Черный бикфордов шнур змеился по тонкому слою декабрьского снега и пропадал в отвале заброшенного песчаного карьера в Лахте.
— Ну? Чего ждем? — Топаз нервно стегнул стеком по засохшему репейнику.
Викентьев неторопливо раскурил сигару до малинового огонька под серым столбиком пепла, стряхнул пепел и точно ткнул сигарой в косой срез шнура. Чухна и Туз, раскрыв рты от желания ничего не пропустить, уставились на карьер, ожидая взрыва. Шнур засипел и выбросил из себя первый снопик искр и дыма.
Топаз, как завороженный, пошел вслед за движущимся дымком. А Чухна и Туз, наоборот, тихо стали отодвигаться подальше от опасности. Викентьев никуда не двинулся, понимая, что главное уже давно сделано, а все происходящее сейчас — это начало новой, чудной жизни, о которой давно мечтал конотопский гимназист, а ныне бывший студент–химик Императорского Политехнического института. На первой лекции ректор института князь Гагарин туманно рассуждал о высоком долге, об ответственности, о годах тяжелого труда на благо чего‑то там отечественного, в частности, и человечества вообще.
Вообще из всего человечества Алексей Селиверстович любил более всего себя — и ничего странного в этом не видел, ибо сказано в Писании: «Возлюбиши ближнего твоего, яко сам себе». И только потом, в будущем, когда устанется любить себя, можно обратить взор на ближнего. Или на нескольких ближних. Но это потом, когда наскучат рестораны, ликеры, сигары, кокотки, цыгане, лихачи на дутых шинах… Кстати, уже появились первые авто. Надобно взять несколько уроков у шофера, а потом купить себе такое, как у великих князей: краги, английскую кепку и трубку! Специальную трубку из бриара[1] для курения на скорости — с ветрозащитным козырьком. Подобную он видел у князя Татищева, тонняги и баловня судьбы…
Тугой звук взрыва оборвал мечты будущего шофера. Викентьев даже не вздрогнул и тем более не присел от страха, как Туз и Чухна. Взрывов он наслышался предостаточно, для него это была просто химическая музыка. Топаз выждал несколько секунд и исчез в карьере. Оттуда раздался его короткий призывный свист.
В боковине вагонетки чернела удивительно правильная сквозная дыра. Расставленные поодаль бутыли с водой стояли невредимыми, лишь одна повалилась набок.
— Ни осколков, ни взрывной волны. Все чисто. — Викентьев стряхнул столбик сигарного пепла в дыру. — Если бы здесь был замок, его бы не стало. Вы довольны?
— Здорово, — Чухна рукавом вытер нос.
Туз просто сплюнул от удовольствия: секундное дело — и никаких забот с фомками, «киденницами» и прочим железом. Топаза было трудно удивить:
— Я буду доволен, когда увижу вскрытый сейф. Пошли. Скоро поезд.
— А деньги? Мне нужны деньги! — Викентьев остановился и топнул ногой. — Договаривались!
— Ух ты, растопался… Мне тоже нужны деньги. Им нужны деньги. Деньги нужны всем. — Топаз ткнул стеком в Туза: — Тебе вот нужны? Договорись с ним, — и щелкнул пальцами свободной руки.
— Ну…
Туз был немногословен, но деловит: рука с ножом–выкидухой мгновенно уперлась в бок Викентьева. Чухна сзади подсек ему ноги, и Викентьев мешком свалился в снег. Топаз коротко рассмеялся, помогая встать.
— Вишь, какие у меня орлы до чужих денег… Не дрейфь, Алеша. Все будет наше. Сегодня пойдешь с нами. — Топаз ласково приобнял Викентьева. — Поучишься, поймешь кайф. Сам будешь взрывать. А мы посмотрим на тебя, тоже поучимся. Одна у нас дорога. Так что не скули раньше времени. Я этого не люблю.
Викентьев закусил губу: «Дурак! Как мальчишку провели! Молчи… молчи… свое получат!»
— Не слышу ответа. Понял?
— Понял.
Отряхивая снег, Викентьев покосился на Туза и Чухну. И не убежишь. Верные псы. Чикнут и не перекрестятся, сволочи… Ну погодите! Плохо вы знаете Алешу Викентьева.
— Вот и молодец.
Топаз только в карьере осознал всю выгоду. Иметь в банде такого подрывника — ой какими делами можно ворочать! И наводки будут к нему стекаться — наводчики в доле, и немалой. Зачем им рисковать и разбрасываться, если Топаз снова фартовый? Начнем с малого — с аптеки. Потом и о казначействе можно будет помечтать. Почему бы и нет? Тремя бомбами отсечь конвой — и вот они, тугие мешочки с ассигнациями. И лошади все лежат неподвижные. А ежели и двигаются, то мотор не догонят — ищи–свищи…
— Ты болтал, помимо денег в сейфе что‑то?
— Я не болтаю. Семь фунтов морфия.
Викентьев полностью овладел собой и шел улыбаясь, с виду радуясь предстоящим приключениям и будущим деньгам.
— Морфий? Врешь! — оживился Туз.
— Цыц, — ожег его стеком Топаз. — И почем можно толкнуть?
— Все зависит от времени. — Викентьев решил пока ни в чем себя не проявлять, потянуть время и просчитать все ходы. — Я твою визитку сжег.
Топаз протянул беленький квадратик.
— На, не потеряй. Проверю. Так почем он?
— Провизор приторговывает, знает все, старая сволочь… адреса сдаст.
— А не проболтается?
— Ты что? Он не дурак.
— И ты, видно, тоже. Держи, — Топаз снял щегольскую перчатку и протянул ладонь Викентьеву. — Мы теперь в корешах. Куда я, туда и ты. И не отставай. Где аптека‑то? Далеко от вокзала?
Профессор кафедры римского права Николай Александрович Вышнеградский умел говорить красиво и кратко, за что и был любим студентами. Но на сей раз пленником его красноречия оказался уже весьма солидный муж, чиновник Департамента полиции Павел Нестерович Путиловский.
Путиловский утопал в уютном кресле коричневого хрома. На маленьком столике по правую руку стояла чашка кофе, в рюмке золотился шустовский коньяк с колокольчиком, в левой руке дымилась сигара, не из лучших, но удовлетворительная. Короткое заходящее солнце золотило купол Исаакия. Нева уже встала, и по льду налаживали электрическую конку — новшество, еще не приевшееся горожанам. Вполглаза Путиловский смотрел на Неву, а вполуха слушал знакомые речи профессора: он был его любимым учителем, а сам Путиловский, соответственно, — любимым учеником.
Профессор Вышнеградский склонял следователя Путиловского к перемене профессии. И следователь был склонен изменить свою жизнь. Всех жуликов не переловишь, какие‑то криминальные лица уже мелькали по третьему, а то и по четвертому разу. Предвкушалась женитьба… брачные радости… детишки… Дальше мысли шли неопределенные, но приятные.
А профессор тем временем кратко обрисовывал внутреннее положение империи, чья судьба, если верить профессору, полностью зависела от кафедры римского права главного университета России. Римляне этого не поняли и исчезли с лица земли. Несомненно, если бы профессор Вышнеградский преподавал им их же право, такого с Римской империей никогда бы не произошло.
— Факта конклудентиа! — И сам же перевел с латыни: — Фактов достаточно для того, чтобы сделать юридически значимые выводы. — Вышнеградский глотнул коньяка. — Россия уверенно вступает в новое столетие. Крепнет хозяйство. Растут города. Империя догнала развитые страны Европы, стала с ними вровень, а кое–где и вырвалась вперед! Нас уже сто тридцать миллионов, а к концу века будет все триста–четыреста! Мы будем крупнейшей нацией мира. Французик пишет, любопытно… вот… — Профессор нашел нужную бумажку. — Цитирую: «Если дела пойдут так, как они идут сейчас, то уже к двадцатым годам нынешнего столетия Россия будет господствовать в Европе, а в середине столетия — и в мире». М–да! Сильно?
— Весьма.
Путиловский воспользовался перерывом и сделал глоток. Коньяк был хорош.
— То‑то же! А вот Сергей Юльевич Витте: «Через двадцать лет Россия обязательно догонит западные страны в экономическом развитии, завоюет рынки Дальнего и Среднего Востока и завершит индустриализацию. Будущий век пройдет под знаком возросшего могущества России».
В голове у Путиловского, несмотря на легкий туман от выпитого, что‑то щелкнуло и, независимо от владельца оного органа, мысленно напечаталось нечто похожее на досье. Если только набор фактов можно было считать таковым.
ДОСЬЕ. ВИТТЕ СЕРГЕЙ ЮЛЬЕВИЧ
Потомственный дворянин. 1849 года рождения. Родился и воспитывался в г. Тифлисе, с юных лет проявил незаурядный математический талант. Окончил математический факультет университета. Служебная карьера началась по железнодорожному ведомству, возглавлял Южную железную дорогу. После известного крушения с чудесным спасением царской семьи замечен и выдвинут Александром III.
С 1893 года — министр финансов. Ввел золотое обращение в стране, чем резко укрепил национальную валюту. Возрождает тяжелую промышленность и ведет политику протекционизма.
Женат вторым браком. Супруга — Витте (в первом браке Лисаневич) Матильда Ивановна, крещеная иудейка. Сей факт не приветствуется высшим обществом.
Павел Нестерович с детства отличался удивительной, почти фотографической памятью, что, несомненно, помогало ему в следственной работе. Но в то же время несколько расстраивало его личную жизнь и отношения с людьми, потому что он помнил все: морщинки, оговорки, мелкое и крупное вранье, забытые долги и незабытые обиды. И это бывало очень утомительно. Несомненно, только поэтому он до сих пор не был женат, хотя возможностей имел предостаточно: Путиловский обладал неяркой, но запоминающейся внешностью.
В его взгляде таилось нечто соколиное: большие неподвижные внимательные глаза в сочетании с чуть азиатскими скулами (поскреби русака — и обнаружишь там татарина!). Под этим взглядом трепетали не только душегубы, ваньки–каины и христопродавцы. Женщины тоже боялись этого взгляда, но совсем по иной причине: как птички перед соколом, они опасались пасть жертвой. И все‑таки падали. За Путиловским еще со студенческой скамьи тянулся тайный шлейф достойных побед, о которых товарищи только догадывались, но истину не знал никто: Павел Нестерович молчал абсолютно и ни разу не протрубил о своей очередной виктории.
Собственно говоря, это были поражения, потому что в отношениях с женщинами Путиловский выступал в роли осаждаемой крепости, которая иногда дня на три сдавалась на милость ворогу. А потом запиралась накрепко до следующей атаки. Верная экономка Путиловского, чистокровная эстонка Лейда Карловна, с прибалтийским хладнокровием помогала хозяину отбивать атаки превосходящих сил противника. Она считала всех женщин, в том числе и себя, недостойными любви такого красивого мужчины.
- …Игноратэ легис эст кульпа! — Профессор тем временем под влиянием коньяка перешел на почти чистую латынь, хотя римлянам сей напиток, к сожалению, был неизвестен. — Незнание закона представляет собой неосторожность! И должно быть наказуемо!
— Совершенно верно. — Путиловский глотнул, немного подумал и повторил процедуру. — Но знание, увы, почему‑то тоже не идет никому на пользу! Все мои клиенты помнят российские законы в совершенстве, уверяю вас, много лучше нас обоих! Но каждый раз сознательно идут на преступление оных. Вопрос — почему? В человеческой ли природе дело или в несовершенстве законов?
— Чушь! Чушь, коллега! — заверещал профессор. — Законы не могут быть несовершенны! Они оттачиваются лучшими умами вот уже две тысячи лет…
- …и не могут поразить природу преступлений! Эрго, что‑то не так в датском королевстве.
— Вот поэтому я и зову вас на кафедру! Мы здесь в четыре руки и разберемся. С вашим практическим опытом вы запросто расчистите наши академические конюшни! Батенька, соглашайтесь. Единственное, что сейчас нужно России как воздух, — это главенство закона во всех сферах жизни. Если мы с вами общими усилиями не поставим закон превыше всего…
— То?
- …произойдет ужасное. Россия без законов — это тело без головы. Исходит кровью, дергается, мучает себя, окружающих и помереть никак не может. Соглашайтесь. Мы ждем вас на кафедре. А когда я состарюсь… никого, кроме вас, во главе не вижу.
— Спасибо. Я не против, собственно говоря… и жениться вот собрался…
— Поздравляю! Хотя женитьба, по моему опыту, ведет к капитис деминутио! Не забыли латынь?
— Ну что вы! К частичной потере гражданских прав…
Далее пошли дружеские объятия, троекратное целование друг друга, пожелания счастливого Нового года (а ведь новый век грядет!), поиски папахи, пальто, надевание чужих калош, извинения и проводы до тяжелых дубовых дверей. Путиловский в распахнутом пальто плотного английского сукна с пелериной вышел к Неве, полной грудью вдохнул свежий морозный воздух, чуть пахнущий здоровым конским потом от несущихся лихачей, и залюбовался Петербургом… Было хорошо.
Исидору Вениаминовичу Певзнеру, хозяину аптеки на Гороховой, тоже было хорошо, но совсем по другой причине. Коньяка он не пил, предпочитал сладкие кошерные вина. Сигар себе не позволял из‑за слабого сердца. Петербург его не радовал, а скорее пугал: вырос Исидор Вениаминович в маленьком польском местечке под Лембергом.
Хорошо ему было в своей аптеке, когда все посетители исчезали и можно было полюбоваться стройными рядами склянок и мензурок на столе провизора, портретом Пирогова над столом, шкафами красного дерева, чьи полки были сплошь заставлены лекарствами, мазями и микстурами. Грудастая касса с никелированными клавишами на бюсте таила внутри себя деньги — и вечерний подсчет содержимого тоже наполнял душу Исидора Вениаминовича покоем и уверенностью в будущем.
Но сейчас Певзнер с умилением разглядывал три пакета — по два с четвертью фунта в каждом, взвешивал на руке и слегка давил пальцем сухое содержимое. Там, внутри, дремали семь фунтов сладких снов и грез. Семь фунтов морфия отличной германской очистки, три девятки после запятой! Это вам не фунт изюма в мелочной лавке, что держал напротив аптеки соплеменник Певзнера по несчастью господин Малков. На изюме далеко не уедешь. А с морфием у Певзнера были связаны далеко идущие планы. Именно на морфии Певзнер мечтал въехать в узкий круг посвященных и стать поставщиком двора его императорского величества.
Все решили счастливый случай да прозорливость самого Певзнера, купившего аптеку как можно ближе к власть имущим. Однажды в самую петербургскую слякоть в двери аптеки вошла особа, при виде которой провизор сел, а сам Певзнер еле удержался от желания встать на колени. Аптеку почтили своим присутствием губернатор первопрестольной великий князь Сергей Александрович со товарищи.
Великий князь был действительно велик — и статью, и размерами, и душевными качествами. А его адъютанты поражали взор молодецкой красотой и удалью. Сергей Александрович лично зашли в кабинет Исидора Вениаминовича и лично — лично! — соизволили попросить его о небольшом одолжении, мягко говоря, деликатнейшего характера.
Дескать, сукины дети местные врачи (и Исидор Вениаминович был полностью согласен с князем в оценке происхождения петербургских эскулапов), эти сукины дети не лечат издерганную нервную систему князя, а всеми силами пытаются свести его раньше времени в могилу. «На–кося, выкуси!$1 — с этими словами князь показал портрету Пирогова и в его лице всем столичным лекарям большой княжеский кукиш. И попросил Певзнера немедленно сделать спасительную для нервов инъекцию морфия. Что Певзнер и сделал со всей почтительностью к великокняжеским ягодицам. Следует отметить, что во время инъекции князь показал себя редким молодцом: не трусил, не вскрикивал, за руки не хватал, перенес все с большим чувством юмора и вышел к свите наполовину голый, со спущенными рейтузами. Что свита и приветствовала радостными кликами.
Великий князь расплатился воистину с княжеской щедростью и стал повторять визиты всякий раз, когда посещал дворец. Ходили слухи — и Исидор Вениаминович горько сожалел о том, что они не подтвердились, — о попытке приучить молодого государя к специфическим радостям великосветской жизни. К несчастью (или к счастью, кто знает?), организм государя болезненно отверг необычный способ расслабления и остался в полной зависимости от традиционных русских утех с серебряным стаканчиком и плоской фляжкой коньяка в голенище правого сапога.
Певзнер стал исключительным поставщиком великого князя и его молодцов. Помог случай. Пройдоха–немец, доктор Кляйнст, чуть не отравил князя дешевым и плохо очищенным китайским сырцом. Жертву китайского товара откачали, и с той поры только Певзнеру Сергей Александрович доверял свое здоровье. И вот сейчас прибыл новый товар совершеннейшей очистки. Гениальные химики Германии довели долю случайных атомов и молекул до одной на десять тысяч молекул морфия. Сон после такой инъекции был сладостным и освежающим… Певзнер проверил сие новшество на собственном провизоре–морфинисте, которого держал на малом жаловании именно из‑за пристрастия к белому порошку. У провизора имелись свои клиенты, но Певзнер закрывал на это глаза, руководствуясь древней мудростью сынов Моисеевых: «Не завязывай рта у вола молотящего!»
— До свидания, Исидор Вениаминович!
Философские мечтания Певзнера были прерваны кассиршей Марией Игнациевной Максимовской, дамой бальзаковского возраста, сохранившей большие выразительные глаза, свежесть чувств и любовь к молодым людям, коим она постоянно покровительствовала. У Максимовской был вкус — одевалась она намного лучше, чем могла себе позволить кассирша аптеки. Однажды сам великий князь удостоил ее своего августейшего внимания и ущипнул за щечку, чем вызвал приступ ревности у стройного адъютанта.
Последним подопечным кассирши стал — и Певзнер был этим весьма недоволен — его собственный аптекарский ученик, недоучившийся студент Политехнического института, некто Викентьев. Парень был ловким химиком, но еще более ловким воришкой: после скандального увольнения многие полки на складе внезапно опустели. Дело замяли, поскольку не на все товары были документы, да и зачем пачкать репутацию без пяти минут поставщика двора? Викентьев на это и рассчитывал. Певзнер не без оснований подозревал, что шокирующая любовная связь продолжается по сию пору: глаза у Максимовской блестели в предвкушении веселой вечеринки.
Пожелав счастливого Нового года и нового века, Певзнер запер дверь за кассиршей и сел перечитывать письмо от своего первенца, красавца Иосифа, который обучался химии в Мюнхенском университете. Письмо тревожило полным отсутствием вестей о новых немецких технологиях в деле очистки веществ. Взамен этого Иосиф кормил отца баснями о грядущем социальном равенстве, о борьбе за это равенство и о тех счастливцах, которые пали или падут ради блага человечества.
Менее всего старик Певзнер мечтал пожертвовать своим единственным сыном, своим красавцем Иосифом (дочь он не брал в расчет) ради блага какой‑то там веками страдающей шпаны. Не для того он сам прошел через позор крещения, когда отец публично проклял его, возложив руки на священный свиток Торы. Но это позволило всей семье перепрыгнуть черту оседлости и жить в столице.
Не везло Певзнеру с учениками: один украл деньги, второй пытается украсть сына. Несколько месяцев тому назад его попросили взять в ученики смышленого еврейского юношу Гришу Гершуни. Певзнер — да будет проклят тот час и та минута, когда он согласился! — сказал «да», и Гриша пришел с узелком за спиной. Его приняли как сына родного. И вначале радовались Гришиной энергии. Чистая юла, с самого утра и до поздней ночи Гриша крутился и делал все за троих или даже четверых. Сам Иоанн Кронштадтский пожаловал Грише грамоту за устройство и снабжение лечебных пунктов при домах рабочего просвещения. А тем временем Гриша пел и пел Иосифу на ухо про несправедливость этого мира, про мир другой, райский, где все свободны, где каждому воздается по труду. И, дескать, за этот мир нужно бороться, ежесекундно проливая кровь тех, кто этому сопротивляется! В борьбе обретешь ты право свое! С этими словами Гриша исчез, а посеянные им семена раздора уже взошли в голове любимого сына. Так недалеко и до кровавого урожая!
Певзнер сам всю жизнь боролся, но, упаси Боже, никогда не делал другим то, чего не желал себе. Конечно, он не праведник, один морфий чего стоит… но лишать жизни себе подобных для улучшения жизни неподобных себе — это чересчур! И посему настроение, вначале радужное, испортилось.
Когда же пришел провизор (аптека в эту ночь дежурила), Певзнер расстроился окончательно. Этому расстройству способствовал внешний вид провизора, человека неаккуратного, одетого черт знает во что, с маленькими опухшими глазками. Нет, новый век должен был начинаться много лучше. С этой мыслью Исидор Вениаминович запер сейф, ключ взял с собой и, пожелав провизору спокойной ночи, отправился домой. Дома, в дальней комнате, его ждали талес, тефилн[2] и молитвенник. Несмотря на крещение, Певзнер не очень доверял православию и в особо трудные, переломные моменты жизни на всякий случай тайком обращался к Богу–Отцу, а не к Сыну. Как его учили в хедере[3]. Прошлое, знаете ли, из себя не вытравишь…
Путиловскому было хорошо. И не только от коньяка. Всякий, кто ежедневно имеет дело с коньяком, рано или поздно перестает строить иллюзии при встрече с янтарным знакомцем. И хорошо не от того, что перед ним расстилалась красавица Нева, а по ту сторону перстом в небо, как все русские, тыкал и попадал Медный всадник. Павел Нестерович влюбился, как гимназист девятого класса. (Всем известно, что в восьмом классе у гимназиста должны прорезаться дрянные усики, а в девятом — первая любовь.) Да–с, как гимназист, с восторгом и упоением!
Оказалось, что по сию пору Павел Нестерович не познал настоящей любви. Все, что ему раньше казалось любовью, теперь, с высоты теперешнего чувства, виделось лишь пошлой смесью похоти, женских духов и глупого вида обманутых мужей. Коих было так пронзительно жалко, особенно когда они принимались угощать его сигарой и куковать о своей счастливой семейной жизни, изнанку которой с прошедшей ночи Путиловский знал много лучше своего собеседника.
Оказалось, что он принимал за любовь беседы до утра, когда на него вываливали весь накопившийся багаж комплексов и проблем — и ведь не выкинешь из окна! — и спрашивали, спрашивали: как жить? что делать? И он, не в силах да и не желавший решать за кого‑то все эти интересные, но ненужные ему в три часа ночи проблемы, залеплял безостановочно говорящий ротик чувственным поцелуем.
Со временем он просто не давал им вымолвить ни слова, чем и производил на женщин неизгладимое впечатление. Слухи о нем как о наиболее неутомимом любовнике столицы уже стали доходить и до высшего света. Но, к счастью, имени не произносилось. Потому что Путиловский был любовник тайный. Бывают тайные советники, бывают тайные любовники. А поскольку с дурами Павел Нестерович дела не имел из принципиальных соображений, его умные пассии всегда молчали, чтобы неосторожным словом не перерезать духовную нить, связавшую их с этим молчаливым собеседником. Его глаза мерцали в полутьме спальни, почти светились. И желание еще раз увидеть этот свет перевешивало желание похвастаться. У всех его женщин после свиданий глаза тоже начинали светиться. Иногда по этому блеску они признавали друг друга и улыбались при встрече.
Нина Неклюдова тоже сразила Павла Нестеровича своими глазами. Они у нее светились от природы, от радости жизни, оттого, что она молода, красива и только что выпущена из Смольного института с дипломом домашней учительницы. И оттого, что на Рождество Христово весь их выпуск был приглашен в Мариинский театр, где в каждой ложе лежала коробка с конфетами и стоял букет цветов. И диплом, подписанный великим князем Константином, извещал: сия девица одарена небесами по всем предметам… ну почти по всем.
Путиловский и Нина знали друг друга очень давно — с детских лет. Естественно, Нининых. Ее батюшка служил патологоанатомом при Департаменте полиции, и молодой следователь Путиловский частенько забегал в гостеприимный хлебосольный дом Неклюдовых. Постоянное общение с людскими телами по ту сторону Стикса выработало у старшего Неклюдова неистребимую любовь ко всем проявлениям жизни с достиксовой стороны. И после осмотра очередного трупа где‑нибудь в четыре часа утра что могло быть для младшего следователя лучше тарелки густой ароматной ухи и трех традиционных стопок водки на смородиновых почках — двух до ухи и одной после? Только глубокий сон на диване в гостиной. И пробуждение оттого, что маленькая девочка водит нежным гусиным перышком по лицу спящего. Так они и познакомились. Путиловский открыл свои гипнотизирующие глаза и спросил: «Ты кто?» А девочка от неожиданности застыла и не могла вымолвить ни слова.
Теперь же Нина брала свое: ни слова не мог вымолвить счастливый Путиловский. А Нина все говорила и говорила: как они обставят свой дом, она уже и место в Лесном присмотрела, у Серебряного пруда, и дача не нужна, потому что там вокруг лес. И сколько детей у них будет — шесть, три мальчика и три девочки. Все мальчики будут похожи на нее, а девочки пойдут в Павла, потому что она понимает, что Павел красавец, а она дурнушка, дурнушка, дурнушка… Тут Путиловский бросался целовать очаровательную «дурнушку» как сумасшедший, и все их благопристойные планы на ближайшие сорок пять минут рушились…
В порыве раскаяния Павел повинился во всех порочащих его связях. Исповедь была выслушана вчерашней институткой с открытым от удивления ртом: о Господи, как ей повезло! Если бы подружки могли слышать! Тут же раскаявшемуся было дано полное прощение, наложена строгая епитимья и взята страшная клятва более ни с кем не встречаться, в чем раскаявшийся с удовольствием и поклялся. Хотя в глубине души, где‑то очень глубоко, тлели огоньки сомненья в верности данной клятве. Кто‑то оттуда, изнутри, следил за Павлом Нестеровичем и слегка посмеивался. Но если не вслушиваться, то этот кто‑то был почти неразличим. И слава Богу.
Внезапно нечто реальное вторглось в сферу предбрачных мечтаний и стало грубо мять и тискать расслабившееся было тело Путиловского. Он тяжело вздохнул и повернулся лицом к реальности. Реальность была воплощена в виде высокого, слегка грузного господина в богатой шубе. Троекратное лобызание окончательно развеяло все чары и вернуло Павла Нестеровича в грустную действительность. Перед ним стоял и ждал ответного проявления таких же дружеских чувств Александр Иосифович Франк, приват–доцент Петербургского университета, философ (с обязательным ударением на последнем слоге). Единственный и верный друг Сашка…
— О Моцарт… — Франк принюхался и выдал свою любимую реплику: — Опять ты выпил без меня?
Нельзя держать все яйца в одной корзине. И тогда у вас на завтрак всегда будет яичница из двух, а то и из трех яиц, поджаренные ломти бекона с прожилками мяса, две чашки крепкого черного чая с сахаром и две самокрутки приличного табака из голландской машинки. А то, что завтрак пришелся на полдень, — так это смотря когда лечь в постель. И с кем. Викентьев блаженно вдохнул тугую табачную струю, выдохнул и весьма довольным взглядом окинул новую лабораторию.
Он родился прирожденным химиком и знал толк в хорошей аппаратуре. Лаборатория была идеальна: реторты, колбы, перегонный куб, газовые горелки, вытяжной шкаф, набор химикатов сделали бы честь любому европейскому университету. Асбестовые маты, кислотостойкий фартук, очки, огневые тушители — все было предусмотрено. Газовые рожки, электрические свечи и калильные лампы — тройной запас по освещению был не лишним.
Викентьев хорошо помнил свои первые опыты: однажды перелил соляной кислоты, не проверил концентрацию, доверился поставщику, желатин начал вскипать, и в этот момент погас свет. Чудом он избежал взрыва, и то только потому, что на ощупь нашел бутыль дистиллированной воды и не промахнулся, поливая противень с желатиновым динамитом.
Это была его вторая лаборатория — вот откуда проросла мудрая мысль о корзинах с яйцами. Викентьев всегда был готов к опытам. Первая лаборатория была полностью идентичной. И никакая авария, никакой пожар не могли остановить его победного шествия к деньгам и славе под любой фамилией. В этом доме его знали как Станислава Добржанского, фотографа и аккуратного плательщика.
Доходный дом господина Неклюдова дал приют фотографу в полуподвале, откуда было еще два выхода в проходные дворы. Эти выходы послужили причиной предпочтения данного подвала всем остальным петербургским трущобам. Никто не знает, куда направит промысел Божий страждущего человека, посему человек должен заботиться о себе сам. В том числе и о запасных выходах из неожиданных ситуаций.
Брегет прозвонил пополудни. Викентьев прислушался — через секунду с небольшим с Заячьего острова, с бастиона Петропавловской крепости донесся хлопок пушки. Два с половиной километра, триста метров в секунду. Опять выстрелили раньше времени. Своему брегету Викентьев доверял больше. Пора. Он тщательнейшим образом упаковал две жестянки с динамитом в хлопчатую бумагу, затем в вощеный пергамент и в прорезиненный мешочек. Уложил упакованное в саквояж коммивояжера или доктора, надел пальто, котелок и с удовольствием встал напротив большого, в ореховой раме трюмо, поставленного так, чтобы из лаборатории видеть все, что происходит у входа.
Сейчас трюмо отразило в своей глубине молодого господина элегантной наружности, с щегольскими усами щеточкой и большими наглыми глазами. Было видно, что молодой господин уверен в себе, в своем пальто и котелке. Что у господина прекрасное будущее и интересное настоящее. И сегодня его ждет небольшое приключение, крупные деньги и любовь дамы. Страстная, как всякая последняя любовь.
— Ну–с, красавчик, пора… — сказало отражение Викентьеву — Добржанскому и подмигнуло серым глазом. Викентьев подмигнул ему в ответ. Они часто вели между собой такие короткие разговоры. Они нравились друг другу и не скрывали взаимной симпатии.
Надо было поторопиться: до вечерней встречи с Топазом следовало перевести первую лабораторию в заранее снятое помещение. Грузчики и подводы были наняты, нужно только присмотреть за ними, потом зайти по привычке пообедать к Корфу — постоянство привычек может приносить весьма неожиданные и приятные результаты. Ну а незадолго до полуночи его ждут Туз, Чухна и Топаз, которых, в свою очередь, ждет новогодний сюрприз… В успехе своей затеи Викентьев не сомневался ни на йоту.
Оставив открытыми все форточки — все‑таки газ! — он запер дверь, поколдовав над незаметными ловушками на тот случай, если кто будет интересоваться в его отсутствие содержимым полуподвала. Черная нитка в щели двери была незаметна, но весьма информативна.
Выходя со двора и натягивая черные перчатки, он поскользнулся и упал на четвереньки, оберегая саквояж от неосторожного удара.
— Чертов дворник! — Викентьев аккуратно поставил саквояж и стал отряхивать снег с щегольского пальто.
Девичий смех заставил его поднять глаза. Из‑под мехового капора над его неуклюжестью смеялись два чудных глаза.
— Пардон, мадемуазель…
— Я велю папа сделать дворнику выговор. — Девица явно хотела поддержать разговор. — Вы могли сломать себе ногу!
— А пока я сломал себе сердце.
Викентьев в отношениях с женщинами всегда шел сразу напролом. Но тут номер не прошел. Девица в ответ на быстрое продолжение знакомства нахмурилась, фыркнула, спрятала глаза под капором и, ловко перебирая по ступеням стройными ножками — они хорошо прочерчивались сквозь сукно юбки, — исчезла за парадной дверью.
Можно было последовать за ней и принести свои извинения, но не было времени. «Никуда ты от меня, голубушка, не денешься», — ласково подумал добрый молодец, кликнул ваньку–извозчика и поехал навстречу очередной удаче. Вся его прошедшая жизнь состояла из череды удач. А сколько их ждало в будущем…
— Милый, я провожу тебя до департамента! И никаких «но»!
Франк был неумолим в своей дружбе, как добрый Голиаф. И Путиловский смирился, как смирялся всякий раз, когда в прихожей раздавалось клокотание знакомого голоса, а верная Лейда Карловна, закатывая глаза, уже вносила в кабинет подносик с холодными закусками и горячительными напитками. Вслед за подносиком вплывала гора, именуемая туловищем Александра Иосифовича. А к горе была наилучшим образом прилеплена одна из приятнейших голов, когда‑либо встречавшихся Путиловскому.
Ум у Франка был выдающимся, но только в одной области — философии. В прочих областях человеческих знаний и практики Франк был беспомощен и наивен до изумления. Вот, к примеру, его все время обворовывали и надували всякие аферистичные личности — настолько часто, что в здании департамента все его визиты к Путиловскому однозначно связывали с очередным надувательством и никогда не проигрывали пари.
Он плакал на Невском над рассказами оборванных офицеров о поругании чести и достоинства, вручал им ассигнации, кормил многодетных вдов и их подозрительных деток в обжорках, помогал подняться упавшим во время гололеда и не переставал удивляться той ловкости рук, с помощью которой из его карманов исчезали портмоне и часы, а с галстука — булавки с рубинами.
Франк в шутку даже изобрел новую, ранее никому не ведомую науку — виктимологию, науку о жертвах. И себя описывал как идеальную жертву, вызывающую у жуликов неодолимое желание околпачить или обворовать такой предмет охоты. Он сравнивал себя с зайчиком — пудов на восемь! А жуликов — с волками. Дескать, им не удержаться при виде такого аппетитного зайчика.
На нем благополучно кормился не один десяток «стрелков», «фармазонщиков» и «щипачей», пока Путиловский инкогнито не посетил одну из многих известных ему «малин» и не поговорил там накоротке с одним человечком. После этого на Франка был объявлен всероссийский запрет.
Однажды один молодой и глупый воришка без ярко выраженной специализации запрет нарушил и «стрельнул» у Франка в Гостином дворе «лопатник» из хрустящей английской кожи. Воришка был слегка побит собратьями по ремеслу, а «лопатник» со всем содержимым галантно вручен Франку неизвестным человеком весьма странной наружности.
Франк был так удивлен происшедшим, что объявил науку виктимологию лжеучением и в тот же вечер за рюмкой… нет, тремя рюмками изложил сей эпизод Путиловскому как научный факт исправления общественной нравственности под влиянием идей философского просвещения. Он был бы удивлен еще больше, кабы знал, что акт вручения контролировался лично Путиловским из‑за ближайшей колонны Гостиного двора.
— Ну что, решился?
Вопрос о переходе Путиловского на кафедру обсуждался ими неоднократно. После чудесного избавления от статуса «вечной жертвы» Франк сразу уверовал в силу закона и сделал все от себя зависящее, чтобы иметь возможность встречаться с Путиловским еще и в университете.
— Да, я дал согласие. С осеннего семестра начну читать курс практической криминалистики. А потом и курс римского права.
— Отлично! Это надо отметить! Я знаю, тут неподалеку открыли прелестнейший ресторанчик…
И Франк крепко взял Путиловского под руку, дабы наставить его на верный путь к прелестнейшему местечку. Таких местечек у него была уйма.
— Увы, — охладил его пыл Путиловский. — Меня ждут в департаменте. Надо завершить один очень важный разговор. Я тут набрел на интересные вещи…
— Очередной Джек Потрошитель?
— Если бы… Пошла мода на взрывы. Рвут что ни попадя: сейфы, двери, ворота… Людей давеча подорвали.
— Людей? Каким образом? Чем?
— Динамитом. Кинули бомбу, трое насмерть, семеро покалечено.
— Вот и Нобель, изобрел одно, а выходит совсем по–другому. Я тут подумал и понял, что все — все без исключения! — изобретения человечества сразу же применяют для целей насилия и убийства.
— А коньяк? — наступил на любимую мозоль Путиловский.
Франк от возмущения даже остановился:
— Опомнись, безумец! Не кощунствуй! Какое же это изобретение? Это дар Божий! На горе Синайской Господь намеревался дать Моисею вместе с десятью заповедями и коньяк, но…
— Но?
- …но пожалел!
Шелестевший мимо монашек, прослышав имя Господне, благословил их крестом.
Будучи сыном ветхозаветного отца, молодой Франк до поступления в университет блюл субботу как день отдохновения от трудов, чему завидовали Путиловский и товарищи по классу. Франк утверждал, что только благодаря субботе иудеи превзошли все окружающие племена в мудрости: что еще делать в субботу, кроме как только думать и думать? А если думать тысячелетиями подряд, то несколько мыслей посетят несколько голов. И этого вполне на их век хватит.
Поступив в Кенигсбергский университет на факультет философии, Александр Иосифович, названный так в честь Александра–освободителя, в означенный срок влюбился в дочь своего преподавателя Клару.
Все было бы ничего, но Клара тоже влюбилась в студента. А поскольку отец Франка был богат, а у преподавателя подрастало на выданье еще четыре бесприданницы, брак решили небесам не доверять. Франк принял католичество — ему оно нравилось возможностью пить вино в соборе — и стал усердно исполнять самую первую заповедь Отца Небесного: «Плодитесь и размножайтесь!» Эта заповедь ему нравилась своей лаконичностью, и он выполнил ее четырежды, подарив миру одних только дочерей. Видимо, сильные философы плодят лишь слабую половину человечества.
Неожиданно философ подпрыгнул на ходу и локтем огрел Путиловского в бок.
— Посмотри вправо! Направо посмотри! — театральным шепотом злодея зашипел он. — Видишь мужика в картузе?
— Вижу.
— Это он мне тогда вернул бумажник! Арестуй его! Арестуй! — шипела жертва ограбления.
— За что? За то, что вернул?
— Так он же наверняка и ограбил!
— Не пойман — не вор, — преподал Путиловский Франку зачатки юриспруденции и потащил его за собой. Но тот умолял немедля арестовать мужика, так что пришлось применить вначале кнут, а потом и пряник, пообещав завернуть в одно премиленькое местечко.
А уводил Путиловский Франка от своего же сотрудника, агента внешнего наблюдения, а попросту говоря — филера Евграфия Петровича Медянникова. Медянников явно шел по следу крупной добычи. Пожилой филер весь день пас кого‑то, все ноги оттоптал, и мешать ему в заключительной фазе поимки было просто неприлично с профессиональной точки зрения. Объяснять же Франку истину было не только бесполезно, но и вредно: мало ли какие обстоятельства могли свести их еще раз…
Медянников действительно шел следом за Джокером, карманником из бывших офицеров. Стройный, элегантно одетый господин в усиках и бакенбардах а ля рюс с утра обошел Пассаж, Гостиный двор, заглянул к Мюру и Мерилизу, выпил чашечку шоколада, полюбезничал с барышнями и теперь шел в меблированные комнаты купчихи Сапунковой, что на Фонтанке, неподалеку от департамента. Медянникова он не признал по причине плохого зрения, пострадавшего от трех лет тюрьмы в Екатеринбурге. Очки не носил из принципа — дескать, форс снижают. И теперь Джокер неумолимо двигался, но не в комнаты госпожи Сапунковой, как думал он сам, а к своей пятой или шестой отсидке. Из лап Медянникова — а вместо рук у него были действительно лапы — мало кто мог вырваться…
Пани Мария Игнациевна Максимовская, в молодости известная как просто Марыся, придирчиво рассматривала свои руки. Нет, никто не может сказать, что этим пальцам без малого сорок лет. А вот шея… да, шея выдавала возраст. И ведь не спрячешь всю… Вот если бы научились хоть как‑то убирать эти морщинки! Она натянула кожу… вот так, а так совсем хорошо — не больше тридцати. А если поменьше света, одни только свечи, тогда почти двадцать восемь… Нет, пшепрашам, вельможна пани. Хватит.
Она отошла от зеркала и оглядела стол. Накрыто со вкусом. С годами ее вкус только улучшился. Цветы. Икра в серебряном бочонке, семга, копченый рижский угорь. Ревельская ветчина. Свечи. На кухне в духовке преет гусь с кислой капустой, во всей столице никто лучше ее не готовит гуся. Красное, белое, в леднике бутылка «Вдовы Клико» и польская сладкая водка. Будем ждать. Ведь она привыкла ждать…
Пани Марыся прожила в Петербурге почти что двадцать лет, однако счастья так и не нашла. Маленькие кусочки в памяти сохранились, но сложить из этих кусочков цельный узор ей было не под силу. Вначале все шло замечательно. Ее полюбил молодой гвардейский офицер. Марыся понимала, что она ему не пара и что когда‑нибудь он ее бросит. Но Базиль был так хорош в парадной форме, так кружил ее на руках, целовал всю до кончиков пальцев, что Марыся оставила на свечках в костеле целое состояние. Пресвятая дева Мария, ее покровительница, не смогла спасти эту любовь, и Базиль бросил Марысю после пяти лет красивого счастья. Она иногда встречала его в форме флигель–адъютанта, он ее не замечал.
Потом она встречала и других, которые тоже ее не замечали. Иногда они входили в аптеку, где она сидела за кассой, смотрели ей в глаза и не узнавали. Почему они все так с ней поступали? Разве она не любила этих молодых, богатых или бедных студентов, офицеров, адвокатов и чиновников? Что надо было сделать еще, она просто не понимала. Она не дура, она красива… была красива. Она могла нарожать им кучу детей, вести хозяйство, она могла все. И не смогла ничего…
Алексей был ее последней надеждой. За двадцать лет Мария Игнациевна сумела накопить небольшое состояние, частью в деньгах, частью в драгоценностях. Если уехать в Варшаву, то можно купить кондитерскую или швейную мастерскую. С голода она не помрет. Но гордость не пускала. Что она скажет родственникам? Где муж, где дети? И оставалась маленькая надежда на то, что они с Алешей начнут свое дело.
Она старше, это правда, но зато и опытнее! Он еще ребенок в финансах, а она все знает. Она может организовать любое аптечное или химическое дело. Она сделает все, чтобы они были счастливы! Сегодня как раз такая ночь, чтобы расставить все точки над i. Алеша хороший, он все поймет и сделает как надо. Последний раз он был такой внимательный… о работе расспрашивал, говорил, что устаю… Мальчику я нужна. С этой мыслью Мария Игнациевна налила себе рюмочку водки. Водку она справедливо полагала самым лучшим душевным лекарством.