В конце концов Амброз Мейрик поспел-таки к отходу пресловутого поезда Люптон — Бирмингем. Поездку эту он предвкушал уже несколько лет, тоскуя по древней земле отцов и изводя душу воспоминаниями — лишь бы не дать образам Гвента поблекнуть и кануть в прошлое, — но сейчас, когда отзвучат гудок паровоза и поезд медленно тронулся вдоль платформы, Мейрик с удивлением обнаружил, что столь чаемое исполнение желаний оставляет его почти равнодушным. Что-то холодное и трезвое было в той радости, с которой проводил он глазами железнодорожный мост — а ведь когда-то, еще мальчишкой, он простаивал на этом мосту часами, устремив взор к западу. В памяти всплыл тот день, когда земля багровела, словно охваченная пламенем, и сердце Амброза — как и душа, и тело его — отозвалось щемящей болью — почти на грани обморока и смерти; и вспомнилось, как предстало ему тогда виденье горы — возродив, верну в силы, — как ветер вдохнул тогда в него новую жизнь. Как же нелепо, подумал Амброз, что вопреки всем устремлениям своего существа, вопреки собственной вере, он перестал ежедневно полагаться на милосердие чуда, хотя оно было ему явлено — чуда, которое хранило бы его, как талисман, дарованный в вечное обладание, и служило бы прибежищем и защитой от всякой слабости, отчаянья, отвращения к жизни, напоминая ежечасно, что мир этот не навеки отдан во власть сил тьмы. Он осознал всю трудность великого Акта Веры, который должен совершаться изо дня в день, вновь и вновь — твориться лишь неослабным напряжением воли, а иначе — пропасть, падение в черную бездну бессмыслицы и отчаяния, которую большинство живущих прикрывает словами «мир не столь уж плохое место, если только к нему соответственно относиться». Какой простой символ веры: «не столь уж плохое место», как легко им прельститься — того не осознавая, не идя вроде бы ни на какие уступки, — молчаливо соглашаешься с ним вопреки собственным убеждениям — если только ты не привык твердить их как непрестанную молитву. Зная иное — и лучшее, — удостоившись неоспоримых свидетельств, которые пришли из глубин сердца и из внешнего мира, ты все так же продолжаешь верить — словно нет ничего естественнее такой веры, — будто человек жив хлебом, получаемым из рук булочника, и мясом, получаемым из рук мясника, — и все прочее меряешь той же мерой. Покуда поезд уносил его на юго-запад, Амброз решил, что все это требует пересмотра и на будущее следует каждый день напоминать себе: пища души твоей не мясо и хлеб, а таинства и чудеса.
Но последний год его жизни был отдан тому иссушающему и сопряженному с чувством страха процессу, что зовется Путем через Чистилище.{2} Пройти через это необходимо — но приходится поступаться всем, что питает и смягчает душу, — ибо речь идет, скорее, о достойном и темном, чем о пронизанном светом и исполненном сострадания. Амброз на мгновение испугался — а не слишком ли низко склонил он голову в этом храме ложных божков Люптона, — пусть праведны были его побуждения, но ведь пытался же он с симпатией слушать проповеди Доктора. А что за курс читал тот в последнем семестре! Главный упор делался на то, чтобы внушить слушателям: нельзя жить, словно в отдельном купе, отгородившись от мира непроницаемыми перегородками. Жизнь немыслима без взаимосвязей, и все в ней одинаково — и бесконечно важно, а посему к играм и школьным занятиям следует относиться столь же серьезно, как и к трудам и исканиям зрелых лет.
«Не поддавайтесь заблуждению, — вещал проповедник воскресным утром с церковной кафедры. — Уже сейчас мы живем в Вечности. Здесь, в Люптоне, за партой и на площадке для игр, на футбольном поле и в классе — каждое действие исполнено вечной значительности, ибо оно формирует ту или иную черту характера, а он будет нашим достоянием».
В итоге вся суть этих проповедей сводилась к следующему. Юноша, желающий в грядущей жизни стать записным оратором, чьи речи внушают доверие и пользуются успехом, уже сейчас, не откладывая, должен приступать к решению стоящей перед ним великой задачи.
«Помните, — возглашал Доктор, — мы живем не в эпоху темного средневековья. Среди нас нет тех, чье призвание — стать духовником капризного и деспотичного правителя. Никому из сидящих в этом зале не придется употребить свой дар государственного деятеля на разработку мер, направленных против вольностей народа, ничьи таланты полководца не будут востребованы ради беспощадного подавления и порабощения населения какой-либо страны. Мы не в темном средневековье. Возможно, кому-то из вас в будущем суждено стать прелатом. Однако современный епископ — лишь формальный наследник средневековых иерофантов.
Ибо призваны мы служить Господину, который увенчан короной невидимой… Запомните же раз и навсегда, что завоевание популярности, в истинном смысле этого слова, — цель благородная и достойная, более того, благороднейшая из целей. Ведь кричала же толпа в Иерусалиме „Осанна!“. Он сострадал и сочувствовал большинству — простые люди радостно внимали Ему… Пусть же послужит нам сие напоминанием и предостережением: служение наше — не ради группы избранных, не ради узкого крута потомственных аристократов, как бы ни были утонченны их запросы и изысканны вкусы. Мы призваны служить большинству, тем, кого называют „простыми людьми“. К ним обращены наши речи, и среди них взыскуем мы популярности».
При воспоминании об этом рассуждении — и других ему подобных — Амброз вздрогнул и рассмеялся. Нет уж, достаточно он наслушался всяких глупостей, пришло время навсегда оставить Люптон — и его пути. Все связанное с колледжем уже казалось бесповоротно принадлежащим прошлому. В конце каникул придется еще раз туда вернуться и пройти через все необходимые формальности. Но как бы то ни было, с Люптоном покончено — покончено с его тупой рутиной, самодовольным ханжеством, с наводящей тоску педантичностью, претензиями на роль некоего центра, вокруг которого и вращается мир — все это минуло и прошло. Так в сознании остается воспоминание об утомительной и пустой пьесе, которую случайно довелось увидеть — и поскорее хочется забыть. Вся эта мертвечина — с ней связано столько горечи, бессилия, боли и попыток вырваться — теперь позади, а впереди — Земля Желания, конец, и цель — Завершение.
Когда поезд достиг Херефорда, Люптон и все воспоминания о нем изгладились из сознания Амброза. Пора изгнанья прошла, он возвращался домой. За окнами поезда мелькали величественные холмы — и не было сил противиться нахлынувшему потоку чувств. Амброз не знал точно, где проходит граница между графствами, но один вид этой местности заставил его сорвать с головы шляпу и восторженно приветствовать родную почву Гвента. Земля этого края говорила с ним невыразимым языком природы — и все существо Амброза откликалось на ее призыв. То был день великого праздника, и истиной звучали слова: «Montes exultaverunt ut arieles, et colless sicunt agni ovium».[2] Легкая дымка облаков, словно вуаль, смягчала солнечный свет; все вокруг было залито чудесным золотым сиянием; прозрачная гладь речных потоков играла тысячей отблесков — листья на деревьях ликующе танцевали в порывах западного ветра. Амброз смотрел на все это, и во взгляде его светились восторг и страсть, ведомые разве что влюбленным. Qui coiwerli petram in stagna aquaram: et rupem in fontes aquarum.[3]
Пребывание в земле безводной и каменистой закончено; вот по склону горы стремительно сбегает ручей, который берет свой исток в самом сердце скалы, и Амброзу показалось, что он слышит журчание вод, их радостное пение. А вот и знакомое ущелье, ведущее в эту девственную страну, — край неумолчно бормочущих родников, укрытых зеленой лесной тенью, край пурпурных полей вереска, мир золотистого, пахучего дрока и скальных громад, при виде которых вспоминаются магические крути друидов. Когда-то он поднимался по этой тропинке вместе с отцом — сколько лет прошло с тех пор, — тогда целью их восхождения была древняя святыня, стоящая на вершине горы, и колодец, выкопанный когда-то неким святым в давние-давние времена.
Ручей убегал вдаль; несколько миль его русло и железнодорожная колея тянулись параллельно. Амброз не мог оторвать глаз от чистого искрящегося потока. С тех пор как он покинул Гвент, ему доводилось видеть лишь гниющие сточные канавы, называемые реками и ручьями просто в силу привычки: в окрестностях Люптона даже неоскверненные нечистотами воды были грязны и мертвы, словно им приходилось течь через безжизненное уныние осенних полей. А здесь взору Амброза предстал струящийся хрусталь, поющий «Laetare»,[4] стекая с холма в долину. Редкие тихие заводи на пути ручья были подобны сияющей тьме, а рябь на его поверхности отсвечивала чистым серебром — словно закат, играющий на пиках гор. Казалось, великая алхимия Бога превратила суровые, неприступные скалы со всеми их мрачными тайнами в ту ослепительную радость бегущей воды.
Слева от дороги показался Холм Явления Михаила Архангела — странная гора с плоской, словно срезанной ножом вершиной; когда-то — до прихода «Черной Женевской Ведьмы, ввергающей в Ад тела и души людские» — она служила местом паломничества. Говорят, раньше пробирались сюда пилигримы, проведавшие о свершившемся чуде, — поодиночке поднимались они по крутому глинистому склону, чтобы помолиться в Часовне Архангела, — но теперь на месте древнего храма стоят одни лишь руины, и густая ясеневая поросль скрывает их от досужих взоров. Может, в поклонении этой святыне и надо искать объяснение загадочной поэме Морвана, называемой «Торжество Ясеня».
Амброз проводил взглядом ясеневую рощу, растущую на вершине холма. Мерное качание могучих деревьев оживило в его памяти древние строки, чья изощренная ритмика служила каноном для многих поколений бардов, — но никому из них не удалось превзойти Морвана.
Непостижимым образом тот соединил в своем творении аллитерации, и рифмы, и ассонансы — и утверждали поэты, что строки эти внушены чудом, ибо поистине велики «порыв и вдохновение», вызывавшие их к жизни, а саму поэму иногда называли «Великим Заклинанием Морвана». В ней представлены все деревья и злаки, состязающиеся за честь править в лесу:
Лишь восстала заря над тем лесом в Кэрхиу
И окрасила алым меж деревьями тени,
Роза рекла — ее речь сродни ангельским хорам:
«Среди деревьев лесных я прениже всех,
Я сокрыта тенью, от глаз я прячусь,
Пребываю в безвестности и пренебреженье —
Но в собрании этом короны взыскую, — внемлите:
Род веду я от Розы Великого Сада,
Меня узрят в горних святые,
Скрыта в сердце цветка моего Тайна Тайн,
Ароматами Рая овеяна я, что напомнят
Об утраченном царстве…»
Орешник бахвалится тем, что ветви его служат пристанищем «птицам, поющим во славу Господа»; Вяз кичится своей магической силой; Дуб — своим царственным величием, пронесенным через столетия; Белый Терновник есть «сияющее обиталище Мерлина»; Тис отмечен «почетным местом близ алтарей святых»; ни одно дерево лесное не забыто в поэме — кончается же она прославлением Ясеня, которому и достается высшая честь:
«Страж святыни Верховного Ангела я,
Слава Князя Небес мои ветви ожгла,
Предводителя Ангельских Ратей я зрил,
Архистратигу верным я был слугой,
От досужих глаз скрыв его приход.
Михаил Архангел заступник мне
Перед Высшим Судьей в притязаньях моих».
Поезд уже обогнул подножье Холма Михаила Архангела, а Амброз еще тихонько бормотал последние строки поэмы. Пассажир, вошедший в Херефорде, нервно покосился на юношу и поискал глазами шнур звонка — не пришлось бы звать на помощь, мало ли что может натворить столь странный попутчик. Амброз поймал этот взгляд и усмехнулся нелепости ситуации: рассказывай он всю дорогу сальные анекдоты вместо того, чтобы вспоминать древние строки, джентльмен в углу счел бы его очень милым молодым человеком.
С щемящей тоской следил он, как исчезает вдали горный склон, поросший ясеневой рощей, колеблемой порывами ветра, — а в памяти его всплывали истории о тех, кто во времена «темного средневековья» искал уединения около святыни. Прежде чем удостоиться лицезрения «пламенеющего образа Великого Архангела», давшие обет три дня и три ночи проводили в молчаливой сосредоточенности молитвы — восхищенные, так говорит легенда, прочь от земли воспарившие до небес и достигшие «Райских состояний», так что когда вновь спускались они потом в долину, возвращаясь в лоно мира сего, то подобны были тем, кто побывал на Островах Блаженных, ибо благоухали их одежды небесным ароматом и источали сияние светоносное.
Поезд несся дальше — через тучные и благодатные луга, через дикие заросли, через волнующиеся под ветром поля пшеницы, мимо белых фермерских домиков — и вот Амброз уже видел вдали знакомые очертания гор. Суровой громадой возвышалась знаменитая скала Миридд Мора — и можно было различить стоящий на ее вершине Дом Крэдока, стены которого спали в лучах заходящего солнца. Сердце Амброза сжа лось при мысли о сокровище, что покоилось там, — о Священной Чаше, укутанной сверкающим парчовым покровом и недоступной взорам простых смертных. Будто только вчера преклонял он колена перед святынями святынь и созерцал образы бессмертных сущностей, явленных ему в хрустальном зеркале Благословенной работы. Вновь предстали перед ним Золотой Лес, оглашаемый волшебным благовестом, святыня Замка Корбеник, вознесенная над землей превыше гребня девятого вала, и святые Британии, плывущие по Морю Фей к Аваллону. И, будто в неясном тумане, видел Амброз конус горы, заслоняющий горизонт, густые леса у ее подножья, белесые стволы Буков, неровным кольцом окруживших Дом Крэдока, — ибо взор его застили видения чудес, когда-то воочию представших ему. Амброзу чудилось, словно некий голос воззвал к нему с вершины горы, — ему хотелось вновь пасть на колени перед Чашей и еще раз погрузиться в созерцание образов, возникающих из ее глубин.
Но вот Дом Крэдока скрылся из глаз — и лишь неприступная стена Минидд Маэн вздымалась к небесам, а далеко на юге виднелась высоко поднявшаяся над землей и морем скала Твин Барлум, обдуваемая ветром, который пьянит, как вино. И, откинувшись на спинку сиденья, Амброз спросил себя, как же достало у него сил вынести это затянувшееся изгнание, эту изматывающую тоску. Facit sumus sicut consolati. Venientes autem venient cum exultation porlantes manipulos suos.[5]
Но еще больше Амброза поразило, что за сострадательная воля хранила его в этой обители глупости, где пришлось ему жить, куда вошел он ребенком, беспомощным и беззащитным, и где был он так одинок и заброшен. Как так случилось, что он не погиб, не стал «практичным» человеком, одним из тех, кто с нетерпением ждет, когда будет можно приступить к некоему великому деянию — например, занять место в палате общин?
Сколько юношей его возраста уже кипели энтузиазмом во имя Человечества, начали прикидывать все выгоды и награды, которые может принести им ревностное и бескорыстное служение той или иной клике, — и восторженно смотрели на юного Хасли, который только недавно кончил Люптон, но уже успел дважды переменить свои убеждения и, несомненно, войдет в состав следующего кабинета министров, хотя ему едва исполнилось тридцать лет.
Сколько юношей, под воздействием торжественных увещеваний Доктора, уже обзавелись полезными знакомствами, которые могут очень пригодиться в будущей жизни, способствуя осуществлению их желаний. Свершить в Мире нечто Благое. Как же удалось ему ускользнуть из этой сточной ямы, вырваться из-под опеки этих наставников и бежать общества этих юношей — как удалось ему не потерять навеки душу свою?
IN CONVERTENDO