И так, году в 651 от основания империи явилось нам знамение преужасное. Ибо хоть солнце по-прежнему вставало и заходило, свет его отныне ничего не освещал, а сияние тепла не дарило, утратив привычную яркость. И с тех самых пор, как мрачный этот знак обосновался на небе, люди стали непрерывно страдать от глада, войн и прочих несущих смерть бедствий.
– Все началось с кроличьей норы, – сказал Габриэль.
Последний Угодник смотрел на трепещущее пламя лампы, словно на лица давно ушедших. В воздухе, замутняя его, все еще витали остатки красного дыма; слышно было, как горят, потрескивая на разные лады, волокна фитилька. В уме, оглашенном кровогимном, годы, разделявшие тогда и сейчас, казались минутами.
– Вспоминаю это все, – вздохнул Габриэль, – и смешно становится. Я оставил позади гору пепла высотой, наверное, до небес. Соборы в огне, города в руинах, могилы, переполненные телами праведников и мерзавцев… Но вот с чего все поистине начинается… – Он недоуменно потряс головой. – Так это с небольшой дыры в земле. Люди, конечно же, все запомнят иначе. Барды станут петь о Пророчестве, а священники – трепаться о замысле Вседержителя. Но я еще не встречал ни одного честного менестреля, холоднокровка, и ни одного священника, который не был бы дрянью.
– Ты вроде бы и сам – человек веры, Угодник, – напомнил Жан-Франсуа.
Габриэль де Леон встретил взгляд чудовища со слабой улыбкой.
– До наступления ночи оставалось еще два часа, и Бог решил поднасрать мне. Местные обрушили мост через Кефф, и пришлось тащиться на юг, к броду у Гахэха. Земля суровая, но Справедливый долж…
– Погоди, шевалье. – Маркиз Жан-Франсуа крови Честейн вскинул руку и положил перо между страниц. – Так не пойдет.
– Нет? – удивился Габриэль.
– Нет, – подтвердил вампир. – Это рассказ о том, кто ты есть. Как все это произошло. История не начинается с середины. История начинается с начала.
– Ты хочешь узнать о Граале. Рассказ о нем и начинается с кроличьей норы.
– Как я уже сказал, эта история для тех, кто станет жить спустя долгое время после того, как сам ты отправишься на корм червям. Начинай потихоньку. – Жан-Франсуа помахал изящной рукой. – Родился… рос…
– Родился я в луже грязи под названием Лорсон. Рос сыном кузнеца. Старшим из троих детей. Ничем не выделялся.
Вампир окинул его взглядом с ног до головы.
– Мы оба знаем, что это не так.
– Что ты знаешь обо мне, холоднокровка? Собери все это в кучу, отожми воду, и получишь, сука, щепотку сведений.
Тварь по имени Жан-Франсуа изобразила легкую зевоту.
– Ну так просвети меня. Твои родители. Они были набожными людьми?
Габриэль хотел уже отчитать его, но слова так и замерли у него на губах, стоило присмотреться к книге на коленях. Холоднокровка не просто записывал за Габриэлем каждое слово, он еще и зарисовки делал: пользуясь своей противоестественной быстротой, набрасывал в миг по несколько штрихов. На глазах у Габриэля линии складывались в образ: портрет мужчины в три четверти. Измученный взгляд серых глаз. Широкие плечи и черные как ночь длинные волосы. Резко очерченная челюсть, покрытая мелкой щетиной и потеками запекшейся крови. Под правым глазом – два шрама, длинный и короткий, похожие на дорожки от слез. Это лицо Габриэль знал так же хорошо, как свое.
Ведь это и было его лицо.
– Какое сходство, – заметил он.
– Merci, – пробормотало чудовище.
– А ты рисуешь портреты других пиявок? Вам со временем, поди, уже и не вспомнить своих лиц, раз уж зеркало не желает мараться и отражать вас.
– Напрасная трата желчи, шевалье. Если эту водицу вообще можно назвать желчью.
Габриэль уставился на вампира, водя пальцем по губам. Кровогимн – гудящий, пульсирующий дар того, что он выкурил с трубкой, – усилил каждое чувство в тысячу раз. По его жилам струилась мощь веков.
Он ощущал ее силу, отвагу, шедшую с ней рука об руку – отвагу, что пронесла его сквозь ад Августина, через пики Шарбурга и ряды Несметного легиона. И пусть очень – нет, слишком скоро – от них не останется и следа, прямо сейчас Габриэль де Леон ощущал себя совершенно бесстрашным.
– Ты у меня еще покричишь, пиявка. Я сцежу из тебя кровь, как из хряка, а самое лучшее, что в тебе есть, забью в трубку и приберегу на потом, и покажу, чего на деле стоит ваше бессмертие. – Он пристально посмотрел в пустые глаза чудовища. – Так достаточно желчно?
Губы Жан-Франсуа изогнулись в улыбке.
– Мне говорили, что у тебя тяжелый характер.
– Занятно. А я вот о тебе вообще не слышал.
Улыбка медленно растаяла.
Чудовище заговорило далеко не сразу.
– Твой отец. Кузнец. Он был набожным человеком?
– Он был горьким пьяницей с улыбкой, под чарами которой монашки сигали из исподнего, и с кулаками, которых страшились даже ангелы.
– Это напомнило мне о яблоках и о том, как далеко они падают от яблонь.
– Не припомню, чтобы спрашивал твоего мнения о себе, холоднокровка.
Говоря дальше, чудовище оттеняло глаза на портрете Габриэля:
– Расскажи о нем. Об этом мужчине, что вырастил легенду. Как его звали?
– Рафаэль.
– Значит, звали его в честь ангела, из тех, которые страшились его кулаков?
– Уверен, это их здорово бесило.
– Вы с ним ладили?
– Да разве же отцы с сыновьями ладят? Чтобы увидеть, каким по-настоящему был тот, кто тебя растил, надо сперва самому возмужать.
– Это не про меня.
– Да, ты же не человек.
Глаза мертвой твари блеснули, когда она подняла взгляд на Угодника.
– Лесть откроет любые пути.
– Руки у тебя белые, как лилии. Локоны золотистые. – Габриэль с прищуром оглядел вампира с ног до головы. – Ты из Элидэна?
– Пусть будет так, – ответил Жан-Франсуа.
Габриэль кивнул.
– Прежде чем мы перейдем к сути дела, тебе надо кое-что знать о ma famille [5]: мы северяне. У вас на востоке рождаются красавчики. А в Нордлунде? Свирепые люди. Просторы моей родины мечами секут ветры с хребта Годсенд. Это необузданная, жестокая земля. До Августинского мира к нам вторгались чаще, чем к кому бы то ни было во всей империи. Ты слышал легенду о Маттео и Элейне?
– Разумеется. – Жан-Франсуа кивнул. – Сказание о принце-воине с севера, который женился на королеве Элидэна еще до становления империи. Говорят, Маттео любил свою Элейну со страстью четверых обычных мужей, а когда они умерли, Господь превратил их в звезды и вознес на небосвод, дабы они могли вечно быть вместе.
– Это одна версия легенды, – улыбнулся Габриэль. – Маттео и правда страстно любил свою Элейну, вот только мы в Нордлунде рассказываем о них иначе. Видишь ли, Элейна своей красой славилась на все пять королевств, и от каждого из соседних четырех престолов просить ее руки прибыло по принцу. В первый день принц из Тальгоста преподнес ей табун величественных тундровых пони: умных, словно кошки, и белых, как снега его родины. На второй – принц Зюдхейма преподнес Элейне корону из мерцающего златостекла, которое добывали в недрах гор его отчизны. На третий – принц Оссвея предложил ей корабль из бесценной древесины любоцвета, дабы увезти ее за Вечное море. А вот принц Маттео был беден. Уже когда он родился, на его земли совершали набеги и Тальгост, и Зюдхейм, и Оссвей. Ни пони, ни златостекла, ни любооцвета подарить он не мог. И тогда он поклялся Элейне любить ее со страстью четырех обычных мужей, а в доказательство он встал у ее трона и, обещая свое сердце, возложил к ее ногам сердца остальных соискателей. Принцев, грабивших его родные земли. Всего получалось четыре сердца.
Вампир фыркнул:
– Хочешь сказать, что все северяне – кровожадные безумцы?
– Хочу сказать, что мы подвержены страстям, – ответил Габриэль. – И дурным, и прекрасным. Тебе следует помнить об этом, если хочешь узнать ma famille. Наши сердца говорят громче наших умов.
– Так что там с твоим отцом? – напомнил Жан-Франсуа. – Он тоже был подвержен страстям?
– Oui, но только дурным. Он был болен, насквозь.
Угодник-среброносец подался вперед и упер локти в колени. Тишину в камере нарушало только шуршание пера, с которым холоднокровка рисовал его портрет, да шепотки ветров.
– Он был ниже меня, зато сложением напоминал кирпичную стену. Три года служил разведчиком в армии Филиппа Четвертого, пока старый император не умер, а во время кампании в горах Оссвея попал под лавину и сломал ногу. Кость так и не срослась как надо, вот он и подался в кузнецы. А работая в крепости местного барона, повстречал мою маму. Красавицу с волосами цвета воронова крыла, статную и горделивую. Он невольно влюбился в нее. Да и кто бы устоял? Дочь самого барона. La demoiselle де Леон.
– Так де Леон – фамилия твоей матери? Мне казалось, у вашего вида фамилии наследуются по отцовской линии, а женщины свои, выходя замуж, забывают.
– Родители зачали меня, не обвенчавшись.
Вампир прикрыл рот острыми пальцами.
– Какой скандал.
– Определенно, дед думал так же. Стоило животу начать расти, и он потребовал избавиться от меня, но мамá отказалась. Тогда дед прогнал ее, сопроводив всеми проклятиями, какие только измыслил. Однако мама была тверда, как скала. Ни перед кем не склонялась.
– Как ее звали?
– Ауриэль.
– Красивое имя.
– Как и она сама. Ее красота не потускнела даже в такой помойке, как Лорсон. Мама и папá поселились там, не имея ни гроша за душой. Я появился на свет в местной церквушке, потому что у их хижины еще не было крыши. Спустя год родилась Амели, а потом и моя самая младшая сестричка, Селин. К тому времени мама с папа уже обвенчались, поэтому сестренки получили отцовскую фамилию, Кастия. Я спросил у папá, нельзя ли и мне ее взять, но он отказал. Тут бы мне призадуматься… К тому же обращался он со мной…
Глядя в пустоту, Габриэль провел пальцем по тонкому шраму на челюсти.
– Ты про те кулаки, которых страшились ангелы? – пробормотал Жан-Франсуа.
Габриэль кивнул.
– Говорю же, Рафаэль Кастия был подвержен страстям, и эти страсти управляли им. Мама была женщиной набожной и растила нас в Единой вере, благословенной любви Вседержителя и Девы-Матери. Но папина любовь была иного рода.
Отца поразил недуг. Теперь-то мне ясно: войне он посвятил всего три года, но она не оставляла его до конца жизни. Не попадалось ему такой бутыли, которую он не осушил бы махом. Или хорошенькой девицы, мимо которой он прошел бы. Правду сказать, его невоздержанности мы радовались: отправляясь на охоту за юбками, папа на день-другой исчезал из дому. Но уж если напивался дома… Мы словно жили на бочке черного игниса, пороха. Хватало одной искры.
Как-то ему показалось, что я наколол мало дров, и он сломал топорище о мою спину. А когда я забыл натаскать воды из колодца, пересчитал мне ребра. Маму, Амели и Селин он не тронул ни разу, зато я с лихвой познал его кулачищи. И думал, будто это он меня так любит.
Потом, наутро мамá ярилась на папá, а он заводил старую песню: клялся Богом и всеми Его семерыми мучениками, что изменится, непременно изменится. Зарекался пить, и какое-то время мы жили счастливо. Папа брал меня на охоту, рыбалку, обучал фехтованию, в котором поднаторел на службе, и слушать природу. Разводить костер из сырого топлива. Бесшумно ходить по сухим листьям. Ставить ловушки, которые не убьют добычу. А самое главное – он открыл мне тайны льда. Тайны снега: как он падает, как лишает жизни. Похлопывая себя по сломанной ноге, папа рассказывал все про метель, снежную слепоту, лавины. Как спать под звездами в горах. Он учил меня так, как мог учить только отец.
Но длилось это недолго.
– Не война делает из тебя убийцу, – сказал он как-то. – Она – лишь ключ, отпирающий замóк. В крови у всякого живет зверь, Габриэль. Можешь морить его голодом, запереть в клетке, но в конце концов отдашь ему причитающееся или он сам все возьмет.
Помню, как на свои восьмые именины сидел за столом, а мама смывала кровь у меня с лица. Она меня обожала, моя мама, несмотря на то, чего мое рождение ей стоило. Я чувствовал это так же верно, как тепло солнца на коже. И я спросил: «Раз ты меня так любишь, то отчего папа так ненавидит?» Тогда мама посмотрела мне в глаза и очень глубоко и тяжело вздохнула:
– Ты выглядишь в точности как он. Боже, помоги мне, ты весь в него, Габриэль.
Последний Угодник вытянул ноги и взглянул на рисунок вампира.
– Забавно, ведь папа был широк в плечах и коренаст, а я уже тогда вымахал дылдой. У него кожа была смуглой, а у меня – призрачно-бледной. Губы и серые глаза у меня от мамы, но вот от папá мне ничего не перепало.
Потом мама сняла с пальца перстень – единственную драгоценность, которую прихватила из отцовского дома. Серебряную печатку, украшенную родовым гербом де Леон: два льва по бокам от щита и два скрещенных меча. Мама надела мне ее на палец и крепко сжала мне руку. «В твоих жилах течет львиная кровь, – сказала она. – И лучше день прожить львом, чем десять тысяч – агнцем. Не забывай, что ты – мой сын. Но в тебе живет голод, остерегайся его, мой милый Габриэль. Не то он проглотит тебя целиком».
– Послушать, так она грозная женщина, – заметил Жан-Франсуа.
– Так и было. По грязным улочкам Лорсона она шествовала, точно высокородная дама – по золоченым коридорам императорского дворца. И пусть я был незаконнорожденным, свое имя она велела мне носить как корону. Отвечать чистым ядом, если вдруг скажут, будто у меня на него нет права. Моя мама знала себе цену, и в этом есть пугающая сила – когда точно знаешь, кто ты есть и на что способен. Думаю, большинство назвало бы это высокомерием, но так ведь большинство – это дурачье засратое.
– Ваши священники не проповедуют с кафедр о благодати смирения? – спросил Жан-Франсуа. – Не обещают, что кроткие унаследуют эту землю?
– Я тридцать пять лет прожил под именем, данным мне матерью, холоднокровка, и еще ни разу не видел, чтобы кроткий унаследовал хоть что-то, кроме объедков со стола сильного.
Габриэль взглянул на горы за окном. Тьма опускалась на землю, точно грешник – на колени, и в ней невозбранно гуляли страшилища. Крохотные искорки человечества трепетали, точно свечи на голодном ветру, – и вскоре им предстояло угаснуть совсем.
– Да и потом, кому, нахер, сдалась такая земля?
В комнату мягкой поступью прокралась тишина. Габриэль пялился в пустоту, затерявшись в мыслях и воспоминаниях о хоре и пении серебряных колоколов, о черных одеждах, под которыми скрывались плавные изгибы бледного тела, пока постукивание пера по бумаге не вернуло его на землю.
– Возможно, нам стоит начать с мертводня, – сказало чудовище. – Ты, наверное, был еще совсем ребенком, когда тень только скрыла солнце.
– Oui. Всего лишь ребенком.
– Расскажи.
Габриэль пожал плечами.
– День был самый обычный. За несколько ночей до него, помню, я проснулся от дрожи земли, будто она сама ворочалась во сне, но роковой день ничем не выделялся. Я работал в кузнице с папá, когда это началось: небо мелассой затянула тень, яркая голубизна сменилась серой хмарью, солнце стало угольно-черным. Воздух остывал, а на площади – поглядеть, как меркнет дневной свет, – собралась вся деревня. Мы, разумеется, испугались, будто это ведьмовская порча, магия фей. Дьявольщина. Надеялись, что это пройдет, как и прочие напасти.
Шли недели и месяцы, а тьма все не отступала. Представляешь, какой тогда воцарился ужас. Поначалу мы много имен ей придумали: Почернение, Пелена, Первое откровение… Но звездочеты и алхимики при дворе императора Александра Третьего назвали ее «мертводнем», и в конце концов мы подхватили это имя. Во время мессы отец Луи проповедовал с кафедры: вера во Вседержителя – все, что нам нужно, с ней мы не пропадем. Однако трудно уверовать в свет Вседержителя, когда солнце сияет не ярче догорающей свечи, а весна холодна, как зимосерд.
– Сколько тебе тогда было?
– Полных восемь лет. Почти девять.
– И когда ты понял, что наш род стал свободно ходить посреди дня?
– Впервые порченого я увидел в тринадцать.
Историк склонил голову набок.
– Мы предпочитаем термин «грязнокровка».
– Прошу простить, вампир, – улыбнулся угодник-среброносец. – Неужели я хоть чем-то намекнул, что мне есть хоть малейшее дело до ваших поганых предпочтений?
Жан-Франсуа молча смотрел на Габриэля, а того снова поразила мысль, что историк высечен из мрамора, а не создан из плоти. Он ощущал темную ауру вампирской воли; перед ним сидело чудовище в облике прекрасного чувственного юноши, но ужасная правда и опасная иллюзия никак не увязывались вместе. В самом дальнем и темном уголке разума Габриэля теплилось понимание того, как легко эти твари могут ранить его, быстро показав, кто же тут на самом деле хозяин.
Однако это не работает с теми, кого уже всего лишили.
Человек, не имеющий ничего, ничего и не теряет.
– Тебе было тринадцать лет, – напомнил Жан-Франсуа.
– Когда я впервые увидел порченого, – кивнул Габриэль.
С начала мертводня прошло пять лет. Даже ярчайшее солнце напоминало темное пятнышко за поволокой в небе. Отныне снег падал не белый, а темный, и пах он серой. По земле косой прошелся голод, и вместе с холодами он унес в те годы половину деревни. Уже тогда я повидал трупов больше, чем мог сосчитать. В полдень было хмуро, как в сумерки, а сумерки были темны, как полночь, ели мы одни грибы да сраную картошку, и никто – ни священники, ни алхимики, ни юродивые в лужах дерьма – не мог сказать, долго ли это продлится. Отец Луи всё проповедовал, дескать, Бог испытывает нашу веру, а мы, дураки, ему верили.
Но вот пропали Амели и Жюльет.
Габриэль на секунду умолк, погрузившись во тьму внутри себя. В голове звучали отголоски смеха; перед мысленным взором мелькнула милая улыбка и длинные черные волосы да серые, как у него самого, глаза.
– Амели? – переспросил Жан-Франсуа. – Жюльет?
– Амели была средним ребенком в нашей семье, Селин – младшим, я – старшим.
Я любил сестер и дорожил ими, как и моей милой мамá. С Амели нас роднили черные волосы и бледная кожа, но по характеру мы были далеки друг от друга, словно рассвет и закат. Она, бывало, облизнет большой палец и погладит им морщинку у меня между бровей, прося не хмуриться так сильно. Порой она танцевала под музыку у себя в голове и по вечерам, когда мы с Селин укладывались спать, рассказывала сказки. Ами больше всего любила страшные: о злобных феях, темном колдовстве и обреченных принцессах.
Семья Жюльет жила по соседству. Жюльет было двенадцать, как и Амели, а когда они встречались, то задирали меня до бешенства. Но однажды, когда мы с Жюльет собирали в лесу шампиньоны, я ударился пальцем ноги и всуе помянул имя Всевышнего. Жюльет пригрозила: не поцелуешь-де, расскажу о твоем богохульстве отцу Луи.
Я сразу в отказ: тогда еще девчонки меня пугали – но отец Луи каждый prièdi [6] вещал нам с кафедры о преисподней и вечном проклятье, так что небольшой поцелуй показался мне предпочтительней наказания, ожидавшего меня, если бы Жюльет наябедничала.
Она была выше меня, и пришлось встать на цыпочки. Я сперва запутался в волосах, но наконец приник к ее губам. Они были теплые, точно свет потерянного солнца, и нежные, как ее вздох. Жюльет потом сказала, что мне стоит богохульствовать чаще. Я тогда впервые поцеловался, холоднокровка. Украдкой, под сенью умирающих деревьев, из страха перед гневом Вседержителя.
Девочки пропали в конце лета. Ушли за лисичками и не вернулись. Мы поначалу не удивились, ведь Амели частенько опаздывала, против обещаний. А мама наказывала ей: смотри, мол, пропляшешь всю жизнь, витая в облаках. На это сестра отвечала: «Зато там, наверху, я вижу солнце». Однако сгустились сумерки, и мы заподозрили неладное.
Я отправился на поиски вместе с другими селянами. Моя сестренка Селин тоже пошла… уже в одиннадцать она была яростной львицей, и никто не смел ей отказать. Спустя неделю папа сорвал голос от криков. Мама не могла ни есть, ни спать. Тела мы так и не нашли, но спустя десять дней они нашли нас сами.
Габриэль провел пальцем вдоль века, ощущая подушечкой каждую ресничку. Холодный ветер трепал упавшие на плечи длинные волосы.
– Мы с Селин подкидывали топлива в горнило, и тут вернулись Амели с Жюльет. Холоднокровка, что убил их, бросил тела в топь, и платья на девочках сочились грязной водой. Обе стояли на улице, взявшись за руки, у нашего дома. Глаза у Жюльет сделались мертвенно-белыми, а губы, которые были теплы, точно солнце, почернели и приоткрылись в улыбке, обнажив мелкие острые зубы. Мать Жюльет выбежала из дому, рыдая от радости. Она обняла свою девочку, восхваляя Господа и семерых Его мучеников за то, что вернули ей дочурку. А Жюльет у всех на глазах взяла и вырвала ей глотку. Просто… впилась, нахер, зубами и сгрызла, точно спелый плод. Амели тоже припала к телу женщины, стала рвать ее руками и шипеть не своим голосом. – Габриэль тяжело сглотнул. – Никогда не забуду звуков, с которыми она пила кровь.
После того, что произошло дальше, мужики в деревне пили за мою доблесть. Хотел бы и я сказать, будто отважно смотрел, как сестра умывается в темно-красном ручье, но сейчас, вспоминая тот день, понимаю, отчего не сдвинулся с места, когда Селин с воплями бросилась прочь.
– Любовь? – спросил холоднокровка.
Последний Угодник покачал головой, зачарованно глядя на огонек лампы.
– Ненависть, – сказал он наконец. – Ненависть к тварям, в которых превратились моя сестра и Жюльет. К чудовищу, сотворившему с ними такое. Но главное – к тому, что именно такими я девочек и запомню. В памяти останутся не поцелуй украдкой под сенью умирающих деревьев, не сказки Амели на ночь, а то, как девочки стоят на четвереньках, слизывая кровь с земли, словно оголодавшие собаки. В тот момент я испытывал только ненависть, придавшую мне сил. Тем холодным днем она укоренилась во мне и, правду сказать, до сих пор не прошла.
Жан-Франсуа взглянул на мотылька, тщетно бившегося о плафон светильника.
– Излишняя ненависть сжигает человека дотла, шевалье.
– Oui. Зато хоть не замерзнешь.
Последний Угодник стрельнул взглядом по татуированным пальцам и сжал кулаки.
– Сестру я бы не тронул, потому что любил ее даже тогда. Поэтому, схватив топор, рубанул им по шее Жюльет.
Удар получился точным, но мне тогда было всего тринадцать, а ведь и взрослый не враз снесет башку человеку. Что уж говорить о башке холоднокровки. Тварь, в которую обратилась Жюльет, рухнула в грязь, цепляясь за торчащий из тела топор. Амели же вскинула голову, роняя кровавую слюну. Я посмотрел ей в глаза – все равно что в лицо преисподней взглянул: я не видел ни огня, ни серы, которыми стращал нас отец Луи. Только… пустоту.
Сраное ничто.
Сестра открыла рот, сверкая длинными, похожими на кинжалы зубами, а потом эта девочка, которая рассказывала мне сказки на ночь и танцевала под музыку у себя в голове, поднялась и ударила меня.
Господи, как она была сильна. Я, правда, ничего не понял, пока не рухнул в грязь. Но вот Амели уселась мне на грудь: ее дыхание разило гнилью и свежей кровью, а когда ее клыки коснулись моего горла, я приготовился умереть. Однако, глядя в ее пустые глаза, испытывая ненависть и страх, я хотел этого.
Ждал.
И тут во мне что-то пробудилось, словно медведь от зимней спячки. И стоило моей сестре распахнуть гнилую пасть, как я схватил ее за горло. Боже, она была сильна настолько, что раздробила бы кость, но я сумел отстраниться. А когда она ударила меня по лицу окровавленной ладонью, я ощутил жар в руке: от плеча до кончиков пальцев; от него покалывало во всем теле. Это нечто – темное – вылезло из глубины, и Амели с воплем, от которого у меня внутри похолодело, отшатнулась, схватилась за пузырящуюся рану на шее: кожа исходила красным дымом, будто кипела кровь.
Тварь верещала, обливаясь красными слезами, но к тому времени на крик Селин сбежалась вся деревня. Крепкие мужики схватили Амели и отшвырнули ее, а потом олдермен факелом подпалил на ней платье: моя сестра превратилась в пылающий рождественский костер. Жюльет так и корчилась на земле: из ее витых локонов торчал мой топор, – но вот и ее подожгли. Горя, она издавала такие звуки… Боже… в ней кричала нечисть. Я же сидел в грязи, прижимая к себе Селин, и мы смотрели, как наша сестра крутится и вертится живым факелом в жутком последнем танце. Отец держал мать, чтобы та не бросилась в пламя: мама кричала еще громче Амели.
Меня осмотрели раз десять, но на шее и царапинки не осталось. Селин крепко взяла меня за руку, спросила, цел ли я. Я же ловил на себе косые взгляды: люди не понимали, как мне удалось уцелеть, но отец Луи объявил это чудом. Заявил, что Господь спас меня для великих свершений.
Однако девочек погрести эта сволочь отказалась: они, мол, умерли без исповеди. Тогда их останки отнесли на распутье и разбросали, чтобы больше не нашли обратной дороги. Могила моей сестры навеки осталась пустой, на неосвященной земле, а ее душа была проклята навеки. Сколько бы Луи ни восхвалял меня, за это я его ненавидел.
Меня еще несколько дней преследовал запах пепла Амели. Годами она мне снилась, а порой с ней приходила Жюльет, и тогда обе сидели на мне и целовали всюду черными-пречерными губами. Я понятия не имел, что тогда со мной произошло или как, во имя Господа, я выжил, но ясно было одно.
– Вампиры существуют, – подсказал Жан-Франсуа.
– Нет. Я думаю, что в глубине души, холоднокровка, мы и так в это верили. О, напудренные владыки Августина, Косте и Ашеве сочли бы нас суеверными, но в Лорсоне у костров всегда рассказывали о вампирах. О закатных плясунах, феях и прочей бесовщине. В нордлундских провинциях чудовища были столь же реальны, как Господь и Его ангелы.
Но когда Амели и Жюльет вернулись домой, колокола в часовне били полдень, однако же дневной свет им не помешал. Мы все знали о погибели нежити, оружии, защищавшем нас: огонь, серебро, но главное – солнечный свет.
Габриэль помолчал, задумавшись, и взгляд его серых глаз затуманился.
– Мертводень, вот в чем дело. Даже спустя годы ни один угодник-среброносец в монастыре Сан-Мишон не мог объяснить, откуда он взялся. Настоятель Халид сказал, будто на востоке за морем упала большая звезда, и дым от пожаров поднялся так высоко и так густо, что вычернил солнце. Мастер Серорук сказал, что на небе прошла еще война, и Бог с ненавистью сбросил вниз мятежных ангелов, и земля от удара взметнулась и покровом повисла между адом и Его царствием. Но на самом деле никто не знал, почему пелена скрыла небо. Да и сейчас, поди, не знает.
Жители нашей деревни понимали только, что дни уподобились ночи, дети которой отныне вольно бродили по земле средь переставшего быть белым дня. И вот, стоя у распутья, где развеяли пепел моей сестры, держа за руку Селин и слушая, сука, вопли матери, я все осознал. Отчасти это понимали и остальные.
– Что? – спросил Жан-Франсуа.
– Это было начало конца.
– Утешься, шевалье, все имеет свой конец.
Габриэль поднял взгляд и посмотрел ему в блестящие кроваво-красные глаза.
– Oui, вампир. Все.
– Что было дальше? – спросил Жан-Франсуа.
Габриэль глубоко вздохнул.
– После смерти сестры мама так и не оправилась.
Родители больше ни разу не целовались. Как будто призрак Амели убил все, что между ними еще было. Скорбь сменилась упреками, а упреки – ненавистью. Я как мог присматривал за Селин, но та росла хулиганкой: вечно искала неприятности на свою голову, а не найдя их, учиняла сама. Печаль оставила в маминой душе шрамы, опустошила ее и наполнила яростью. Папа искал утешения в бутылке, а его кулаки сделались как никогда тяжелы. Разбитые губы, сломанные пальцы…
Нет горя глубже того, которое постигло тебя самого. Ночей темнее тех, которые прошли в одиночестве. Но к любому грузу можно привыкнуть. Шрамы уплотняются, становясь твоим панцирем. Во мне что-то зрело, точно зернышко в холодной земле. Я-то думал, будто просто мужаю… Знал бы, сука, чем становлюсь на самом деле.
Однако я рос. Здорово вымахал, а работая в кузнице, сам закалился как сталь. Девки засматривались на меня, шептались у меня за спиной. Что-то во мне влекло их, но что? Я научился превращать их шепот в улыбки, а те – в нечто более милое. Больше не приходилось целоваться украдкой: поцелуи мне теперь дарили.
Когда пришла моя пятнадцатая зима, я стал встречаться с девушкой по имени Ильза, дочерью олдермена и племянницей самого отца Луи. Оказалось, когда надо, я становлюсь тем еще пронырой, могу влезть посреди ночи в дом к деревенскому голове: я взбирался на умирающий дуб под окном Ильзы и шепотом просил впустить меня. Неопытные, мы жадно целовали друг друга, предаваясь суетливым ласкам, от которых у юноши закипает кровь.
Мама не одобряла. Мы с ней нечасто ссорились, но – Боже Всемогущий! – когда речь заходила об Ильзе, от наших криков, сука, небеса дрожали. Раз за разом мама предостерегала, чтобы я держался от этой девки подальше. Однажды вечером мы сидели за столом: папа тихо топил горе в бутылке водки, Селин ковыряла ложкой картофельное рагу, а мы с мама ругались. Снова она предупреждала о голоде у меня внутри. Чтобы я стерегся его, как бы он не поглотил меня целиком.
Страхи родителей, будто я повторю их ошибки, осточертели. Потеряв терпение, я указал на папá и яростно выкрикнул: «Я – не он! Во мне от него нет ни капли!»
Тогда папа посмотрел на меня и – некогда такой красивый, а теперь опухший и размякший от пьянства, – промямлил:
– Ну еще бы, дьявол подери, мелкий ты ублюдок.
– Рафаэль! – вскричала мама. – Не говори так!
Тогда отец перевел взгляд на нее и скривился в горькой ехидной улыбке. На том бы все и кончилось, но лев внутри меня, рассвирепев, не захотел оставить его слова без ответа.
– И слава Богу, что ублюдок. Уж лучше вообще без отца, чем с таким никчемным, как ты.
– Это я-то никчемный? – вставая на ноги, прорычал папа. – Знал бы ты, чего я стою, сопляк. Пятнадцать лет я безропотно терпел и растил тебя, приблудного.
– Если я от греха, то грех этот – твой. То, что ты имел глупость обрюхатить девушку вне брака, еще не значит…
Договорить я не успел: папа ударил быстро, как и сотни раз до этого. Мама закричала, но в ту ночь кулак цели не достиг. Я перехватил его у самого лица. Папа был ниже ростом, но вот ручища у него была толстенная, что жена пекаря. Он бы прихлопнул меня, как муху, но я оттолкнул его. В голове застучало. И когда папа, уставившись на меня от удивления, треснулся башкой об очаг, мне застило глаза: он рассадил кожу на голове и рухнул, а на полу стало расползаться ярко-красное лоснящееся пятно.
Кровь.
Казалось бы, что такого? Я и прежде видел кровь: размазанную по сломанным пальцам и опухшему лицу. Просто раньше не замечал, какого она яркого цвета, не слышал пьянящего запаха: соль, железо и аромат цветов, – и все эти ощущения переплелись с гимном грохочущего сердца. В горле пересохло, язык стал как старая кожа, в животе от голода будто разверзлась пропасть. Я протянул к расползающемуся пятну дрожащую руку.
– Габи? – шепнула Селин.
– Габриэль! – закричала мама.
И будто чары, что рушатся с пением петуха, все прошло: боль, сухость, жажда. У меня дрожали ноги; я посмотрел мама в глаза. Увидел по взгляду, что у нее есть некий секрет. Ужасное бремя, становившееся от года к году тяжелее.
– Что со мной, мама?
Она лишь покачала головой и опустилась на колени возле папа.
– В тебе это есть, Габриэль. Я надеялась… молила Бога, чтобы сие миновало.
– Да что во мне такого?
Она молча смотрела на тени на полу.
– Мама, скажи! Помоги мне!
Она подняла взгляд – эта львица, что взрастила меня, научив носить свое имя как корону, – и тогда я увидел в ее глазах отчаяние матери, которая на все пойдет, лишь бы защитить детеныша. Но тогда у нее был только один выход.
– Я не могу, милый. Но, пожалуй, знаю того, кто сумеет.
Я понятия не имел, о чем еще просить. Не знал, какого искать ответа. Больше мама со мной не говорила, а Селин стала плакать. Я присматривал за сестренкой, как и прежде, но с той ночи все изменилось. Я пытался поговорить с папа – Боже милостивый! – и даже попросил прощения, но он в мою сторону и не взглянул. Я наблюдал за его работой: вот он стучит по наковальне, сжимая в кулаке молот. Его руки воплощали величие и ужас. Я вспоминал, как они, большие и теплые, сжимали мои маленькие ребяческие кулачки; как папа учил меня ставить силки и махать мечом; как он осыпал меня градом ударов. Мой папа умел создавать и ломать, и возможно, среди сломанных им вещей был и я.
Утешение я находил только в объятиях Ильзы и сбегал к ней, когда мог. Взбирался по дереву и стучался в окно, встречаясь с ней там, где слова не имели значения. Нас растили в Единой вере, и над нами витал призрак греха. Но когда парень и девушка желают друг друга, то и Господь не встанет между ними. Ни у какого писания, монарха или закона на этой земле нет силы их разлучить.
Как-то ночью мы подошли особенно близко к грани. Мы горели: Ильза отбросила сорочку, а я расшнуровал брюки; она целовала меня до боли в губах. Голова кружилась, когда наши нагие тела соприкасались, а желание взять ее росло во мне жаждой. Я изнывал, слыша запах ее вожделения. Мои пальцы запутались в ее длинных каштановых волосах, а она просунула свой юркий язычок мне в рот.
– Ты меня любишь? – прошептал я.
– Люблю, – ответила она.
– Хочешь меня?
– Хочу, – выдохнула она.
Мы упали на кровать. Ильза дышала часто-часто; ничего, кроме меня, больше не видела.
– Нельзя, Габриэль. Нам нельзя.
– Это не грех, – умолял я ее, целуя в шею. – Мое сердце принадлежит только тебе.
– А мое – тебе, – прошептала она. – Но у меня лунное кровотечение, Габриэль. Надо подождать.
В животе у меня затрепетало. Она еще что-то говорила, но слышал я только про кровь и тогда же все понял: дело в запахе, дело в желании – это оно сейчас кипело во мне.
Я бы не смог ничего объяснить, да и не думал о причинах. Мои губы скользили все ниже по гладким холмам и долинам ее тела, лаская изгибы; кончиками пальцев я ощущал, как колотится ее сердце. Она задрожала, стоило мне языком очертить ее пупок, и вяло зашептала возражения, а сама раздвинула ноги и запустила мне пальцы в волосы. Я же уткнулся лицом между ее бедер, ощутил ее трепет. В тот момент я был пятнадцатилетним юнцом, тревожным, как молодой барашек, желающим только служить и угождать. Но остальную, большую часть меня переполнял голод, темнее которого я еще не знал.
Ильза зажала себе рот ладонью, сомкнула бедра у меня на голове. А я, запустив язык внутрь нее, ощутил наконец ее вкус, и он – о Боже! – чуть не свел меня с ума. Соль и железо. Осень и ржа. Он омывал мой язык, давая ответы на все вопросы, которые я хотел бы задать. Ведь ответ был неизменен.
Он всегда был один.
Кровь.
Кровь.
Я и не знал, что можно ощущать себя настолько полным. Я познал покой, о котором не ведал. Я ощущал девушку, которая извивалась на простынях, шепча мое имя, и, хотя мгновение назад говорил, будто все мое сердце – ее, без остатка, сейчас она стала для меня лишь тем, что могла мне дать, сокровищем, запертым за дверьми этого нежного храма и взывающим ко мне без слов. У меня зачесались десны и, проведя по зубам языком, я заметил: они стали острыми, как ножи. Я слышал биение крови в бедрах Ильзы, крепко сжимающих мою голову. Повернулся, и она зашептала возражения. Тогда – Господи, спаси! – я впился в нее зубами. Она выгнула спину, напрягла все мышцы и, запрокинув голову и еще крепче вжимая меня в себя, пыталась не закричать.
Тогда же я познал цвет желания. Цвет был красный.
«Что я такое? Что я творю? Что, во имя Господа, со мной происходит?» Казалось, вот какие мысли должны были роиться у меня в мозгу. Их задал бы себе любой разумный человек, но для меня не осталось ничего. Ничего, кроме моих губ, прижатых к коже Ильзы, и истекающей мне в рот прокушенной вены. Я пил с жадностью путника в тысячелетних пустынных песках. Пил так, будто наступил конец света, и спасти мир, меня, всех нас от ожидающего во тьме грандиозного финала мог лишь очередной глоток. Я не мог остановиться. Да и не хотел.
– Стой…
Шепот Ильзы пробился через нескончаемый гимн у меня в голове, сквозь хор наших соединившихся сердец: ее уже почти не билось, теряя силы и слабея, а мое стучало как никогда горячо. Но все же часть меня, любившая эту девушку, сообразила, что творит другая. Я наконец отнял рот от вены и дрожащим от ужаса голосом вскрикнул:
– Боже!
Кровь. На простынях. На ее бедрах и у меня во рту. Чары моего поцелуя развеялись, охватившее Ильзу темное желание прошло, и она увидела, что я наделал. Ее животная часть взяла верх, и я лишь успел вскинуть руки, прося ее быть потише, но с посиневших губ уже сорвался визг. Это был визг девочки, которая поняла: под кроватью чудовища нет. Чудовище уже в кровати, с ней.
Раздались торопливые шаги, приглушенное проклятие. Ильза снова закричала, в ее глазах застыл чистый страх, который передался мне; внутри все похолодело. Это был ужас мальчика, причинившего вред любимой; мальчика в кровати девушки, отец которой уже мчится к ее спальне; мальчика, что проснулся от кошмара и понял: кошмар – это он сам.
Дверь распахнулась. На пороге стоял олдермен: в ночной рубашке, с кинжалом в руке. Глядя, как я, перемазанный кровью, вылезаю из кровати, он заорал: «Боже Всемогущий!» Ильза вопила, и олдермен с ревом взмахнул клинком. Лезвие прочертило огненную полосу у меня на спине, но ловить меня было поздно: охнув от боли, я с быстротой, от которой все кругом расплывалось, сиганул в окно, во тьму.
Босиком приземлился в грязь. Спотыкаясь, на ходу стал натягивать липкими от крови руками штаны. Деревня проснулась; крики Ильзы звонко разносились над грязной площадью, и во тьме полыхнула огненная цепочка – часовые бежали ко мне с факелами.
Я растерялся. Бежал Бог знает куда, и при этом, к собственному удивлению и ужасу, видел, как оживает, становясь ярче и прекраснее дня, ночь. Ноги у меня были будто стальные, сердце громыхало грозой, и я поистине ощущал себя львом. Во мне кипели жизнь и страх, но в голове уже прояснилось, и я подумал: что со мной творится? Что я сам натворил? Неужели мне как-то передалась доля проклятия Амели? Или же я – нечто совершенно иное?
Пошел снег, зазвенели церковные колокола, и я устремился к единственному прибежищу. Другого я просто не знал. К кому бежит детеныш, если его за пятки кусают волки? Кого зовет солдат, когда он истекает кровью в поле?
– Мать, – ответил Жан-Франсуа.
– Мать. – Габриэль кивнул.
В ту ночь, когда я оглушил папа, когда ко мне впервые воззвала кровь, мама пыталась что-то мне сказать. И вот я ворвался в нашу хижину, окликнул ее. Мама встала с постели, а сестренка в ужасе уставилась круглыми глазами на мои окровавленные руки и лицо. Папа зарычал: «О Боже, что ты натворил, сопляк?» Селин зашептала молитву, но мама обняла меня и сказала: «Не бойся, милый. Все будет хорошо».
В дверь заколотили тяжелые кулаки. Раздались гневные голоса. Мама и папа переглянулись, но папа не пошевелил и мускулом. Тогда моя львица, плотно сжав губы, накинула на плечи шаль и, взяв меня за руку, повела назад, на холод.
Нас встретило полдеревни. Пришли кто с фонарями, кто с факелом, а кто с иконой Спасителя. Среди селян был олдермен; отец Луи тоже пришел: в руках он, словно меч, сжимал Заветы. Вскинув священную книгу, он ткнул ею в мою сторону и хриплым от праведной ярости, с которой проклинал еще мою сестру, голосом выкрикнул:
– Мерзость!
Мама попыталась что-то возразить, но ее голос потонул в поднявшемся гвалте. Коваль схватил меня за руку, но в моих жилах еще гудела – горячо и звонко – украденная кровь, и я отбросил его, словно соломинку. Навалилось еще несколько человек, но я отбросил и их: кости трещали, плоть рвалась… Но вот на меня накинулись всей гурьбой под вопли священника:
– Валите его! Во имя Господа!
– Он один из них! – прокричал кто-то.
– Пропал, как и его сестра! – взревел другой.
Мама кричала, Селин сыпала проклятиями, и где-то посреди свалки я услышал рев отца, мол, это же мальчик, всего лишь мальчик. Меня, окровавленного и почти без чувств, подняли на ноги. Тогда я вспомнил Амели, как она горела, кружась и вопя. Может, и меня ждала эта же участь? Я заглянул в глаза отцу Луи, этой сволочи, отказавшей моей сестре в панихиде. Не удержался и с ненавистью бросил:
– Сраный безбожный трус! Молюсь, чтобы ты подох с воплями.
Грянул выстрел колесцового пистолета, и у меня зазвенело в ушах. Толпа застыла, обернувшись к двум всадникам, неспешно ехавшим по раскисшей дороге.
Они восседали на бледных жеребцах, точно ангелы смерти со страниц Заветов. Впереди ехал тощий малый: худой, что твое пугало, в пальто из плотной черной кожи. На лоб он надвинул треуголку, а зашнурованный поднятый воротник закрывал и рот, и нос; в получившуюся щель проглядывали только пряди сухих соломенных волос и глаза. Таких бледно-зеленых радужек я еще не видел; зато белки налились кровью и казались красными. Поперек спины крепкого тундрового пони лежал мешок, а то, что было в нем, очертаниями напоминало человека. На плече у всадника сидел сокол: серые перья птицы лоснились, глаза золотисто поблескивали.
Второй ездок выглядел моложе, шире в плечах, но его лица я тоже почти не видел. Одежда на нем была такая же, что и на первом всаднике, а на поясе висели ножны с длинным клинком. Взглядом льдисто-голубых глаз из-под низко надвинутой треуголки он окинул толпу.
Снег валил уже гуще, холод впивался мне в голую кожу. Жирные хлопья отражали свет охотничьих фонариков, подвешенных к седлам незнакомцев. Я заметил, что на груди у обоих всадников сверкали вышитые серебром семиконечные звезды.
Папа снял со стены старый меч, а мама стояла, затаив дыхание, с растрепанной косой. Селин, моя маленькая чертовка, сжала кулачки и вышла вперед, защитить старшего брата от чужаков на пони, которые медленно приближались к нашему дому. Важность момента ощутили все. Я наблюдал за странными пришельцами, отметив про себя, какие у них славные скакуны, какой четкий крой пальто и что звезды у них на груди вышиты вовсе не нитью, а самым настоящим серебром. Тот, что ехал первым, убрал пистолет за пазуху и, перекрикивая пение моего пульса, назвался:
– Я – брат Серорук, угодник-среброносец Сан-Мишона.
Он указал на меня:
– Я приехал за этим мальчиком.
Ветер завывал голодным волком, снег лип к моей окровавленной коже. Я обернулся на отца Луи: тот помрачнел.
– Мсье, – сказал священник, – этот мальчишка – чернокнижник, творит богомерзкие кровавые обряды. Он – зло. Он проклят!
В толпе забормотали, но человек, назвавшийся Сероруком, лишь вынул из-за пазухи пергаментный свиток, скрепленный императорской печатью: единорог и пять скрещенных мечей в застывшей капле яблочно-красного воска.
– По велению Александра Третьего, императора Элидэна и защитника Святой церкви Господней, которому не смеет возразить ни один человек под этим небом, я наделен полномочиями рекрутировать по собственному усмотрению любого и всякого гражданина для нашего праведного дела. И я выбираю его.
– Рекрутировать? – взорвался олдермен. – Это чудовище? Для чего?
Человек достал из ножен меч, и у меня перехватило дыхание. Побитый и в крови, я все же оставался сыном кузнеца: клинок был подлинным предметом вожделения. Полотно стали, точно светлые волокна в темной древесине, пронизывали серебряные прожилки. Навершием служила звезда – семиконечная, по числу мучеников, – окруженная ободом Спасителева колеса. Меч словно светился в тусклом свете фонарей.
– Мы – Ордо Аржен [7], – ответил Серорук. – Серебряный орден Святой Мишон, и чудовища – именно те рекруты, которые нам требуются, мсье. Ибо враги, с которыми мы сражаемся, еще чудовищней, и если падем мы, падет могущественная Божья церковь, и Его царствие на земле, и весь мир человеческий.
– Кто же эти враги? – строго спросил отец Луи.
Серорук взглянул на священника красными глазами, в которых отражался свет фонарей. Отпустив сокола, он развернулся к мешку на спине скакуна, ослабил державшие груз цепи и спихнул его в грязь. Ударившись о землю, сидевший в мешке фыркнул; сперва мы думали, будто это человек, но то, что выбралось наружу, им не было.
Облаченная в лохмотья, мертвенно худая, тварь походила на обтянутый кожей скелет. Глаза – белые, губы – иссохшие, зубы – длинные и острые, как у волка. Поднявшись, создание издало звук, похожий на шипение кипящего воска. Селяне закричали от ужаса.
Внезапно я снова стал тринадцатилетним мальчишкой, стоящим посреди грязной улицы в тот день, когда Амели с Жюльет вернулись домой. Я, несомненно, испугался, но вместе со страхом пришла и память о сестре. Я ощутил знакомую ненависть, опаляющую грудь изнутри и заставляющую стискивать зубы. Ненависть придает силы, и только гнев выпестует особый род отваги. Я не закричал и не попятился, как прочие мужи вокруг, но встал, широко расставив ноги. Вдохнул и поднял, сука, кулаки.
– Впечатляет, – пробормотал Жан-Франсуа.
– Я не впечатлить хотел, – прорычал Габриэль. – Зная то, что я знаю теперь, я от души жалею, что тогда не побежал. Лучше бы Господь заставил меня обмочиться и взвыть.
Габриэль со вздохом убрал со лба прядь.
– Называй это как угодно: инстинкт, глупость… Такими уж мы рождаемся, и этого не отменить, как не изменить воли ветра или цвета глаз Господа.
Той твари, разумеется, срать было на мои кулаки, но серебряная цепь, которой она была прикована к седлу Серорука, остановила ее: упырь тщетно тянул ко мне руки. Угодник же слез с коня и, клянусь всеми семью мучениками, при звуке, с которым его сапоги коснулись раскисшей земли, тощее и голодное чудовище обернулось и завыло. Серорук вскинул клинок, в темноте блеснула сталь… Боже милостивый, ударил он так быстро, что я почти не заметил.
Серебряное навершие врезалось чудовищу в челюсть. Брызнула темная кровь, полетели зубы. Работал мечом Серорук ужасающе, и я вздрагивал, когда он снова и снова бил чудовище, пока то, скуля, не рухнуло и не сжалось. А когда Серорук втоптал его лицом в грязь и посмотрел на отца Луи, то в его глазах я заметил ту же ненависть, что кипела в моем сердце.
– Кто наш враг, добрый отче?
Он обвел взглядом красных глаз селян и задержал его на мне.
– Нежить.
Сидя в холодной камере, Габриэль де Леон молча огладил щетинистый подбородок. Голос Серорука в его голове звучал так отчетливо, будто наставник был в узилище вместе с ним. Габриэль чуть не поддался искушению обернуться: ну как старая сволочь стоит за спиной?
– Какая театральность, – зевнул Жан-Франсуа крови Честейн.
Габриэль пожал плечами.
– Сероруку она не была чужда.
Когда он посмотрел на меня своим красными глазами, я понял, что он меня оценивает. Наконец угодник расшнуровал воротник, и я увидел его лицо: кожа – мертвенно-бледная, черты – каменные. После таких, как он, на кровати остаются мозоли.
– Ты уже видел таких прежде, – сказал Серорук, кивнув на чудовище.
Я долго думал, что ему ответить.
– Моя… моя сестра.
Он посмотрел на мою мама, потом снова на меня.
– Тебя зовут Габриэль де Леон.
– Oui, угодник.
Он улыбнулся, будто мое имя показалось ему смешным.
– Отныне ты принадлежишь нам, Львенок.
Тогда я обернулся к мама и, видя, что она не возражает, наконец понял: эти люди прибыли по ее зову. Серорук и стал той помощью, о которой я просил, – помощью, оказать которую сама она не могла. В глазах у мама стояли слезы: то была мука львицы, готовой на все, лишь бы спасти детеныша, и не видящей иного выхода.
– Нет! – выкрикнула Селин. – Вы моего братика не заберете!
– Тише, Селин, – шепнула мама.
– Я его не отдам! – заплакала сестренка. – Спрячься за мной, Габи!
Она зло вскинула кулачки, а я заслонил ее собой от всадников и крепко обнял. Я знал: дай ей хоть шанс, и она выцарапает Сероруку его холодные глаза, заглянув в которые я кое-что понял.
– Это Божьи люди, сестра, – сказал я Селин. – И на это Его воля.
– Тебе нельзя уезжать! – отрезала Селин. – Так нечестно!
– Может быть, но кто я такой, чтобы перечить Вседержителю?
Не стану лгать, я испугался. Желания покидать ma famille, мой маленький мирок, не было, но нас по-прежнему окружали селяне, глядевшие со страхом и яростью. Зубы у меня снова стали прежними, но во рту все еще стоял привкус крови Ильзы. И на мгновение мне показалось, будто время застыло на кончике ножа. Душой такие моменты всегда чувствуешь. Эти люди предлагали мне спасение. Путь в жизнь, о которой я и не мечтал. Но я понимал, что заплатить за нее придется ужасную цену. Знала это и мама.
Разве у меня был выбор? Остаться не выйдет, только не после случившегося. Я не знал, во что превращаюсь, но вдруг ответ найдется у этих людей? Да и не мог я, как уже сказал сестренке, перечить воле небес. Бросать вызов своему Творцу. И вот я, тяжело вздохнув, пожал угоднику руку.
Габриэль возвел очи к потолку и вздохнул.
– Так агнец отправился на закланье.
– Они забрали тебя в тот же миг? – спросил Жан-Франсуа.
– Дали проститься с ma famille. Папа сказать было почти нечего, но, видя меч у него в руке, я понял: ради меня он сделал бы все, что было в его небольших силах. Я боялся за Селин, которая останется теперь без моего присмотра, но поделать ничего не мог. Но папá я предупредил. Я его, сука, предупредил: «Не забывай о дочери. Больше у тебя детей не осталось».
Мама плакала, когда я целовал ее на прощание. Я и сам плакал, обнимая Селин. Мама велела мне остерегаться зверя. Зверя и всех проявлений его голода. Мой мир трещал по швам, но что мне оставалось? Меня уносила река, однако уже тогда мне хватало опыта понять: есть те, кто плывет с потопом, и те, кто тонет, пытаясь с ним бороться. Просто одни обладают мудростью, другие – нет.
– Не уезжай, Габи, – взмолилась Селин. – Не оставляй меня.
– Я вернусь, – пообещал я, целуя ее в лоб. – Присматривай тут за мама, Чертовка.
Парень, что ехал следом за Сероруком, отнял меня от Селин и без утешений толкнул к своему пони. Затем он снова обмотал хнычущее чудовище джутом и серебряной цепью и водрузил на спину второго скакуна. Угодник же посмотрел на собрание бледными, налитыми кровью глазами.
– Это чудовище мы изловили в трех днях пути к западу отсюда. Их станет еще больше: грядут темные дни и еще более темные ночи. Зажигайте свечи в окнах. Не пускайте в дом чужаков. Не гасите огни в очагах и любовь Бога в сердцах. Мы победим. Ибо мы носим серебро.
– Мы носим серебро, – отозвался его молодой спутник.
Кроха Селин ревела, и я на прощание вскинул руку. Крикнул мама, что люблю ее, но она смотрела в небо, и на ее щеках замерзали слезы. Я еще никогда не чувствовал себя таким одиноким, как когда покидал Лорсон. Я смотрел на ma famille, пока они не скрылись вдали, поглощенные мраком.
– Пятнадцатилетний мальчишка, – вздохнул Жан-Франсуа, оглаживая воротник из перьев.
– Oui, – кивнул Габриэль.
– И ты еще нас зовешь чудовищами.
Габриэль посмотрел в глаза вампиру и звенящим, как сталь, голосом ответил:
– Oui.
Жан-Франсуа едва заметно улыбнулся:
– Итак, из Лорсона в Сан-Мишон?
Габриэль кивнул.
– Путь занял несколько недель. Мы ехали по Падубовому тракту. Стоял мороз, а плащ, который мне дали, от холода не спасал. Голова так и шла кругом от воспоминаний о том, как я поступил с Ильзой, о темном блаженстве, подаренном ее кровью, о виде чудовища, которое Серорук извлек из мешка, а сейчас вез на спине пони. Я не знал, что и думать.
– Брат Серорук не говорил, что уготовил тебе?
– Рассказал чуть менее, чем нихера. Да я поначалу и побаивался его расспрашивать. В Сероруке ощущался огонь, грозивший спалить, если подойти слишком близко. Кожа да кости, острые скулы и подбородок, волосы – грязная солома. Еду´ угодник пережевывал как будто с ненавистью, каждую минуту свободного времени проводил в молитве, прерываясь лишь время от времени, чтобы ударить себя ремнем по спине, а заговоришь с ним – будет смотреть, пока не заткнешься.
Если к кому он и проявлял теплые чувства, так это к соколу. Сраную птицу он назвал Лучником и сдувал с нее пылинки, точно отец с сына. Но самое странное я увидел в то утро, когда угодник впервые омылся при мне.
Серорук сбросил блузу, собираясь плеснуть на себя водой из ведра, и я увидел татуировки, сплошь покрывавшие его торс и руки. Чернильные рисунки я видел и прежде: спиральные узоры фей на оссийцах, – но ничего подобного меткам угодника не встречал.
Габриэль провел пальцами по собственным расписанным рукам.
– Чернила были вроде этих. Темные, с металлическим, благодаря примешанному серебру, отливом. У Серорука во всю спину красовался лик Девы-Матери. Вдоль рук тянулись спирали свято-роз, мечей и ангелов, а на груди он носил семь волков – в честь семерых святых. У молодого ученика, что ехал с ним, татуировок было меньше, но по груди у него все же вились гирлянды роз и сплетенные змеи. На левом предплечье красовался Наэль, ангел благости, на бицепсе – Сари, ангел казней, раскинувшая прекрасные крылья, как у мотылька. И еще у обоих, ученика и наставника, на левой ладони было выведено по семиконечной звезде.
Габриэль показал вампиру раскрытую ладонь. На ней, вписанная в идеальный круг, среди мозолей и рубцов поблескивала семиконечная звезда.
– Любопытно, – вслух подумал Жан-Франсуа, – ради чего твой Орден так осквернял свои тела?
– Угодники-среброносцы называли это эгидой. Когда сражаешься с чудовищами, которые способны кулаками пробить нагрудник, доспехи носить смысла нет. Броня замедляет. Шумит. Но если крепко веришь во Вседержителя, то эгида делает тебя неприкасаемым. Неважно, кого ты выслеживаешь – закатного плясуна, фею, холоднокровку, – ни один из них не вынесет прикосновения серебра. А твой вид, вампир, Бог ненавидит особенно: вы бежите от одного только вида священных икон, съеживаетесь перед семиконечной звездой, колесом, Девой-Матерью и мучениками.
Жан-Франсуа махнул рукой в сторону ладони Габриэля.
– Так что же я не съеживаюсь, де Леон?
– Потому что меня Бог ненавидит еще сильнее.
Жан-Франсуа улыбнулся.
– Думаю, у тебя есть и другие рисунки.
– Много.
– Можно взглянуть?
Габриэль встретился с ним взглядом. Повисла тишина, продлившаяся три вдоха и выдоха. Вампир облизнул ярко-красные блестящие губы.
– Как угодно. – Угодник-среброносец пожал плечами.
Он встал со скрипнувшего кресла. Не спеша сбросил пальто, расшнуровал блузу и стянул ее с себя через голову, обнажил торс. С губ вампира слетел тихий и нежный, как шепоток, вздох.
Тело Габриэля сплошь состояло из мышц и сухожилий, резко очерченных в свете лампы. Кожу украшали оставшиеся от клинков, когтей и Спаситель знает чего еще шрамы. Но главное – Габриель де Леон был покрыт татуировками: от шеи до пупа и костяшек пальцев. Если бы летописец дышал, то от вида рисунков у него перехватило бы дух. Вдоль правой руки угодника спускалась Элоиз, ангел воздаяния, с мечом и щитом наготове. На левой была Кьяра, слепой ангел милосердия, и Эйрена, ангел надежды. На груди щерил пасть лев, с семиконечными звездами вместо глаз; а на поджаром животе выстроился круг из мечей. Руки и тело украшали голуби и солнечные лучи, Спаситель и Дева-Матерь. Габриэль ощутил плотный темный ток в воздухе.
– Прекрасно, – прошептал Жан-Франсуа.
– Художник попался уникальный, – ответил Габриэль.
Угодник-среброносец снова надел блузу и сел.
– Merci, де Леон. – Жан-Франсуа продолжил набрасывать его портрет по памяти. – Ты рассказывал про Серорука. Что он поведал тебе по дороге?
– Я же говорю, он больше отмалчивался.
Мне оставалось только гадать: сильно ли я навредил Ильзе? Почему вдруг я сумел раскидать взрослых мужиков, точно кукол? Кинжал олдермена вроде бы рассек мне спину до кости, но рана оказалась не такой уж и глубокой. Как все это, во имя Вседержителя, было возможно? Ответов я не находил. – Габриэль снова пожал плечами. – Предела мы достигли, когда наша маленькая разношерстная компания остановилась на ночевку в нордлундской глуши, в тени умирающих сосен, неподалеку от Падубового тракта. В пути мы были уже девять дней.
Юный всадник, сопровождавший Серорука, был инициатом по имени Аарон де Косте. Или, иначе, учеником. Выглядел он по-королевски: густые белокурые волосы, ярко-синие глаза и лицо, при виде которого девки падают в обморок. Он был старше меня, лет восемнадцати. Имя Косте носили бароны в западной части Нордлунда, и мне подумалось, что он связан с ними родственными узами, но сам он о себе ничего не рассказывал. Когда он заговаривал со мной, то лишь отдавал распоряжения. К Сероруку обращался «наставник», а меня звал «пейзаном» – с таким видом, будто кусок дерьма сплевывал.
Если нам случалось устраивать привал на открытом месте, то Серорук вешал на ветку ближайшего дерева порченого. Тогда я задавался вопросом, почему он его просто не убьет? Де Косте велел мне собрать хвороста и разводил костер – да поярче. Хозяин и ученик спали по очереди, а тот, кто бдел, курил трубку, набитую странным красным порошком. Когда они затягивались, глаза у них меняли оттенок: белки так наливались кровью, что становились красными. Как-то я попросил де Косте дать мне попробовать, и он в ответ фыркнул:
– Еще накуришься, пейзан.
В общем, тем вечером де Косте точил клинок. Прекрасный был у него меч. Серебро и сталь с летящим ангелом смерти Манэ на крестовине. Лучник сидел на ветке дерева, поблескивая в темноте глазами. Плененный Сероруком труп несколько часов провисел на ветке неподвижно, но вот одно поленце в костре стрельнуло, рука де Косте дрогнула, и он сильно порезал палец. Тварь в мешке тут же застонала, забилась пойманной рыбой.
Серорук в это время как обычно молился, и его спина краснела от ударов ремнем. Тогда он открыл глаза и зарычал: «Молчать, пиявка», – но труп задергался сильнее.
– Е-е-е-е-е-е-еда-а-а, – молил он. – Е-е-е-е-е-еда-а-а.
Я взглянул на кровь, что капала из пореза на пальце де Косте, и от одного только запаха в животе у меня свело, а кожа покрылась легкими мурашками. Серорук бросил такое грязное ругательство, которое мне в мои молодые годы еще не доводилось слышать, поднялся с колен и достал из ножен прекрасный посеребренный меч.
Он сердито обошел костер, приспустил мешок и осыпал тварь таким градом ударов, какого я еще, наверное, никогда не видел. Чудовище визжало, когда Серорук бил его навершием меча: серебро шипело, касаясь иссохшей кожи. Угодник не остановился, даже когда крики чудовища перешли в стоны; он колотил его, кроша кости и превращая плоть в месиво, пока – Господь свидетель – оно не заревело, как ребенок.
– Стойте! – вскричал я.
Серорук обратил на меня пылающий взгляд. Считай меня каким угодно – охеренно храбрым или охеренно глупым, – но мне казалось, даже чудовище не заслуживало такой пытки. Глядя, как оно всхлипывает, вися на суку, я произнес: «С него хватит, брат, во имя всего святого!»
Габриэль вздохнул, уперев локти в колени.
– Господь Всемогущий, а ведь я думал, что видел гнев в моем папа. Однако злость на лице Серорука в тот момент затмила все.
– Святого? – сплюнул он.
Угодник медленно подошел ко мне, глядя так же, как папа, когда тот готовился пустить в ход кулаки. Я попытался оттолкнуть его, но – во имя Господа! – он был силен. Рывком поднял меня на ноги и врезал по лицу наотмашь. Губа лопнула, в глазах полыхнули черные звезды. Затем Серорук за шиворот подтащил меня к твари на суку. Нытье стихло, точно залитый водой костер, и она снова ожила. В глазах трупа загорелось безумие. Невиданный голод. Я в ужасе взревел, но Серорук подвинул меня еще ближе к чудовищу, а оно протянуло к моей кровоточащей губе руки.
– Тебе жаль эту мерзость?
– Прошу, брат, перестаньте!
Он вновь ударил меня – да так крепко, как даже отцу не удавалось, и я распластался на земле. Лежа в мерзлой грязи, я посмотрел на де Косте, ища заступничества, но тот и пальцем не пошевелил. Серорук возвышался надо мной, а его глаза полыхали яростью.
– Избавь свое сердце от жалости, малец. Зажги в груди огонь, и пусть он спалит ее с корнями! Наш враг не знает любви, не ведает пощады, уз товарищества! Ему известен лишь голод! – Он указал на тварь, которая все еще алкала моей крови. – Доберись эта мерзость до тебя – вскрыла бы от просака до горла и сожрала потроха из твоего брюха, точно свинья – из кормушки. И к завтрашней ночи, а может, и к следующей, ты бы восстал, такой же бездушный, как растерзавшая тебя тварь! Ищущий лишь возможности утолить жажду кровью глупцов, взывающих к жалости!
Его крик звенел, пробиваясь сквозь треск костра, сквозь грохот моего сердца. И глядя в глаза живому трупу, который тянул руки к моей кровоточащей губе, я исполнился той же ненависти, того же отвращения, что и в день, когда вернулась домой моя сестра.
– Что они такое? – невольно прошептал я.
Взгляд Серорука горел костром.
– Мы называем их порчеными, Львенок.
– Но что они такое?
Угодник пристально посмотрел на меня, и я не смог отвести взгляда. Тут он угомонился, и жесткие черты его лица смягчило сожаление. Он подал мне руку, а я, не зная, как еще поступить, принял ее. Угодник отвел меня к костру, усадил у огня и стал смотреть в потрескивающее пламя. Де Косте же продолжал молча бдеть.
– Что тебе известно о холоднокровках, малец? – спросил наконец Серорук.
– Они питаются живой кровью. Не стареют. У них нет души.
– Oui. А как они появляются?
– Из тех, кого убили подобные им.
Тут Серорук посмотрел на меня.
– Слава Господу и Спасителю, это не так, малец. Иначе нам бы уже пришел конец.
Наступившую тишину нарушало только потрескивание хвороста. В воздухе ощущалось бремя. Кровь кипела. Это были первые ответы, которые Серорук дал мне за девять дней пути, и теперь, когда он наконец заговорил, хотелось, чтобы он не умолкал.
– Прошу, брат, скажите: что они такое?
Серорук смотрел в огонь, поглаживая острый подбородок. Выглядел он лет на сорок, но морщины тревог в уголках глаз и рта старили его намного сильнее. Я все еще побаивался угодника, страшился его кулаков не меньше, чем когда-то – кулаков папа, но при этом гадал, что сделало его таким. Был ли он когда-то живым и юным, как я.
– А теперь слушай, – велел он, – и слушай внимательно. Холоднокровки и правда передают свое проклятие жертвам, но не всегда. Они не выбирают, кому передастся их недуг, и в том, кто из жертв обратится, а кто просто останется мертв, кажется, нет ни порядка, ни смысла. Бывает так, что убитый восстает всего через несколько мгновений после смерти. Но чаще проходит несколько дней или даже недель. Все это время жертва остается просто трупом и поднимается именно в том виде, в каком ее застало обращение: нетронутая тленом и прекрасная или уже иная. – Он глянул на подвешенное чудовище. – В былые времена, если обращение занимало несколько дней, солнце быстро убивало жертву. Мозг, видишь ли, тоже гниет, и безголовые холоднокровки, ничего не зная, погибали с первым же рассветом. Зато сейчас…
– Мертводень, – прошептал я.
– Oui. Солнце им больше не страшно. Вот они и живут дальше. Блуждают. Убивают. И размножаются – все эти семь лет с тех пор, как дневная звезда оставила нас.
– Сколько их теперь? – пробормотал я, облизывая разбитую губу.
– На западе Тальгоста, за хребтом Годсенд? Тысячи.
– Семеро мучеников…
– Ты даже не представляешь, насколько все плохо, Львенок. Старейшие и самые опасные, прекрасные, те, что зовут себя высококровными, прежде жили втайне. Но четыре месяца назад один владыка старшей крови привел к стенам Веллена армию порченых. Он бродил улицами города, словно ангел смерти, – бледный и утонченный, неуязвимый для оружия. Он убил кузена его императорского величества и забрал себе крепость. Он и сейчас посягает на земли Тальгоста, и с каждой резней, учиненной его темным племенем, армия мертвых растет. Некоторые восстают высококровными, вечно молодыми и бессмертными, но большинство становится порчеными, жуткими и гнилыми. И все, кто был убит, покорны его воле. Ходят слухи, будто он – древнейший холоднокровка на земле. Его имя Фабьен Восс, но сам он себя объявил Вечным Королем.
От этой мысли меня замутило. Я попытался вообразить несметные легионы холоднокровок, осаждающие города. Древние, точно само время, эти создания теперь бродили по земле невозбранно, как люди.
– И при чем…
Я покачал головой. В горле пересохло. Я вспомнил, как на язык текла ручьем медово-сладкая кровь Ильзы, вспомнил блаженство, наступившее, когда мои зубы пронзили гладкую кожу ее бедра. Мои клыки уже не были такими длинными, но все же я их чувствовал, и еще – жажду, что таилась во мне. Я гадал, восстанет ли она снова, а точнее – когда это произойдет.
– И при чем же тут я?
Серорук искоса взглянул на меня. В костре щелкнуло поленце, и в темноте брызнул фонтан искр.
– Что тебе известно об отце, Львенок?
– Он был солдатом. Разведчиком в армии Фили…
– Я не о том, кто тебя вырастил, малец. Я о родном отце.
И тогда я все осознал. Озарение обрушилось на меня снежной лавиной: я понял, отчего папа колотил лишь меня, не трогая сестер, и что он имел в виду, говоря, будто вырастил под своим кровом приблудка. Губы у меня словно онемели и распухли. Слова застряли в горле.
– Моим отцом…
– Был вампир.
Это произнес Аарон де Косте, смотревший на меня поверх пламени костра.
– Нет, – выдохнул я. – Нет… нет, моя мама ни за что бы…
– Она надеялась, что ты – не от него. Они оба надеялись. – Серорук похлопал меня по колену, и его взгляд смягчился; в нем теперь читалось нечто вроде жалости. – Не вини ее, Львенок. Для взора, что не видит истины, высококровные прекрасны. Они могущественны. Их разуму под силу сломить даже крепчайшую волю, а их уста источают сладчайший мед.
Мне вспомнилась Ильза, беззащитная перед обуявшей ее страстью, когда я чуть не выпил ее досуха. Тогда я взглянул на труп, подвешенный на суку, а после, с крайним отвращением, на собственные руки.
– Так я… как они?
– Нет, пейзан, – ответил де Косте. – Ты – как мы.
– Ты помесь, парень, – сказал угодник. – Из тех, кого мы называем бледнокровками.
Я посмотрел на этих двоих: у обоих кожа была призрачно-бледная, как и моя.
– Изменения проступают в нас ближе к возмужанию, – сказал Серорук. – И со временем все становится только хуже. От отца мы наследуем кое-какие дары: силу, скорость… прочие блага, смотря к какому клану он принадлежал. Но также нам передается жажда. Жажда крови, которая толкает их к убийству, а нас – к безумию. Мы – плоды греха, малец, и, не обольщайся, мы прокляты Богом. Единственный способ для нас заслужить Его вечную милость и место на небесах для наших окаянных душ – это сражаться и погибнуть за Его Святую церковь.
– А этот… Серебряный орден, о котором вы говорили?..
– Ордо Аржен. – Серорук кивнул. – Мы – серебряное пламя, отделяющее этот мир от конца всего сущего. Охотимся на чудовищ, которые иначе пожрали бы людской род, и убиваем их. Феи и падшие, закатные плясуны и чародеи, восставшие и порченые. И, oui, даже высококровные. Некогда вампиры жили в тени, но теперь не страшатся солнца, а темный легион Вечного Короля растет с каждой ночью. Вот мы, сыны их грехов, и платим немалую цену. Либо мы выстоим, либо все падут.
– Так нам… положено сражаться с Вечным Королем и его армией?
– Армии бьются с армиями, но императрица Изабелла убедила императора Александра, что, помимо молота, ему нужна и бритва. Ордо Аржен – ее лезвие. Традиция нашего братства свята, но никогда еще прежде королевский двор нам не покровительствовал. Генералы императора осаждают крепости и руководят войсками, но голову змее отсечем мы. Перебьем пастырей и посмотрим, как разбегутся овцы.
– Ассасины, – пробормотал я.
– Нет, парень, мы охотники. Охотники с божественными полномочиями. Гоняемся за опаснейшей дичью. – Серорук посмотрел в костер, и в его глазах вновь полыхнуло пламя. – Мы надежда тех, кто отчаялся. Огонь во тьме. Мы станем ходить в ночи подобно им, а они узнают наши имена и устрашатся. Покуда горят они – мы суть пламень. Покуда истекают кровью – мы суть клинки. Покуда грешат они – мы суть угодники Божьи.
А потом Серорук и де Косте в один голос произнесли:
– И мы носим серебро.
Брат Серорук заглянул в мои удивленные глаза, и сердце мне словно стиснули в кулаке. Затем он встал и тихо, будто не было никакой беседы, вернулся к молитве.
Однако он говорил со мной, и теперь его слова занимали мой разум. Я испугался как никогда в жизни. Ужаснулся того, кто я такой. А еще узнал, что вся моя жизнь это, сука, ложь: отец мне вовсе не отец, и я – плод греховной связи с чудовищем, и суть его теперь росла во мне, словно опухоль. Впрочем, и Аарона с Сероруком породила та же тьма, но они с честью стояли на защите императора, церкви, Самого Вседержителя.
Братья Серебряного ордена Святой Мишон.
Мать всегда говорила, будто в жилах у меня кровь льва, но тогда я впервые ощутил, что он не дремлет. От рук холоднокровок погибла моя сестра, и, пусть мне не удалось уберечь ее, теперь я мог за нее отомстить и, возможно, даже спасти свою проклятую душу. Я был рожден в темнейшем грехе, но впереди забрезжило искупление. И, глядя в пламя костра, я поклялся себе: если мне суждено примкнуть к этим людям, я стану лучшим из них. Самым свирепым и преданным делу. Забуду нерешительность, не подведу их и не познаю покоя, пока не отправлю всех чудовищ до последнего назад в преисподнюю, что породила их, – с приветом сестренке.
Габриэль со вздохом покачал головой.
– Я, сука, понятия не имел, во что ввязался.
– В Сан-Мишон, окутанный снежно-серым туманом, мы прибыли в последний findi [8] месяца. Брат Серорук ехал впереди, Аарон де Косте – следом; я сидел в седле у него за спиной. Оказавшись в тени монастыря, я растерялся, запутавшись в чувствах. Я испытывал страх из-за собственной греховной природы; тоску по всему, что осталось в Лорсоне; но главное – восторг при виде утесов-столпов. Особенный восторг, с которым взираешь на что-нибудь, раскрыв рот.
Место было сказочное. Сан-Мишон возвели в долине реки Мер, угнездив его на черных скалах: вверх, точно копья великанов из Легендарной эпохи, поднимались семь столпов из замшелого камня. Между гранитных колонн темно-сапфировой змеей текла точившая их река. И вот на этом исполинском пьедестале ждал меня монастырь Сан-Мишон.
Серорук кивнул Аарону, и тот снял с пояса окованный серебром рог, подул в него, и над долиной зазвучала протяжная нота. Сверху ответили колокола, и пока мы ехали по заросшему грибами сланцу к срединному столпу, внутри у меня все трепетало. В основании утеса я увидел полость, вход в нее был забран кованой решеткой с изображением семиконечной звезды. Учуяв запах лошадей, я сообразил, что внутри конюшня.
Рядом с воротами опустилась широкая деревянная платформа на толстых железных цепях. Передав пони двум юным конюхам, мастер Серорук закинул пленного порченого на плечо и пошел к подъемнику; мы с Аароном – следом. Платформа угрожающе раскачивалась: мы поднялись на сто футов, на двести, и с этой высоты я разглядел на северо-западе Годсенд – величественный хребет из покрытого снежными шапками гранита, отделявший Нордлунд от Тальгоста.
Над нами кружил Лучник, а я вцепился в перила до того крепко, что побелели костяшки пальцев. Так высоко я еще никогда не поднимался и, стараясь не смотреть вниз, поднял взгляд – туда, где, прямо как в сказке, ждал монастырь в небесах.
– Высоты боишься, пейзан? – усмехнулся Аарон.
Я взглянул на блондинчика и крепче стиснул перила.
– Отвали, де Косте.
– Ты вцепился в эти перила, как в мамкину сиську.
– Вообще-то я представлял сиськи твоей мамаши. Хотя мне говорили, что ты предпочитаешь грудь сестры.
Серорук заворчал, веля нам обоим остыть, и остаток подъема де Косте держал язык за зубами, бросая на меня злобные взгляды. Однако мне было плевать. Всю неделю он обращался со мной, словно с приставшей к сапогу грязью, и компания этого засранца-барчука казалась мне столь же привлекательной, как мешок лобковой гниды.
Платформа со скрипом остановилась. В будке слева была лебедка, которую крутил сварливый тип, затянутый в черную кожу, с сальными патлами. А вот серебра на руках у него я не заметил.
– Светлой зари, привратник Логан, – кивнул ему Серорук.
Худой поклонился и с сильным акцентом оссийского деревенщины ответил:
– С Божьим утречком, брат Серорук.
Я прикинул, что долина лежит под нами примерно в пяти сотнях футов, но под сердитым взглядом мастера Серорука отпустил наконец перила, за которые так цеплялся.
– Не бойся, Львенок.
– Главное вниз не смотреть. – Я выдавил улыбку.
– Смотри перед собой, малец.
Я убрал с лица волосы, что бросал мне в глаза ветер, и вздохнул.
– Вот это вид…
Перед нами вздымался кафедральный собор. Прежде я соборов не видел, а крохотная часовенка в Лорсоне мне, юнцу, всегда казалась внушительной. Однако сейчас я поистине увидал дом Господа: огромный круглый кулак гранита, шпили которого пронзали небо; во внутреннем дворе стоял фонтан с чашей из бледного камня, окруженный кольцом ангелов: Кьяра, слепой ангел милосердия, Рафаил, ангел мудрости, Санаил, ангел крови, и его близнец, мой тезка Гавриил, ангел огня. Кладка местами крошилась, кое-какие окна были заколочены, но все же ничего великолепнее я еще не встречал. По собору, точно облепившие бревно клещи, ползали рабочие, а с парапетов усмехались гаргульи. В восточном и западном фасаде я заметил огромные двойные двери, и над рассветными створками сверкал величественный витраж.
Выполнен он был как семиконечная звезда, каждый луч которой иллюстрировал житие одного из семи мучеников: святой Антуан, разделяющий воды Вечного моря; святой Клиланд, стерегущий врата в преисподнюю; святой Гийом, сжигающий на кострах безбожников. И, конечно же, святая Мишон в ореоле соломенных волос: она держала в руках серебряную чашу и яростным взглядом смотрела прямо мне в душу.
На верхней ступеньке восточного крыльца нас ожидал человек в пальто угодника. Он был из Зюдхейма: темная кожа – как полированное красное дерево; бледно-зеленые глаза – подведены тушью. Он был старше Серорука, а длинные черные волосы заплел в спиральные косички. Из-за жутких шрамов на щеках казалось, будто его губы навечно застыли в мрачной улыбке; на тыльной стороне его ладоней поблескивали прекрасные серебряные татуировки. Он был широк в плечах, как мой папá, но излучал ауру такой власти, которая моему отчиму с его кулаками и не снилась.
Это, решил я, главный.
Серорук и де Косте низко поклонились.
– С возвращением, братья. На мессе нам вас не хватало. – Великан обернулся ко мне и низким, как пение виолончели, голосом произнес: – Приветствую и тебя, юный бледнокровка. Меня зовут Халид, и я – верховный настоятель Ордо Аржен. Знаю, ты проделал долгий путь, и новая жизнь может не оправдать твоих ожиданий, но отныне это твоя жизнь. Ты и благословлен, и проклят, призван Господом Всемогущим на этот священный промысел. Мужайся. Будь беспощаден к себе. Иначе вслед за тобой мы все познаем слабость и отдадимся ей.
Не зная, как ответить, я просто поклонился:
– Настоятель.
– Пока ты не принял обет как полнокровный брат Ордена, наставлений ищи у своего мастера. Инициаты не могут покидать казарму после сигнала к отбою, а также входить в запретную секцию Большой библиотеки. Сегодня состоится закатная месса, и ты впервые примешь серебро. Завтра начнется твое обучение. – Халид взглянул на Серорука. – Можно тебя на пару слов, добрый брат?
– Во имя крови, настоятель. Де Косте, покажи Львенку, что тут да как.
– Во имя крови, наставник. – Аарон обернулся ко мне и проворчал: – Ступай за мной.
Оставив Серорука и Халида, де Косте повел меня по одному из широких каменных мостов. Я сообразил, что некогда, наверное, у семи утесов были природные связки, но руки времени обрушили большую их часть, и теперь их место занимали веревки да дерево. Чтобы не смотреть в ужасающую пропасть, я обратил свой взор на горизонт, на прекрасные древние строения вокруг и людей, ползавших по стенам.
– На что все эти подъемники? Для рабочих?
– Обращайся ко мне «инициат», пейзан, – ответил де Косте, даже не обернувшись. – В отсутствие брата Серорука я – твой старший.
Я прикусил язык. Я устал от манер Аарона, но в иерархии Ордена он и впрямь был старше меня.
– Что до твоего вопроса, то Серебряный орден только недавно обрел покровительство императора Александра. Монастырь стоит уже много веков, и долгие годы его постройками никто не занимался. Нечасто нам предлагали помощь, какую мы получили сейчас.
Я поразмыслил над этим, оглядывая окружавшие нас строения глазами сельского паренька. Темный камень, мрачная и величавая конструкция, расположенная на пиках, что зубцами корон древних царей высились над долиной Мер. Я сам не знал, чего ожидал увидеть здесь, в священном ордене убийц чудовищ, но, даже запущенный и ветхий, Сан-Мишон был для меня чудеснейшим местом из всех.
Аарон указал на оставшееся позади строение:
– Собор, сердце Сан-Мишона. Дважды в день, на заре и на закате, братья собираются на мессу. Пропустишь службу – и вскоре распрощаешься с яйцами.
Де Косте указал на север – на конструкцию с множеством окон, которую сейчас вовсю ремонтировали.
– Казарма, где мы преклоняем головы. На нижнем этаже – трапезная, а также нужники и баня. Угодники-среброносцы подолгу пропадают на охоте, так что советую воспользоваться оказией и мыться. Вот только, сомневаюсь, что низкорожденный червь вроде тебя узнает кусок мыла, даже если попробует его на зуб.
Я закатил глаза, а де Косте указал на юг – там виднелась круглая постройка, на стенах которой трепетали кроваво-красные стяги с шитьем в виде семиконечной звезды.
– Перчатка. Пока ты в Сан-Мишоне, большую часть времени будешь проводить там. Внутри Звезды тебя обучат фехтованию, рукопашной, стрельбе. Перчатка – это горнило, в котором куют угодников.
Я стиснул зубы и, с мыслями о сестре, кивнул.
– Я готов.
Аарон фыркнул:
– Продержишься две недели, и я направлю великому понтифику личное письмо с известием о чуде. – Де Косте мотнул головой в сторону еще одной постройки, круглой и лишенной крыши. – К северу – Житница, вотчина доброго брата Альбера. В ней мы держим запасы провианта и курятники, там же – теплица, в которой выращиваем травы. К северо-западу – обитель сестер.
– Сестер?
Аарон вздохнул так, будто я удивлялся чему-то очевидному.
– Серебряное сестринство Сан-Мишона. Прежде чем добрая императрица Изабелла взяла нас под свое покровительство, за монастырем ухаживали именно они.
Я разглядел выходящие из величественного готического здания крохотные фигурки в черных одеждах. Полы их ряс трепетали на ветру, а у лиц развевались кружевные вуали.
– Они тоже бледнокровки, как мы? – спросил я.
– Бледнокровок-женщин не бывает. Вседержитель посчитал за нужное избавить Своих дочерей от проклятия. Эти сестры – Божьи женщины, преданные Единой вере невесты Вседержителя.
– Не ожидал застать монахинь в ордене боевых братьев.
– Гм-м-м. – Де Косте искоса взглянул на меня. – И много ты времени провел среди боевых братьев, Котенок?
– Ну… – Я моргнул, застигнутый врасплох.
– Большая библиотека. – Де Косте кивнул на шестой столп, где восседал чертог из витражного стекла и со стрельчатым фронтоном. – Одно из обширнейших собраний знания в империи. Там есть запретная секция, и если архивист Адамо увидит, что ты хотя бы заглядываешься на нее, то пустит твою шкуру на переплет для книги. Я бы посоветовал тебе в свободное время изучить литературу общего доступа, но кажется мне, ты не умеешь читать.
– Я прекрасно читаю, – рассердился я. – Меня мама научила.
– Черкну тебе письмецо, когда мне станет не плевать. – Аарон махнул рукой в сторону библиотеки. – Книги хранятся на нижнем этаже, а наверху, в переплетной, трудятся сестры. Вместе с братьями очага они создают прекраснейшие тома во всей империи. – Он вскинул руку, предупреждая мой вопрос: – Ордо Аржен делится на две касты: есть братья охоты, бледнокровки вроде меня и Серорука, те, кто марает руки, выслеживая чудовищ во тьме; и есть братья очага – это обыкновенные люди веры, они присматривают за библиотекой, изготавливают нам оружие и… прочие инструменты. Кстати…
Де Косте указал на обширное здание впереди: редкие окна и лес печных труб, из которых валил черный дым. Только одна труба слабо курилась аленькой струйкой.
– Оружейная. – Аарон расправил плечи и пригладил густые светлые волосы. – Иди за мной. Тебе там понравится.
– Погоди, – окликнул я его. – А это что?
Я указал на каменный выступ в утесе с собором. Он напоминал мост, который, однако, не вел никуда и оканчивался площадкой без перил: дальше была только пропасть и река Мер внизу. На площадке стояло крупное колесо от колесницы в каменной раме. Точно на таком освежевали Спасителя, и теперь этот символ носил всякий священник и монахиня в мире.
– Это, – сказал Аарон, – Небесный мост.
– Для чего он?
Барчук стиснул зубы.
– Скоро сам узнаешь.
Де Косте развернулся на окованных серебром каблуках и зашагал в сторону оружейной. Распахнув огромные двойные створки, украшенные кованым изображением семиконечной звезды, он провел меня в огромный аванзал. И там я пораженно охнул.
Помещение озаряли мириады подвешенных к потолку стеклянных сфер. Каждая из них сияла горящей свечой. Как будто погасшие звезды моей юности вернулись на небосвод и изливали на стены медовый свет. Вдоль самих стен на широких стеллажах хранилось множество клинков, на которых лежали теплые блики.
Я разглядел мечи вроде тех, что носили у пояса Серорук и его ученик: сталь с прожилками серебра. Длинномерные мечи, бастарды [9], секиры и боевые молоты. Но было там и более диковинное оружие, о котором я слышал лишь мельком. Колесцовые пистолеты, ружья, многоствольные пистолеты прекрасной ковки, покрытые гравюрами со строчками из Писания:
Я есмь меч, что повергает грешных. Я есмь длань, что возносит праведных. И я есмь весы, что в конце взвесят всех. Так говорит Господь.
В монастырь я влюбился с первого взгляда, но оружейная сразила меня наповал. Не забывай, вампир, ведь я рос одновременно сыном кузнеца и солдата. Упорно занимался с мечом и знал, как ковать столь прекрасное оружие. В этой кузнице трудились настоящие гении…
– Жди тут, – велел де Косте. – Ничего не трогай.
Парень скрылся за внутренними дверьми, и я услышал знакомый звон молота о наковальню. Заметил людей в кожаных фартуках, блестящие в свете горнил мускулистые руки, и от тоски по дому защемило в груди. Мне не хватало сестренки Селин, мама и даже, oui, папа. Пора было, наверное, прекратить называть его так в мыслях, но – семеро мучеников! – проще сказать, чем сделать. Всю свою жизнь я считал отцом Рафаэля Кастия, даже не догадываясь, что мой настоящий отец – чудовище.
Когда тяжелые двери закрылись за Аароном, я приблизился к длинномерным мечам, дивясь их красоте. Навершие каждого было украшено семиконечной звездой, крестовина – изображениями Спасителя, распятого на колесе, или ангелов в полете. Но серебряные прожилки в стали походили на завитки в срезе прекрасного дерева, и каждая едва уловимо отличалась от других. Я коснулся лезвия ближайшего клинка тыльной стороной ладони, за что оно вознаградило меня легкой болью и тонкой красной полосой на коже.
Острое как бритва.
– У тебя хороший вкус, – прозвучал у меня за спиной насыщенный бас.
Я испуганно обернулся и увидел молодого зюдхеймца. Проворный, словно кошка, и тихий, точно мышь, он вошел через вторые внутренние двери и теперь наблюдал за мной. Он выглядел лет на двадцать, а кожа его имела эбеновый оттенок, как и у всех его соплеменников. Татуировок он не носил, однако опаленные волосы на предплечьях и кожаный фартук выдавали в нем кузнеца. Он был высок, поразительно красив и носил короткие узловатые косички. Подойдя, он взял у меня меч.
– Кто рассказал тебе о такой проверке меча? – спросил он, кивнув на мой порез.
– Сила мечника в руке, но мастерство – в пальцах. Вот и нечего рисковать, водя ими по лезвию. Это мне сказал папа. – Тут я осекся и стиснул зубы. – То есть… тот, кого я считал папа…
Юноша кивнул, глядя на меня мягко и с пониманием.
– Как твое имя, парень?
– Габриэль де Леон, господин.
Юноша рассмеялся – да так громко и басовито, что даже у меня в груди отдалось.
– Никакой я не господин, но преданно служу Господу. Батист Са-Исмаэль, брат очага и чернопалый Серебряного ордена, к твоим услугам.
– Чернопалый?
Батист улыбнулся.
– Так выражается мастер-кузнец Аргайл. Говорят, что у тех, кто любит возиться в саду, зеленые пальцы. Поэтому у тех, кто расположен к ковке, огню и закону стали… – Он пожал плечами. Потом, вспоров клинком воздух, нежно ему улыбнулся. – У тебя острый глаз. Этот – из моих любимых.
– Здесь все ты выковал?
– Кое-что. Остальное – работа моих братьев-кузнецов. Каждый клинок в этом зале изготовлен для рекрутов вроде тебя, и в каждый создатель вкладывает частичку сердца. Потом сребросталь, откованная, охлажденная и поцелованная на прощание, ждет здесь руки владельца.
– Сребросталь, – повторил я, катая слово на языке. – Как она получается?
Улыбка Батиста сделалась шире.
– У всех нас в этих стенах есть свои тайны, Габриэль де Леон, и эта принадлежит братьям очага.
– У меня тайн нет.
– Значит, ты мало стараешься, – хохотнул он.
Сперва мне показалось, что кузнец насмехается надо мной, но в глазах его я разглядел теплоту, которая мне сразу полюбилась. Скрестив руки на груди, он оглядел меня с ног до головы.
– Значит, де Леон? Как интересно…
Батист прошелся вдоль стеллажа с оружием и чуть ли не с благоговением снял с нее один меч. Вернулся и вложил его мне в руки.
– Этого красавца я выковал в прошлом месяце. Сам не знал, для кого… до сих пор.
Я уставился на него с недоумением:
– Правда?
В моих дрожащих руках лежал прекраснейший меч: на рукояти была выкована Элоиза, ангел воздаяния, раскинувшая похожие на серебряные ленты крылья. Полосу темной стали изрезали яркие прожилки серебра, а вдоль клинка тянулась прекрасная цитата из Заветов:
Познайте имя Мое, грешники, и трепещите, ибо я хожу среди вас, аки лев среди агнцев.
Я заглянул в темные глаза Батиста, и он ответил мне улыбкой.
– Вроде бы ты снился мне, Габриэль де Леон. Твой приход сюда был предопределен.
– Боже мой, – пораженно проговорил я. – А у него… у него есть имя?
– Мечи – лишь орудия. Даже выкованные из сребростали. А человек, дающий имя клинку, лишь мечтает однажды прославить свое.
Батист огляделся и, нагнувшись ко мне, лукаво блеснул глазами.
– Я свой называю Солнечный Свет, – шепнул он.
Я покачал головой, не зная, что и сказать. Ни один сын кузнеца на земле не мечтал завладеть столь несравненным клинком, как этот.
– Я… я даже не знаю, как тебя отблагодарить.
Тут Батист помрачнел. Взгляд его устремился вдаль, затерявшись в неведомой тени.
– Убей им за меня что-нибудь чудовищное, – сказал он.
– Вот ты где… – прозвучало в этот момент.
Я обернулся и увидел Аарона де Косте, стоявшего у дверей, в которые он раньше вышел. Хмурое настроение Батиста как рукой сняло, и он широким шагом направился к Аарону, раскинув руки.
– Живой, змееныш!
Оказавшись в медвежьих объятиях, Аарон широко улыбнулся.
– Рад видеть тебя, брат.
– Ну еще бы! Это же я! – Батист отпустил Аарона и наморщил нос. – Благая Дева-Матерь, да от тебя лошадью разит. Надо бы тебе помыться.
– Я и сам собирался. Вот только пристрою этого грязного пейзана. Ты, – проворчал в мою сторону Аарон, – Котенок. Иди забери свои шмотки.
Де Косте принес одежду из черной кожи, а к ней – пальто и крепкие сапоги с окованными серебром каблуками, как у него. Не церемонясь, он швырнул все это на пол. Однако меня новые сапоги и брюки не занимали; я взвесил на руке, проверяя баланс, великолепный новый меч.
В скудном свете сребросталь поблескивала; ангел на крестовине как будто улыбался мне. Нерешительность, овладевшая мной по прибытии, чуть отступила, а сердце ныло не так сильно от тоски по дому. Я знал, что мне еще многому предстоит учиться; что в таком месте прежде всего надо встать на ноги. Но, правду сказать, пусть я и был сыном греха и во мне жило чудовище, я чувствовал: со мной Бог. Меч служил тому доказательством. Как будто кузнецы Сан-Мишона знали о моем приезде заранее. Как будто судьба наказала появиться здесь. Я перечитал чудесную гравировку с цитатой из Писания, беззвучно проговаривая слова.
Я хожу среди вас, аки лев среди агнцев.
– Львиный Коготь, – прошептал я.
– Львиный Коготь, – повторил, оглаживая подбородок, Батист. – Мне нравится.
Он выдал мне заодно и пояс с ножнами, и острый кинжал из сребростали под стать подаренному мечу: на его крестовине так же была выкована ангел воздаяния, расправившая прекрасные крылья. Глядя на оружие у себя в руке, я поклялся не посрамить его. Уничтожить им нечто чудовищное. Мне захотелось не просто стоять и ходить. Не просто бегать.
В этом месте я, сука, собирался летать.
Я встретил ее вечером того же дня.
Смыл с себя грязь дороги в бане, переоделся в новую одежду: черные кожаные брюки и блузу, тяжелые сапоги с голенищами по колено и окованными серебром каблуками; на подошвах было тиснение в виде семиконечной звезды – куда бы я ни пошел, всюду оставлю след в виде символа мучеников. Сняв старые вещи, я в некотором смысле отбросил то, чем был прежде, а чем стану, пока не знал. Но, вернувшись в казарму, обнаружил там настоятеля Халида. В его глазах читалась улыбка сродни той, которая застыла на его хищном лице.
– Иди со мной, Львенок. У меня для тебя подарок.
Мы отправились к сторожке у ворот, и по пути я поражался сложению настоятеля: это был человек-гора, на плечах и спине которого дикими змеями чернели длинные косы. Подъемник раскачивался на холодном ветру, когда мы спускались, а я искоса поглядывал на аббата, на шрамы от уголков губ до ушей.
– Гадаешь, откуда они у меня, – подсказал он, продолжая смотреть на хладную долину внизу.
– Прошу простить, настоятель, – потупился я. – Однако брат Серорук… говорил, что мы, бледнокровки, исцеляемся, как ни один простой смертный не умеет. В ночь, когда мастер забрал меня из деревни, мне ножом рассекли спину до кости, но сейчас от раны и следа не осталось.
– С возрастом, когда твоя кровь станет гуще, ты начнешь исцеляться еще скорее. Но мы наследуем от наших проклятых отцов и кое-какие слабости: серебро, к примеру, глубоко ранит нас, огонь оставляет шрамы. Однако ты гадаешь, что пометило меня?
Я молча кивнул, глядя в его бледно-зеленые, подведенные глаза.
– Тьма полна ужасов, де Леон. В эти ночи холоднокровки с нами пока что считаются, но братья Серебряного ордена охотятся на разное зло, а оно – на них. – Он огладил рубцы. – Этими шрамами меня наградил закатный плясун. Проклятое чудовище, способное обращаться как зверем, так и человеком. Я отправил ее в преисподнюю, где ей самое место. – «Улыбка» стала чуточку шире. – Вот только уходить без прощального поцелуя она не захотела.
Наконец платформа коснулась земли, и Халид, негромко рассмеявшись, похлопал меня по плечу. Мы пошли дальше, а мне так и хотелось задать с сотню вопросов.
Конюшня была вытесана в недрах столпа с собором, и ее потолок подпирали колонны темного камня. Внутри воняло: лошадьми, соломой и дерьмом, – но с той ночи, как я испил крови Ильзы, все мои чувства обострились, и я готов был поклясться, что за привычной вонью угадывается душок смерти. Разложения.
У входа двое мальчишек – темнокожие зюдхеймцы, соплеменники самого Халида, – седлали мохноногую гнедую кобылку. Один был мне ровесником, второй где-то на год младше. Поджарые, они носили домотканую одежду, а темные кудри стригли коротко. Судя по одинаковым ореховым глазам и формам подбородков, они, наверное, приходились друг другу родней.
– Светлой зари, Каспар, Кавэ. – Настоятель кивнул старшему конюху, затем младшему. – Это Габриэль де Леон, новый рекрут Ордена.
– Светлой зари, Габриэль, – сказал Каспар, хватая мою руку.
– Божьего утра, Каспар. – Я кивнул и глянул на его брата. – Кавэ?
– Прошу простить, – извинился Каспар. – Мой брат родился без языка. Он не говорит.
Младший конюх смотрел на меня как будто с вызовом, и я понимал, отчего так. В тех краях империи, где правили предрассудки, подобное увечье сочли бы меткой черной магии и сожгли бы ребенка вместе с матерью. Но мама научила меня, что подобное мышление – глупость, порожденная страхом, что Вседержитель любит всех Своих детей, и мне надо стараться поступать так же. Я протянул Кавэ руку.
– Что ж, я все равно не очень-то настроен болтать. Светлой зари, Кавэ.
Сердитая мина на лице парня смягчилась и, пожимая мне руку, он улыбнулся. Настоятель Халид что-то одобрительно проворчал и своим мягким баритоном позвал меня за собой вглубь конюшни.
– И тебе светлой зари, настоятельница Шарлотта. Сестры-новиции.
Проследив за его взглядом, я увидел с полдесятка фигур, сидящих на сложенных штабелями мешках: сестры из монастыря наверху, сообразил я. Все в белых рясах и чепцах, кроме сурового вида женщины в черном. Эта стояла там, где остальные сидели. Она была старше и очень худая, можно сказать, даже тощая. Ее лицо уродовали четыре длинных шрама, оставленных когтями.
– Божьего утра, настоятель. – Женщина взглянула на подопечных. – Благословите, девушки.
– Божьего утра, настоятель Халид, – в унисон пропели сестры.
– Это Габриэль де Леон, – представил меня Халид. – Новый сын Ордо Аржен.
Я уважительно склонил голову, но все же присмотрелся к сестрам исподлобья. Молоденькие, они сидели на мешках, положив на колени стопки листов, а в руках сжимали грифельные палочки. До меня дошло: они рисуют лошадей. Среди них я заметил сестру столь маленькую, что она сошла бы за ребенка. У нее были просто огромные зеленые глаза и веснушки. А ближе всех ко мне сидела та, прекрасней которой я не видел, – точно ангел, упавший с небес.
Жан-Франсуа закатил глаза и откинулся на спинку кресла. Габриэль поднял на него сердитый взгляд.
– Тебя что-то не устраивает?
– Я молчу, Угодник.
– Я только что слышал отчетливый стон, холоднокровка.
– Уверяю тебя, это просто ветер.
– Пошел ты, – огрызнулся Габриэль. – Она была прекрасна. Или так: она была не из тех, чьи портреты украшают галереи, и не из тех, кто виснет на руке какого-нибудь свиньи-толстосума. Не из красавиц, которых наряжают в шелка или запирают в золотых будуарах. Но я все еще помню, как увидел ее тем днем. Столько лет прошло, а будто вчера было.
Габриэль застыл и сидел так неподвижно, что мог бы сойти за отражение Жан-Франсуа. Чудовище, похоже, догадалось, насколько ему тягостно, а потому терпеливо ждало, пока угодник-среброносец заговорит вновь.
– Она была старше меня, лет семнадцати.
Справа над губой родинка, будто метка самой Девы-Матери. Одна бровь выгнута чуть сильнее, что придавало лицу выражение постоянного презрения. Кожа как молоко; овал лица – как разбитое сердце. Все в ней было неидеально, но эта ее асимметрия просто… восхищала. На ум сразу же приходили мысли о тайнах, подслушанных перешептываниях. Она сидела, положив на колени стопку пергаментных листов, на верхнем она успела наполовину изобразить крупного вороного мерина.
Настоятель Халид взглянул на ее искусную работу. Из-за шрамов было не угадать, но он, похоже, искренне улыбался.
– У тебя зоркий глаз и твердая рука, сестра-новиция.
Девушка потупила взор.
– Ваш комплимент – честь для меня, настоятель.
– Твою руку направляет Вседержитель, – сказала настоятельница Шарлотта, неодобрительно посмотрев на юную сестру. – Мы всего лишь его сосуды.
Девушка подняла на нее взгляд и кивнула: «Véris».
Таращиться на нее мне не стоило. По дороге в Сан-Мишон Серорук предупредил, что угодники-среброносцы дают обет безбрачия – из страха, что могут продолжить порочный род, наплодив еще больше омерзительных бледнокровок. И, клянусь, после Ильзы оспаривать это правило не хотелось. При желании я мог вспомнить ужас в ее глазах, и этот образ до сих пор не оставил меня. Я думал, до конца жизни не прикоснусь больше к девушке, тем более в обители я встретил не просто дев, а новиций Серебряного сестринства. Будущих супружниц Самого Бога.
И все же меня влекло к этой девушке. Она мельком заглянула мне в глаза, но я не отвел взгляда. Как ни странно, не отвернулась и она.
– Ну что ж, божьего утра, дочери мои, – поклонился Халид. – Да благословит вас Дева-Матерь.
– Светлой зари, настоятель. – Шарлотта щелкнула пальцами. – За работу, девушки.
Я отвел взгляд, а Халид, хлопнув меня по плечу, пошел дальше в глубь конюшни. И там, при виде ожидавшего меня подарка все мысли о сестре-новиции с волосами цвета воронова крыла вылетели из головы.
В круглом загоне стоял табун лошадей. Это были тальгостские тундровые пони выносливой породы, сосья. Ростом они уступали сородичам из Элидэна, зато шерсть у них была гуще, а желудки – просто железные. Лишений, принесенных мертводнем, эти зверюги, готовые есть что угодно, как будто не замечали. Знавал я одного человека, который божился, мол, его сосья сожрал к хренам целого пса. В загоне стояли отборные особи, а я, восхищаясь ими, снова уловил душок разложения. Задрав же голову, увидел наконец его источник.
– Матерь и Дева…
С потолка свисали двое порченых: зрелый мужчина, тощий и гнилой, и паренек, мой ровесник. Кожа бледная, вместо одежды лохмотья; они таращились на меня сверху вниз, и их глаза пылали голодным и злобным огнем.
– Не бойся, де Леон, – успокоил меня Халид. – Связанные серебром, они беззащитны, что твои дети.
Вампиры и правда покачивались, словно жуткие люстры, скованные серебряными цепями. Ни конюхам, ни сестрам, ни животным, до них, видно, дела не было никакого. Наконец я сообразил, для чего эти холоднокровки тут висят.
– Вы держите их для коней…
– Именно так, – кивнул настоятель. – Божьи твари не выносят близости ночных чудовищ, но эти скакуны призваны нести нас в битву против тьмы. Мы сразу и надолго помещаем их рядом с нежитью, и так они привыкают к бессмертным. – Халид изобразил одну из своих жутких «улыбок». – У тебя острый ум, Львенок.
Я кивнул, осознав мудрость такого решения. Настоятель же вручил мне несколько кубиков сахара. Это была настоящая роскошь – после наступления мертводня почти ничего не росло, – однако Сан-Мишон с покровительством императрицы, похоже, мог себе ее позволить.
– Выбирай, сынок.
– Что, правда можно?
Халид кивнул:
– Подарок, к предстоящим испытаниям. И выбирай с умом, парень. Конь понесет тебя в битву против ужасов, что называют тьму своим домом.
– Но… как мне определиться?
– Слушай сердце – оно укажет, что твое.
Когда я рос, у ma famille даже овцы своей не было, а таких прекрасных животных мог держать лишь благороднорожденный. Дивясь удаче – в один день мне достались и меч, и скакун, – я вошел в кораль. И там, среди табуна, нашел своего мерина: глубокий, словно тьма полуночи, взгляд; мохнатая шкура – темнейший эбен. Грива заплетена в толстые косы, как и хвост, которым он помахивал из стороны в сторону. Именно его рисовала одаренная сестра-новиция; оказалось, ее темные глаза вновь смотрели на меня: в тот момент, когда я приблизился к коню, она вздрогнула.
– Привет, малыш, – пробормотал я.
Он угостился кубиком сахара у меня с руки. Потом заржал и ткнулся мордой мне в лицо; ему хотелось еще, а я погладил его мохнатую, лоснящуюся голову и радостно засмеялся.
Габриэль покачал головой.
– Циники не верят в любовь с первого взгляда, но я, сука, эту лошадь полюбил сразу же, как увидел. И, скормив ему еще кубик сахара, понял, что обрел друга на всю жизнь.
– Как тебя зовут? – спросил я, ошеломленный его красотой.
– Его зовут Справедливый, – в ярости проговорила сестра-новиция.
Не успел я спросить, чем заслужил ее гнев, как воздух взрезал голос настоятельницы:
– Молчи, сестра-новиция Астрид!
– Не стану! – Она вскочила, уронив рисунки. На всех был один и тот же конь. – С какой стати этот пейзан берет себе Справедливого? Я…
Настоятельница залепила ей пощечину.
– Как ты смеешь мне перечить? Серебряная сестра ничем не владеет, не стяжает земных благ. Подчиняется старшим.
– Я еще не в Серебряном сестринстве, – с вызовом проговорила девушка.
Настоятельница ударила ее снова – так, что даже я вздрогнул, а от следующей оплеухи сестра-новиция упала на колени. И без того страшное лицо настоятельницы и вовсе перекосило от злости, когда она пригрозила:
– И не войдешь в него, если не оставишь своего высокомерия!
– Славно! Не больно-то хотелось!
– Кто бы сомневался! Но для приблудной дочери в этом мире есть два места, Астрид Реннье! Либо на коленях у алтаря Господа, либо на спине в борделе!
В конюшне воцарилась пугающая тишина. Астрид свирепо смотрела на настоятельницу снизу вверх. Халид явно не спешил заступаться за новицию, но вот я был тот еще дурень…
– Прошу прощения, – сказал я. – Если конь принадлежит доброй мадемуазель…
– Никакая она не мадемуазель, – отрезала настоятельница. – Она сестра-новиция Серебряного сестринства. Ей принадлежит разве что ряса. Она не заслуживает ничего, кроме наказания, которое и получит, а ты прикуси язык, если не желаешь разделить его с ней.
– Не вмешивайся, де Леон, – велел мне Халид.
Я в нерешительности посмотрел на настоятеля, а Шарлотта тем временем достала из рукава облачения кожаный ремень с коротким и острым наконечником.
– Моли Бога о прощении, – приказала она девушке.
Сестра-новиция ответила ей злобным взглядом.
– Не стану я ни о чем мол…
Не договорив, она задушенно вскрикнула, когда ремень опустился ей на спину.
– Моли, дочь шлюхи!
Астрид вскинула голову и яростно бросила:
– Пошла ты на хер.
Девушки ахнули. Жесткость во взгляде Астрид, ее упрямство потрясли меня, но больше всего удивило жестокое обращение. Я знал, каково это, когда тебя так лупцуют. Знал, сколько мужества требуется, чтобы сносить избиение молча. Плеть еще шесть раз опустилась Астрид на спину, но она не сдалась. Она бы скорее умерла, чем стала просить прощения, и я, испугавшись этого, взмолился вместо нее:
– Настоятельница, прошу, остановитесь! Если надо разделить наказание…
Я вздрогнул от боли, когда руку мне стиснули стальные пальцы, и обернулся.
– Не место тебе говорить, инициат, – предостерег меня Халид.
– Настоятель, эта жестокость переходит гр…
Он еще крепче сжал мне руку, кости чуть не треснули.
– Не. Место. Тебе. Говорить.
Я чувствовал себя трусливым выскочкой. Во рту стоял кислый привкус, в животе похолодело. Однако говорить дальше я не смел: руку ломала сокрушительная хватка, да и сам я, в конце концов, был мальчишкой. Шарлотта продолжала лупить Астрид с таким усердием, что побагровели шрамы на лице. В тишине удары звучали звонко, и меня замутило, но вот наконец девушка сломалась, как сломался бы любой.
– Бога ради, хватит!
– Ты молишь Вседержителя о прощении, Астрид Реннье?
Щелк.
– Oui!
Щелк.
– Тогда моли!
– Прости! – завопила она. – Господи, молю Тебя, прости!
Настоятельница отступила и ледяным голосом велела:
– Встань.
Я беспомощно наблюдал, как плачущая девушка собирается с силами. Обхватив себя руками, она тяжело поднялась. Во взглядах прочих сестер стоял страх, страх перед Господом, и лишь одна из них смотрела с беспокойством – миниатюрная девушка с зелеными газами и веснушками. На Астрид она взирала с жалостью, которую испытывал я сам. Вот только настоятельница Шарлотта этого чувства не разделяла.
– Ты еще запомнишь, где тебе место, дочь шлюхи. Слышала меня?
– O-oui, настоятельница, – прошептала девушка.
– Это всех вас касается! – Шарлотта с жаром оглядела подопечных. – Вы все обещаны Богу. Вы будете служить Ему и Его церкви, как и положено верным женам. Иначе ответите передо мной и самим адом!
Затем она сердито и с вызовом уставилась на меня. Я бы нашел, что сказать ей, но Халид все еще держал меня за руку. Вот я и смолчал.
– Приношу извинения за неподобающую сцену, настоятель, – сказала Шарлотта, плотно сжав губы.
– В этом нет нужды, настоятельница, – ответил Халид. – «Заблудшие овцы – добыча волков».
– Воистину. – Она сдержанно кивнула, услышав цитату из Заветов, и обернулась к новициям. – Идемте, девушки. Проведем этот день в молчаливом созерцании. Сестра-новиция Хлоя, помоги сестре-новиции Астрид.
Кивнув, миниатюрная конопатая девушка помогла товарке собрать вещи. Руки у Астрид дрожали; напоследок она еще успела сквозь слезы бросить на меня короткий взгляд, и когда девушки наконец вышли, Халид отпустил меня.
– Сильная воля сослужит тебе добрую службу на охоте, юный брат, – тихо произнес он. – А доброе сердце щитом закроет от опасностей тьмы. Но если снова ослушаешься моего приказа, я отволоку тебя к колесу и там сниму шкуру у тебя со спины. Ты – слуга Бога, но отныне ты – мой солдат. Понимаешь?
Я посмотрел в глаза Халиду, проверяя, не злится ли он, но говорил настоятель обыденным тоном и взгляд его был спокоен. Гнева аббат Ордо Аржен не испытывал, голоса не повысил, и в тот момент я понял, что истинному лидеру это и не нужно.
– Оui, настоятель, – поклонился я.
Халид кивнул так, словно все уже забыл, а глянув в сторону ворот, за которые вышли сестры, пробормотал:
– Настоятельница Шарлотта – божья женщина, преданно служит Вседержителю и Деве-Матери. Если она сегодня утратила выдержку, ты должен ее простить. Этим вечером на мессе ты познаешь боль, новобранец, но большинство из нас ждет настоящая агония.
– Почему? Что будет на мессе этим вечером?
– Кое-кто умрет, де Леон.
Халид тяжело вздохнул и посмотрел наружу, где стоял холод.
– Один хороший человек.
Когда блеклое солнце село, я под пение могучих колоколов вошел в собор.
На призыв стекались служители со всего монастыря, и было их поразительно мало: полдесятка угодников-среброносцев, где-то с десяток учеников, работники и слуги, а также монахини Серебряного сестринства. Но все же, когда мы с Аароном де Косте поднимались по ступеням собора, у меня по коже пробежали мурашки. Пусть храм и был стар, пришел в запустение, в нем ощущалась святость, а стоило войти под его своды, как у меня перехватило дыхание.
Собор вытесали из темного гранита, придав ему округлую форму – точно у печати Святой церкви Господней. По традиции в нем было два прохода с резными дверьми: на востоке, для восхода и живых, и на западе – для заката и мертвых. К куполу поднимались резные колонны выше самых величественных деревьев, а интерьер мягко освещали те же световые шарики, которые висели под потолком оружейной. Многие окна еще только восстанавливали, но от вида уже починенных захватывало дух. Сквозь огромную семиконечную звезду на фасаде с трудом проникал тусклый свет, отбрасывая на пол радужные тени. От каменного алтаря в сердце зала, словно круги на воде, расходились ряды деревянных скамей, а над ним висело огромное мраморное изваяние Спасителя на колесе: руки связаны, кожа со спины содрана, горло вскрыто от уха до уха.
На алтаре горела жаровня, бурлила в стеклянной чаше серебристая жидкость, а перед ним стоял единственный серебряный кубок.
Для чего жаровня, я не понимал, но Грааль признала бы всякая богобоязненная душа. Как и в любой другой церкви Элидэна, в соборе стояла всего лишь имитация, но с ней в зале ощущалось присутствие духа Спасителя. Клянусь, я чувствовал его.
Несмотря на размеры собора, на службу пришло всего четыре десятка человек. Батист Са-Исмаэль сидел рядом со мной, вместе с другими тремя братьями-кузнецами. Мой наставник, брат Серорук, стоял на коленях в переднем ряду, посреди горстки людей в одеяниях угодников-среброносцев: черные пальто, суровые лица. Все они казались мне живыми легендами. Многие были изувечены: у кого-то не хватало кисти руки, у кого-то глаза. В дальнем конце ряда сидел угодник с жидкими седеющими волосами; он еле заметно покачивался взад-вперед. Глаза у него налились кровью, а лицо избороздили морщины боли.
Звучала легчайшая, ангельски прекрасная музыка. Это пели в унисон облаченные в черное сестры на хорах. От звука их голосов я весь покрылся мурашками, а от красоты пения в груди зажегся древний огонь.
По витой лестнице снизу к алтарю поднялся настоятель Халид: черная ряса, на губах – вечная жуткая «улыбка». Он поднял руки, и на темной коже его предплечий я увидел серебристые татуировки: Санаил, ангел крови, скрещенные мечи и переплетенные розы, Дева-Матерь с младенцем-Спасителем на руках.
– «Я есмь слово и путь, говорит Господь», – напевно произнес Халид. – «В крови Моей грешник да обрящет спасение, а терпеливый – ключи к Моему царствию вечному».
Собравшиеся хором отозвались: «Véris». Так всегда отвечали прихожане на мессах. Эта старинная формула в переводе с элидэнского означала «наивысшая истина».
– Мы принимаем нового брата в этом Твоем доме, Господи. – Халид взглянул на меня. – Его рождение – мерзость, жизнь – грех. Его душа обречена на погибель, но мы молим Тебя дать ему сил превзойти порочность своего сотворения и с честью сражаться против бесконечной тьмы.
– Véris, – подтвердили братья.
Зазвенел алтарный колокол, а я буквально затылком ощутил дыхание Господне.
– Габриэль де Леон, – скомандовал Халид. – Подойди.
Мастер Серорук кивнул, и я, осенив себя колесным знамением, сам не заметил, как очутился у жаровни с бурлящей серебристой жидкостью.
По лестнице поднялось еще шесть человек, омытых теплым светом висевших под потолком шариков. Настоятельница Шарлотта вела трех женщин в черных облачениях с серебряной окантовкой. За кружевными вуалями угадывалась напудренная кожа и багряные рисунки в форме семиконечной звезды на глазах. Но еще две девушки, шедшие следом, носили белое облачение новиций; их лица были открыты и не накрашены.
Вот они встали передо мной у алтаря, и я сразу же узнал обеих, потому что видел их этим днем на конюшне. Хлоя, миниатюрная зеленоглазая и конопатая девушка, и та самая красавица с волосами цвета воронова крыла, которую настоятельница высекла за неповиновение. Она снова посмотрела на меня своими темными глазами.
Астрид Реннье.
На моих глазах сестра-новиция Хлоя развернула кожаный футляр с оттиском в виде семиконечной звезды; внутри лежал набор игл – длинные, они поблескивали в медовом свете.
– Мы молим Бога, дабы Он ниспослал тебе сил выдержать грядущие страдания ночи, – сказал Халид, – как ниспослал Он их Спасителю. Ибо сегодня ты отведаешь малую их долю.
Я непонимающе уставился на Халида.
– Левую руку на алтарь, – приказал тот.
Как и было велено, я опустил руку на деревянную поверхность, но лишь когда сестра-новиция Хлоя развернула ее ладонью кверху, понял, что меня ждет. Хлоя протерла кожу прохладной влажной тряпицей, и в ноздри мне ударил резкий запах крепкого спирта. Затем Астрид Реннье окунула иглу в кипевшую на жаровне серебристую жидкость. Заглянув мне в глаза, она стала произносить формулу, а остальные сестры вторили ей эхом:
Се – длань,
Владеющая пламенем,
Что освещает путь,
И обращает тьму
В серебро.
Астрид вонзила иглу мне в ладонь. Ощущение было острым и ярким, но длилось мгновение, и я лишь слегка вздрогнул, а опустив взгляд на руку, увидел капельку крови и втравленное под кожу серебро. Настоятельница Шарлотта наклонилась, изучая прокол, и сдержанно кивнула. Я тяжело сглотнул со вздохом. Было вроде не так уж и больно.
Астрид снова уколола меня в руку. Потом еще. К двадцатому разу неудобство перешло в боль, а к сотому она сменилась страданием.
Габриэль покачал головой, пристально глядя на звезду у себя на левой ладони.
– Странное это дело, когда тебя так отмечают. Чувствуешь исступленную боль, а краткие промежутки между уколами кажутся одновременно раем и адом. В неудачные дни отчим колотил меня, как собаку, но такой муки, какую причинила мне Астрид, я еще не знал. Она… жгла раскаленным железом. Я словно вышел из тела и в горячечном бреду наблюдал за процессом со стороны.
Я не знал, выдержу ли до конца, но понимал, что это – проверка, одна из многих грядущих. Если я испугаюсь иголок, то как мне сражаться с чудовищами из тьмы? Как мне тогда отомстить за сестру, защитить церковь Господню?
Я пробовал сосредоточиться на хоре, но для меня он звучал, словно погребальная песнь. Потом закрыл глаза, но ожидание следующего укола превратилось в пытку, и я посмотрел на Спасителя.
В Заветах говорится, что его освежевали заживо. Жрецы старых богов отказались принять Единую веру, распяли его на колесе от колесницы, исполосовали шипами, жгли огнем, а затем перерезали горло и бросили в реку. Он мог бы воззвать к Отцу Вседержителю, чтобы Тот спас его, но предпочел принять судьбу, зная: это объединит церковь и распространит Его слово во все уголки империи.
В крови этой да обрящут они жизнь вечную.
И вот империи грозила гибель, а церковь оказалась под натиском нежити. Я посмотрел в глаза его изваянию и взмолился:
– Дай мне сил, брат, и я отдам тебе все.
Я потерял счет времени; к концу моя ладонь превратилась в кровавое месиво, но вот наконец Астрид выпрямилась, а Хлоя плеснула мне на руку обжигающего спирта. Сквозь кипящий туман я разглядел рисунок: метку мучеников, выполненную серебристыми чернилами.
Идеальная семиконечная звезда.
– Брат Серорук, – сказал Халид. – Подойди.
Мастер Серорук осенил себя колесным знамением и приблизился к нам.
– Клянешься ли ты перед Господом Всемогущим, что введешь этого недостойного юношу в догматы Ордо Аржен? Клянешься ли перед святой Мишон, что станешь ему рукой водящей и щитом укрывающим, покуда его окаянная душа не окрепнет, дабы смог он оберегать этот мир самостоятельно?
– Клянусь кровью Спасителя, – ответил Серорук.
Халид перевел взгляд на меня.
– Клянешься ли ты перед Господом Всемогущим посвятить себя догматам нашего Ордена? Подняться над мерзким грехом своей природы и прожить жизнь в служении Святой церкви Гоподней? Клянешься ли перед святой Мишон подчиняться наставнику, внимать его голосу, следовать за его водящей рукой и вести жизнь праведную?
Я вспомнил день, когда вернулась сестра, и понял, что среди этих братьев, в этом святом ордене обрету силы и не дам подобному ужасу повториться.
– Клянусь кровью.
– Габриэль де Леон, нарекаю тебя инициатом Серебряного ордена святой Мишон. Да ниспошлет Всемогущий Отец наш тебе отваги. Да одарит благословенная Дева-Мать тебя мудростью. Да ниспошлет единственный истинный Спаситель тебе силы. Véris.
Я посмотрел в глаза аббату, и когда его хищная «улыбка» сделалась чуточку шире, от гордости весь покрылся мурашками. Серорук коротко кивнул – впервые удостоив знака одобрения с тех пор, как спас меня в Лорсоне. Голова шла кругом, а боль казалась благословением, но, несмотря на туман в голове, я ощущал умиротворение, какого прежде не ведал.
Вместе с Сероруком я вернулся на место. Прозвенел колокол, призывая всех встать. Сестры и новиции вокруг алтаря склонили головы. Халид же устремил свой взор на витраж в виде семиконечной звезды.
– От светлейшей радости к глубочайшей скорби. Мы призываем тебя, святая Мишон, в свидетели. Мы молим тебя, Господь Всемогущий, дабы отворил Ты врата Своего царствия вечного. – Он перевел взгляд на седеющего угодника-среброносца в дальнем конце нашего ряда. – Брат Янник, выйди вперед.
Хор смолк. Брат Янник стиснул зубы и возвел очи горе. У него было худое лицо, а у красных глаз залегли морщины, следы бессонных ночей. Сидевший рядом светловолосый парень – ученик, догадался я, – бледный от горя, крепко сжал его руку. Янник же сделал глубокий вдох и вышел к Халиду.
– Ты готов, брат? – спросил Халид.
– Готов, – надтреснутым, будто стекло от удара голосом ответил он.
– Ты твердо решил, брат?
Угодник-среброносец взглянул на семиконечную звезду у себя на левой ладони.
– Лучше умереть человеком, чем жить чудовищем.
– Тогда на небеса, – тихо произнес Халид.
Янник кивнул:
– На небеса.
Хор запел снова, и я узнал слова гимна, который исполняют на панихидах: печальную и прекрасную «Memoria Di». Халид двинулся к западному выходу, а Янник поплелся за ним, точно сноходящий. Один за другим во внутренний двор за дверями для мертвых вышли и остальные члены конгрегации. Я не смел заговорить, дабы не испортить момент, такой гнетущий и сакральный. Однако мастер Серорук знал, о чем я думаю.
– Это Красный обряд, Львенок, – шепнул он. – Судьба, что ожидает нас всех.
Снаружи мы выстроились в ряд и теперь смотрели, как настоятель Халид и брат Янник выходят на каменный выступ, примеченный мною ранее, и который де Косте назвал Небесным мостом. Я посмотрел на колесо у края платформы над пропастью, на реку далеко внизу, и некая часть меня догадалась, что будет дальше.
– Мы дети ужасного греха, – пробормотал мне Серорук. – И этот грех в итоге развращает всех бледнокровок. В нас живет жажда наших отцов, Львенок. Есть способы унять ее на время, дабы мы могли заслужить место в царствии Вседержителя, но в конце концов Бог карает нас за наше кощунственное сотворение. С возрастом мы, бледнокровки, становимся сильнее, однако крепчает и бессмертный зверь, бушующий в наших смертных оболочках. Ужасная жажда, которая требует крови невинных.
– Янник… кого-то убил? – шепотом спросил я. – Выпил…
– Нет. Просто он больше не в силах выносить жажду. Чувствует, как она распространяется в нем, подобно отраве. Слышит ее, закрывая глаза по ночам. – Наставник покачал головой и чуть слышно объяснил: – Мы называем это sangirè, Львенок. Красная жажда. Поначалу это шепот, нежный и сладкий, но постепенно он переходит в неумолчный крик, и если не унять его, поддашься, превратишься в голодного зверя. Это хуже, чем быть нижайшим из порченых.
Серорук мотнул головой в сторону Янника и голосом, полным скорби и гордости, сказал:
– Уж лучше окончить жизнь вот так, чем утратить бессмертную душу. В конце концов выбор встает перед всяким бледнокровкой: жить чудовищем или умереть человеком.
Даже здесь слышалось пение хора. Брат Янник скинул пальто и снял блузу. Под одеждой его тело украшали татуировки: образы мучеников и Девы-Матери, ангелов смерти и надежды. Они рассказывали историю жизни, прожитой в служении Богу. Снаружи угодник выглядел крепким и здоровым, но одного взгляда ему в глаза хватило, чтобы понять: внутри все обстоит иначе. И тогда мне вспомнилась ночь с Ильзой. Как сок ее вен ручьем потек мне в рот. Как с каждым глотком мое неистовое сердце билось только сильнее, а ее – слабее. Я вспомнил жажду, завлекшую меня столь далеко.
Во что она превратится с годами?
Во что превращусь я?
– Молим и призываем Тебя в свидетели, Отец Вседержитель, – воззвал Халид. – Как Твой рожденный сын пострадал за грехи наши, так наши братья пострадают за него.
– Véris, – отвечали братья.
Янник обернулся к нам и возложил руки на колесо. У меня во рту сделалось кисло, когда настоятельница Шарлотта подошла к нему с кожаной плетью, украшенной серебряными шипами. Но настоятельница лишь прижала плеть к плечам брата Янника, совершив семь ритуальных касаний, знаменующих семь ночей, в которые терпел страсти Спаситель. Затем к коже Янника прижали свечу, символ пламени, опалившего смертного сына Бога. Наконец Халид, опустив голову, достал серебряный нож. Хор тем временем почти допел гимн.
– Блаженная Дева-Матерь…
Я выдохнул.
– Страдания несут спасение, – напевно произнес Халид. – Служа Богу, обретаем мы путь к престолу Его. По крови и серебру прожил этот угодник, и так он умирает.
– В руки Твои, Господи, – прокричал Янник, – вручаю я свою недостойную душу!
Я вздрогнул, когда в руках Халида блеснул клинок и вспорол брату горло от уха до уха. На землю хлынул поток крови, и Янник закрыл уставшие глаза. Отзвучали последние ноты «Memoria Di», мне стало нечем дышать, а Халид осторожно, точно отец, провожающий сына ко сну, столкнул Янника за край платформы – и тот полетел вниз, навстречу водам в пяти сотнях футов под нами.
Собравшиеся осенили себя колесным знамением, а у меня в животе похолодело от страха. Среди новиций я заметил сестру Реннье: она опять смотрела на меня своими темными глазами. Тем временем Халид под звон колоколов огляделся и удовлетворенно кивнул.
– Véris, – сказал он.
– Véris, – эхом отозвались все.
Я опустил взгляд на свежую татуировку у меня на ладони, в которой пульсировала боль.
Метка жгла огнем.
– Véris, – прошептал я.
Той ночью отдохнуть мне так и не довелось. Я лежал в казарме, вслушиваясь в скрип старых деревянных стропил. Посвященные угодники-среброносцы спали в личных кельях этажом выше, а мы, инициаты, делили общую комнату. Коек в ней было больше, чем нужно, – хватило бы на полсотни учеников, но с мессы со мной сюда вернулось человек десять.
Голова шла кругом. Всего за день я получил два прекраснейших подарка, место в святом ордене и обещал Богу свою жизнь. Но еще я видел церемонию, на которой члена этого самого ордена убили, спасая от тьмы в душе. И оказалось, что та же судьба ждет меня.
Это был только вопрос времени.
– Первый день – один из самых странных.
Я обернулся и посмотрел на парня на соседней койке – того, который держал за руку Янника, пока он не вышел к алтарю. Это был ученик погибшего угодника. Крупный, с волосами песочного цвета, а судя по его церемонной манере речи, происходил он из Элидэна. Блеснув воспаленными от слез глазами, парень искоса посмотрел на меня.
– Тот еще денек, – согласился я.
– Я бы сказал, что со временем станет проще, но лгать не привык.
– Я не в обиде. – Я кивнул. – Меня зовут Габриэль де Леон.
– Тео Пети. – Здоровяк пожал мне руку.
– Соболезную по поводу твоего наставника. Помолюсь за его душу.
Тут он сверкнул глазами и ожесточившимся голосом посоветовал:
– Прибереги молитвы для себя, сопляк. Проси Бога о том, чтобы дожить до выбора, который сделал мой учитель. И о таком же мужестве.
Он задул светильник, и комната погрузилась во мрак. Я лежал в темноте, вглядываясь в густую черноту, ворочаясь с боку на бок, пока наконец де Косте не зарычал на меня с койки напротив:
– Спи уже, пейзан. Завтра тебе пригодятся силы.
Я и не знал, насколько его слова были верными. Наутро меня разбудили колокола собора; я будто совсем не спал, а в ожидании грядущего я боялся и одновременно сгорал от нетерпения. Татуировка на ладони болела и кровоточила, но после торжественной утренней мессы брат Серорук дал мне флакон ароматного бальзама.
– «Благосерд», – пояснил он. – Из-за серебра в чернилах рука заживать будет дольше, но бальзам поможет, пока кровь не сделает свое дело. А теперь ступай за мной. И оставь меч тут. Это же не твой член, еще руку себе оттяпаешь ненароком.
Исполнив распоряжение, я вышел с наставником на воздух. От холода в то утро яйца у меня чуть не втянулись в живот. В скудном и прекрасном свете, разлившимся над монастырем, мы по веревочному мосту двинулись туда, где силуэтом очерчивалась Перчатка. Внутри у меня все так и трепетало, а в морозном небе над нами нарезал круги, взывая к хозяину, Лучник.
– Наставник… куда мы идем? – спросил я.
– На твое первое испытание.
– Чего мне ожидать от него?
– Того же, что ждет тебя по жизни, Львенок. Крови.
Серорук взглянул на змеившуюся между столпами реку и вздохнул. Сегодня им владело странное настроение, но в чем причина – во вчерашнем обряде или другой напасти, – я не знал.
– Я даже немного завидую тебе, малец. Первая проба – самая сладкая. И самая темная.
Я понятия не имел, о чем он толкует, но и Серорук, похоже, не собирался отвечать на расспросы. Когда же мы вошли в Перчатку через большие двойные двери, я увидел арену для испытаний: круглую площадку под открытым небом; на мощенной гранитом поверхности бледным известняком была выложена большая семиконечная звезда. Вдоль кромки тянулись учебные манекены и странные механизмы, а на стенах висели стяги с незнакомыми гербами.
В нашу сторону тянулись бледные тени ожидавших в центре звезды людей. Впереди стоял Халид: руки скрещены на груди, полы пальто трепещут на ветру. За спиной у него висел прекрасный меч из сребростали: двуручный, смертоносный, выше меня. Халид кивнул при нашем приближении, и мы с Сероруком низко поклонились.
– Светлой зари, инициат де Леон. Брат Серорук.
– Божьего утра, настоятель, – ответили мы.
Халид жестом обвел пришедших с ним людей.
– Это люминарии Серебряного ордена, де Леон. Они пришли засвидетельствовать твое испытание крови. Добрую настоятельницу Шарлотту, главу Серебряного сестринства и мастера эгиды, ты уже знаешь.
Опустив взгляд, я поклонился мрачной женщине. Она с головы до пят была затянута в черное монашеское облачение, а ее лицо, отмеченное четырьмя розовыми рубцами, в блеклом свете казалось отлитым из воска. Когда она улыбнулась мне тонкой безжизненной улыбкой, я мельком подумал: кто же это ее так разукрасил?
– Светлой зари тебе, инициат. Да благословит тебя Дева-Матерь.
Халид мотнул головой в сторону пожилого человека в черной рясе.
– Это архивист Адамо, хранитель Большой библиотеки и истории Ордо Аржен.
Тот моргнул, уставившись на меня сконфуженно из-за толстых стекол очков. Кожа его была сморщенной, словно намокшая бумага, волосы – белыми, как снега моей юности. Спина сгибалась под тяжестью прожитых лет, а на покрытых печеночными бляшками руках я не заметил ни капли серебряных чернил.
– Аргайл а Сав, – сказал Халид, указав на стоявшего рядом великана. – Серафим братьев очага и мастер-кузнец Сан-Мишона.
Посмотрев мне в глаза, здоровяк кивнул в знак приветствия. Судя по ежику рыжих волос и похожей на кирпич массивной челюсти, прибыл он из Оссвея. Его левый глаз скрывало бельмо, а всю левую половину лица уродовал шрам от ожога, но самое удивительное – то, что вместо левой кисти к его руке был пристегнут кожаным ремнем протез из металла с каким-то хитрым механизмом. Бицепсы у Аргайла обхватом потягались бы с ногой иного мужчины, а светлую кожу покрывали оспинки ожогов, как у настоящего кузнеца.
– Инициат, – пробурчал он. – Да ниспошлет сегодня Господь тебе силы.
– Это сестра Ифе, – сказал Халид. – Адептка Серебряного сестринства.
Аббат показал на юную сестру подле Шарлотты, с любопытством смотревшую на меня голубыми глазами: стройная, миловидная; из-под чепца слегка выбился вьющийся локон темно-рыжих волос. В руках Ифе держала плоский ларец полированного дуба, а ее ногти были обкусаны до корней.
– Божьего утра, инициат. – Она поклонилась. – Да благословит тебя Дева-Матерь.
– Добрая сестра будет помогать в сегодняшнем испытании. Что же до мастера испытаний, – Халид со своей хищной «улыбкой» глянул на Серорука, – то он представится сам.
Я взглянул на упомянутого брата. Тот стоял подле Халида, словно резко очерченная тень: темно-серые усы, такие длинные, что можно завязать бантиком на бритой башке; глаза – как два сортирных очка. Выглядел брат старше Халида и Серорука – разменял, наверное, четвертый десяток. Он был худощав, а воротник пальто носил поднятым высоко и туго зашнурованным. Если не считать полированной ясеневой трости, оружия при нем никакого я не увидел.
– Меня зовут Талон де Монфор, я серафим охоты, – с резким элидэнским акцентом представился худой. – Ты станешь ненавидеть меня сильнее шлюхи, что исторгла тебя из своего чрева, и сильнее дьявола, поместившего тебя туда.
Я пораженно глянул на своего наставника, затем на Халида. Талон был серафимом охоты, вторым по чину угодником в Ордене, но отзываться в таком тоне о моей мама я бы этой сволочи не позволил.
– Моя мать не бы…
Хрясь! Трость Талона ударила мне по ногам.
– Ай!
– Во время испытания ты будешь говорить, когда к тебе обратятся. Понятно?
– Oui, – выдавил я, растирая бедро.
Хрясь!
– Что – oui, ты, неженка и скотоложец, любитель свинок?
– O-oui, серафим Талон, – задыхаясь, ответил я.
– Замечательно. – Худой глянул на Серорука, на прочих люминариев. – Можете занять свои места на трибунах, мои братья и сестры во Спасителе. Сегодня стужа, но мы быстро управимся. К концу часа либо завершим испытание, либо справим похороны.
Тут я слега побледнел, но мой наставник лишь похлопал меня по плечу:
– Не бойся. Внимай гимну, Львенок.
Вместе с Халидом и Шарлоттой Серорук двинулся к трибунам. Аргайл помог архивисту Адамо: опершись о железную руку кузнеца, старик медленно шаркал прочь со звезды. Шепчущий ветер бросал мне в лицо волосы; сестра Ифе осталась стоять рядом с серафимом, держа в руках деревянный ларец. Тощий угодник взирал на меня, словно филин, приглядывающийся к особенно сочной мышке, а я смотрел на трость у него в руке, как на готовую укусить гадюку.
– Что ты знаешь о зачавшем тебя холоднокровке, сопляк? – спросил Талон.
Вопрос застал меня врасплох. Во-первых, я не знал, что ответить. Во-вторых, от мысли о матери меня охватило негодование. Все эти годы она предупреждала меня о голоде, но ни словом не обмолвилась о том, кто я такой. Должно быть, стыдилась своего греха. Но ведь могла же как-то намекнуть…
– Ничего, серафим.
Хрясь!
– Ай!
– Говори, баловник неотесанный!
Я взглянул на каменные лица на трибунах и произнес громче:
– Ничего, серафим!
Талон кивнул.
– Ладно. Задавать следующий вопрос у меня желания не больше, чем у земли – носить тебя, но ты хоть что-нибудь понимаешь в божественных тайнах химии?
Сердце забилось чаще. У меня в деревне химия считалась темным ремеслом, поминать о котором решались только шепотом. Мама однажды сказала, что это нечто среднее между алхимией, ведовством и безумием. Не желая рисковать, я мотнул головой.
Талон вздохнул.
– Ну так позволь расширить твой так называемый кругозор, ты, членоголовый жоповлаз. Враги, с которыми тебе предстоит столкнуться на охоте, – самые смертоносные твари под Божьим небом. Холоднокровки, феи, неупокоенные, закатные плясуны, падшие… Однако Вседержитель не оставил тебя безоружным в этой бесконечной ночи. Мы научим тебя создавать нужные инструменты. Черный порошок игнис: одна искра – и он взрывается, обрушивая на чудовищ ярость неба. Серебряный щелок жжет плоть врагов. «Кронощит», «Благосерд», «Мертводух», «Терновник». – Из внутреннего кармана пальто Талон достал фиал с багряным порошком. – И, наконец, величайший дар из всех.
У меня пересохло во рту. Это был тот самый порошок, который Серорук и де Косте курили по пути сюда, на привалах у обочин Падубового тракта. От его дыма глаза у них наливались кровью.
– Что это, серафим?
– Это, ссанина ты безмозглая, санктус. Химическая вытяжка из того, что течет в жилах наших врагов. С ее помощью мы ослабляем жажду, унаследованную от чудовищ, которые нас зачали, и высвобождаем Господние дары, дабы сподручнее было отправить врагов назад в преисподнюю.
– То есть это…
Он кивнул.
– Кровь вампиров.
– В рот меня… – выдохнул я.
– Заветы называют содомию смертным грехом, так что это не ко мне. – Талон коротко улыбнулся. – Хотя ты хорошенький, де Леон, и твое предложение льстит.
Я хихикнул, приняв ответ за остроту.
Хрясь!
– Ай!
– Санктус – священный дар святой Мишон. Величайшее оружие бледнокровки против бесконечной ночи и нашей проклятой природы. Сегодня ты начнешь овладевать им и своими дарами. Первый шаг, целочка ты рваная, – это определить, к какому из четырех кланов принадлежал бессмертный хер твоего папаши. Но прежде, чем мы начнем… – Он раскрутил трость на пальцах и нахмурился. – Ты должен дать мне на это разрешение.
Я сглотнул, растирая ногу.
– Разрешение, серафим?
– Бледнокровкам запрещено использовать свои дары друг на друге без согласия под страхом наказания плетью. Мы братья по оружию, де Леон, нас роднят и цель, и кровь, и мы должны доверять друг другу как никому другому. Итак, ты согласен?
Я в нерешительно взглянул на сестру Ифе.
– А что будет, если нет?
Хрясь!
– Ай!
– Так. Ты. Согласен?
– Согласен!
Талон кивнул, прищуриваясь, я же ощутил очень странное чувство, словно кто-то легонько провел пальцами мне по черепу. Словно кто-то зашептал у меня в голове. Я поморщился, будто в глаза мне ударил луч света.
– Что… ч-что вы творите?
– У вампиров есть общие способности, которые наследуют все бледнокровки, но есть и уникальные, свойственные отдельным кланам. – Талон указал на один из гербов на стене: белый ворон в золотом венце. – Железносерды, вампиры крови Восс. Их плоть – как сталь, бывает неуязвима для серебра. Старейшины клана выдерживают и яростное пламя, но куда большее опасение вызывает их умение читать мысли слабых людей.
Мне стало ясно, откуда это странное чувство: серафим, сука, залез ко мне в голову, стал тенью в моем сознании. Внезапно он отпустил меня.
– Учись лучше закрывать разум, идиот ты мой слюнявый, – предупредил Талон. – А не то вампиры Восс распотрошат твою никчемную башку.
Я зажмурился и тряхнул головой, сообразив, что Талон унаследовал дары Железносердов. Кем тогда был мой отец? Чем же особенным наградила меня его окаянная кровь? Я немного пал духом от мысли, что серафим так запросто влез ко мне голову, но вместе с этим трепетал в предвкушении, когда же раскроется мой дар.
Серафим тем временем указал на другой герб с шитьем в виде двух черных волков и двух узорчатых красных кругов – лун Ланис и Ланэ.
– Клан Честейн, Пастыри. Этим холоднокровкам подвластны животные. Честейны видят их глазами, управляют зверями, как марионетками. Старейшины клана даже умеют принимать облик облюбовавших мрак созданий: летучих мышей, кошек, волков. Когда охотишься на Честейна, сопляк, зверям доверия нет, ибо те из них, что зрячи во тьме, – во власти вампиров.
Серафим кивнул в сторону третьего герба: щит в форме сердца, который омывает волна прекрасных роз и змей.
– Клан Илон, Шептуны. Эти – опаснее мешка сифилитических змей. Сломить волю слабого умеет любой вампир, но Илоны играют чувствами: подогревают гнев, усиливают страх, воспламеняют страсть. А если охотник не может положиться на собственное сердце, на что ему опереться тогда?
Талон махнул тростью в сторону последнего герба: белый медведь и разбитый щит на синем поле.
– Клан Дивок, Неистовые. Обладают силой, при виде которой прочие гнилые выблядки ночи обделывают свои нечестивые панталоны. Эти твари голыми руками порвут на части взрослого мужчину. Старожилы их клана кулаками пробивают крепостные стены, а от их поступи дрожит земля. Прочие холоднокровки рядом с ними – беззащитные дети.
У меня закружилась голова, а Талон обратился к стоявшей рядом монахине:
– Добрая сестра?
Ифе открыла ларец, из которого достала фигурную серебряную трубку, выполненную в форме Наэль, ангела благости: сложенные ладони образовали чашечку, в которую Талон отсыпал щепотку санктуса.
– Итак, чудовище, что обрюхатило твою мамашу, принадлежало к одному из этих четырех кланов. И тебе передался его дар крови, пусть и жиденький. Помнишь, как начал проявлять какие-нибудь странные способности? Ребенком тебя не тянуло к животным? Не получалось делать так, чтобы всегда выходило по-твоему? Или, может, ты заранее знал, что скажут другие?
Я прикусил губу.
– Моя сестра Амели… Ее убил холоднокровка, и она вернулась домой порченой. Я сражался с ней голыми руками.
– Хм-м-м… – Талон кивнул. – Возможно, ты из Дивоков. Та же проклятая кровь течет в жилах нашего настоятеля. Отлично. С этого и начнем.
Я обернулся, и Халид кивнул мне с трибуны. От мысли, что я из одного с ним рода, у меня внутри снова все затрепетало.
Талон трижды ударил о плиты палкой. Заскрипел, смещаясь, промасленный камень, и в центре звезды открылся люк.
К нам на цоколе из темного гранита поднимался тот самый порченый, которого Серорук привез в монастырь из Лорсона. Его серая, покрытая пятнами кожа напоминала пустошь, рот – усеянную лезвиями яму. Он был прикован к полу серебряной цепью, от прикосновения которой шипела и дымилась его плоть. Взглянув в пустые глаза порченого, я будто снова перенесся в тот день, когда домой вернулась сестра.
Открылись и другие секции семиконечной звезды, и на цоколях из них поднялась свора бойцовых волкособов; их тоже крепко держали стальные цепи. Твари заходились бешеным лаем на порченого в центре звезды, но чудовище смотрело только на меня полными бесконечного голода глазами.
Талон поднес к моим губам серебряную трубку с длинным мундштуком.
– Затянись поглубже, – посоветовал он. – Как святая Мишон собрала кровь Спасителя с колеса и обернула грех его смертоубийства на благо святого Божьего промысла, так и мы оборачиваем на благо собственный грех. В величайших ужасах закаляются величайшие герои.
Все еще в нерешительности я посмотрел на наставника, затем на сестру Ифе. Она взглянула на меня ярко-голубыми глазами и прошептала из-за вуали те же слова, которые сказал мне Серорук:
– Внимай гимну.
Сердце колотилось, в животе гнездился страх, но если это испытание, то я не провалю его на глазах у люминариев Ордена. Серафим Талон вложил трубку мне в уста, чиркнул огнивом и велел вдохнуть дым – и поглубже.
Делая наброски у себя в книге, Жан-Франсуа глухо побормотал:
– Первая проба всегда самая сладкая. И самая темная.
– Как и обещал Серорук. – Габриэль кивнул. – Знал бы я тогда, что он имеет в виду, бросился бы наутек, назад к мама, в ее объятия, захлопнул бы дверь перед тьмой, обитающими в ней ужасами и людьми, ходящими на окованных серебром каблуках. Ибо в тот день Талон, дав мне затянуться чудесной отравой, ковал не героя. Он ковал цепь, которую мне было не разорвать.
Начиналась она в серебряных ладонях ангела. С тонкой струйки алого дыма, который тянулся у меня на языке. Внутри меня все будто налилось свинцом и в то же время стало легче перышка. Я полыхал, услышав первые нотки симфонии: светлой, как небеса, и красной, как кровь.
Внимай гимну, Львенок.
– Боже, – выдохнул я. – О пресвятой и благой Спаситель…
Не знаю, насколько я забылся, пока с боем пытался оседлать эту волну и, омытый кипящим багрянцем, собирал осколки чувств. Помню только звук, заставивший меня вынырнуть. Ему хватило силы и пронзительности, чтобы пробиться через ноты кровокрасной симфонии. Разбуженный, я слышал металлический звон.
Открыл глаза, и мое грохочущее сердце ушло в пятки.
Порченый несся прямо на меня.
Ни серафима Талона, ни сестры Ифе нигде не было видно. Я остался один. Без оружия. Мгновения превратились в минуты, минуты – в часы, а на меня, выпростав руки со скрюченными пальцами, летело чудовище. Вблизи холоднокровки волкособы заходились безумным лаем. Сердце мое мчалось галопом, а в левой ладони загорелось серебряное пламя.
Меня воспитывали в Единой вере. Каждый prièdi я ходил в часовню и молился перед сном. Я любил Бога, боялся Его. Поклонялся Ему. Но впервые я ощутил Его присутствие. Его любовь. Во мне проявилась Его сила. Я двигался так, словно за плечами у меня развернулись ангельские крылья. Порченый раззявил рот, вывалив распухший язык, но я отшагнул в сторону, и чудовище пронеслось мимо и врезалось в стену.
Я подобрал конец серебряной цепи и ударил им как хлыстом. Тварь обернулась и схватила меня за горло нечестивой хваткой, но я нашел в себе силу – ту самую, которую ощутил в день, когда Амели вернулась домой. Я раз, потом другой крутанул запястьем, наматывая на кулак цепочку. Замахнулся и как следует врезал чудовищу прямо по черному раззявленному рту.
Затрещала кость, полетели выбитые зубы. Тогда я саданул снова, почти не слыша глухих чавкающих звуков, с которыми серебро впивалось в зловонную плоть. На плече у меня сидел старинный друг – ненависть, а разум осветился образом сестры, танцующей под музыку, которую слышала она одна, под гимн, звучавший теперь и для меня – красный, красный, красный. Когда я закончил, от головы чудовища осталось только черное пятно на стене, бесформенный комок костей и плоти, свисающий со сломанной шеи.
Внимай гимну, Львенок.
Я отпустил порченого, и он упал. Глаза мне застило красным, все ангелы запели в унисон. Моя правая рука превратилась в кровоточащее месиво, кулак сбился до кости. Мне казалось, будто я вырос так, что, привстань я на цыпочках, и саму Деву-Матерь в уста поцелую. Но тут с трибун прокричал Талон:
– Не страшно. Следующий!
Я услышал топот множества лап, скрип когтей по камню, и обернувшись, увидел, как на меня летит свора волкособов. Не зная, куда деваться, я сжал в окровавленном кулаке цепочку. Десяток тварей мчался на меня, выпучив глаза и ощерив пасти. Чувствуя вздымающуюся панику, я раскрутил цепочку, над головой, думал так отпугнуть их. Попятился к стене, а волкособы замедлились, рыча и обступив меня плотным кольцом. Почему они напали на меня? Вредить им желания не было, но и кормом для них становиться – тоже; над головой свистела окровавленная цепь, а в мозгу неистово звучал кровогимн.
– Вели им отойти! – крикнул Серорук. – Командуй ими!
– Пошли нахер! – зарычал я на тварей. – Прочь, ублюдки!
– Не голосом, ты, безмозглый скотоложец! – бросил Талон. – Разумом!
Как сделать то, чего от меня хотел серафим, я даже не догадывался, но все же попробовал. Продолжая раскручивать над головой цепочку, упер взгляд в самого крупного волкособа, зверюгу с кривыми зубами, пятнистой шкурой и сверкающими глазами. Я сам ощерился и мысленно зарычал на него, чувствуя себя последним дураком. И пока я был сосредоточен на самом крупном паршивце, один из мелких рискнул и, прошмыгнув под цепочкой, кинулся мне на грудь.
Выругавшись, я отпихнул его, но мне в бок тут же врезалась туша потяжелее. В предплечье, прокусив кожу и мясо, впились зубы. Заорав, я ударами попытался сбить волкособа с руки. Еще один бросилась мне в ноги и опрокинул, укусил в плечо; по спине потекла горячая кровь. Тогда я снова отмахнулся цепью, и шавки разлетелись в стороны, но их было так много – я даже не знал, куда смотреть. И вот они стали рвать меня, а я закрылся руками и закричал, не понимая, что же привело их в такое бешенство. Они были словно одержимые, будто не владели собой.
– А, – произнес Жан-Франсуа, – понятно.
– Oui, – ответил Габриэль. – Потом они резко отступили, а я, весь в крови, перекатился, встал на ноги и снова подхватил цепь. Шавки пятились, облизывая окровавленные зубы и глядя теперь только на брата Серорука: наставник взмахнул рукой, и волкособы вернулись на звезду, словно послушные северные овчарки по приказу пастуха.
Под взглядами собравшихся серафим Талон снова ступил в круг. Гремя каблуками о гранит, он в сопровождении сестры Ифе шел ко мне. Я едва стоял, по разодранным рукам и ногами стекала горячая кровь. Кровогимн панихидой звучал в голове, санктус все еще бежал по моим жилам вместе с гневом.
– Что ж, ты точно не Честейн. С животными у тебя никакой связи. – Талон взял меня за руку. – И не Восс, как я посмотрю: твою нежную кожицу порвали, как бумажку.
– Руки, нахер, убери!
Талон обратился к Халиду:
– Да он никак расстроился, добрый настоятель!
– Меня чуть не убили!
Талон фыркнул:
– Ты бледнокровка, сопляк. Так просто тебе не сдохнуть. Пара часов – и от ран следа не останется. – Серафим огладил свои внушительные усы и раскрутил в пальцах треклятую трость. – Наши дары проявляются в моменты опасности, которые как раз создает испытание. Так что хорош скулить, ты, мелкий тупорылый говномес.
– Вы сделали это намеренно? – Я посмотрел в глаза собравшихся. – С ума сошли?
– А ты, выблядок? – улыбнулся Талон.
Я заскрипел зубами и сжал кулаки.
– Я бы на твоем месте не стал этого делать, маленький ты мой деревенщина, – предупредил Талон. – Ударишь серафима Серебряного ордена без нужды, и тебе всыплют плетей не хуже, чем инквизитор на День ангела благости. – Он огладил свои длиннющие усы и едва заметно улыбнулся. – Но, возможно… если бы я ударил тебя первым…
– Что?
– Если я ударю первым, можешь дать сдачи. Кровь за кровь, а, настоятель?
Халид кивнул ему с трибуны:
– Кровь за кровь.
– Ну так дай мне повод, ты, бестолковый членосос, – бросил Талон. – Используй гнев. Используй ярость. Используй негодование, от которого так дрожат твои милые губешки, и заставь меня ударить. А если ударю первым, дашь мне сдачи. Вот и разозли меня, парень. Приведи в ярость.
– Я…
Хрясь!
– Давай! Пробуди во мне злость!
– Я не…
Хрясь!
– Да прекрати уже, во имя мучеников!
– Разозли меня! – Талон с пугающей силой толкнул меня на стену. Приблизился почти вплотную, и я увидел его пронизанные венами краснющие глаза. Серафим зашипел, оскалив клыки: – Прими то, что внутри тебя! Проклятие в твоей крови!
Я стиснул зубы, в висках стучало. Сестра Ифе даже не пошевелилась, чтобы помочь мне, а люминарии взирали на меня с трибун холодно и безучастно. Но мое испытание еще не кончилось, и мне хотелось заслужить место в их рядах, узнать, какие дары оставил мне отец. И тогда я постарался прислушаться к словам Талона. Я принял свою ярость, это пламя северянина в моих жилах, и ощутил его так явственно, будто под кожей у меня и впрямь горел огонь; вообразил, как горит серафим, как из меня вырывается поток пламени и охватывает его. Сжав окровавленные кулаки и тяжело дыша, я сосредоточил весь свой гнев и боль, направил их в Талона.
Выпучив глаза, он коротко втянул воздух.
– Нет, – наконец со вздохом произнес он. – Совсем ничего.
Талон отпустил меня. Поблескивая своими похожими на выгребные ямы глазами, серафим охоты отвернулся, огладил усы и посмотрел на люминариев. Серафим Аргайл, прикрыв рот металлической ладонью, что-то хмуро шептал на ухо Халиду. Лицо Серорука напоминало маску. Архивист Адамо, похоже, уснул, уронив голову на плечо Шарлотте. Меня терзала неуверенность; из-за санктуса боль в ранах ощущалась, как притушенное пламя, с пальцев на сапоги капала кровь. Сестра Ифе взирала на меня обеспокоенно и тем не менее не сделала и шага в мою сторону. Серафим тем временем медленно повернулся на месте, чиркнув каблуками по плитам, и поджал губы.
– Давненько нам твой брат не попадался. Как же это удручает.
– В каком смысле?
– В таком, что ты не особенно-то и одарен. – Серафим махнул уркой в сторону порченого, которому я размозжил башку. – Да, ты силен, как и всякий бледнокровка, но ты явно не потомок клана Дивок. У тебя нет связи с животными, и твоя кожа не противостоит увечьям, так что из списка вычеркиваем еще и Честейнов с Воссами. Но и к управлению чужими чувствами таланта у тебя нет, так что ты не Илон.
– Тогда… кто же я?
Талон окинул меня кислым взглядом.
– Слабокровка.
Я глянул на наставника.
– Кто-кто?
– Отпрыск слишком молодого и слабого вампира, которому нечего было передать тебе, – ответил Талон. – У тебя нет клана. Никаких даров крови, кроме тех, которыми наделены мы все.
Я сразу забыл о боли в ранах. Внутри у меня все опустилось, хотя я даже толком не понимал отчего.
– В-вы уверены? Может, меня еще не до конца про…
– Я уже десять лет как серафим охоты, сопляк. Испытаний провел столько, что слабокровку вижу сразу. – Талон скривился в улыбке. – И один такой прямо передо мной.
Огладив усы, серафим развернулся и пошел прочь по рисунку в виде звезды. Сестра Ифе наконец подошла ко мне и, похлопав по окровавленному плечу, пробормотала:
– Тебе все равно предстоит творить Божий промысел, инициат. Храни любовь Девы-Матери в сердце и учение Вседержителя в голове – и все будет хорошо.
Я взглянул на Серорука и настоятеля Халида. Звучание кровогимна еще не отпустило, разодранные конечности дрожали, а пропитанные потом волосы лезли в глаза.
– Я разочарован, – произнес напоследок Талон, и меня словно ударили под дых.
Разочарован.
Всю ночь это слово не шло у меня из головы. И если новости о новом ученике как-то обескуражили Серорука, он этого не показывал: держался стойко, ведя меня назад в казарму. А вот сердитая мина мастера-кузнеца Аргайла, поджатые губы настоятельницы Шарлотты, слова серафима Талона меня не оставляли. Его голос так и звучал у меня в ушах, пока я сидел у себя на койке и чистил от крови сапоги.
Разочарован.
– Все равно бы пробил его сраный блок, – прорычал я.
– Вы только посмотрите, что черви не доели, – произнес кто-то.
Я поднял взгляд и увидел в дверях Аарона де Косте в компании другого инициата, высокого брюнета по имени де Северин. Тот держался, как и де Косте, – так, будто он и сват, и брат самому императору. А судя по паршивейшей улыбке на лице Аарона, слух о моем испытании уже разошелся среди инициатов.
– Я знал, что ты худородный, Котенок, – усмехнулся он. – Только не думал, что настолько.
– Хрен тебе в ноздри, де Косте. Предупреждаю, больше я этого терпеть не стану.
– Думаю, это логично, – пробормотал барчук в сторону де Северина. – Пейзаны-вампиры возлежат с пейзанками. Такой себе мазок в картине о буднях деревенщин.
Его приятель хохотнул, и во мне разгоралось пламя.
– Моя мать не пейзанка. Она из рода де Леон.
– О, хозяйка поместья, не сомневаюсь. И убогая дырень, из которой мы тебя вытащили, это ее летняя усадьба, да? – Аарон задумчиво свел брови к переносице. – Или так, летняя конура?
Де Косте был старше меня, года на два-три, да еще и выше на несколько дюймов. Побить я его вряд ли смог бы, но – готов был Богом поклясться – дерзнул бы, отпусти он еще шуточку про мою мать.
– Да, у меня нет клана, – отрезал я. – Но я все равно бледнокровка. И могу сражаться.
Де Косте рассмеялся:
– Уверен, у Вечного Короля от страха поджилки дрожат.
– Как и положено, сука, – бросил я и снова принялся чистить сапоги.
Барчук подошел к кровати и, не сводя с меня взгляда, взял со столика рядом Заветы.
– Так вот кем ты себя возомнил? Отважный маленький Габриэль де Леон скачет к наваленному из трупов престолу Фабьена Восса, с новеньким серебряным мечом наголо, и в одиночку спасает мир? – Аарон рассмеялся. – Смотрю, ты ни хрена не понимаешь.
– Я знаю то, что мне нужно знать. Мне было предначертано здесь оказаться, а этот орден – единственная верная надежда в войне против Вечного Короля.
– Никакая мы не надежда, Котенок.
Я сердито взглянул на него.
– Что ты хочешь этим сказать?
– А то, что мой брат Жан-Люк – шевалье в императорской армии, в Августине. Золотое войско. Собранные в столице силы сметут Вечного Короля, не успеют его хромые шавки доковылять до Нордлунда. О, наше дело, может, и правое, но печальная истина в том, что при дворе никто не верит, будто угодники-среброносцы хоть что-то решают. – Аарон, скривившись, обвел казарму рукой. – Единственная причина, по которой на этот монастырь выделяют деньги, в том, что императрица Изабелла очарована мистицизмом, а император Александр любит, когда новая жена ему отсасывает.
– Не пизди, де Косте, – сказал я.
– Тебе-то что об этом знать, слабокровка? – вздохнул де Северин.
– Знаю, что Господь направил меня сюда. Моя сестра погибла от рук этих чудовищ, и если я хоть как-то могу остановить их, то сделаю все возможное.
– Молодец, – ответил Аарон. – Такая вера, такое рвение… и все же ты – лишь ссаки на ветру. Ну, взгляни на себя. Ma famille может отследить свои корни до самого Мученика Максимилля. Моя мать – баронесса богатейшей провинции Нордлунда и…
– И все же опустилась до сношания с вампиром.
Де Косте замолк, но тут вошел Тео Пети. Здоровяк был одет в кожаное пальто, но блузу под ней не зашнуровал: я разглядел кусочек поблескивающей металлом татуировки. От костяшек пальцев и до локтя левой руки Тео тянулся прекрасный ангел, а на груди, кажется, виднелся рычащий медведь. С собой ининциат нес тарелку куриных ножек и, плюхнувшись на кровать, принялся шумно грызть их.
– Вот это-то и забавно в высокородных дамах, – вслух подумал Тео. – Встав на четвереньки, они становятся вровень с простыми бабами.
– Вены – канавы, рот – помойка. Кто это? – усмехнулся де Северин. – Тео Пети! Влез, когда его никто не спрашивал.
– Мы все тут бастарды нежити, Аарон. Все мы дерьмо на подошвах императорских сапог. Все мы прокляты. – Тео ткнул в лицо де Косте куриной ножкой и, жуя, договорил: – Так что давай уже заканчивай с этими своим проповедями несчастного барчука, ага?
Аарон ответил ему сердитым взглядом.
– Может, твоего наставника и забрала sangirè, но это не повод забывать о манерах, Пети. Тут я старший.
Тео на миг перестал жевать и сверкнул глазами.
– Помянешь моего наставника еще раз, и мы твои слова проверим на деле, Аарон.
Де Косте смерил здоровяка взглядом, но напирать ему, похоже, не сильно хотелось. Вместо этого он улегся на подушку и еле слышно пробурчал:
– Куцый хер…
Тео улегся на кровать с ногами и насмешливо произнес:
– Твоя сестрица говорит иначе.
Я тихонько хихикнул, делая в уме пометку.
– Ты над чем это смеешься, Котенок? – прорычал Аарон.
Я метнул в де Косте ядовитый взгляд, но спор, похоже, разрешился. Тогда я посмотрел в глаза Тео и молча кивнул ему в знак признательности. В ответ здоровяк равнодушно пожал плечами – видно, дело было не столько в защите моей чести, сколько в личной неприязни Тео к де Косте. Вот так я, притихший, избитый и без друзей, вернулся к чистке сапог, стараясь не сильно переживать из-за провала в Перчатке. Я не принадлежал ни к одному из кланов, и у меня не оказалось даров, кроме тех, которые наследуем все мы. Об отце я ничего не узнал, но несмотря на слова Аарона, несмотря на испытание, я по-прежнему верил: сюда меня привела судьба. Бог хотел, чтобы я прибыл в Сан-Мишон. Слабокровка я или нет.
Габриэль ненадолго умолк, глядя на сцепленные пальцы рук.
– Хочешь знать, что самое страшное, холоднокровка?
– Ну, поведай мне об ужасах, Угодник, – ответил Жан-Франсуа.
– Позднее той ночью, лежа в постели, когда от ран уже остались одни воспоминания, я обдумывал сказанное де Косте о его служивом брате. О том, что монастырь восстанавливают лишь по прихоти императрицы. И первым делом мне в голову пришла мысль не о людях, которых удастся спасти, если Золотое войско сокрушит Вечного Короля. Не о солдатах, которые погибнут, атакуя его, и не об ужасе грядущей войны. Первым делом я помолился, чтобы она не закончилась без моего участия.
Габриэль со вздохом посмотрел в глаза летописцу.
– Представляешь? Я боялся, что не успею.
– Разве не о том грезят все юноши с мечами? Добыть славы или героически погибнуть?
– Слава, – фыркнул Габриэль. – Вот скажи мне, вампир, если смерть такая славная, то что же ее раздают так задешево самые недостойные люди?
Последний Угодник покачал головой.
– Я понятия не имел, что грядет и кого из меня слепят. Знал только: отныне это – моя жизнь, и снова поклялся себе стараться изо всех сил. Что бы там Аарон ни говорил, я нутром чувствовал: Сан-Мишон – спасение империи. Искренне верил в свое предназначение, будто все это – убийство моей сестры, Ильза, проклятая и греховная кровь в моих жилах – часть Божьего замысла. И если довериться Ему, молиться, превозносить имя Его и следовать Его слову, то все получится.
Габриэль фыркнул, глядя на ладонь с меткой-звездой.
– Вот ведь я, сука, был дурень.
– Не унывай, де Леон, – тихим, как шуршание пера, голосом произнес холоднокровка. – В своих надеждах ты был не один. Однако никому не дано превзойти врага, которому неведома смерть.
– Снега Августина пропитались не только человеческой кровью. В ту ночь вы гибли толпами, холоднокровка.
Вампир пожал изящными плечами.
– Наши мертвые остаются лежать. А ваши восстают против вас.
– По-твоему, это хорошо? Скажи, ты ведь задумываешься, к чему все это приведет? После того как чудовища, которых вы наплодили, осушат эти земли, выпив мужчин, женщин и детей, вы все подохнете с голоду. Что порченые, что высококровные.
– Отсюда и потребность в жестком правлении. – Вампир огладил бледными пальцами вышитых волков на кафтане. – Императрица, устремленная к созиданию, а не к разрушению. Фабьен Восс поступил мудро, используя в качестве оружия грязнокровок, но их время на исходе.
– Порченые превосходят вас числом, полсотни на одного. Есть четыре крупных клана крови, и у каждого на службе рабы-мертвецы. Думаешь, они вот так без боя отдадут свои легионы?
– Пусть бьются сколько угодно. Все равно проиграют.
Габриэль с холодным расчетом посмотрел на чудовище. В его жилах все еще гремел набатом, обостряя не только чувства, но и ум, кровогимн. Лицо холоднокровки было каменным, а глаза напоминали жидкую тьму, но даже самая гладкая глыба могла поведать историю – тому, кто обучен ее видеть. Несмотря ни на что – резня, предательство, неудача, – Габриэль де Леон оставался охотником и свою добычу знал. В мгновение ока он увидел ответ, четкий и ясный, словно сам вампир написал его на странице своей проклятущей книжонки.
– Вот для чего вам Грааль, – выдохнул он. – Думаете, чаша дарует вам победу над остальными кланами крови.
– Детские сказки мою императрицу не занимают, Угодник, а вот твоя история ей интересна. – Чудовище постучало по книжке у себя на коленях. – Так что, будь добр, вернись к ней. Ты был пятнадцатилетним юношей, рожденным во грехе от вампира, когда тебя притащили из провинциальной дыры в неприступный монастырь святой Мишон. Потом ты вырос и, сдержав клятву, стал образцовым воином Ордена. О тебе слагали песни, де Леон. Черный Лев, хозяин Пьющей Пепел, убийца Вечного Короля. Как можно подняться с такого дна и стать легендой, – чудовище скривило губы, – чтобы потом пасть так низко?
Габриэль плотно сжал губы и посмотрел на огонек светильника. Красный дым все еще действовал, обостряя не только ум, но и воспоминания, среброносец провел пальцем по буквам под костяшками пальцев, которые складывались в слово «терпение».
Прожитые годы казались мгновениями, и мгновения эти он видел кристально ясно. Он ощущал запах ландыша, а в его мысленном взоре отражалось свечное пламя. Он словно наяву чувствовал, как под его руками покачиваются гладкие бедра, видел вожделение в темных глазах, а вишнево-красные уста касались его губ, и впивались в голую спину ногти. Он услышал горячий, отчаянный шепот и, сам того не ведая, еле слышно повторил за ним:
– Нам нельзя этого делать.
Жан-Франсуа склонил голову набок.
– Нет?
Габриэль моргнул, возвращаясь назад, в холодную башню, к мертвой твари. Во рту стоял вкус пепла, в ушах – крики чудовищ, что веками обманывали смерть, но принимали ее от его руки. А потом он посмотрел в глаза холоднокровки и голосом, в котором угадывались тень и пламя, произнес:
– Нет.
– Де Леон…
– Нет. У меня сейчас нет желания рассказывать о Сан-Мишоне, если не возражаешь.
– Я возражаю. – На безупречном лбу Жан-Франсуа залегла тонкая морщинка. – Хочу послушать о твоих годах в монастыре бледнокровок. О твоем ученичестве, восхождении.
– И наслушаешься, только в свое время, – прорычал Габриэль. – У нас с тобой впереди целая ночь. И, готов спорить, все ночи, сколько потребуется. Но если ты ищешь знаний о Граале, то нам стоит вернуться ко дню, когда я его нашел.
– Истории рассказывают не так, Угодник.
– Это моя история, холоднокровка. Она – последнее, что я расскажу на этом свете, поэтому, если ты принимаешь у меня исповедь, как священник, то поверь: я лучше знаю, в каком порядке мне, сука, перечислять свои грехи. К концу истории мы вернемся в Лорсон, Шарбург, к красным снегам Августина и, oui, в Сан-Мишон, но сейчас я расскажу о Граале: как он попал ко мне, как я его утратил. Если я обещаю, что твоя императрица в конце получит все ответы, то так оно и будет.
Жан-Франсуа крови Честейн глухо зарычал с недовольством, едва заметно оскалив клыки. Но в конце концов огладил перья воротника и уступил, дернув подбородком.
– Что ж, ладно, де Леон. Поступай как знаешь.
– Как всегда, холоднокровка. И в этом, сука, полбеды.
Последний Угодник откинулся на спинку кресла и сложил пальцы домиком у подбородка.
– Итак, – со вздохом произнес он, – все началось с кроличьей норы.