Кормили в лечебнице хорошо: на обед давали густого борща сколько хочешь, на второе была каша, гречневая либо сарацинского пшена, к ней солонина в очередь с духовитой треской, на третье — компот, а то и сладкий овсяный кисель. Треску он не ел, отдавал соседу справа, потому сосед, обожженный на пожаре мужик, с нетерпением ждал рыбы — порция получалась солидная.
После обеда кто спал, кто тихо рассказывал бесконечные деревенские истории про урожай, ярмарки, конокрадов и силача–мужика из соседней волости, который в одиночку мог уговорить полведра водки… Больные кучковались по интересам: мужики с мужиками, мастеровые с мастеровыми.
Студентов здесь не было, да если бы и были, он не смог бы ни с кем водиться. Душа стала ровно злой и сухой, никаких чувств он уже ни к кому не испытывал, тем более добрых. Даже сестры милосердия из перевязочной, щебетавшие над ним один раз в два дня, не трогали в нем ни единой струнки.
Вся жизнь поделилась на две части — до последней встречи с Марией и после. Прежняя жизнь теперь казалась неинтересной и пустой, пропитанной глупой фанаберией и дешевыми выходками, недостойными его таланта. Как он мог разменять свое волшебное умение по пустякам, по бабам, по подвалам и аптекам? Он может такое, чего не может никто. Он прославит себя и свое имя, впишет его золотыми буквами в историю человечества. Он станет всесильным промышленным королем, настоящим хозяином жизни. Как только снимут повязки, он выйдет отсюда, зайдет в свою лабораторию…
В начале было злато, а не слово. Ему нужны деньги, деньги и еще раз деньги. Придется вернуться к старому, распродать запасы наготовленной взрывчатки, таясь и не всплывая на поверхность. С полицией теперь уже, увы, не посотрудничаешь: с таким рылом да в калашный ряд… Викентьев еще ни разу не заглядывал в зеркало, оттягивал момент встречи с тем, другим, который живет только в серебряной амальгаме.
Единственной радостью для него осталась бриаровая трубка да прекрасный датский «кавендиш», пахнущий сушеным черносливом. Прямую английскую трубку по его просьбе купил доктор. Лаская пальцами матовую поверхность бри–ара, уминая внутри чашечки чубука чуть влажный черный табак и затягиваясь первым сладким клубом дыма, он забывал на несколько минут все плохое, которое теперь будет с ним неотрывно. Но и хорошее он не собирался отдавать никому!
Никто не сможет теперь отнять у него весь мир. Он заработает денег, уедет из этой пошлой страны в Америку, там быстро станет миллионером и будет до конца своей долгой жизни путешествовать по миру. На своем корабле. Под парусами. Что может быть лучше?
В палату заглянул служитель, отставной солдат, хрипло крикнул:
— Андреев Яков! На перевязку, — и ушел, стуча сапогами, кричать весь список.
Викентьев продолжал грезить дальними странами, уставившись в беленый потолок единственным глазом. Сосед справа повернулся лицом к нему:
— Андреев! Яша… Слышь! На перевязку тебя!
Викентьев вздрогнул, вскочил с кровати и, не говоря ни слова, вышел из палаты.
Сосед слева протянул ему вслед:
— Бедолага…
У соседа слева взорвалась самогонная машина, сожгло всю кожу лица, но глаза остались целы.
— С лица не воду пить… Любит баба курицу не за лицо, а за яйцо! — говаривал он, смотрясь в маленький осколок зеркала. — Вот машинку жалко, знатная была машинка…
В перевязочной профессор, оперировавший Викентьева, приветствовал его нарочито бодрым тоном:
— А вот и наш герой–любовник!
По всей больнице рассказывалась легенда о том, как некая некрасивая старая дама влюбилась в красивого молодого студента, домогалась его повсюду и, когда он гордо отклонил ее притязания, с горя плеснула ему в лицо стакан кислоты: «Не доставайся никому!»
Сестры милосердия со всей лечебницы тихонько подсматривали во время перевязок из соседней комнаты и кляли злую ведьму, в мгновение ока превратившую половину лица принца в красный кусок мяса. Оставшаяся целой вторая половина, в особенности при таком контрасте, действительно поражала греческой правильностью черт. Так что две сестры даже влюбились в Викентьева и тайком ставили ему на тумбочку маленькие букетики цветов. Букетики он выбрасывал.
Осторожно прикасаясь к свежей молодой кожице, профессор снял последний слой бинта. Внимательно осмотрел прооперированную половину лица.
— Ну, голубчик, теперь вы у нас совершенно молодцом смотритесь. Давайте на этот глазик повязку…
И надел на место отсутствующего глаза черную кожаную нашлепку.
— Берегите оставшийся. Не напрягайтесь, не читайте в постели, примочки чайные каждый вечер. Все. Скажите спасибо случаю — могли ведь и без двух остаться.
— Спасибо, — глухо откликнулся Викентьев.
— Вот только не надо унывать! — воскликнул профессор–оптимист. — Уныние — смертный грех. Подойдите к зеркалу, не бойтесь! Да вы у нас просто красавчик! Герой войны. Дамам нравятся знаки мужской доблести! Сверхчеловек!
Викентьев глубоко вздохнул, подошел к большому трехстворчатому трюмо, осторожно заглянул в него. Изнутри на него смотрел одним глазом романтичный герой: изуродованная ожогом половина лица с черной повязкой на глазу и правильные черты целой половины, длинные волосы. Досаждавшая ему некоторая юношеская слащавость исчезла полностью.
— М–да… теперь точно сверхчеловек. — Викентьев отвернулся от зеркального героя.
— Присаживайтесь, голубчик! Сейчас я вас сниму на память.
Профессор захлопотал вокруг штатива с фотокамерой. Глухая тревога шевельнулась в душе Викентьева:
— Может, не стоит?
— Для науки! Для науки, коллега!
Вспышка магния осветила всю операционную.
Перед глазом на минуту заходили красные круги. «Если в динамит добавлять стружку магния, то уцелевшие городовые несколько минут будут слепыми и не смогут прицельно стрелять», — подумал Викентьев. Хорошая идея, надо будет поэкспериментировать. Скорее бы в лабораторию! Он энергично поднялся с кресла.
— Спасибо, профессор. Если вам понадобится квалифицированная помощь химика, к вашим услугам!
«А ваши химикаты — к моим», — добавил он мысленно.
Лейда Карловна сновала из столовой в кухню и обратно. Душа ее пела: все складывалось наилучшим образом. Подготовка к свадьбе шла полным ходом, княгиня Урусова с Путиловским не общалась даже по телефону. О подметном письме никто и не заикался, хотя Лейда Карловна понимала, что при серьезном расследовании она будет одной из главных подозреваемых — уж очень нелестны были ее высказывания о маленькой княгине.
Поэтому она даже начала поощрять вечерние визиты Франка, чтобы Павел Нестерович оставался дома и было меньше соблазнов вести холостяцкий образ жизни. Франк очень обрадовался перемене своей участи и зачастил к приятелю через день, оправдывая свои визиты перед Кларой тем, что готовит Пьеро к преподавательской деятельности.
Естественно, каждый Божий вечер разговор шел о самом животрепещущем — о судьбах России. Причем, как ни странно, Франк придерживался славянофильской традиции, а Путиловский вел чисто англофильскую пропаганду. Лейда Карловна поддерживала диспуты редкими прогерманскими вставными цитатами, а аппетиты спорщиков — чудным ростбифом, холодной птицей, пирожками с черемухой и кофе со сливками.
- …Первым это сказал Аристотель, — витийствовал с набитым ртом Франк. — Цитирую! Человек по природе своей есть животное общественное, а тот, кто в силу своей природы, а не вследствие случайных обстоятельств, живет вне общества, — либо недоразвитое в нравственном смысле существо, либо сверхчеловек… И далее: кто не способен вступить в общение или, считая себя существом самодостаточным, не чувствует потребности в нем, уже не составляет элемента общества, становясь либо зверем, либо божеством! Во как… Лейда Карловна, я вас люблю!
И Франк запил длинную цитату хорошим глотком сухого рейнвейна, на котором он был взращен как философ.
— С Аристотелем я согласен, — сказал Путиловский и отрезал себе еще один кусочек окровавленного ростбифа.
— Еще бы тебе не согласиться с Аристотелем!
— А с тобой не согласен. Русский народ все‑таки более индивидуален, нежели того хочешь ты, — и Путиловский поднял бокал.
— За русский народ?
— За индивидуальность.
— За нее я выпью, — и в подтверждение своих слов Франк выпил, да еще как. — Но признать за русским народом гордыню индивидуальности не могу! У нас в России все делают миром. Общиной! Миром строятся, миром дерутся, грешат, рожают миром и убивают тоже миром. Всем селом берутся за веревку — и раз! Конокрада на осину! И никто не виноват: не сажать же целое село за одного конокрада!
— Преступная толпа, — согласился Путиловский. — Как сказал Наполеон: «Массовые преступления не вменяемы».
— Вот видишь — толпа! То, что она преступная, дело второстепенное — никто ее за это не осудит! Следовательно, толпа не может считаться преступной по окончательному результату.
— Не понимаю, — удивился Путиловский и выпил не в очередь, чтобы смыть с души осадок непонимания.
— Это ведь очень просто, — развел руками Франк. — Все, что делается толпой, — благое ли дело, преступное ли, бессмысленное или целенаправленное, — все едино. Как стая воробьев вроде бы бессмысленно летит то туда, то сюда и нет среди них гения, лидера или вожака, так и Россия. Все, что в ней делается, объяснить логичным образом никак нельзя! И тогда привлекают промысел Божий и иные, столь же продуктивные объяснения. Да я тебе, опираясь на этот промысел, переверну мир вверх ногами и скажу, что так и надо!
— Ой–ой–ой, — засомневался Путиловский и перешел к дичи. — Хвалилась синица море поджечь!
— Не веришь? Время покажет. — Франк пророчески поднял вверх палец. — Вот ты лелеешь мечту, что мы скоро сравняемся с Англией или с Германией по благоразумному устройству своей страны?
— Лелею. — С достоинством истинного патриота Путиловский неторопливо разделывал родного русского рябчика.
— Этому не бывать по одной простой причине. Именно по России, именно по нашей столице, вот по этому столу — между мной и тобой — проходит великий водораздел народов!
Путиловский на всякий случай переставил на свою сторону водораздела, подальше от разбушевавшегося Франка, бутылки и блюдо с рябчиками.
— Вот! С твоей стороны сытая и обеспеченная всем Европа. Отдай бутылку! — и Франк частично восстановил имущественное равенство. — С моей стороны Азия! И Африка. С твоей стороны — индивидуализм и священная корова буржуазии, частная собственность на все. Со стороны Азии — гигантские общества–муравейники, коим по несколько тысяч лет. Есть ли частная собственность в муравейнике? Увы! И никакими законами ты не сможешь утвердить главенство индивидуальности в моей половине. Ты можешь извернуться! И на очень короткое время что‑то предпринять. Но спустя несколько лет — а это для муравейника секунда — все вернется на круги своя… Сделать в этой стране что‑то подобное Англии невозможно по определению!
— По какому же? — удивился Путиловский.
— Россия — не Англия! И не Германия! И даже не Франция, — с трудом вспоминал ведущие державы Европы Франк. И в целях усиления доказательной базы показал Путиловскому кулак.
— Конечно–конечно, у России свой, особенный путь развития, духовный, богоискательский, святой… А я верю! Верю, что мы увидим эти самые алмазы. Даже в твоей теории о грядущей безумной революции есть моя правда! — упорствовал Путиловский.
— Ну какая у следователя может быть правда, милый мой?
— Историческая! Революцию делают личности, индивидуумы! Умы! Общество — всего лишь масса, которую надо разжечь! Процесс индивидуализации российского общества идет вперед семимильными шагами!
— Господи, прости его, ибо не ведает, что говорит. — Франк прочистил горло перед заключительной частью дискуссии. — Где ты таких слов набрался? Инди… э–э… инди–види… тьфу!
— Индивидуализация!
— Черт с ней… Человеческие муравейники — это очень сложные системы. Ткнешь палкой в одну проблему — тебе на голову посыплются десятки других. Будущее нельзя предсказать ни одной революционной теорией, потому что эти теории и прошлое‑то предсказать не могут! С которым вроде бы все ясно! Как можно верить целой революционной фразе, если даже слово изреченное есть ложь?!
— А чему верить?
— Эксперименту! Дал в руки мужику картофелину — он не хочет. Бунтует, подлец! Врезал мужику по зубам — посеял. Собрал. Съел. Понравилось! Теперь жрут картошку в два горла! И самогон из нее научились гнать! А сейчас ты ему вместо картошки хочешь дать свободу индивидуальности. Что он сделает первым делом?
— Забунтует, — печально согласился Путиловский.
— Да еще как!
— Так что же делать? — спросил Путиловский у Лейды Карловны, внесшей поднос с чашечками и кофейником.
— Ваш кофе, господа.
— Пить кофе, — разрешил конфликт Франк, но вместо кофе почему‑то предпочел коньяк. — М–м-м… как все‑таки жизнь хороша… местами. А в России всякие индивидуальные сверхчеловеки невозможны. Как невозможно построить хрустальный дворец на болоте — утонет.
— Что же по–твоему, Россия — болото?
— А чем плохо родное болото? Непроходимостью? Так Наполеон не прошел. И поляки с Сусаниным не прошли. И другие не пройдут. Только чавкнет — и все! Концы в воду! Да, милый мой, Россия — это одно большое болото! И живут в нем болотные люди. И пока они живут, ничего ты с ними сделать не сможешь! Пока по болоту не проложат хорошие дороги. Жаль только, жить в эту пору прекрасную… Кстати, тут мне один профессор с биологического факультета теорию рассказывал…
— Какую?
Горячий кофе удивительно быстро рассеял туман в голове Путиловского. Надо будет еще поработать в кабинете.
— Дескать, болота крайне необходимы земному шару. То ли они углекислый газ связывают, то ли кислород выделяют… В общем, без болот человечество задохнется. И точка. Кстати, мы же с тобой на болоте живем. Давай за Петербург! И кончай меня задерживать!
Франк уже репетировал оправдательную речь перед Кларой. Необычайно быстро выпив за великий город три рюмки подряд, Франк оделся, трижды расцеловался с хозяином, трижды перекрестился на образа и исчезоша, яко воск пред огнем. А Путиловский пошел писать отчет о нераскрытых преступлениях, среди которых ржавым гвоздем вот уже месяц торчало незаконченное «Дело о разбое в аптеке г–на Певзнера». Вот где точно болото…
- …И ценой своей жизни всколыхнем прогнившее до основания российское болото! — Под бурные аплодисменты Петр Карпович нервно отбросил со лба пряди волос. — Боголепов должен ответить за позор российского студенчества! Сотни светлейших, чистейших юношей гноятся царским режимом в армии. Над ними ежедневно издеваются царские офицеры, белая кость. В дальних, Богом забытых гарнизонах умирают их надежды на лучшее будущее! Спивающиеся прапорщики, спившиеся штабс–капитаны находят садистское удовольствие в том, чтобы «тыкать» студентам Московского, Киевского и Казанского университетов! Позор!
— Позор! — громко и радостно закричали в аудитории.
— У меня в руках письмо нашего товарища, студента–юриста Киевского университета Владимира Копельницкого. Вот: «…через день на сутки под ружье, бессмысленно таращась на проходящих мимо офицериков, отдавая честь, — так проходит моя служба! Каждый унтер–офицер тычет в меня, обзывает «студенческой гнидой» и назначает в наряд вне очереди! Спасите нас, товарищи!» Спасем?
— Спасем! — радостно отозвалась аудитория. Лица у всех просветлели от одного только сознания своей силы, праведности задуманного и веры в светлое будущее. К тому же хорошее бочковое пиво и моченый горох с колбасными обрезками тоже способствовали единению. «Татьянин день» у многих московских студентов затянулся недели на две.
После принятия резолюции и обязательной телеграммы в адрес опального графа Льва Николаевича Толстого дружно пропели «Гаудеамус игитур», стали обниматься, целоваться и прощаться. Зубатовские филеры, тоже со светлыми от радости лицами, — все‑таки пиво, теплое помещение и много знакомых — профессионально не замечали друг друга, но внимательно изучали новые лица, ранее ими не примеченные.
Инженер Азеф, как было условлено, дожидался Карповича в крытом экипаже неподалеку от здания страхового общества «Гарантъ», в зале которого и проходило собрание студенческой молодежи. Азеф хотел обсудить некоторые стратегические вопросы революционного террора, связанные со спецификой российской действительности.
Как инженер, знакомый с математической физикой, он понимал, что размеры страны и скорость передачи информации в различные слои населения имеют для последствий террора одно из решающих значений. Поэтому, размышляя над действенностью террористических актов, Азеф прежде всего исходил из пирамидальной структуры российского общества и из гигантских размеров империи.
И когда Карпович, сопровождаемый группой сочувствующей молодежи, вскочил в карету и та под крики «Ура!» немедленно тронулась, разговор сразу зашел на животрепещущую тему о соотношении центрального и периферического террора.
— Если каждое преступление власти будет немедленно наказываться со всей революционной строгостью, то всякий раз, когда власть захочет ударить, она трижды подумает о последствиях! — Карпович снисходительно посмотрел на инженера, который мало что понимал в тактике революционной борьбы. — Человек должен понимать, что ни одно, даже самое малое, преступление против своего народа не должно остаться без последствий! Террор должен быть неотвратим!
— Полностью согласен с вами относительно неотвратимости террора. Но… — Азеф поудобнее подоткнул бархатную подушечку под бочок. — Если ваша задача — поразить нервные центры системы и пробудить дремлющие массы к действию, мало, чтобы каждый знал, что его обидчик будет наказан. Тем самым вы просто распылите свои силы по всей необъятной России: там выпороли крестьянина, там забрили студента, а там бабу ударили по лицу… И что? Будете метаться из одного конца страны в другой?
— Нас будет много! Уже сейчас, сегодня ко мне подошли десять–пятнадцать человек и попросили дать дело! Дело, а не разговоры!
— Чепуха! Завтра утром половина, а то и все забудут о своей просьбе. Нужны немногие. И эти немногие не должны кричать на каждом углу о том, что Боголепов будет наказан. Вы думаете, там не было охранки?
Азеф затронул самую чувствительную струнку Карповича. Охранки Карпович боялся. Не потому, что страшился тюрьмы. Нет, он был готов на все. Он боялся ареста накануне — тогда все его планы обратятся в пустую болтовню.
— Террор должен быть, во–первых, скрытым до момента произведения акта. И во–вторых, он должен быть центральным, и только центральным! Все силы, финансовые и организационные, самых лучших, проверенных делом людей надо сосредоточить на острие террора! И направить это острие против главнейших людей государства, пусть даже и не запятнанных до сей поры реальным удушением гражданских свобод! — Голос Азефа наполнился страстью, глаза загорелись, и Карпович увидел перед собой человека, которому он сейчас мог доверить самые тайные движения своей души. — И когда наверху под ударами центрального террора падут палачи России, то каждый акт мести вызовет настолько сильное потрясение всего спящего общества, что мгновенно образуется народный взрыв и все копившееся веками гнилье будет погребено под лавой народного гнева, как некогда под лавой Везувия были погребены Помпея и Геркуланум!
Последние слова Азеф подчеркнул, накрыв ударом своей сильной широкой ладони узкую ладонь Карповича. Тот даже прослезился от полноты чувств — как хорошо, как крепко сказано! — обнял и поцеловал Азефа.
— В Петербурге есть один очень дельный человек, инициативный и деловой. — Азеф написал на бумажке адрес Николая Лелявского. — Вы с ним свяжитесь от моего имени, он наверняка поможет вам. Я не вправе спрашивать вас о задуманном, это и к лучшему, ему вы тоже все не объясняйте. Чем меньше людей знает о деле, тем больше вероятность, что охранка тоже ничего не узнает. Конспирация — вот фундамент всего здания террора. Удачи!
С этими словами Азеф остановил карету, вышел и некоторое время смотрел карете вслед. Затем подошел к ярко освещенному входу кафешантана «Аквариум» и с видом завсегдатая зашел внутрь. Судя по глубокому поклону и радостной улыбке бородатого швейцара, его здесь знали с хорошей стороны.
Викентьев осторожно вошел в помещение. Лаборатория ждала его, как верная Пенелопа своего Одиссея. Чуть заметный слой пыли на полу и приборах говорил о том, что никто за целый месяц сюда не ступал. И это был хороший признак: значит, люди Топаза оказались более глупыми и не смогли ничего выведать у Максимовской, единственной, кто знал этот адрес. А что самой Максимовской давно нет в городе, Викентьев догадывался. Когда‑нибудь он снова встретится с ней и уже сейчас не завидует этой даме. Встреча будет короткой и без малейших признаков любви к ближней. А пока — к делу! Срочно нужны деньги. Как можно больше денег.
Викентьев достал из тайника оставшиеся пакеты морфия, сложил в саквояж. Затем занялся своим гардеробом. По дороге домой он зашел на блошиный рынок и прибрел по дешевке несколько вещей, кардинальным образом изменивших его внешность. Широкополая черная шляпа а ля Гарибальди, шевелюра до плеч, длинный вязаный черный шарф до колен — из зеркала на него смотрел весьма богемного вида субъект. Черная повязка на глазу гармонировала с шляпой. Викентьев воткнул в угол рта трубку — приметная деталь, исчезающая за секунду.
— Подлецу все к лицу, — сказал он зеркальному знакомцу, но подмигивать друг другу они уже не стали.
Выходя из полуподвала, он услышал голос хозяйской дочери, но головы не поднял. Однако поперек тротуара несли какие‑то пакеты, и волей–неволей ему пришлось столкнуться с Ниной Неклюдовой. Она увидела его профиль с неповрежденной стороны и узнала его.
— Здравствуйте! — сказала взволнованная встречей Нина.
Слух о чудовищном преступлении влюбленной дамы месяц назад взбудоражил всю округу. И Ниночка даже раскрыла рот от удивления: вот бывают же такие сильные страсти! Она на такое никогда не была бы способна. Может быть, потому, что Павел не возбуждает в ней сильную любовь?
Теперь предмет преступной страсти стоял перед ней в профиль. Естественно, Нина уставилась прямо на него. Лицо молодого человека было чистым, возмужавшим и очень красивым. До той секунды, пока Викентьев не развернулся к ней анфас. Рука Нины дернулась, прикрывая инстинктивный вскрик.
— Добрый день, — глухо промолвил Викентьев, приподнял шляпу и удалился быстрым шагом.
Нина, полуоткрыв рот, зачарованно смотрела ему вслед. Боже, как романтично он смотрится! Какие сильные страсти кипят у него в душе! Заплатить половиной лица за безумную женскую любовь! Нет, никогда ей не познать столь сильных чувств… Она подумала о Павле. Вот если бы Павлу княгиня плеснула кислотой в лицо, как бы Ниночка за ним ухаживала! Ему бы тоже пошла кожаная повязка! Нет в жизни полного счастья… И, горестно вздохнув по сему поводу, она побежала домой распаковывать пакеты и примерять подвенечное платье невообразимой красоты.
В домашнем кабинете было свежо, но не холодно. Чашка крепкого чая вернула ясность голове, и теперь Путиловский, сидя перед чистым листом бумаги, рисовал на нем дерево решений, по ветвям которого, как по тропинкам, он собирался выйти на Викентьева и Топаза.
Ствол дерева — это единственно верный путь обнаружения Викентьева под чужим именем. То, что этот человек должен был сменить документы, не вызывало сомнений, потому что все проверки по Российской империи выявили истину: Викентьев нигде не числился. Разве что ушел жить в тайгу, что было маловероятно. Посему Медянников должен тряхнуть всех известных ему (а ему были известны все!) фальшивомонетчиков столицы с одной целью — узнать, под каким нынче именем живет Викентьев.
Далее — и этим же займется приданный ему поручик Берг — необходимо знать все пути движения по Петербургу веществ, составляющих основу динамита: нитроглицерина, азотной кислоты и прочих, пока не держащихся в памяти ингредиентов. Необходимо написать памятку по составу динамита и вывесить у себя в кабинете.
Первые же признаки продажи третьим лицам готовых бомб и адских машинок должны немедленно отрабатываться на связь с Викентьевым.
Кстати, куда пропал таинственный Иван Иванович, обладатель десятирублевой ассигнации за номером 256397?
Если Викентьев начнет торговать своими изделиями в революционной среде, тут и понадобятся не вполне бескорыстные услуги радетеля пользе отечеству. В Охранном отделении лиц с подобными приметами не знали, в архиве фотографий с похожими чертами не отыскалось. Значит, свеженький.
Покончив с планами служебными, Павел Нестерович плавно перешел к планам личного благоустройства. Необходимо было окончательно устроить судьбу княгини Урусовой. Княгиня дважды добивалась разговора с Путиловским по служебному телефону, и только помощь Медянникова избавила Путиловского от неизбежности встречи. Тем более, что князь уже вернулся из пингвиньего царства Патагонии и намеревался взять курс на Трансвааль, помогать бурам в их освободительной борьбе против колонизаторов–англичан.
Неудержимое стремление русского человека лезть во все дальние мировые дырки и там разными способами помогать обиженным Богом или судьбой, в то время как в России дел по этому ведомству невпроворот, всегда несказанно удивляло Путиловского. Стоило кому‑то где‑то испытать на собственном черепе силу ударов судьбы, как тут же сразу образовывался комитет и назначался ответственный по подписке в помощь неимущим вдовам. А то, что вдовы возникли не на пустом месте, а в силу дурости их благоверных, никого не смущало.
И чем больше стенало вдов, тем чаще собирались комитеты, пили, ели, пели «Трансвааль, Трансвааль, страна моя», провозглашали тосты в честь всемирной справедливости и расползались под утро, полные шампанского и любви к ближнему, который обязательно географически должен быть далек, чтобы его стенания не доносились до любвеобильных душ.
Надо будет спросить Франка об этой русской особенности: есть ли еще где в мире народы, столь озабоченные судьбой иных народов и не думающие о своей собственной?
И последнее: под благовидным предлогом встретиться с князем, хотя бы послезавтра в балете, и внушить ему мысль о необходимости отправки княгини на отдых в благословенную Ниццу или, на худой конец, в Баден–Баден. Месяца на два. Лечить нервы.
Сидя спиной к Бергу, Евграфий Петрович наблюдал за всеми хлопотами артиллерийского поручика через маленькое зеркальце, которое он успешно использовал в слежке. Деловитостью и порядком в приготовлении места поручик ему понравился.
На свой рабочий стол Берг первым делом поставил кабинетного формата фотографию маменьки с папенькой в чудной рамке орехового дерева. Затем туда же было водружено миниатюрное артиллерийское орудие — копия армейской скорострельной пушки системы генерала Феофанова. Копия могла палить маленькими пистонами. Далее свое место занял латунный микроскоп для лабораторных исследований.
Оный прибор заинтересовал мало образованного в естественнонаучной области Евграфия Петровича и побудил его нарушить рабочую тишину.
До сего момента он с Бергом не общался, ограничившись кратким представлением последнего Путиловским. На сей раз Путиловского рядом не было, и Медянников решил познакомиться с Бергом и микроскопом поближе.
— Милейший Иван Карлович, — начал он издалека. — А скажите, вы откуда будете по происхождению? Из шведов или из англичан?
Этой фразой Медянников наполовину исчерпал все свои знания об иных нероссийских народах. Еще он знал немцев и французов, но был о них очень плохого мнения и побоялся обидеть Берга причислением его к неуважаемым в мире нациям.
— Мой папенька происходит из немцев, а маменька родом из черемисов, — зардевшись, ответствовал поручик.
К новообращенным черемисам Евграфий Петрович относился благосклонно, считая их по природе своей довольно правильной нацией, богобоязненной и терпеливой. Поэтому он искренне высказался:
— Черемисы — хороший народ, — не добавляя всей правды о немцах. Правда глаза колет, а зачем человеку лишний раз портить глаза? — А вероисповедания вы, простите, какого? — приготовился к еще более худшему варианту Медянников.
— Естественно, православного! — удивился Берг.
Тем не менее Евграфий Петрович на некоторое время задумался: что же из себя представляет православная помесь католика–немца с язычником–черемисом? В какую сторону должно склонить увечную немецкую натуру: в сторону ли богобоязненности или в сторону терпения? А может, немецкое семя полностью портит черемисову породу и поручик подлежит выбраковке, как негодная к строю лошадь?.. Поспешных выводов он делать не стал и решил присмотреть за Бергом: мало ли, начнет ползти из него немецкое, и тогда пиши пропало.
— А вот что это такое у вас на столе? — и Медянников показал на микроскоп.
— Это микроскоп, — любовно погладил прибор Берг. — Увеличивает в четыреста раз.
— Увеличивает? — подивился машинке Медянников. — А что именно?
— Да все что захотите, — и Берг спел короткую хвалебную песнь своему микроскопу. Про глубину резкости, про дифракцию, освещенное поле и прочую требуху, из которой Медянников ничего не понял. — Давайте сюда ваш волос!
— Зачем? — не понял Медянников.
— Дайте ваш волос, и я увеличу его в четыреста раз!
Берг любил таким образом демонстрировать могущество науки, за что был неоднократно презираем девушками, думавшими, что этим он намекает на скудость их причесок.
То же самое решил и Медянников, имевший с молодых лет крепкую арбузную лысину:
— Куда мне волосы, лысина не в пример удобнее — вытер и причесался!
Тогда Берг пожертвовал науке собственный волос, зажег свечу, настроил освещение и показал Медянникову в объективе черное чешуйчатое полено, сказав, что это и есть увеличенный человеческий волос.
«Врет немчура», — подумал про себя Медянников, но мудро смолчал. И правильно сделал, потому что Берг тут же нашел в углу на подоконнике дохлую зимнюю муху и показал неверующему узор крыла, гигантский мушиный глаз и хоботок.
В общем, когда Путиловский появился на службе, в рабочей комнате царило полное взаимопонимание. Медянников к тому времени сбегал в караульную, поймал там местного таракана и с благоговением неофита насладился ужасным зрелищем туловища пойманного.
Не насытившись увиденным, он соизволил посетить арестантскую, где на очередном лихоимце с Сытного рынка изловил блоху и умертвил невинную тварь с целью знакомства с устройством блошиных лапок и челюстей.
Путиловский временно приостановил лабораторные работы и изложил продуманные ночью варианты действия. Берг прослушал все, не встревая, и по размышлении высказал здравую мысль:
— Очень часто домашние химические работы заканчиваются маленькими взрывами. Возможно, означенный Викентьев попал в лечебницу с ожогами после такого взрыва, чем и вызван перерыв в его правопреступной деятельности.
— Отлично! — подумав пару секунд, откликнулся Путиловский. — Евграфий Петрович, проверьте всех пациентов с поражением взрывами за последний месяц!
Час назад Медянников просто поднял бы на смех теорию взрывов. Но Берг настолько поразил воображение старовера картинами живой природы, что Евграфий Петрович не стал возражать и сказал, что лично все проверит. А это значило многое.
«Дядя» как завороженный смотрел в лицо «Красавчика», не в силах оторвать взгляда. Разумом он признавал в этом инвалиде того красивого молодого человека, но чувства твердили: «Боже, как это ужасно!» Революционные реалии впервые проступили так явно. Ранее он с большим энтузиазмом лил в своих речах потоки чужой и своей крови, чем возбуждал ответные чувства в сердцах гимназисток и курсисток. Но вот сделаны первые шаги на этом кровавом поприще — и он неожиданно для себя почувствовал тошноту. Красная кожа, покрытая рубцами ожогов, черная заплата вместо ясного глаза — Николай никак не мог отвести взор.
Викентьев научился это понимать. Он просто отвернул обожженную половину своего лица от Лелявского. И тот облегченно перевел дух.
— Как это вас угораздило? — Николай пытался сохранить вид хладнокровного бойца, привыкшего к ранам и крови, но голос выдавал обратное.
— Бывает. Кислота вскипела, — коротко пояснил Викентьев и хладнокровно пошутил: — Вот теперь я действительно Красавчик. Это весь морфий.
Прежде чем передать пакеты, Викентьев оглядел пивной зал. (С потерей глаза пропало ощущение глубины, все смотрелось плоским, как на картинке. Надо будет привыкать. Доктор посоветовал подбрасывать одной рукой мячик, а второй ловить — тренировать утерянную глубину зрения.) Вроде все спокойно. И он подвинул пакеты с морфием к Николаю:
— Мне срочно нужны деньги. Много ушло на лечение. И еще: мне нужно купить новые документы. До того как сделаю динамит, я сниму новую лабораторию.
— Зачем? — подивился Лелявский. — О вас никто не знает. Работайте спокойно.
— Как это никто? А вы?
— Вы подозреваете, что я могу выдать?
— Я ничего не подозреваю. Я просто знаю о существовании отличной от нуля вероятности самого плохого исхода. — Викентьев безжалостно рушил иллюзии Лелявского. — Откуда я знаю, как вы поведете себя в охранке? Эту новую лабораторию вы не посетите.
— Звучит резонно, — взял себя в руки Лелявский. — Но ваши приметы — они налицо, прошу прощения за дурной каламбур. Как в этом случае избежать провала?
Викентьев уже знал как. Не зря целый месяц он думал над своим будущим. Но делиться своим знанием с Лелявским не входило в его планы. Зачем он водил этого щеголя к себе? Пустить пыль в глаза, похвастать… Ребячество. Но сейчас оно исчезло полностью. От Лелявского ему нужны только деньги, деньги и еще раз деньги.
— Давайте сюда формы. — Тяжелые чугунные полуцилиндры легли на дно саквояжа. — И деньги. Пожалуйста, все наличные в счет этой продажи порошка.
— Вы меня оставляете без средств, — пожаловался Лелявский, отсчитывая купюры.
— Быстрее продадите и вернете свои деньги. Я жду вас в лаборатории через три дня. Выйдите через три минуты по направлению к Адмиралтейству.
Каким‑то неведомым образом роли в их игре поменялись. Если раньше Николай ощущал себя главным и значимым, то теперь он чувствовал неизмеримо большую энергию, исходившую от Красавчика.
Викентьев встал и вышел. Его походка ничем не выдавала тяжелого груза в правой руке. Типичный художник или итальянский скульптор. А Николай достал дядин подарок, именные золотые часы. Через двадцать минут у него следующая встреча, с Петром Карповичем. И ощущение собственной значимости, слегка растерянное за время беседы с Красавчиком, вновь приятно согрело его честолюбивую душу.
Евграфий Петрович, в ожидании Батько хлебавший чаек в дальнем углу, отметил двух молодых людей в своей памяти. Поскольку память не признала их за годный к рассмотрению материал, образы двух «стюдентов» легли на самую дальнюю полочку медянниковского портативно–походного архива. Таких полочек у него в голове были тысячи.
Все вышло как нельзя лучше. Балета в этот вечер не было, но пели оперу «Лакме» с участием московских гостей: баса Шаляпина, очень талантливого молодого человека, и тенора Собинова, талантливого не менее, а может быть, и более. Петербургская опера была много скучней московской, ибо старые гранды Фигнер, Яковлев и Тартаков начинали сдавать, а молодые еще не «оперились», как не первый десяток лет остроумно шутили пристяжные меломаны.
Ровно год назад при визите государя в первопрестольную та же «Лакме» имела большой успех. Тут, надо отдать ему должное, расстарался великий князь Сергей Александрович. А Собинов и Шаляпин его не подвели, пели как никогда, и вся свита и тем более государь были очень удивлены и обрадованы. После такого успеха оба певца стали наезжать в столицу, где имели не меньший успех.
Владимир Аркадьевич Теляковский, директор императорских театров, в честь гостей давал званый ужин в помещении Управления театрами, расположенного позади Александринки на углу Театральной улицы. В узкий круг избранных приглашен был и Путиловский, старый знакомый Теляковского по одному странному делу, в котором Теляковский вначале выступал как обвиняемый, но благодаря правде и усилиям Путиловского перешел в разряд свидетелей, а затем и потерпевших. Дело слушалось в закрытом порядке, и оба впоследствии не проронили о нем ни слова.
Посему Теляковский очень уважал своего благодетеля и, переехав из Москвы в Петербург, пригласил Путиловского бывать у него в Управлении как в родном доме. Такое знакомство открывало двери любого театра, а уж Мариинского в особенности, чем Путиловский и пользовался в дни балетов.
Зван был и князь Серж Урусов, приятно разбавлявший скуку светских разговоров пряными новостями со всего мира. В каждом из присутствующих еще жил мальчик, верящий в индейцев, поэтому рассказы князя были нарасхват, точно горячие пирожки в базарный день.
Краткий комментарий Франка, бывавшего везде, где только можно бывать, придавал таким посиделкам философский смысл. Что весьма нравилось самим участникам тривиальной мужской пьянки: наутро можно было и новости рассказать, и философией блеснуть.
Улучив момент между рассказами, Путиловский увел князя в один из многочисленных уютных уголков, усадил на диванчик и издалека начал подходить к сути. Князя никак нельзя было огорошивать проблемой в лоб, он этого не любил. Но тут к ним бесцеремонно подошел и присел рядом странного вида человек, в блестящих хромовых сапогах, в косоворотке навыпуск, подпоясанной узким кожаным кавказским ремешком с серебряным набором.
Лицом сей человек был скуласт, волосы имел длинные, до плеч, на верхней губе топорщились густые фельдфебельские усы. Глаза были маленькие, глубоко запавшие, но умненькие. Это был стародавний приятель Шаляпина, начинавший с ним еще в каком‑то волжском церковном хоре. Голос у него был слабый, поэтому карьеры певца не вышло. Но он стал писать, и писать недурно, свежо, молодежь его полюбила. Звали его Алексей Пешков, и он выбрал себе весьма странный псевдоним — Максим Горький.
Путиловскому его сочинения казались надуманными, — жизнь вокруг была совсем иной. Но человек был интересный.
ДОСЬЕ. ПЕШКОВ АЛЕКСЕЙ МАКСИМОВИЧ
1868 года рождения. Сирота. Воспитывался в доме родителей матери. 14 декабря 1887 года полицмейстером Казани рассматривалось дело «О попытке лишения себя жизни с помощью нагана цеховым рабочим Пешковым А. М.». Получил тяжелое ранение правой стороны груди. Ученик богомаза, певец церковного хора, бродяжничал. Поэт, литератор.
Пешков обнаружил удивительное для мастерового литератора любопытство по отношению к пернатым Патагонии. Дескать, он пишет сейчас революционную поэму из жизни птиц и ему очень важно знать из первых рук нюансы взаимоотношений между ними. Урусов был сама любезность, снова впал в раж и битых полчаса повествовал о птичьих базарах, яйцах, о гагарах, чайках и хищных буревестниках, которые годами летают над поверхностью океана и ни на минуту не садятся на волны.
— Чем же они тогда питаются? — вопросил удивленный Пешков.
— Разбоем! — быстро ответил все знающий князь. — Обычным разбоем! Революцией тут и не пахнет! Нападают на чаек, пингвинов, отнимают добычу, заклевывают птенцов и ослабевших взрослых особей!
Вспомнив про любимых пингвинов, Серж вначале изобразил их чинную походку, а потом рассказал много удивительного про миллионные колонии этих антарктических созданий. Толстый слой жира защищает их от гибели в суровом климате, а добрый нрав помогает сохранить потомство в больших детских стаях.
В кабинете Теляковского тем временем соловьем заливался Собинов. Узнав напоследок, что мясо пингвина вкусное, но отдает рыбьим жиром, удовлетворенный Пешков ушел туда писать свою поэму. А Путиловский в две минуты уломал на все согласного князя и заручился его честным словом, что Анна завтра же будет силком отправлена в Ниццу с двумя компаньонками–охранницами и лечащим врачом.
— Пьеро! — не выдержал и по–дружески припал к нему на грудь князь. — Что бы мы с Анной без вас делали?
У Путиловского были на этот счет свои соображения, но делиться ими с князем он благоразумно не стал. Безошибочно выдернув из могучей кучки пьющих и спорящих гостей Франка, утихомирил его, одел, посадил на извозчика и отправил домой спать. А сам пешком прогулялся по весьма извилистому пути до дома, основательно продумав вслух все детали операции по нахождению и поимке неуловимого Викентьева.
Cogitationis poenam nemo patitur — никто не несет наказания за мысли. Но умысел, доведенный до действия, должен быть наказуем. И неотвратимо!
Лейда Карловна, заботливо помогавшая ему разоблачиться (мебель в прихожей просто взбесилась!), была полностью согласна с последним доводом тотчас же уснувшего Пьеро.
Аптекарские ученики, сочувствующие революционным взглядам и купившие первый пакет морфия, снабдили Лелявского точной информацией об аптекарях, интересующихся поставками морфия в более крупных размерах. Естественно, в этом небольшом списке на первом месте стояла фамилия Певзнера. Мир тесен, особенно аптекарский. И Лелявский, ничтоже сумняшеся, направил свои стопы согласно списку.
Певзнер не сильно удивился, услышав предложение от студента в форме Горного института. В конце концов, форму можно было просто купить. Но поведение молодого наглеца, предложившего ему его же товар, возмутило старого идеалиста. Сколько можно платить за свое? Вначале эта психопатка Мария Игнациевна, чтоб ей лопнуть, теперь этот наглец! Ох уж эти гойские штучки…
Но лицо Певзнера не выдало ни единой эмоции, бушевавшей в его счетной машинке. Морфий хорош? Ему ли об этом не знать — фабричная упаковка цела, как невеста перед свадьбой. Морфий нужен ему? Еще бы! Скоро с очередным визитом должен заявиться великий князь. Хорош же будет будущий поставщик двора его императорского величества, если великий князь уйдет ни с чем!
Значит, надо брать. А потом пойти на Фонтанку и донести информацию милейшему человеку, Павлу Нестеровичу Путиловскому. Начальство будет довольно, Путиловский будет доволен, великий князь тоже будет доволен. Но бесплатным бывает только сыр в мышеловке. Пусть Павел Нестерович тоже поможет Певзнеру. Чтобы и Певзнер был доволен. Это и есть честный бизнес, когда все довольны.
И Певзнер решил поиграть с мальчиком. Возможно, мальчик и разбирался в горном деле, но в делах финансовых Певзнеру равных было мало. До обеда оставалось время, и Исидор Вениаминович стал играть на понижение.
— Отлично! — обрадовался он для начала. — Вы просто спасаете меня и моих страждущих клиентов! Господи, само небо послало вас! Вы ангел! Сколько вы хотите?
«Пять тысяч!$1 — радостно подумал ангел и, скромно потупясь, назвал цифру:
— Шесть…
— Чудесно! — возликовал Певзнер и, не давая Лелявскому опомниться, достал из ящика стола толстую пачку купюр, отсчитал шесть «катенек», твердо взял в свою руку левую ладонь Лелявского, втиснул туда «катеньки», пожал правую и, более не глядя в глаза поставщику своего же товара, стал заботливо укладывать пакетики с морфием в тот же ящик стола.
Лелявский, обрадовавшийся было быстроте сделки, по толщине пачечки заподозрил неладное. Но когда истина внезапно открылась ему, понадобились несколько томительных секунд для осознания ее масштабов. Его провели как мальчишку, как щенка, как маленького.
— Послушайте, любезный… — еще не веря окончательно в обман, проговорил «Дядя». В обиженном проснулся революционер.
— Простите, что? — вскинул безмятежные очи Певзнер. — Вы хотите что‑нибудь купить? Рекомендую… — и он таинственно понизил голос: — Только что получил кондомы из Франции. Исключительный товар. Вы будете довольны!
— Деньги. Шесть тысяч. А вы дали шестьсот!
— Да вы что! какие шесть тысяч? Такой цены не существует! Вы у кого угодно спросите! Да хоть у городового! Позвать городового? — Певзнер уже откровенно издевался над юношей. — Певзнер вам дал настоящую, крепкую цену! Вы еще будете долго вспоминать старика Певзнера и благодарить его!
Лелявский машинально встал — все‑таки воспитание, затем, как во сне, сунул руку во внутренний карман, достал оттуда браунинг и взвел курок.
— Деньги! — сказал он тусклым голосом. В душе у него нарастало возбуждение. — Деньги! — повторил он и приставил дуло браунинга ко лбу Певзнера.
Певзнер, тоже как во сне, достал из ящика стола деньги, не глядя сунул их Лелявскому.
Лелявский быстро сгреб пачку в карман, вышел из аптеки. Редкие встречные прохожие недоуменно косили на него глаза. «Что такое? — подумал он. — Какая‑то небрежность в одежде?» Прошел еще несколько метров и только сейчас понял — браунинг! Браунинг в руке. Он сунул браунинг за пазуху и сжал пальцы, впиваясь ногтями в ладони. Господи, как все просто! Он сделал это и сделает еще не раз! Как легко старик отдал деньги на святое дело революции… А сколько таких певзнеров в столице! А по всей России?! «Господи, Ты наставил меня на путь истинный!» С трудом он удержался, чтобы не пересчитать деньги тут же, на Гороховой.
И точно так же, как и Викентьев при первом получении купюр, Лелявский–Дядя исполнил на ходу бешеный короткий танец радости. Он хозяин жизни!