Полагаю, в те времена я тоже умел лучше любить и меня любили больше — это взаимосвязано. Тогда мы не пытались заглядывать в глубь прошлого, а настоящее казалось гораздо ярче — не таким, как стало представляться позднее, — чем-то вроде крошечной частички мира.
Семья наша не была богатой — отец работал мясником, — но дела шли успешно, и у нас было двое слуг. Уверен, что в тот день у отца не осталось мяса для продажи на рынке. Для нашего пира под девизом «Добро пожаловать домой» он зарезал упитанного теленка и каждое второе существо с лапами и мясом, которое могло пойти под нож.
Я ожидал приезда брата с ужасом, смешанным с возбуждением. Надеялся, что в тот вечер домой явится улучшенный вариант моего брата вместе с женой, но предчувствовал, что, скорее всего, вернется заносчивый садист, когда-то покинувший дом.
Дом и внутренний двор были прибраны как для императора. Покончив с суетливыми приготовлениями, мы все стали ждать в напряженном молчании — мои родители, два младших брата, дяди, дедушка по материнской линии, несколько кузенов, слуги. Из-за тревожного ожидания мы были не в состоянии есть или разговаривать.
Не в правилах моего брата было бы приехать к свежеприготовленному ужину, к которому подавалось превосходное мясо с разными соусами, когда вся семья в радостном нетерпении ожидала гостей. В его правилах было приехать, когда кушанья остыли и засохли, а волнение ожидания обернулось беспокойством и тревогой.
Пока мы ждали, начался дождь. Помню, как мать радостно что-то говорила, пытаясь расшевелить нас. Тогда мы говорили по-гречески. Не на языке Софокла, а на отдаленно напоминающем его диалекте. Я до сих пор слово в слово помню разговор. Я и сейчас пытаюсь не забывать старые языки, но не так уж просто держать их в голове. Они созданы для общения, а в наши дни никто на них не говорит.
Брат прибыл не верхом и не в блестящих доспехах, как мы воображали, а пешком, одетый не по погоде и раздраженный. Он первым вошел из мрака в освещаемое свечами помещение. Взглянув на него, я стал думать, что сделалось с его военной карьерой, но тут в комнату вошла его жена. С того момента, когда она откинула капюшон и открыла лицо, я больше не думал о брате. Вот к этому моменту я бы хотел привлечь ваше внимание. Он имеет значение.
На протяжении двух столетий я видел девушку из Северной Африки лишь в своих воспоминаниях и во снах, но, взглянув на жену брата, к своему удивлению, увидел ее снова во плоти. До сегодняшнего дня не было души, которую я узнавал бы более стремительно и с большим энтузиазмом, чем ее. Сколько бы ей ни было лет и каковы бы ни были обстоятельства, она производит на меня очень сильное впечатление.
Я слишком долго глазел на нее — сначала из-за смущения, потом из-за потрясения и, наконец, из-за возбуждения. Брат ожидал, что его встретят с надлежащими поклонами, но мои глаза почти с болезненным восторгом были устремлены на его жену. Мое глупое поведение в тот вечер явилось причиной многих несчастий.
В конце концов до моей тупой башки дошло, что раздосадована она, а не он. Она была смущена и сбита с толку моим вниманием. Опустив голову, потупила глаза, в иные времена, когда я видел ее, выражавшие уверенность.
Я постарался взять себя в руки. Обняв брата, отошел в сторону, уступая место другим членам семьи. Я смотрел, как родители приветствуют свою новую дочь, Софию.
В тот вечер я словно вращался по ее орбите, пребывая в каком-то странном оцепенении. Где бы я ни находился и чем бы ни занимался, это имело отношение к ней, хотя я противился этому. И еще я старался подолгу на нее не пялиться.
К тому же она чувствовала себя не в своей тарелке. Вместо того чтобы есть, она посматривала на нас, свою новую семью, часто бросая взгляды на мужа. Все присутствующие ели и пили, а она скромно сидела, положив руки на стол. Брат заметил это не раньше, чем влил в себя несколько кубков вина.
— Наша еда тебе не подходит? Съешь что-нибудь! — рявкнул он на нее, и она наконец стала есть.
Той ночью я лежал без сна, не переставая изумляться. Поначалу я был растроган даже тем, что увидел ее, узнал, что она по-прежнему жива и теперь рядом со мной. Но постепенно до моего сознания начала доходить несправедливость того, в каком качестве она здесь появилась. Я тогда еще не осознавал всей меры своей любви к ней.
Но, услышав через стену голос брата, я стал отдавать себе отчет в том, что происходит. Она была его женой. Принадлежала ему, а мне — никогда.
Я не ревновал. Во всяком случае, поначалу. Я благоговел перед ней и перед тем, какую роль она играла в моем сознании. Я жаждал прощения. Не осмеливался желать ее или стараться заслужить ее. Если мой брат был добр к ней и она его любила, я нашел бы радость в их радости и просто был бы счастлив иногда находиться рядом с ней. Мне кажется, я не лукавил.
Но он не был к ней добр. Голос из-за стены угрожающе звенел.
Я не слышал всего, но он назвал ее шлюхой. Не один раз я услышал свое имя.
На следующий день я не осмеливался смотреть на нее из-за чувства стыда и вины. Почему я не сделал для нее ничего хорошего? Почему лишь умножал ее страдания? В конце концов я все-таки посмотрел на нее. Я увидел страдание — это точно, но и гордость тоже. А когда с ней заговорил Иоаким, я заметил на ее лице отвращение. По одному этому взгляду я понял, что она вышла за него не по своей воле. Его власть над ней была не безгранична, потому что она не любила его.
Несколько дней я на всякий случай избегал ее, но вскоре брат ушел из дома. Обычно он исчезал на несколько недель. А когда деньги у него кончались, возвращался домой, как правило пьяный. Так со временем я обнаружил, что Софию, как и меня, притягивает наш сад, и я позволял себе сказать ей несколько запинающихся слов. Позже я уговорил ее рассказать мне о своем детстве в Константинополе, и сам факт показался мне чудом. Ее отец был главой каменщиков, строителем нескольких церквей. Он ремонтировал большой купол собора Святой Софии. Но когда ей исполнилось девять лет, родители погибли во время пожара. Это помогает объяснить, почему ее родная бабка продала ее в возрасте пятнадцати лет за большие деньги в тот момент, когда мой брат проявил расточительность после одного из своих немногих крупных картежных выигрышей.
В то время меня отдали на учение к художнику, присланному для выполнения мозаик для баптистерия нашей церкви. Я привел Софию на строительную площадку и показал ей чертежи. Несколько недель я с неохотой показывал ей сделанные мной резные работы, а также стихи, написанные печатными буквами на листе пергамента. Этому я научился за прошлые жизни — языкам, чтению и письму, резьбе и проектированию. Я скрывал эти навыки от большинства людей, поскольку они не соответствовали моему воспитанию и могли показаться необъяснимыми, но от нее я ничего не скрывал. У нас было много общего. Она, как и я, любила предания и стихи. Знала много такого, чего не знал я. Перед ней я раскрылся с той стороны, с какой не раскрывался прежде ни перед кем.
Вот тогда я впервые узнал ее и полюбил. Тогда я любил ее невинно, клянусь вам. Даже в мыслях.
Уверен, что брат никогда не видел, как мы общаемся, но, вероятно, прослышал о нашей дружбе. Через три месяца после того вечера, когда он привез Софию в наш дом, он явился домой пьяным и озлобленным. Оказывается, брат проиграл огромную сумму отцовских денег, за что тот устроил ему взбучку и пригрозил, что расправится с ним. В ту ночь я слышал за стеной вопли брата, но знал, что его оскорбления на нее не действуют. Но вскоре раздались другие звуки. Оглушительный треск за стеной, ее пронзительный крик, звук приглушенного удара, рыдания.
Выбравшись из постели, я бросился в их комнату. Несмотря на прекрасную память, я не помню, как туда попал. Наверное, дверь была заперта. Припоминаю, что позже видел на полу куски и щепки от нее. София лежала на полу со спутанными волосами, в разорванной ночной сорочке, на лице — липкий глянец из пота и крови. Двумя столетиями раньше, стоя в дверном проеме своего горящего дома, она смотрела на меня со странной невозмутимостью, но сейчас на лице ее отражалось страдание.
Я выждал секунду, наблюдая, как брат скорчился и свирепо, по-звериному, смотрит на меня. Он ждал меня, бросая вызов и пытаясь заманить в свою игру. Но я совсем не думал о нем. Меня беспокоила только она. Сжав кулаки, я изо всех сил ударил брата в лицо. Он упал. Я подождал, пока он поднимется, и снова ударил. Припоминаю, что его ярость на мгновение уступила место изумлению. Я был младше его, меньше, этакий чудак, художник. И я опять двинул его.
Нос и рот у него были в крови. Еще не окончательно протрезвев, он был сбит с толку, невнятно бормотал что-то и, тяжело дыша, бессмысленно размахивал кулаками. Назревал очередной приступ жестокости, но ему требовалось время, чтобы собраться с духом.
Мне хотелось обнять ее и успокоить, но я понимал, что этим лишь наврежу ей. Она села, прислонившись спиной к стене. Не будь он таким пьяным и будь мне это безразлично, он непременно убил бы меня. Одно только нарушение симметрии между нами сыграло мне на руку. Я любил его жену, а он нет.
Я оставил брата на полу в крови и блевотине. Потом собрал свои пожитки. Разбудив отца, я умолял его позаботиться о ней. Я ушел из дома с мыслью, что без моего присутствия она будет в безопасности.
Драка с Иоакимом на глазах у его жены стала одним из поворотных моментов моего долгого существования, и на протяжении многих лет с тех пор я вновь и вновь терзал себя этим. В ходе многих жизней искра воспламенила ненависть, насилие и враждебность. Я спрашиваю себя, как я мог бы это предотвратить ради нее, себя и даже него.
Но, оглядываясь назад, понимаю, что это вовсе не было сознательным решением. Вряд ли совершил бы что-либо иное. Пусть это и неправильно, но я бы снова это сделал.
Люси не стала присоединяться к компании. Она просто ждала появления Брэндона Криста, сидя на диване. Даже не догадывалась, что выказала пренебрежение к могущественной Мелоди Сандерсон, пока ей об этом не сказала Лесли Милз, подруга Мелоди.
— Мелоди говорит всем, что ты не хочешь идти в бар, поскольку считаешь, что чересчур хороша для Хоупвуда.
Люси поймала себя на том, что пытается уловить смысл в наслоениях этих мелких придирок. Наверное, так оно и есть.
— Она считает, что все ребята, которые учатся в этих выпендрежных колледжах на севере, стали много о себе воображать.
— На севере? Я учусь в Шарлоттесвилле.
— Я знаю.
— Мне просто неохота пробираться за пивом через толпу, — произнесла Люси.
— Говорю тебе на тот случай, если захочешь туда пойти.
Люси всерьез подумывала, не пойти ли ей, но потом одернула себя. Она вспомнила то время, когда в своей наивности готова была сделать все, чтобы сохранить дружбу этих девочек. Люси вспомнила также и то, как она и ее родители относили все свои неприятности, неудачи и переживания на счет одной только вещи. Однако время Мелоди прошло, и та должна была это понимать.
И все же Люси, сурово отругав себя, двинулась в заполненную гостями столовую. Верно то, что, если не настроен дружелюбно, не следует идти на вечеринку. Когда наконец явился Брэндон, она направилась прямо к нему. Люси понимала, что это невежливо, но испытывала непонятный подъем.
— Я — Люси, — сказала она. — Мы вместе занимались химией.
— Ну конечно, — откликнулся он. — Я знаю, кто ты.
Он покрутил пластиковым стаканом с выпивкой.
— Хочу кое о чем тебя спросить, — заявила она.
Волосы у него были сильно напомажены, и это почему-то заставило Люси предположить, что он, вероятно, решил, что она флиртует с ним.
— Давай. — Он игриво приподнял брови.
— Ты ведь знал Дэниела Грея?
В том, что она открыто назвала его имя, словно это было имя любого другого человека, было что-то безрассудное и даже волнующее. Брови Брэндона опустились.
— Угу. В какой-то степени. Не очень хорошо.
— Ты имеешь хоть какое-то представление о том, что с ним случилось?
Брэндон смутился.
— Точно не знаю. Но ты ведь понимаешь, что говорил Мэтти Шайер и другие парни?
Люси уловила в его голосе мрачные нотки и сразу почувствовала глухую пульсацию крови в горле.
— А что они говорили?
— Тот последний вечер в школе и драка на ножах. Ты же слышала о том, что произошло.
— Много всего произошло.
Брэндон оглядел людей в столовой. Мэтти Шайера он не заметил, но увидел друга Мэтти, Алекса Флея, и окликнул его.
— Ты ведь помнишь Дэниела Грея?
Тот кивнул.
— Ты был там с Мэтти, когда он увидел, как Дэниел прыгнул с моста?
Люси уставилась на Брэндона.
— Что?
— Меня там не было, — произнес Алекс. — Но мне об этом рассказал Мэтти. Не знаю, утонул ли Дэниел или нет.
Брэндон кивнул.
— Тот еще был пижон, упокой Господь его душу.
— Ты хочешь сказать, он мертв? — спросила Люси.
Брэндон взглянул на Алекса, и тот пожал плечами.
— Понятия не имею. Так думал Мэтти. Никто толком не знает. После этого я ничего не слышал. Все разъехались в разные стороны.
— Не может быть, чтобы он умер! — с жаром воскликнула Люси. На нее накатил приступ негодования, и она уже не владела своим лицом и голосом. — Разве об этом не узнали бы все? Разве об этом не написали бы в газетах?
Никто не хотел с ней спорить. Их лично это не касалось.
— Об этом слышало множество людей, — словно оправдываясь, сказал Алекс. — Не знаю, где ты была, но Мэтти не делал из этого секрета.
— И уж во всяком случае, газеты обычно не стремятся писать о самоубийствах, — заметил Брэндон. — Особенно о самоубийствах подростков.
Медленно отвернувшись от них, Люси подошла к дивану и села, невидящим взором уставившись в окно и представляя лицо Дэниела, каким оно было в тот вечер. Она вспомнила свое паническое состояние в последовавшие за этим дни, когда не решалась выходить из дома или с кем-то разговаривать.
Она смутно понимала, что Брэндон и Алекс по-прежнему стоят рядом и ее мать наверняка устыдилась бы неподобающего поведения дочери. Брэндон сказал ей что-то вроде: «Я думал, все знают», но слова уже не доходили до ее сознания.
Дэниел не мог умереть.
Люси в оцепенении достала ключи из сумки и двинулась к машине. Потом села за руль и поехала. Вопреки постоянным увещеваниям матери экономить бензин она стала бесцельно кататься по самым темным улицам.
Когда совсем стемнело, Люси подъехала к мосту. Оставив автомобиль на травянистой обочине, она взошла на мост и стала вглядываться в воды Аппоматокса. Из-за отца и деда для нее это название и место являлось легендарным. Однажды она спросила отца, почему они часто говорят о Гражданской войне, тогда как янки этого не делают. «Потому что мы проиграли, — ответил он. — Победы забываешь, а поражения помнишь».
Люси стояла, прижавшись подбородком к перилам, и наблюдала, как медленно и зловеще течет вода. Это река поражений и потерь, и вот случилась еще одна. Ей стало любопытно, каково это — прыгнуть в воду.
Моего долгого отсутствия в Пергаме оказалось недостаточно для безопасности Софии. Сначала я услышал новости от младшего брата, потом от матери.
За три года характер Иоакима очень испортился. Отец мой умер. Я оплакал его и страшно тосковал по нему. Иоаким взял на себя мясную торговлю, превратив прибыльное дело в убыточное. Я с ужасом узнал, что он продал наш дом и отправил моих младших братьев, еще совсем детей, к чужим людям. Спасаясь от кредиторов или вновь увеличивая долги, Иоаким надолго оставлял жену с моей матерью в комнате какого-нибудь постоялого двора. К счастью, София умудрилась не иметь от него детей.
Получив весточку от матери, я принял важное решение. Одолжил лошадь и, проехав верхом тридцать миль в сторону Смирны, разыскал удаленную пещеру, где последний раз побывал сто лет, то есть две жизни, назад. За годы ветер нанес много песка, но я все же различил еле видимые зарубки, сделанные мной на известняковых стенах. С факелом и всей этой таинственностью я напоминал себе расхитителя гробниц, правда, гробница являлась моей собственной, но, к счастью, моих останков там не было. Петляя по узким проходам, я спускался все глубже под землю. Отметки мне были не нужны, поскольку дорогу я помнил. Я с облегчением заметил, что когда-то сооруженная мной груда камней осталась в целости и сохранности. Стал осторожно отодвигать камни, пока не увидел перед собой искореженную дверцу. Протискиваясь через нее, я осознал, насколько стал крупнее в этой жизни, чем был в той, когда вырыл проход.
Воткнув факел в земляной пол пещеры, я осмотрелся по сторонам. Большие предметы стояли на земле под слоем вековой пыли. Там находились две прекрасные греческие амфоры — одна чернофигурная, изображающая Ахиллеса в сражении, а другая краснофигурная с изображением уносимой в загробный мир Персефоны. (Первую я подарил археологическому музею Афин в 1890-х годах, а вторая по-прежнему при мне.) Было там несколько отличных римских скульптур, а также ранние изысканные образцы чеканки, приобретенные мной у купца-бедуина, утверждавшего, что они принадлежали ведическим царям из Индии. А еще там было начало моей коллекции перьев редких птиц, несколько резных работ по дереву, великолепная лира, на которой меня научил играть мой терпеливый отец из Смирны, и множество разных иных предметов.
До самых миниатюрных и ценных вещиц пришлось докапываться. На глубине менее фута под твердой почвой были спрятаны мешки с золотыми монетами — греческими, римскими, библейскими, византийскими и несколькими персидскими. В других мешочках хранились драгоценные камни и ювелирные изделия. Я старался не засиживаться над ними. В тот день мной двигали безотлагательность дела и печаль. Но пальцы нащупали золотое обручальное кольцо с лазуритом, которое носила моя первая невеста Лена, умершая молодой. Я старался полюбить ее. Перед тем как спрятать кольцо под землей, несколько мгновений подержал его в руках.
В четвертой жизни я был торговцем. Используя свой опыт и знание языков, сумел утвердиться на перепутье нескольких прибыльных торговых путей. Хотел разбогатеть, и мне это удалось. Отчасти это было реакцией на побои и унижение, которым я подвергался в Константинополе. Я терпеть не мог голодать и, поскольку знал иные формы существования, ненавидел это еще больше. И я решил, что раз уж без воспоминаний мне не обойтись, то следует проявить находчивость. И вот я стал пользоваться ими, чтобы оградить себя от прихотей происхождения. В каждой жизни, в которой я делал деньги, а в этом я преуспел, я откладывал большую часть на черный день. Помню, как фантазировал, что девушка из Северной Африки встретит меня, богатого и могущественного, и тогда захочет меня узнать.
В своей пятой жизни в Смирне я имел счастье родиться в семье образованных людей с большими связями в высшем обществе. Пока рос, я приобретал опыт из прошлых жизней и стал влиятельным купцом. Помимо накопления груд золота, я начал заниматься коллекционированием, имея особый взгляд на прошлое и будущее. Именно тогда я устроил свое хранилище в пещере и, пока передвижение не стало чересчур затруднительным, пользовался им в течение девяти жизней. Приблизительно в 970 году я переместил свой тайник в Карпаты.
К настоящему моменту, более чем через тысячу лет, я собрал огромную коллекцию имущества, денег и артефактов, хотя со временем ощущение могущества и удовольствие, которые я когда-то испытывал от обладания всем этим, померкли. Несколько предметов, добавленных за последние годы, совершенно не имеют объективной ценности. Я находил способы анонимно раздаривать вещи, а также закреплять их за собой. Где бы я ни появился, я всегда знаю свое имя. А в наше время все значительно упрощается с помощью банковских хранилищ и пронумерованных счетов.
В ту ночь в восьмом столетии я привел в порядок пещеру, взяв с собой мешочек относительно недавних одинаковых золотых монет — деньги мне нужны были больше сокровищ. Собрал припасы, сделал необходимые приготовления, купил у богатого бедуина великолепную арабскую лошадь и на следующий день выехал обратно в Пергам. Я нашел Софию и мою мать в комнатке, дверь которой выходила на узкую улочку. Мать казалась душевно сломленной. Она все еще пыталась сохранить свою любовь к моему брату; сердце не позволяло ей махнуть на него рукой. Лицо Софии было в синяках, однако она сохраняла присутствие духа.
Я поселил мать в живописной деревне за несколько миль от города. И постарался дать ей как можно меньше денег, понимая, к кому они в конце концов попадут. Но я удостоверился в том, что ей тут удобно, и пообещал, что вернусь и приведу к ней в дом моих младших братьев.
Тем вечером я отправился в путь верхом вместе с Софией. Ее близкое присутствие вызывало во мне трепет, но я твердил себе, что это не имеет значения. Оставь я ее там, и ее убили бы. Пока мы собирались в путь, ни она, ни мать не протестовали и не задали мне ни единого вопроса. Они понимали, что это ее единственный шанс.
Путешествие с Софией по пустыне верхом на прекрасной лошади стало одним из счастливейших эпизодов в череде моих многочисленных жизней. Признаюсь, я много раз переживал его в душе и теперь почти не вспоминаю. Мои чувства настолько сильны, что способны преломить и исказить правду о том путешествии. Но в таком случае, как мог бы сказать мой друг Бен, мои чувства — истинное отражение того путешествия.
Мы добрались до удаленных внутренних областей Каппадокии за четыре с половиной дня. Пока мы ехали, я мечтал, чтобы путь никогда не кончался и лошадь замедлила бы ход. Сразу признаюсь вам, что за эти несколько дней что-то изменилось. Простодушная и ничем не осложненная преданность с моей стороны превратилась в нечто более глубокое и волнующее.
В первый вечер я ощущал неловкость. Соорудил для нас навес с помощью синей ткани, натянутой на четыре колышка, и положил под него одеяла. Я хорошо умел разводить огонь и готовить еду. Этим навыкам, как и многим другим, я научился в ходе своих жизней. (Некоторые навыки остаются в голове, другие — в мышцах, и я потратил не одну жизнь на познание ограничения первых и ценность вторых.) Но в тот вечер мне казалось, будто я никогда не занимался этим раньше. Когда София смотрела на меня, я волновался. Все казалось незнакомым.
С сильно бьющимся сердцем, испытывая почти материнское умиление, я наблюдал, как она ест рис, хлеб, турецкий горох и ягнятину. София была очень тоненькой и поначалу ела медленно. Но, постепенно освоившись, проявила отменный аппетит. Увидев это, я почти не притрагивался к еде, которую взял с собой. Хотел, чтобы хватило для нее.
Когда она протягивала руку за едой, на ее предплечье можно было заметить синяки. София никогда не упоминала о них, отчего мне почему-то становилось еще грустнее.
Мы улеглись на одеяла на безопасном расстоянии друг от друга. Я не знал, о чем с ней можно говорить. Мы были слишком близки, но ни один социальный слой не был бы в состоянии нас понять. Притворяться я не хотел. Мы устремили взоры вверх, и тут меня осенило, что единственная функция устроенного мной полога — скрывать звезды. Молча мы выползли из-под него вместе с одеялами, чтобы окунуться в сияние звезд. Я по-прежнему смотрю по ночам в небо, не в силах до конца поверить, что небо то же самое, что и в ту ночь.
Я не хотел, чтобы София думала, будто мне от нее что-нибудь нужно. Не хотел, чтобы она боялась. Не понимал, насколько близко или насколько далеко следует держаться. Какой разговор покажется обременительным? Когда начинает тяготить затянувшееся молчание? Когда станет раздражать излишнее внимание? И не обидит ли недостаток внимания? Я мечтал, чтобы со мной София чувствовала себя в безопасности. Она зевнула, потом уснула, а я охранял ее сон.
На второй день путешествия верхом я более отчетливо чувствовал обнимающие меня руки, особое надавливание каждого из ее пальчиков, грудь, прижимающуюся к моей спине. Иногда София случайно касалась меня щекой или лбом. Пока мы скакали галопом по сухим темным холмам, я представлял даже, что она задевает меня кончиком носа. Но ничего от нее не хотел. Я надеялся, что ей хорошо, и желал оградить ее от опасностей.
Когда мы остановились на ночь, София скорее смаковала еду, чем просто утоляла голод. Я заметил, как ее синяки желтеют, постепенно сливаясь с прелестным цветом ее лица. Я ощущал ее изначальное умение жить, устойчивость и понимал, что они хорошо послужат ей на долгом пути. Это нечто такое, что проносишь с собой из одной жизни в другую. Она не могла знать этого о себе, но я-то знал.
Та вторая ночь была намного холоднее, а я не смог найти достаточно хвороста для поддержания костра. Одеяла хотя и были толстыми, но не спасали от холода, и Софии никак не удавалось забыться крепким сном. Я видел, как она дрожит, ненадолго засыпая и вновь просыпаясь. Стал укрывать ее своим одеялом. Согревался энергией, а она дрожала от холода.
Не вполне решив, что буду делать, я пододвинулся к ней. Приближаться к Софии вплотную я не собирался, а просто хотел поделиться своим теплом. Стараясь отдать ей толику тепла, я обвился вокруг нее. Наверное, она почувствовала во сне мое тепло, и потянулась ко мне. Я старался не прикасаться к ней, сколько бы ни жаждал этого. Потом залез к ней под одеяло, и София по-детски прижалась ногами к моему теплому телу. Я почувствовал ее обнаженные лодыжки и ступни. Спиной она прижалась ко мне, и я обхватил ее руками. Она вздохнула, и я стал думать, кем я ей пригрезился во сне.
Мне не хотелось двигаться. Я чувствовал себя бесконечно счастливым, а этот момент был таким скоротечным. У меня онемела рука, но я не собирался вытаскивать ее из-под девушки. Существуют краткие моменты радости, которые приходится растягивать на многие пустые годы, а мне — как никому другому. Необходимо продлевать их как можно дольше.
На третий день пути я почувствовал, что ее тело у меня за спиной перестало напрягаться, и воспринял это как дар. Когда в полдень мы остановились поесть, София просыпала рис мне на колено и улыбнулась. Я бы хотел, чтобы она рассыпала и проливала на меня тысячу вещей — лаву, кислоту, кирпичи — и каждый раз улыбалась.
В ту ночь София забралась под одеяло и молча прильнула ко мне.
— Спасибо, — сказала она, засыпая и щекоча волосами мою шею, а макушкой уткнувшись мне в подбородок.
Я прижался руками к ее грудям, чувствуя, как ее сердцебиение мешается с моим пульсом. Старался держать нижние части тела на безопасном расстоянии, поскольку определенный орган не желал подчиняться общей дисциплине.
В какой-то момент ночи я, видимо, ослабил контроль и заснул крепким сном. Полагаю, мне снились прежние воплощения нас обоих, и я был сбит с толку. Лишь на мгновение проделал весь путь назад к той первой встрече, когда увидел ее, но это, вероятно, потрясло меня. Когда я проснулся, София находилась рядом. Я не вполне понимал, что она здесь делает и в какой точке времени мы находимся.
— Прости меня, — прошептал я.
Спит она или уже проснулась?
— За что тебя простить? — прошептала София.
— За то, что я с тобой сделал.
В тот момент я был сбит с толку, предполагая, что она должна понимать, что именно я имею в виду. Я ощущал такую сильную связь с ней, что не мог примириться с мыслью, будто София знает меньше моего. В это странное обманчивое мгновение мне показалось, что мы пережили одно и то же. Откуда взялось подобное ощущение? Я с грустью осознаю лишь одно: ни один человек не пережил того, что я.
На ее лице отразилось смятение.
— Что же ты со мной сделал? — Она села. — Ты не сделал ничего дурного. Ты меня защищал. Спас мне жизнь. Не только сейчас, но много раз. На свой страх и риск проявлял ко мне доброту. Не знаю почему. Ты ничего у меня не просил. Ничего не требовал. Не проявлял в отношении меня похоти. Какой другой мужчина способен на это?
Наступало утро, и я, взволнованный до крайности, засомневался в ее простодушии.
Я сел, пытаясь прийти в себя. Мне хотелось все объяснить, но я не знал, насколько могу быть откровенным.
— Я старался тебя защищать. Верно. Но давным-давно я сделал с тобой нечто такое, что…
— Со мной?
— С тобой. — Я не мог вынести ее робкого взгляда. — Не с тобой, София, какая ты сейчас. Но задолго до этого. В Африке. Ты не помнишь Африку.
Безрассудный шаг. Чего я ожидал? Что в ее памяти мелькнет воспоминание, схожее с моим?
София опустила брови в характерной для нее манере.
— Я не бывала в Африке, — медленно произнесла она.
— Бывала. Давным-давно. А я…
— Нет.
И вот она сидела там, такая маленькая, под огромным рассветным небом, на фоне этого удивительного лунного пейзажа неподалеку от Каппадокии, и смотреть на нее мог только я. Уж если я хотел, чтобы она чувствовала себя в безопасности, то избрал неверный путь.
— Я выражался иносказательно. Я имел в виду…
Я нуждался в искуплении, однако не собирался получить его за счет Софии.
— Ничего я не имел в виду. — Пожав плечами, я стал смотреть на восток, где солнце понемногу пробивалось сквозь нашу уединенную ночь. — Странная у меня память.
Я говорил так тихо, что мой голос, наверное, унесло прочь, и София меня не услышала. Она долго не сводила с меня глаз. Потом неуверенно заговорила, но я уловил в ее голосе теплоту.
— Ты — хороший человек, но я тебя не понимаю.
— Когда-нибудь попытаюсь все тебе объяснить.
Мы вновь залезли под одеяло, повернувшись на восток. София крепко прижалась ко мне, наверняка почувствовав неуправляемые части моего тела. Но она не отодвинулась, а обернулась ко мне с любопытством.
Зарывшись лицом в ее шею, я нащупал губами ее ухо. Поднял юбки и положил ладони на ее голые бедра, распахнул платье спереди и поцеловал ее груди. После чего стянул с нее исподнее и вошел в нее с еле сдерживаемой страстью, какую только можно вообразить.
И все это я вообразил. Это лишь фантазия, которую я так долго лелеял наравне с воспоминаниями, что она почти превратилась в одно из них. И каждый раз я вновь переживаю в памяти именно эту фантазию, а не иные возможные сценарии развития событий. Как я уже говорил, моя память допускает немногие искажения. Я стараюсь развивать ее для достоверной регистрации событий, однако изредка сильные эмоции способны исказить факты. И в данном случае я неумеренно исказил факты, чтобы втолкнуть себя в нее и остаться там навсегда.
Но пусть строгая регистрация покажет правду: взглянув на меня, София страстно облизнула губы и молвила:
— Я жена твоего брата.
— Ты жена моего брата, — мрачно откликнулся я и, опечалившись, отодвинулся от нее.
Каким бы отвратительным ни был мой брат, он не мог посягнуть на святость брака. И на саму идею. Он хотя и не чтил эту идею, но не осмелился бы ею пренебречь. Потому, полагаю, что мы-то в нее верили. И ничего не могли с собой поделать.
Я пристально смотрел на нее, а она на меня. Поцелуй, настоящий поцелуй — и то, что неизбежно последует, — превратит наши великодушные намерения в пошлую измену. Не имеет значения, как сильно я ее люблю. Неважно, как я этого хочу.
Никто никогда не узнает, кроме нее и меня, — искушало меня тело.
Однако разум повел себя более прозорливо. Никто, кроме нас, не узнает, и брат окажется прав в своих мерзких подозрениях, а мы всегда будем чувствовать свою неправоту. Когда живешь так долго, как я, «всегда» — пугающий срок. Знаю, София думала о том же. В тот момент моя вера в наше общее сознание не была иллюзией.
Весь последний день мы ехали медленно. Знойный ветер осыпал нас песком, прилипавшим к потному телу, и от меня разило сильнее, чем от нашей лошади. Вечером я заметил какой-то предмет, наполовину засыпанный песком. Я остановился и слез с лошади.
Оказалось, это огромный кусок кованой латуни, тяжелый и искусно выделанный. Перевернув его, я обнаружил, что это нечто вроде таза. Вероятно, он принадлежал какому-то купцу, на которого внезапно напали, и тот поспешно скрылся. Везти тяжелый таз с собой было невозможно, но у меня возникла идея. Мы отъехали примерно на милю от дороги, к тому месту, где я в последний раз видел воду. Наполнив все наши емкости и два бурдюка, мы вернулись к тазу. Чтобы нагреть воду, я развел огонь и поставил таз на маленький пригорок, с которого открывался изумительный вид на заход солнца, окрашивающего небо оранжевыми и багровыми полосами восхитительных оттенков. Пока София с удивлением наблюдала за моими действиями, наступили сумерки и стало прохладно, но я продолжал работу, и вот таз наполнился чистой дымящейся водой.
В наше время мы настолько привыкли к водопроводу, что считаем своим исконным правом одним движением руки наполнить горячую ванну, с легкостью забывая, какой роскошью это было раньше. Из переметной сумки я достал кусок мыла и церемонно вручил его Софии. Не бог весть какой подарок, но мне показалось, будто в нем заключался символический смысл ее перехода к новой жизни.
Я намеревался оставить ее наедине с собой, но так не хотелось лишать себя созерцания ее удовольствия.
— Мне уйти? — спросил я.
Она покачала головой.
— Останься.
София сняла платье и нижнее белье без стыда и робости, но и без напускной скромности. Я смотрел, как она, вздрагивая от удовольствия, встает в таз сначала одной ногой, потом другой.
«В моих силах сделать тебя счастливой», — подумал я.
До меня дошло, что я смотрю на нее с пониманием происходящего. Я хотел, чтобы она запечатлелась в моей памяти более глубоко и точно, чем любое другое существо. Я мечтал вобрать в себя каждую ее частичку и хранить весь долгий жизненный путь. Я изучал ее ступни, слегка повернутые вовнутрь, изящную форму грудной клетки и манеру наклонять голову вперед. Я знал, что в следующий раз волосы, цвет лица и формы Софии будут иными, но манера двигаться сохранится.
Она плавно скользнула в ванну и окунула голову в воду. Потом с улыбкой вынырнула. Ее кожа приобрела более светлый оттенок. София легла на спину, и поверхность воды, постепенно разгладившись, отразила краски небес.
— Иди, сядь рядом, — произнесла она, и я опустился на плоский камень, лежавший на пригорке, прямо над ней.
Вид был великолепный.
Закончив купание, София велела мне залезть в ванну. Сама же с дерзостью собственника наблюдала, как я раздеваюсь, а затем проворными пальцами скребла мне спину. Погрузив голову под воду, я ощущал лишь тишину и руки Софии. Каждый из этих моментов был как жемчужина на нитке и чем дальше, тем прекраснее и совершеннее.
— Как бы я хотел, чтобы ты была здесь со мной, — сказал я.
Она окинула меня откровенным взглядом.
— Я тоже много чего хочу.
— Когда-нибудь мы будем вместе купаться, — произнес я со счастливым вздохом.
— Правда?
— Да. Когда-нибудь ты станешь свободной. Тогда я разыщу тебя, и мы будем счастливы вместе.
У нее на глазах появились слезы.
— Неужели?
— На это может уйти много времени, больше, чем ты представляешь, но когда-нибудь так и будет.
— Обещаешь?
Взглянув на нее, я проговорил:
— Обещаю.
Когда я вымылся, София постирала нашу одежду и разложила ее сушить. Нам ничего не оставалось, как калачиком свернуться под одеялами и прильнуть друг к другу обнаженными телами в ожидании, когда встанет солнце и высушит нашу одежду.
Мы доели остатки еды и, покинув мир наших грез, отправились в ту деревню, где София должна была начать новую жизнь.
Пока мы, сгорая от желания, лежали обнаженные под одеялами, я так и не решился поцеловать ее. Дождавшись, пока на горизонте появятся очертания пропыленной деревни, я остановил коня и помог Софии слезть. Потом долго держал ее в объятиях. Даже в тот момент у меня не возникло мысли поцеловать ее. Я был слишком привержен идее сохранения ее узаконенной невинности. Но вскоре догадался, что без поцелуя не обойтись.
Этот печальный поцелуй на грани слез получился более весомым, чем тот, которым мы могли бы обменяться несколькими часами раньше. С тяжелым предчувствием того, что должно произойти, я в последний раз наслаждался прикосновениями ее тела. Понимал, какую судьбу себе уготовил. Сознавал, что именно мне предстоит сохранить и какую цену придется заплатить.
Я оставил Софию в крошечной деревушке, дома которой были встроены в склоны холмов. Я поручил ее заботам женщины постарше, вдовы. Она с радостью приняла Софию и стала называть ее племянницей. Женщину я знал, ведь однажды она была моей матерью. Я мог ей доверять. Я оставил Софии денег и то, что, как я надеялся, станет ее новым безопасным лицом.
— Я увижу тебя вновь, — произнесла она.
Лицо ее выражало покорность, и я заметил у нее на глазах слезы. Я искренне и пылко согласился, хотя подразумевал не совсем то, что она.
— Ты когда-нибудь вернешься сюда.
— Обещаю.
Возвратившись в Пергам примерно через неделю, я понял, что рискую, но не хотел отступаться. Не мог отойти в сторону и не хотел стать другим человеком. Для этого еще будет достаточно времени. Я нашел своих братьев и поселил их к матери в ее домик. Каждому я дал денег и несколько предметов, которые легко было спрятать, но трудно украсть.
Не могу сказать, что, уйдя из дома матери на третий день вечером, я был удивлен тем, что брат напал на меня из засады. Оглядываясь на прошлое, я понимаю, что было бы странно, если бы он не преследовал меня на темной улице.
Я был готов к столкновению, но гнев толкнул его на подлый поступок. Брат напал на меня сзади и вонзил нож мне в спину, а потом и в шею. Я умирал долго и мучительно.
Умирая, я переживал конец той жизни значительно труднее, чем предполагал. Тешил себя надеждой, что мать никогда не узнает о том, что со мной случилось. Считал, что готов к смерти, но это было не так. Истекая кровью, я понял, чего лишаюсь. Я терял Софию, свою семью и себя тоже. Я никогда не стал бы тем человеком, которому она доверяла и которого любила.
Никогда не приходилось мне терять так много. Никогда больше я не жил и не умирал, как в той жизни. И как бы ни стремился вернуться к Софии, я надеялся, что этим наконец все закончится.
Но, разумеется, это был не конец. Это был, как мог бы выразиться Уинстон Черчилль, конец начала. Я вернулся в ту деревушку неподалеку от Каппадокии, чтобы снова ее увидеть. Но мне было одиннадцать, и я пришел своим ходом с Кавказа.
Найдя ее там, я успокоился. Вдова к тому времени умерла, но с Софией все было в порядке. По своей доброте она пригласила меня в маленький домик и угостила чаем и хлебом с медом. Не было видно следов мужа или ребенка, но все стены и поверхности были украшены восхитительными гобеленами. Я знал, что она сама их выткала. По цветущим деревьям из сада в Пергаме и прекрасному арабскому коню, на котором мы приехали верхом в деревню, можно было узнать нашу общую историю.
София села напротив меня за маленький деревянный стол. Свет от свечей и гобелены на стенах придавали комнате сходство со шкатулкой для драгоценностей. Я был с ней, смотрел на нее, но при этом чувствовал себя чужаком и страшно по ней скучал. Смотрел на нее прежними глазами, испытывая прежние чувства, но мое детское тело не знало, что с этим делать. Нечасто приходилось мне испытывать подобное шокирующее расхождение между памятью и телом. Не знаю, чего я от нее хотел. София оставалась все той же, а я был другим.
Естественно, она расспрашивала меня. Я говорил, а София удивлялась.
— Откуда ты знаешь наш язык? — в недоумении спросила она.
— Выучил, пока путешествовал, — ответил я, однако она взглянула на меня с недоверием.
Мне хотелось о многом ей рассказать, но я сдерживался. Никто не смог бы меня понять, и я это знал. София отдалилась бы от меня и перестала бы мне доверять, а я жаждал быть к ней ближе, как прежде.
Она разрешила мне переночевать, а на следующее утро я отправился в дорогу. София постелила мне то самое одеяло, под которым мы вместе спали, когда я был старше, а она моложе и когда она была женой моего брата. Я не мог спокойно вдыхать запах того одеяла.
София сидела рядом со мной на небольшом соломенном тюфяке и, словно что-то припоминая, с нежностью поглаживала мне спину. А я, совершенно одинокий в свои одиннадцать лет, но обремененный непомерным грузом воспоминаний, плакал втихомолку, надеясь, что она не заметит.
Когда я в утреннем свете взглянул наверх, то увидел приколотый к стене кусок старого пергамента с закрученными краями. Это был эскиз мозаик баптистерия, который я когда-то сделал для нее. Сад, яблоня и, конечно, змея.
— Кто это нарисовал? — спросил я, указывая на рисунок.
В то время София кормила меня завтраком, на его приготовление, вероятно, ушла часть ее припасов. Мне всегда претило задавать притворные вопросы, но на сей раз я ничего не мог с собой поделать. Она задумчиво взглянула на рисунок.
— Человек, которого я знала, — опуская голову, ответила она.
— Что с ним случилось?
Лицо Софии исказилось. Ей пришлось сжать губы, чтобы они не дрожали.
— Неизвестно. Он обещал когда-нибудь вернуться сюда, но я почти уверена, что его убили.
Я с трудом сдерживался, глядя в ее грустное лицо.
— Он вернется, — со слезами в голосе молвил я.
Она покачала головой.
— Не знаю, смогу ли я еще ждать.
И тут я осознал, что же я тогда наделал, и мне стало стыдно. Я понапрасну ее обнадежил. София поверила мне, а я ее разочаровал. Ведь она не могла увидеть всю картину событий, как я. Обещать ей что-то, чего она не могла осмыслить, было с моей стороны эгоистично.
— Он тебя не забыл. Он вновь найдет тебя, но на это может уйти больше времени, чем ты думаешь.
София посмотрела на меня как-то странно.
— Он говорил то же самое.
Последний раз я вернулся в деревню Софии, когда мне было девятнадцать. Я горел желанием доказать Софии, кто я такой на самом деле и что я действительно вернулся, как и обещал. Намеревался прожить с ней до скончания наших дней. Я приготовился развеять все ее сомнения и возражения. И подготовил слова, которые убедили бы ее, что разница в возрасте не имеет значения. На протяжении многих лет и бесконечных миль странствий я репетировал эти разговоры, мечтая, как потом мы займемся любовью.
Но, прибыв туда, я увидел, что скалистый склон холма почернел, а на месте ее домика теперь стоит новый большой дом. Часть деревни отстроили заново, и ее невозможно было узнать. В конце концов в каменной церкви, одном из немногих знакомых строений, я разыскал священника.
— У нас был страшный пожар, — объяснил он.
Я заставил себя выслушать его рассказ о том, как они потеряли почти все дома и едва ли не половину деревенских жителей.
— А София? — спросил я.
Он покачал головой.
Вернувшись на то место, где стоял ее дом, я нашел новых обитателей.
— Осталось ли что-нибудь после пожара? — в отчаянье воскликнул я.
Не осталось ничего. Я вернулся в пустыню и отправился по тому же маршруту, который мы проделали с ней от Пергама, но только пешком и в одиночестве. Пока шел, я ощущал на себе тяжкий груз воспоминаний. София умерла, и все, к чему она прикасалась, исчезло. Ее гобелены, одеяло, мои эскизы. Все исчезло без следа. От меня зависело, нести ли это дальше или дать навсегда исчезнуть.
Дэниел устал. Слишком устал, чтобы скинуть с себя медицинский халат, прежде чем плюхнуться на кровать. Он только что отработал трехдневную смену, за время которой проспал лишь сорок минут, сидя в кресле и положив голову на стол, а в двух метрах от него орал телевизор. Показывали «Игру для молодоженов». Существовали инструкции, регламентирующие нагрузку персонала, живущего при больнице, однако на них не обращали особого внимания.
Дэниел никогда на это не жаловался. Здесь ему нравилось больше, чем дома. Он любил стариков и, поскольку специализировался на гериатрической медицине, посвящал свое время именно им.
Его домом стала квартира с одной спальней в Арлингтоне, штат Виргиния, с видом на автостоянку. Он всегда мечтал купить настоящий дом в красивом месте. Деньги у него водились, бог свидетель. Но Дэниел постоянно попадал в плохие временные пристанища с ежемесячной арендой. В этой квартире была плита с духовкой, правда, он еще ни разу ее не включал. Три встроенных шкафа, два из которых пустовали. У него был большой телевизор с плазменным экраном и кабельное телевидение, позволявшее посмотреть любой футбольный, бейсбольный, баскетбольный и хоккейный матч в любой час дня и ночи. Как и другие спортивные передачи, но это его мало интересовало. За исключением тенниса, когда среди ночи показывали Открытый чемпионат Австралии.
Он окончательно бросил колледж. Первые два курса медицинского колледжа он тоже пропустил. При своем так называемом переводе в университет Джорджа Вашингтона на третий курс он подделал академические справки из обоих колледжей. Это было примерно месяц спустя после его неудачной попытки утопиться в реке Аппоматокс. Для большинства он казался простофилей. Если бы его попытка самоубийства удалась, он потерял бы чересчур много.
В университете Джорджа Вашингтона Дэниела приняли с радостью. Удивительно, как человеку удается преуспеть в надувательстве, если у него хватит дерзости. Но он не стал бы этого делать, если бы не знал, что хорошо подготовлен.
В свое время Дэниел окончил несколько колледжей и университетов в Штатах и Европе. Медицинское образование получал не однажды. Десятки раз, если учесть все, что он узнал о травах и народной медицине в период позднего Средневековья и Возрождения. Эти знания удивительным образом помогали ему. Забавно было, как прежний опыт врачевания возрождался вновь.
Цикличность человеческой предприимчивости состоит в том, что сначала человек изобретает и обожествляет некую новую идею, затем через поколение полностью ее отвергает, далее через поколение или два снова осознает потребность в ней, поспешно преподнося ее как новую, но обычно лишенную изначальной четкости. Ученые терпеть не могут оглядываться назад.
Слепое желание обновляться всегда вызывало у Дэниела изумление. Похоже, люди не осознают, на какой тонкой грани стоят в человеческой истории и что до них каждый человек стоял на столь же тонкой грани, полагая, будто это весь мир. Если бы они оглянулись назад, то увидели бы простирающийся за ними спокойный пейзаж, но они, как правило, этого не делают.
Однажды управляющий здания наклеил на дверь квартиры Дэниела постер на тему утилизации отходов, и это вызвало у него смех. Иногда возникали взрывы энтузиазма по поводу утилизации отходов, но обычно это не доходило до сердца или ума. Все ограничивалось автомобильными покрышками или бутылками. Ну ладно, он сторонник вторичной утилизации. А если бы люди узнали, что они подвергаются вторичной утилизации? Изменило бы это что-нибудь?
Существует несколько основных понятий, которые ему хотелось растолковать людям. Вероятно, когда-нибудь он напишет книгу советов. Научит людей правилам утилизации, а также обратит их внимание на практические моменты, например на то, что не следует волноваться по поводу авиакатастроф или нападения акул на людей.
Дэниелу никак не удавалось заснуть, когда он этого очень хотел. Каким бы усталым он ни был. Мысли зацикливались в том или ином направлении. Обычно в направлении Шарлоттесвилла, штат Виргиния, где София вела, как он надеялся, мирную жизнь, спокойствие которой он не собирался нарушать, появившись в вестибюле ее общежития (о чем он иногда грезил).
Когда-нибудь Дэниел снова к ней подойдет. Он часто воображал этот момент. Скажет Софии важные слова, чтобы наверстать упущенное время. Однажды он окликнет ее стремительным вопросом, или пошлет шутливое сообщение по электронной почте, или небрежно начертает на стене ее комнаты послание, и это не приведет ее в ужас, потому что к тому времени шок от их последней встречи позабудется. «Когда-нибудь» всегда было при нем, потому что его гораздо труднее разрушить, чем «сегодня».
Сон должен был подкрасться к нему незаметно, если он вообще настигнет его этой ночью. Вот для чего ему нужны были большой телеэкран и кабельное телевидение.
Вооружившись пультом, Дэниел дотащился до дивана. «Озерные моряки» проводили серию финальных игр против «Шпор». В тот вечер игра не была решающей, но посмотреть было интересно. Он включился в очередной эпизод с участием Коуба Брайнта, ощущая расслабление. И принялся размышлять об истории Коуба. Человек он здесь не новый, но молодой. Такие часто становятся лучшими спортсменами. В спорте они достаточно давно и видели великие образцы для подражания, но не так долго, чтобы им это мешало. Разумеется, есть и исключения. Шак — новичок, а Тим Данкан — Дэниел не сомневался — играет уже лет сто.
В конце третьего периода, во время длинной рекламной паузы с легковыми автомобилями и грузовиками, Дэниел начал отключаться. Когда на экране вновь появились игроки, он затуманенным взором уставился в телевизор. Камера на несколько секунд подобострастно остановилась на знаменитостях из окружения команды. Это было в порядке вещей. Так происходило всегда. Веки у Дэниела снова начали слипаться, но вдруг он краем глаза что-то заметил. Он сел, заморгав и подавшись вперед. В конечностях ощущалось неприятное покалывание.
Во втором ряду, за скамьей со знаменитостями, сидел мужчина. Высокий, с аккуратной стрижкой и в кричаще яркой куртке. Его можно было бы назвать красивым, если бы его вид не вызвал у Дэниела позывы рвоты. Мужчина держался прямо, нося свое тело, как дорогой костюм. Теперь, разговаривая с кем-то, он повернулся в профиль. Он взглянул в камеру лишь на миг, но этого оказалось достаточно. Дэниел ощутил такой мощный выброс адреналина в кровь, что ему показалось, будто глаза у него завибрировали.
Никогда прежде Дэниел не видел этого человека, но он его хорошо знал.
Вскоре он успокоился. Возбуждение, вызванное узнаванием, уступило место ощущениям, сходным с морской болезнью, когда он попытался осмыслить увиденное. Его раздражал не только вид Иоакима, напоминающий об их истории, но и сам факт, что тот тоже помнит.
Дэниелу, проведшему сотни пугающе одиноких лет наедине со своей памятью, показалось странным находиться поблизости от другого человека, знавшего о мире то же, что и он, помнившего даже некоторые из ранних жизней Дэниела. Будь здесь любая иная душа, это послужило бы утешением.
Он вспомнил о своей последней мимолетной встрече с Иоакимом на деревенской площади в Венгрии в тысяча триста каком-то году. Он уже выяснил, что у Иоакима тоже есть память, и постоянно был начеку, однако брат не подавал признаков того, что узнал его. Дэниел ждал, что брат явится в образе его дяди, отца, учителя, сына, снова брата — как часто делают значительные люди. Но в отличие от многих вещей, которых он страшился, подобного не случилось. Прежде всего, считал Дэниел, это объяснялось тем, что присущая его бывшему брату мизантропия на долгие периоды времени удерживала того в состоянии смерти. Если существовала когда-либо душа, умирающая на отдалении — на большом отдалении — от тела, то это была душа его брата. Дэниел часто представлял, как Иоаким потерянно блуждает по миру, появляясь то в Джакарте, то в Якутске.
Позднее Дэниел узнал, что Иоаким начал нарушать правила ухода и возвращения. Ужасное открытие. Дэниел не понимал, как брат это делает; он выяснил об этом от одной мистической души, своего старого (по-настоящему старого) друга Бена. А уж откуда Бен узнал об этом, Дэниелу было невдомек. Но он мог легко вообразить, что Иоаким не пожелает терпеливо ждать своей очереди, не захочет начинать новую жизнь беспомощным младенцем. Он не стал бы раз за разом выносить бессилие детского возраста. Нацелившись на мщение, не позволил бы предоставлять поиски своих врагов случаю, хотя, поступи он так, вероятно, отыскал бы их быстрее.
Невыносимо было вновь увидеть Иоакима по прошествии долгих лет. Дэниел твердил себе, что душа Иоакима умерла, но, разумеется, это было не так. В нем накопилось слишком много ненависти, чтобы исчезнуть раз и навсегда. Дэниел понимал, что Иоаким использует свою память с единственной целью — на протяжении столетий вымучивать из себя свои вендетты. Кто знает, сколько их у него было.
Дэниелу претило видеть брата в теле, которое тот не заслуживал. От одной мысли, как он это сделал и что случилось с человеком, действительно достойным этого тела, становилось тошно. Дэниел никак не мог бы узнать о том, что же затевает Иоаким. Но у него возникало смутное ощущение, что это опасно для него и для Софии, если он все-таки найдет ее.
На рубеже девятого и десятого столетий я служил гребцом на одном из судов венецианского флота, плавающего под знаменами дожа. В той жизни я был родом из сельской местности на восток от Равенны и, подобно многим мальчикам из той части света, мечтал о море. Венецианцы были лучшими моряками на свете, или так нам казалось, и у нас для этого имелись веские основания. Я поступил в свою первую команду в пятнадцать лет и двадцать один год плавал на военных и торговых кораблях, пока не утонул во время шторма у Гибралтара.
Мы, моряки, ожидали и даже надеялись умереть на море, так что это было лишь вопросом времени. У меня была прекрасная долгая жизнь и не такая уж плохая смерть, если сравнивать со многими другими. Я тонул всего дважды, и, по правде сказать, во второй раз, когда уже не пугала новизна, не возражал.
Наши маршруты пролегали в основном в Грецию, Малую Азию, на Сицилию и на Крит и от случая к случаю в Испанию и к северному побережью Африки. В те времена это были восхитительные места, в особенности когда подходишь к ним с моря. Как я уже говорил, я стараюсь не поддаваться ностальгии, но по прошествии столетий жестокость той жизни стирается из памяти, и остается видение кораблей, в сумерках входящих в Большой канал.
Я хочу рассказать вам об одном вполне рядовом путешествии в критский порт Ираклион (или Кандиа, как его называли мы, венецианцы). Это было в начале моей карьеры. Я был еще молод и занимал низкое положение в морской иерархии, претерпевая долгие вахты на веслах и избыточную долю ночных дежурств.
От путешествия к путешествию я видел одни и те же лица, но каждый раз появлялся кто-то новый. В том случае это был моряк даже моложе меня, лет пятнадцати, а мне было уже восемнадцать. Я приметил его не потому, что он что-то сказал или сделал, а из-за отсутствия того и другого. Держа рот на замке и старательно выполняя работу, он внимательно наблюдал за происходящим и прислушивался ко всему, о чем говорилось. В отличие от обыкновенных моряков он не скучал, не насмешничал, не грубил и не бахвалился. У него были большие умные глаза, которые странно было видеть на его наивном детском лице. Его звали Бенедетто, но мужчины окликали его по имени Бен или Бенно, когда выкрикивали приказания или насмехались над ним, и только в этих случаях, как правило, к нему и обращались.
Во время первых нескольких вахт мы не сказали друг другу ни слова. Но, разговаривая с другими гребцами, я чувствовал на себе его пристальный взгляд. Помню, как внимательно Бен слушал. Примерно к четвертой или пятой вахте он оказался моим единственным компаньоном на передней палубе, а я тогда боролся со сном, поэтому начал беседу.
— Ты ведь итальянец? — спросил я его на просторечном диалекте итальянского, на котором мы разговаривали на корабле.
Он посмотрел на меня и ответил:
— Да, я родился к югу от Неаполя.
— Прекрасный винный край, — заметил я.
Мне плохо удавались разговоры о пустяках, и я никогда не бывал в Неаполе, а он, казалось, лишился дара речи от смущения. Как же мало я знал!
— А ты тоже итальянец, — вымолвил он после долгого молчания.
— Равенна, — с гордостью заявил я.
— А до этого?
— Что?
— Откуда ты был родом до этого?
Вопрос был странным, и я подумал, что, вероятно, он догадывается, что я не совсем из Равенны. Полагаю, в те годы я придавал большое значение своему общественному положению.
— Я родился в трех лигах к востоку от города, — словно оправдываясь, ответил я.
Бен кивнул. В его манере говорить не ощущалось ни настойчивости, ни требовательности.
— Но до своего рождения в трех лигах к востоку от Равенны откуда ты был родом?
Я онемел от изумления. До сих пор помню, как у меня в голове закружился водоворот мыслей. К тому моменту я уже много раз успел побывать среди живых. Я понимал, каким странным и даже нелепым подчас казался. Поскольку основная часть моей потаенной жизни протекала в дальних уголках сознания, мне никогда не приходило в голову, что к ним может подобраться посторонний человек. Возможно ли, чтобы Бен был таким же, как я? Неужели он помнит многие вещи? Я настолько привык скрывать все, что не мог выговорить ни слова.
Бен смотрел на меня с любопытством.
— Это Константинополь? Знаю, что ты должен был пробыть в том регионе какое-то время. Это было раньше? Наверное, в Греции?
Я анализировал его слова. Может быть, подошло бы обычное толкование?
— Я не ходил в Константинополь… на этом флоте, — медленно вымолвил я.
— Я не имею в виду тебя теперешнего, но прежнего. Я, например, до Неаполя родился в Иллирии, а до того — в Ливане.
Я затаил дыхание, не совсем понимая, сплю ли я, бодрствую или умер. Моряки любили рассказывать про заколдованные участки моря, сводившие с ума нормальных людей. Я вдруг забеспокоился, не дурачат ли меня.
— Не понимаю, о чем ты, — произнес я.
Голос мой звучал так напряженно, что я едва его узнал.
У Бена было простодушное лицо.
— Я почти не встречал таких, как ты… как я… почти не встречал. Я приходил на эту землю много раз. Может, я ошибаюсь, но, думаю, нет.
— Как ты?
— Как я в смысле памяти. Люди редко помнят то, что происходило до их рождения. Некоторые могут вспомнить лишь одну или две прошлые жизни, а у других остаются лишь обрывки воспоминаний. Но у тебя, полагаю, память глубокая.
Я огляделся по сторонам, чтобы удостовериться, что мы одни. А потом поднял взгляд к луне и звездам, как бы устанавливая с ними связь.
— Да, ты прав, — сказал я.
Бен кивнул. Я не заметил в его глазах торжества. Он никогда в этом не сомневался.
— Половина тысячелетия. Или больше?
— Да, примерно так.
— Где ты начинал свой путь?
— Впервые я родился близ Антиохии.
— Это логично, — откликнулся он, глядя поверх моей головы на восток, где солнце только-только начинало подниматься из океана.
— В каком смысле?
Бен отмахнулся от какой-то мысли и вновь остановил взгляд на мне.
— Уже почти рассвело.
Этим он хотел сказать, что в любой момент придет наша смена. Его лицо выражало сочувствие. Бен догадался, что для меня завершение разговора более мучительно, чем было его начало.
— Как ты узнал? — воскликнул я. — Обо мне?
— Не могу толком объяснить. Просто… я знал.
Вот так я выяснил о необыкновенных способностях Бена, почти не имея возможности раскрыть их до конца.
Бен очень стар. Неизвестно, сколько он прожил. Иногда я думаю, что он, подобно Вишну, держит в голове всю историю человеческого опыта, но я не уверен, что сам он знает, когда появился на земле. Однажды он рассказывал мне, что его первое воспоминание было связано с перекрытием реки Евфрат, но в воспоминаниях такого рода он скорее руководствуется эмоциями, чем фактами. Если Бен действительно держит в голове нашу историю, то, боюсь, она была вверена скорее поэту, чем историку.
— Все это в итоге метафора, не так ли? — однажды сказал он с мечтательным выражением лица.
— Разве? — усмехнулся я.
Бен настолько стар, что его память устроена не так, как у всех. Даже не как у меня. Много позже он стал большим поклонником Льюиса Кэрролла. Он любил также Упанишады,[2] Аристофана, Чосера, Шекспира, Тагора, Уитмена, Борхеса, Э. Б. Уайта и С. Кинга. Когда я донимал его расспросами о том, как он узнал о чем-то, чего знать не мог, Бен процитировал Кэрролла: «Плоха та память, которая обращается только назад».
Однажды он сказал мне, что считал своим первым именем имя Дебора, но не был в этом уверен. Зная, насколько важным для меня стало мое имя, я спросил его, не хочет ли он, чтобы я называл его тем именем, но он ответил: нет, он уже не Дебора.
Мы с Беном совершили три морских перехода и имели возможность обсудить многое. Третье и последнее путешествие состоялось в Александрию, что побудило Бена высказать забавные отрывочные наблюдения по поводу Юлия Цезаря, Марка Антония и Клеопатры, а также Птолемея — ее мерзкого младшего брата, бывшего притом ее мужем. Я осознал, что не стоит пытаться понять в буквальном смысле механизм его прошлого или памяти. Прямой вопрос никогда не порождал прямого ответа. (Позже одной из его любимых строчек из Эмили Дикинсон стала: «Всю правду скажи — но скажи ее — вкось».) Слушать его причудливые восхитительные рассказы было настоящим наслаждением.
Бен отличался самым жизнерадостным нравом среди известных мне моряков и искренней преданностью своему непритязательному труду. Никогда я не видел, чтобы человек был так поглощен завязыванием узла. Вероятно, самым тяжелым переживанием моей жизни на море было узнать о том, что где-то на темных задворках Тиры Бена избили до крови два пьяных копьеносца. Он так и не приобрел подходящий для матроса темперамент.
После третьего путешествия он исчез, и мы увиделись только через несколько сот лет, но ранее у нас состоялся разговор, надолго оставшийся в моей памяти.
Однажды тихой ночью в сотне лиг от побережья Крита я принялся рассказывать ему о Софии. Вспомнил о первой роковой встрече и поведал Бену обо всех последующих. Не могу описать волнение, которое испытывал при общении с человеком, похожим на меня, — ведь с большинством людей я почти не делился своими переживаниями. Не заботясь об объяснениях и оправданиях, я перескакивал с одного места своей долгой истории на другое. Чувствовал себя пианистом, который был вынужден играть на немногих белых клавишах в середине, но которому наконец разрешили пробегать пальцами по всей клавиатуре.
Я окончил рассказ нашей недавней встречей в маленьком домике Софии у подножия утеса в Центральной Анатолии, когда я был ребенком. Однако Бен постоянно возвращался к той части моей саги, где упоминался Иоаким. Он снова и снова просил меня повторить ее.
Мне это порядком надоело. Хотелось говорить о Софии, а не о брате. Но Бен требовал все детали моей истории, начиная с вражды в моей первой жизни и заставляя меня вспоминать каждую подробность моей смерти от удара кинжалом, последовавшей через две сотни лет. Он закрывал глаза, словно видя все это воочию.
— Слава богу, все кончено, — сказал я наконец. — Нет никакой причины снова о нем думать.
Для людей вроде нас жизнь очень долгая. Такая долгая, что трагедии забываются. В то время я думал именно так.
Бен согнулся, охватив лоб руками. Мне показалось странным, что он раскачивается из стороны в сторону. Я знал, что он способен искренне сопереживать ближнему, но это было уж чересчур.
— Бен, все не так плохо. Это ведь одна жизнь из многих. Мы идем вперед. Прощаем и забываем. По крайней мере, я прощаю, а он забывает.
Бен поднял голову и внимательно посмотрел на меня. Я привык к его особенному взгляду, но в тот раз взгляд был омрачен чем-то таким, чего я прежде не замечал.
— Ты считаешь, он забудет?
— Что?
— Я верю, что ты его прощаешь, но ты уверен, что он забудет?
— Уверен, что он давным-давно умер, — поспешно произнес я. — Его нет в живых по крайней мере лет сто. В новой жизни я с ним пока не сталкивался, но, полагаю, в будущем меня ожидает подобная неприятность.
Я надеялся, что мой несерьезный тон прогонит с лица Бена тревожное выражение, однако этого не произошло. Мне становилось не по себе.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Ты уверен, что он забудет?
— Все забывают! — воскликнул я.
— Нет.
— Не ты или я, но все прочие. — Я пристально всматривался в Бена, тщетно пытаясь уловить в его взгляде прежнюю жизнерадостность. — Тебе что-нибудь известно? — с нетерпением и досадой спросил я.
— Не знаю, но думаю, — медленно промолвил Бен. — Я думаю о нем, и мне кажется, он не способен забыть или простить.
— Почему? Иоаким не проявлял никаких признаков этого. Он жил, как человек без истории, — возразил я. — Память встречается редко, не так ли? Почти за пятьсот лет ты — единственный человек с памятью из тех, кого я встречал. А ты, совсем его не знающий, считаешь, что она у него есть?
Мне хотелось, чтобы Бен рассердился, но он оставался спокойным. Я надеялся, что он поспорит со мной, но он этого не делал.
— Ты думаешь, кто-нибудь знает, что ты обладаешь памятью? — спросил он. — Полагаешь, твой брат знает про тебя?
Я замер, охваченный ужасом. Иоаким имел отношение к катастрофическим событиям моей первой жизни. Если я способен восстановить в памяти эпизоды того времени, то почему он не может? Я молчал. Спорить с Беном я не мог. Не хотелось размышлять о том, что это означало для меня и Софии, где бы она ни находилась.
— Надеюсь, я ошибаюсь, — произнес Бен с сочувствием. — Но он помнит.
На протяжении многих лет я часто надеялся, что Бен окажется не прав. Но, к несчастью, он никогда не ошибается.
Думая о том периоде, когда служил моряком, я часто вспоминаю одного пса по кличке Нестор, которого знал когда-то в Венеции. Это был бродячий пес, дворняга, и я, бывало, кормил его, приплыв из путешествия. Пес был очень умным. Сколько бы времени я ни отсутствовал, он всегда встречал мой корабль и приветствовал меня. Однажды мы взяли Нестора на борт, чтобы он уничтожил крыс во время перехода к двум испанским портам, где свирепствовала чума. Он великолепно справился с заданием. Я по-настоящему любил эту собаку.
Вероятно, он прожил необыкновенно долгую собачью жизнь, потому что, когда я, умерев, родился снова, в том же самом городе, я в возрасте шести или семи лет отправился в доки поискать старых друзей. И нашел я там только Нестора. Он был старым и хромым, но я знал, что это он. И, что удивительно, он тоже меня узнал. Обнюхав меня, он принялся так истово вилять хвостом, что казалось, хвост вот-вот оторвется. Нестор лизал меня, играл со мной, выпрашивал лакомство точно так, как делал раньше. Это был один из самых счастливых эпизодов моей долгой жизни. Я чувствовал себя маленьким Одиссеем, о котором наконец кто-то вспомнил.
Иногда я ловлю себя на мысли о том, как мне хотелось бы, чтобы собаки жили столько же, сколько и люди. Тогда моя жизнь стала бы не такой одинокой. Однако вскоре Нестор умер. Подрастая в той своей жизни, я часто ходил в доки в надежде увидеть Нестора в его новом теле, как молодого пса. Но мне так и не удалось распознать его. Теперь я понимаю, что собаки, как большинство животных, не имеют индивидуальных душ. Они обладают групповой душой. Хорошей иллюстрацией к этой идее могут служить пчелы и муравьи. Они несут с собой мудрость своего вида — привилегия, которой мы не обладаем. Но из-за этого их бывает почти невозможно распознать в последующих воплощениях.
Иногда я думаю, и, вероятно, Карл Юнг согласился бы со мной, что древние люди типа австралопитеков или неандертальцев действительно имели нечто вроде групповой души. Полагаю, истинное возвышение человека, тот момент, когда человеческие существа безвозвратно отделились от человекообразных обезьян и подобных им созданий, наступил с появлением первой индивидуальной души. И от этого произошли большие несчастья.
Дэниел выполнил свой план лишь наполовину, но продолжал продвигать его. Он боялся увидеть ее и одновременно надеялся на это. Человек живет надеждой и стремится избавиться от страха, а у него то и другое часто смешивалось воедино.
С тех пор как Дэниел увидел Иоакима по телевидению, он непрестанно думал о Софии. Разумеется, он всегда о ней думал, но теперь беспокоился о ее безопасности. Последние два года издали следил за ней, будучи прекрасно осведомленным о ее местоположении, но оттягивая повторный подход к ней из-за опасения подобраться слишком близко и навредить еще больше. Теперь ему понадобилось убедиться, что с ней все в порядке. Одним из его худших опасений было то, что Иоаким каким-то образом разыщет Софию и причинит ей зло. Другое его опасение заключалось в том, что Иоаким найдет Дэниела и тот невольно приведет к ней Иоакима. Он разрывался между желанием защитить ее и боязнью, что его присутствие поставит Софию под удар.
Казалось, жестокость Иоакима приводила к определенным ограничениям. Он обладал разновидностью памяти в сочетании с чрезвычайно злобной натурой, но не умел распознавать душу в разных телесных воплощениях. «Он не способен заглядывать в душу людей», — говорил Бен. Но жестокость Иоакима, кроме того, давала ему преимущества — к примеру, похищение тел, — и у Дэниела возникало тревожное чувство, что со временем Иоаким накапливает эти преимущества.
Дэниел поставил машину у больницы и с восхищением направился по лужайке к ротонде. По стандартам этой страны место было старым и носило печать выдающегося ума. Он хотел бы жить в Новом Свете во времена Томаса Джефферсона. Это был один из его любимых периодов истории, но он в ту эпоху вел странную короткую жизнь в Дании. Его жизни по большей части предполагали всеобъемлющую логичность и некий определимый знак воли, но иногда Дэниел оказывался среди чужаков в таком месте, как Дания.
Он читал и изучал работы Джефферсона. В 1961 году ему даже показалось, будто он узнал этого человека во время «рейса свободы» в Оксфорд, штат Миссисипи. Дэниел купил у него в придорожном киоске чай со льдом и пакет персиков. Мужчина представился как Ноа. Старый и утомленный, он, по его словам, работал на той же земле, где дед был когда-то рабом, а отец — издольщиком. Дэниел не мог с уверенностью сказать, что это Джефферсон, поскольку никогда лично не видел великого человека. Он знал его лишь по рисункам и портретам, что не всегда надежно для распознавания души, однако намного лучше фотографий. Но интуитивно Дэниел почувствовал, что это он. В глазах Ноа по-прежнему угадывались характерные особенности Джефферсона.
К тому моменту душа Ноа была измучена. Дэниел подумал, что это, наверное, последняя из его жизней, конечный виток выдающегося бытия. Дэниелу показалось логичным, что перед завершением своего жизненного цикла Джефферсон, бывший когда-то любовником Салли Хемингс и неуверенным в себе рабовладельцем, явится в обличье чернокожего. Ноа никогда не догадался бы, кем он однажды был. Дэниела так и подмывало сообщить об этом, но он сдержался. Такова была странная первопричина одиночества — знать о людях то, о чем сами они не знают.
Дэниел почувствовал, как по спине у него стекают капли пота. Воздух был настолько влажным, что его можно было обонять, слушать, трогать, видеть и чуть ли не жевать. Ему страшно не нравилось, когда от пота намокала его лучшая, белая льняная рубашка, которую София подарила ему почти девяносто лет назад, когда была Констанцией. Рубашка принадлежала ее деду, виконту. Дэниел берег рубашку от одной жизни к следующей среди самых своих дорогих вещей и надевал изредка, поскольку хотел сохранить. Когда Констанция впервые подарила ему эту рубашку, она оказалась ему велика, и он подумал, что дед был исполином, однако в этой жизни он вырос таким большим, что едва влезал в нее. Никогда прежде Дэниел не был таким высоким, как в нынешней жизни. Сейчас он носил рубашку потому, что ему нравилось, как она на нем сидит, хотя и была немного растянута. (Самодовольством он не отличался, но время от времени до него доходило, что его физическая форма соответствует двадцати одному году.) Однако основная причина, заставлявшая его надевать эту вещь, объяснялась его неразумной надеждой на то, что рубашка может напомнить ей о том, чем он для нее однажды был. Все последующие годы он ощущал застарелый запах своего пота, а также запахи замечательного старого дома, где София когда-то жила, — мастики, воска и слабый больничный запах антисептика. И среди этих запахов прятался ее едва различимый тонкий аромат. Не просто ее образ, а она сама. В этом была истинная причина того, почему он любил эту рубашку.
Дэниел догадывался, что в его теле единственным исключительным чувством является обоняние. Его собственный вариант суперсилы. Он был Человеком Обоняния или, может, Носом. А вот слух не отличался совершенством. Он знал много песен и играл на нескольких музыкальных инструментах, но это не означало, что его слух всегда был на высоте. В некоторых его воплощениях он был хорошим и даже превосходным, а в других — удручающе слабым. Дэниел привык думать, что со временем сокрушит телесные границы с помощью одной лишь воли и жизненного опыта, но так не получалось. По сути, с годами он все более убеждался в простой биологии таланта. Существовали дарования, которые могло предложить только тело, и одним из них являлся хороший музыкальный слух.
Зрение его тоже не было исключительным. Дэниел мог определить по виду множество объектов, но лишь потому, что повидал разновидности земной поверхности при разных атмосферных условиях. На протяжении более чем одной жизни он был моряком, медленно, минута за минутой, передвигаясь по водным просторам земли — там, где время ощущается менее всего. Однако зрение его не всегда отличалось остротой. Только дважды Дэниел был по-настоящему хорошим художником. Острое зрение — еще одна субстанция, которую не возьмешь с собой в следующую жизнь.
Осязание — рудиментарное чувство, не столь изменчивое и вряд ли выигрывающее от повторения. Повторение с каждым прикосновением умаляет остроту ощущения. Он считал, что предчувствие и привычка — две самые неприятные детали, сопутствующие старым душам и долгому жизненному опыту. Они возникают от повторения и со временем вытесняют наши пылкие чувства, когда ничто уже не кажется новым. Имелись вещи, к которым ему хотелось бы вновь впервые прикоснуться.
Обоняние и вкус, конечно же, чувства-близнецы и скорее даже сиамские близнецы, когда первый наделен большей частью органов, включая мозг. Второй близнец создан для удовольствия и необходимых горьких предостережений. Однако носителем памяти является обоняние. В свое время Дэниел усиленно изучал неврологию, а не так давно занялся нейробиологией и хорошо представлял, насколько упрощенческим является его подход, но по-прежнему придерживался его. Обоняние напоминает тоннель, соединяющий человека с другими составляющими жизни. Воспоминания о запахах не ослабевают, они замыкают всю психологию человека, то есть не пробиваются сквозь бесконечный жизненный опыт и не загружаются любой частью сознания. Невзирая на последовательность событий, они немедленно и бесповоротно пригвождают человека к его прошлому. Это наиболее приближено к путешествию во времени. Если его попросили бы указать часть тела, отвечающую за его необычные способности, то это, вероятно, был бы нос. За прошедшие столетия их у него было много, однако дар обоняния оставался с ним неизменно.
Он шел по Элдерман-стрит, мимо стадиона, в сторону общежития колледжа Хирфорд, где жила она. Здесь он мог бы ее увидеть. Скачок адреналина у него в крови усиливал каждый звук. Жужжание газонокосилки. Шелест листвы. Гудение грузовиков на невидимом отсюда шоссе. Это была среда ее обитания, и чем ближе он подходил к Уайберн-Хаусу, тем яснее ощущал ее присутствие. Ее тротуары, пыльца ее цветов, ее небо. Ему на миг почудилось, будто у всех людей, шедших в сторону ее общежития, лица как у нее.
Дэниел понял, что ему трудно вообразить ее теперешней. Он был склонен представить ее в образе Софии, а затем дать ее образу развернуться в его сознании, подобно фотографии. Но она оставалась сверху наподобие амальгамы, распадаясь и принимая разные образы. Если бы сейчас Дэниел увидел ее на тротуаре, ему было бы трудно узнать ее в этом облике. На сей раз ее тело стало меньше, кости легче и мягче. В прошлый раз, когда она была пожилой женщиной, он заметил у нее веснушки, набухшие вены и пятна на руках, а теперь она была заново омыта.
Он вспомнил, как увидел ее первый раз в этой жизни, на тротуаре с Марни. Тогда ей было пятнадцать лет. Она так и сияла, словно являлась избранницей солнца. Это было до его переезда в Хоупвуд, когда она совсем его не знала.
Дэниел вспоминал то время, когда наблюдал за ней в гончарной мастерской примерно через пару месяцев после своего поступления в школу. Он не собирался ее выслеживать. В тот день он пошел в корпус, где размещались мастерские, чтобы записаться на занятия по изготовлению эстампов, а не найдя преподавателя, стал бесцельно бродить вокруг. Дэниел стоял в галерее между двумя мастерскими, когда вдруг осознал, что одинокая фигура у колеса с ножным приводом принадлежит ей. Он хотел что-нибудь сказать, а не просто стоять там, но оцепенел при виде ее. Она не поднимала головы. Именно этим отчасти объяснялся его транс. Ногой она нажимала на маховик, вращался подвижный холмик глины, руки ее двигались с завораживающей гармонией, сквозь грязные окна пробивалось солнце, а глаза были прикованы к чему-то, что ему не было видно. Голые руки до локтей и вся рубашка были испачканы глиной; частички глины виднелись на лице и волосах. Дэниел был поражен тем, как глубоко погружена она в свое занятие. Его охватила беспомощность от того, что он не сможет сейчас до нее достучаться. И еще его восхитило ужасное состояние ее рубашки.
Он стал вспоминать тот вечер в средней школе и ее в светло-лиловом платье с маленькими лиловыми цветочками в волосах. Прижимая ее к себе, Дэниел чувствовал, как кровь бросилась ему в голову. В тот вечер она была, конечно, прекрасна, как всегда. Наверное, дело было в глазах, но улыбка ее казалась откровением. Маленькие дети в чем-то очень похожи друг на друга, но душа взрослого человека довольно быстро отпечатывается на его лице и теле, и чем человек старше, тем более глубоко. Любящая душа к концу долгого жизненного пути становится еще более прекрасной, а физическая красота исчезает. Как он привык считать, по справедливости надо было бы, чтобы на протяжении жизни души физическая красота сохранялась, но на деле этого не получается. Справедливость оказывается человеческой концепцией, и Вселенной до этого нет дела. Софии же было отмерено красоты с избытком.
А сегодня? Что ему делать, если он ее увидит? Эту свою фантазию он обыгрывал с разных сторон. Остановится ли она и узнает ли его? Если нет, то остановит ли он ее? Что он скажет? Будет ли ему достаточно просто увидеть ее? Дэниел уверял себя, что да. Он просто хочет взглянуть на нее и удостовериться, что ее жизнь протекает в том же пространстве и времени, что и его. Даже это стало бы утешением, почти что близостью. Наверное, нехорошо, что это может считаться близостью?
Она жила с Марни на третьем этаже Уайберн-Хауса. Дэниел провел расследование, чтобы это узнать, но не более того. Если бы он пытался выяснить подробности, то посчитал бы себя упорным преследователем женщин. Дэниел не желал быть осведомленным лучше ее. Не хотел, чтобы между ними возникло еще одно неравенство. Больше всего ему хотелось не знать и быть приятно удивленным. Запрятанная в нем тоска взывала о том, чтобы это вылилось в обычную ситуацию, когда парень встречает девушку и влюбляется.
Она живет здесь, в этом красном кирпичном здании. Двойные застекленные двери, нескользкая поверхность напольного покрытия. Ящик для почты. Должно быть, один из этих. Можно почувствовать, как для нее изо всех сил старается гигантская система кондиционирования воздуха.
Однажды Дэниел жил в общежитии, но никак не мог к этому привыкнуть. В нем не было функциональности казармы или монастыря. Там ощущался налет случайности и принуждения, свойственный проектированию общественных зданий. Это же общежитие было почти пустым, что усиливало впечатление. Дэниел поздоровался с вахтером и заглянул в лист регистрации. Там была одна фамилия, не ее.
— Удостоверение личности, пожалуйста, — сказал вахтер.
— Простите?
Вахтер убавил громкость жужжащего приемника. На его именном жетоне значилось: «Клод Вэлбран».
— Если вы тут не живете, вам следует показать удостоверение личности, а вы не здешний, иначе я бы вас знал.
Его тон был вполне дружелюбным, и он говорил с явной гордостью. Засуетившись, Дэниел вытащил свои водительские права.
— Я… не… Я не собирался входить в здание, — объяснил он.
— В таком случае что вы здесь делаете?
Дэниел замер. Хороший вопрос, и он не мог на него ответить. Вахтер указал на телефон, висящий на стене рядом с конторкой.
— Даже если вы просто захотите позвонить по этому телефону, вам придется зарегистрироваться.
Хочет ли он звонить по телефону? Сможет ли он просто снять трубку и позвать ее? Дэниел не знал, как ей позвонить. Следует ли ему спросить ее номер? Сообщит ли его Клод Вэлбран?
— Вы кого-то ищете, — сочувственно произнес вахтер.
Дэниел кивнул.
— Кого?
Ему хотелось помочь посетителю.
Дэниелу казалось, он на приеме у психотерапевта. Следует ли ему сказать? Он ничего не мог с собой поделать. Чуть не назвал ее Софией, но вовремя себя одернул.
— Люси Броуард.
— Ах, Люси. — Он улыбнулся. — С длинными волосами. Люси с третьего этажа. Мне нравится эта девушка.
Дэниел кивнул.
— На Рождество она подарила мне шоколадные конфеты и маленькое комнатное растение с красными цветами. Для жены. Как же называлось растение? — Чтобы сосредоточиться, он зажмурил один глаз. — Я хорошо запоминаю одни вещи и плохо — другие. — Теперь он закрыл и второй глаз. — Как же оно называлось? Жена знает.
Вахтер открыл оба глаза.
— Нет. Кажется, слово начиналось с «с». Или «г». Когда вы уйдете, я об этом подумаю. Так или иначе, а Люси уехала.
— Неужели?
Его надежды рухнули так стремительно и бесповоротно, что это заставило его осознать, как высоко он их вознес. Дэниел не мог скрыть разочарования.
— Конечно. Большинство уехало. Четвертого мая был последний день занятий. Здесь сейчас тишина, пока после четвертого июля не начнут появляться летние студенты.
— Она уехала на лето? И сюда не вернется?
Неужели он действительно рассчитывал, что вот так просто с ней увидится?
— Она вместе с той своей высокой подругой уехала в конце прошлой недели.
— Марни?
— Верно, Марни. Я не знаю, где она будет жить в будущем году. Может, здесь. Или в другом месте.
Кто знает, вернется ли она сюда? А если поменяет программу и тому подобное?
Вахтер вернул ему водительские права с выражением искреннего сочувствия, настолько явного, что Дэниел смутился.
— Сдается мне, занятия у студентов каждый год заканчиваются раньше, — философски произнес он, покачав головой.
Вот сидит здесь этот человек, год за годом наблюдая, как они проходят мимо, становясь все моложе и отдаляясь от него все больше.
Теперь настало время для Дэниела убрать водительские права в бумажник, повернуться и выйти за дверь. Но вдруг ему расхотелось уходить. Вот бы остаться тут, с этим приятным человеком, которому нравилась София. И чтобы Клод снова попытался вспомнить название того цветка.
Дэниелу показалось, что он играет в игру «горячо-холодно». Это здание не было таким горячим, как он надеялся, — в нем больше не было Софии, — но оно гораздо теплее сейчас, чем когда он выйдет наружу, где его след станет снова холодным.
Он положил права в бумажник, но не спешил уходить.
— Что вы лучше всего запоминаете? — стараясь быть общительным и добродушным, спросил Дэниел.
Вахтер пожал плечами. Он был рад компании.
— Лица. И имена.
Три стакана пива придали Дэниелу оптимизма. Наверное, она осталась на лето в Шарлоттесвилле. Вероятно, нашла здесь работу и на несколько месяцев переехала из кампуса. Например, обслуживает столики в кафе или носит одну из этих футболок с надписью «Гений», работая в магазине «Эппл». Может, если он засидится здесь подольше, она войдет в этот самый бар.
— Повторить, — поднимая свой стакан, попросил он бармена.
Привлечь внимание парня удалось с нескольких заходов. Бармен пользовался большим спросом и поэтому неожиданно оглох и одновременно утратил периферийное зрение.
— Спасибо, — сказал Дэниел, когда наконец принесли его четвертый «Басс».
Он знал, что может выпить пять, или десять, или пятьдесят стаканов «Басса», но она сюда не придет. Она не из той семьи, где сдают квартиру и делают вид, будто зарабатывают деньги. Она была из семьи, в которой приезжают домой и по-настоящему зарабатывают деньги. Он уже видел двух девчонок из их школы — одна шла по тротуару, а другая, с глубоким декольте, сидела за столиком в углу, и у них с ней не было ничего общего. Ничто здесь больше о ней не напоминало.
Наверное, это даже к лучшему. Что хорошего он ей сделал? Но Дэниел хотел всего лишь увидеть ее. Ему этого было бы довольно. Это все, ради чего он приехал.
Он пожалел, что надел свою лучшую рубашку и утром смотрел на себя в зеркало с удовольствием и надеждой. О чем он думал? Жаль, у него не было другой рубашки, в которую можно было бы переодеться. Новые запахи бара, и его новый пот, и духи той девушки в углу впитаются в ткань и уничтожат ее бесценную частичку, оставшуюся там. Сама мысль об этом была ему невыносима.
У парня, сидевшего справа, был двойной подбородок и футбольные бутсы. Он напивался быстрее Дэниела. В нем было что-то знакомое и малопривлекательное, но Дэниел не стремился вспомнить, что именно.
Пятый «Басс» прибыл примерно в то же время, когда девушка встала из-за углового столика и села на табурет слева от Дэниела. Он не подумал, что она может его вспомнить.
— Ты ходил в школу «Хоупвуд», верно? — спросила она.
— Какое-то время.
У нее были ослепительно-белые зубы. В наше время у людей всегда очень белые зубы.
— Я помню тебя… — Ее взгляд был полон нетерпения, словно водка в ней порывалась говорить, а девушка старалась ее приструнить. — Неважно, — задорно произнесла она.
— Ладно, — сказал Дэниел, хотя она, безусловно, хотела, чтобы он стал ее расспрашивать.
— Ты здесь занимаешься? — поинтересовалась девушка.
Он вспомнил, что в средней школе она состояла в группе поддержки, представил ее в одном из этих нарядов с очень коротенькими плиссированными юбками, которые постоянно задирались.
— В этом колледже? Нет. А ты?
— Да. Скоро перейду на предпоследний курс.
Она, без сомнения, знала Софию. От нее начало исходить слабое сияние воспоминаний о Софии. Дэниел подавил в себе желание спрашивать.
— Где ты учишься?
Он сделал большой глоток пива.
— Нигде. Я работаю.
У него не было желания говорить правду.
Интерес в ее глазах угас. Или, по крайней мере, переместился в ином направлении.
— Встречаешься с ребятами из «Хоупвуда»? — спросила она.
— Нет. — Он сделал еще один глоток. В баре было жарко. — А ты?
— Ага. Со многими. Здесь сейчас девять человек из нашего класса.
Дэниел кивнул. Исходящее от нее сияние немного усилилось. Поэтому он заказал ей еще водки с тоником.
— Можно я скажу тебе кое-что?
— Давай.
— Мы думали, ты умер.
— Неужели?
— Кто-то видел, как ты прыгнул с моста.
Он постарался скрыть досадливую гримасу. Воспоминание об этом не относилось к числу приятных.
— Думаю, этот кто-то ошибся.
Девушка кивнула и сделала глоток спиртного.
— Хорошо, что ты не умер.
— Ну, спасибо.
Она наклонилась и поцеловала Дэниела в краешек рта. Он почувствовал влагу ее слюны и пота.
— Так с кем же ты видишься? — произнес он.
— Из нашего класса?
Каждое ее телодвижение сопровождалось звоном браслетов.
— Угу.
Дэниел подождал, пока девушка, перечислив всех, не дошла до Марни, подруги Люси.
— Кажется, я ее помню.
— Странная девчонка. Волосы черные со светлыми прядями.
— Она дружила с…
Глупо притворяться, будто он не может вспомнить имя самого главного для себя на свете человека.
— С кем? — Она впилась в него взглядом, который, казалось, просвечивал его насквозь. — Ты имеешь в виду Люси?
При всем его пылком стремлении услышать о ней хоть слово — что она наркоделец, трансвестит, мажоретка, кто угодно, пока она существует в его мире, — это было уж слишком глупо. Дэниел встал.
— Мне надо в туалет, — пробормотал он, швырнув на стол двадцатку, чтобы оплатить остаток счета.
— Могу поспорить, ты не помнишь, как меня зовут, да?
Дэниел повернулся, чтобы уйти.
— Подожди! — воскликнула она, схватив его за руку, и браслеты ее вновь зазвенели. — Что ты делаешь вечером?
— Уезжаю. Возвращаюсь к себе на север.
— В доме Диков намечается вечеринка. Пойдем со мной?
А вдруг там будет София?
— Нет. Мне пора.
В собственном голосе он уловил пятый и шестой стакан пива. Ему надо пойти в машину и проспаться, пока не протрезвеет.
— Ты уверен? Я закажу тебе еще пива, и тогда решишь.
Дэниел покачал головой. Если он выпьет еще пива, то не сможет оторвать взгляда от выреза ее кофточки. А если после этого опять выпьет, то, вероятно, пойдет с ней в комнату ее общаги, завалится с ней на двуспальную кровать и с закрытыми глазами разденет ее, потому что в его воображении будет не она. Дэниел проделывал это и раньше, и всегда после ему бывало не по себе. Наверное, она специализируется по экономике, а может, по политологии. Не исключено, что она великолепно смешивает «Маргариту», любит своего отца, у нее отменный удар справа, но она — та девушка, которую в очень важный момент назовут именем другой.
— Я — Эшли! — прокричала она ему в спину.
Выходя из туалета, Дэниел заметил, что его табурет у стойки занят тем самым пьяным парнем в футбольных бутсах, который уткнулся носом прямо в вырез кофточки Эшли. Теперь ее манера поведения изменилась.
— В чем проблема? — услышал он ее слова, а парень в это время так сильно свесился с табурета, что тот начал падать.
Парень вцепился в девушку обеими руками, но она оттолкнула его, и табурет закачался и рухнул на пол. Эшли отошла в сторону.
— Глупая шлюха! — с трудом поднимаясь, бросил ей вслед парень. — Иди ко мне. Давай сюда свои сиськи.
Он брызгал слюной, и от него разило джином.
Дэниел широкими шагами подошел к бару и остановился перед парнем. Эшли в это время собирала свои вещи. Парень повернулся к Дэниелу:
— Что тебе надо?
Дэниел посмотрел на него, уже не обращая внимания на комизм его пьяного поведения. Внимательно рассмотрев глаза, брови, плечи и уши парня, он соединил их воедино. В баре он появился с этим самым лицом. Но зимой… где-то там. Холодно. Должно быть, в Сент-Луисе. Губы накрашены жирной красной помадой, как в то время было принято у девушек. Цветастое платье, под которым надет ужасный бюстгальтер с толстыми прокладками, торчащий из выреза платья. Тогда она сказала ему, что работает моделью, и показала свой снимок. Это была реклама местного агентства по продаже автомобилей. Вероятно, «Олдс-мобил». Он припомнил, там были в основном ноги и зад и почти не было лица. Она очень гордилась фотографией. Узнала, что он стажируется в газете у отца, и в течение месяца ежедневно названивала ему туда. «Я хочу стать знаменитой», — твердила она.
«Не говори ничего», — предостерег он себя.
— Я тебя знаю, — сказал он вслух.
— Да пошел ты!
— Знаю, Ида. Точно знаю. Ты не изменилась. Слишком много пьешь.
Парень пытался сообразить, следует ли вмазать этому нахалу.
— Тебе нравилось позировать для фотографий. Уверен, нравится до сих пор. Ты по-прежнему любишь нижнее белье и туфли. Кружева, высокие каблуки. Правда, трудно найти твоего размера, верно?
Бармен стал прислушиваться, Эшли вернулась назад.
Будь Ида не таким пьяным, он сумел бы лучше скрыть свое изумление и смущение. Зная, что прав, Дэниел не очень-то этим гордился. Подобное в человеке легко распознать. Если человек при переходе из одной жизни в следующую меняет пол, это почти всегда означает, что в промежутке он пребывал в смятении. Что до экстравагантного поведения, так это нечто вроде невротической причуды, преследующей человека от одной жизни к другой.
— Да пошел ты, — заметно съежившись от страха, повторил парень.
Когда Дэниел уходил, в баре было тихо. Ему стало стыдно. Он был разочарован и утомлен. Он часто проделывал такого рода штучки и привык наказывать людей, обнажая их прошлые тайны и уязвимые места. Но люди этого не понимали. В конце концов они забывали о наказании, но ему приходилось нести его с собой.
В своей последней жизни, когда Дэниелу было семь лет, он встретил в офисе своего дяди мужчину, которого преследовало желание ампутировать левую ногу выше колена. Естественно, все, включая его самого, считали, что он не в своем уме. Ни один врач не соглашался сделать операцию. Однако Дэниел помнил его по прошлой жизни и догадался, в чем дело. Мужчина был солдатом и в возрасте семнадцати лет потерял ногу в битве при Сомме. Дэниел рассказал ему все, что помнил. Но то было не наказание и не расплата. А милосердие.
В октябре, в пятницу вечером Люси находилась в своей комнате в общежитии, когда из вестибюля позвонили по местному телефону.
— Это Люси?
— Да.
— Привет. Говорит Александр.
— Александр? Что ты здесь делаешь? Ты внизу?
— Да. Можно подняться?
— Марни дома нет. Она в Блэксберге.
— Можно мне все-таки подняться?
Люси посмотрела на настенные часы, а потом на свою пижаму. Она собиралась провести вечер в постели с книгой Эмили Бронте, но не могла не впустить маленького брата Марни.
— Ладно. Дай мне пару минут, чтобы одеться.
Он не дал ей пары минут. Не прошло и минуты, как он уже стучал в дверь. Люси заставила его подождать. Когда она открыла дверь, он едва не задушил ее в объятиях.
— Что ты здесь делаешь? — освободившись от него, снова спросила она.
— Знакомлюсь с колледжем.
— Правда? Ты уже в выпускном классе?
— Да, уже в выпускном. В январе мне будет восемнадцать.
— Марни знает, что ты тут?
Александр пожал плечами.
— Возможно, я ей об этом говорил. Наверняка говорил.
— Странно. Она мне ничего не сказала и к тому же уехала в Блэксберг.
Он снова пожал плечами, не выказав ни малейшего смущения. Люси знала Александра с младенчества, и он был очень дружелюбным и несознательным существом.
— Можно мне все-таки остаться?
У него всегда была совершенно обезоруживающая улыбка.
— Родители знают, что ты здесь?
— Конечно, — уверенно произнес он.
Люси невольно рассмеялась.
— Ладно, оставайся, так и быть.
Александр швырнул сумку на пол и, плюхнувшись на кровать Марни, лег на спину.
— Ты вырос, — заметила она.
Он кивнул.
— А ты не изменилась.
— У тебя отросли волосы.
У него были красиво вьющиеся рыжеватые волосы. Когда он был маленьким, Люси с Марни причесывали его, и он послушно сидел тихо.
Вдруг Александр вскочил и подошел к террариуму Пилорамы.
— Ты по-прежнему держишь эту змеюгу? — воскликнул он.
Люси вздохнула. В таких условиях рептилия проживет дольше Даны.
— Да, хочешь ее забрать?
Александр рассмеялся.
— Давай куда-нибудь сходим. Есть тут какие-нибудь вечеринки? Может, зайдем в бар колледжа? Я захватил свое фальшивое удостоверение личности.
Люси с тоской посмотрела на «Грозовой перевал». На улице шел дождь, было сыро и промозгло, но она чувствовала, что на правах старшей сестры должна продемонстрировать Александру жизнь колледжа, о которой он, без сомнения, мечтает.
Две вечеринки, один бар, а потом еще паб… Люси устала и напилась. Александр любил танцевать, и они танцевали. Она заметила, что на него смотрят многие девушки, и поймала себя на том, что оценивает его по-новому. Когда ей было десять лет или даже шестнадцать, разница в два с половиной года казалась значительней.
Что скажет Марни, если узнает, какими глазами Люси смотрела на ее младшего брата? Она надеялась, он не подумает, будто это свидание. Люси пыталась воодушевить его потанцевать с другими девушками, но он не поддавался.
— Я голоден, — объявил Александр, небрежно обнимая ее за плечи.
Он был примерно на фут выше ее. Он был готов всю ночь кружить по танцполу, прижимая Люси к себе. Она стала привыкать к его прикосновениям, и это не казалось таким уж необычным. Все у него выходило легко и просто.
— Я тоже. Хочешь перекусить?
— Конечно!
Они пошли под дождем в кафе на Мэйн-стрит. От яркого освещения внутри Люси почувствовала себя очень пьяной. Александр галантно выхватил свой бумажник и заплатил за три куска пиццы — один для нее и два для себя. На улице они сели на скамейку и с жадностью набросились на еду. Люси больше не было холодно, но от ее свитера пахло как от мокрой собаки.
— Помнишь, как мы с Марни завязывали тебе волосы «конским хвостом» и закалывали маленькими заколками?
Он рассмеялся.
— А помнишь, как Дорси съел твой торт, испеченный на день рождения?
— Помнишь, как Тайлер написал в твою банку для сбора горной росы?
Александр кивнул.
— Когда он вручил мне банку, она была теплой, и это показалось мне подозрительным. — Он продолжал жевать пиццу. — А ты помнишь, как была у меня нянькой и пекла мне на ужин блины с малиной?
— Я правда это делала?
— Ты засовывала малину всюду.
— Я была нянькой?
— Со мной должна была остаться Марни, но она улизнула с парнем, и осталась ты.
— Кажется, припоминаю. Но зачем тебе понадобилась нянька? Ты ведь был большой.
— Мне было четырнадцать. А родители уехали на какой-то курорт отмечать годовщину свадьбы.
— Они уехали в Гринбриер на выходные.
— Можно я тебе кое в чем признаюсь? Я взобрался по стене дома и смотрел, как ты моешься в душе.
У него был скорее самодовольный, чем виноватый вид.
— Александр!
— Ну, прости.
Люси почувствовала, как у нее начинает гореть лицо.
— Не могу поверить, что ты так поступил.
— Это было нехорошо, — сказал он. — Но оно того стоило.
Она ткнула его в живот. Александр рассмеялся.
— Правда. Я бы повторил.
Люси попыталась ударить его, но он, схватив ее за руки, принялся с ней бороться. Потом, не дав ей выпрямиться, начал целовать ее.
— Александр, прекрати, — смеясь и стараясь вырваться, произнесла она.
Он продолжал ее целовать.
— Почему? Я не хочу прекращать.
— Ты — маленький брат Марни. Я для тебя слишком старая.
На самом деле она не хотела, чтобы он прекращал, и Александр, похоже, это понимал.
Дождь все усиливался, и он схватил ее за руку.
— Пойдем к тебе в общагу?
Лучше бы не надо, подумала Люси, когда они мчались по улицам в сторону Уайберн-Хауса. Она не собиралась заходить так далеко в реализации его фантазий по поводу студенческой жизни. «Не делай этого», — мысленно твердила она. Люси напомнила себе, что должна поступать как старшая сестра.
— Уже поздно, и мы сразу ляжем спать. В отдельные кровати, — уточнила она, поворачивая ключ в двери своей комнаты. — Идет?
Люси подняла голову. Он что, ухмыляется?
На какое-то время Александр оставил ее в покое, и она успела снять мокрую одежду, пойти в ванную, почистить зубы и надеть несексуальную фланелевую пижаму. Вернувшись в комнату, Люси увидела, что он без стеснения, как у себя дома, развалился на кровати Марни.
— Сейчас выключу свет. Оставайся на своей половине, или тебе придется спать в коридоре, понятно?
Она выключила свет и залезла под одеяло.
— Ты серьезно? — уныло произнес он.
— Вполне.
Лежа в темноте, Люси едва дышала и вряд ли смогла бы уснуть. У нее перед глазами был его торс, каким она его увидела перед тем, как выключить свет. Словно его выжгли на сетчатке ее глаз. Александр напевал что-то себе под нос.
Чего она боится? Да, он молод. Да, он младший брат Марни. Чего она дожидается? Вот он перед ней, во всем своем блеске, а она пытается заснуть? Дэниел исчез. Он никогда не мог бы служить оправданием, тем более сейчас. Дэниел всегда был фантазией, таким человеком, равного которому не найти. Александр принадлежит к иной категории людей — той, в которой и происходит жизнь. Александр с его теплыми губами сейчас рядом, и она хочет, чтобы он лежал в ее постели и никакие мысли не приходили бы в голову.
— Эй, Александр, — прошептала Люси.
Он подскочил.
— Да?
— Иди ко мне.
Он оказался в ее постели, словно им выстрелили из катапульты. Через мгновение он был вместе с ней под одеялом, целуя ее и обвиваясь вокруг нее.
«Не могу поверить, что я это делаю».
— Если Марни когда-нибудь узнает, я убью тебя, — прошептала Люси.
Возможно, это были не самые романтические слова, подходящие к ситуации, но Александра было не остановить. Он кивнул.
Одной рукой он стянул с нее пижаму, демонстрируя умение мужчины, который проделывал это сотни раз. Он был сексуальным, обаятельным и легким в общении. Если верить Марни, то половина девушек средней школы «Хоупвуд» была в него влюблена, а он отвечал им взаимностью. Не исключено, что Александр переспал с каждой незамужней девушкой из городка Хоупвуд в возрасте от пятнадцати до тридцати лет. И, вероятно, он делал это так искренне, что никто его за это не осуждал. Удачно, что у него под рукой оказался презерватив. Наверное, он прятал их в карманах, в ботинках и за ухом — так, на всякий случай.
Пока Александр снимал с нее второй носок, Люси беспокоило только одно. «Ну, пожалуйста, — лихорадочно думала она, — пожалуйста, пусть он никогда не узнает, что это у меня в первый раз».
— Тебе надо уходить, — напомнила она Александру, когда он проснулся на следующее утро.
— Почему мне надо уходить? — запальчиво произнес он. — Думаю, нам надо лечь в постель. Мне нравится знакомиться со студенческой жизнью.
— Потому что еще до полудня вернется Марни, и если она нас увидит, то обо всем догадается.
— Нет, не догадается.
— Догадается.
— Люси, — жалобно произнес он.
— Одевайтесь, мистер. — Она указала на разбросанную по полу одежду. — Приедешь еще раз. Как бы то ни было, разве при посещении колледжа ты не должен присутствовать на занятиях и встречаться с членами приемной комиссии и персоналом?
Почти полностью смирившись, но не успокоившись, Александр рассмеялся.
— Ладно, я уйду. — Он сел в кровати. — Если ты на минутку подойдешь ко мне.
— Александр!
Она все-таки приблизилась к нему, и более чем на минуту Потом выпроводила его в холл и отослала прочь. Прежде чем сесть в голубой «Субурбан» матери, Александр умудрился сорвать с ее губ поцелуй.
— Пока, Люси! — жизнерадостно воскликнул он.
Пока она шла обратно через холл, ее остановил Клод, вахтер. Люси жила в этом общежитии второй год и знала, что он не отпустит ее без очередной реплики.
— Новый бойфренд? — подмигнув, поинтересовался Клод.
Было вполне очевидно, что Александр провел у нее ночь. Люси стала размышлять, сойдет ли ей с рук бесстыдное вранье.
— Нет.
— Нет? Симпатичный парень.
— Верно.
— Осмелюсь сказать, что мне понравился другой.
— Какой другой?
— Молодой джентльмен, который разыскивал тебя в прошлом учебном году.
— Кто?
— Такой же высокий, как сегодняшний, но с темными волосами. Приятное лицо. — У Клода был задумчивый вид. — Грустное лицо.
Люси порывалась бежать к лифту и уничтожить все следы ночного распутства, но вдруг замерла на месте.
— Полагаю, тот, другой, тебя очень любит, — добавил Клод.
— Не представляю, кто он. Где же я находилась?
— Ты с подругой уехала на лето.
— И он спрашивал про меня?
— Да. И был разочарован, что тебя нет.
Люси пыталась сообразить, о ком говорит Клод.
— Он приходил еще?
— С тех пор я его не видел. Может, не в мою смену, когда меня не было.
— Вы случайно не запомнили его имени?
— Он не представился, но вручил мне свое удостоверение личности. Кажется, его зовут Дэниел.
Из всех ночей в жизни Люси эта была особенной, потому что мысли о Дэниеле не давали ей заснуть. Ее ноющее тело словно принадлежало кому-то другому, а постель казалась чужой и пахла по-иному. Этой ночью Люси мечтала уснуть, перебирая в уме яркие воспоминания об Александре: его щедрость, опытность, а также многие необычные волнующие ощущения, которые она испытала с ним.
Но пока Люси взбивала подушку и сотню раз меняла положение, ее мысли продолжали возвращаться к холлу и молодому человеку с печальным лицом, который разыскивал ее. Дэниел. И даже в эту ночь благодаря доброму Клоду Вэлбрану и его ненадежной памяти она словно покидала свое тело и засыпала со смутной мыслью о Дэниеле.
На протяжении нескольких сотен лет я, подобно солнцу, медленно мигрировал на Запад. У меня есть неподтвержденная теория, что так поступают многие. Не могу сказать почему, и не всякая душа проживает столько раз, сколько необходимо для совершения подобного путешествия. Иные души живут лишь однажды. Но Бен, вероятно, завершил полный цикл. Если Восток поражает нас своей древностью и мудростью, а Запад — новизной и глупостью, то для этого, пожалуй, есть основания.
Я рождался на свет и неподалеку от Бухареста, и в Черногории. Дважды появлялся на свет под Лейпцигом, один раз в префектуре Дордонь. Можете представить, что на жизненном пути я освоил несколько языков и много ремесел. Похоже, я не слишком углублялся на юг и не забирался чересчур далеко на север. В Африке я родился только однажды — там, где теперь Мозамбик, и никогда не чувствовал себя более блаженным или покинутым, чем в этом красивом суровом краю. Мне по-прежнему иногда снятся мои темные руки; это часть моего «я». И была еще та жизнь в холодной Дании. Но в основном я следую по обильным теплым краям Северного полушария.
В конце короткой бурной жизни в Греции я встретил Софию. Тогда я путешествовал с торговой миссией из Черногории в Афины. Государственный деятель и купец, я владел огромным состоянием. Это была одна из множества жизней, в которой я приобрел власть и скопил денег. Мне понадобилось полдюжины таких жизней, чтобы понять разницу между средствами и целью.
В то время я был весьма доволен собой. Имел дородную жену и двух красивых любовниц — молодую и постарше. Владел замком с видом на Далмацию и сотнями произведений искусства, которые запрятал подальше и никогда на них не смотрел. О Софии я ни на мгновение не забывал, но мысль о ней померкла в моем сознании.
Я шел по одной из афинских улиц, разодетый в пух и прах, окруженный свитой, которая, восхищаясь моим остроумием, смеялась над моими шутками, и вдруг увидел ее. Смуглая и черноглазая, она стояла в конце проулка, прижимая к себе кусок хлеба. Наверное, она украла его, потому что, когда я направился к ней, она побежала. Оставив спутников в смущении, я двинулся за ней. В те времена я был довольно тучным и страдал подагрой, поэтому, чтобы поймать ее, мне понадобилось несколько минут. Она заплакала. Я протянул к ней руку и почувствовал лохмотья и выпирающие ребра.
— Все хорошо, — принялся я успокаивать ее на смеси языков, пока она не поняла. — Я твой друг.
Ей было, наверное, лет шесть-семь, но выглядела она моложе, поскольку голодала. Со мной она идти не захотела, так что я сел с ней рядом. Я хотел купить ей еды, питья и одежду, но боялся оставить ее, понимая, что она исчезнет, как только я отвернусь.
Мы просидели там долго. Я рассказывал ей истории про нее и меня, пока не скрылось солнце и не появилась луна. Пока она не уснула, я держал ее на руках. У нее сильно колотилось сердце, и дыхание было учащенным. Приложив ладонь к ее лбу, я понял, что она горит в лихорадке. Я отнес ее на виллу, где остановился, и позвал лучшего в городе арабского врача. Уложив ее в постель, мы обнаружили, что с ней приключился какой-то жуткий несчастный случай. Ее левая рука выше локтя была почти полностью перерублена. Рана была кое-как перевязана и сильно воспалилась. Я ухаживал за ней и находился рядом, когда она через два дня умерла. Ничем уже нельзя было помочь.
После этого я долго ее не встречал. Едва ли не пятьсот лет. Боялся, что душа ее умерла. Было бы трудно оправиться от той жизни, которую она выстрадала. Некоторые души умирают после достижения цельности и гармонии, тогда как иные исчезают из-за полнейшего разочарования. Как я уже говорил, именно желание сильнее всего заставляет нас возвращаться. Когда, на радость или горе, круг обязанностей прерывается, как правило, наступает конец.
В глубине своей низкой душонки я не переставал надеяться, что мы с Софией составим единое целое. Мне претит эта фраза (так же, как и выражение «родные души»), но не знаю, как можно лучше это высказать. Я всегда считал, что сумею вычеркнуть из памяти свои грехи и с ее помощью стать лучше. У меня хватало дерзости думать, что я мог бы любить ее сильнее всех. Но при этом я опасался, что она без меня достигнет логического конца, а я навсегда останусь сам по себе, глупым и неприкаянным.
И вот наконец я прибыл в Англию. Я родился в английской сельской местности близ Ноттингема в последний день девятнадцатого столетия. Оказаться там было для меня большим счастьем. Несмотря на то что Британская империя всегда находилась в зените славы, прежде я не был ее подданным. Моя мать заботилась о детях и занималась садом. У меня было три сестры, одна из которых когда-то была моим дорогим дядюшкой во Франции, а вторая — женой в другой жизни, что само по себе довольно странно.
Отец работал на текстильной фабрике и увлекался разведением голубей. За домом у него располагалась голубятня, и он разводил голубей из племени, начало которому было положено в его семье более двух веков назад. Меня не интересовало разведение птиц или охота, но я был увлечен полетом как таковым и способностью птиц возвращаться домой. Меня также приводила в восторг перспектива полетов для человека.
Моим первым кумиром стал Перси Пилчер, пилот планера. Помню, как в возрасте девяти лет я с восхищением следил за успехами Уилбера и Орвилла Райтов, упрашивая отца свозить нас в Ле-Ман на первое публичное выступление.
Когда началась Первая мировая война, я стал мечтать о том, чтобы обучать голубей доставке сообщений и лекарств через вражескую территорию. Фактически, в той войне британцы и другие воюющие стороны в какой-то степени рассчитывали на голубей, но я был молод, силен и происходил из рабочей семьи — идеальное пушечное мясо. Будучи лояльным подданным короны, я горел желанием исполнить свой долг и, если бы мне позволили, отправился бы добровольцем на войну в шестнадцать лет в качестве помощника артиллериста и, вероятно, был бы убит под Пашендалем или Верденом. Но получилось, что мне пришлось ждать до 1918 года и пойти в пехоту. Лицом к лицу со смертью мне довелось столкнуться лишь во второй битве при Сомме в конце того же года. Мне кажется, это происходило совсем недавно.