, Зина…
…и, словно ядро, вышибленное из ствола могучим напором порохового взрыва, — вылетаю на лестницу и срываюсь вниз. Джон и Модест несутся за мной. Скорее, я знаю, что там…
Выскакиваем на улицу, погребального катафалка нет, он исчез. Я вижу ошеломленные лица своих товарищей.
Джон подходит к кромке тротуара и жестом подзывает нас. Видны отчетливые следы протектора, они высыхают на глазах.
А мимо проходит молодой офицер милиции, и мы провожаем его долгими-долгими взглядами.
И понимаем: есть многое на свете, что не снилось — это самое лучшее объяснение. А мой Игорь? Может быть, он тоже… ищет меня?
…Этот вечер был трудным, квартирные драки и склоки, потом привели двух карманников, один нагло все отрицал, хотя оперативник из спецгруппы намертво зажал его руку с чужим бумажником…
Болит голова, словно долго не спал, и мама была какая-то странная…
И этот мужчина в белой рубашке…
…А потом раздался резкий телефонный звонок, и Темушкин нетерпеливо махнул рукой — не слышишь, что ли?
Старушечий шамкающий голос; бабушка утверждала, что днем на Ваганьковском похоронили какую-то девочку и что похороны эти связаны с тяжким преступлением. Она не назвала себя и повесила трубку.
Доложил Темушкину. Он долго морщил лоб, потом улыбнулся:
— Тебе, Зотов, больше всех надо? Это же мистификация или сумасшествие. Плюнь…
И я понял, что мой старший, умудренный жизненным и служебным опытом товарищ — прав.
Неправедный пусть еще делает неправду…
11.01.91.
P. S.
Стихотворение, написанное рукой Игоря, которое Зинаида Сергеевна нашла во внутреннем кармане его плаща:
…И страстного лица таинственный укор,
И странное души преображенье;
Смотрю на вас: вы опустили взор,
А в сердце — пустота, любви определенье…
И в сумрак уходя послушно и легко,
Вы жест изящный дарите, играя,
Все сказано, увы… И Слово — далеко,
Но рядом с вами сердце догорает.
Оно не в силах Светлый крест нести,
Оно давным-давно остановилось.
Последний взгляд. Последнее «прости».
Пусть властвует Любовь. Или хотя бы… милость.