Часть четвертая РОДИНА-МАТЬ

Глава первая

Взрыв огромной силы, словно землетрясение, качнул восьмиэтажный дом. Со звоном вылетели стекла, вывалились рамы окон и наружных дверей, грохнулась люстра, посыпалась штукатурка — шум, грохот, треск…

Ткнулась головой в стену, ища защиту, но в то же мгновение вскочила — пронзила одна мысль: завод бомбят, быстрее туда…

Темное небо прочерчивали трассирующие снаряды, метались яркие лучи прожекторов. Со всех сторон неслись гудки, сирены воздушной тревоги, и сквозь них доносился рокот самолетов, стрельба.

Я стояла на балконе московского дома, заваленном осколками стекла, а напротив через улицу над Парком культуры имени Горького висело, словно шар, громадное, красноватое облако пыли и газа — как над доменными печами. Пахло гарью. Но это был не завод!

Вражеские самолеты с большой высоты сбрасывали бомбы, стремясь разрушить Крымский мост. А я стояла, и только одна мысль сильнее этих взрывов пронзила всю меня — нет больше нашего завода! Нет того завода, что денно и нощно творческим трудом коллектива выплавлял металл, строился, расширялся. Война разом отсекла все, чем заполнена была жизнь в славную страду пятилеток. И эта боль, эта тоска по заводу, по его людям оказалась не подвластна времени.

Перед глазами неотвязно вставали одни и те же картины: потоки жидкого чугуна, выпускаемые из доменных печей, ярким фейерверком падают в ковши. На литейной канаве по изложницам разливается сталь и вокруг веселым хороводом искры. Под валками блюминга обжимаются горячие слитки. Цехи завода шумят — заняты созиданием.

И в эту мирную творческую жизнь ворвалась война.

…Я стою на балконе, с ненавистью наблюдаю, как проносятся в небе одиночные вражеские самолеты, и хотя они бессильны прицельно сбросить свой смертоносный груз, но ведь они над Москвой!

Мысли, воспоминания опережают друг друга… Не ожидая конца воздушной тревоги, быстро оделась и направилась в Наркомат обороны, куда накануне была вызвана. Иду по набережной Москвы-реки. На углу Якиманки горит дом, пожарники здесь орудуют; рядом на крышах домов дежурят жильцы, как, бывало, рабочие на крышах цехов нашего завода — ведут борьбу с зажигалками.


В бюро пропусков Наркомата обороны, несмотря на ранний час и воздушную тревогу, военных полным полно. Сидят кто где, но больше всего, как, бывало, сиживали рабочие, — на корточках и курят. Дым стелется ступеньками, перебираясь снизу вверх, то густой махорочный, то светлый от папирос.

Двое молодых ребят стоят в стороне, тоже одеты в штатском, и я стала ближе к ним. Место, на случайно оказавшемся здесь стуле, уступает какой-то командир.

— Садитесь, ожидать долго. Вы на работу оформляетесь? Нет? Так, может, к отцу или к мужу пришли?..

И все сыплет вопрос за вопросом. Попался же такой говорун и обижать его не хочется, ведь офицер, рука подвязана на косынке защитного цвета, на правом виске седина проглядывает, а он совсем молодой хлопец. И чем-то напоминает старшего сталевара Алексея Бредихина. Командир еще что-то спрашивает, а перед глазами заводской сборный пункт, расположенный на стадионе.

…Бредихин с дочкой Олечкой сидит на траве, он отказался от брони, добровольно уходит на фронт.

Руки Алексея сжимаются до боли, будто в них оружие, чтобы уничтожить, отомстить врагу за вот эту, такую трудную, такую несправедливую, вопиющую разлуку отца с крохой дочкой, которая остается здесь одна. Ее надо защитить, надо защитить свою Родину.

Здесь же в сторонке стоит машинист крана Нина Лазарева с дочкой на руках и со своим Леней — машинистом электровоза. Вместе на завод поступили, учились, получили специальность, и вдруг война…

Стыдливо вытирает слезы жена Ивана Трифоновича.

«Почитай двадцать с лишним лет не расставались, а сейчас вот что оно выходит», — говорит она. Сын стесняется маминых слез, успокаивает ее.

— Ну что ты, мама, не плачь, неудобно ведь.

И он стоит уверенный, решительный, — он сын лучшего мастера-сталевара, теперь второй подручный, ему шестнадцати еще нет, но в цех он пришел с просьбой: «Примите в сталевары вместо отца, уходящего на фронт».

— И работает так, что еле сдержать — всего себя вкладывает, — говорит Иван Николаевич. Он сам не выходит с завода, обучает молодых ребят сталь варить, заменяет отсутствующих мастеров, работает так, «будто вторая жизнь началась и оно понятно, ведь над Родиной нависла опасность», — говорит он.

Добровольно уходит в Действующую армию Филипп Иванович, защитить завоеванное в грозном 1917-ом. И не узнать его — стал он строже, решимость и уверенность на лице: «Защитим свою Родину — вот ведь какую молодежь воспитали!» — говорит наш военрук.

Здесь, на сборном пункте, и мастер Митя Давиденко, и начальник смены Павленко, и Зарубин Витя, весь устремленный вперед. Здесь и секретарь заводского комитета комсомола Юра и Алехин — секретарь партийного бюро цеха.

В стороночке под развесистой белой березой с маленьким сынишкой Антошей стоят Зойка и Андрей. Тот самый старший сталевар, на свадьбе которого, казалось, совсем недавно гулял чуть ли не весь сталелитейный…

Снова вижу всех. Они стоят так, словно никогда вне строя и не были.

Среди всех Иван, вместе с которым уезжали из Дома рабочего подростка с мечтой овладеть наукой.

По на нашу землю напал враг, и Иван стоит как воин, готовый отдать жизнь, но защитить свою Родину.

…Вдруг донеслось: «Пашка, друг!» — и моего пытливого собеседника тискает в объятьях майор-танкист.

— Жив, бродяга, жив! — громовым голосом на все бюро пропусков выражал свою радость «говорливый» танкист. — Вот здорово, вот не ожидал! Видали мы, как он, гад, угодил в борт вашей машины, а у вас сверху, оказывается, лежали запасные бачки с горючим, и пламя сразу охватило весь танк. У нас такой же порядок был, но мы при выходе на исходные позиции бачки сваливаем к богу в рай. Рванули мы тогда вперед, здорово рванули. Если бы силенок побольше, но и так мы намолотили их там, будь здоров!

— Авиация тогда дала нам здорово прикурить…

Неудобно прислушиваться к чужому разговору, но ведь это разговор фронтовиков, как тут не слушать…

Скорее бы пропуск.

А танкисты все не умолкают.

— Нет, брат, что ни говори, лучше «тридцатьчетверки» машины нет, даже «КВ» и тот не лучше. На «Т-70» я отвоевался. Слушай, сравнил сорокапятимиллиметровая пушка или семидесятишести. И броня там потолще и башня, что игрушка, — литая, и двигатель — зверь, тянет так, что не остановить! Нет, только на «тридцатьчетверку» буду проситься…

Курит этот офицер, «Пашка», папиросу за папиросой, весь словно прокопченный, и такой уж он настоящий фронтовик, влюбленный в танки, что от него и отходить не хочется.

— А ты броню эту на зуб пробовал, что ли? По мне любая броня пробивается, так пусть лучше она будет потоньше, тогда, и маневрировать легче. А главное, как ни говори, — это маневр, — вмешался в разговор фронтовых друзей светловолосый офицер, совсем еще мальчик.

«Ишь ты какой выискался, — мысленно спорю я с ним. — Это твое непонимание значения брони и поэтому такая недооценка ее. А ты знаешь, что такое легированная, хорошо обработанная умелыми, преданными руками металлургов броневая сталь. Какая сила в ней. Броневой лист он и вязкий, и в то же время крепкий, его ни пуля, ни осколок не возьмут, и даже снаряд на испытаниях на полигоне не пробивал его. А если и геометрически правильно расположить листы, да при этом и башня литая… Эх, ты!»

И мысль уже твердит: не забыть логарифмическую линеечку захватить с собой. Ведь практика боя может что-то и новое подсказать. Верится мне, можно будет добиться такого расположения броневых листов, чтобы снаряды при любом попадании в танк срикошетировали бы.

— А я тебе говорю, есть такая машина! — прервал мои размышления чей-то приглушенный голос.

— Ну и что, что отступили, — горячится рядом еще кто-то. — Мне батя сказал еще немного и такое начнется, отчего этим гадам тошно будет.

«Вот здорово, скорей бы! Но почему же до сих пор нет пропуска?!».

Наконец называют и мою фамилию. Срываюсь с места к окошечку и несмело предъявляю паспорт: вдруг что-то не так — и вот пропуск в руках в управление кадров Главного автобронетанкового управления Красной Армии.

Он, этот пропуск, рассмотрен со всех сторон, ведь иду непосредственно в Наркомат обороны с надеждой — отсюда уйду прямо на фронт.

— Вы так рассматриваете пропуск, словно судьбу свою в нем читаете.

Со мной поравнялся, заметно прихрамывая, высокий, широкоплечий с орденом Красного Знамени на груди майор-танкист, которого так бурно приветствовал в бюро пропусков его друг.

Он тяжело опирался на палку с прикрученным внизу куском резины от автопокрышки.

— Чтобы не слишком стучала, а то выдаст меня с головой кадровикам, — перехватив мой взгляд, нарочито беспечно заметил танкист. Однако его лицо под шапкой темных, слегка вьющихся волос, напряженное и озабоченное, неумело скрывало тревогу.

Перед входом в управление кадров притушил недокуренную папиросу и положил ее в коробку «Казбек», лукаво улыбнулся и в то же время смущенно: «Надо экономить, а то чувствую, пачки папирос не хватит: разговор будет, что тебе танковая лобовая атака».

У входа в управление кадров танкист резким движением распахнул дверь и пропустил меня вперед.

— Думал первым приду, а тут уже… — подосадовал он.

И действительно, в управлении, что называется, не протолкнуться: кто сидит, кто стоя подпирает спиной стенку, кто нервно выхаживает взад-вперед по длинному коридору.

Обогнавший нас подполковник («Начальник первого отдела…» — понизив голос, произнес кто-то) дружески поздоровался с майором-танкистом и, взяв его за локоть, увел в свой кабинет.

Кабинет начальника управления кадров рядом. На прием к нему людей тоже немало. И я тут же примостилась у окна в ожидании своей очереди. Спустя минуты через полуоткрытую дверь кабинета, за которой сейчас находился майор, донесся голос начальника отдела:

— Валентин Иванович, нам известно, что врачи еще не считали возможным выписать тебя из госпиталя, ты упросил, настоял, причем двигаться тебе разрешили осторожно и только на костылях, а ты уже «направляйте в часть». Не могу я этого сделать, понимаешь?

— То есть как «не могу!», скажи лучше «не хочу!». Костыли! — вскричал уже фальцетом, еле сдерживаясь, танкист. — Ты видал меня на костылях? Не видал! И никто Вальку Корытина на костылях не увидит. А что с палочкой пришел, — продолжал он на тон же высокой ноте — и даже закашлялся от натуги, — так я фашистскую свору и на четвереньках уничтожать смогу. Да, да и на четвереньках!

Этот крик майора словно бичом стегнул меня по сердцу. Я ощутила боль этого человека и физическую и душевную. И все, что происходило вокруг меня сейчас: снующие туда и сюда люди, обрывки разговоров, — все это вдруг куда-то исчезло.

…Передо мной нескончаемая лента широкого пустынного грейдера, по которому мчится наша заводская машина. Стрелка спидометра быстро отсчитывает километры, но кажется, конца пути не будет. То и дело — как будто это могло помочь! — я поглядывала на часы: не опоздать бы, успеть к назначенному времени на совещание в обком партии. Дорога неблизкая. Стараясь отвлечься, всматривалась в чистое, утреннее небо, на котором белел тоненький серпок месяца. А вдалеке, растекаясь оранжевыми отсветами, разгоралась заря.

И вдруг взгляд вонзился в огромную грузовую машину. С бешеной скоростью она неслась прямо на нас.

— Лево руля! — крикнула я шоферу (встречная машина шла по нашей стороне), инстинктивно отпрянула назад, и в тот же миг обрушился страшный, огромной разрушающей силы удар. В ушах — треск, звон. По лицу, рукам ударили осколки стекла, перед глазами забушевало пламя и — жизнь ушла…

— Ну, пойми, не могу я, командир танкового батальона, сидеть и ждать, пока нога способна будет краковяк плясать! — настойчиво наседал на несговорчивого начальника майор-танкист. — Батальон мой все время в боях. Хлопцы ждут меня ежеминутно. Рана зажила. А нога… Да шут с ней, с ногой, честное слово танкиста, не подведу!

Правильно комбат! Можно, можно одолеть любые боли. Стремление быть сейчас, сию минуту, на фронте сильнее тех болей. Зайти бы к этому начальнику и подтвердить ему, что можно, нужно поверить и помочь этому майору.

Вот и моя нога после аварии не так-то легко включалась в жизнь, как и не легко заживала рваная рана.

«Скажите спасибо, что сохранилась нога, ведь висела на нитке от самого бедра», — успокаивал профессор — хирург московской больницы. На «нитке» висела, а выдержала солидный груз, когда я долгие недели лежала на вытяжке. А когда, нарушая все предписания врачей, поднялась, то довольно скоро забросила костыли, хотя жесточайшие боли не отпускали ни днем, ни ночью. Ковыляла с помощью палочки. Потом отказалась и от нее. Нога не шагала, — плелась, стала короче здоровой. Значит, хромота?! «Да, это неизбежно», — уверенно отвечали врачи. Только не это! И что же? Одолевая хромоту, терпя боли, приступила-таки к работе. Будет и Корытин воевать, только поверьте ему!

— Товарищ подполковник, — голос танкиста звучал теперь твердо, решительно. — Прошу тебя, будь другом, поддержи перед начальником управления. Все равно отсюда без направления в свою часть не уйду! Ты смотри сам, какой же я инвалид?

И резко поднявшись, Валентин Иванович хотел шагнуть без палки, собрав видимо всю волю, и… не смог.

Он стоял по-ребячески растерянный, глубоко несчастный. Замерла и я, видя через полуоткрытую дверь его переживания, ощущая на себе все, что с ним происходит. К нему подошел начальник отдела, усадил, начал успокаивать:

— Ну, зачем ты так, Валентин Иванович, мы все тебя знаем как отличного боевого офицера, поправишься и сразу направим тебя в твой батальон.

Но тут майор снова рывком поднялся, придвинулась и я ближе к двери: глаза у майора сама решительность, брови нахмурены, мышцы лица напряглись. И он шагнул, устремившись к двери без палки и, вернувшись, не просто сел, а рухнул на стул. Прижав руки к губам, чтобы не вскрикнуть, я приросла к месту у двери.

— Вот так, брат! — повернувшись всем корпусом к подполковнику и обливаясь потом, задыхаясь, говорил Корытин: — Пойми, нога цела, кости срослись. Бегать не могу, это верно, но это не беда, я ведь танкист.

И уже со слезой в голосе повторил:

— А хлопцы ждут не дождутся. Ну прошу тебя, будь другом, поддержи перед начальником управления.

В это время работник отдела вошел в кабинет и закрыл за собой дверь.

Но меня словно пригвоздило к этому месту, будто там, за этой дверью, решалась и моя судьба. «Хлопцы ждут не дождутся», — негласно повторяла я слова Корытина. Как-то по-особому близкими были мне его переживания. В самом деле, что физические боли по сравнению с тем, что «хлопцы ждут», война идет, а ты в тылу. Моя тоска по заводу, по людям завода так огромна, что разрывы бомб, артиллерийская стрельба, опасности, боли — ничего не в силах выжечь, унять эту тоску. Так и он, Корытин, тоскует по своему батальону.

Как подумаешь, стоит наш обескровленный, мертвый завод — там, за линией фронта, — и становится невозможным остаться в тылу.

Долго еще был в кабинете Валентин Иванович и наконец вышел, легко опираясь на палочку с резиновым набалдашником. Сразу к нему подошел танкист с раненой рукой.

— Да ты, бродяга, чуть все дело не испортил, думал упадешь. Ну, молодчина, выдержал все же. Говори, что, чем кончилось, — торопит его друг. Он тоже переживал. Пока Корытин был в кабинете, танкист был нем, весь напружинился.

— Подожди, брат, дай хоть пот вытереть, — со счастливой улыбкой произнес Валентин Иванович. — Это тебе не то, что в бою, тут дело посложнее.

И они пошли на перекур на лестничную площадку. Там фронтовые друзья, опаленные войной, продолжали строить планы, ожидать и надеяться на получение направления в Действующую армию, на фронт.

Я радовалась вместе с майором, хотя он прошел мимо, даже не заметив меня, — приятно было чувствовать, что Корытин добился своего и снова будет уничтожать фашистскую свору, как он это делал и до ранения.

Тем временем подошла моя очередь. Я полагала, что вполне подготовлена к встрече с начальником управления кадров, но стоило взяться за ручку массивной двери — и сердце заколотилось так, что казалось и дышать нечем.

Одновременно со мной начальник управления, пожилой генерал, принимал еще одну женщину, жену командира-фронтовика. Тщательно подбирая слова, он сообщил ей о героической гибели мужа. И как ни старался смягчить жестокую правду, а она, эта правда, тяжко обрушилась на молодую женщину.

Не плакала она. Сжав руки в кулаки до хруста пальцев, смертельно побледнев, она встала и с невыразимой тоской, с болью и глубокой любовью произнесла, смотря куда-то вдаль, только одно слово: «Коленька» и рухнула тут же на пол. Это было тяжелое, глубоко ранившее человеческое горе.

Женщину привели в чувство, она ушла.

— Вот, видите, что такое фронт, какова война!.. — еще не переборов охватившего его волнения, генерал шагал из угла в угол по своему просторному кабинету.

Подумалось: может и принял меня генерал именно в этот тяжкий момент, зная о цели моего прихода. Потом он сел и внимательно посмотрел на меня, готовый слушать. От того, что нервничала, я говорила сбивчиво, неубедительно, все заранее подготовленные аргументы непостижимым образом улетучились из головы. Удрученная таким неудачным началом нашего разговора, я сникла и оборвала себя на полуслове.

— Ваша специальность, конечно, где-то смыкается с танковым родом войск, — генерал словно не замечал моего состояния, и постепенно я успокоилась. — Что, если вам пойти на один из танкоремонтных заводов, здесь, в Москве? Сейчас у нас как раз есть вакансия начальника завода. Призовем вас в армию, присвоим воинское звание, и вы сможете полностью использовать свой опыт… Фронт, сами видите, штука жестокая, — повторил он.

Чем не серьезное предложение?.. Но что делать, если оно все же было несозвучно моему душевному состоянию, моим стремлениям? В тот день я ушла из управления кадров, не дав никакого ответа. Не могла его дать, я рвалась на фронт, а мне доказывали, что любой труд во время войны, куда его ни приложить, направлен на защиту Родины; и хотя это было правильно, но тогда, в первые дни, недели и месяцы войны, казалось, что только на переднем крае решаются судьбы нашей Родины.

Погруженная в свои мысли, медленно пересекла я Красную площадь и стала потихоньку спускаться к гостинице «Москва». Нет, я решительно не могу согласиться на это предложение. С первого дня войны добивалась ухода на фронт, а теперь выходит, я должна сменить гражданское платье на воинскую форму и остаться в тылу? Мысль эта прямо-таки обожгла меня, я замерла. И вдруг… Прямо на меня шел — подумать только, где можно встретиться! — шел Юра, секретарь нашего заводского комитета комсомола, в новехонькой, с иголочки, командирской форме, капитан-артиллерист. Мы бросились друг к другу…

Сидим в номере гостиницы и говорим, говорим, говорим… Завод — это и моя, и его боль, общая наша гордость и общее горе. Трудно, невозможно смириться с мыслью, что наш завод — это отодвинувшееся куда-то вдаль невозвратное прошлое. Внезапно мы оба замечаем, что говоря обо всем заводском, рады — да, да! — рады тому, что завод разрушен, что фашисты не смогут его оживить. Не будут работать на врага взорванные домны и конвертеры. Мертв завод…

Мы спешили поделиться новостями. Война разбросала по стране наших рабочих, инженеров, техников. Я рассказала Юре все, что знала. Сталевары нашего завода варят сталь на Урале, доменщики работают на Кузнецком металлургическом и на Магнитке, прокатчики катают броневые листы для танков на Тагильском металлургическом заводе. А те из металлургов, которые не успели выехать, ушли в партизаны… Спохватилась: ведь еще не спросила Юру, как он оказался в Москве.

— Был ранен, лежал в госпитале. Возвращаюсь и свою часть, — по-военному лаконично ответил он. — Знал, что ты и несколько наших инженеров в аппарате наркомата. И все же не очень надеялся увидеть тебя сейчас, думал удрала на фронт.

— Если бы! — невольно вырвалось у меня. И я поделилась с Юрой своими заботами. — Не так-то легко мне добиться отправки на фронт. — Я рассказала о своих мытарствах.

Юра сочувственно выслушал меня. И все же вселил надежду:

— Добивайся. При твоем упорстве, при твоей энергии, я не представляю, чтобы ты могла застрять в тылу.

Время встречи быстро пролетело. Юра спешил. Мы распрощались с ним. Я осталась одна. Все пережитое с момента прощания с заводом до этого сегодня встало здесь, рядом…

Глава вторая

Броневые листы, обжимались валками, двигались по рольгангам и обжигались в печах, обрабатывались, превращались в корпуса танков, бронепоездов и бронемашин, в корпуса боевых кораблей. Но их мало, их не хватает. Идет война. Нужны новые мартены, новые прокатные станы.

В одном конце страны идет демонтаж, эвакуация, а в другом рабочие, инженеры встречают эшелоны с оборудованием и устанавливают его в небывало короткие сроки, вдыхают в него вторую жизнь.

И вот уже в общем строю с уральскими, сибирскими катают броневые листы прокатные станы южных заводов. Монтируется и наш ильгнер на новом месте, чтобы заработал еще один блюминг, — больше, больше броневых листов требует фронт.

Танки, одетые в броневую сталь, должны стать тем броневым кулаком, который на поле боя будет решать успех — победу над врагом. Но до чего сложно производство брони!

И все работают над улучшением качества броневой стали, над улучшением ее химического состава, режима термической обработки. Мы составляем новые технические инструкции по ее изготовлению и видим перед собой не просто броневые листы, а танки — боевые машины.

Литая башня — как это поначалу сложно для производства, но как это много значит для качества самой башни и для боевых свойств танка.

Гусеницы шире — надо осваивать производство новых траков, трудно, но зато здорово: легче будет преодолевать препятствия и маневрировать, а мощные двигатели-дизели сокращают расход топлива по сравнению с бензиновыми и увеличивают запас хода. Можно будет глубже врезаться в тыл противника.

— Броня, что хлеб с маслом, — твердил инженер нашего отдела, влюбленный в легированные стали.

Конструктивное расположение броневых листов и конструкция башен вызывают восхищение. И все же мы сидим тут же с логарифмическими линейками в руках и также рассчитываем угол встречи снаряда с броней, хотя знаем, что конструкторская мысль здесь поработала. Но и мы ищем, стремимся найти такое расположение брони, при котором снаряд только «лизнул» бы ее и рикошетом отскочил. Мы не только во время работы, но в любую минуту живем этой новизной и мечтаем, ищем более совершенное.

В мечтах — а без них жизнь была бы стоячей — видится танк, которым и ты управляешь, а в нем ходовая часть, и гусеницы защищены броней. И врезается этот чудо-богатырь в колонны противника, враги падают, вгрызаются в землю, ищут защиты в ней, а она чужая для них, она наша, и врага не защитит.


…Нога моя после долгих, выматывающих все силы тренировок мало-помалу включилась в жизнь. И хотя врачи вынесли свой приговор: «Временно нетрудоспособна», но шла война и, казалось, человек не может, не должен болеть.

Я просилась снова на завод. «А нога?» — возразил нарком и назначил в аппарат наркомата. Пусть так, лишь бы работать, а не быть инвалидом. И я работала.

Спустя время рана снова открылась, снова «постельный режим и не вздумайте его нарушать», — приказывали врачи.

Именно в это время мне принесли письмо на вырванном из школьной тетради листке, сложенное треугольником. Оно, очевидно, прошло уже через много рук: края его были стерты, углы помяты, а адрес — совсем, как у чеховского Ваньки, — на деревню, дедушке. Карандашом детской рукой были выведены полустертые каракули: «Москва, тете Оле, металлургу».

Почтальоны — народ догадливый. Они доставили это послание в Наркомат черной металлургии: авось удастся найти адресата.

Написано письмо 11 сентября 1941 года, а ныне уже октябрь. Долго же оно колесило!

«Пишу письмо дорогой тете Оле от неизвестной девочки Нюры. Кланяюсь низким поклоном и еще кланяется девочка Галя и… — глаза мои торопливо бегут по строчкам. — Тетя Оля, у нас был дядя Ваня в деревне Бытыщи Смоленской области. Он был в этой деревне одни сутки. Они ушли в бой и сказали: жив буду — возвратюсь к вам, а если убьют, — схороните. Дядя Ваня сказал, написать тете Оле, и что она — значит, вы, — металлург, делаете металл.

Будем ждать ответа как соловей лета. Будем биться с злющим нашим врагом, немцами, пусть им тоже смерть придет. До свидания. От незнакомой девочки Трудниковой Нюры, которую вы не знаете». И адрес: «Колхоз им. Пушкина, 25-е п/о Смоленской области».

11 сентября ушел в бой… Какое же сегодня число? Снова и снова вчитываюсь в письмо, тщетно пытаясь прочесть между строк еще что-то, чрезвычайно важное для меня. Нет, не могло случиться, чтобы человек, который так любил жизнь, пошел на святой бой за эту жизнь, за свой народ, за свою родину и вдруг сразу… Пожалуй, только теперь, впервые я остро осознала, как дорог, как близок был мне Иван, тот самый босоногий светло-русый мальчонка с ямочками на щеках, что пришел из далекой глухой деревни в Дом рабочего подростка — сам с «ноготок», а имя гордо произнес: «Иван».

Неужели оборвалась та единственная нить, что связывала меня с моим детством, с юностью? Неужели не с кем больше будет говорить: «а помнишь?» — и вспоминать друзей, воспитателей, и о том, как вместе уезжали на учебу из Дома рабочего подростка, как учились, работали на заводе… И, кажется, такое не могло, не могло случиться, это слишком жестоко…

Сорвалась с кровати, начала искать на карте село Бытыщи. Неужели фашисты уже тут, ведь это совсем близко от Москвы?! Решение пришло мгновенно: побывать на ипподроме — туда часто приходили машины с фронта и оттуда же снова отправлялись на фронт. Может быть, удастся что-то узнать.

На следующий день, ранним утром, забыв о «постельном режиме», подходила на Беговой к каждой машине, к каждому бойцу. И вдруг — машина из той части, где служил Иван. Командир машины, старшина, на нетерпеливые мои расспросы твердил одно и то же:

— Нет, не знаю такого.

Через час-полтора он уезжал прямо в батальон. Что, если?.. Да, я должна знать всю правду об Иване.

Старшина долго проверял мои документы, и только когда услышал, что я успею привезти из наркомата разрешение на поездку в сторону фронта, — сдался: «Часов за шесть-семь доберемся до места».

Ну как же не воспользоваться такой возможностью? Ведь я вернусь завтра же.

На ходу втискиваюсь в битком набитый троллейбус. Он еле тащится, и на Маяковской я пересаживаюсь в метро. С «Дзержинки» мчусь по бульвару к площади Ногина. А нога, а открывшаяся рана? Боли не прекращаются, дают себя знать при каждом шаге, но мной владеет одна мысль — быстрее, быстрее!..

В наркомат вскочила еле переводя дыхание. Друзья поняли мое состояние, сразу же оформили нужные документы и одновременно дали служебное поручение.

Так я очутилась в кабине машины, которая держала путь на станцию Сухиничи. Палка — мой помощник в ходьбе — была при мне, но я старалась спрятать ее.

Думалось: доеду за несколько часов до деревни Бытыщи, а оттуда — поездом, вот и обернусь за одни сутки. Увы… Хотя война какой-то своей стороной затронула всех нас, но представления о ней оказались весьма далеки от реальности.

Сперва мы ехали полным ходом, без остановок, день выдался солнечный, и мне все представлялось в лучшем виде. За Малоярославцем дорога оказалась забита скотом. Шофер притормозил: не пробиться! Впереди густая завеса пыли и медленно перемещающаяся живая масса: облепленные грязью, с впалыми боками, с торчащими ребрами, тычась друг в друга мордами, с трудом передвигая ноги, плелись коровы, а по обочинам такие же пропыленные и усталые шли сопровождавшие их люди. Колхозы перегоняли свои стада в глубь страны. По обочинам дороги, то здесь, то там, лежали убитые телята, коровы, неподалеку горели дома. Везде видны следы недавней бомбежки. Остановиться бы, пропустить эту массу скота.

А старшина не останавливается, он рвется быстрее вперед и требует пробиваться сквозь эти «колонны». У сержанта слезы на глазах, у меня сердце разрывается.

— Товарищ старшина, здесь вот речка недалеко, может пропустим их, они быстрее напьются и немного отдохнут.

— Надо пробиваться! — твердит старшина. — И мы двигаемся, то стороной объезжая, то тесня животных, и наконец машина пошла полным ходом по свободному большаку.

Вскоре показалась притулившаяся к обочине дороги деревушка, над ней в небе медленно тянулись вражеские бомбардировщики.

— На Москву идут. — У старшины заходили желваки на щеках, он остановил машину под деревом.

— Немедленно в укрытие! — крикнул он. — Вот туда, к крайнему дому! — И побежал. Мы с водителем — за ним.

Мысль, что фашисты летят безнаказанно, неся смертоносный свой груз, заставляла до боли сжимать зубы и забывать о страхе. Но что это?

Над деревней пронеслись три краснозвездных самолета. Вот они развернулись, резко взмыли вверх. Завязался воздушный бой, короткий, ожесточенный. Один из вражеских бомбардировщиков вдруг накренился, ввысь устремился хвост пламени и дыма, а он камнем — вниз.

Радость переполняла нас, мы что-то кричали, кричали нашим летчикам и выбежавшие из изб женщины, старики, мальчишки…

Вражеские бомбовозы снизились, заметались, под натиском наших «ястребков» стали разворачиваться. Загорелся еще один самолет. Чей?!

— Ихний, ихний, — возбужденно повторял кто-то.

Хотелось верить, что «ихний». Скорее всего, так оно и было. Остальные бомбовозы потянулись на запад.

Как только воздушный бой закончился, наша машина тронулась в путь. «Надо спешить, чтобы своих застать», — твердил старшина.

Все мы будто наэлектризованы, настроение воинственное. Гнетущее чувство, возникшее при виде измученного и еле державшегося на ногах скота, горящих домов, уступило место уверенности — ведь своими глазами видели, как наши летчики сбили фашистских стервятников — бить их надо, только бить…

В Сухиничи приехали вечером. Расспрашивали всех и каждого военного и наконец наткнулись на старшего лейтенанта из саперного батальона. «Только вчера видел Ивана, когда грузился эшелон», — сказал он мне и камень с души свалился: жив Иван, воюет!

— Не знаю, уехали ли, а может, остались в деревне, скорее всего там. Поезжайте. Тут уж недалеко. Наверное, встретите его… — советует он. Старшина поддерживает его: надо ехать.

Мы едем, а душа ликует, Иван жив! Вот бы стать с ним плечом к плечу, но надо вернуться в наркомат, еще раз проситься в армию, ведь вот какая жестокая война идет рядом с Москвой.

Над Сухиничами ночью, куда глазом не поведешь, везде висят «фонари», — все освещено, враг следит, наблюдает, боится, как бы внезапно на него не напали. Земля-то наша, родная, и горит она под ногами врага, он устремился вперед, но он боится ударов не только встречных, но и в тылу они его настигают. «Он боится леса, в случае чего — вы передвигайтесь лесом», — советует старший лейтенант.

На рассвете следующего дня въехали на окраину той деревни, которую назвал нам старший лейтенант. Это и была деревня Бытыщи. Ехали медленно. Настораживало, что на всем пути не встретили ни одной военной машины, ни одного человека.

— Что-то не то, — говорит немногословный старшина. И это его выражение совпадает с моими мыслями.

И все же продолжаем продвигаться вперед. Едем по грейдеру, по сторонам деревья, лески и перелески, ветер заденет верхушки деревьев — они начинают клониться. «А если не ветер, а враг», — его не видно, но он ощущается на каждом шагу, вот валяются срезанные обожженные деревья, видны и воронки, большие и малые.

— Это от бомб, — говорит старшина и сурово сдвигает брови, а взгляд нацелен вперед, он одновременно смотрит вверх и по сторонам.

Вдруг крик.

— Дяденьки, не езжайте туда, там немцы, они только подошли, — и кричит, и руками машет. Остановили машину, а перед нами мальчонка босой с непокрытой головой, заросшие спутанные волосы нависают на воспаленные глаза. — Не езжайте туда, они остановились перед самой речкой, вы успеете уехать обратно.

Через плечо мешочек на веревочке, он не садится в машину.

— Мне надо туда, — говорит он многозначительно и показывает на запад.

А из крайнего дома бежит женщина, тоже машет руками и, запыхавшись от бега, прерывисто говорит:

— Не ездите, родимые. Наши вчера вечером еще ушли отсюда, а эти звери сегодня с утречка на мотоциклетах, — и слезы льются, и печаль на лице и страх, но любовь к своему советскому человеку сильнее: увидя машину и поняв, что она «наша», она пренебрегает опасностью и бежит, — …чтобы беду не допустить, вижу машина вроде нашей армии. Счастливо вам до своих добраться, и возвращайтесь быстрее. В случае Макара Трудникова — мужа моего встретите, передайте: ждем. — И смотрят заплаканные глаза этой женщины и большие, синие, не по возрасту серьезные глаза мальчишки, а в них надежда и вера, что непременно дождутся, иначе быть не может.

Вот она окраина деревни Бытыщи, откуда прислала письмо незнакомая девочка Нюра. Живет ли здесь такая?

— Девочка, Нюра, говорите? Есть, есть такая. Да это же моя сродственница. Нет, нет, никого из наших не ранило и не убило, что-то, видать, Нюрка не так написала, пока бог миловал…

Совестно повернуть машину и оставить этих людей на оккупированной земле, но и помочь нечем… Едем обратно, теперь не по дороге, а опушкой леса. Вскоре показалась небольшая станция. Осторожно подъезжаем, ведь враг в нескольких километрах, а здесь начальник станции спокойно, будто в мирное время, дежурит у селектора.

— Должен какой-никакой поезд пройти, связь работает, — отвечает он. — На Москву вряд ли, вот на Брянск — доберешься до Брянска, а там и на Москву.

Что делать? Остаться здесь или следовать дальше на машине?

— По-видимому, часть долго придется мне разыскивать, — рассуждал старшина, — а вы лучше оставайтесь, отсюда поездом до Москвы доберетесь. А уж ежели я Ивана вашего встречу, все ему передам.

И мы распрощались со старшиной, с шофером-сержантом. Они направились в сторону Гжатска, а я осталась в диспетчерской этой небольшой станции с надеждой на появление проходящего поезда.

Казалось, по селекторной связи можно будет все узнать, все передать и, уж конечно, отсюда уехать.

Какими же наивными были эти мысли!

Начали добиваться Брянска, вижу удивление на лице начальника станции и недоуменный вопрос.

— Как так? Когда?! — прокричал он в селектор и обернулся ко мне: — Понимаешь, штука-то какая, в Брянске немец… Да ты не горюй, кругом наши люди… — помолчав, покачал головой. — Ничего, выстоим…

Между тем каждая минута ожидания казалась вечностью, а начальник станции все старался успокоить:

— Да хуже нет, как ждать и догонять, но ничего, особо огорчаться не надо, что-нибудь да появится. Вот покушай с нами картошечку, только выкопали и Корней сварил ее. Он это здорово делать умеет.

Корней — знакомое имя, кто же это, откуда?

«…Когда пришло горе ко мне, похоронила своего сына Мефодия, а затем и мужа Корнея-сталевара, осталась одна, но не сломилась…» Вспомнились и другие слова Евдокии Тихоновны… «Выходит, человек, чтобы сильным быть, должен такой характер иметь, как сталь, — и тогда он всем нужный будет и во всем крепость проявит…»

— Картошечку, говорите, ну что ж, давайте поедим картошечку… Горячая с дымком она согревает.

Начальник станции тоже волнуется, но старается не показывать, «упрячь» волнение за разговором.

— Был, значит, вчерась у нас такой случай. Он, сукин сын, зашел со стороны солнца, на большой высоте, и мы его не углядели, и уж когда начал бомбы швырять, поняли в чем дело. А тут воинский эшелон на путях, отправлять его надо, я только получил подтверждение с соседней станции, выбегаю прямо на путя и отправляю эшелон. — Рассказывая, начальник станции ест горячую картошку, густо посыпая ее солью.

— Да, продолжает он, — а на вторых путях в это же время стояли цистерны с горючим и несколько вагонов с каким-то имуществом. Сашка, стрелочница наша, как увидела эту кутерьму, бросилась к составу, отцепила вагоны, перевела стрелку на соседнюю станцию и отправила цистерны.

Фриц же тем временем бомбы швыряет, только они летят не на путя, а на луг, на болото, и уж в самый последний момент осколок достал-таки нашу Сашку и здорово ее прихватило, чуть не сердце задело. Но состав все же отправила, фрицу не достался. И что же ты думаешь, ушла она? Так нет же, придерживала рукой рану, а кровь так и сочилась, но она не ушла, пока состав не скрылся.

«Вот так тебе, проклятый», — посмотрела в небо, пригрозила фрицу кулаком и бухнулась на землю.

Видя мои переживания, он поспешил успокоить:

— Нет, теперь уже все обошлось. В больнице ей перевязку сделали, хотели оставить, а она ни в какую, так и работает. И то, комсомолка ведь!..

Сам он тоже похрамывает. «В гражданскую малость задело, — говорит он, заметив мой взгляд на его ногу. — Связист я, просился на фронт, но не взяли, оно и тут кому-то быть надобно».

Он рассказывает, а я всячески стараюсь палочку свою спрятать и не двигаться, ведь еще хромаю, хотя и пытаюсь этого не показывать.

— Сейчас уже видать здесь не задержимся долго, — продолжает начальник станции, — все равно воевать будем, не в регулярных, так в народных войсках, — многозначительно произносит он. — Уезжать не придется, надо и тут свою землю защищать.

Спокойствием и уверенностью дышит его речь. На войну смотрит как на тяжелую работу, которую надо делать каждому честному советскому человеку.

— Нельзя же врагу позволить топтать нашу кормилицу, нашу святую землю.

Мы сидим у селектора и ежеминутно ожидаем поезда или эшелона, но увы…

И вдруг сигнал, — «запросился» воинский эшелон.

— Вот, видишь, как тебе повезло… А то оставайся у нас, может, Иван твой отыщется, работы здесь всем хватит. — И пошел встречать эшелон. Вернулся со словами: — Вот так штука, — майор снова прибыл.

Оказалось, это вернулся воинский эшелон, незадолго перед тем отправленный на Льгов, но соседнюю станцию разбомбили, разрушили пути.

В связи с возвращением эшелона Кирилл Спиридоныч — так звали начальника станции — не отходил от селектора, но, что не дальше, становилось все яснее, что продвигаться эшелону по железной дороге некуда. Вскоре из соседней станции передана была команда — к вечеру ликвидировать связь и уходить.

Итак, оставалась одна возможность — уходить отсюда только своим ходом. Соседние станции бомбили, в шести-семи километрах от станции в деревню. «На мотоциклах ворвались супостаты», — рассказывает подошедшя сюда старушка.

— Ушла, думаю, уж если помирать, так ахоть дочку повидать. Пойду — вот не знаю, доберусь до нее иль нет. — И уходит все же от «супостатов».

Невольно всматриваюсь в эту русскую женщину из далекого села, которую ни возраст, ни опасности не приковали к насиженному месту, не вызвали отчаяния, а родили чувства сопротивления, борьбы, и шагает она бодро с суковатой палкой в руке.

— Это она так, а видать, к партизанам подалась, — на ухо мне шепчет Кирилл Спиридонович. И похоже, что он прав.

Хотя время избороздило ее лицо морщинами, оно почернело от солнца и ветров, в волосы иней забрался, но глаза горят огнем, полны решимости, а руки, опирающиеся на эту суковатую палку, крепкие, жилистые, и палка напоминает не посох, а оружие мести.

— Три моих сына, — с болью и гордостью поверяет она нам, — воюют с идолом проклятым. Всю жизнь работала в поле, хлеб растила. Построили дом большой, пятистенный, чтобы на всех хватило. — Но теперь, когда на нашу землю пришел «супостат», она все бросила и уходит в леса, уходит в народные мстители, как, в свое время, уходила, видимо, ее прабабка вместе с другими такими же, чтобы вилами и топорами выгнать с позором, уничтожить никем до этого непобедимого Наполеона.

— Присядь, мать, отдохни малость, — приглашает ее начальник станции. Но она не садится.

— Некогда, родимый, некогда, — и спешит, не задерживается. Уверенно твердит: — Непременно, непременно прогоним и этого антихриста.

Она ушла — незабываемая, несгибаемая, победительница — русская женщина.

Тем временем майор чего-то ожидал, ходил, думал и наконец собрал командиров и во всеуслышанье объявил:

— Материальную часть придется уничтожить и пробиваться к своим пешим порядком.

Почти вплотную к станции подступала молодая роща. Осень вызолотила листья клена. Словно подожженные, лучами солнца, пламенели тонкие ветви осины, оранжево-желтый отсвет падал на прозелень подрастающих сосен и елей. Покой и тишина царили здесь в этот предзакатный час. А в ушах — команда: «Уничтожить…»

Перед глазами стал замолчавший, неподвижный завод. Там уничтожали, чтобы ничего не досталось врагу. И здесь. Но разве непременно надо…

— А ведь можно, товарищ майор, уходить на своих машинах, не уничтожать их! — вырвалось у меня.

— Так ведь горючего-то кот наплакал, — с горечью отозвался он.

Стали проверять, действительно, горючего было очень мало.

— До Жиздры, пожалуй, хватит, — заметил начальник станции, — а там подзаправитесь.

Бойцы и командиры тут же принялись сгружать машины, быстро распределили горючее. Само собой получилось, что я активно участвовала в этой работе. Когда закончили разгрузку, майор построил колонну, но водителей на все машины не хватало — при бомбежке эшелона подразделение понесло ощутимые потери, так что села за руль и я.

На первой машине ехали майор и Кирилл Спиридонович, он знал дорогу, как местный житель. Ехали все время опушкой леса с затемненными фарами, ехали на ощупь. В кабине машины вместе со мной был лейтенант Семенов Коля, родом из Липецка. Узнав, что я металлург, он попросился ко мне на машину.

— Отца мы проводили на фронт двадцать седьмого июля, он ушел добровольно, а до этого работал на заводе начальником металлографической лаборатории.

Коля говорил отрывисто, спешил, чувствовалось, он внутренне весь дрожит, хотя машина наша шла третьей и, казалось, все будет обозначаться первыми двумя машинами.

— Смотрите, смотрите, снова что-то светится, надо остановиться, а то они проскочили, а мы попадемся.

И оказывается, светится гнилой пень. Убедившись, что это так, Коля сам себя ругает.

— Только не думайте, что я трус. В школе я выиграл не одно пари по храбрости: и вечером спускался в темную яму на пустыре, и на кладбище ходил после двенадцати, и выигрывал спор. Плавал между водорослями на спор и не боялся сказок, что водяной утащит. И сейчас не думайте, что я боюсь. Хочется уж если отдать жизнь, так за большое дело — на поле боя, а не вот так, из-за угла.

И говорит Коля больше для того, чтобы заглушить все же чувство страха. Не обходит оно и меня.

В лесу темень беспросветная. Мелькнуло что-то белое, большое — так это же береза, но пока она предстанет березой, в ужасах, страхах она кажется чудовищем и, конечно, замаскированным врагом. Но идет работа, надо строго ехать по следу, не сбиться с пути, не потерять впереди идущие машины, вовремя затормозить, вовремя нажать на акселератор и газку подбавить, когда это надо, да так, чтобы не очень шумно было, — все это да и жестокие боли отвлекают от страхов.

А вот было ли страшно, когда по другой стороне железнодорожного полотна показалась колонна вражеских мотоциклистов? Об этом тогда не думалось. Чудовищным казалось другое — то, что по своей собственной земле мы были вынуждены ехать крадучись.

— Стой! — расслышала я срывающийся мальчишеский голос, в глаза ударил свет.

Машины затормозили. К нам подошли двое пожилых мужчин с винтовками и мальчишка-подросток с фонариком в руке. Пучок света заскользил от одной машины к другой, по всей колонне, и я успела разглядеть за спиной у этого мальчишки карабин, — точь-в-точь такой же, какой был у нас в Доме рабочего подростка. И точно так же карабин свисал почти до самых пяток, как и у наших мальчишек во время ночных дежурств у мастерских. Я даже вышла из кабины и будто прикоснулась к далекому своему детству…

Ночь темная, холодная. Немцы рядом, а они, пожилые и несовершеннолетние, стоят и будут стоять, если надо, насмерть, пока не выполнят своего задания, пока не получат другого задания.

Показав нам дорогу на заправочную, где вот-вот должны были взорвать бензохранилище и цистерны с горючим, они остались здесь в этой зловещей темноте…

— До свидания, товарищи, мужества вам и боевых успехов!

На территории бензохранилища — секретарь горкома и с ним небольшая группа людей. Они торопят нашу заправку:

— Быстрее, товарищи, быстрее, видите луна выходит, а враг рядом.

Везде таблички: «Курить запрещено», «Опасно».

— Опасно здесь задерживаться, сейчас начнутся пожар, взрывы, — надо лишить врага возможности пополняться горючим.

Люди одеты в стеганые фуфайки, подпоясаны ремнями, а на ремнях оружие, и как на нашем заводе, когда ворвалась в нашу жизнь война, страха нет, есть суровость, есть решимость бороться. Заправили мы не только баки, но и любую свободную тару и взвалили сколько возможно было бочек с горючим в кузова. Помогали нам все, а больше всех, отдаваясь весь работе, трудился начальник станции, что нас привел сюда.

— И ты здесь, Евсюков, значит, там уже все… — Кирилл Спиридонович подробно отчитывается перед секретарем горкома и получает, видимо, новые задания, так как слышится: «Есть» — короткий воинский ответ, вмещающий в себе только действия.

Секретарь горкома порекомендовал нам ехать в сторону Гжатска.

— А на Москву надо искать какую-либо оказию, отсюда сами понимаете это невозможно, — прощаясь со мной советовал он.

Мы выезжали ночью, луна по небу блуждала, то появится хрустальная, светлая, то скроется за темной полосой облака, будто за горизонтом, долго скрывается там и снова вынырнет, освещая нам путь, который определяется уже только по карте и по компасу.


Лесная просека, которой казалось не будет конца, вдруг словно оборвалась. Темень густой поросли сменилась простором и светом занимавшейся зари. Колонна выезжала на широкий большак. Справа от дороги проглядывалось сквозь утреннюю дымку рвущееся ввысь с растопыренными ручищами чудовище, которое вблизи оказалось большой мельницей. Она стояла на возвышенности, окруженная простором и доступная всем ветрам. Огромные крылья этой живописной ветряной мельницы казалось вот-вот начнут описывать в прозрачном воздухе круг за кругом. Со скрежетом и шумом завертятся жернова, сминая зерна ржи, пшеницы. В мешки, подвешенные к желобу, посыплется мука — теплая, свежая… А кругом теснятся подводы, нагруженные мешками, слышится веселый людской гомон и видятся высокие пышные караваи хлеба. Но все это только казалось… Вокруг мельницы, на всем пространстве, охватываемом глазом, было тихо и пустынно. Неподвижны были и крылья ветряка. Ветер ударял в лопасти, злился, рвал их, а четыре крыла стояли и только далеко, далеко отдавался их стон.

Поодаль белизной березовых стволов светила роща, Туда, на «привал», направилась наша колонна. Не успели мы расставить машины, замаскироваться, как сюда начал подтягиваться обоз какой-то воинской части.

Утро было свежее, ясное. Закоченели мы все, надо бы побегать, «размяться», а голова прислонилась к дверке машины. Сквозь дремоту ощутила пришедшее тепло — будто с нагревательных печей, когда жара охватывает человека с кончиков пальцев до головы, но сейчас не прикрываешь руками лицо, как на производстве, а радуешься теплу. И в то же время растет какое-то беспокойство, как бы слитки не застыли, раз нет большой жары, раз мне эта лора приятна.

В ушах что-то нудно завывало, что-то рокотало, потом этот рокот исчез, и вдруг — крики, лошадиное ржание, стрельба, кто-то рванул дверку кабины и меня потащил, крича: «Ложись!» В таких случаях недоумение быстро проходит. Мы лежим уткнувшись в землю, в желто-зеленую траву этой белой рощицы, а шум самолетов то нарастает, то, вроде, затихает и снова… Пулеметные очереди проносятся над головой, пули свистят, нет — скорее всего слышится отрывистое: жих, жих — поднимешь чуть голову и земля пузырями вздымается, словно в луже во время грибного дождя. И не так страшно, как мучительно обидно, что тебя пригнули к земле, что они делают все, что хотят. А сочетание вот этого рокота самолетов, свиста пуль, шума и криков — действуют так, что пальцами скребешь землю, зубами кусаешь губы, чтобы болью отвлечь эти режущие слух звуки. О смерти нет мыслей, есть только одно стремление — вырваться из этого хаоса, выпрямиться, что-то делать. И вот именно в этот момент рядом будто задрожала земля, с такой силой что-то рухнуло. Инстинктивно подняла голову: перед глазами белая лошадь. Длинная грива откинута, ноги разбросаны. Все это было так неожиданно и страшно, я словно застыла — не сводила глаз с лошади. Из груди ее фонтаном била кровь; вдруг она издала страшный клокочущий стон, попыталась приподнять голову, но она беспомощно упала, а открытый глаз смотрел, казалось прямо на меня, с такой тоской…

Нет, это невозможно! Я вскочила и принялась палить по самолету из своего «коровинского» пистолета. Это была бессмысленная стрельба. А когда опустела обойма, увидела, что мои товарищи тоже стреляют по вражеским самолетам, и чувство беспомощности, приниженности, постепенно начало исчезать…

Отбомбившись, стервятники улетели — не достали их наши пули! Горела мельница, повозка с имуществом, горели и три наши машины. Стонали люди, ржали кони. Кругом дым, пыль, пламя, размашистое, огромное от горящих крыльев ветряка, и жжет глубокая обида, что враг ушел безнаказанно. Мы двинулись дальше. То здесь, то там раздавались взрывы, горели села, мимо которых ехали наши машины, пылали на дорогах брошенные повозки, машины. Воздух был пропитан гарью и пылью. Мы всё ехали. Казалось, еще секунда — и обессиленные руки оторвутся от «баранки». Нельзя! Воспаленные от бессонницы и напряжения глаза зорко следят за каждым поворотом, слух ловит каждый звук. И мысли мчатся галопом: ехала узнать правду о судьбе Ивана, а увидела страшную правду войны. Скорее бы добраться хотя бы до какой-нибудь части, получить оружие — немец рвется к столице, где уж тут искать оказию на Москву. А совесть где-то в глубине твердит: уехала на один день, надо быстрее возвращаться на работу…

Майор будто читал мои мысли на расстоянии. Подошел на одной из остановок, открыл дверцу кабины.

— Уверен, из Гжатска сумеем отправить вас на Москву.

Майор, начальник эшелона, оказался из того же саперного батальона, в котором служил Иван. Он как и старшина, с которым я приехала из Москвы, искал свою часть. Нашел ли ее старшина, мы не знали, а вот наша колонна оказалась рядом с саперным батальоном.

Но пока мы ехали всё лесом и никого не встретили. Участок дороги оказался очень узким. Надо было пробиваться сквозь сросшиеся ветви кустов, деревьев. Каждый метр пути одолевался с большим трудом. Майор успокаивал: «Скоро кончится эта дорога». Спустя время он снова сверился с картой и наконец остановил колонну, выслав вперед разведку. Все мы были предельно напряжены — не обманет ли нас снова надежда на встречу с батальоном? Ожидали разведчиков молча, стараясь друг другу в глаза не смотреть, не выдавать своего волнения. Спустя короткое время разведка вернулась. Лейтенант докладывал быстро, сбивчиво:

— В полутора-двух километрах от опушки леса виден большой населенный пункт, слышна стрельба, видны пожары, доносятся крики — идет бой.

Еще не последовало никакой команды, но все уже устремлены были в ту сторону, где шел бой.

— Все, у кого оружие, выйти вперед. Остальным оставаться у машин, — скомандовал майор.

У меня пистолет пусть маленький, но все же оружие. И я тоже выхожу в первую шеренгу, утверждая всем своим видом, что иного решения здесь быть не может. Майор хотя и остановил свой взгляд на мне, даже начал подправлять свои усы, что делал всегда, когда видел какой-то непорядок, но ничего не сказал.

Солнце тем временем перемещалось по небу и уже приближалось к горизонту, но еще освещало всех и все.

— Соблюдать маскировку, — непрерывно напоминал майор.

И мы врассыпную перебежками, ползком, маскируясь деревьями и кустами, подбирались к опушке. Чем ближе мы подходили, тем явственнее слышались выстрелы, хлопанье мин, шум машин, мотоциклов и крики.

На опушке леса густое марево болотистых испарений, дым заслонил собой весь горизонт, но вскоре обозначилась высокая заводская труба.

В полутора-двух километрах отсюда бушевало багровое пламя горящих домов, а между ними вниз бежала к извивающейся, торопящейся реке — ровная, будто вычерченная, дорога и казалось нет ей дела до всего происходящего. Вдруг по ней помчались машины с установленными на них минометами. Взрывы мин, стрельба, бегущие люди, крики.

Все стынет внутри и напрягается так, что если не вырваться вперед, не побежать на помощь нашим, — а что здесь наши — сомнения нет, — то кажется изнутри взорвешься, и мы идем на сближение. Впереди майор с группой бойцов и офицеров, несколько позади вторая группа. Вдруг остановка. Все недоумевают, почему? Ведь надо спешить. Но тут же и мы увидели приближающуюся группу людей, — все замерли в ожидании, и только вблизи стало ясно, что это наши.

Все подошедшие были в грязи, многие окровавлены.

Оказалось, они из группы прикрытия. Их было семь человек — шесть бойцов и с ними лейтенант с перевязанной головой. Он, задыхаясь, коротко докладывал майору обстановку.

Выходило, что саперный батальон, где был Иван, большей частью своих сил ушедший на Смоленск, попал в окружение и с боями прорывался к своим. Дошли до Пречистого, где немцев не оказалось, и впервые за много дней часть остановилась на ночлег.

Утром в этот населенный пункт ворвались на мотоциклах фашисты. Часть приняла бой, отходя за реку. Отсюда, отстреливаясь, сдерживали противника и одновременно готовили взрыв моста через реку. Мост не взорвался, не сработал взрыватель. Обстановка все накалялась. Раненых было много, отправлять не на чем. Их разместили в отдельно стоящем от домов амбаре, оказывая медицинскую помощь. В это время появились вражеские бронетранспортеры. Начался жестокий обстрел низкого берега реки. Часть мотоциклов перескочила по горящему мосту, многие из них были уничтожены. В уничтожении фашистов помогало и население, — у всех была одна мысль, одна забота — спасти раненых. Вдруг загорелся амбар и сразу со всех сторон, а там раненые. Но спасти их оказалось невозможным — противник держал амбар под непрерывным обстрелом. Боеприпасы у наших пришли к концу. И тогда командир батальона, оставив прикрытие, вывел остальных в лес.

— Нет, больше сделать ничего нельзя было, — как бы сам себя уверял лейтенант, — они на наших глазах разъезжали на мотоциклах, строчили из пулеметов и автоматов, швыряли гранаты и мины во все стороны, а у нас в обоймах ни одного патрона, даже для себя и то жаль было оставить. Мы их немало там уложили, но когда догорал уже сарай, начали и мы отходить ползком через болото. — Из груди раненого вырвался протяжный стон. — Хотя уходить было тяжело, все время надеялись, хотя бы кого-нибудь спасти из раненых, но когда уже явно стало, что это невозможно, — амбар пламенем горел и окружен был гитлеровцами, — мы болотом, вот этим, отошли и оказались здесь.

Сквозь повязку на голове лейтенанта проступает кровь.

— Нет, нет, меня только царапнуло, голова в порядке, — и лейтенант отказывается идти в машину.

Дотемна мы искали по лесу наших. И, никого не обнаружив, направились в сторону Юхнов — Калуга.

Вместе со мной в кабине сидел раненый лейтенант, был он, как в разговоре выяснилось, политруком роты. Спросить его о своем личном не решалась, а на вопросы о прошедшем бое в Пречистом он отвечал неохотно, и мы ехали молча.

Спустя немного времени лейтенант сам заговорил, начал медленно и затем стал выливать все пережитое, наболевшее, что произошло за один день в совхозе «Пречистое».

Я слушала его, переживая вместе с ним судьбы всех его товарищей и моего Ивана. Я сжимала руль до хруста пальцев, и сердце огнем горело, но надо было вести машину по трудным лесным и болотистым дорогам…

А когда я оказалась по пути из Подольска в Москву в холодном полутемном вагоне, где никого не видно было, только откуда-то доносился тяжелый одиночный храп, я примостилась на полке, ноги подобрала, чтобы потеплее было, голову к стенке прислонила, закрыла глаза, вот тогда начали медленно ворочаться какие-то тупые свинцовые мысли. Они жгли мозг, словно раскаленные прутья, вонзались в сердце. Больно, трудно дышать, а расставаться с ними невозможно. Стук колес отдавался непрерывным криком «по-мо-ги-те». И перед глазами — совхоз «Пречистое», горят белые хатки, свистят пули, падают люди. Лейтенант рассказывает, а я все будто наяву вижу: как по берегу реки Гжать бежит комиссар батальона, майор Грудницкий, волосы цвета червонного золота сравнялись с пламенем горящих домов. Он бежит к мосту через реку: «Взорвать его, быстрее преградить дорогу врагу!» А фашисты стреляют, рвутся к мосту на мотоциклах. «Взорвать мост, взорвать!» — несется со всех сторон, и все помогают комиссару, а мост не взорван, взрыватель не сработал. Снова попытка взорвать, и в это время крик: «Комиссар ранен». Мост подожгли — пламя, дым, свист пуль. Ничего не замечая, бежит медицинская сестра Асенька. Маленькая, стриженая, с челкой на лбу, она бежит к мосту, где лежит раненый комиссар. Добежала, с бега упала, ухом прильнула к груди комиссара: «Жив, жив!» Руки работают проворно, быстро — рана перевязана. Она ведет его к амбару, где размещены раненые. Он большой, плотный, широкоплечий. Она щупленькая, маленькая, но сейчас она верная опора для комиссара, она никому не передоверит эту дорогую ношу, хотя рядом бойцы. Довела, уложила, и снова бежать: ее помощи ждут другие раненые.

И не успела: пламя охватило амбар. Фашисты окружили его со всех сторон, облили бензином, подожгли, зная, что там раненые.

Крики, стоны, вопли: «Помогите, спасите». И среди этого стона, крика раздался голос четкий, громкий, и все раненые замолкли, услышав его: «Товарищи, бейте фашистов, победа будет за нами!»

Это был голос майора Грудницкого, голос нашего комиссара. Он знаете кто нам, — он роднее отца для нас. Как-то на привале, не доходя Смоленска, он подсел ко мне и просто молчал, сорвал цветок какой-то, долго смотрел на него, а потом взглянул на меня добрыми, вдумчивыми глазами. «Как дела, политрук?» — спросил. Поинтересовался, какие люди в роте, на кого я надеюсь, как на себя и, выслушав меня, начал не то своими мыслями делиться, не то советовать. Заговорил о людях, о доброте, которая именно сейчас нужна, когда трудно, когда идет война. «Только доброта жесткая и справедливая, — сказал майор, — ее должен почувствовать каждый солдат. Вот тогда политрук будет настоящим помощником командира, а часть будет боеспособной».

Сам он никогда не уйдет, если трудность, если бой, он всегда рядом, всегда ощущаешь локоть комиссара. Отдыхать не уйдет, пока все, кому положено, не отдыхают. Слову своему верен, правдив…

Да разве можно словами рассказать о нашем комиссаре! Он такой настоящий командир, хотя не кадровый, а из московской ополченческой дивизии пришел.

И я вижу, как он, раненый в грудь, сквозь свист пуль, сквозь огонь, опираясь на плечо юной комсомолки, шел несогбенный, шел комиссар-воин. Перед лицом смерти не сдался, и даже в этот час из горящего амбара звучал голос коммуниста, голос воина: «Бейте врага, победа будет за нами!!!»

Рядом с комиссаром семнадцатилетняя комсомолка, ученица Московского хореографического училища Большого театра: «Мальчики, отомстите за нас!» — слышится ее чистый девичий голос.

Она тоже до конца верила в нашу победу.

— Накануне вечером, — рассказывал лейтенант, — часть подошла к совхозу «Пречистое», вперед выслали разведчиков, жители радостно встретили и, удивляясь, отвечали:

— Да что вы, будя вам, какие такие немцы, здесь их сроду не бывало и не будет.

И батальон расположился в этом населенном пункте. Вскоре из труб повалил дымок — гостеприимные жители готовили русские бани, и это было лучшим подарком.

Асенька, наша сестричка, после бани вошла в избу, кто-то из ребят воскликнул:

— Ты, Ася, словно принцесса.

Она смеясь, отозвалась:

— Никакая не принцесса, моя любимая роль — Золушка.

А хозяйка дома все смотрела на нее и удивленно качала головой:.

— Как же мать тебя на фронт-то отпустила, ведь совсем дите еще?..

А дите это, как только началась война, подала заявление и ушла на фронт санитаркой.

Уже сестрой работала и так умело и быстро делала перевязки, что военфельдшер в ней души не чаял, а если кто похвалит за ее умелую работу, она покраснеет и начнет оправдываться: «Так это потому, что руки у балерины тренированные».

Хозяйка приготовила ужин, и мы не просто ели, а глотали все, что ставилось на стол, «Ведь сколько дней, можно сказать, на подножном корму жили, выходя из окружения», — скажет кто-то в оправдание аппетита.

— Вот увидели бы наши преподаватели, как я сейчас уплетаю картошку с черным хлебом, да еще с салом, за голову схватились бы. А зря, — глядя на всех озорными бархатными глазами, твердила Асенька. — Я могла бы, кажется, сейчас любые и сколько надо прыжков делать и, пожалуй, все тридцать два фуэте.

Двенадцатилетняя дочь хозяйки слушала балерину с раскрытым ртом и глаз с нее не сводила.

Асенька вспомнила, как она и три ученицы исполняли на сцене танец четырех лебедей, выбежала на середину избы с мокрыми волосами, подвязанными ленточкой, сбросив сапоги, начала танцевать, танцевала с упоением, забыв обо всем.

Любили все в батальоне эту девочку-воина за ее моральную чистоту, за ее преданность общему делу и необыкновенную смелость на поле боя.

Во время бомбежки ее было не упрятать.

— Ничего, осколок меня не коснется, увернусь, — отвечала она на требования уйти в укрытие. И лейтенант вспоминал все подробности: как утром следующего дня бежала Асенька, придерживая санитарную сумку руками. Стоны ее останавливают — она перевязывает раненых, она прикрывает их собою.

Я вижу ее, и перед глазами Большой театр, залитый морем света, золотом блестят инкрустированные ярусы, начиная от бельэтажа и кончая галеркой.

В глубине куполообразного потолка люстра, светящаяся мириадами звезд, а вокруг нее красочные музы. Шелк и плюш, радостный и торжественный говор, одухотворенные лица зрителей. В оркестре уже собрались музыканты, каждый готовит свое место, свой инструмент, и разноголосица инструментов не раздражает, а настраивает на внимание к звукам.

Увесисто, значимо висит занавес с золотым шитьем: колосья пшеницы, ржи, Герб Советского Союза.

Дирижер поднял палочку, наступила общая тишина, и в этой тишине зазвучали чарующие звуки музыки Чайковского, раскрылся занавес и белым лебедем выбежала Асенька.

Девочка — ученица хореографического училища, маленький лебедь, раскрывший свои нежные белые крылья, чтобы ими защитить, прикрыть Родину-мать. Своей грудью, своим сердцем прикрывает наших воинов в жестокой смертельной схватке с врагом. «Отомстите за нас, мальчики», — несется со сцены.

Я в ужасе открываю глаза, ищу того, кто все это рассказал, да так, что не только услышала, но и увидела все — ищу раненого лейтенанта, а рядом никого.


Почти семь суток мы кружили по дорогам Подмосковья, ища выход к своим. Искали и многие другие мелкие группы военных и гражданских людей. Ехали по бездорожью, по лесным просекам и подошли наконец к городу Юхнову, а там немцы. Поехали в сторону Калуги, в селе, не доезжая города, остановились на короткий отдых, только хозяйка поставила на стол отварной картофель, как вбежали ребятишки:

— Дяденьки, немцы на мотоциклах, прямо на окраине деревни.

Мы снова на машины и в лес, и вновь только по карте и по компасу едем в направлении Малоярославца, там, по слухам, штаб нашего фронта.

Уже в сумерках в лесу завязалась перестрелка на самой опушке леса. Там отдыхали, ужиная, пять фашистов. Мы обогатились трофейными автоматами и следовали дальше.

Как потом оказалось, противник высадил десантные части, и они создали эту неразбериху.

За эти семь суток, кажется, равных неизмеримому периоду мирного времени, наша группа возмужала, закалилась, сцементировалась. Голод и перенесенные лишения не ослабили нас, и в каждом горел огонь и стремление — бороться и отомстить.

Вот так, с боями с мелкими вражескими группами мы к ночи вышли к Малоярославцу.

Темно, вначале ничего не видно, но всмотришься в эту темь, и, оказывается, здесь и машины негде ставить, здесь войска — наши войска, пушки, танки, — темно, а они видны, видны и люди около них, они что-то делают, переговариваются; где-то что-то стучит, что-то ухает, но это родные шумы — здесь наши войска!

И мы снова начали поиски. А майор отправился на поиски штаба фронта.

— Из саперного никого здесь лет, — говорят бойцы. Убедившись, мы вернулись к своим машинам «прикорнули», кто где мог, и сразу замертво уснули.

Через какое-то время вызвали меня к командующему. Видимо, моя роль в этой операции по выходу из окружения нашей группы была несколько преувеличена майором, так как командующий сказал в мой адрес много хороших слов и вынес официальную благодарность. Мне же надо было спешить на работу, хотя выйти из этой боевой обстановки уже было трудно, — но дисциплина и ответственность требовали иного.

По приказу командующего меня отправили на машине до Подольска, а оттуда поездом я прибыла в Москву.

Семь суток на фронтовых дорогах, семь лет на одном и том же заводе, — и эта цифра семь напомнила, как женщина из деревни, где я родилась, рассказала, что когда после смерти матери меня везли в детский дом, я на протяжении всего пути в семь километров заливалась слезами и кричала только одно слово: «мама!»

В течение этих страшных семи суток глаза были сухие, сердце обливалось кровью и губы негласно твердили одно — отомстить за горящие города и села, за истоптанные хлеба, за убитых здесь на дорогах и раненых людей, за плачущих и стонущих ребят, зовущих своих, уже мертвых, мам. За этот ревущий скот, который тянется на восток. За все то горе, которое принесли фашисты на нашу родную землю.


Я шагаю по всегда такой родной и любимой Москве, трамваев нет, иду пешком, денег с собой нет. Иду и будто все вижу в первый раз. Вот Охотный ряд, гостиница «Москва». Здесь я жила во время последней командировки вместе с Броней, а рядом жил Иван. Может этого не было? Нет, было, было… Была любимая работа, было творчество, созидание, была радость жизни, были рядом такие близкие, родные люди.

Броня и оккупированная земля — не укладывается в мыслях это. Детский дом, Дом рабочего подростка, наши воспитанники и воспитатели — и неужели все это там осталось, а может, успели куда-то уехать на восток? А Москва, разве может сердце всей страны переместиться куда-то? Нет, сердце у нас одно, и за него надо драться в жарких схватках с этим жестоким врагом — защитить Москву, защитить сердце Родины-матери.

И после этих семи суток нахождения в самом горниле войны оставаться здесь, на танкоремонтном заводе?! Нет и нет. Только на фронт!

Глава третья

На трибуне Марина Раскова в военной форме, лицо опалено фронтовыми ветрами. Словами и сердцем она звала на борьбу с врагом, а глаза светились верой в нашу победу.

В Доме Союзов проходил митинг протеста передовых женщин Москвы против вероломного нападения фашистских варваров на нашу родину.

Здесь же, в этом зале, мы слышали слова пламенной революционерки, одного из основателей Коммунистической партии Испании Долорес Ибаррури. Мы не знали испанского языка, но понимали ее речь — у пламенных сердец общий язык. И когда она вышла к рампе, подняла сжатый кулак и воскликнула: «Но пасаран», — этот клич поднял всех с мест, вызвал бурные овации, слезы, стремительный порыв борьбы за Родину с самым жестоким врагом, с фашизмом.

В памяти встал заводской клуб, плакат, любовно выписанный, с этим же кличем республиканцев.

Рабочие руки нашего заводского коллектива, их горячие сердца, которые посвящали лучшие показатели своей работы испанским республиканцам, борющимся с мятежниками, с фашизмом. Создавали фонд помощи республиканцам, вносили свои трудовые деньги и сердечное тепло.

Маленький Пьеро из Севильи — сын мастера-сталевара Самусия Карповича Хроничева. Его, трехлетнего мальчика, вырвали тогда из фашистских лагерей, — он познал свободу в нашей стране, он обрел вторых своих родителей. Защитить его сейчас наш долг, наша обязанность. И мы его выполним!


С наспех собранным маленьким баульчиком, в кожанке, которую мне дала одна из сотрудниц наркомата: «Поносишь вместо военной формы, когда еще тебя обмундируют…»

Я шла, прощаясь с Москвой. Красная площадь — спокойная, несокрушимая, как море. История Руси здесь зримо утверждает непоколебимость и уверенность нашего народа, и это рождает гордость, вливает новые силы.

У Мавзолея Ленина я остановилась и мысленно клялась — в священном бою за свою Родину вместе совсем советским народом сохранить вечный покой великого вождя, сохранить все, что ленинским зовется, — отстоять нашу великую Отчизну. Я шагала по улицам и площадям в этот ранний час и казалось, впервые вижу Москву.

Улица Горького пустынна, печальна — витрины заложены мешками с песком, на окнах лоскутки бумаги наклеены крест на крест, а вдоль улицы ветер несет обрывки газет, бумаг — никого кругом, но так только кажется: неожиданно появляются патрули — уже раз пять останавливали меня и проверяли документы. Поэтому, не пускаясь и сейчас ни в какие объяснения, я вынула из нагрудного кармана только что полученное от начальника управления кадров бронетанковых войск предписание. Там было сказано, что мне надлежит явиться в формирующийся дивизион бронепоездов.

— Воинский эшелон, говоришь? Вроде, стоит какой-то около депо, — отозвался на мой вопрос повстречавшийся у железнодорожной стрелки рабочий-путеец, но едва сделала несколько шагов, как яркий пучок света ручного фонарика ударил мне в лицо. — А тебе по какому делу нужен воинский эшелон? Покажи документ! Слышь? — Луч фонарика впился в белый листок с внушительной печатью. Медленно прочитав предписание, сперва про себя, а потом вторично, вслух, путеец ткнул пальцем куда-то вбок:

— Во-он туда двигайся… Да не очень-то про эшелон распространяйся…

То и дело спотыкаясь о шпалы, я двинулась «во-он туда», но глаза в темноте почти ничего не различали.

Неясные, приглушенные шумы железнодорожного узла внезапно перекрыли мощные прерывистые заводские гудки, вой сирен, разноголосица паровозных свистков — воздушная тревога!

Черноту неба пронзили слепящие лучи прожекторов, они то расходились, то пересекались и, наконец, мертвой хваткой взяли в свои клещи вражеский самолет. К нему мгновенно потянулись со всех сторон пунктиры трассирующих снарядов и пуль. Наблюдая за этим поединком, я оступилась, почувствовала за спиной стену, а та неожиданно для меня вдруг подалась назад, хватаясь руками за… воздух, я летела куда-то в кромешную тьму.

— Ложись!

Короткая команда прижала меня к полу, и тотчас раздался мощный взрыв, со звоном посыпались стекла. Все это произошло буквально в считанные секунды, я не успела ни испугаться, ни удивиться. Почти у самого моего уха послышался шорох, чиркнула спичка, высветив давно не бритое, пропаханное глубокими морщинами лицо, взъерошенный венчик седых волос, торчком торчащие брови. Видимо, охранник.

— Кто такая?

Спичка догорала. Послюнив пальцы, он погасил ее, зажег вторую, не глядя, привычным движением вытянул из бокового кармана промасленной стеганки очки, привязанные веревочкой к верхней петле. Водрузив их на нос, он снова строгим голосом потребовал предъявить удостоверение личности. В который уже раз за сегодняшний вечер! Я безропотно протянула предписание и едва поверила своим ушам:

— Ага… Сейчас мы тебя сведем, куда указано… — Он еще раз чиркнул спичкой, нащупал и поднял с полу фонарь, закрыл дверь на засов.

Я огляделась и поняла, что нахожусь в проходной.

— Пошли!

Помня предостережение повстречавшегося мне путейца, я молча, ни о чем не расспрашивая, последовала за охранником. Мы миновали что-то вроде двора и вошли в широко распахнутые ворота депо.

В депо окна разбиты, холодно. Тусклые лампочки прикрыты сверху козырьками. Когда умолкают зенитки, слышно как выстукивают знакомую дробь пневматические молотки. Из-под железных листов — своего рода укрытия — выбиваются голубые всполохи электросварки.

Над ямой стоит двухосная платформа, мне хорошо видны нависающие над ее скатами броневые листы: тут тоже идет сварка.

— Сидорыч, ты бы в убежище ушел, а то сам ходишь и девчонку за собой ведешь. Непорядок, — сняв на мгновение защитные очки, пошутил сварщик.

— Так-то оно так, а ты, Филипушка, как думаешь, правила поведения во время воздушной тревоги тебя не касаются? — ответил в том же тоне вахтер. И в это самое время снова раздался сильный взрыв, казалось, земля задрожала.

Но Филипушка уже в очках, и сварку продолжает. Неподалеку рвутся бомбы, дрожит под ногами земля, но никто не уходит со своего рабочего места, каждый продолжает заниматься своим делом. Люди ремонтируют паровозы, строят бронепоезда. Здесь тоже фронт.

— Это, видать, Сидорович, потому так фриц активничает, что ты со своего поста ушел, — раздался четкий, громкий голос. — Когда человек на своем посту, вражеские бомбы бессильны, — улыбаясь и будто не замечая бомбежки, спокойно подошел к нам офицер.

Отутюженная гимнастерка, белоснежный подворотничок, надраенные сапоги, сверкающие пуговицы… Странно было видеть в прокопченном, задымленном депо этого щеголеватого военного.

— Вот я тебя и доставил к кому надо, — охранник передал военному мое предписание и, обернувшись ко мне, степенно пояснил, что, дескать, товарищ старший лейтенант нынче дежурный по дивизиону бронепоездов.

«Наконец-то…» — с облегчением подумала я и спросила старшего лейтенанта:

— Можно увидеть командира дивизиона?

— Идемте. — Он понял из предписания, что я назначена в дивизион и сказал: — Это хорошо, — значит, нашего полку прибыло. Вы у нас будете пока единственная девушка. Не страшно вам?

Мы шли вместе по железнодорожным путям. Он высокий, с военной выправкой — один его шаг равен не менее трем моим, и обидно, когда на меня он смотрит сверху вниз, уже это одно создает впечатление некоторой покровительственности, а если еще отстанешь, нет — надо приложить все усилия и идти вровень.

А он все говорит, расспрашивает, но не хочется отвлекаться разговорами, главное — не отставать, и я молчу. Старший лейтенант явно разочарован, разговора не получилось, и наконец он тоже замолчал.

— Вот здесь наш штаб, — показал он на пассажирский вагон.

Рядом на путях стоят платформы, и зенитчики ведут огонь по самолетам противника. Тревога еще не кончилась. Стоят теплушки, кругом темнота, все освещается только во время пулеметных очередей и разрывов снарядов. В перекрестье лучей опять «мечется» пойманный враг. И как же велико счастье — вражеский самолет наконец загорелся. И так же, как тогда под Москвой, кричали все: и старики, и дети, так и сейчас и солдаты, и командиры, и мой важный сопровождающий, выражают свою радость. Сохранить сдержанность не удается.

Отбой воздушной тревоги объявляет полюбившийся всем диктор Левитан. И в словах: «Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!» — слышится радость за сбитый самолет противника и уверенность, что всех, кто посягнет на нашу землю, постигнет такая же участь. Здесь же слышится приказание командира: «Наблюдение за воздушным противником продолжать, боеприпасы пополнить».

— Товарищ майор, разрешите — к нам прибыло пополнение через депо.

«Не через депо», а из Министерства обороны, из военкомата», — мысленно поправляю старшего лейтенанта, но стою молча, ведь не знаю, как делать по-иному.

Благо темно, но, конечно, любопытство уже действует — кто-то замедляет шаг, а кто-то останавливается. Командир отдает приказание — всем по местам. И старший лейтенант, мой сопровождающий, тоже отправляется на свое дежурство. И все же слышу: «Боевая видать, не кланяется каждой пуле».

— Так, значит, звания нет у вас, и вы инженер-металлург. У нас, правда, металлургического немного…

Командира прервал стоящий рядом комиссар:

— У нас у всех теперь много металлургического, а главное — огонь в сердце против вероломного врага. А что звания нет — не беда, давай, товарищ командир, мы с тобой пока окрестим ее «инженер-ефрейтор», вот и будет воинское звание, — заключает он с доброй улыбкой.

Легче от этих слов и от располагающих к себе командира и комиссара, от их доброжелательного отношения.

— Видишь, с ее приходом вражеский самолет сбили над Москвой, значит, в добрый час пришла к нам, — как бы между прочим вставляет комиссар.

Командир подробно рассмотрел документы, внимательно и оценивающе рассмотрел подателя документов и произнес:

— Так тому и быть! — и, вернув их мне, сказал: — Зайдите к моему помощнику по технической части…

Идти недалеко, через одно купе в том же вагоне. При мысли о том, что нахожусь в штабе дивизиона, сердце учащенно забилось: вот и началась твоя военная жизнь, товарищ инженер-ефрейтор… Как была, с баульчиком — в одной руке, с направлением — в другой, постучала в дверь к помпотеху.

В купе, облокотившись на столик, просматривал какие-то бумаги военинженер третьего ранга. Я довольно неловко представилась и объяснила, зачем явилась.

— Военная, насколько можно понять, вы никакая, — военинженер окинул меня взглядом. — Ну что ж, пока поработайте в депо, проследите за ходом строительства бронепоездов.

Сам сидел развалившись, меня при этом держал по стойке «смирно», я вспыхнула, но сдержалась: никакая я не военная, в этом он прав. А что касается работы в депо, то это было как раз то, что и нужно сейчас мне.


Железнодорожную мирную платформу, на которой еще недавно перевозили то новехонькие тракторы, то удобрения, то обшитые досками станки или грузовые машины — да мало ли что еще возили на ней через всю страну! — теперь не узнать. Намертво приваренные броневые листы придают ей довольно грозный вид. Столь же грозно и внушительно ее теперь и именуют — броне-площадка.

На одну из таких бронеплощадок устанавливали башню танка «Т-34».

Кран, повинуясь движению руки мастера, бережно нес похожую на огромную черепаху башню, медленно перемещая ее то чуть-чуть вправо, то влево, примериваясь, как бы поточнее «посадить» ее на место.

— Майна! Сто-о-о-о-п! Вира! Чуть левее, еще майна… Села!

Красиво работал крановщик, четко, точно выполнял все команды с земли. Только отцепили крючки, каретка крана перебралась к соседней бригаде. Глядишь — крановщик уже помогает еще кому-то.

Но вот кран останавливается, и я с изумлением вижу, как из кабины сноровисто спускается вниз тоненькая девочка-подросток.

— Может, прикорнешь малость? Который уж день без передыху, свалишься, что тогда? — простуженно хрипит Иван Алексеевич, старший машинист. — Слышь, Машенька?

— Нет, — отрицательно мотает головой маленькая крановщица. — Вот только подышу немного…

Я понимаю ее. Мало того, что наверху холодно, вверх тянутся газы от сварки и кислородной резки железа, поднимается дым от въехавшего в депо паровоза. Воздух там — чудовищная смесь из дыма, газов, копоти, запаха мазута.

Спустилась на минутку вниз «на передых», и вот стоит маленькая девочка-восьмиклассница, тоненькая, беленькая, русская березка. Руки полудетские с длинными пальцами, а вместо чернильных пятен пятна мазута и масла. Руки, нежные, мягкие, покраснели от холода, пальцы еле сгибаются — устали от непрерывной работы; глаза смотрят открыто, чуть навыкате, синева глаз окаймлена красноватыми от дыма и газов веками, темные круги под глазами говорят о большой усталости, а на лице виноватая улыбка, что позволила себе немного отдохнуть.

Она даже не садится, а только боком прижалась к стене, и стоит только кому-нибудь крикнуть: «Кран!» — Машенька бегом взбегает по лесенке, и сразу слышен ее сигнал: «Кран в работе!»

Кран перемещается по подкрановым путям, обслуживает работы то на одном, то на другом участке, а работы не прекращаются ни днем, ни ночью, и Машенька из цеха не выходит.

— В девятый перешла, — свертывая толстую цигарку, хрипит Иван Алексеевич, — ей бы учиться… А тут, вишь, какое дело, ни днем, ни ночью из депо не уходит. Сменщица ее приболела. А она на посту…

Для Машеньки все смены слились, смешались и превратились в один нескончаемый день. Она не снимает рук с реостата, следит за командами, подаваемыми снизу. По тому, как повернута ладонь мастера или рабочего, по шевелению пальцев Машенька понимает, какой и куда переносить груз.

И откуда только берутся такие силы в этом хрупком существе!

Мы скоро подружились с этой девчушкой. Как-то в минуту передыха она с доброй завистью посмотрела на мою военную форму.

— Очень хотела в армию, но сказали, что «мала еще», — чуть ли не со слезами сказала Машенька.

Подошла поближе ко мне. Кончиками пальцев потрогала портупею, кобуру.

— А пистолет заряжен? — еле слышно спросила. И, помолчав немного, пристроилась рядом со мной у «казана», чтоб согреться и заговорила, глядя на горящие угли: — В школе мы сидели за одной партой с Толькой — это наш ученик. «Спорю, ребята, — сказал он однажды — стоит мне муху убить, как наш «Ампер» обязательно заплачет». Это он так о нашем тихом, добром и очень хорошем физике. И что же, даже он, наш преподаватель, с первого дня подал заявление и добровольно ушел на фронт. А ведь совсем старенький, ему, наверное, больше сорока, а мне говорят, «мала».

Затуманились глаза, но вскоре появилась еле заметная улыбка. Вспомнила Машенька, как в субботний день на последнем уроке вместе с физиком, в класс к ним вошел высокий красивый дяденька. Просидел весь урок, всматриваясь в каждого из учеников, а после звонка попросил троих остаться, среди них быль и Машенька. Он предложил им явиться к двенадцати часам следующего дня, в воскресенье, на Мосфильм. Мама как узнала обрадовалась, вроде даже больше меня. Платье лучшее отобрала и подшивала его, несколько раз примеряла. Причесывала — то одну косу заплела, то две косы, и только начала вплетать бант в косы, как по радио мы услышали о вероломном нападении фашистов на нашу страну, о том, что бомбят наши города, гибнут люди — началась война… Мама как сидела, так все из рук и вывалилось, а я так и осталась стоять незаплетенной.

— Доченька, что же нам сейчас делать, что же теперь будет с нами, и где же наш папа, почему его нет так долго?

А мне удивительно, что всегда спокойная моя мама вдруг бегает, волнуется, плачет, я ее успокаиваю и все же напоминаю:

— Мама, я же не успею на студию.

— О чем ты, доченька? — воскликнула она.

С этого страшного воскресенья изменилась вся жизнь Машеньки. И хотя немного времени прошло и воспоминания кажутся ей еще сегодняшними… «Но Машенька уже другая…», — говорит старший машинист.

Рассказывая, как она с матерью в первые дни войны провожала отца на фронт, она с особым трепетом вспоминает женщину, что оказалась тогда рядом с ними.

— Эта женщина держала на руках годовалого младенца, а около стояли еще двое мальчиков: один лет трех, а второй — шести. Она не плакала, хотя провожающие почти все рыдали, прощаясь со своими, а эта женщина только глядела на своего мужа, будто хотела крепко-накрепко запомнить всего, и тихо говорила ему: «Ничего, Колюшка, все обойдется. Вот, видишь, старшой наш уже помощник — смотри, как за Андрюшкой следит, из рук не выпускает, он у нас и будет дома за хозяина. Я пойду на работу, а там и добрые люди помогут, только вернись к нам, Колюшка!»

Вы поверите, у мужа ее от этих слов слезы на глазах, а она гладит его рукав, плечо и не плачет, только смотрит на него и успокаивает. Маме я ничего не сказала, но решила там же, что я должна уйти на фронт…

В депо Машенька пришла работать вместо отца своего, когда маму эвакуировали, в связи с ее болезнью. «А я не поехала, и мама правильно меня поняла».

— Мать-то правильно поняла, да ты гляди насквозь светишься, — прервала воспоминания Машеньки подошедшая сварщица Александра Ивановна. — Надо, доченька, меру и в работе знать, а то вот сутками из цеха не выходишь, шутка ли, несовершеннолетняя ведь… — И смотрит на Машеньку материнскими глазами. — А пришла я сюда мужа своего заменить, знатный был сварщик, — сказала и замолкла, видно проследив свой путь от начала войны до сегодня. — Семья большая была у нас, — снова заговорила сварщица. — Два взрослых сына, две невестки, внучек, да нас двое, и все работают. Кому-то дома надо было… Когда навалилась на нас эта беда, внука отправили к другой бабушке, а все мои ушли на фронт. «Ты вот что, мать, подавайся в депо и железо научись сваривать, чтобы врагу не по зубам», — сказал на прощанье мой Федя. — Так я и сделала. Теперь вот Машеньку к себе взяла.

А Машенька слушала, не отрывая глаз от родного лица, и тихо промолвила:

— Тетя Саша сама уже более месяца из депо не выходит. Она не признается, но у нее все ноет, болит, валится она от усталости, ведь работа тяжелая…

Участливо говорят они друг о друге, и обе из депо не выходят: «Для фронта надо!», «Во имя победы» — одно объяснение у всех.

Вот пришел паровоз, весь израненный: тендер пробит, изрешечены пулями коробки букс и будка машиниста. Ночью опять в рейс — на путях ждет эшелон. Машинист ранен в плечо, но говорит, что перевяжется — и в путь. Его помощник, едва вернувшись с боевого задания, тоже готовится к следующему рейсу: стоит в яме под паровозом, осматривает тяги, добавляет масло, меняет подбивку в подбуксовой коробке, а тем временем сварщики ставят заплаты на пробоины… Помощник машиниста работает и рассказывает товарищам о случившемся:

— …Это он нас прихватил по пути, между Спирово и Вышний Волочек, когда в сторону фронта ехали, а машинист наш — Тарасов решил не останавливаться. Только этот паразит начинает разворачиваться, чтобы войти в «пике», а мы даем задний, он считает, что мы впереди, а мы оказываемся сзади. Первый раз сбросил часть фугасок, и куда к черту, не только в нас, но все пути остались целы. А за вторым заходом мы дали уже полный вперед, и тут он, гад, не попал, тогда-то видать, решил из пулемета и угодил все же в нас, а главное, машинисту в плечо, пуля насквозь, но мы доехали до места. В Бологое немного подремонтировались и вот сюда добрались, а ночью опять в рейс надо.

И этот помощник машиниста настолько фронтовик, что даже обидно становится, почему нет на нем военной формы, хотя он воюет не оружием, а умением своих рук, чувством гражданской ответственности за доставку всего необходимого фронту.

— Рабочих не хватает. Да и кто, собственно, работает в депо? — хмурит брови Иван Алексеевич. — Женщины, дети, старики, а из кадровых железнодорожников — кого по болезни не взяли на фронт. Но таких совсем мало.

Трудно. И все же строительство дивизиона бронепоездов должно идти без задержек.

— Нельзя ли, — спрашиваю Ивана Алексеевича, — одновременно с установкой брони, сваркой, вести вспомогательные работы на площадках, на паровозах?

— Можно и даже нужно. Но опять же, где взять рабочие руки?! Разве не видишь, возвращаются бригады из самого пекла и без отдыха сами ремонтируют побитые паровозы, вагоны — и опять в рейс! И рада бы душа, да… — Иван Алексеевич с досадой махнул рукой.

Но должен же быть какой-то выход из этого положения! А что если использовать специалистов из числа тех, кто служит в дивизионе?

Командиру дивизиона и комиссару предложение это понравилось. Стали уточнять, какими специалистами богат наш только еще рождающийся дивизион, и оказалось, в составе технической службы есть бывшие ученики ФЗУ, есть рабочие, слесари, два сварщика и даже механик — старшина Лобанов.

— Да, работал механиком, в ремонтах кое-чего кумекаю, — басил Лобанов.

Высокий, с большими, сильными руками, одним своим видом он внушал доверие. Бригада под его командованием переселилась в депо, и теперь мы работали сутки напролет, уходя лишь на три-четыре часа поспать. Нам и пищу сюда доставляли.

Все понимали, надо быстрее снарядить дивизион бронепоездов на фронт, на борьбу с врагом, но… Депо выполняло сотни других необходимых фронту работ: ремонтировало, притом срочно, паровозы, вагоны, платформы, — нельзя было задерживать воинские эшелоны, надо было осваивать производство оружия…

Никто никого не подгонял, но каждая бригада торопилась сделать все положенное как можно быстрее и лучше. Рабочие по нескольку суток не уходили домой. И вот эта самоотверженность, эта спайка, это чувство единой цели позволяли работникам тыла подниматься до такой высокой производительности труда, что в мирное время это были бы сплошные рекорды, а в войну это был труд во имя уничтожения врага, и его уровень, его объем измерялись только одним показателем — полной победой над фашизмом. Вот почему об отдыхе никто не помышлял. Прибежит то один, то другой в конторку погреться, — здесь стоял чугунный «казан», от которого шло живительное тепло, — плеснет в железную кружку из закопченного чайника кипятка, хлебнет глоток-другой, смотришь, приободрился, ожил человек и опять бежит к своей работе.

Но как ни мало людей, с каким бы напряжением ни работал механический цех, — нам позарез нужна и его помощь. Из головы не выходили напутственные слова члена Военного совета бронетанковых войск генерал-лейтенанта Бирюкова, который помог удовлетворить мою просьбу об отправке на фронт.

— Мы формируем сейчас дивизион бронепоездов. Собственно говоря, это те же танки «Т-34», только на железнодорожных колесах, — сказал тогда генерал. — Вам, как инженеру, предоставляются широкие возможности сделать эти танки наиболее совершенными.

И мы в депо на ходу создавали свои «танки на железнодорожных колесах». В бронеплощадках не должно было быть ничего лишнего, надо чтобы было удобно укладывать снаряды и притом как можно больше, и чтобы легко было их доставать, а для этого всего нужна была помощь все того же механического цеха.

А начальник депо не то всерьез, не то в шутку просит командира части:«Уберите инженер-ефрейтора, она мне скоро все работы в депо остановит, все только и делают, что готовят ее бронепоезда».

Бронепоезда строились коллективом депо, как добровольный взнос в фонд обороны страны, и рабочие в это свое детище вкладывали свой труд, свои сердца. Со всеми вместе работал и начальник депо. Он все время в цехах, на рабочих участках, у него бесконечное количество заданий и забот. Нам понятен этот хороший человек, мы сочувствуем ему, но ему же доказываем, что мы «первоочередники» и чтобы воевать «малой кровью», надо воевать с быстротой и натиском, поэтому лучше дайте сейчас еще пару сварщиков, работа быстрее закончится, и вы избавитесь от нас в депо, а врагу мы этим нанесем немало урона.

— Эх вы, агитатор! И куда от вас денешься, — произносит предельно измотанный начальник и дополнительных сварщиков, конечно, выделяет.

А сварщики — люди, работающие с огнем и железом, они нужны на всех стадиях подготовки бронепоездов. «И у вас их уже целый легион», — утверждает командир части, но в то же время их еще мало — все работы лимитируются именно сваркой и приходится не замечать трудностей других участков: ведь бронепоезда должны быстрее уйти на фронт.

Наконец наступил день, когда в депо въехал паровоз марки «ОВ» — «Овечка», как любовно называли его железнодорожники. Этот паровоз с большой силой тяги предназначался для вождения товарных составов. Правда, он развивал меньшую скорость, чем пассажирские паровозы, зато не был капризен в отношении топлива. Эту-то «Овечку» нам предстояло заковать в броню и сделать грозой для немецко-фашистских захватчиков.

Иван Алексеевич — он сорок лет водил пассажирские поезда, немало поработал и на этой «Овечке» — принялся тщательно осматривать каждый узел, каждую деталь, заглядывая, что называется, и в глаза и в сердце паровоза: «Послужи, дружище, ведь нам Родину вместе защищать!»

Старший машинист одним из первых в депо встал в ряды добровольцев: он поведет бронепоезда в бой.

На бронепаровозах уже работают паровозные бригады. Все эти люди этого же депо и тоже добровольцами уходят на фронт.

— Все тут должно работать как часовой механизм, поняла? — втолковывал мне Иван Алексеевич.

Как не понять! Ведь мне лучше, чем кому бы то ни было, нужно знать все тонкости паровозной службы. К моменту моего прихода дивизион бронепоездов был почти полностью укомплектован, осталась только одна вакансия — старшего паровозного техника. Приказом командира я и была назначена на эту должность. Так что мне полагалось основательно изучить и паровоз, и всю паровозную службу. А в связи с болезнью помощника командира дивизиона по технической части получилось так, что мне приходилось заниматься подготовкой всей материальной части.

Звание «инженер-ефрейтор», которое, надо сказать, у всех вызывало добрую улыбку, как-то само собой уступило место другому, присвоенному мне теми, кто работал вместе со мной, — «товарищ помпотех». И это дало нашему комиссару повод подтрунивать надо мной: «Ну, вот, видишь, теперь ты уже стала помпотехшей…»

Если в депо я себя чувствовала на своем месте, то в дивизионе первое время меня многое смущало. Нужна была воинская выправка, а откуда ей взяться? Обмундирование получила, вроде бы неплохо подогнала по фигуре, но старший лейтенант, который привел меня первый раз в штаб — его звали Саша, — придирчиво оглядев меня, нашел, что выгляжу я «прямо скажем, по-граждански». Сам же Саша вытянется в струнку перед командиром дивизиона, щелкнет каблуками и, как положено, доложит четко, кратко — любо-дорого смотреть!

Пока в депо готовили бронепоезда, в дивизионе досконально изучалась военная техника, регулярно проводились тренировочные стрельбы.

Требовательный командир дивизиона всегда сам присутствовал на стрельбах. По стрельбе из пулемета, из личного оружия, — а в моей кобуре уже лежит пистолет «ТТ» — оценка у меня отличная. Стараюсь не выказывать своей радости по этому поводу, держусь так, будто иного и не ожидала, но комиссар меня видит насквозь.

— Не равнодушничай, инженер-ефрейтор, ты же вся прямо-таки напыжилась от счастья!

Все смеются — смех приносит разрядку, а мой авторитет, чувствую, растет.

Куда тут «равнодушничать», если сам командир дивизиона в присутствии всех офицеров, посмотрев результаты моей стрельбы, не то похвалил, не то удивился, но сказал отчетливо и громко:

— А вы отменный пулеметчик!

Хотелось мне тогда по-честному признаться, что я, когда стреляю, всегда выполняю указания заводского военрука Филиппа Ивановича: «Главное, когда целишься, думай, что перед тобой враг Советской власти, забудь что стреляешь в учебную мишень, обязательно попадешь». Но я постеснялась.


Комиссар сказал:

— Надо бы тебе на этих днях сделать доклад личному составу и поездной бригаде о металлургии, о броне, о ее защитных свойствах.

— Есть! — ответила я и подумала: что артиллеристам и танкистам до металлургии?.. С ними надо говорить, видимо, о металлургах, о людях постоянного поиска и постоянного подвига.

Хотелось, чтобы солдаты почувствовали все напряжение, всю ответственность труда металлургов. Как делается броня? Начала рассказ с доменной печи, с этого закованного в броню гиганта высотой с десятиэтажный дом. Работая, он поглощает руду, кокс, известняк, железный лом и выдает жидкий чугун.

Как-то, когда готовились к выпуску чугуна и старший горновой уже приготовил инструмент для пробивки летки, вся бригада стояла, как воины перед атакой, — надо встретить огненный шквал и направить его по определенному руслу. Через стеклышки сопел, расположенных вокруг печи, видно, как стекают большие огненные каплищи металла, устремляясь в металлосборник, откуда вот-вот вырвется наружу огненный жидкий металл, из которого будет затем готовиться сталь для балок, для швеллеров, а сейчас для брони, и случилось, что из этих сопел, словно из жерл пушек, со страшным шумом и свистом вырвались снопы искр, пламя, раскаленные куски металла и шлака, куски добела раскаленного кокса, словно раскаленные ядра, рев, шум, пар, газы и огонь — страшное и опасное зрелище. Но несмотря ни на что доменщики не побежали. Пробили летку — выпустили чугун. Горела спецовка, жгло всего, но люди работали, спасая печь от еще большей аварии. Никто со своего места не ушел.

Оказалось, на водокачке лопнула труба, по которой поступала вода для охлаждения доменной печи. И пока остановили воздух, поступающий в печь, она выбрасывала с невероятной силой через сгоревшие сопла все содержимое в ней, но люди — металлурги — не отступили и спасли печь.

Производство стали. Стоит мартеновская печь, а в ней кипят сотни тонн металла. Не проникнешь внутрь процесса умом, желанием, знаниями — плавки не сваришь, годного металла не получишь. А пламя бушует, металл кипит, температура вырастает свыше тысячи шестисот градусов. Качество же металла определяется в строгих температурных пределах, отклонения допускаются от пяти до десяти градусов, и это должен мастер обеспечить, это должны рабочие подготовить, это должен инженер рассчитать.

Старший сталевар Паша и его подручные работают в этой жаре. И они же соглашаются ремонтировать печь, не выключая подачи газа, чтобы она не остыла и чтобы благодаря этому выплавить больше металла, — хотя работать в таком случае очень тяжело. Мастер обеспечивает раскисление стали, ее качество; а для брони качество должно быть особое; она должна быть и твердой, и вязкой, и прочной, и поддаваться механической и термической обработке. Инженер рассчитал, сколько надо добавить углерода — для твердости, хрома, марганца, кремния — для увеличения прочности, никеля и марганца — для увеличения вязкости; а мастер этот расчет воплощает в жизнь. Все эти примеси, а их иногда значительное количество, измеряются десятыми долями процентов в броне. А точность содержимого определяет качество брони.

Надо стоять при изготовлении стали у печи, и учесть ход ее процесса, и заглядывать в нее, хоть и жжет лицо, и краснеют глаза, и саднит в горле, и обливаешься по́том, но надо стоять и во время слива этой массы металла увидеть ее, чтобы подправить на ходу, если это нужно, добавкой необходимых примесей. Это трудно, это требует знаний, внимания и постоянного поиска, как сделать лучше.

Металлургия — это огонь, газы, пламя, пыль, шум, высокие температуры и множество, множество факторов, влияющих на качество металла и его количество, и все это должны одолеть и обеспечить люди огненной профессии.

Полученный хороший металл, должен пройти процесс правильной разливки на литейной канаве. Там непрерывный фейерверк от разливаемой стали, ввысь поднимаются пламя и газы из изложниц, остывшие, но горячие слитки надо «раздевать», и рабочий стоит перед слитком лицом к лицу и должен точно зацепить крюк за ушко изложницы, и клещами точно зацепить слиток и отправить его в нагревательную печь, нагретый до температуры свыше тысячи градусов слиток надо вновь зацепить и вынуть из печи, а затем он же обжимается на стане, которым управляют металлурги-прокатчики. И они ищут лучшие коэффициенты обжатия, и тоже определяют количество и качество броневого листа.

Но и этого недостаточно, чтобы броневой лист отвечал требованиям снарядостойкости, он подлежит термической обработке, причем, при различной термической обработке сталь одинакового состава может приобрести различные свойства, а нам нужны только определенные, и надо уметь эти свойства вызвать к жизни и их зафиксировать — закалкой ли, отпуском, и все это поиск, и все это делается руками металлургов в условиях трудных, опасных, требующих знаний, быстрой реакции, смелости и решительности в действиях, выносливости и воли.

Рассказала также о сталеваре Бредихине, и о замечательном мастере первой печи, где я начинала свой путь сталевара дублером мастера, о Якове Трофимовиче, и о том, что оба они ушли на фронт добровольцами и сейчас тоже воюют. О сталеваре Пашке, который как и тысячи других таких же выплавляют сейчас броневую сталь.

И только в результате титанических усилий металлургов, этих людей глубоких знаний и героического труда, броневой лист после проверки его на полигоне, после конструктивного расчета, после правильного расположения его поступает на защиту танков, орудий, бронепоездов, боевых кораблей.

Разумеется, я не упустила случая упомянуть, насколько важно, одевая танк в броню, найти наиболее выгодный угол «встречи» снаряда с ней, чтобы уменьшить его пробивную силу.

— Товарищ помпотех! Выходит, и мы можем сейчас сваривать листы бронеплощадок под таким углом, чтобы снаряд их не пробил, а срикошетировал? — встав во весь свой огромный рост, спросил старшина Лобанов.

— Хотя со сварщиками у меня зарез, но если для безопасности личного состава и материальной части надо переконструировать что-либо, так я добавлю еще несколько человек, — сказал начальник депо.

Словом, комиссар рассчитал правильно: укрепилась вера в защитные свойства брони, люди начали трудиться еще самоотверженнее, как бы открыв в самих себе новые, дополнительные резервы.

Вскоре в депо привезли еще одну партию броневых листов. Все подошли, осматривают ее, ощупывают.

— Видал, клеймо Мариупольского завода, выходит, до войны еще изготовлена.

А другой дополняет:

— Это там, где старшим сталеваром Паша работал? — И броня становится знакомой, она, оказывается, имеет имя металлурга, который ее делал.

— А вот на этой платформе листы с клеймом Челябинского завода, это с моей родины, — говорит старшина и рассматривает эти листы тоже как специалист. — Надо у помпотеха узнать, что за качество, с виду она сильна!

— Мы тебе скажем, какая она, как резать начнем и варить, — говорит сварщик сержант Михей.

И началась работа по изготовлению заготовок и сварки их по месту.

— А разрезать, имей в виду, надо строго по чертежам, надо понимать, что сварка ослабляет броню, — помнишь, помпотех говорила, — поучает вдумчивый, заботливый и умелый Лобанов.

— Ты чего-то придумываешь, наши швы крепче твоей брони, — говорит сварщик, опытный, всеми уважаемый Гаврилов. Все указания он выслушивает внимательно и уходит к своему трансформатору, проверит все — провода, осмотрит электроды, «а электроды прямо как дите оберегает, они у него завернуты, спрятаны», — говорят о нем с уважением молодые сварщики. А шов «что красивое ожерелье, все наплывы точных размеров» — говорит о нем бригадир. И действительно, любо посмотреть на такую работу, и кажется такой шов крепче самой брони, но это только кажется.

Хотя для сварки брони применяются специальные электроды особого качества, не допускающие поглощения расплавленным металлом кислорода воздуха, но все же местно броня ослабляется. И поэтому мы совместно с инженером управления бронепоездов ищем наиболее снарядостойкую форму расположения листов, но такую, чтобы при этом было минимальное количество швов.

— Мы в каждый шов вкладываем не только свое умение, но и душу свою. Поэтому, проверяйте не проверяйте, а лучше уже не сделать, — заверяет Гаврилов, когда мы с бригадиром осматриваем результаты сварки.

— Что говорить о Гаврилове, это у нас большой мастер, но возьми хотя Митю. Вы представьте, любил иногда сфальшивить в работе, за длинным рублем часто гонялся, а теперь… Вы только посмотрите, какая работа — художник и только, — восхищается бригадир. — Вот, оказывается, как меняется человек наш, когда над Родиной нависла опасность.

Подготовка бронепоездов близилась к концу, когда командир дивизиона приказал соорудить на первом поезде — потом его прозвали «флагманским» — наблюдательный пункт.

Это большая дополнительная работа, надо сделать заготовку броневых листов, здесь же большие сварочные работы, но это нужно для победы над врагом, и все приступили к работе.

Рассчитали, подготовили проект «рубки» — так был назван этот наблюдательный пункт.

Поезд, одетый в броню, чем-то действительно напоминал корабль. На бронированном паровозе возвышалась сделанная по нашему проекту многогранная башенка, сваренная из броневых листов двойной толщины. Варил ее, конечно, Гаврилов.

— Это дело ответственное, — говорил он, — ведь самая видная цель, надо ее сделать так, чтобы она была непробиваема.

И он вложил свое умение и опыт в эту «рубку», и когда начальник депо спросил его, как же он при двойной толщине брони получил такой изящный, плотный, с полным проваром шов, Гаврилов ответил:

— Видимо, товарищ начальник, за счет души и сердца так получилось.

Также были сварены листы брони на «Овечке».

И наконец закончены все работы. Около флагманского бронепоезда собрался весь рабочий коллектив депо. Рядом с пожилыми рабочими: слесарями, сварщиками, токарями, строгальщиками, стояли четырнадцати-шестнадцатилетние ребята, тоже уже рабочие — специалисты. Щеки впалые, лица у всех бледные от недосыпания и недоедания. Здесь и Машенька, и тетя Саша, — у всех у них, таких разных, одинаково горят глаза, полные решимости: «Все сделаем, все обеспечим, ведь это для фронта, это во имя Победы!»

И до чего же велика преемственность традиций в нашем народе!

Здесь стоит паровозная бригада во главе со старшим машинистом Иваном Алексеевичем. Машинисты и их помощники стоят уже как воины. Вспоминаются слова бабки Макарихи из харьковского рабочего двора о том, как ее единственный сын Гриша, помощник машиниста паровоза, в девятьсот пятом «пошел в революцию, ушел навстречу буре» и успокаивал мать: «Не плачь, мать, иначе не могу, не хочу я тлеть, как последнее полено в печке, хочу гореть факелом ярким, может, трудовым людям жизнь светлую добудем».

Добывать светлую жизнь трудовому народу уходил в гражданскую рабочий паренек, затем ответственный работник нашего завода, Филипп Иванович, дрался с врангелевскими войсками на Перекопе и победил вместе со многими тысячами других, таких же, как он.

Сейчас, когда над родиной нависла опасность, защитить завоеванное отцами и дедами встал стар и млад.

Встал как один — наш величественный рабочий класс, всегда готовый добыть свободу и счастье народу, отстоять свою Родину в борьбе с врагами.

Здесь, в депо, так же, как и на нашем заводе, и на других заводах и фабриках нашей страны, рабочий класс отдает всю свою силу, все умение рук своих, свой разум и свое сердце своему народу.


Притихшее депо, — все молча стоят у своего детища. Как много, непостижимо много сделано руками этих рабочих.

— Честь и слава вам, великие труженики, и низкий поклон! — наш комиссар громогласно выразил в этих словах чувства, владевшие всем дивизионом.

В топках бронепаровозов весело потрескивает уголь. Тендеры заполнены водой и топливом. Паровозные бригады обходят состав. Иван Алексеевич самолично все проверяет, ощупывает каждую сцепку, дает указания машинистам.

Сегодня вечером дивизион убывает на фронт. А пока что бойцы и командиры по очереди отправляются в душевую депо. Кто чистит сапоги, кто подшивает белый подворотничок, кто вытаскивает из-под матраса подложенные на ночь для «глажки» брюки. Одни бреются сами, другие ждут, пока освободится парикмахер.

Повар Никита Сазонович, прежде работавший в одном из лучших московских ресторанов, — он тоже доброволец, — в белой куртке и туго накрахмаленном колпаке, ради такого торжественного события, колдует у плиты над праздничным обедом. Из «камбуза» несется дразнящий запах жареного.

Впервые за все время, что находилась в дивизионе, я пришла в свое купе, в вагон, где размещался командный состав, — ну и устала же! Через окно виднеется кусочек тусклого неба, но это небо Москвы, и жалко с ним расставаться. От Ивана — никаких вестей, и сердцу больно…

Нет, об этом не думать!

Я все еще помпотех. Недавно из управления хотели прислать нового помощника командира по технической части, взамен продолжавшего болеть инженера третьего ранга, но наш командир воспротивился.

— Старший паровозный техник справляется с этими обязанностями, и личный состав относится к ней с уважением…

Доверие это приятно, но велика и ответственность.

Прислушиваясь к шумам за окном вагона, ловлю себя на мысли, что не легко мне расстаться с депо и его людьми, с этими мужественными солдатами тыла. Как будто бы совсем недолго работала с ними, но нелегкий каждодневный труд сроднил нас, мы стали как бы одной семьей. И хотя тоска по заводу не уменьшалась, но жизнь есть жизнь, и настоящее требовало всего тебя.


Дивизион бронепоездов уже приведен в боевую готовность.

Смотрю на выстроенный дивизион, а мысли бегут и бегут:

«Бронепоезда, а что вы о них знаете, может отец ваш был паровозником?» — шутил начальник управления кадров, направляя меня в этот строившийся дивизион бронепоездов.

А романтика дерзновенных действий бронепоездов в период гражданской войны жила в памяти еще с Дома рабочего подростка. Начальник наших мастерских. Иван Прохорович, был участником гражданской войны — воевал на бронепоезде имени Либкнехта. И он рассказывал, как они смело врывались на железнодорожные станции, громили петлюровские банды, помогали и действовали совместно с другими родами войск Красной Армии, отвоевывали у противника целые эшелоны с оружием, с хлебом.

Мы читали и смотрели кинокартины, как бронепоезда, не имея почти ничего броневого, только паровоз и двухосные платформы, на которых размещались пушки с расчетами, неожиданно врывались на станции, метким огнем и смелыми действиями били врагов. Виделись и действия бронепоездов при героической обороне Царицына.

А тут особые бронепоезда, «танки на железнодорожных колесах», посмотришь, глазом не охватишь, гордостью и верой в победу наполнено сердце.

Уже получен приказ — вечером дивизион убывает на фронт. Во главе с Иваном Алексеевичем стоят паровозные бригады — машинисты и помощники машинистов, в военной форме их не узнать. На груди у Ивана Алексеевича орден Трудового Красного Знамени, которым он был награжден за образцовый труд на производстве. Голова его не покрыта, ветер шевелит седые волосы. В третий раз провожает его на войну жена. Холодным, зимним утром двадцатого года отсюда, из этого же депо, на фронт уходил бронепоезд, в броню одет был только паровоз, а на платформах защитой служили мешки с песком. Иван Алексеевич, тогда еще молодой машинист этого бронепоезда, получил ранение в ногу, а едва подлечился — занял прежнее место.

Во время войны с белофиннами подвозил к фронту боеприпасы на своей «Овечке», мерз, недосыпал, недоедал… Сейчас старый коммунист снова на боевой вахте.

Подана команда: «Смирно!» Чеканя шаг, к нашему командиру приближается группа военных — бронедивизиону вручают боевое знамя.

И вот уже все на своих боевых местах. Иван Алексеевич дал прощальный гудок. Мы двинулись в путь — на защиту города Ленина.

Глава четвертая

Ночь. Непроглядная тьма. Казалось, мы въехали в нескончаемо длинный туннель. Высылая впереди себя разведку на бронемашинах, эшелоны медленно двигались к железнодорожному мосту на реке Волхов. Паровозная служба трудилась на славу: из труб не вылетало ни одной искры. Громады бронепоездов бесшумно и плавно вползали на свои огневые позиции.

Бронепоезда шли один за другим, впереди — флагманский. Бронепаровоз находился посредине состава а подавал его в сторону фронта задним ходом. Контрольная площадка, которая как и полагалось, была прицеплена впереди, уже дважды сходила с рельсов: никем не обслуживаемые пути во многих местах были побиты. Нашим ремонтникам пришлось в спешном порядке заменять шпалы, укладывать новые рельсы взамен развороченных, одним словом — стать путейцами, и только после таких работ бронепоезда могли двигаться дальше.

Мы приближались к переднему краю. Уже можно было различить черневшую вдали широкую ленту реки.

Неподалеку от переднего края поджидавший нас представитель штаба армии вручил командиру дивизиона разведданные и боевой приказ: массированным огнем отвлечь на себя, а затем уничтожить огневые средства противника. Одновременно на другом участке наши танки и пехота будут прорывать вражескую оборону.

На бронепоездах все словно наэлектризованы — готовы открыть огонь по врагу.

Замер у своей пушки самый молодой командир орудия Мыкола Горгура. Перед боем, словно накануне смотра, он здесь же, в бронеплощадке, подшил свежий подворотничок, начистил сапоги. Не разразись война, парень, наверняка, сидел бы сейчас на студенческой скамье среди юнцов-первокурсников и постигал бы высшую математику. Война сделала его артиллеристом.

Застыли на своих местах наводчики орудий, заряжающие, подносчики боеприпасов.

Наконец послышался чуть усиленный рупором голос комиссара, и все встрепенулись.

— Мы подошли к рубежу, где путь на Ленинград обрывается взорванным мостом через Волхов. Полноводная русская река стала сейчас для нас преградой на пути к городу Ленина. За ней, на том берегу, засел смертельный враг, нацеливший жерла своих орудий на колыбель революции. Гитлеровцы все теснее сжимают вокруг Ленинграда кольцо блокады. Так не пожалеем своих сил и самой жизни, уничтожим врага. Бейте по фашистам метким прицельным огнем!

Слова комиссара жгли душу. С каждой минутой напряжение на бронеплощадках нарастало. Расчеты прильнули к орудиям, слились с ними, и едва прозвучала команда командира дивизиона: «По фашистским гадам, за Родину — огонь!» — как раздался одновременный залп из всех наших пушек. От этого залпа, казалось, задрожала земля. Ходила ходуном бронеплощадка. Разрезая воздух, в сторону противника со свистом летели снаряды. А откуда-то изнутри рвались злость и азарт, вылившиеся в многоголосое: «Смерть немецким оккупантам!»

Противник, ошеломленный внезапным нападением, сперва не открывал ответного огня. Но затем и в нашу сторону понеслись снаряды. Вскоре командир первой площадки доложил на КП: «Повреждена ходовая часть, у зенитчиков есть раненые». Из рубки тотчас поступили команды ремонтникам и медикам. Под обстрелом мы со старшиной Лобановым осмотрели бронеплощадку: осколки пробили коробку букс, кое-где повреждены нижние листы брони, под самой бронеплощадкой вывернуло шпалу — значит, бронепоезд не сможет уйти с огневой позиции. Однако здесь не до раздумий. Подлезть под бронеплощадку трудно, ремонтировать и того труднее. Молотом не размахнешься. Рослый Лобанов, его ремонтники складываются чуть ли не вдвое, сжимаются, кое-как протискиваются под площадку. Следом за ними вползаю и я. От того, как скоро ремонтники справятся с повреждениями, зависит сейчас жизнь всего дивизиона бронепоездов.

Снаряды противника падают совсем близко, обсыпают землей, но мы ничего не замечаем, кроме торчмя торчащей шпалы. Двое бойцов, лежа на боку, приподнимают рельс, старшина, лежа на спине, ногами умудряется протолкнуть под него шпалу, вскоре забиты костыли. Как, чем — даже трудно понять, но работа сделана.

По очереди выбираемся из-под площадки, и не веря самой себе, едва выбравшись, кричу изо всех сил командиру: «Можно двигаться…» И еще руками дополняю эту возможность, ведь при такой канонаде ничего не слышно, и только, когда проходит весь бронепоезд через это «зловещее» место, где снаряды противника кучно ложатся один к одному, мы на ходу вскакиваем на платформу и, выйдя из зоны действительного огня, начинаем ощущать пережитую опасность.

Корректировщики по радио (в рубке стоит радиостанция) поздравляют нас с удачным началом боевых действий и передают братское спасибо артиллеристов, развернутых в этом же районе.

Командир и комиссар благодарят все боевые расчеты и, к радости нашей, выносят отдельную благодарность технической службе.

Сколько впоследствии было благодарностей технической службе, наград, но это первая всегда оставалась на особом счету.

— Ведь впервые ремонтировали под артиллерийским огнем противника, но поверишь, мы не замечали шума снарядов, я видел только вывернутую шпалу, из-за которой не смогут вовремя уйти отсюда бронепоезда, и уже только в бронеплощадке, когда командир объявил благодарность, я ощутил озноб, мы в любой момент могли оказаться под бронеплощадкой навечно, тогда и вовсе беда была бы, ведь туда подлезть мудреное дело, а тем более уже место занято, — добродушно делился старшина Лобанов с дружком Горгурой, — но ребята наши все же молодцы, никто и не думал об опасности, пока не закончили ремонта.

— Мы тоже, конечно, ни о чем другом, кроме как о выполнении команд, подаваемых командиром, не думали, — говорит Горгура, — но вы-то ведь ничем не были прикрыты и работали.

После первого боя у каждого столько впечатлений, что, кажется, их с лихвой хватило бы на всю жизнь. Однако любой из последующих дней приносит не менее сильные впечатления, они, наслаиваясь друг на друга, мало-помалу становились привычными и уже не будоражили воображение. Мы и не заметили, как огневые налеты на позиции врага постепенно превратились для всех нас в повседневную боевую работу. Чем дальше, тем больше мы понимали как много теперь зависит от воинов-ремонтников, от их поворотливости, сообразительности и бесстрашия.

Не случайно Степан Сидорович, наш комиссар, в наиболее критические минуты оказывался рядом с нами. Никого он не поторапливал, не поучал, — нет, это было не в его обычае, и, однако же, само присутствие этого человека с неизменной, торчавшей в уголке рта толстой цигаркой, заставляло людей подтягиваться и внешне и внутренне, и работа спорилась, хотя и в неимоверных трудностях.

— Трудности взвешивать будем после войны, а теперь надо думать, как лучше воевать, — любил повторять комиссар. И как-то само собой получалось, что никто в дивизионе не сетовал на возникавшие сложности. А ведь еще совсем недавно до того, как мы надели солдатские шинели, не каждый из нас поверил бы, что сможет жить той жизнью, какая выпала нашему дивизиону: в лесу, на колесах, нещадно поедаемые мошкарой, лицом к лицу с жестоким врагом — воздушным и наземным противником, но мы втянулись и вскоре многого не замечали — ведь надо!


Степану Сидоровичу было лет под сорок. Чуть выше среднего роста, с открытым добрым лицом, он отличался завидным здоровьем и стоической выдержкой, ничего не решал сгоряча, а главное, не пытался подменять командиров. Свое мнение высказывал открыто, честно, прямо, и это придавало особый вес его словам. Такой же прямоты требовал и от подчиненных.

На войне человек весь на виду, и, вероятно, поэтому в дивизионе довольно скоро распознали истинную цену друг друга. Сказать, что Степан Сидорович был добр к людям — недостаточно, вернее, не совсем точно. Его доброта представлялась удивительным сплавом человечности и бескомпромиссной требовательности. И так как он ни в чем не делал скидок самому себе, бойцы считали его исключительно справедливым, и, быть может, неосознанно, подражая своему комиссару, равняясь на него, нередко без каких-либо подсказок со стороны брали на себя многое сверх положенного.

Ветер ли, дождь ли, — день свой он начинал с зарядки, после чего обливался холодной водой, а с наступлением зимы обтирался снегом и делал это даже после самых тяжелых боевых действий.

— С природой воюю. Она каждый день в человеке клетки убивает, а я каждый день способствую их возрождению, — озорно улыбаясь, шутил он.

Даже получив ранение в руку, Степан Сидорович не дал себе ни дня передышки. А как умел он поговорить с человеком!

Старший лейтенант Козырев в последнее время ходил подавленный, уединялся. Не приходили больше письма из дому — как отрезало. А там жена, двое малых ребят — фотографии их Козырев всем показывал и при этом всегда улыбался, а на ней — смешная девчушка с кудряшками и курносым носиком, и мальчонка — настоящий сибиряк — «чалдон», — хвалился старший лейтенант сыном. О жене ничего не говорил. И когда приходит почта в часть, Козырев стоит в сторонке, с тоской и надеждой смотрит, как раздаются всем письма и, ничего не получив, уходит с понурой головой, стараясь никем не быть замеченным.

«…Ушла от него жена Тамара, а детей оставила у своей матери и находятся они, как мы выяснили, под хорошим присмотром…» — писал военком нашему комиссару в ответ на его запрос.

Долго в этот раз шла беседа у Степана Сидоровича с Козыревым.

— …Война, брат, тяжелое испытание для человека, — говорил комиссар, когда мы вошли к нему с командиром, — это проверка каждого на верность народу, на прочность физическую и моральную. И как правило, на таких крутых поворотах проявляется сущность человека. Ничтожное, мелкое всплывает на поверхность, и жизнь его отметает. Вот так и твоя Тамара. Какой, скажи, она тебе друг на жизненном пути? В самый трудный момент ушла от детей, от тебя фронтовика. Переживаешь, и это понятно, но лучше с таким человеком расстаться раньше, чем губить впоследствии всю свою жизнь.

Степан Сидорович говорил медленно, волновался, и сам переживал.

— Вы только посмотрите на него, — обратился он к нам, — родина отметила его двумя орденами, как смелого, отважного разведчика, — да за такого героя лучшие девчата страны пойдут, а за детей волноваться не надо, — присмотрены будут, а ты горевать вздумал.

Ушел Козырев приободренный, хотя, конечно, боль его сразу не прошла. А комиссар ходил взад-вперед, думая о том, как же дальше помочь старшему лейтенанту в его беде.

— Сидорович, смотрю я на тебя, слушаю и всегда думаю, — пооткровенничал скупой на слова командир, — щедро же наградила тебя природа каким-то особым даром — уметь найти для другого те единственные слова, которые так необходимы человеку именно в эту минуту.

Степан Сидорович слушал командира, опустив голову, смущаясь, даже краска выступила на лице.

— Да какой тут дар. Этому обращению с людьми научил меня заводской коллектив, где я вырос и работал, а главное, партия — она нас учит быть всегда среди людей, помогать людям, и все такое… — и, смущаясь, закончил этот разговор, словно проглотив что-то.

Правильно говорил комиссар, и все же мне всегда думалось, что Степан Сидорович действительно обладал особым даром в общении с людьми и именно эти качества характера сделали его в буквальном смысле слова — совестью нашей части.


Густой туман, казалось, прижимает к земле — все покрылось влажной изморозью, и вдруг в такой мгле, в такую рань — воздушная тревога. Нас разыскивала «рама». Висела, можно сказать, чуть ли не над самыми нашими головами, но немецкий воздушный разведчик видел под крылом самолета лишь рощу да болотную топь. Вот что сделала искусная маскировка!

Запасные пути — места стоянки подразделений бронедивизиона, — благодаря стараниям бойцов, преобразились — теперь это была «роща», неотличимая с воздуха от той, что подступала к железнодорожному полотну. Пути были прикрыты матами, сплетенными из веток руками бойца хозвзвода Косоротикова.

— Гляди-ка, даже головы не поднял, — комиссар кивнул в сторону Косоротикова, глаза его потеплели.

Да, Косоротиков уже ничем не походил на того настороженного, боязливого человека, каким мы видели его совсем недавно, когда бронепоезда только еще шли в сторону фронта.

…Мерно постукивали на стыках рельсов колеса. Начинался рассвет. Внезапно из низко нависших над бронепоездами свинцовых туч тогда тоже, что называется, вывалились вражеские бомбардировщики.

— Воздух!

Мгновение — и зенитчики открыли огонь, заработали пулеметы. Грозно поднялись стволы танковых пушек. Взрывы сбрасываемых с самолетов бомб сотрясали все вокруг. Броневые листы рубки, где по указанию командира находились связист и я, трещали. Казалось, еще секунда и они развалятся, разлетятся.

Связист, с виду чуть ли не подросток, судорожно прижав телефонную трубку к уху, вскакивал при каждом взрыве и смотрел на меня широко открытыми, полными ужаса глазами. Когда же осколки ударили, заплясали по броне, он отпрянул от стенки, плашмя бросился на пол, не выпуская, однако, трубки из руки. Я неотрывно глядела в щель. И вдруг…

— Смотри! Смотри, Семен!

Как-то нелепо кувыркнувшись, задымил и стал падать самолет противника.

Паренек нерешительно поднялся, прильнул к перископу.

— Улетают! Улетают!.. — По возбужденному, раскрасневшемуся лицу связиста видно было — сковывавший все его существо страх проходит.

Но вот снова откуда-то вынырнули и устремились в голову состава еще два «хейнкеля». И тут меня осенило: ведь в рубке установлен пулемет ДШК! Вместе со связистом стали посылать очередь за очередью в черное тупоносое тело бомбовоза, от которого отделялись громадные каплищи-бомбы. Белыми шариками плясали вокруг него разрывы снарядов, и наши пули тоже летели туда, в этот жалящий рой.

— Еще!.. Еще давайте огня, товарищ помпотех!.. — Охваченный азартом боя, связист уже ничего не страшился.

— Повернули! Утекают! — в дверцу рубки просунулась голова помощника машиниста.

А в паровозной будке, куда мы спустились — царит возбуждение.

— Один чего-то отстал… Не, не улетает… Тянется… Видно, подбит!

— Да, тянется, — говорит второй помощник машиниста. — Подбит, это точно. Значит, тут тебе и могила.

— А вы видели, как наши сначала крыло отбили, а потом он весь штопором и в землю врезался, а вместо него в небо только дым и огонь поднялся. Вот бы всех так.

— А как он заходил нам в голову. Но когда Иван Алексеевич дал задний, он от злости даже захлебнулся, совсем затих и уже потом начал разворачиваться…

Все говорят, перебивая друг друга. Ведь первый бой выдержали, и самолет противника сбили!

— Может, и два сбили, — спокойно замечает Иван Алексеевич, не снимая руки с реверса. — Правильно, ребята, нам командир говорил, когда мы из Москвы выезжали: «Помните, мы противнику видны, как на ладони, поэтому нужно бдительно нести свою службу и не забывать, там нас прикрывала Москва, а сейчас мы сами должны с воздушным противником сражаться».

Вот так оно и случилось и может в любой момент случиться.

Мы остановились на станции Мста и только сейчас увидели: уже утро, кругом белым-бело. На станции пожар. Туда посланы наши бойцы. Мы осматриваем состав.

— Видал, осколок только след оставил на броне, — замечает кто-то.

На одной из платформ с имуществом пробило осколком крышку буксы, течет смазка. Как бы не повредило шейку подшипника.

Растерянности нет, все предельно возбуждены, посматривают в небо, слух напряжен, но работают. А на следующем перегоне видим: появились «хейнкели», их зенитчики второго бронепоезда встречают сильным огнем, и враг вынужден разворачиваться на запад. Бомбовый груз свой сбросили, правда, в стороне от железной дороги.

— Срабатывает немецкая пунктуальность, раз полетели на задание, то его надо выполнить, если не на цель бомбы сбросить, то в белый свет, — говорит подошедший сюда комиссар. Он стоит тут же с командиром и наблюдает за вторым бронепоездом.

Под платформой уже орудуют ремонтники.

— Надо быстрее заканчивать ремонт и уходить с этого участка пути, — торопит их командир.

Мимо платформы проходят солдаты, офицеры, каждый что-то исполняет и одновременно делится впечатлениями от первого налета.

— Эх, были бы у нас более быстрые пушки и более сильные, а то ДШК и 37-миллиметровая, — сокрушался самый молодой зенитчик. — Мы бы им дали здесь прикурить.

— Ты, Еремей, говоришь, а каких ты пушек хочешь и сам не знаешь. Комиссар рассказывал, что солдат из обыкновенной винтовки сбил такого же «хейнкеля». Вот это дело! — восхищается другой зенитчик.

— Был бы хотя бы один наш «истребок» и будь здоров, ни один из этих фрицев не ушел бы отсюда, — мечтает пулеметчик.

А командир зенитного орудия слушал, слушал и даже обиделся на своих бойцов.

— Да вы что, ведь один самолет сбили, значит можно было и все три, только надо спокойнее стрелять. Вот ты, Ромка, чего-то голову вроде втягиваешь в шею. Это стойка негодная — его надо быстро и зло брать в перекрестие коллиматора, дать упреждение и решительно стрелять. Видел, как наш командир бронепоезда встал к ДШКа и стоял, будто ноги вросли в пол, и в то же время свободно. Самолет, конечно, от его очереди загорелся, хотя я и сам стрелял, но его очереди ложились кучнее. Надо дело так соображать — от прямого нападения не уйдешь, от осколка, можно сказать, защищен — чего же его бояться, его бить надо, понимаешь, и тогда и этих пушек на него хватит.

— Да ты, сержант, прав. Но не думай, что я боялся, уж очень хотелось его сбить…

— А черт-то, видать, не так страшен, как его малюют, — засунув по своему обыкновению обе руки под нетуго застегнутый, чуть свисающий ремень, к нам подошел комиссар. — Сбили-таки фрица!

Вроде бы ничего особенного не сказал Степан Сидорович, а бойцы заулыбались: как-никак выдержали испытание бомбами, открыли боевой счет.

— Спервоначалу меня всего аж затрясло, вот-вот, думаю, угодит в нас бомба — и крышка… А схватил винтовку, стал палить по нему, честное даю слово, все как рукой сняло, — поделился с комиссаром повар Никита Сазонович.

Не одолел страха только боец Косоротиков: о ружье и думать забыл, согнулся в дугу, а как только состав остановился, — кубарем скатился с вагона вниз и ничком на землю, хотя самолетов над нами уже и след простыл.

— Эх ты, лапоть нехоженый. Чего ж ты лежишь весь на виду? Гляди, снесет тебе фрицюга это самое место, всю жизнь стоять придется. — Никита Сазонович, поднимая Косоротикова, поучал: — Его, паразита, с винтовкой надо встречать!

А Косоротиков смотрит на всех виноватыми глазами, весь измазанный, жалкий, и сам себе не рад, готов сквозь землю провалиться: испугался, не переборол страха.

— Не надо, Карп Сазонович, его тревожить, видите, весь дрожит, испугался. Привыкнет со временем. Правильно, товарищ Косоротиков?

Чем-то он напоминает Мокея Ивановича с литейной канавы, видимо, своим трудолюбием. В хозвзводе в нем души не чают. «Хозяйственный мужик», — по-хорошему говорят о нем. Воинского в Косоротикове почти ничего нет. Но раз самому неудобно, что испугался, что не взялся за ружье, то в следующий раз не повторит такого.

Услышав слова веры в него, Косоротиков приостанавливается и нерешительно обращается:

— Товарищ инженер, может, подмочь чем-либо?

— Косоротиков! — отрывисто доносится громкий голос командира флагманского, и боец с быстротой молнии бежит на зов старшего лейтенанта.

Вскоре вернулись бойцы, помогавшие тушить пожар на станции. Потные, грязные, на лицах возмущение.

— И зачем бомбить совсем мирную станцию? — недоумевают они.

У многих обожжены руки, у некоторых даже лица. Старший фельдшер прикладывает примочки.

— Не надо, — противится сержант Сухоручко, — пойду командиру сначала доложу.

Доложил просто:

— Ваше задание выполнено!

Только уже по докладу начальника узнали, что бойцы спасли три семьи, пакгауз, где хранились грузы.

— Спасибо вам, ребята, и вам, товарищ командир: ваши бойцы жизнью рисковали, спасая людей и имущество. Спасибо вам от всех наших граждан, зеленой улицы вам в бою!

Начальник торопится нас отправить:

— А то позавтракает и опять вернется поганый фриц.

Зеленый огонек на семафоре открывает нам дальнейший путь. Лица у всех нас возбужденные, решительные, «попробуй тронь!». И в небо смотрим, и ненавистью горят глаза к врагу.


Косоротиков попал к нам в дивизион по мобилизации. Невысокий ростом, круглый, он всегда что-то делал, двигался быстро и нет-нет да посмотрит на свои яловые сапоги, что недавно получил, если заметит что на них, тут же рукавом вытрет. Родом он был со Смоленщины.

— Десять душ у отца было и все девки, один я работник. Отец сызмала учил рубить лес, тесать бревна, уже лет с двенадцати ходил с ним на заработки. А в восемнадцать аль девятнадцать сам на хозяйство стал. Отец осерчал, что я женился. Отделил нам сарай и кусок земли нераскорчеванной. Года два ничего не давала та земля, с голоду пухли, а потом только ржи немного сняли, — не спеша рассказывал он однажды при мне Никите Сазоновичу. — Уже и дети пошли, а построиться никак не выходило. А тут коллективизация, и пошел я в колхоз. Отец криком кричал: «Погибнем с такой оравой, кто ее прохарчит!» — а я все же пошел. Было и плохо, и хорошо — всяко… А я работал. Хлебом сыты были. А в тридцать восьмом хату построил. Дети в школе учились, пятеро их у меня, можно сказать, только жизнь и увидал. Старшой сын после школы в армию ушел, воюет, уж не знаю, жив аль нет. С начала войны и я вот ушел. Остались они одни. — Больше говорить не может, уже и слезы видны, и все же опять продолжает: — А самой меньшой третий пошел, — произносит он вдогонку своим тяжелым думам.

Скупо говорит о себе и о своей большой семье. «Пантелей Петров» — как он отрекомендовал себя по отчеству. Но и так она видна эта жизнь деревенского мужика Смоленской области, только при Советской власти увидевшего ее. Прирос он к своей деревне, к своей земле. — И вот в сорок лет первый раз попал в поезд, поверишь, ночь глаз не смыкал, все думается, сорвется куда в пропасть какую этот поезд; а теперь сколь ужастей увидел и перенес, кажись, на всю жизнь хватило бы. Но хоть отпусти меня сейчас домой, веришь, не пошел бы. Уж какой может быть дом, когда немец нашу землю топчет, нашим хлебом кормится, наших людей в услужение к себе берет. Я от отца ушел, чтобы самостоятельно жить, а тут с фашистом, и думать не моги. Нет, воевать надо до последнего, — заключает свой разговор Косоротиков.

Быть может потому, что этот задушевный разговор шел при мне, а может, еще и от того, что я успела побывать на Смоленщине и легко могла представить себе, какая судьба постигла семью Косоротикова, — так или иначе, этот немолодой старательный боец, который при первом воздушном налете совсем было потерял голову, а потом все же сумел собраться и преодолеть гнувший его к земле страх, — боец этот вызывал во мне глубокое сочувствие.

— Товарищ инженер, вы не помогаете Косоротикову закаляться как воину, — не то в шутку, не то всерьез выговаривал командир.

«Так ли? — думалось мне. — Старший лейтенант Саша строго обращается с Косоротиковым, все требует по уставу и солдат старается, но никогда не может выполнить упражнения по стрельбе, когда занятия проводит именно старший лейтенант. А стоит с ним отдельно позаниматься, стреляет хорошо. Трудолюбивый Косоротиков, видимо, нуждался в более мягком, хотя и требовательном обращении. Вот что касается внешних воинских ритуалов, то где уж мне было способствовать этому, когда в самой себе не могла выработать настоящей воинской выправки, ни умения потребовать, доложить «по-воински».

И это в такой воинской части, где командир дивизиона сам служит образцом высокой воинской дисциплины — безукоризненного внешнего воинского вида и высокой требовательности к личному составу.

— Мы когда выходили из окружения, — рассказывал он как-то, — шесть суток шли по лесам и перелескам, и если часть вышла без больших потерь, то только благодаря тому, что требовательность и дисциплина шли рядом с нами. И в этих условиях мы брились, умывались, не снимали снаряжения, хотя кроме капустных полугнилых листьев ничего не ели и, можно сказать, не спали. Но то, что бойцы и командиры чувствовали дисциплину, придавало им силу и веру, что они воинская часть, что они часть могучей Красной Армии и не имеют права на послабление, а обязаны себя чувствовать воинами, сражаться в любой обстановке.

Но служить в части, где так велика воинская требовательность, да еще в качестве помощника такого командира, дело нелегкое. И хотя азы воинской службы осваивались, но сколько раз приходила хорошая зависть, когда посмотришь на лейтенантов, пришедших из училища, все у них ладно, все подтянуто и четко, а тут «помпотех и никакая не военная».

Любовь к военной дисциплине, к форме жила еще со времен участия в ЧОНе, со времени жизни в Доме рабочего подростка. Но как это сейчас было мало!

— Товарищ инженер, пора научиться по-воински обращаться к командиру, что это за обращение по службе по имени и отчеству, это же не завод, это воинская часть, — говорил начальник штаба, обаятельный офицер. Он не ходил, а как-то плавно перемещался, все движения были плавными. В нем воинское не выпирало наружу, как у старшего лейтенанта Саши, а естественно жило в нем. Перед ним стеснения не была. И, чтобы никто не видел, училась у него. Старалась, но все же получала замечания.

— Что это за обращение? Что значит: «Боря, проверь, пожалуйста, поворотный механизм башни»? С военной точки зрения вы ничего не сказали. А подчиненному надо все указать ясно, определенно: что, где, когда и как, — терпеливо учил меня командир. — Прошу впредь отдавать бойцам приказания, как положено, тогда и они будут беспрекословно их выполнять, — требовал от меня командир части.

— Но ведь они и так все выполняют в лучшем виде! — невольно вырвалось у меня.

Командир нахмурился:

— Да, выполняют, из уважения и доброго отношения к вам лично, но военнослужащий обязан выполнять приказ старшего в силу воинской дисциплины. И давайте больше не дискутировать на эту тему.

Так-то оно так, но чем неумеючи обратиться к подчиненному по-воински, не лучше ли с душой обратиться по-граждански? Тем не менее я сознавала, что командир прав и всячески стремилась, хотя мне это и не очень удавалось, избавляться от своих «гражданских замашек», — как часто говаривал Саша.


Редко случалось, чтобы после боевого выезда бронепоездов не требовалось ремонтировать железнодорожное полотно. Артиллерия противника, что называется, пристрелялась, и лишь благодаря мастерству и опыту старшего машиниста Ивана Алексеевича и его помощников, перенявших у него все тонкости маневрирования, дивизиону удавалось уходить из-под вражеского огня без ощутимых повреждений. Зато путь позади почти всегда оказывался разрушенным. Поэтому нам пришлось создать свою службу пути. Обучить бойцов этому делу поручили Ивану Алексеевичу.

— А как делать шпалы, расскажет и наглядно покажет Пантелей Петрович Косоротиков, — уважительно объявил комиссар. — Дело ему знакомое, в свое время приходилось заготавливать в лесу дерево для шпал.

Теперь наука эта пригодится и нам. Косоротиков так сноровисто пилил, рубил, обтесывал шпалы, что ближайший его друг, Никита Сазонович, только диву давался:

— Оказывается, Пантелей, никак поговорка «нехоженый лапоть» не подходит к тебе, только вот фашиста бояться перестанешь, в ружье свое поверишь, так и вовсе молодцом станешь. Ты смотри, шпалы как фабричные.

Но Косоротиков похвалы не принимал.

— Фабричные!.. Их бы теперь, ежели по всем правилам, пропитать надо антисептиком, от гниения чтоб уберечь, да где уж, раз надо все сделать в сей момент, — и с досады он чуть ли не по самую рукоять всадил топор в толстенное бревно: мол, не привык работать абы как, да обстоятельства вынуждают. — Вот был бы инструмент да время, разве такое можно сделать? Мы, когда дом рубили, что не бревно — загляденье! А уж наличники на окнах… Сережки березы и те не красивше.

Бойцы примолкли. Слова Косоротикова остро напомнили о прежних, мирных, казавшихся сейчас невообразимо далекими, днях. Косоротиков еще раз с силой рубанул топором, и шрамы на его лице, туго обтянутом до неправдоподобия тонкой кожей, побелели.

— А чего, скажи Пантелей, у тебя лицо вроде как у бабы, ты ведь и не бреешься, — докапывается Никита Сазонович.

А лицо у Косоротикова действительно круглое, гладкое с румянцем. И он бесхитростно рассказывает:

— Так это случай такой произошел на первый, или, может, на второй год как в колхоз пришел. Только у нас немного зерна собралось для посева, а меня сторожем председатель к амбару поставил. Хлеб стерег по ночам, чтобы кулаки чего не сотворили. Винтовки не было, так я с рогатиной толстой ходил. А тут ночь выдалась холодной, на траве морозец осел. Ходил я, ходил, а потом с поднаветренной стороны сел, да и, видать, задремал. Проснулся от треска какого-то. Схватился за рогатину. А что уж тут рогатина, когда ворота амбара огнем охвачены.

Тут Косоротиков даже работу прекратил, видимо, представилась эта памятная ему картина.

— Мне бы, — продолжал он, — сразу кричать и огонь тушить, а я бросился за врагом, что поджог учинил, тем временем пожар разгорался. Настиг я того идола и рогатиной его, как медведя, чуть ли не насквозь проткнул, а сам кричу и, поняв, что надо пожар быстрее тушить, а то зерно пропадет, — а это жизнь для всех наших людей, бросился к амбару и уж не видел горит, не горит, только знаю зерно надо спасти, как и чем те ворота я вскрыл, не помню, но выломал их. Тут и люди прибежали, огонь потушили — зерно, слава богу, спасли. А я вот обгорел тогда весь. Но вот на лице новая кожа выросла уж не мужчинская видать, а бабья.

Так просто закончил он этот рассказ, поплевал на ладони и опять начал шпалы тесать топором.

— Выходит ты, Пантелей, мужик смелый, а чего же ты перед старшим лейтенантом чуть не дрожишь?

— Как это дрожишь? — с приподнятым топором даже остановился в недоумении Косоротиков, — ничего не дрожу. Только ладный он командир, смело воюет, а на лице даже вроде подсмеивается над фрицем. И бомбы летят, и пули — ему все это нипочем. Вот какой он! Я как посмотрю на него, так душа отходит и к тому же голос у него командирский, скажет, как отрежет и тогда исполнять также хочется.

— То-то ты ему все больше порцию норовишь отнести в свое дежурство, — шутит повар, проникаясь все большей теплотой к другу.

— Да, Пантелей, шпалы ты делаешь, пожалуй, лучше, чем я щи солдатские, — заключает Никита Сазонович.


Мы укладывали на железнодорожное полотно пахнувшие свежей хвоей шпалы, меняли подкладки, пускали в дело снятые со старых тупиков костыли. Как только путь был отремонтирован, бронепоезда снова продвигались к переднему краю. Однако с одних и тех же позиций совершать налеты на врага становилось все опаснее. Противник уже раза три брал нас в вилку, а на четвертый прямым попаданием разворотило зенитную площадку, и мы потеряли двух бойцов.

Необходимо было строить запасные огневые позиции, иными словами, новые ветки.

В боевых условиях соорудить земляную насыпь и уложить новый путь довольно сложно, это требовало и умения, и опыта, а специалистов у нас не было. С чего начать, как организовать строительство в столь необычных условиях и собственными силами? Решили обсудить этот вопрос со всеми командирами.

— Включить надо коллективный разум, — подсказывал комиссар.

И собрались все. К общему удивлению первым слово попросил обычно немногословный командир второго бронепоезда.

— На первый взгляд, строить не с кем и нечем. Но и не строить нельзя: бронепоездам нужна «отдушина», а то железная дорога — наше поле боя, прямиком тянется до самого Волхова. Позиции же надо менять, дезориентировать врага. Стало быть, будет с кем и будет чем строить: ведь ремонтируем самостоятельно путь! Вот что я вам скажу: все боевые расчеты будут работать после огневых налетов и после того, как приведут в порядок материальную часть. И запасные позиции построим!

Тут людей словно прорвало, со всех сторон посыпались предложения. У всех мысль работала в одном направлении: уплотнить время, строить и по ночам, и днем.

Пока бронепоезда ночью совершали огневые налеты, ремонтники и бойцы хозяйственного взвода пилили деревья, выкорчевывали пни. Включились в работу все, кто оставался на базе, перетаскивали в лес подвезенный на платформах гравий. Сказать, что дорога была неблизкая и нелегкая, — значит, не сказать о ней ничего. Дорога!.. Топкое, расползающееся под ногами месиво. Ни пройти по нему, ни проехать. Дорогу сделали, выложив жердями трясину, вот по ним и переносили гравий, сперва в ведрах и на носилках, а потом бойцы хозвзвода соорудили тачки. Ну и мука же была катить их! А надо: «Трудности будем взвешивать после войны…»

Как ни длинны предзимние ночи, — не успеешь оглянуться, уже рассветает и мглистый день вступает в свои права. Однако нам нельзя было терять ни одного часа. По совету разведчиков, стали прибегать, помимо обычной, еще и к звуковой маскировке строительных работ. Чтобы заглушить стук топоров и звон пил, затевали перестрелку с вражеским передним краем, или выдвигали поближе к окопам фашистов специально оборудованную машину и начинали вести, как шутили бойцы, «радиочас» на немецком и русском языках, или же включали на полную громкость музыку. Пластинки выбирал Степан Сидорович. Он знал в них толк. К слову сказать, в купе у него стоял старенький патефон, и он часто слушал классическую музыку, но если настроение было минорным, он всякий раз слушал любимую свою «Пряху». Что было у него связано с этой задушевной песней? Воспоминания о доме? О жене и двух ребятишках, оставшихся на оккупированной фашистами Смоленщине? Я не решалась спросить его об этом. Знаю только, что пластинка эта заиграна была основательно.

Бронедивизион воевал и строил. У нас были раненые, были и убитые. Огневые выезды иногда приходилось делать дважды в день, а строительство не останавливалось. И вот уже в лесу под Волховом выросла насыпь, на нее были уложены шпалы, рельсы. Запасная ветка в лесу была готова.

Не менее сложным для нас было держать в готовности паровозы. Им не прикажешь переносить трудности войны: профилактический ремонт и промывку следовало делать, как и в мирные дни, строго по графику, вовремя, иначе… Иначе не могло быть и речи о их боеготовности, а значит, и о боеготовности бронедивизиона.

На ремонт и промывку ездили в Бологое и Окуловку, с бронепаровозом уходил и весь бронепоезд. Выезжали с таким расчетом, чтобы попасть в депо затемно.

Там нас неизменно встречали, как самых лучших друзей. Я любила бывать в депо: скрежет обрабатываемого металла, отдававшие чем-то мирным, невозвратимо далеким, синие брызги электросварки, сама атмосфера большого ремонтного цеха, где не взирая на бомбежки, изо дня в день делалась самая что ни на есть будничная, но необходимейшая фронту работа, — все это словно прибавляло сил и энергии. Если рассудить, ремонтники депо тоже были бойцами, только они били гитлеровцев не из винтовок и пушек, а силой рабочей смекалки и все на свете умеющими руками. Не приходилось поторапливать их, напоминать, что времени, мол, уже почти и не осталось, — они сами вели счет минутам, выкладывались на наших ремонтах полностью. Четкий ритм жизни депо, где давно уже не различали, что на дворе, — день ли, ночь ли, — были в моем представлении зримым воплощением лозунга, которым жила в те дни огромная наша страна: «Все для фронта, все для победы!»

В один из дней в депо поехал с нами и комиссар.

— Взгляни!

Степан Сидорович легонько повернул меня: на стене под стеклом, в узкой деревянной рамке, висел портрет Владимира Ильича Ленина. Сколько раз была здесь, а только сейчас разглядела — задымленные, до черноты прокопченные стены изрешечены осколками и пулями, у ворот и во дворе — воронки от бомб, а на портрете ни пылинки…

Я обернулась и встретилась глазами с комиссаром.

— После гражданской войны нас, рабочих, отправили в деревню на хлебозаготовки, — как мне показалось, без всякой связи с происходившим вокруг, сказал он. — Не доезжая Рославля в одной из деревенек, нас встретил низким поклоном старик-крестьянин с окладистой белой бородой: «Пойдемте, граждане рабочие, хлеб для голодающих рабочих готов, и вы можете его забирать». Подумалось: «Нет ли тут какого подвоха? Где же сопротивление?» Но оказалось, у старика два сына в Красной Армии, а он авторитетный мужик в деревне, сам обошел все дома, и, кроме трех кулаков, каждый дал зерно.

Я с интересом слушала комиссара.

— А когда стали мы ссыпать зерно в мешки, старик заволновался, крикнул: «Обождите!» — покопался в куче зерна, вытащил что-то завернутое в новый кусок холстины. И что бы вы думали? Точно такой же, как и этот, — комиссар кивнул на стену. — Всю жизнь буду помнить слова того крестьянина: «Когда Ленин первый раз сказал: фабрики и заводы — рабочим, земля — крестьянам, нам сразу понятно стало, что он о народе думает. А когда он потом сказал, что Советская власть должна быть вместе с бедняком, опираться на середняка и идти против кулака, тут он, знаешь ли, открыл дверку в самые наши сердца. Поверил я с того времени в Ленина. Увидеть его не довелось, так сын мне портрет его подарил, я с ним и не расстаюсь, хлеб народный, и то вместе оберегали…»

— Степан Сидорович, расскажите об этом рабочим!

— Ты полагаешь? — комиссар задумался. — Впрочем… — И он пошел в партбюро депо.

По окончании работ у отремонтированного бронепаровоза собрались все находившиеся в тот момент в депо — и рабочие, и наши бойцы.

Комиссар коротко проинформировал рабочих о результатах боевых действий бронепоездов и, помолчав, собравшись с мыслями, сказал: «Смотрю, висит у вас здесь портрет Ильича…»

Все притихли, боясь проронить хоть одно слово комиссара, а потом поднялся сидевший на корточках и дымивший цигаркой старший машинист паровоза, которого, как я успела заметить, в депо и уважали и любили. Он затянулся напоследок, бросил окурок на землю, придавил каблуком.

— Мой это был портрет… С той поры, как за Питер дрался, с гражданской, стало быть, войны, я с ним, можно сказать, и не расставался… А уж когда фашист на нас двинулся, не стерпело сердце, сюда принес. С Лениным добывали мы свободу для народа. И теперь с ним не расстаемся… Рабочий человек всегда верен тому делу, за какое Ильич свою жизнь отдал!

Люди расходились по рабочим местам взволнованные, притихшие, каждый думал о своем…

Вернувшись в дивизион, комиссар, оживленный, как-то даже помолодевший, рассказал командиру о том, как быстро отремонтировались, залатали в депо пробоины («Ни к чему не придерешься, верно?» — и я кивком головы подтвердила: «Да, верно»), и о боевом настроении рабочих. «Любой готов поменять гаечный ключ на винтовку. А понимают, без них — и мы не мы. Правда, помпотех?» — и я опять утвердительно кивнула головой. Рассказал, не упуская ни малейшей подробности, и о портрете Ленина.

— Ты смотри, нить какая протянулась — от завоевания Советской власти до ее защиты от фашизма. От русского деревенского мужика, ищущего опору в Ленине и дающего хлеб для Советской власти на самой заре ее зарождения, до старого кадрового рабочего, завоевавшего эту власть с оружием в руках и своим трудом защищающего сейчас Родину. Да, все мы находим опору в Ленине!

Никогда еще не видела я таких необыкновенно горящих глаз у нашего комиссара. Обычно спокойный, уравновешенный, он сейчас ходил взад вперед и весь словно светился изнутри.

— По сей день у меня в ушах звучит клятва народа при прощании с Лениным, помнишь? — Он остановился перед нами и процитировал на память: «Мы те, которые составляют армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина, — голос комиссара окреп, стал тверже. — Нет ничего выше, — продолжал он, — как честь принадлежать к этой армии, нет ничего выше, как звание члена партии, основателем и руководителем которой является товарищ Ленин…»

В рубке стало так тихо, мне слышалось биение собственного сердца. Многое мне открылось в те минуты. С того дня, как наши бронепоезда покинули Москву и двинулись к линии фронта, а особенно с началом огневых налетов, я всегда видела Степана Сидоровича там, где было особенно трудно, опасно, где надо было кому-то помочь, что-то кому-то разъяснить, кого-то поддержать словом участия. И не удивлялась, это было в порядке вещей: где еще находиться политработнику, как не в расчетах, среди бойцов, на бронеплощадках?! Поймала себя на мысли, что он никогда не повышал голоса, никого не одергивал и не дергал. К нему шли за советом, за помощью. А то и просто отвести душу, почитать письмо из дома. Посмотришь на него, вроде бы и не видный, а красив. Красив не показной своей смелостью, целеустремленностью, способностью в каждом бойце разглядеть его сильные и слабые стороны, красив врожденной организаторской хваткой, умением подчинить все и все одной цели, одной задаче — разгрому врага.

Да, наш комиссар был, что называется, партийный с головы до ног. Во всей своей полноте и наглядности это открылось мне особенно в те минуты, когда я услышали, как говорил он о Ленине.

Поняла я и другое: партийный человек и отличный человек — понятия эти должны быть равнозначны, и такими они были в применении к нашему комиссару.


Ко мне комиссар относился, пожалуй, скорее по-отечески, чем начальственно. Зная о моем довоенном прошлом, вовлек в партийную работу, и теперь мне довольно часто приходилось выступать с докладами и в бронедивизионе и в армейских частях. И хотя это было не легко — ведь воевали и работали, но комиссару ни в чем не откажешь — особенно я к нему потянулась всей душой после памятного разговора в командирской рубке. Я поняла, он умеет далеко видеть, глубоко чувствовать. В трудный час поделилась своим сокровенным с комиссаром: «Нет вестей от Ивана». И когда партком наркомата черной металлургии переслал мне солдатский треугольник с номером полевой почты Ивана, Степан Сидорович радовался так искренне, будто получил долгожданную весточку от своей собственной семьи.

Как-то, после удачного огневого налета, комиссар встретил меня в коридоре нашего вагона-штаба со словами: «Спляши, инженер-ефрейтор, узнаешь интереснейшую для тебя новость», открыл дверь своего купе, завел пластинку и заставил плясать, а потом вручил толстенное письмо от Ивана. Это было второе письмо с разрывом почти в четыре месяца.

«…Поверишь, я и думать забыл о своей специальности, или, может быть, так кажется, — писал Иван, — но иной специальности, чем умело бить врага, никто из нас теперь и не знает. Все прошлое, милое, родное притаилось где-то в глубине…

Мы продвигаемся вперед, на запад, медленно, с жестокими кровопролитными боями, и это стало нашей сутью, нашим повседневным долгом — драться, уничтожать фашизм. Гибнут товарищи, но все равно, всех не убьют, и мы победим. Так будет, это точно.

Сам себя не узнаю, и не узнаю своих друзей-фронтовиков. Мы бьем этих гадов, взрываем мосты, отрезаем дороги отступления, выметаем фашистскую нечисть из наших деревень, из городов, мы очищаем нашу землю, освобождаем наших людей. Это главное. Партизаны не дают врагу покоя ни днем, ни ночью.

До победы, чувствую по всему, еще далеко, но что мы победим, повторяю, не сомневаюсь. Каждый дерется с верой в погибель врага, с верой в будущее. Верю и я в нашу встречу после войны…»

Я держу это письмо в руках и твержу про себя: только одно слово: «верю, верю» и не хочу другого понимать — верю, встретимся после победы!

Не удержалась и показала письмо Степану Сидоровичу. Он походил взад-вперед, остановился передо мной:

— Если не возражаешь… — голос его звучал глухо, это происходило всегда, когда он был чем-то взволнован, — надо бы это письмо прочитать всем бойцам, оно выражает общее настроение нашей армии.

Как я могла возразить?.. И письмо Ивана обошло все бронеплощадки.

Степан Сидорович после этого ходил озабоченный, когда к нему обращались с каким-либо вопросом, по отсутствующему выражению его глаз видно было, что он погружен в свои мысли. Хотя я и привыкла советоваться с ним, но в эти дни избегала тревожить его. То-то было радости, когда комиссар сам вызвал меня. По своему обыкновению, улыбнулся: «Как жизнь, инженер-ефрейтор?» А потом усадил, и с места в карьер:

— Знаешь, я много думал о том, что вот сейчас воюем с очень опасным и сильным врагом, несем большие потери в людях. Огромны и разрушения всего того, что создавалось нашим народом. А впереди еще сколько тяжелых испытаний, но мы начали гнать, уничтожать врага, прорвали, можно сказать, плотину, теперь уж никому эту нашу силу не удержать.

И скоро, скоро настанет тот светлый час в жизни Родины, когда возродятся фабрики и заводы, свободно вздохнет израненная исстрадавшаяся земля и на полях заколосятся хлеба.

Придет, обязательно придет тот час, — говорил он, глядя куда-то вдаль, потом поднялся, походил и снова продолжал:

— Конечно, не все доживем до победы, но она будет, и думается мне, воюя надо уже сейчас направлять мысли наших воинов и на созидание, тогда будущее как бы приблизится, укрепится вера в него и возрастет еще больше моральная сила наших бойцов.

«Созидание?..» Что он имеет в виду?

Комиссар понял мой вопросительный взгляд и стал излагать свои мысли вслух, подкрепляя их фактами, чтобы не только собеседника, но и самого себя проверить и уверить. Он приводил примеры из истории нашего народа, особенно после революции, как трудящиеся переносили любые тяготы во имя лучшего будущего. «И в этом сила нашего народа, в этом гарантия нашего развития — раз мы все время устремлены вперед в будущее». Я пока не догадывалась, чем вызван был этот разговор, но соглашалась с комиссаром, ведь жизнь во имя будущего нашего народа является источником вдохновения в труде, в творчестве. И сейчас, в этот тяжелый час, когда решается судьба нашей Родины, здесь, на полях сражений, вера в будущее помогает, вдохновляет, придает силы в борьбе с врагом.

— Думы о будущем надо подкреплять своим личным трудом — и тогда приближается это будущее — вот, собственно, как бы я коротко выразил свою мысль. — Степан Сидорович замолчал и я считала, что закончилась эта необычная беседа, тем более он посмотрел на своего собеседника, улыбнулся, поэтому я обратилась: «Разрешите идти», но он положил руку на плечо: «Не спеши, инженер-ефрейтор, работку вот решил подбросить технической части — не обидишься?»

— Конечно нет, — ответила я. А про себя подумала, что за работа? Разве мы что-то не доделали?

Комиссар начал издалека:

— И то, что бронепоезда имеют свою специфику — они ограничены маневром, тем более здесь, где железная дорога прямая, как стрела до самого Волхова. А она, собственно, и наше поле боя, ближе к реке — передний край, дальше от реки в тыл — авиация противника; все время находимся между двух огней и в этих условиях надо бить врага. Огневые налеты совершаем ночью и только в исключительных случаях днем, а от воздушного противника защитой должна быть тщательная маскировка и зенитные средства.

Так вот пока мы дислоцируемся в этом районе, в часы, когда нет боевой работы, будем строить, нет не пугайся, не железнодорожные ветки, а будем рубить дома в лесу, чтобы они врагу не видны были, а когда наши советские люди вернутся после войны, они найдут какой-никакой кров для себя и своих детишек.

Если честно сказать, меня ошеломило такое неожиданное предложение. Дома? Строить дома?!

Идет война, мы ежедневно деремся с врагом. Авиация противника разыскивает наши бронепоезда, она бомбит нас, бомбит близрасположенные станции, и мы боремся с воздушным противником, в то же время не прекращаем совершенствовать свое боевое мастерство, непрерывно учимся, каждый должен изучить все специальности нашей части. Взаимозаменяемость — во имя победы! — наша задача. Мы же строим железнодорожные ветки, ремонтируем пути, материальную часть, а теперь еще строить новые дома!

И мы начали строить с верой в победу и во имя победы.

Руками бойцов и офицеров в перерывах между боями, между нелегкой воинской службой мы пилили лес, корчевали деревья, пни, заготавливали бревна и строили дома в лесу. В том самом лесу, где, как нам рассказывали местные жители, проходила царская охота на вальдшнепов.

В глубине леса была большая поляна, будто специально подготовленная для строительства, мы ее расширили, чтобы солнце могло заглянуть в окна будущих домов и чтобы сырости было меньше. Строили дома, чтобы были недалеко от дороги и врагу не были видны.

Бревна обтесывали с внутренней стороны. «Чтобы глазу приятнее и чтобы чище было», — говорил Иван Алексеевич, старший машинист паровоза, бригаде во главе с сержантом украинцем Скрипко и Косоротиковым, которые выполняли эту работу.

Дома ставили на сваях.

— Чтобы не затопило во время дождей и таяния снега, — и армянин Камо со своей бригадой ставил высокие сваи, основательно закрепленные в земле, потом укладывали на них деревянные переплеты, служившие опорой, основанием будущему дому, а уж затем, бревно к бревну, выводили стены. Чем их проконопатить?

— Пакля полагается на прокладку, — сокрушался Косоротиков.

— Хорошо бы, да несбыточно, — коротко отрезал старшина Лобанов и пустил в ход мох.

И ничего, получилось, не хуже, чем если бы под руками оказалась и пакля.

— Самый лучший материал тот, что рождается в голове у бойца, — шутил комиссар.

Пусть мы пока что вывели только стены, но немудреная наша стройка сама по себе поднимала дух у бойцов дивизиона: «Раз строим, значит, наверняка победим». От этих мыслей прибавлялось и сил, и энергии, и злости. Кладку печей взял на себя и на своих помощников Никита Сазонович.

Балки для потолков и полов делали из рельсов. И старшина Лобанов со своими ремонтниками находили эти рельсы, разрезали по размерам и закрепляли по месту. Работали с полной отдачей всех своих сил. «Удвоили сутки», — говорили бойцы. И это была правда.

«…Пришла осень, было мокро и холодно, но строили и воевали с еще большей злостью, работали не зная отдыха, во имя победы над врагом, во имя будущего — для людей и построили хорошие два дома, хотя крыши щепой покрыты».

«Когда я прочла эти твои слова начальнику цеха Федору Ивановичу, — писала из Челябинска жена старшины Лобанова, — он во время обеденного перерыва собрал цех и читал твое письмо. Он читал те места, где описывалось, как наши солдаты и офицеры, находясь все время рядом со смертью, теряя друзей и товарищей в бою, уничтожая фашистов, в то же время несут заботу о тех, кому жить после войны, заботу о наших детях, а когда он начал читать памятную запись, что вы оставили в срубленных домах:

«Если после тяжелой войны люди нашли хотя бы временный приют на Октябрьской железной дороге на сто тринадцатом километре в лесу, так знайте, в эти дома вложена вера в победу над фашистской Германией, вера в силу советского народа и любовь к советскому человеку».

Во время чтения рабочие, эвакуированные из Ленинграда и Ленинградской области, поднялись со своих мест и стояли, пока он не кончил читать письмо.

«Низкий поклон нашей Красной Армии, что громит фашистов, не щадя своей жизни, и в то же время беспокоится о детишках, о будущем нашего народа», — мастер механического цеха сказал, что отчисляет половину своего заработка в фонд создания танкового корпуса.

«Металлурги Урала работали в неурочное время, чтобы выплавить сталь, дать броню для танков целого корпуса, а мы давайте создадим фонд на вооружение этого танкового корпуса».

И рабочие все, как один, проголосовали. Потом выступила работница кузнечного цеха, маленькая, худенькая с огромными печальными глазами — такие бывают только у людей, перенесших голод. Она недавно вывезена из осажденного Ленинграда. С этого она и начала свой разговор. И тишина была такая, что страшно было дышать.

— Десять лет я работала на Кировском заводе шлифовщицей. Стахановскую вахту нес наш цех, и это была наша гордость. И вот война все нарушила. От имени матерей передаю большое спасибо нашим защитникам. И как мать клянусь защищать своим честным бескорыстным трудом нашу родину, как свое дитя, ничего для этого не жалеть, даже саму жизнь…»

О письме жены Лобанова — работницы Челябинского завода — заговорили во всех расчетах, и мне казалось, каждый видит далекий заснеженный уральский город, холодный, почти неотапливаемый механический цех, а в нем ослабленных голодом и холодом, но сильных духом работниц, женщин, недавно вывезенных из осажденного Ленинграда…

Вспомнила и о тех, с кем строили наш дивизион бронепоездов, о рабочих депо. О всех тех, кому выпало в тылу бессменно нести свою трудовую вахту. Ну и тяжко же им приходится!

И сколько их у нас в стране, людей, которые на войне воюют своим трудом, имя им — легион. Они не ходят в атаки, не стреляют во врага, не закладывают мины и не пускают под откос воинские эшелоны противника, не бомбят передний край фашистов, не утюжат танками их окопы. Но все, чем снабжает советский народ свою героическую армию, все, что он готовит и посылает на фронт — от мощной боевой техники до буханки хлеба и портянок солдату, — все это делается людьми не военными, и пусть их отделяют от фронта сотни и тысячи километров — война с ее опасностями и лишениями всей своей непомерной тяжестью ложится и на их плечи.

Труд, думалось мне, творческий, бескорыстный труд миллионов во имя высокой цели — вот тот всемогущий исполин, который денно и нощно кует победу на фронте и в тылу.


Зима — прекрасная пора года, все в природе одето в красивые белые наряды, а на нашем лесистом участке фронта стоят кружевные березки, зеленые ели и сосны в белых мохнатых шапках. Под ногами певуче, по-особому бодро скрипит снег, а воздух искрится насквозь — все это красиво, и красота эта замечается даже на фронте. Однако трескучие морозы и метели основательно осложнили боевую работу и жизнь дивизиона. Правда, всем выдали овчинные полушубки, валенки, шапки-ушанки, теплое белье, но разве спасешься на открытой зенитной площадке от пронизывающего насквозь, режущего ветра! А снежные заносы… Бойцам впереди идущего бронепоезда приходилось долгие часы лопатами расчищать путь, и лишь после этого второй может выдвинуться к переднему краю.

Ломай не ломай голову, нужен снегоочиститель. Да где его взять?! Выход один: сделать собственными руками. И конечно, в наикратчайший срок. Каких только предложений не было! В конце концов остановились на подвесной — по ширине железнодорожного полотна — лопате наподобие лемеха, который должен был загребать снег и сбрасывать его в стороны. Конструкция, как говорится, не бог весть какая сложная, в заводских или даже мало-мальски сносных условиях осуществить ее в металле не представляло особого труда. А у нас? Какие у нас условия, если мы воюем и живем в полном смысле слова на колесах? На выручку пришли рабочие из депо Бологое и Окуловки. В Бологое отковали лемех, в Окуловке его обработали. А приспособления для подвешивания сделали у себя в походной мастерской. Собранный снегоочиститель решили испытать на флагманском бронепоезде из уважения к деятельно помогавшему нам командиру. Флагманским командовал недавно принятый нами в партию старший лейтенант, тот самый Саша, которому передал меня «из рук в руки» на Белорусском вокзале в Москве охранник. С того дня Саша возмужал, стал собраннее. Как-то на партийном собрании, ему товарищи указали на чрезмерную порой требовательность к подчиненным.

— Так я требую не больше, чем с самого себя. У меня весь бронепоезд как и я — комсомольцы, — значит все мы одной семьи братья и должны к делу относиться одинаково, но есть еще у некоторых слабость — иногда нарушать воинский порядок. А ведь мы воюем с жестоким врагом. Здесь нужно воинское умение, нужна дисциплина, ненависть к врагу и любовь к своей Родине, бесстрашие и умение бить врага в жестоких боях. Этого я добиваюсь.

Сам он лучший стрелок в части из всех видов оружия. Уставы и наставления знает в совершенстве и строго выполняет. В самый жестокий мороз не боится вываляться в снегу.

Любил стать во весь рост во время движения бронепоезда к переднему краю, широко расставив ноги, с биноклем в руках, вглядываясь во все, всматриваясь, ощущая ветер, погоду. И доказывал, что этот визуальный обзор и чувство погоды обеспечивают ему наиболее полные данные по стрельбе. Командиром дивизиона бронепоездов такой «способ визуального обзора» был категорически запрещен, и поэтому он пользовался этим методом только во время отсутствия командира части, когда тот находился на наземном наблюдательном пункте непосредственно у Волхова и оттуда управлял огнем, и тогда данные по стрельбе, принимаемые из наземного КП, неслись из рубки «флагманского» четким и всегда каким-то радостным голосом командира бронепоезда.

Личный состав гордился своим командиром за его воинское умение, за его бесстрашие, его какую-то особую ненависть к врагу. «Он вроде насмехается над врагом, когда ведет огонь, знает, что раз прицелился, то обязательно попадет и уничтожит его» — так о Саше говорили его подчиненные. И при одном возгласе командира первого «разговорчики», произнесенном на занятиях или совещаниях, воцарялась мертвая тишина.

Снегоочиститель установили на контрольную бронеплощадку, где находилась и «конструкторы» и «изготовители». Иван Алексеевич медленно тронул состав с места — лемех дернулся, и вот уже вздыбленный им снег «покатился» с наклонной металлической поверхности вбок. Работает!.. Машинист паровоза немного прибавил скорость — лемех все также исправно разгребал и отбрасывал снег.

— Вот здорово!.. Да обернись же! — кто-то схватил меня за рукав полушубка.

Я и верила и не верила своим глазам: путь за нами был расчищен, и туда, назад, к стоянке бронепоездов, стремительно неслись черные стрелы рельсов.

Взмахом руки комиссар приказал всем лечь на платформу, и это было сделано вовремя: поезд двигался теперь с нормальной скоростью, а на колючем ветру люди могли пострадать не меньше, чем если бы попали под огонь. Но, честное слово, захлестнутые радостью, мы не замечали ни ветра, ни холода: наш снегоочиститель, повинуясь ритму движения паровоза, то замедлявшего, то ускорявшего свой бег, исправно выполнял «дворницкую» работу, а это означало, что никакая пурга, никакие метели отныне бронепоезду не помеха. Золотые руки рабочих… Держат ли они винтовку, нажимают ли на гашетку пулемета, плавят ли металл, орудуют ли отбойным молотком в шахте, — поистине, нет ничего неодолимого для наших рабочих, для ленинской рабочей гвардии, — невольно думалось мне, глядя на работу снегоочистителя, сделанного в фронтовых условиях.

Бронепоезд между тем мягко замедлил ход, остановился, лопату-лемех перевесили на противоположный конец состава — и мы двинулись в обратный путь.

Не скажу, что перевешивать лемех было легко. Куда там! Руки пристывали к металлу, а надень рукавицы, — семь потов сойдет, да так ничего путного и не выйдет.

Впрочем, нам вообще ничто не давалось легко: железнодорожные ветки в лесу, по мере продвижения к новым огневым позициям, мы прокладывали через болота, под обстрелом противника, теряя боевых товарищей. Едва научившись валить деревья и тесать бревна, принялись сооружать дома в лесу, а стояла уже глубокая осень, небо не просыхало, ну и естественно, мы тоже понатерпелись всякого. Шла жестокая война.


О Волховском фронте немало написано страниц, и в любой из них сказано о дорогах этого фронта. Топкие болота и трясины, а двигаться надо и не просто передвигаться, а воевать. Дороги вымощены настилом из жердей, и езда по ним о, как тяжела! Но сделать их еще тяжелее.

В этой титанической работе участвуют не только «боевые трудяги» саперы, но и представители всех воинских частей и иногда привлекается прифронтовое гражданское население — только такое единство усилий помогло проложить хоть эти дороги, что давало возможность кое-как двигаться машинам и боевой технике.

Танковые части продвигались по своим «дорогам». И до чего же им было трудно, и какое горячее сочувствие они вызывали в наших сердцах, хотя для танков вроде непроходимых дорог нет, но здесь и они с трудом вытягивались из топи.

Мы их видели на марше, и не раз, а вот каково им в атаке на этих дорогах! В один из боевых выездов наш бронедивизион поддерживал наступление пехоты и танков. Наконец-то увидим танковый бой!

Все мы были близки к танкистам, входили в танковый род войск, носили танковую форму и воевали на танках, только установленных на железнодорожных броневых площадках. И, конечно же, мечтали воевать на настоящих танках.

Моя мечта служить в танковых частях не покидала меня с момента работы над броней еще в гражданских условиях, и потому я по-особому отнеслась к совместным действиям с танкистами в этом бою.

Мы выехали на огневые позиции, когда ночная мгла окутывала все вокруг и перемещалась, уступая место рассвету.

Только машинист включил стоп-кран, как огонь из всех наших орудий понесся в сторону противника, а вслед за нами повела огонь артиллерийская бригада, расположенная по соседству. Командный пункт флагманского бронепоезда лихорадочно плясал, звенела в гуле снарядов броня. Мы изъяснялись только мимикой и, не отрываясь, наблюдали за полем боя, одновременно поддерживая связь со всеми своими подразделениями. И тут словно видение — мы увидали в стереотрубе неподвижный наш «КВ». Царь танков — огромный, мощный, он стоял на этой ничейной полосе застывший, беспомощный, молчала и его пушка.

Все взывало о помощи. Надо бежать к танку, что-то делать, но выручить, спасти — иначе нельзя! Танк стоит как обреченный, фашисты расстреляют его в упор, и он погибнет на наших глазах.

И тут, словно почувствовав наши переживания, по рупорам донеслись новые данные стрельбы. Огонь орудий был перенесен на прикрытие нашего танка. Команды поступали из наземного наблюдательного пункта.

Враг ответил сильным артиллерийским огнем. Стоило же чуть приоткрыться люку башни танка как градом ударяли вражеские пулеметные очереди. Стало понятно — фашисты хотят, что называется, захватить наш танк живьем.

В это раннее утро шел мелкий упорный дождь, в воздухе, казалось, висела чистая муть. В низине над лугом и болотом паутиной стелился, все время сгущаясь, туман. Над Волховом лежала белая пелена, и с противоположного берега — со стороны противника — видимость была явно плохой, однако танк им все же виден был, и пулеметные очереди ложились довольно кучно вокруг него.

Все внутри твердило: надо идти на помощь экипажу.

Но командир на наши просьбы разрешить подобраться к танку жестко ответил:

— Занимайтесь своим делом.

И тут мы заметили, — кто-то все же перемещается по болоту, ползет, катится, словно колобок, с пригорка, подбирается к танку.

Именно в этот момент прямым попаданием разбило контрольную площадку бронепоезда. Пришлось немедленно бежать туда. А мысли о судьбе танка и его экипажа не покидают.

Снаряды несутся, свистят над головой, каждый раз приходится падать, увертываться и снова бежать. Наконец — вот она — факелом горящая площадка. Быстро отцепили ее и толкнули, пусть катится поближе к противнику, подальше от бронепоезда.

Огонь со стороны противника ослаб. Утешились, считают, что горит весь бронепоезд. Хорошо!

— Нам тилькы цього и бракувало, — произносит один из солдат.

И мы снова бежим не столько от опасности обстрела — судьба танка теперь над всем. На КП прильнули к стереотрубе как раз в тот момент, когда воин уже дополз до танка, по корме подобрался к люку и моментально скрылся в нем. В тот же миг к танку понеслись пулеметные очереди со стороны противника. Продолжался и артиллерийский огонь, а мы ликовали. Все покрыты копотью, потом, еще не улеглось волнение от пережитого вражеского обстрела, от снарядов, рвущихся рядом. Но радость пришла: какая-то помощь танковому экипажу оказана. Тут же разнеслась весть: к экипажу подобрался капитан — заместитель командира танкового батальона.

Вскоре танк начал делать какие-то рывки и, наконец:

— Движется! — чуть не прыгая от радости, кричали все, хотя никто этих выкриков в грохоте и вое снарядов не слышал. Танк двигался задним ходом, плавно, медленно.

Как потом выяснилось, капитан, забравшись в машину, вместе с командиром орудия (единственным из экипажа не пострадавшим) освободили место механика-водителя, положили его, убитого прямым попаданием, в боевое отделение.

Капитан сам сел за рычаги и повел танк к своим.

Командир дивизиона повторил приказ усилить огонь, одновременно усилила огонь и артиллерийская бригада — все орудийные расчеты надежно прикрывали танк, помогали выходу его из опасной зоны. Противник вел сильнейший ответный огонь: фонтаны грязи вздымались вокруг, маскируя наш «КВ», и он, словно заколдованный, шел сквозь грязный туман, сквозь огневую завесу шел к своим.

Вот-вот он будет спасен, и вдруг сердце сжалось — танк дернулся в сторону и замер.

Неужели прямое попадание? Нет, в это не хочется верить. Может, гусеницу порвало?

— Старшине Лобанову с двумя ремонтниками к танку! — раздается голос командира дивизиона. Он строг и взволнован.

Команда слышна всем, и нервы напряжены до предела. Каждая минута кажется вечностью. Наконец танк снова ожил.

Бой идет — идет дуэль за наш «КВ». Стрельба не прекращается с обеих сторон. Туман смешался с дымом, гул снарядов непрерывен, взрывы так часты, что кажется — вся эта местность поднялась ввысь в виде жидкого месива.

Наконец танк снова ожил. Ползет к роще, еще один рывок и он будет скрыт деревьями. И снова остановка. Оказалось, как потом рассказал Лобанов, прямое попадание в ленивец.

Капитан приказал вынести раненых: убитого механика-водителя. Сам последним спрыгнул на землю.

Нам на КП казалось, что все наконец благополучно завершилось.

Прекратив наблюдение, радовались спасению танка и экипажа — ведь он на нашей земле.

И именно в этот момент рядом с танком замертво упал капитан — шальной осколок попал в правый висок.

Гибель капитана, который шел на помощь экипажу, — шел навстречу самым тяжелым испытаниям на войне и победил — он вывел танк из-под носа противника, спас товарищей и, победив, сам погиб… По-особому глубоко всех нас тронула эта утрата.

Танкисты хоронили своего боевого товарища после боя. На похоронах присутствовали многие воины. Боль комом стояла в груди, слезами облегчить бы эту горечь, а их нет, есть глубокая обида и ненависть к врагу.

— …Воспитанник детского дома, научный работник — физик, в первые дни войны он добровольно ушел на фронт. Прощай, мой боевой друг Мыкола, — слышу я эти слова, а перед глазами все еще эта ничейная полоса, наш «КВ» и ползущий на помощь к нему человек — спаситель экипажа. И вдруг будто стрелой меня пронзило: Мыкола! Воспитанник детского дома!

Я быстро пробралась сквозь ряды строя, ничего не замечая. «Надо увидеть, посмотреть!»

«Он, он», — твердило все внутри.

Я всматриваюсь в это, еще молодое лицо воскового цвета. Закрыты глаза, навечно застыли уста, — и вижу того, нашего Мыколу, всегда улыбающегося, круглолицего, розовощекого мальчугана и будто даже слышу: «Я эту физику больше всех других предметов учу, но не судьба мне ее сдать…»

— Нет, — твердит все во мне, — ты сдал эту физику и сдал на высшем уровне! Ты победил смерть, спасая товарищей, борясь с врагом!

Я стою около, руки сжаты до боли, и уста как молитву твердят:

— Отомстить! Отомстить!

— …Капитан был хорошим товарищем, в бою всегда впереди.

— Он отмечен правительственными наградами, — я слышу эти слова и вижу родное, близкое мне лицо, вижу члена нашей большой семьи Дома рабочего подростка, вижу нашего Мыколу.

Все скорбели, хороня боевого товарища, я же хоронила и брата.

Не успели перевести дух, как переправившиеся через Волхов разведчики обнаружили новые огневые точки врага, и от двух захваченных «языков» мы узнали, что поблизости, на одной из станций, гитлеровцы развернули большие материальные склады, там скопились эшелоны с только что прибывшими из Германии войсками и воинским снаряжением, все пути забиты вагонами с боеприпасами. Судя по всему, здесь у врагов была крупная база снабжения.

Надо было уничтожить все это. Но как? Узнав, что станция эта для наших пушек недосягаема, разведчики попросили командира дивизиона разрешить им в честь наступающего праздника Октябрьской революции, пробраться туда и подорвать эшелоны гранатами.

— Нет, здесь надо действовать по-другому, — сказал командир. — Достать эту станцию сильным артиллерийским огнем. А это можно лишь в том случае, если нам удастся нарастить железнодорожное полотно и увеличить прицельную дальность огня.

— Сделаем, товарищ командир!

Как на зло, все на этом участке и далеко окрест было выжжено дотла, к тому же пристреляно артиллерией противника. Так что работать предстояло на открытой, ничем не защищенной местности. Выстроив дивизион, командир, в виду особой опасности задания, предупредил:

— Приказом назначать людей не буду. Кто пойдет добровольцем на это дело, сделайте шаг вперед.

И весь дивизион, как один человек, сделал этот решающий шаг.

Мы отобрали двенадцать бойцов. Среди них был и старший машинист Иван Алексеевич. Работали под прикрытием артиллерии, по ночам. По мере наращивания пути усилился артиллерийский обстрел и с вражеской стороны. У нас появились раненые, осколки настигли и Ивана Алексеевича. «Как же вы тут без меня?» — отвечал он на уговоры уйти в медсанбат и, перевязавшись, снова занял свое место. Никто не дрогнул, не спасовал.

Приближалось седьмое ноября, и мы спешили уложить последние метры рельсов.

В канун праздника немецкие самолеты жестоко бомбили район, в котором действовал наш дивизион, но нам удалось целыми и невредимыми выдвинуться по продленной ветке на новый рубеж.

— Город Ленина в блокаде, — услышали мы голос нашего командира. — Там гибнут дети, женщины, старики… Гибнут от обстрелов и бомб, от голода и холода… Отомстим за это врагу! Огонь!

Прогремел мощный залп, за ним — второй, третий, лавина огня устремилась в стан противника.

— Смотрите! — комиссар впился глазами в трепещущий вдалеке на ветру алый стяг.

Надо ли говорить, какие чувства владели нами! Там, в захваченном фашистами селении, какой-то смельчак в честь великого революционного праздника с риском для жизни поднял красный флаг — призыв к борьбе, к победе.

— Смерть фашистам! За нашу Советскую Родину!..

На орудийных стволах погорела краска, пороховые газы заполнили боевые отделения, дышать нечем. Но пушки продолжали стрелять, и если падал наводчик, его заменял заряжающий… С яростью, с ожесточением дрались все: от командира до ремонтников. Таких мощных огневых налетов, как этот, Октябрьский, наш бронедивизион еще не знал. Мы хорошо встретили праздник!

Вражеская артиллерия спохватилась, но поздно: мы уже успели отойти в укрытие, а там, на станции, все полыхало, и долго еще рвались снаряды, довершая начатое советскими бронепоездами.

Мы возвращались после этого боевого налета на базу в приподнятом настроении. Не доезжая километра полтора, машинист затормозил состав: казалось, не туда попали. Вокруг все было изрыто воронками, пахло гарью, вверх тянулись болотные испарения и только всмотревшись сквозь них, разглядели нашу «рощу» — базу дивизиона, она стояла не тронутая, а вокруг все было выжжено.

— Вначале думал, пройдут, не заметив нас, но вскоре понял, что мы обнаружены, и тут же открыли огонь со всех зенитных установок, пулеметов, винтовок, — докладывал командиру дивизиона дежурный офицер штаба, а Косоротиков бросился к платформе, где монтировался пулемет ДШК и вел удивительно меткий огонь, — этот факт старший лейтенант выделил особо.

В штаб к командиру вызвали Косоротикова. Вначале он стоял по стойке «смирно», на вопросы отвечал сбивчиво, волновался, а затем, увлекшись, забыв о воинском ритуале, осмелел и начал:

— Понимаете, я увидел его, летит прямо на нас, вначале вроде ноги даже пошатнулись, а потому думаю, нет, этому не бывать, и вспомнил про ДШК, что устанавливали, я прямо к нему, к родимому, а тут, смотрю, боец Юртаев: «Подмогни, говорю, дружок». И знаете, увидел я тот вражеский самолет прямо в перекрестье, будто надо мной, чуть бы он замешкался, так я бы его насквозь, а вот упреждение куда дать, не мог никак уразуметь, думал вперед подастся, а он, анафема на его голову, ушел назад. Вот оно как получилось, — закончил свой доклад Косоротиков, которого командир выслушал с еле сдерживаемой улыбкой.

Но главное чувствовалось, что боец освободился от сковывающего его груза, победил страх, почувствовал свою силу над врагом, понял, что она в его трудовых крестьянских руках, в любви внутренней, непоказной к отечеству и эта сила должна сейчас быть направлена на борьбу с фашистом.

Перед командиром стоял русский солдат, в котором жило чувство свободы, смелости в борьбе с врагами.

— Как это значительно для победы, — радовался комиссар. — Ведь Косоротиковых, мирных людей, не помышлявших о войне, в нашей армии было немало. И если это множество бойцов рассеяло, перебороло страх, почувствовало свою силу над врагом, то это бессомненно ускорит победу. Только эту силу теперь надо умело направлять в бою.

Вскоре Косоротиков попросился в боевой расчет.

— Теперь я почувствовал, — сказал он, — как надо бить врага, чтобы защищать нашу землю.

Бывший крестьянин Косоротиков из Смоленщины имел большую семью, всегда работал, трудился, и как он сказал на политзанятиях, «чтобы прокормить семью». Косоротиков, который в армии не мог привыкнуть к тому, что выданные ему яловые сапоги надо надевать повседневно, ведь в прошлой жизни лапти были основной обувкой, а сапоги надевались только в праздник.

Косоротиков, который до Советской власти хлебом сыт не был и до сих пор во время еды тщательно собирал крошки, чтобы не единая не пропала, и в рот их отправлял, даже когда был сыт. А байковые портянки и новое белье «ужо бабе отвезу, как немца прогоним», — говорил он.

Казалось, что Косоротиков дальше своих маленьких личных интересов ничего не видел.

Нет, он на фронтах не завоевывал Советскую власть, он не был активным строителем ее, он был просто русский советский человек. И в нем от предков его заложено было свободолюбие, любовь к своей Родине и к своей земле.

И вот он, мирный от природы человек, поборов страх, рожденный внезапной войной, стоит перед своим командиром, готовый драться, отдать жизнь, но защитить свою Родину в этой жестокой схватке с врагом.

— Ты обрати внимание, — взволнованно говорил комиссар, — чем дальше мы уходим в войну, тем крепче мы становимся, моральная сила нашей армии и тыла все больше возрастает. Разве можно победить такой народ?!


Круглая, каменной кладки, башня стояла у самой линии железной дороги, бегущей от Москвы до Ленинграда. Когда-то окрашенная в веселый желтый цвет, а теперь почерневшая от дыма и пыли, от взрывов, слинявшая под дождями, покрытая бурыми подтеками, побитая осколками снарядов и пулями, башня словно оплакивала свое прошлое. Ее оконные проемы были наглухо заложены кирпичами. Казалось, там, внутри, все мертво. Но нет, башня жила! На земляном полу чуть скособочилась пылавшая жаром «буржуйка», да разве под силу ей было обогреть настывшее помещение! Дощатая, в щелях, дверь то и дело отворялась, и с улицы врывался порыв холодного ветра, заставлявший вздрагивать язычки огня под закопченным, склеенным куском газетной бумаги, стеклом восьмилинейной лампы, бросавшей желтый полукруг на шаткий столик с полевым и селекторным телефонами.

Днем и ночью, в метель и в стужу, дежурили в этой башне диспетчеры — пожилой мужчина в шапке-ушанке с алой звездочкой («командир один подарил, хорош был человек, не знаю, жив ли, нет ли»), в изрядно поношенной стеганке и молоденькая девушка, вернее, девочка, тоже в ватнике, в грубых мужских башмаках, с двумя короткими косичками, туго перевязанными узкими желтыми ленточками и то и дело падавшей на глаза каштановой челкой. Возвращаясь с боевого задания, мы часто останавливались возле диспетчерской, чтобы связаться с депо и договориться о ремонте.

— Калиныч! — кричала в трубку девочка-диспетчер. — Слушайте, с вами хочет поговорить Борис Павлович.

«Калиныч» был диспетчер в Бологое, а «Борисом Павловичем» называли по телефону наш бронедивизион.

Диспетчеры — быстрая, сообразительная девушка и никогда не терявший присутствия духа пожилой мужчина — были первыми, кто нас встречал и провожал, кто посылал добрые слова вдогонку и прощальный взмах руки: «Ждем живыми и невредимыми!.. Удачи вам!..» Когда бы ни появлялся «Борис Павлович», эти двое в любой час суток и при любых обстоятельствах находились на своем посту в башне. Здесь же, на узком топчане, спали по очереди, если выдавался час-другой, тут же и ели наскоро, сварив в котелке перемерзшую картошку. «Собрал вот ее невыкопанную, промерзла, правда, но ничего, сладит, приятно». Запивали картошку крутым кипятком.

Бомбежка…

И сколько бы раз не повторялась эта «охота за жизнью» вражеской авиации, к ней не привыкнешь. Если ты не прячешься от шальных осколков, от прямого попадания, то есть сила необходимости, есть сила долга, которые подавляют инстинкт самосохранения. Такая сила рождается в минуты смертельной опасности, нависшей над народным добром, над своими людьми. Тогда чувство страха отступает перед взрывом энергии, перед порывом к действию.

В тот день, после очередного огневого налета, бронепоезда бесшумно возвращались «домой». Свинцовое небо, казалось, прижимало, давило своей тяжестью. Изморозь густо покрыла стволы пушек и пулеметов, бронированные площадки и стенки паровоза. И вот из этой низкой облачности внезапно вынырнули самолеты противника, мы услышали их гул одновременно с воем падающих бомб.

Сколько было вражеских самолетов — трудно сказать. Бомбы, казалось, падали со всех сторон, хотя враг был встречен сильным огнем наших зениток. Одновременно стреляли несколько десятков пулеметов бронепоездов. Треск пулеметных очередей, свист снарядов и бомб, рев пикирующих самолетов, взрывы бомб, и неизвестно где они рвутся и где их нет, крики, стоны, пожары, и среди этого хаоса, где, казалось, земля, словно смерч на море, возмущенно взрывалась и стонала, где с неистовой силой взлетали бревна и шпалы, камни и щебень, дым и пыль, — вот в этом кромешном, страшном аду вихрем носилась девочка-диспетчер с непокрытой головой с двумя короткими косичками, перевязанными желтыми узкими ленточками от конфетной коробки мирного времени.

Короткие каштанового цвета волосы падали все время на глаза, словно пытались закрыть эту картину ужаса, а она отбрасывала их рукой и то мелькнет, то вновь исчезнет, будто и не замечая опасности.

А выстрелы гремят, бомбы падают, рвутся.

А где же она, эта девочка-воин?

Вот она добежала сюда, перевела стрелку бронепоездам на выход со станции и тут же, то падая, то поднимаясь, снова бежит.

«Куда же ты, дите, — ведь там горит пакгауз, горит состав, земля горит!»

А она бежит, на путях еще два воинских эшелона. Надо спасти. И только она знает, куда какую надо стрелку перевести, чтобы их выпустить со станции.

Вот она уже у диспетчерского аппарата, глотая горькие слезы, сообщает сведения на соседнюю станцию о выходе эшелона.

Она не остается в диспетчерской, — ведь налет еще не кончился. Если не предусмотреть, не обеспечить отправку эшелонов, составов, погибнут люди, погибнет военное имущество. И прикрываясь ладонью, пригнувшись, стараясь стать еще меньше, незаметнее, она опять нырнула в ад.

Чувство ответственности за судьбы людей, за судьбу своей Родины носит ее на крыльях смелости, придает ей отвагу, придает ей силы, парализует страх, превращает эту девочку в истового воина.

Потом, позднее, когда все улеглось, я долго размышляла об этой девушке. В ней не было ничего особенного. Ничто не говорило о тех свойствах ее натуры, которые с неожиданной силой проявились в ту адову бомбежку. Обычная девочка. Бойцы и командиры ласково называли ее Тусенькой. И только капитан, командир флагманского, называл девочку эту Тасей и на вы.

Тасей она представилась и нам с комиссаром. Показала остатки их разбомбленного дома, от которого сохранилась только труба от печки да один угол. Там висело красивое панно: «Это мама вышивала, и я не могу его снять…»

Для Таси этот дом, пусть разрушенный, как бы стал памятником ее погибшей здесь при бомбежке матери. «А папа наш убит в первые дни войны, под Ленинградом».

Тася говорит, что живет теперь в доме Кузьмы Ивановича, старшего диспетчера, но мы знаем, что она туда почти и не заглядывает, диспетчерская — вот где теперь ее родной дом.

— А немец висит над нами и днем и ночью, — и она с трудом переводит дыхание.

В обычной обстановке девочка-школьница и только. А здесь, в диспетчерской прифронтовой полосы, — настоящий воин, только что не в форме и не при оружии.

Личное горе уже не вызывает слез. Закаменело сердце. И только тогда отворила его радость, когда с соседней станции сообщили, что два немецких самолета, подбитые зенитчиками «Бориса Павловича», с хвостами дыма и пламени упали неподалеку от расположения противника. Вот когда глаза Таси вспыхнули, загорелись:

— Ушли, потеряли два самолета!

— И не повредили ни одного воинского эшелона, это блеск, — договорил за Тасю командир зенитного орудия.

— Это вы, Тасенька, своими подвигами удесятерили силы, смелость и отвагу наших бойцов и командиров, — к ней подошел Саша и крепко пожал маленькую обветренную руку.

Тася смутилась:

— Что вы, товарищ командир, я ведь только стрелки переводила…

Не будь этого «только», подумалось мне, неизвестно, чем бы закончился пятьсот пятидесятый боевой выезд нашего «Бориса Павловича».

Глава пятая

Бывает ведь так: решается жизненно важный вопрос, о нем бы, казалось, и думать, а мысли вдруг поворачиваются на другое.

Направляюсь на новый фронт, в новую часть, чувствую себя тревожно, и вдруг одолели слова знакомой с детства песни:

Верба, верба,

де ты росла,

чому твое

листячко

вода однесла.

Я не вникаю в смысл слов, повторяю их про себя, а перед глазами широкая голубая блестящая солнцем, то темная, звездная и такая близкая сердцу, радостная, щедрая моя река детства. Я ощущаю ласковое прикосновение ее воды, вижу бисерные фонтаны брызг, слышу радостные вопли и крики моих сверстников, вдыхаю особые запахи зеленых ив, тополей, что раскинулись по берегам красавца Буга.

Я сижу, как и многие другие, ожидаю оформление документов в новую воинскую часть — на Первый Украинский фронт, а мысли устремились бурным потоком гуда, где украинские хатки утопают в яблоневом цвету, где на солнце румянятся, алеют щедро черешни и вишни, висящие сережками, то по два, то по четыре и более в одном гнезде, и манят к себе и необыкновенны на вкус. А косточки для ребят, пожалуй, главное здесь — зажмешь эту влажную косточку между большим и указательным пальцами, зажмуришь левый глаз, и летит твой «земной шар»… Сколько радости, а иногда и слез по этой причине. Все стало сейчас здесь, рядом.

И узкая тропка, что вьется, словно лента, в густой траве, и запах мяты, злаков, а кругом маячат, улыбаются ромашки с маленьким солнцем, окаймленным белыми лепестками, и одуванчики здесь же. Сколько радости они доставляют детям, а труда взрослым. То светлячком золотистым, то шариком пышным обернется — дунешь, летят пушинки по воздуху, несутся по полям и лесам, чтобы снова осесть на землю, и светлячком золотистым прорасти. Тут и многожилистый темно-зеленый подорожник — главный исцелитель всяких порезов, его трудно оторвать от матери-земли, он держится, словно боясь потерять свою силу, и пусть топчут его, а он все же растет, выпуская свои листки, но глубоко пряча корень в земле.

Вот эта-то тропка и ведет в золотые просторы полей, где нежным звоном шепчутся налитые колосья. И мы, «малявки», собираем эти колоски, вяжем снопики и несем в наш большой дом, где вместе с мамой Верой Александровной на жерновах мелем вручную муку, чтобы хлеб испечь. И до чего же вкусен этот небольшой кусок хлеба, добытый твоими руками!

И все это ощущается, видится, слышится, и мысли неудержимо летят туда, откуда жизнь началась. Здесь и детский дом, и школа, и Дом рабочего подростка…

— Вот, знакомьтесь, начальник штаба корпуса, куда вы направляетесь.

Вскакиваю по-военному и, видимо, с отсутствующим взглядом, представляюсь.

— Вы так задумались глубоко, что даже жалко было вас вернуть к действительности, да вот начальник отдела…

И таким естественным и душевным было это обращение, что хотя и виновато, но благодарно посмотрела на полковника — грудь широкая, вся в орденах, глаза светят добротой.

— Добираться попутными машинами в часть вам будет нелегко. Сегодня туда уходит «виллис». На этой машине едет адъютант командира полка, куда вы направляетесь. С ним долго искать часть не будете, а во время наступления это очень вероятная ситуация.

И вот уже мчится машина в сторону фронта. Выехали в сумерки, и старшего лейтенанта не пришлось даже разглядеть. Но то, что ему пассажир особого удовольствия не доставил, чувствовалось в голосе, да и в отведенном месте слева, сзади водителя машины, где даже протянуть ноги было невозможно, так как вся машина завалена была запасными частями, военным имуществом, но не велика беда, больше всего меня тревожит недолгая стажировка в учебном центре на Кубинке.

«Надо вам знать современные танки и их эксплуатацию», — убеждал меня начальник управления кадров, когда я рвалась быстрее на фронт. И с какой благодарностью я вспоминаю сейчас эту учебу, где освоила технику, выучилась водить танки и приобрела некоторые навыки по их эксплуатации. И все прошло как будто бы успешно, но воевать предстоит в гвардейской части: как встретят меня бывалые танкисты?.. И вдруг старший лейтенант, вначале молчавший, начал свой разговор именно о войне и о танкистах:

— Между прочим, пугать вас не хочу, но война, я вам скажу, довольно страшная штука, а едем мы сейчас именно туда, где она гремит тысячами орудий, самолетов, танков и всеми другими видами вооружения.

И тем более в танковую часть едем и не в какую-нибудь, а в лучшую. Верно, Семен? — Спрашивал он у водителя машины.

— Верно, товарищ старший лейтенант. Уж куда лучше — в гвардейскую часть. На весь Союз прогремела в сообщениях Информбюро, — многозначительно произносит сержант.

А старший лейтенант видно решил окончательно «ошеломить» пассажира.

— Смело можно сказать, что красивее танкового боя, пожалуй, ничего не бывает. Вы только представьте картину. Еще не кончилась артиллерийская подготовка, а это, нужно вам сказать, канонада из сотен орудий — впереди еще горит земля и все, что на ней, а вслед за этим огненным валом из укрытий двинулись танки в бой и сразу на большой скорости. — В голосе старшего лейтенанта звучат покровительственные нотки бывалого воина, но меня это нисколько не задевает, я вся внимание.

— А машинка, надо вам сказать, не маленькая — смелая, гордая, ничего ей не помеха, все под себя подминает, причем делает это вроде не спеша, но довольно зримо и чувствительно: было, скажем, дерево — и нет его; был блиндаж, вражеский дзот — все подмято, все уничтожено. А ты, танкист, входишь в азарт боя — и все исчезает: и страх, и тяжесть; одно, во что всматриваются не только глаза, но весь ты — это цель, уничтожить ее — надо, уничтожить врага — одна мысль. И все напряжено, и губы сжаты до боли, и руки слились с рычагами, и ноги с педалями управления, а командир орудия одно целое с пушкой, с пулеметом, прицельными приборами.

Главный же регулятор в бою, знаете кто? Человеческое сердце. Да, да, именно оно. Это в нем вмещается вся сила любви к своей Родине и ненависти к врагу. Это от него идут импульсы к глазам — и они зорче видят, к рукам — и они четче и быстрее работают, и ноги — вернее действуют, нажимая на педали.

Нас тряхануло, я больно ударилась о борт «виллиса» — это сержант свернул с шоссе на проселочную, всю в ухабах и рытвинах, дорогу.

— Да, это надо понять и испытать надо, что значит в танке идти в бой, — продолжал просвещать меня старший лейтенант. — Скажем, вышел в открытое поле, первый твой враг — артиллерия противника. Тут не зевай, веди свой танк, что игрушку, извивайся змеей, под прямой не попадай. Вот как наш Коля Вершинин, ас и только!

— Да, парень настоящий! — не сдержал восхищенного возгласа водитель. — Помните? Его на прошлой неделе ремонтники прямо с поля боя на буксире притащили, а он чуть не плачет. «Ты же два вражеских «фердинанда» уничтожил, а сам ерундовое повреждение получил, чего же убиваешься?» — говорит ему командир ремонтного. А он: «Обидно, говорит, не так развернулся, а то бы Витька добил еще одного гада». — И пояснил мне, — Витька, это ихний командир орудия.

— Прими влево, Семен, — прервал сержанта старший лейтенант. — Видишь, самоходки пошли, обгони, не то потом не прорвемся.

— Да ведь тут поля и колосья, хоть и хиленькие, а все же хлеб, как по нему ехать? — забеспокоился сержант.

— Тогда объезжай справа, по гусеничному следу…

Старший лейтенант, следя за дорогой, не теряет основной нити своего разговора.

— Да что говорить, хвалиться не будем. Но танкисты это народ особый, самый дерзновенный и смелый. Только не думайте, что преувеличиваю: скажете и летчики смелые, это верно, но рассудите сами, танк цель большая, да и, конечно, менее поворотливая, чем, к примеру, самолет, и на земле его не только снаряд, но и пехота, и авиация достает.

— А противотанковые рвы, а надолбы, — вставляет водитель.

— И это верно, но, конечно, мы смекаем, как Коля говорит. Маневрируем, а, главное, уничтожаем смело все преграды и бьем фашистов не только оружием, давим не только гусеницами, но и сжигаем своими горячими танкистскими сердцами, — и, подумав, чем бы еще удивить пассажира, продолжал: — Конечно не потому, что мы уж очень злые. Как вы знаете, русский человек комара зря не обидит. Недавно был у нас такой случай.

И повел командир машины рассказ, как их часть форсированным маршем двигалась в соответствии с поставленной задачей. Путь лежал через рощи по полевым дорогам. Подъехали к одной поляне, и вдруг в небо поднялась туча воронья. Танки притормозили. Поляна оказалась усеянной трупами. Посмотрели, трупы вражеские, и, казалось, будто дышат, хотя по трупному запаху да я по всему виду, они лежали несколько дней.

— Здесь, видимо, фашисты драпмарш дали, — пояснил старший лейтенант, — и трупов убрать не успели, так поверите, мы пошли в обход этой поляны, хотя путь был значительно длиннее. Но не могли ехать по трупам, пусть даже вражеским, не могли. Представьте картину ужаса войны — тысяча черного воронья, трупный запах, — смерть, победно присутствующая здесь; рядом торжество природы — утреннее ясное солнце, тишина, поляна, окруженная лесом. Этот контраст был настолько вопиющим, что изнутри рвался крик: «Люди, остановите войну!» — и Володя, так звали старшего лейтенанта, с такой силой произнес эти слова, что я невольно вскочила со своего места, и снова ударилась головой о железный каркас тента, хорошо, что этого никто не заметил, а я, закусив губы, молча терпела боль.

— От таких картин злость кипит на высшем накале. Каждый из нас видит и желает только одного — быстрее уничтожить врага и не только на нашей земле, но и во всем мире, чтобы подобное никогда не повторилось.

Вот как широко мыслил этот офицер!

И я поинтересовалась, давно ли он воюет.

— Меня батя в первый же день войны на фронт проводил. Матери нет, умерла… Он мне был и за отца, и за мать… Гордился, что я учитель. Бывало, спросит: «Главное лицо в деревне раньше кто был?» И сам же ответит: «Поп и учитель». О попе нынче и толковать нечего, а учитель, он и сегодня главное лицо. Думал, плакать будет старик мой или удерживать, — уходил-то я, не ожидая вызова военкомата, — а он, ничего похожего «Зря себя под огонь не подставляй, Володя, но дерись так, чтоб врагу тошно стало». — И, подумав, старший лейтенант сказал твердо: — Злее надо воевать, и победим обязательно, раз отцы у нас такие…

После этих слов на какое-то время Володя замолк, видимо, нахлынули воспоминания о доме. Он долго молчал и я, уставшая от бессонницы, стала засыпать. Сквозь сон услышала:

— Да, так вот оно получается. Война, когда она вошла в твою жизнь и ежеминутно и ежечасно ставит тебя рядом со смертью, тут многое передумаешь, и мысли работают с быстротой молнии, ведь надо успеть и додумать и выводы сделать.

— Семен, включи первую, а то из этого болота не выберемся. Ты же видишь, туг лужок. Обрати внимание, ручей из лесу бежит. Вода, видать, ключевая. Эх, была не была, давайте освежимся. Правда, пять минут на фронте это иногда вечность, но освежиться все же надо.

Володя посмотрел на сержанта, тот его понял, тут же резко сбавил газ и подрулил к ручью. А вода, что кристалл, светилась, казалось, на всю глубину источника, хоть и прикрыт он был ветвями ивы, что словно расплетенные косы свисали над ним и плескались в его воде. Я рада была хоть немного поразмяться, да и освежиться… Набирала ладонями эту холодную чистую воду, пила ее, окунала лицо в ней, и усталость как рукой сняло.

Вскоре «виллис» снова мчался теперь уже по грейдеру и на полной скорости. Мы наверстывали потерянные минуты. Володя торопил сержанта, не прекращая, однако, разговора.

Ручеек, бегущий из источника, натолкнул его на философское мышление — и он пустился в суждения о том, что учитель никогда не должен повторяться, а всегда брать из жизни все новое, свежее и разумно преподать своим ученикам.

— А брать новое есть откуда. Жизнь наша, что этот нескончаемый ключевой источник, — чистая, могучая. До войны мы каждый день обновляли, создавали новую, прекрасную мирную яркую жизнь, а теперь… — И, не закончив фразу, Володя глубоко вздохнул, замолк, но вскоре, как бы спохватившись, снова заговорил. — Помнится, когда я еще учился в школе, учитель Микола Лаврентьевич жестоко наказывал нас за «разбойничьи игры» — так он называл мальчишечью войну «красных» и «белых», и при этом втолковывал: «Нельзя разжигать в себе, в человеке будущего, злость». А на войне, знаете, как нужна злость? Злость и ненависть к врагу. Без этого войны не выиграть.

— Послушать вас, товарищ старший лейтенант, можно подумать, вы злой человек, а кто из боя раненого командира вынес? — торопливо заговорил сержант, очевидно, опасаясь, что я могу плохо подумать о его командире.

— Это, Семен, совсем другое. К своему человеку сызмальства надо воспитывать любовь, что мы, учителя, и делали, а к врагу надо быть беспощадным. И вообще надо воспитывать беспощадность ко всему, что мешает нам строить новую жизнь, именно беспощадность… Стоп! — Он прислушался. — Кажется, пушки…

Мы останавливаемся, но слышим только гул идущих по шоссе машин, и этот непрерывный гул убаюкивает. Володя и тот замолчал. Веки отяжелели, а спать нельзя, да и неудобно.

— Семен, передохни, — решительно сказал Володя и поменялся местами с водителем машины. «Эх, посидеть бы мне сейчас за рулем, и тогда сна как не бывало», — подумала я, но вряд ли разрешит старший лейтенант, да и просить не буду. Терпеть — один выход. И я стараюсь смотреть широко открытыми глазами, а непокорные веки самовольничают, смыкаются — ведь ночь, а их, бессонных, немало прошло. Но вот машина пошла живее, а главное, Володя снова заговорил. Теперь уже о работе с ребятами, о труде преподавателя, и, оказывается — он уже два года успел поработать в школе по окончании института.

— Практика не ахти какая богатая, но на войне, поверите, все мысли и чувства обостряются, на все прошлое смотришь сквозь призму пережитого сейчас, и, оказывается, многое надо было делать по-иному, особенно в вопросах воспитания человека. Да и часто не по тем параметрам мы оценивали людей.

Интересно и правильно говорит старший лейтенант, только я бы внесла уточнение. «Не по всем параметрам» оценивали людей. По ассоциации вспомнила: как-то накануне убытия на фронт, я встретила знакомого инженера и крайне удивилась тому, что он не в армии. Помнилось, он всегда ратовал за воспитание в молодежи военно-патриотических чувств, особенно в период финских событий 1939 года и при этом всех заверял: «Я бы сам пошел добровольцем, да вот работа…» Всем казалось это естественным, хотя работал он на таком месте, где вполне был заменим. А тут, встретив меня, в самую тяжелую годину жизни нашего народа, он сугубо конфиденциально, но с торжеством, которого лицо его не скрывало, сообщил:

— Ты знаешь, на меня оформили броню, и я остаюсь здесь, надеюсь, мы сможем с тобой теперь встречаться, — многозначительно заявил он.

Прошло время в грохоте канонады, в огне борьбы, но чувство омерзения к этому инженеру только усиливалось. Вот почему мне был понятен рассказ Володи о некоторых «студентах», его бывших однокашниках.

— …Что учились больше для того, чтобы красоваться на доске отличников, а не для глубоких знаний во имя общего народного дела.

Сейчас, когда идет такое сражение и человек, особенно на фронте, подвергается самым жестоким испытаниям, причем со скоростью полета снаряда, они, эти «студентики», обнажаются, как под рентгеном, и, оказывается, в жизни они не заслуживают доски отличника. У них нет элементарной гражданственности.

— Что же выходит? — спрашивал Володя. — Надо, чтобы успеваемость не была самоцелью, а соединялась с гражданственностью, была во имя любви к народу, тогда человек будет активным строителем нового общества и настоящим защитником своей родины.

Ночь лунная. Светло. Мне хорошо виден профиль Володи: высокий лоб, прямой нос, четко очерченный рот, волевой подбородок и при этом пухлые мальчишеские губы. Из-под пилотки выбивается клок русых волос, Володя — который раз — снимает пилотку, подбирает волосы, а «чуб непокорный» снова выбивается, — мне показалось это своеобразным кокетством с его стороны, мальчишеством. Но нет, в нем не мальчишество, а молодость, думающая, энергичная.

Видимо, в этом старшем лейтенанте родом из Черниговщины живут традиции людей, жизнь которых связана с землей, с природой, где во все надо всматриваться, все учитывать, сопоставлять и трудиться. Он, как его отец, дед и прадед, что искали путь к высоким урожаям, тоже ищет, только уже в мире мышления, — он тоже думает, анализирует, отбирает пути, как растить, воспитывать советского человека, чтобы получить хорошие всходы — чтобы в жизнь вступали люди достойные своей великой эпохи.

— Чтобы на проверку — при испытании огнем и кровью — были бы настоящими защитниками своего народа, своей родины.

Резкий толчок — машина угодила в воронку.

— Не ушиблись? — обернулся ко мне Володя и сменил тему разговора. Стал рассказывать, как он из пехоты попал к танкистам. Несколько раз его взводу пришлось действовать вместе с ними.

— Ох и работенка в пехоте скажу я вам! Особенно, когда грязь, хотя и мороз не слаще. Правда, танк десантнику, что мать родная. Раз уже забрался на него, он тебя и от ветра прикроет, и от пуль и домчит тебя к вражеским траншеям, а это совсем не то, что своими ногами под пулями топать или на брюхе ползти. А уже когда спешился и пошел в рукопашную, — не выбираешь, где сухо, где грязь… То перебежками, то ползком, и все вперед и вперед, и шинель твоя вся до нитки промокла, в сапогах такое же, сам ты промок до костей… И, представьте, пошли у меня фурункулы, спасу нет! Даже неудобно, уж лучше бы ранение. Идет война, а меня, что же, в санбат, и с чем? К врачам, ясное дело, не ходил. Терпел. Заметил это командир танкового полка, с которым мы вместе действовали. Приметил, наверное, и мое рвение к танкам, уж больно нравится мне этот род войск… И предложил перейти. «У нас в машинах, говорит, сухо, авось пройдут твои болячки». Так и стал я танкистом и «болячки», представьте, прошли. Да вот ранение получил и временно после госпиталя адъютантом назначили. — Вдруг машина снова резко вильнула: заговорившись, Володя чуть не угодил в большую воронку. Обернулся, мол, как там попутчица? И, не услышав охов и ахов, продолжал как ни в чем не бывало: — До этого командовал я ротой. Экипаж танка, что одна семья, кровью связанная. Механик-водитель, что танк водит, — пояснил он мне, — поверите ли, меньше всего о себе думает: — «От того как я поведу танк, зависит жизнь всего экипажа, значит, врага надо уничтожать, чтобы жизнь эту сохранить, — не о себе, а об этом я всегда помню», — часто говаривал Вершинин. А фашистские снайперы, они, знаете куда метят? Прямиком в смотровую щель механика-водителя, а это чревато чем? Как только попал он в щель, танк, ясное дело, превращается, хоть и временно, но в неподвижную мишень. Однако наши ребята тоже не лыком шиты. Приедем, сами увидите, какие у нас ребята! Это, имейте в виду, люди особого склада — смелые, дерзкие в бою, немного, правда, грубоватые, но зато дружные, за товарища и в огонь и в воду, одним словом, танкисты!

Чувствуется, Володя рад-радехонек случаю поговорить со свежим человеком, а я с огромным интересом его слушаю. Вскоре мы обогнали колонну машин, прикрытых брезентом, — это «катюши». Старший лейтенант видел их в работе.

— Огненный шквал «катюш» ошеломляет. Такое чувство, будто это победный огонь. Мы, когда впервые увидели полет этой огненной стаи, обнимали друг друга, поздравляли. А посмотрели бы вы, какие орлы у «катюш» орудуют! Они отважно и гордо выполняют свои воинский долг. Все они подтянутые, высоко дисциплинированные и бесстрашные.

Чем дольше вслушивалась я в отрывочные рассказы Володи, тем больше убеждалась, старший лейтенант без памяти от танков, но больше всего он видимо влюблен в бесстрашных воинов, независимо от их рода войск.

Поток машин в сторону фронта увеличивается, а встречных почти нет. У обочины дороги — множество побитых пушек, танков и бронемашин, с крестами и свастикой. Получше бы рассмотреть да и хорошо бы пощупать руками разбитую вражескую технику…

— Вон видите, самоходное орудие, что ли, с короткоствольной пушкой… — показывает мне Володя. — Ох и покорежило! Здорово поработали наши!

Как и осенью сорок первого на Смоленщине, здесь тоже повсюду сиротливо смотрят в небо трубы сгоревших дотла домов.

— Представьте, сколько воюю, не могу привыкнуть к этому, — перехватив мой взгляд, вполголоса замечает Володя. — Всегда мне видится то, что было тут до прихода фашистов, — домашний очаг… Если выживу, после победы над врагом вернусь в школу, буду воспитывать в детях главную, основную черту гражданина социалистического общества — любовь к созиданию…

Молодец танкист! Вот и наш комиссар Степан Сидорович тоже так считает. Недаром же мы в самый разгар войны строили дома в лесу для тех, кто вернется после победы.

— А вы, товарищ старший лейтенант, оказывается, мечтатель, — невольно вырвалось у меня.

Володя, не выпуская руля, резко повернулся в мою сторону с восклицанием:

— Как это мечтатель? Нет, так и будет, дайте только войну закончить. Я, честно говоря, сам себя не узнаю, в мирные дни никогда так много не думал о воспитании нового поколения, как сейчас в эти грозные дни войны.

И заговорил о детях, заговорил увлеченно о необходимости воспитания трудолюбивых детей, любящих коллектив, но для этого необходимо развивать и чувство локтя товарища, и начинать взращивать эти качества с первых шагов, со школьной скамьи.

— Да что вы, не в подсказках, конечно, а в том, чтобы вовремя поддержать товарища, не восхищаться одиночками, а добиваться успеха всего коллектива, учитель должен руководить и помогать коллективу в этой работе. Помню в моей школе в третьем классе учился такой парняга по имени Гаврил, ребята прозывали его «Святой Гавриил». Ростом парнишка был невелик, а вот живот всегда как барабан.

«Ты чого в свое пузо напыхав», — приставали к нему ребята. А он посмотрит на живот большими печальными глазами и ответит со всей детской непосредственностью: «Бараболю». Смех вырывается в коридор, на улицу, и тут же другой озорник спрашивает: «А скильки ж ты бараболи з’идаешь». «Казанок», — следует ответ, и опять гогот, а Гаврил с обидой и в то же время с большой искренностью спросит, мол, чего же вы смеетесь, сколько бы не есть этой картошки, все равно получается так, что «тут е» — покажет на живот, «а тут нема» — покажет на горло.

Детям смех, развлечение, а взрослые ухмыляются и проходят мимо настоящего горя маленького Гаврила.

Сызмала надо вырабатывать в ребенке сочувствие к своему товарищу, и тогда воспитывается и чувство локтя. Как вот у нас на фронте. Тогда человек вырастет и морально более крепким и гордым, за ним будет коллектив стоять в добрых делах — как у нас, танкистов, — при этом Володя снова повернулся в мою сторону, мол, поняла ли я наконец, что значит чувство локтя. Вдруг взгляд Володи задержался на моих петлицах. — Странно, почему у вас танковые эмблемы? Извините, это неправильно, врачи, хоть и в танковых войсках, имеют свои эмблемы.

Именно в этот миг небо словно переломилось, упало на меня, я с молниеносной быстротой стала опускаться куда-то в пустоту…

Что это?! С трудом поворачиваю голову: машина наша на боку, все из нее вывалилось, вижу, упираясь руками в землю, пытается встать на ноги сержант. А где же старший лейтенант? Не знаю, какая сила подняла меня. На ватных ногах ковыляю к машине, меня опережает сержант. Володя лежит, руки его крепко сжимают баранку. Убит?! Вытаскиваем его, укладываем на землю — пульс есть. Значит, жив. Жив! Вот уже и глаза раскрыл, в них недоумение, он рывком встает на ноги.

— Что произошло?! Почему стоим?

— На мину наскочили, товарищ старший лейтенант, да, видать, легко отделались, — круглое веснушчатое лицо Семена с широко расставленными серыми глазами расплывается в счастливой улыбке. Он быстрыми движениями ощупывает себя, как бы желая убедиться: да, действительно, легко отделался.

И в самом деле нам повезло — все живы-здоровы, если не считать легкой контузии и ушибов, а вот «виллис» наш имеет весьма плачевный вид: отлетели обе дверцы, разбито одно из передних колес.

В голове гудит, руки будто и не твои, но прислушиваться к себе некогда. Не сразу, но все же подняли машину, сменили колесо, из запасной канистры залили горючим бак. Можно ехать. Сержант забирается на свое сиденье, но… левая его рука отказывается сгибаться. Володе за руль нельзя, его пошатывает. Сбрасываю шинель, вывожу «виллис» на дорогу. Володя при этом словно замер, так и остался стоять, не усаживаясь в машину.

— Надо же, — горестно охал он. — И вовсе вы не врач, товарищ инженер-капитан, и к тому же воевали! Тьфу ты, ерунда какая… Дурак я безмозглый… — И он принялся ругать себя, причитывать — «опозорился на всю жизнь»: мало того что не разглядел, кто я, еще и умудрился на мину наскочить.

Наконец он все же сел в машину в качестве пассажира, но когда мы приблизились к роще, где, по предположениям Володи, должен был находиться штаб полка, он вопреки всем моим уговорам, сел за руль.

— Нет, нет и нет! Не могу же я допустить, чтобы меня привезли в часть с такими пустяковыми царапинами…

Однако штаба полка поблизости не оказалось. Войска наши продвинулись вперед, повсюду зияли свежие воронки, до нас доносилась артиллерийская стрельба. Мы остановили мчавшуюся навстречу грузовую машину. В кабине рядом с водителем сидел фельдшер.

— До КП километров пять-семь, — коротко сказал он в ответ на расспросы Володи, а из кузова кто-то окликнул:

— Товарищ старший лейтенант!

— Степан? Что с тобой, куда ты?!

— Эх и не повезло, товарищ старший лейтенант, — сидевший в кузове рослый, широкоплечий боец сокрушенно покрутил головой. — Мина… мина, будь она неладна! Днище покорежило, а нам, мне и командиру машины, — ноги. Уж не знаю, что и будет, болтается правая ступня… А машина наша ничего, — вдруг заторопился он, видимо, опасаясь, что не успеет сказать самого главного. — Как проедете километра три, чуть вправо сверните. Там, в ярку, ремонтируются машины. Гляньте, может чем подмогнете нашей-то, самый бой, а она стоит…

А мы уже не едем — летим. Кругом — разруха: украинские хатки, побитые осколками, снарядами, пулями, дождями и ветрами, стоят как ослепшие от слез и горя — вместо блестящих оконцев зияют черные пустоты глазниц. Соломенные крыши, не сгоревшие, растрепаны ветрами, почернели от дождей и пыли и зияют дырами, сквозь них прорываются и ветер, и дождь, и пыль, и стужа.

Ближе к проезжей части дороги стоят трубы вместо домов, а вот здесь только печь с лежанкой сохранилась, и кучи пепла, глины. Опустошенность царит кругом.

Посмотришь на сады вокруг оставшихся или сгоревших домов, они тоскливые, грустные, не зеленью и фруктами красуются, посерели от пыли, почернели, словно от горя. Вокруг валяются оборванные ветки, а отдельные большие ветки сломаны, висят беспомощно на дереве, живут еще питаясь соками матери-земли по одному какому-нибудь сохранившемуся стебельку. Но они уже обречены на гибель. Даже трава и та, кажись, стремится врасти обратно в землю, — вся побитая, пылью и пеплом покрытая. В трауре и слезах все стоит здесь: деревья, цветы, трава.

На дороге валяются бочки из-под горючего, канистры, разбитые пулеметы, пушки. Кажется, все здесь вымерло, ничего живого. Но вот из подворотни выбежал серый кот с безумными глазами и, увидя машину, удрал, спрятавшись где-то под тыном. А вот здесь прямо на дом, видимо, шел танк или самоходная пушка — гусеничный след остался, а рядом лежит куча глины, кирпича и сбитая скворечня, а около три какие-то птицы с распластанными крыльями. Мы даже остановили машину. Думали, авось живые, спасем. Прилетели из далеких странствий на свою родину, но жестокая война и птиц не пощадила.

Мы выехали за околицу, не встретив ни одного человека, ничто здесь не говорило о жизни, кругом опустошенность и смерть. Вон, кажется, показался и «ярок», о котором говорил раненый механик-водитель: в воздухе вьется дымок, отбивает такты дизель-мотор, раздаются удары молота. Еще издали увидели три наших танка. На одном из них, крепко держась за башню, стоял сержант.

— Убей, а машину разбирать не дам! — кричал он, преграждая путь невысокому танкисту в шлеме, который пытался проскользнуть в люк, в то время как два других танкиста снимали гусеницу.

Знакомая картина: «раскулачивание» обезглавленной машины. Очевидно, из всего экипажа целым и невредимым только и остался что этот сержант, спасавший машину от своих же товарищей.

«Раскулачивание»… Как ни боролись, эта порочная практика бытовала во многих частях. И хотя приказом командования категорически запрещалась, — дело порой доходило до того, что из строя выводилась совершенно годная боевая техника. Снимая с израненного, лишившегося экипажа, танка гусеницы или еще какие-то детали, которые в данный момент позарез нужны были другому, уцелевшему в бою, экипажу, — каждый думал только о себе, о своей машине, и в глубине души искренне считал, что делает доброе дело. Да, но какой ценой! «Раскулачить» танк значило обречь его на гибель, и нельзя было идти на это ради того, чтобы за счет разобранной машины ушла в бой другая. Задача заключалась в том, чтобы как можно быстрее вернуть в строй «легкораненые» танки и одновременно вдохнуть жизнь в «мертвые» машины, которым грозила опасность «раскулачивания».

В бронедивизионе тоже поначалу «раздевали» и «разували» поврежденную вражеским огнем боевую технику, немало сил пришлось положить, чтобы покончить с этим. Когда ехала сюда, мне и в голову не приходило, что могу столкнуться с тем же у танкистов. А тут — на тебе! От негодования все во мне кипело. Подлили масла в огонь и слова повстречавшегося раненого механика-водителя: «Может, подмогнете чем нашей машине, самый бой, а она стоит…»

— Прекратить! — с неожиданной для самой себя силой скомандовала я, и — бегом к танку.

Возившиеся с гусеницей танкисты обернулись, а сержант, что стоял на машине, спрыгнул на землю да так и застыл, то ли от удивления, то ли от радости, что нежданно-негаданно подоспела помощь. Сообразив, что, видимо, надо бы доложить, что тут происходит, он было вытянулся в струнку, но не смог совладать с собой и выпалил одним духом:

— Видите, что делается, товарищ инженер-капитан и вы, товарищ старший лейтенант?! Да разве можно стерпеть такое? Машина-то наша исправна. Ну пробито днище в том месте, где передний люк лаза, ничего другого, можно сказать, не повредило, а они уже не только до траков, и до аккумуляторов добираются…

Как выяснилось, командир ремонтного взвода уехал на подвижную ремонтную базу, а младший лейтенант, командир третьего танка, которого он оставил вместо себя, ничтоже сумняшеся, разрешил «раскулачивание».

— Так ведь и водителя и командира этой машины ранило, все равно ей пока в бой не идти, — спокойно втолковывал он невесть откуда свалившемуся на его голову инженер-капитану. — А нам несколько траков заменить нужно.

«Ну и брехун ты, товарищ младший лейтенант, — думаю я, глядя ему прямо в глаза. — Зачем же траки менять? Дорога — лучше и не надо, идет бой, каждая машина на счету». Но молчу, ожидая, что еще скажет он в свое оправдание. Поеживаясь под пристальным взглядом, младший лейтенант замялся, покраснел до корней волос, однако не спешил расписаться в неправомерности своих действий, хотя теперь голос звучал у него уж не так решительно:

— Двигатель наш забарахлил, мы сейчас только разобрались, в чем дело, а пока проверяли подачу топлива, решили заодно заменить истертые траки.

— Нечего толочь воду в ступе! — резко оборвав младшего лейтенанта, я забралась в танк: механизмы управления не задеты.

— Практически машина в порядке, — подтверждаю я, вылезая наружу.

Сержант, оказавшийся командиром орудия, — он уже успел сообщить мне, что до войны работал слесарем на шарикоподшипниковом заводе, — по-рабочему дотошно проверяет каждый узел, и все не может успокоиться:

— Это, товарищ инженер-капитан, такая машина, рассказать трудно, одним словом, боевая, счастливая машина. Она у нас… — У него не хватает слов выразить свои чувства, и, глядя, с какой любовью он обтирает ветошью пушку, я невольно вспоминаю наш конвертер «Добрыню»: точь-в-точь, как у сержанта добрели глаза у рабочих, когда они устанавливали опытное днище…

Тщательно осматриваю танк: в передней стенке башни вмятина от снаряда; справа в боковой стенке, ближе к основанию башни, откушен кусок брони; потрескалась, потемнела краска на стволе пушки, поистерлись траки… Ну и дала же жару противнику эта машина! Невольно проникаюсь уважением к ней, и вдруг ловлю себя на мысли, что решение мое созрело: машина должна уйти отсюда вместе с теми двумя, что стоят поодаль, она еще может, должна бить врага.

«Не волнуйтесь, не обидим вашу счастливую машину», — хочется мне сказать сержанту, но что-то мешает произнести вслух эти слова. В дни стажировки на Кубинке произошла у меня осечка. Вела «тридцатьчетверку», все как будто бы шло нормально, вполне благополучно спустилась в лощину, а на подъеме включила — надо же! — заднюю скорость. Мгновенно исправила ошибку. Но ведь было такое? Да, было, однако и на следующий, и на пятый день водила машину, как говорится, без сучка и задоринки, не получила ни единого замечания. Так чего же тут раздумывать, испугалась, что ли? Нет! Тогда садись за рычаги!

Попросила у сержанта шлем, по карте мы определили направление, в котором предстояло двигаться.

— Не делайте этого! — взмолился Володя, как только до него дошло, что я намерена не просто испробовать машину, а вести ее в часть, иными словами, в бой.

— Вы же еще и командиру не представились. И притом никто и понятия не имеет, в качестве кого вы назначены в наш полк!

Услышав, на какую должность, Володя умолк, а потом заговорил еще более настойчиво:

— Тогда разрешите мне.

Разумеется, я не могла разрешить ему этого. Контузия, полученная при аварии нашего «виллиса», давала о себе знать, он еле держался на ногах.

Между тем командир орудия подозвал к себе члена этого же экипажа, это был заряжающий, и одним прыжком — их словно ветром понесло — оба они очутились в машине. Забралась и я в танк через люк механика-водителя. Удобно уселась на место водителя, а командир орудия и заряжающий в один голос:

— Вот теперь, товарищ инженер-капитан, вы настоящий боевой механик-водитель.

В это же время у этого «боевого механика-водителя» предательски дрожали руки и ноги — ведь надо повести боевую машину, и не на танкодроме, не в учебном центре, а на поле боя. «И вдруг при такой небольшой практике вождения что-то спутаю, но и оставлять машину нельзя, значит еще больше нельзя путать, выходит и мандражировать не надо». И я отгоняю от себя прочь мысли, размягчающие волю, а руки и мысли работают. Проверяю наличие топлива, ручным насосом создаю давление в топливных баках, выпускаю воздух из топливной системы. В кранике показалась струйка газойля.

— Порядок, — произносит заряжающий. Это значит, воздушной пробки нет.

Пора запускать двигатель. Затылком чувствую: за каждым движением рук выжидательно следит мой экипаж. Я не спешу. Первым делом надо выключить этот хитрый механизм, что сидит на валу двигателя, — муфту сцепления, или, как еще ее называют, главный фрикцион — иначе машину с места не стронуть.

Этот фрикцион словно предохранительная пробка в электросети: он защищает от поломок в коробке передач валы и шестерни, которые приводят в движение танк. Но чтобы его отключить, нужно ногой нажать на педаль, а это требует большого физического усилия.

В учебном центре, как ни старалась, сколько сил ни вкладывала в это, — казалось бы, простое движение, — фрикцион не поддавался, и выключить его я не могла, если еще к тому же упиралась руками в сиденье. Инструктор был неумолим: «Руки вам понадобятся для других действий». И только в последние дни перед отправкой на фронт я сумела два раза отключить муфту по всем правилам.

Сейчас за моей спиной сидят еще не отдышавшиеся после боя танкисты, и надо, чтобы фрикцион выключился, как говорят спортсмены, с первой попытки. Вся напрягаюсь, медленно, с каждой секундой все сильнее и сильнее нажимаю на педаль. Чувствую, дожала до конца — выключила. И совсем не трудно! Остальное не страшно. Плавно включаю передачу, руки как бы автоматически проделывают все, что положено, вот уже можно увеличить обороты двигателя. Машина вздрогнула, заскрежетали гусеницы… Обошлось. Вот счастье-то!

Вначале ничего не замечаю, кроме щитка приборов и идущей впереди машины — ее ведет младший лейтенант, тот самый, что распорядился «раскулачить» нашу. Ведет уверенно, без рывков, и я уже думаю о нем без раздражения. Относительно легко перехожу на более высокую скорость, мне удается держать и требуемую дистанцию между нашими машинами. Местность здесь более или менее ровная, машина послушна, правда, здорово поддувает через дыру в днище, брезент, которым мы ее прикрыли, не помог, но это не беда. Напряжение постепенно спадает. Оборачиваюсь. У командира орудии и заряжающего такие довольные лица, будто не к переднему краю идем, а на праздник. И я хорошо понимаю танкистов: машина их живет, она еще повоюет!

Смотрю, младший лейтенант делает правый поворот, это усвоено великолепно, — притормаживаю правую гусеницу и сама себе твержу: смотри, не очень сильно, здесь нет надобности как тогда в Кубинке «на пятачке» развернуться с малым радиусом. «Вы что ж это вздумали разворот сделать на одной точке, — спрашивает инструктор, придирчивый старший техник-лейтенант, и мало того, так еще и допытывал: — А почему этим способом часто пользоваться нельзя?» И получив четкий ответ: «Чтобы исключить перегрев лент и барабана в бортовых фрикционах», — все же проверил, а не получилось ли на деле перегрева.

Короткий срок обучения в Кубинке при требовательных командирах сделал свое доброе дело, а ведь рвалась быстрее в часть, не хотелось терять время, и доказывала, что на месте все узнаю, все успею.

— Понимаю ваше рвение быстрее попасть на фронт. Но быстрота не должна быть поспешностью, вам это должно быть понятно, вы же металлург, там процессы, как я понимаю, быстрые, а если поспешить, видимо, все можно испортить, так ведь? Надо вам приобрести необходимые навыки в работе с машиной, а в части их совершенствовать. Будете добрым словом потом вспоминать эту науку, — говорил начальник управления кадров и при этом не спешил отпускать.

— Вспомнилось мне сейчас, — говорил генерал, — когда я еще был курсантом училища ВЦИК, служба наша вся была построена на высокой дисциплине в сочетании с быстротой действий. Скажем, подъем по тревоге, каждое движение было отточено и делалось с максимальной быстротой. Построит командир отделение и перед командой «шагом марш» спросит: «Котелки взяли?» Если кто забыл свой котелок, то не только получит взыскание, но и всем в назидание объяснит, что значит быстрота действий в отличие от поспешности.

Посчастливилось мне в те годы стоять часовым у кабинета Владимира Ильича Ленина, а Владимир Ильич всегда ходил стремительно, все делал быстро. И вот однажды ночью стоял я на посту. Владимир Ильич всегда здоровался приветливо, а в этот раз пригласил к себе «чайку выпить». Была зима, холодно, но я не мог уйти с поста. Владимир Ильич подошел ко мне, развел руками и произнес: «Правильно, служба есть служба, чуть не подвел вас. Поспешности нигде и никогда допускать нельзя». Запомнились мне эти слова на всю жизнь. Делать надо все быстро, но без поспешности.

Все это промелькнуло вот тут, хотя, кажется, неоткуда взяться таким воспоминаниям. И я внимательнее стала следить за дорогой — не допустить бы поспешности. Вижу справа роща, а за ней дорога круто сворачивает и идет вниз. Надо было бы свериться с картой, но нельзя отвлекаться от дороги, а младший лейтенант замедлил ход, видимо, тоже решает куда свернуть, слежу за ним.

На фронтовых дорогах, как правило, свои «вешки». Вот левее в поле стоит танк, и хотя день пасмурный, но рыжий цвет горевшего металла виден еще издалека. Лежит опрокинутая вверх гусеницами вражеская машина. Кругом видны следы недавнего боя. Где-то что-то дымится, поле перепахано гусеницами и совершенно пустынно, земля вся вздыблена и усеяна воронками. Младший лейтенант сворачивает влево от леска и движется прямо по полю, придерживаясь боевых указателей.

Надо и нам гуда повернуть. Проделываю вначале все мысленно: следовательно, надо включить левый фрикцион, чтобы повернуть налево. Затем делаю все руками, но машину почему-то заносит влево без включенного фрикциона. В первый миг, не веря в себя, подумала, что все же, видимо, включила фрикцион, но нет, — инстинктивно нажимаю на тормоза.

— Гусеница разъединилась! — кричит сержант.

Надеть гусеничную цепь не сложно, но сколько времени уйдет на это! На помощь приходит экипаж третьего танка. Дружно принимаемся за работу: прикрепляем к переднему траку цепи стальной трос и начинаем наматывать его на ведущее колесо. Механику-водителю поступают команды: «Еще… Еще немного. Так, хорошо!» И наконец трак добрался до своего законного места. Теперь можно снять трос, соединить траки и…

— Все готово! — сообщает сержант.

Оставляю машину на холостых оборотах и выбираюсь через верхний люк — проверить работу, затем — посмотрела во все стороны: не вижу первого танка, куда запропастился младший лейтенант? Вдруг в поле зрения попадают сразу три машины. Всматриваюсь, вся напрягаясь — может, и наш первый танк случайно здесь? Но нет, непохоже, это никак не танки. Да, что за чертовщина? Кликнула командира третьего, замыкающего танка, а он уже здесь, стоит на танке сзади меня и подает свой бинокль. Сверху в бинокль ясно видны были идущие одна за другой три машины. Может пехота наша подтягивается?

Но машины какие-то необычные, похоже это бронетранспортеры.

И вдруг!.. Чувствую внутри все холодеет, ноги подкашиваются — на бортах черно-белые кресты. Да это же фашисты.

— По местам! — крикнула я каким-то чужим голосом. Мгновение и все были на своих местах.

Стоило только сесть на свое теперь уже законное место, как силы удесятерились. Никакого страха и полная уверенность в свою мощь. Посмотрела сквозь щель щитка механика-водителя и теперь уже невооруженным глазом увидела вражеский транспорт. Машины двигались медленно, неуверенно и казалось даже останавливались, видимо, ища дорогу.

Вначале они шли по направлению к нам. И первое решение было подпустить их поближе, тем более мы им не видны и в упор расстрелять, но вдруг они повернули в сторону, куда ушел наш первый танк.

В этот момент руки, держащие рычаги так напружинились, что думалось танк сейчас двинется не по земле, а взлетит в воздух, и все это войско превратит в крошево.

— Вот сюда наперерез, чтобы ни в коем случае не ушли, — вслух командовала я сама себе, и решительность в действии дошла до неистовства. Спасти наш танк во что бы то ни стало! Настолько сильным было желание своими танками давить врага, гусеницами перепахивать эту нечисть, что в какое-то мгновение забыла про огневую мощь: все-таки первый бой на танке.

Машина, словно разъяренный зверь, рванулась наперерез вражеским бронетранспортерам.

Как выключался и включался главный фрикцион, как происходило переключение скоростей, как осуществлялись развороты и повороты машины, — все это никак не зафиксировалось в памяти. Одно, что было перед глазами, — вражеские бронетранспортеры и необходимость их уничтожить. Вот он, тот нужный момент. Кажется, что их скорость больше нашей. Только бы не ушли!

— Огонь! Огонь! — крикнула я, вспомнив наконец о пушке.

Сколько времени длился этот бой? Не знаю, скорее всего недолго. И тут — да, да, глаза не обманывают меня — первый бронетранспортер загорелся, из него, будто сельди из бочки, высыпалась пехота. А Илья, так зовут сержанта, командира орудия, не жалея патронов, быстро переключился и строчит уже из пулемета, валит наземь немецких солдат.

Повернуть бы танк, раздавить их гусеницами, но нет, на очереди второй бронетранспортер — вон он, виляет по полю, увертывается от огня, и сам ведет огонь по нам.

— Тебя мы ударим своей броневой мощью, не уйдешь! — И мы все ближе и ближе продвигаемся к своей жертве. Снаряды на исходе. Стрелять надо точно и посланный снаряд прошил насквозь бронетранспортер. Пламя шлейфом взвилось в небо, а машина мчалась, виляя по полю, на ходу взлетали горящие вражеские солдаты, и наконец, издав последний вздох, машина взорвалась. Перед нами лежало искореженное месиво вражеских трупов и обгоревшего металла. А ненависть, переплетенная со злостью к врагу, так огромна, что остановиться кажется невозможным, а ведь даже цыпленка жалела и плакала, когда в суп клали…

Мы направляем свою машину на третий бронетранспортер, который преследует наш замыкающий танк, но вот снаряд угодил в борт, и бронетранспортер загорелся.

Мы остановились, открыли люки, осмотрелись со всех сторон — нет ли еще вражеских целей — теперь уже ничего не страшно…

Но куда же запропастился младший лейтенант?.. Не он ли поднимается из лощины? По тому, с какой стремительностью несся к нам танк, я поняла, что младший лейтенант решил вернуться за нами и, увидев вражеские бронетранспортеры, спешил на выручку.

— Мы и выстрелить не успели, как вы их прикончили.

Всё еще охваченные азартом боя, мы тут же двинулись на КП полка. Казалось, пусть бы теперь встретилась хоть целая вражеская колонна, наша тройка не дрогнет, мы в силах уничтожить любого врага!

Идем на полной скорости. И, странное дело, внезапно наступил спад. Усталость ли от бессонной ночи, легкая ли контузия, когда наскочили на мину, пережитое ли в схватке с бронетранспортерами, — так или иначе, все, что прежде не замечалось, сейчас чугунной тяжестью давит на сердце.

Навстречу несется «виллис», поравнявшись с нами, резко тормозит, кто-то выскакивает из него — Володя! И у всех нас такое чувство, будто домой приехали.

— Командир только что прибыл, — говорит он, и, видимо, сейчас же уедет. — Смотрит на меня с удивлением. Вынимает из кармана индивидуальный пакет, вскрывает его, протягивает салфетку: — Лицо вытрите, только и видно, что глаза да зубы.

Салфетка сразу становится черной.

— Что это вы вся будто в масле и копоти? — допытывается Володя.

Танкисты заулыбались.

— А мы с инженер-капитаном по пути сюда отправили к праотцам вражеские бронетранспортеры с солдатами.

Вот этого Володя постичь не мог.

— Ладно дурака валять! — И повернулся ко мне: — Идемте…

Сняла шлем и вошла на командный пункт во время доклада младшего лейтенанта, а когда тот ответил на все заданные ему вопросы, — представилась командиру полка.

— Спасибо, товарищи, за службу, — он поблагодарил командиров и, отпустив их, сказал мне: — Ну, что ж, боевое крещение вы получили прямо с ходу, и материальную часть полка придется тоже принимать на ходу. Приказ о том, что вы вступили в должность, считайте, отдан. В остальном ориентируйтесь сами. От вас, моего заместителя по технической части, требуется четкая организация работы, постоянная боеготовность всей техники, безотказность действий вашей службы на поле боя.

Так, казалось бы, буднично началась новая полоса моей боевой жизни.

Со смешанным чувством радости и сожаления смотрела я вслед нашей уходящей «тройке», долго провожала взглядом «свой» танк, запомнила его пятизначный номер, кратный пяти, и что на конце цифра пять, — тоже запомнила, это была любимая моя цифра, — и мысленно пожелала этой действительно счастливой машине того же, что мне самой пожелал, отправляя в танковые войска, комиссар дивизиона бронепоездов: «Воюй до победы!»

Глава шестая

— Материальную часть полка принимайте на ходу, а в остальном, ориентируйтесь сами. И боевых успехов вам, — пожелал мне командир, садясь в свой танк.

И ориентироваться пришлось сразу. Тут и там рвутся артиллерийские снаряды, взлетают в поднебесье фонтаны земли.

На поле боя застыл тяжелый танк: поврежден ленивец, а без него гусеница мертва.

— Колдуем… — докладывает командир танка. — А может, кто-нибудь вытащит нас?

Вытащить некому. А надо. Не успеешь и глазом моргнуть, как вражеские снаряды разнесут эту машину.

— Что, если пропустить гусеницу с крайнего верхнего катка на крайний нижний, минуя…

— Правильно, хитро! — командир танка понял меня с полуслова, и тут же начинается работа.

За эту машину можно теперь быть спокойной, экипаж сам справится, выведет ее из опасной зоны, а там и ремонтники помогут.

Смотрю, забуксовал, — и откуда здесь эта заболоченная лощина? — никак не может сдвинуться с места еще один танк. Ищи не ищи, а поблизости ни тягача, ни лебедки. Обдумывая, что можно предпринять, по привычке шагаю взад-вперед и… натыкаюсь на бревно. Да вот же оно, самое доступное в эту минуту средство! Пускаем бревно в дело: кладем перед танком поперек, подвязываем к гусеницам. Механик-водитель запускает двигатель, гусеницы «взбираются» на бревно, подминая его под себя, проталкивают назад — и пошла… Пошла машина!

Невесть откуда появился необычного вида грузовик с будкой на весь кузов — подвижная танкоремонтная мастерская — «летучка». Подкатила прямиком к «тридцатьчетверке», у которой заклинило правую гусеницу, — минута, другая, и уже стучат молотки, клацает железо. Знакомые рабочие шумы, они действуют успокаивающе, и хотя там, впереди, еще продолжается бой, рвутся снаряды, — ремонтники деловито оказывают помощь поврежденным машинам.

Подразделения после успешного боя вот-вот двинутся дальше — полку предстоит совершить большой марш-бросок, — и я перехожу из машины в машину, смотрю во все глаза: в каком состоянии материальная часть, на ходу знакомлюсь с экипажами, на ходу заправляемся, ремонтируемся, обучаемся.

Вот так и понеслась, закружилась, завертелась жизнь в ураганном вихре боевых событий полка.

Они вставали, вырастали, наступали, обгоняли друг друга, смешивались, спутывались, приносили боль потерь и расставаний, радость победы — шла жестокая война.


Осень. Как и всегда в эту пору, свернулись, побурели еще недавно полыхавшие огненно-желтым пламенем листья на деревьях. Невспаханные поля изрезаны гусеницами, усеяны воронками от бомб. Дороги разбиты. Все окрест запорошено пылью. Пройдет машина, — взвихрит, подымет густое серое облако, и долго-долго потом оно висит недвижимо, словно ему не в мочь осесть на растрескавшуюся, израненную землю. По таким дорогам и колонным путям, то есть по заранее разведанному бездорожью ночью передвигаемся в исходный район.

Вся громада сил и средств должна была быть перегруппирована на новое направление скрытно от противника. И машины двигались с выключенными фарами, единственным ориентиром был пробивающийся сквозь толщу пыли красный огонек впереди идущей машины.

— Снять бы, что ли, сетку, яснее было бы… — досадовали механики-водители, хотя знали, что эта защитная сетка на жалюзи прикрывает лампочку с красным стеклом в корме танка и что другого ориентира сейчас быть не может, только по нему надо двигаться и вовремя прийти в исходный район.

«А на впереди идущую машину натыкаться не моги…» — твердили все время командиры. Это понимали механики-водители и, строго соблюдая дистанцию, водили машины, «как любимую девушку под венец», — говаривали они.

Но стоит подумать, ведь эта третья военная осень ничем не походит на осень сорок первого года, когда гитлеровцы вторглись в глубь нашей страны, стремясь до наступления зимы закончить войну захватом Москвы, Ленинграда и Донбасса. Позади — разгром немцев под Сталинградом и Курская битва, положившая начало общему наступлению Советской Армии на фронте протяжением в две тысячи километров — от верховьев Днепра и Сожа до Новороссийска. Мы уже не в обороне — в наступлении! И сознание того, что гоним врага, укрепляет силы. Позже, в ноябре, в докладе на торжественном заседании Московского Совета Верховный Главнокомандующий назовет 1943 год годом великого перелома. А пока что наш полк, отражая ожесточенные контратаки, преодолевая упорное сопротивление противника, ведет наступательные бои то за один, то за другой населенный пункт, громя и вышибая оттуда немцев.

Вот и сейчас, после изматывающего марша, глубокой ночью мы приблизились к роще, смыкавшейся с широкой лощиной. Здесь шла расстановка танков, самоходных артиллерийских установок. Артиллерия занимала свои позиции. Вскоре понеслось:

— Давай вперед! Еще. Еще вперед!..

Подчиняясь команде, танк ворочает стволом пушки, словно разозленный слон хоботом, то вправо, то влево и медленно, осторожно движется на мелькающий, скачущий лучик твоего карманного фонарика. В иные минуты кажется, что еще мгновение, и он подомнет тебя, — но ты продолжаешь руками манить на себя эту громаду, пятишься, а он все надвигается, надвигается, и наконец — «с-т-о-п!» — показывает руками и что есть мочи кричит командир, хотя и понимает, что механик-водитель услышать его не может.

Но как тут не кричать, когда кругом все громыхает, а ты, словно вываренный в котле, вот-вот свалишься, но держишься, потому что иначе нельзя: надо успеть расставить боевые машины — ведь скоро атака.

Едва машина занимает предназначенное ей место, как экипаж принимается за работу. Малейшая оплошность может обернуться гибелью для людей, и потому танкисты осматривают, проверяют каждый узел, каждый агрегат.

Тут как тут и техническая служба полка. «Скорая помощь» нужна всем, и ремонтники вроде бы не спеша, а на самом деле, не теряя ни минуты, делают обход: остановятся у одной машины, помогут устранить неполадки, — и к другой. Тут сами исправят, что нужно, там подскажут, здесь снабдят новой запасной частью.

Специалист по дизельным двигателям, старшина Фирсов, словно врач, внимательно выслушивает «сердце» каждой «тридцатьчетверки». Надо видеть, какое при этом у него лицо! Недаром в полку говорят, что во всех двенадцати цилиндрах и в двенадцатиплунжерном насосе, да и во всем двигателе, он «как у себя дома». Для старшины каждая форсунка все равно, что живое существо, и он беспокоится: как «дышит». Редко кто усомнится в его диагнозе. И пусть даже все заглушают громовые раскаты артиллерии, он чутьем, каким-то шестым чувством, которым мы нередко обозначаем высшую степень мастерства, улавливает одному ему слышные отклонения.

Здесь идет и дозаправка танков горюче-смазочными, и пополнение боеприпасами.

— Будь человеком, дай еще хотя бы один ящик снарядов, найдем ему место, это уж не твоя забота, — просит командир танка старший лейтенант Степнов.

— Вот так всегда! Боекомплект выдан, а вы, что Коля Вершинин, что ты, — все сверх нормы просите. То горючего вам подбавь, то снарядов подбрось… Да уж ладно, — сдается артснабженец, — бери, только с уговором: взамен на битые «пантеры» и «тигры», и чтоб побольше!

Нет-нет, да и бросишь взгляд на светящийся циферблат часов. Быстро бегут минуты! Напряжена каждая мышца, каждый мускул, все внутри будто сжатая пружина. Здесь работают и спорят по делу, иногда и ругнутся в коротких, но весомых выражениях, и в то же время дружны, а взаимопомощь самая широкая, самая полная. Слышна и шутка, а сказанная к месту и смех вызывает.

Внезапно воздух раскалывают, сотрясают залпы «катюш» и за ними мощные раскаты всей нашей артиллерии. Вот оно, началось!.. С воем и свистом летят и летят в сторону противника тяжелые снаряды. И пусть они оглушают, ослепляют, но звучат музыкой в сердце каждого воина, вселяют уверенность в успех атаки.

— Да ты не вздрагивай, не смотри на свой снаряд со страхом, доверяй собрату-артиллеристу, — поучает кто-то новичка.

Между тем экипажи уже заняли свои места в машинах, ищут удобное положение для рук, для ног. До сигнала «атака!» — считанные секунды, но это секунды ожидания, и тебя охватывает внутренняя дрожь. «Даже под ложечкой сосет, пока не тронешь машину с места», — скажет мне после механик-водитель Вершинин.


Еще только начался рассвет: побледнела несколько луна и скрылась за тучкой, потухли игриво мерцающие звезды и словно по морю двинулись боевые корабли. Так выходили по инеем покрытому полю боевые машины в атаку.

Они выходили одновременно из лощины, из рощи. Боевые порядки обозначились только на открытой местности. Атака началась широким фронтом и сразу на максимальной скорости. В этот предрассветный час двигались в броню одетые богатыри, они обгоняли друг друга, прижимаясь к разрывам снарядов своей артиллерии, устремившись вперед неудержимой лавиной.

И несется танк на полной скорости, а в поле зрения танкиста видится только огонь, разрушение, смерть, но он ведет свою машину строго по проходам, обозначенным в боевых порядках своей пехоты, которая лежит к тому моменту метрах в ста от первой траншеи оборонительного рубежа противника и ждет атаки, и ты, танкист, об этом знаешь, и пусть угроза нависает над твоей собственной жизнью, ты помнишь о пехоте и не свернешь в сторону, ищешь врага, летишь к огневому валу.

Шум двигателей, лязг гусениц, артиллерийские ухающие гневные взрывы, пыль и огненный смерч летят над тобой, а впереди поднимаются, взлетают, взрываясь, комья земли, камни, обломки машин и оружия, летят бревна и человеческие тела, — все это вздымается ввысь в фонтанах искр и пыли и вновь падает на землю.

Стонет, раскалывается израненная земля и снова сжимается гусеницами, она рождает в сердце боевую злость, она овладевает всем твоим существом, а в ушах звучит команда: «За Родину!» И тебя несет вперед и вперед. А увидя свою залегшую пехоту, танкистов уже ничем не удержать, — их орудия и пулеметы посылают неудержимый губительный огонь на головы противника. И вот он, тот момент! — наступило время «Ч» — то самое время атаки, когда вместе с гусеницей танка на бруствер первой траншеи противника вступает сапог пехотинца. Стремительной атакой танкисты врываются в оборону противника, огнем своих орудий и пулеметов сжигают все на своем пути, уничтожают живую силу, технику, гусеницами танков утюжат, крошат, сметают с лица земли траншеи и дзоты, — пехота довершает начатое ими…

А ремонтники с «летучкой» тут как тут, уже работают, хотя бой идет еще за первую траншею врага.

Танки и самоходные орудия уже одолели первую полосу обороны гитлеровцев, как вдруг где-то ожила, заговорила вражеская огневая точка. Будто захлебнувшись, судорожно дернулась, остановилась самоходная артиллерийская установка, и к ней спешит, то укрываясь в складках местности, то на полном ходу проскакивая через открытое пространство танкоремонтная «летучка». Правее, впереди, загорелась «тридцатьчетверка», над ней со взрывом взвилось облако черного дыма, заплясали огненные языки, и, охваченные пламенем, как бы взлетели в воздух и упали два танкиста. Подоспевшие санитары оттаскивают их подальше от горящей машины, сбивают огонь. Командир орудия, обезумев от боли, с залитым кровью лицом, рвется из рук санитара к своему танку — спасать товарищей…

Ремонтники между тем продолжают перемещаться в боевых порядках. Вот они останавливаются у подбитой машины, видно, как быстро снуют то в «летучку», то из нее, что-то передают членам экипажа, наклоняются к гусенице: значит, дело поправимо.

Какой же беззащитной выглядит «летучка» на этой горящей земле! Все, все здесь изрыто бомбами и снарядами, а она, объезжая воронки, умудряется тут же, на поле боя, вызволять из беды танки.

Но что это?.. Ремонтников взял на прицел, не дает им работать орудийный расчет противника. Заставить его замолчать могла бы наша самоходка, но у пушки заклинило затвор. Одна из наступающих «тридцатьчетверок», видимо, оценив трагизм ситуации, развернулась и двинулась в обход вражеской огневой точки. Та моментально перенесла свой огонь на танк, но он скользнул в воронку и, выскочив из нее, поминутно меняя направление, на полном ходу шел к цели. Тем временем ремонтники успели устранить неисправность у пушки, самоходная установка начала стрелять, отвлекая вражеский огонь на себя, а танк, обойдя с фланга орудийный расчет противника, смел, стер его с лица земли.

— Так мастерски вести машину может только Коля Вершинин, — говорит шофер моего «виллиса».

— Ас, и только, — говорит о нем Володя.

Похоже, это действительно Вершинин. Все другие машины и экипажи называли в полку по имени командира, а эту — именем механика-водителя. По заслугам и честь!

Продвижение наше замедлилось. Противник оказывает отчаянное сопротивление. Потери с той и с другой стороны велики. Уже подбито несколько наших машин. Экипажи и ремонтники, не покидая поле боя, устраняют повреждения, но часть танков приходится вытаскивать из-под обстрела, — ввести их в строй на ходу не удастся.

С каждой минутой обстановка все более и более осложняется: куда-то запропастилась машина с боеприпасами, а многие экипажи настойчиво требуют их пополнения. К тому же прямо над нами завязался ожесточенный воздушный бой. Рвутся бомбы; гудят, завывают, идя в «пике», самолеты; гремят артиллерийские залпы; вспыхивают танки…

Наконец из леска показалась долгожданная машина с боеприпасами. Первой подлетела к ней «тридцатьчетверка» Вершинина. Танкисты разгорячены боем, спешат. Быстро уложили снаряды — и снова к позициям врага.

— Успехов вам! — Взглядом и сердцем провожаю машину Вершинина. Как послушна, какой легкой кажется эта махина в его руках!

Смерть, и та отступает перед такими боевыми экипажами, честное слово!

Именно в этот самый момент рядом начали рваться снаряды, мы бросились в воронку. Туда же вкатился помощник по ремонту старший техник-лейтенант Злацин.

— Три танка в полной боевой готовности, — указывает он на приведенные им с ремонтной базы машины.

«Три танка да еще те два, что нам удалось отремонтировать в ходе атаки, — размышляю я. — Пять машин во время наступления… Лежать нельзя, пусть рвутся снаряды».

Командира части отыскала в одной из траншей в тот момент, когда он докладывал в штаб корпуса о тяжелых потерях полка. Не заботясь о соблюдении формы, сказала:

— Пять боевых, полностью экипированных машин прибыли с ремонта!

У командира полка вырвался вздох облегчения. А Володя на радостях даже заговорил по-украински:

— Товарищ инженер-капитан, невже то правда?!

Вечером, когда полк вышиб наконец немцев из села, за которое мы так долго дрались, командир части, делая короткий разбор боя и ставя офицерам новые задачи, заметил:

— Вот именно этот перевес в машинах и нужен был, чтобы прорвать оборону противника, — объявил благодарность технической службе.

Мы со старшим техником-лейтенантом Злациным, вконец обессиленные, сидели на корточках, прислонившись спиной к стенке, казалось, ничто не могло поднять нас, а тут — откуда силы взялись — вскочили, вытянулись по стойке «смирно»:

— Служу Советскому Союзу!

Командир полка закончил разбор. Мы кое-как разместились на отдых, казалось, глаза еще не успели сомкнуть, как снова загремели залпы, начался бой, противник прорвался оттуда, откуда его меньше всего можно было ожидать. Только один танк младшего лейтенанта Иванова был выставлен в этом направлении за холмом, для наблюдения.

Ночь проходила спокойно, все по очереди отдыхали. В этом месте в низинке протекал ручеек. Члены экипажа умылись, как только забрезжил рассвет, и уже собрались открыть консервы «подрубать», пока завтрак горячий подоспеет, когда наводчик крикнул: «Танки!» Младший лейтенант не растерялся и сразу открыл огонь. После первых двух выстрелов загорелся один танк противника, а вскоре уже горело три танка. Остальные повернули обратно. И тогда командир машины решил сменить позиции, в случае, если противник возобновит атаку.

При развороте в нее попал вражеский снаряд. Заглох двигатель, ранило механика-водителя. И в то же время на незначительном расстоянии слева снова показались еще два вражеских танка. По приказу командира заряжающий увел раненого оврагом, а сам он и командир орудия открыли огонь по противнику и подожгли оба танка, получив три попадания в свою машину. Одним был убит командир орудия, а младший лейтенант Иванов тяжело ранен.

В то же время противник стремился прорваться и в другом месте, где располагалось подразделение старшего лейтенанта Котова, но безуспешно — атака была отражена. Котов, зная, что по соседству с ним был выставлен для наблюдения танк младшего лейтенанта Иванова, послал в помощь одну машину. Послал вовремя. Однако механик-водитель этой машины почему-то медленно разворачивался, а когда он оказался за домом, вдруг заглох двигатель. Весь экипаж искал причину и, казалось, больше всех сам механик-водитель Вахромеев, но танк оставался неподвижным. Хорошо, что здесь оказались ремонтники со старшиной Фирсовым, который заметил, что механик-водитель почему-то обращает внимание всех только на электрооборудование, ему это показалось подозрительным, и он начал с элементарной проверки и обнаружил, что воздушный распределительный кран был так повернут, что разобщил топливные баки с атмосферой и поступление топлива прекратилось. Это была умышленная остановка двигателя.

Увидя перед собой два танка противника, трус механик-водитель решил спрятаться за домом и заглушить двигатель, не подумав, что в этом случае гибель экипажа танка Иванова неизбежна.

С машины сняли этого подлого труса, за механика-водителя сел Фирсов, и танк продолжал действовать, отражая вместе с другими уже третью контратаку.

Тяжелые дни переживала в то время наша часть, хотя и противнику был нанесен большой урон в технике и живой силе, но и наши потери были велики.

Боевые расчеты и ремонтники работали без отдыха. Надо было за счет восстановления разбитых боевых машин, не снижать боеспособности части. Вот в этих условиях в часы затишья собрано было партийное собрание. Оно проводилось без президиума и без ведения протокола. Протокол на фронте писался и запоминался сердцами коммунистов и всех присутствующих воинов.

— Остановить умышленно двигатель машины в бою, — с возмущением говорил старшина Фирсов, — значит лишить ее жизни. Ведь идет бой. Жалкий трус людей сгубил и опозорил всех нас, никогда в нашей части таких преступлений не было. Заклеймить позором надо Вахромея и просить командование отдать его под суд военного трибунала.

— Правильно, правильно, — вскочив со своего места, начал командир танка лейтенант Степнов. — Наш экипаж все время воюет, а машина ни разу не имела серьезных повреждений, в то же время битой техники и живой силы противника на нашем счету немало.

Но спросите наш экипаж, спросите Колю Вершинина, Витю Пискунова, что им жизнь не дорога? Мы ищем, что ли, смерть, находясь все время в боях? Нет, жизнь нам дорога как и каждому человеку, но не только своя, а жизнь всех и наших близких и родных. Поэтому мы ищем врага, чтобы уничтожить, чтобы быстрее добиться победы.

А трус, если хотите, самый злейший наш внутренний враг, он страшнее открытого врага.

На этом собрании никто слова не просил и никто никого не останавливал. Здесь говорили сердца воинов, презирающих смерть во имя жизни.

— Сам я родом с Урала, — начал командир роты Косячный, — там и дед, и отец, и семья моя. Мы люди, всегда воюющие с огнем, с расплавленным металлом — доменщики мы. Профессия нелегкая и небезопасная. В свою бригаду горновые труса не принимают, знают, подведет. Надо, скажем, закрыть летку доменной печи под давлением, с первого раза не получилось, а металл рвется как снаряд из пушки, тебя обжигает, а ты не имеешь права оставить работу, терпишь, горишь, но закрыть должен. А был случай, когда горновой не стерпел, испугался, и двух человек металлом в ковш снесло.

Трусость — это предательство. Бесстрашие само не приходит. Его надо вырабатывать в себе и в своих товарищах, а главное к своему кровному делу надо относиться с полной ответственностью. Основная наша профессия сейчас — наше кровное дело — бить врага, уничтожать его. И делаем мы это во имя жизни, во имя Родины, а для этого если надо, то не жалко и свою жизнь отдать. Надо своим умением, любовью к своему народу, к жизни уничтожать врага. Трус же всегда сам погибает и других к гибели приводит, как это сделал Вахромеев.

На собрании комбат Пустовойтов сидел и непрерывно курил. Казалось, он и не слышит никого, а в глубоком раздумье решает важную задачу, так он всегда вел себя перед боем. Но вот он не спеша поднялся, стряхнул пыль со своего комбинезона, снял танковый шлем, пригладил жесткие от пыли русые волосы и будто продолжал уже начатую речь:

— Под Харьковом рванулись мы из леска и оказались лицом к лицу с противником, а танков у него было намного больше. Нам бы в тот момент с Косячным стоило чуть замешкаться, и конец… Трусость дело страшное, на корню его надо выжигать.

Вахромеевым пощады не должно быть — он предатель, предал фронтовую дружбу, взаимовыручку, без которой в жизни, и особенно в бою, нельзя, он думал о своей собственной шкуре, а товарищам смерть принес. Об этом должен знать каждый солдат. — Слушали капитана все, впитывая каждое слово. Он был уважаем и любим личным составом. Смелость его в бою была неотделима от его существа и была естественна, иное ему было чуждо. Требовательный к себе и к другим, он в любой обстановке не терял воинского вида и высокой организованности. Был он воин, выполняющий всегда воинскую присягу своим сердцем, и это проявлялось в малом и большом.

Говорил Пустовойтов чеканным командирским языком, и когда он произнес:

— Собери в своем сердце все лучшее, к чему ты стремился и стремишься, все светлое, что у тебя было, о чем ты мечтал и мечтаешь, всю силу ненависти к врагу, который хочет тебя и твой народ лишить всего этого, объедини все с волей воина к победе, и пусть каждый стук твоего сердца будет пронизан только одним — волей к победе, и мы победим! — Все при этом крепче сжимали оружие, а некоторые даже поднялись со своих мест.

— Я скажу о себе, — продолжал он, — когда иду в атаку, я думаю о жизни. Думаю о жизни тех, кто остался там, где враг топчет сейчас своим грубым сапогом нашу землю, наших людей, думаю о наших матерях, о родных, о детях наших, а в ушах и глазах одно: «Оставляете нас с такой бедой, что если выживем, то только с верой в то, что вы скоро вернетесь» — так говорила мне белорусская женщина, держа на руках годовалую беленькую голубоглазую девчушку, которая доверчиво смотрела на жизнь, на меня, а мы вынуждены были уходить из этой деревни на Могилевщине, но обещали скоро вернуться. И надо не обмануть это доверие и эти надежды.

— А ты, Паша, — обратился он к начальнику артвооружения, который в этом бою задержал подвоз снарядов, — испугался «рамы» и залег в канаву, хотя знал, что боеприпасов на поле боя мало, а ведь под Ахтыркой, когда все рвалось кругом, ты сам помогал экипажам грузить снаряды и глаза у тебя светились боевой злостью и волей, а теперь сидишь как побитый. Эх, ты! Волю к победе из сердца выпустил!!!

Капитан Пустовойтов до войны был трактористом-комбайнером. Его специальность требовала любви к земле, и он любил и любит эту землю сыновней любовью.

— Когда я иду в бой, я думаю о том, как эти наши изрезанные, разбитые поля после победы будут красоваться буйными колосьями ржи и пшеницы, как будут цвести сады и как расти дети. Я думаю о жизни Родины и во имя этого уничтожаю врага. И мы его уничтожим. В нашем подразделении трусов нет, а есть воины, выполняющие честно свой воинский долг, — сказал он и сел.

Долго еще коммунисты в эту ночь говорили о людях, о воинах, о борьбе с врагом. И в бою личным примером и словом донесли до каждого бойца части огонь своих сердец и решимость бороться до полной победы. А слова капитана Пустовойтова о воле к победе, которую нужно проявлять с каждым ударом сердца, стали действенными и понятными для каждого воина, даже если ремонт почему-либо не ладился, кто-нибудь да скажет: «А ты, наверное, волю из своего сердца выпустил».

Глава седьмая

Мерно покачивается вагон. Устраиваюсь поуютней на сколоченном из неотесанных досок топчане. Такими же досками наспех отгорожено для меня в теплушке нечто вроде отдельного купе. Охапка свежего сена, душистый запах, зарылась в эту «постель», сено примялось. Жестко. Жестко и холодно. Шинель, которой я укрылась, не греет. Уснуть бы…

Привычно постукивают на стыках рельсов колеса. Качается подвешенный к потолку фонарь, пляшут на стенах тени. В дальнем углу вагона под тихие вздохи баяна печалится, жалуется на судьбу-разлучницу приятный баритон:

Позарастали стежки-дорожки,

Где проходили милого ножки.

Позарастали мохом-травою,

Где мы гуляли, милый, с тобою…

Эхом отдается в моем углу стук костяшек, это под фонарем на опрокинутом вверх дном ящике доминошники «забивают козла».

— А эту видал?! Кроешь? То-то же… Тройка! Пас… — азартно выкрикивают картежники.

А у печки-буржуйки, полулежа на охапках соломы, трое — может, их больше, но с моего места в щель перегородки видны только эти трое — говорят о чем-то очень личном. По крайней мере, так кажется мне, слышу вздохи и мирный тихий говор.

Как мало знаю я об этих людях, и как тревожит то малое, что знаю!

Семьдесят пять шоферов и два механика едут со мной в Орджоникидзе за грузовыми машинами, «студебеккерами» и «фордами», которые нам предстоит получить и доставить в наш корпус. Время измеряется днями. Из головы не выходят слова замполита: «Вовремя привезти столько транспортных машин — значит обеспечить условия для проведения предстоящей наступательной операции. Прав командир корпуса, — лучше тебя вряд ли кто с этим справится».

Задание сверхответственное. Чтобы выполнить его в кратчайшие сроки, как того ждет командование, одних-приказов маловато, нужен еще глубокий внутренний контакт командира с подчиненными, единство действий и воли. Но люди, от которых главным образом зависит успех нашей поездки, как проявят они себя в столь серьезном деле?..

Шоферы. Казалось бы, что тут особенного? Однако начальник автослужбы полка счел нужным предостеречь:

— Все шофера команды с Колымы. Учтите это… Может, возьмете на всякий случай кого-нибудь из наших?..

Разговор этот услышал заместитель по политчасти командира полка. Он внимательно всматривался, какое впечатление произвели эти слова на инженер-капитана, в его глазах при этом, играя, прыгали все время смешинки.

— Видите, — обратился он к Харлову, — на инженер-капитана это особого впечатления не произвело. И то люди ведь! А с людьми всегда надо находить общий язык.

И вроде прямой поддержки нет, а она уже сделана. И так всегда — говорит не торопясь, а существенно, движется не быстро, но всегда замполита можно найти там, где решается основное.

Услышала: «И то люди ведь!» — и невольно вспомнилось:

«В людей надо верить, надо найти то сокровенное, драгоценное, что есть в каждом человеке, и ухватившись за него, направить жизнь этого человека по правильному пути».

И дядя Коля в каждом воспитаннике находил это сокровенное и «выжигал» с его помощью все отрицательное. В жизнь входили люди, помогающие строить новое общество.

Бредихин стал передовым человеком на заводе. К этому умельцу производства требовалось проявить человеческую теплоту и внимание, чтобы он свое умение без остатка отдал бы на пользу общего дела.

Надо было к русскому крестьянину Косоротикову, в котором жило чувство любви к своей Родине, проявить внимание и веру в его силы в борьбе с врагом, чтобы он освободился от чувства страха перед войной и стал бы отважным защитником своей Родины.

И вспомнились слова наркома черной металлургии, сказанные еще тогда, когда потоки жидкой стали шли на строительство новых заводов, фабрик, на изготовление рельс для прокладки новых железнодорожных путей, на выполнение пятилетних планов: «…молодой член партии, а партийный подход к делу и к людям нашла, и это… обеспечило успех в работе».

Сейчас потоки металла идут на уничтожение врага, на защиту своей Родины, и партийный подход к людям должен быть направлен на решение этой главной задачи.

Итак, команда моя — люди с неблестящим прошлым.

Что за люди?

Перед поездкой собрала их в самой просторной землянке в лесу, куда наш полк был выведен из боев на отдых и доукомплектование.

Сказочной красоты место на Белгородщине с романтическим названием «Зеленый остров». Небольшая поляна с одним домом лесника, окруженная большим лесным массивом. Мы втянулись всей материальной частью в этот необычный остров после бушующих пожаров в окрестных деревнях, а здесь все стояло в своем первородном виде, тишина и покой господствовали кругом.

Однако и в этом покое было не спокойно — нас одолело стихийное бедствие. На Зеленом острове мыши и крысы шли косяками по полям, нашествие это не минуло и наше хозяйство. Помощник командира полка по хозяйственной части объявил жесточайшую борьбу этому стихийному бедствию, и тем не менее мыши и крысы съедали значительную часть суточного рациона хлеба и круп.

То, что мы несли потери в продуктах, это куда ни шло, переносилось относительно легко, но мыши, снующие везде…

Побороть инстинкт самосохранения на войне или зажать его, так чтобы страх подчинить воле, которая являлась выражением святого долга перед Родиной — это достигалось и стало нашей нормой жизни, а вот побороть отвращение и страх перед мышами, мне никак не удавалось.

Как-то, играя еще в детстве с моточком ниток, спрятала его за платьем, забыла о нем, а он при наклоне покатился по рукаву, подумала, что это мышь, и тут же замертво упала.

Сейчас это нашествие мышей было личной трагедией — не удобно боевому офицеру проявлять страх перед мышами, а он есть и никуда от него не денешься.

А мыши не только днем, но и по ночам возились в матрасе, набитом соломой. «Это вам кажется», — уверяли товарищи. А уснуть не было никакой возможности. Вывалила солому из матраса, а там целый выводок мышей. Достала кошку, отдавала ей все лучшее из своего дневного рациона, только хотя бы ночью уберегла от мышей, но их было столько, что у нее выработался, видимо, к ним иммунитет, а мыши это быстро поняли и вели себя вполне свободно в ее присутствии. Бегали они и между досок, которые держали в землянке стены, бегали и по столу, и по земляному полу, а вот привыкнуть к ним никак не удавалось, хотя многие их уже вроде не замечали.

Землянки в части, где требовательный командир, всегда выглядят удобно и даже уютно. Наш военный земляной городок обжит с первого дня, так что, войдя в любую землянку, подумаешь, что кончилась война и часть расположилась на долгое время.

Нары аккуратно накрыты одеялами, стоят сколоченные столы и скамьи, проведен электрический свет от аккумуляторов, сделаны земляные скамейки и кое-где пол даже песочком посыпан.

В Ленинской комнате, а она сделана в первые же часы пребывания здесь, вокруг всех стен земляная скамья и сколочены из досок скамьи, стол, висят портреты Ленина и Сталина и плакат «Родина-мать зовет!», где изображен образ матери, держащей в руках «военную присягу». Это зовущий на бой плакат всегда был с нами. Замполит и секретарь парторганизации на любом собрании, на любом совещании прикрепляли на самое видное место плакат, и он был большой мобилизующей силой.

Вот здесь и предстояла встреча с командой шоферов, которая была уже приведена командиром взвода. Знаю, что мыши там везде снуют, и одна мысль сверлит мозг — «выстоять», не показать личному составу своего отвратительного страха перед мышами, а то пойдут смешки, насмешки. «Сказано — баба», — произнесет кто-либо и тогда все кончено.

Старший команды при входе встал, доложил как положено. Все шло по уставу.

Посмотрела на присутствующих, а выражение лиц никак не уставное, все будто бы полны внимания, но выражение их глаз то насмешливое, то суровое, то предательски скромное, и даже в этом полумраке видны — то озорные, то насмешливые глаза. Есть и критические, и даже угрожающие или настороженные, говорящие: «Нет, брат, нас уж ничем не проймешь».

Не менее озорно вели себя здесь мыши: две повисли на «потолке» — дерутся. А была бы причина — за смехом дело не станет.

Только подошла к столу, отодвинув его подальше от стенки, где эти серые существа непрерывно шебуршили, и не успев еще поудобнее стать, как с задних рядов уже «несся» вопрос в этакой «сладкой» корректной форме:

— Прошу извинения — нас интересует знать, кто вы есть — кадровая военная или, извините, мобилизованная, или может еще как?.. — Видимо, вопрос задавал главный «смельчак», так как головы присутствующих повернулись, как показалось, на мгновение раньше, чем поступил вопрос, а затем последовал одобрительный вздох, и все затаили дыхание.

Обстановка была понятной — женщина, хотя и офицер, но все же надо испытать…

Как тут поступить? «Беда в одиночку не ходит», — говорят в народе. Действительно, так и получилось. В этот же самый момент на «пепельницу» из-под свиной тушенки, которую заместитель по политчасти везде ставил, где мог — сам не курил и презирал окурки, — вспрыгнул серый мышонок, нагло посмотрел на меня своими невинными быстрыми глазками и при этом водил длинным тонким хвостиком. Но нет, я не упала в обморок и не вскрикнула, глядя на треклятого мышонка, рассуждала: «Ответить на этот провокационный вопрос — значит поощрить недисциплинированность этого «смельчака» и тех, кто на него ставку делает; применить приказную форму обращения — можно вызвать протест, но это уже сила. Нет, надо деморализовать «противника», а для этого надо его увидеть, тут не до мышонка».

— Покажитесь, пожалуйста, товарищ, а то вроде неудобно отвечать, когда не видно собеседника, — доброжелательно произнесла я.

— Давай, жердь, не дрейфь! — выкрикнул кто-то.

С задней скамьи поднялся и прямо-таки уперся головой в потолок совсем еще молодой парень. О таких в народе говорят: «Вислоухий детина». Он и впрямь походил на жердь: высоченный, худой, нескладный, с длинными болтающимися руками. Ворот гимнастерки расстегнут, верхняя пуговица оторвана. Рыжие вихры давно не видели гребня. Наглые зеленоватые глаза бессмысленно глядят в спины впереди сидящих товарищей. Подумалось: «Да ты, брат, трус!» А внешний вид подсказал и ответ.

— Извините, пожалуйста, я полагала, вы боец нашей команды, но, очевидно, ошиблась, у бойцов такого неряшливого вида быть не может. Товарищ сержант, разберитесь, откуда к нам прибыл этот человек.

Воцарилась тишина, но только на мгновение. Кто-то произнес, растягивая слова и с большим вкусом: «Вот это отбрила», — и грохнул смех, да такой, что этот мерзкий мышонок бросил наслаждаться остатками тушенки и скакнул прямо в мою сторону. Тут выдержка сдала, я сжалась вся в комок, но сразу же выпрямилась, так как «смельчак» продолжая стоять, вдруг сдавленным голосом произнес: «Разрешите сесть». Землянка содрогнулась от всплеска громового хохота. Не могла сдержать улыбки и я. Вероятно, в эту минуту и протянулась между мной и шоферской моей командой пусть еще совсем тоненькая нить взаимопонимания. Дав успокоиться страстям, я вкратце сообщила, какую серьезную задачу нам предстоит выполнить.

— Командир корпуса уверен, что мы сможем ускорить получение и доставку машин. Знаю, что вы прекрасные шофера. Не случайно в эту ответственнейшую поездку выделили именно вас. Командование рассчитывает и на ваше мастерство, и на вашу спаянность, выиграть время — такова задача. Вот, собственно, и все.

И хотя после этого понеслись отдельные реплики вроде: «Что, в тыл воевать едем?» или: «Раскошелился наконец дядя Сэм, вот это, ребята, второй фронт, ничего не скажешь!!!»

Но тут же поднялся сержант Левашов и все замолкли.

— Товарищ инженер-капитан, можете на нас положиться, все будет в полном ажуре, — твердо пообещал он.

Левая щека его была стянута шрамом, рослый широкоплечий, с открытым взглядом жестковатых глаз, он производил впечатление человека, наделенного недюжинной физической силой и решительностью. Мне нравилась его подтянутость, аккуратность. Сапоги его были начищены до блеска, на смуглой шее белела тонкая полоска чистого подворотничка. Почувствовала, — помощник определился.

Сразу же разбили всех повзводно, по рекомендации Левашова, назначаю старших. Помимо личного оружия на всякий случай берем с собой два пулемета. И вот уже мы размещаемся в двух вагонах-теплушках, прицепленных к попутному воинскому эшелону, следующему на Ростов.

— Вам лучше остаться в нашем вагоне, — посоветовал Левашов.

С первого шага все было строго определено — здесь есть командир, не женщина, а командир, слово которого — закон. Это было сказано и Левашову, когда он предложил: «Начальник станции не посчитается с женщиной, не станет и говорить, разрешите, я пойду».

Конечно, нелегко было установить такую жесткую грань, но без этого нечего было и думать об успешном выполнении нашей миссии.

— Да, задача у вас нелегкая, — произнес на прощание Володя.

Он гордился командиром корпуса, с которым прошел путь от самого Сталинграда, но к отправке инженер-капитана в город Орджоникидзе отнесся критически.

— Признайтесь хотя бы мне, что вам очень трудно, а тем более вы на себя многое берете — все время на передовой, а теперь такое задание… Но, по правде говоря, я завидую вам и жалею вас, — говорил Володя на правах старейшего в этой части знакомого.

Конечно, служба здесь нелегкая и во многом отличается от предыдущей службы. Мысленно сравниваю работу в двух воинских частях, и, конечно же, она разная.

Если в дивизионе бронепоездов мы в своих боевых действиях всегда ограничены были железнодорожным полотном, то здесь широкие возможности маневра.

В бою за вот этот небольшой населенный пункт обстановка менялась непрерывно. Вот танки противника рядом, а наши боевые машины выжидают, укрываются, стоят то ли за домом, то ли за другим укрытием. Враг их не видит. А затем следует команда «Огонь», еще раз «Огонь!» — и горят танки противника, и ты видишь, как фашисты находят смерть тут же на нашей земле.

В дивизионе бронепоездов мы издалека видели результаты своей боевой деятельности. Поэтому здесь все воспринимается по-иному, к этому надо привыкнуть. И привыкаешь.

Бегут вражеские десанты с машин, спасаясь от нашего огня, а мы их давим гусеницами и ощущаем только чувство исполненного долга и радость победы.

Пополнение машин горючим и боеприпасами производится непосредственно на поле боя. Это опасно и нелегко, требует гибкости, смекалки, маскировки.

А этот боевой темп, где буквально мгновения определяют жизнь или смерть, — а нужна жизнь: победа или поражение — а нужна победа, — все это требует напряжения всех жизненных сил — ума, воли, смелости, храбрости и труда, бесконечного напряженного боевого труда.

Вот почему не замечаешь ни страха, ни усталости, ни новизны техники. Боевая обстановка требует спокойствия и действия четких, умелых, быстрых и решительных, продуманных и верных. Только так здесь надо и можно действовать, чтобы успешно наступать и освобождать нашу израненную землю.

А тут вдруг поездка в тыл.

Как известно, приказы не обсуждаются, их надо выполнять, но как не хотелось мне, пусть даже ненадолго, уезжать из полка! Задание командования застало меня врасплох, в самый разгар ремонтных работ.


…Второй день, не переставая, лил дождь, поил и поил иссохшую землю. Мы дежурили на полустанке: вот-вот должен был подойти эшелон с новой боевой техникой. Съедало нетерпение: скорее бы увидеть новые танки! Ведь мы буквально вырывали каждую машину из когтей смерти, ремонтировали то, что и ремонтировать-то уже было нельзя.

«За несколько дней передышки наработались будь здоров!» — говорил механик Фирсов — и это правда.

Провели техосмотр, принялись за средние ремонты. Досталось не только техникам, но и танковым экипажам. На поле боя танкисты всячески помогали нам, а тут, — что поделаешь, слаб человек! — многие отлынивали от черновой, притом весьма трудоемкой работы: «Не мое это дело…»

«Мое» или «не мое» — вопрос этот в общем-то не дебатировался. Командиры рот, в частности, капитан Пустовойтов и его помощник по технической части старший лейтенант Бугаев, сами пришли на помощь ремонтникам, засучили рукава, глядя на них, подключились к восстановительным работам и остальные танкисты.

Молодые, сильные парни, они, бывало, и поозоруют, а дело сделают. Инициатива била ключом. Заряжающий старший сержант Медведко предложил:

— Давайте-ка, хлопцы, соорудим из бочек походную баню!

И соорудили баню, да еще какую!

Посмотреть со стороны на лесную поляну, где расположился наш полк, — заводской слесарно-механический цех, и только!

На носу — зима, и все системы заполняются незамерзающей жидкостью, переходим и на зимнюю смазку. Разогревать масло не в чем, готовых водомаслогреек нет — делаем их сами, приспосабливая для этого все те же железные бочки из-под горючего, да так наловчились, что прибывший в полк командир корпуса приказал перенести этот опыт в другие части.

На площадке возле землянки ремонтной службы стоит трофейный автобус, в нем смонтированы токарный, фрезерный, строгальный станки, старшина Фирсов подводит к ним питание — готовится собственными силами еще одна танкоремонтная мастерская «летучка».

— Освобождаетесь от внешней зависимости, — шутит командир.

Но как во всякой шутке, и в этой заключена доля правды: на корпусных и армейских рембазах танки, как правило, задерживались значительно дольше, чем если бы ремонтировались своими силами. А «летучка» у нас получилась, по общему мнению, куда лучше «штатной». Теперь заживем! Довольны ремонтники, довольны и танкисты. Мы — потому, что сможем справляться и со средними ремонтами, а танкистам такая «летучка» придает уверенность: что бы там ни стряслось — ребята выручат. А вообще-то у нас в полку ремонтники считали себя неотъемлемой частью боевых экипажей. И пусть рвались вокруг бомбы, снаряды, — ни один не отойдет от станка, не бросит инструмент, жизни не пожалеет, лишь бы танк снова ушел на поле боя крушить врага.

Немало хлопот доставляет нам и прибывающее пополнение ремонтников. Впрочем, не слишком ли это громкий титул для вчерашних школьников? Ничего-то они не умеют, иному ножовка, на что нехитрый инструмент, и та нипочем не поддается! На заводе слесаря третьего разряда готовили, как правило, год-полтора. На войне все решали дни, а то и часы. Потому-то старший техник-лейтенант Злацин, до войны токарь седьмого разряда Одесского механического завода, с раннего утра и до позднего вечера бегает от одного ремонтника к другому: здесь покажет, как держать ножовку, там — как пользоваться напильником. Одному поможет установить аккумуляторную батарею, другому — натянуть гусеницу, третьему — объяснит, как быстрее крепить колеса опорных и направляющих катков. А молодые бойцы и сержанты схватывают эту науку, что называется, на лету.

Будни ремонтников — это непрестанный труд, извечные поиски то ли запасных частей, то ли подшипников, то ли каких-нибудь прокладок, то ли проводки. «Ищем выход из положения», — бывало, бросали мы на ходу, и… всегда находился какой-нибудь выход. «Потрошились» непригодные для восстановления трофейные машины; все, что только было можно, использовалось и приспосабливалось для наших танков.

За считанные сутки обучали мы и шоферов, сажали их на машины, и они в боевой обстановке становились отличными водителями. И так — буквально во всем. Теперь, оглядываясь назад, становится ясно, что мы всего достигали потому, что это было жизненно необходимо — шла война.

Время этой передышки надо было использовать и для совершенствования вождения боевых машин. Умение и опыт Вершинина надо было передать всем механикам-водителям части.

Овладеть искусством вождения мечтал и заместитель командира полка по технической части.

А «секрет» вождения боевой машины у Коли был не только в знании материальной части ее и не только в навыках — он был плодом высокой одухотворенности его труда во имя победы. Вершинин ухаживал за машиной, за каждым узлом так, что, скажем, выключить муфту сцепления на его машине труда не составляло, так безукоризненно работали все механизмы, все узлы.

— Коля, мне кажется, разговаривает с машиной, он ласкает каждый болтик и каждую гайку, — говорил ремонтник своему товарищу, — может, заклинание какое-то знает, ведь, смотри, машина все время в бою и целехонькая.

А Коля, выступая перед товарищами, говорил:

— Мое «заклинание» — бить врага, но бить должен каждый шплинтик машины, иначе она подведет тебя, а ты уж смекай, приспосабливайся, а, главное, очень хоти победить, и, честное слово, победа получится.

Вершинин в борьбу с врагом вкладывал не только упорный, настойчивый труд, но и свое комсомольское сердце, поэтому и машина его в бою была непобедима.

А водить танк — это умение особого рода, и дается это нелегко. Но, научившись, полюбишь эту машину уж навсегда. Сами возможности боевой машины вырабатывают у членов экипажа бесстрашие. Перед тобой, скажем, овраг, а в смотровую щель ощущение пропасти, но ты преодолеваешь ее, работая рычагами и нажимая на педаль топлива. Перед глазами вырос холм, он кажется горой, но опять же эта замечательная умная машина, управляемая твоими руками, легко одолевает и такое препятствие. А вот новое: деревья — а ты едешь, поднимаешь их и опять одолеваешь, по тебе стреляют, но ты прикрыт броней и работаешь рычагами, смело идешь на врагов. Таким образом и вырабатывается бесстрашие, а сознание того, что ты землю родную освобождаешь и защищаешь с этой машиной, делает нашего воина победителем.

Офицеры технической части водили танки, и это способствовало хорошей дружбе с боевыми экипажами, а когда и заместитель командира полка по технической части проявил умение к вождению, то дружба эта еще более укрепилась.

Так проходили часы и дни подготовки нашей части к новым боям.

Прислушиваюсь, как командиры рот капитан Пустовойтов, старший лейтенант Котов обучают свои экипажи, особенно вновь прибывших:

— Идешь в бой, иди как на работу, как на ратный труд. Помни, боевая машина твой дом родной, а весь экипаж, запомни, — единая боевая семья. Танк, самоходная установка — машина умная только в хороших руках при зорких глазах и смелом сердце.

— Товарищ капитан, а если враг идет прямо на тебя, что тогда?

— Он прямо не пойдет — он тебя тоже боится и больше, чем ты его, слава о наших танкистах облетела весь мир. Ну, а если пойдет, ты смекай, куда его ударить, чтобы остановился, чтобы загорелся — развернись так, чтобы командир орудия дал бы ему по борту, там, где баки с горючим, по гусеницам.

О возможности орудия каждый механик-водитель должен знать не хуже командира орудия, чтобы работать с ним как единое целое, заодно — не мешкать, не теряться, действовать решительно, но и осмотрительно. Надо — спрячься за дом, за любое дерево, за забор и бей из-за укрытия, а надо — видишь, десант высадился, дави гадов гусеницами, но не забывай и про пушку и про то, что враг тоже может ударить по тебе снарядом.

Машину вести по линейке на поле боя нельзя — это не парад, это война, — маневрируй, не подставляй наиболее опасные места, особенно там, где баки с горючим. Всегда надо стараться так вести боевую машину, чтобы снаряд, если и попадет, так чтобы под углом, чтобы рикошетом отлетел, лизнул как бы броню, а тогда не страшно, — вот так-то, воины-богатыри.

Да, есть чему поучиться у этих замечательных бывалых командиров и нам, техникам-ремонтникам. Эту тактику, это боевое мастерство тоже надо постичь.

Учились, а затем и сами учили. Работали все и ежеминутно ожидали новую материальную часть.


Легко представить себе, что означали для нас новехонькие, только что с заводского конвейера, танки!

Самолеты с черными крестами на крыльях уже третий раз наведываются на полустанок, бомбят его, хотя, кроме видавших виды платформ и порядком побитых крытых вагонов, здесь ничего нет.

Разгрузочную команду возглавляет капитан Пустовойтов. С нами ремонтники и почти вся техническая служба — момент ответственный.

С наступлением темноты, когда, казалось, терпению нашему пришел конец, показался долгожданный эшелон.

— Прибыли наши коробочки, теперь держись, немчура! — старшина Фирсов весело потирает руки.

Место разгрузки выбрали заранее. Когда машинист бесшумно подал состав, мы незамедлительно принялись устанавливать аппарель — пологий спуск, — работа трудоемкая, требует внимания к каждой скобе, каждому костылю. Ведь от того, как будет подготовлена и установлена аппарель, зависел и успех разгрузки.

Под ногами жидкое месиво. Мы с капитаном Пустовойтовым и лейтенантом Злациным чуть ли не плаваем в грязи, проверяя каждый узел аппарели.

— Так, порядок. Теперь можно выгружать, — говорит капитан.

До чего быстро бежит время! Кажется, только сию минуту подали состав, а начальник полустанка уже поторапливает:

— Быстрее, ребята, скоро рассвет…

Танки — будто умытые, пахнущие свежей краской — весело сходят с платформы, и их тут же и не узнать! «Ступив» гусеницами в месиво, захватывают грязь, разбрызгивают во все стороны, минута, другая и не отличишь новая это машина или закамуфлированная.

Мы спешим. Вот сползает с платформы предпоследний танк. Внезапно носовая его часть вильнула вправо.

— С-т-о-о-й!

В умелых руках механика-водителя машина повисает на трех точках, но вместе с аппарелью начинает медленно оседать, образуя яму, куда со всех сторон мгновенно устремляются потоки жидкой грязи.

Быстро подвязываем к передней части гусеницы подготовленное на всякий пожарный случай бревно.

— Давай чуть выше! — подает голос кто-то.

— Да ты что? Ниже надо, а не выше, — возражают сразу несколько человек.

Здесь не место для дискуссий, и капитан Пустовойтов тактично поправляет спорщиков:

— Чуть-чуть влево! Так держать! — командует он механику-водителю. — Теперь прямо, так… Подбавь чуток оборотов… Давай на полный!

И машина вытащена.

К рассвету эшелон был разгружен. Едва последняя машина вползла по черноземному болоту в лес, как над полустанком вновь повисли вражеские бомбовозы. Ребята на радостях отбили чечетку и показали им «кукиш с маком».


И вот именно в разгар всех этих событий — поездка в тыл. Ворочаюсь на своем топчане, плотно закрыв глаза, казалось бы, спи, коли выдалась такая редкая возможность, но, как на зло, сон нейдет. А тут вдруг до слуха донеслось:

— Выжгли во мне веру в людей…

«Страшные слова! Как жить без веры в людей?» — думаю я.

Лежу закрыв глаза и мысленно прослеживаю тот необычный путь, что пройден от завода до этой теплушки. Сколько невероятных событий, какое множество различных людей встретилось на этом нелегком пути и какое при этом необыкновенное единство этих различных характеров в борьбе с врагом.

И вдруг: «Выжгли во мне веру в людей», — какие страшные слова!

Так же как человеку нельзя жить без людей, так и нельзя без веры в людей жить — мысленно твержу я ему, но не вмешиваюсь, не врываюсь в этот разговор. А солдат тем временем изливает свою душу фронтовому другу.

Шофером работал он в колхозе, а кладовщик этакая подлая душонка, перед всеми трусцой ходил, начальству угодливо заглядывал в глаза и тащил из колхоза поросят и птицу, муку и мед, все это на машину да на базар.

Не стерпел этого Шевчук, взял, да обо всем председателю колхоза написал.

— И вот виновным оказался — на меня сумели все свалить. А ты говоришь: верить надо людям. Нет, Филимон, даже тебе и то верить не могу, хотя человек ты вроде хороший. Правильно мне мать говорила, когда засудили: «Ты, сынок, верь только самому себе и тем, кто одной кровинушки с тобой, а чужой человек, что темный лес». На поверку оно так и получилось.

При этих словах меня словно ветром снесло с «нары». Подсела к печке. Шевчук замолчал. Молча начала сгребать в кучку горячие угли кочережкой, пока она не загорелась. Было тепло. Угли тихо потрескивали, и будто пламенем вспыхнуло все такое далекое, не забываемое…

Вот также когда-то сидели у печки в Доме рабочего подростка мы, дети, и наш воспитатель Николай Лукич рассказывал, как он, красный командир, отомстил барину-белогвардейцу за замученного своего отца…

Сам собой завязался трудный и долгий разговор о жизни. Разные, до чего же разные ребята росли в нашем Доме! А ведь сумели же педагоги воспитать здоровый, дружный коллектив. Потому что все отношения строились на доверии. А история с Бредихиным на нашем заводе? Посыпались на него несчастья, замкнулся в себя человек. И вера наша в сталевара уберегла его, помогла стать мастером своего дела. А коммунары из коммуны имени Дзержинского? Ведь не были же беспризорники, собранные там, братьями по крови! Они сперва и на людей-то мало похожи были, голодные, оборванные, стремились лишь к одному: любой ценой утолить голод. А какими стали людьми! Одной дружной семьей жили. И их тоже спасло доверие…

Тихо стало в вагоне. Давно перестали стучать костяшки доминошников, поближе к нам подтянулись картежники.

Протяжно загудел паровозный гудок — точь-в-точь как в тот предвечерний час, когда мы с Иваном уезжали в Харьков на учебу. На перроне тогда остались провожающие и среди них Вера Александровна, Николай Лукич — все те, что нас взрастили, кто дал путевку в жизнь, с кем вместе пройдено было детство, остался детский дом, Дом рабочего подростка, школа, земля, на которой родились и выросли…

Поезд и тогда мерно постукивал на стыках рельсов и, казалось, уносил нас в саму чужбину…

Глаза были устремлены к удаляющемуся от нас такому близкому, родному прошлому. Тяжело было. Именно в этот момент безысходной тоски на плечи легла рука незнакомого командира Красной Армии, легла рука человека-друга.

Он стоял молча вместе с нами, а на лице отразились такие искренние переживания, что стало легче, теплее. В пути он окружил нас своим вниманием, заботой. Во всех его словах и поступках было столько искренности, что сердца наши согрелись и распахнулись перед ним, а чужбина отступила…

Из окна вагона, как зачарованные, вглядывались мы в даль: там, за линией горизонта, ждала нас совсем новая, неведомая жизнь. Скорее бы достичь, дойти до этой заветной линии! Но, приблизившись, горизонт снова удалялся, манил к себе, сулил новое, неведомое. И чем дальше он отодвигался, тем больше крепла уверенность: дойдем! Человек, одержимый мечтой, может осуществить ее лишь в том случае, если верит в свои силы, верит своим товарищам, если упорно, постоянным трудом идет к цели — вперед и вперед. И тогда перед ним открываются все новые и новые горизонты…

Рассказ о людях закончился незаметно. Свет фонаря, качаясь, освещал то один, то другой конец вагона, доносился железный скрежет колес на закруглениях пути, на стрелках. Мерно то соединялись, то растягивались стяжки на вагонах, и постукивали буфера друг об друга, а вокруг потрескивающей печки стояла тишина, — все собравшиеся будто продолжали еще слушать.

Поезд набирал скорость, все сильнее раскачивался фонарь, вагон притих. Каждый думал о своем. Неожиданно тишина взорвалась разноголосицей реплик, вопросов и возгласов, все заговорили разом. Видимо, о доверии вопрос задел этих людей за живое.

Вниманием всех завладел сержант Пахомов, которому Шевчук поверял свою душу.

Бойцы уважали сержанта. «Машины как бог знает, с доверием ко всем относится, а ежели кто его на чем обжулит, он только скажет: жаль, а я ведь верю тебе. И этим любого обезоружит» — так характеризовал механика по колесным машинам Левашов.

Пахомов курил непрерывно. Сквозь дым «козьей ножки» на всех смотрели глаза охотника-сибиряка — светлые, внимательные и правдивые. Вот эти доверчивые ясные глаза, тихий говор, проникновенные слова раскрывали сердца слушателей.

Начал он свой рассказ издалека, и о том, как в войну рабочие, не щадя сил, трудятся во имя победы, но…

— Вот, бывало, придешь с работы домой, сядешь к столу и ложки супа не проглотишь — чувствуешь себя вроде дезертиром — как так, думаю, идет такая страшная война, а я дома сижу с семьей и, слава богу, сыт. Не выдержал этого, пришел в военкомат — сними, говорю, эту бронь и отправляй на фронт.

Жена, узнав такое, слезами умывается и, что ты скажешь, все же приговаривает: «Правильно, Фишка, делаешь».

— Бой, видать, у тебя баба, — вставил кто-то. Филимон только посмотрел на говорящего, правда, без одобрения и продолжал:

— Иначе, говорит, Фишка, тебе нельзя: кровь там наших людей проливается. Понял, Володя, куда баба моя курс держала — быть в тяжелую годину со своими людьми там на передовой. А это, если хорошо вдуматься, значит и верить людям, и им помогать, а ты «веру во мне выжгли», так, брат, негоже.

Сержант вспомнил мой рассказ о Бредихине — ведь тоже сибиряк.

— И если бы не поверили в этого человека, мог бы замкнуться и уйти из коллектива, уединиться со своим горем. Подумать только, до чего парня прямо за горло схватило. Гордый, видать, человек. Не просил больше, раз не помогли с квартирой по заявлению. И то сказать, гордость человеку куда как нужна. Только как ее понимать — вот, ребята, в чем вопрос. Скажем, ты где-то в жизни споткнулся, бывает и такое. Это совсем не значит, что ты уже пропал и опускаться тут надо, гордость человеческую терять. Наоборот, надо быстрее выравняться и идти вместе с народом.

— Тебе доверили, ты не подводи, имей свою человеческую гордость. Раз обещал — сделай. А если тебе кто мешает в таком твоем правильном деле, — и тут Филимон встал, махнул рукой, вроде саблей рубанул, даже ударился о трубу, — тут дерись, доказывай, а человеческую гордость не теряй. Верно, ребята, говорю?

— Верно-то, верно, а только, видать, не в одной гордости тут дело, — задумчиво произнес Левашов. — Оно конечно, если к человеку проявить внимание, доверие, он не только хорошо будет работать, но и проступков было бы меньше. А главное сейчас все же в другом. Вот, скажем, почему мы, — а нас многие и за людей не считали, — почему мы очутились в этом вагоне и вообще на фронте? Нас ведь в армию не брали, не уговаривали. Могли спокойненько срок отбыть, и там, на Колыме, ни одна пуля нас не взяла бы. А ведь добивались, просили, доказывали, как только не уламывали начальников! А почему? Очутилась Родина в беде, и все мы отринули, лишь бы бить фашиста, выгнать его с нашей земли! И еще скажу так: к человеку доверие проявить — не только работать будет хорошо, но и преступлений меньше будет, — вот так я думаю.

— Ух ты, бог ты мой, какой чистенький да преданный выискался, — Родина, Родина… А что эта самая Родина загнала всех нас туда, где Макар телят не пас. Забыл? И ты тоже, Шевчук, хорош гусь, быстро же ты позабыл, как баланду хлебал, быстро же тебя сагитировали… — злобно сверля Левашова узкими, чуть раскошенными глазами, прохрипел Шумаков.

— Это ты брось! — Левашов жестко взглянул на Шумакова. — Что было, быльем поросло, а загнала нас туда не Родина, а мы сами своими «делишками» — роптать не на кого. Это понять надо!

— А ты, Шумак, разве не для защиты Родины просился на фронт? — фальцетом выкрикнул кто-то.

— Он, видать, на фраерские делишки надеялся…

— Стоп, братва! Чего зубоскалите! — попытался разрядить обстановку сержант Пахомов. — Если Шумак еще не понял, то в бою поймет, что такое Родина… Конечно, родина, она у всех есть, только что разная. К примеру скажу, на заводе у нас работал аппаратчиком в химическом цехе один американец. Петром мы его звали, а он поначалу все посмеивался — «ноу», скажет, это по-ихнему значит «нет». «Ай из Пит», что означает по-нашему — «я есть Пит».

Приехал он, когда еще Магнитку строили, прижился у нас и женился на Ленке Камышевой — разбитная девка, за составом электролита следила — это жидкость такая в ваннах, где погружается какая ни есть деталь, если покрыть ее надо каким-нибудь другим металлом, скажем, никелировать или же твердым сплавом.

— Ну же и мастер ты, Филя, баланду тянуть, давай же про этого Пита, — проявляет кто-то нетерпение.

А Филимон не спешит. То уголь «пошурует» в печке, то опять «козью ножку» свернет, а ту, что тянул, уже пустил снова по кругу и не спеша продолжает разговор:

— Так вот, когда эта треклятая война началась, Пит тоже пришел в военкомат проситься на фронт: «Хочу, говорит, Родину защищать».

— Здорово! — произносит Шевчук Володя и не спускает глаз с Филимона, кажется, не просто слушает его, а все впитать в себе хочет Похоже поверил в него.

— Говорил я ему, — медленно тянет сержант, — родина твоя, Петро, далекая, да и воевать пока даже не хочет, только чужими руками Гитлера уничтожить хочет. Смотри, говорю, машинки присылают, а второй фронт не спешат открывать… Да, такое дело…

И Филимон потерял нить разговора. Но, вспомнив что-то, снова повел все ту же плавную речь:

— Она, говорит он мне, родина только потому, что там я родился, а земля, на которой я родился, на которой домик отца стоит, в котором я вырос, принадлежат фермеру Ферсту. А завод, где я работал, хозяину миллионеру. Фамилию он тогда назвал, только запамятовал я уже… И труд мой тоже принадлежит хозяину, а нам гроши на пропитание и воздух, которого продавать она не могут.

Выходит из его слов, родины настоящей у них, у трудящихся, там, где капиталисты, нет. И поэтому, говорит он, моя Родина здесь, где я равный среди равных, где я человек, а не придаток к машине для наживы Фордов. Вот когда их у нас не будет, тогда Штаты мне родиной настоящей станут, а сейчас надо защищать Родину трудящихся всего мира.

— Видал ты, что значит «Родина у всех есть», как кто-то тут сказал, — закончил Филимон.

— Молодчина тот американец, понял значит, что только у нас настоящая Родина, — на удивление всем снова заговорил Шевчук Володя. — Поэтому за нее все мы и боремся. А любим мы ее, ведь вся она наша. Вот возьму хотя бы себя — пусть я мало лет прожил, но все родное со мной. Кусок черного хлеба, что у матери ел, никогда не забываю, хотя давно уж и матери и отца нет. Не забываю никогда и не забуду наши поля, а они, ребята, особенные, тянутся, как небо, без конца и без края.

Только выйдешь за деревню — и ты уже в поле. И сейчас, только, пожалуйста, не смейтесь, каждую ямочку, каждый камушек под ногой своей чувствую, и особенно на том кургане, что в поле. Это холм такой стоит в поле посредине его, и на нем в центре громадный дуб растет.

— Так это, наверное, Володя, могила воинов, что землю защищали, а дуб тот, видать, памятник, — комментирует Филимон.

— Правильно, у нас так и говорят старые люди — «святое это место». А для нас, ребят, это если сказать — вся жизнь, там и в войну играем, а желуди дуба и пулями, и снарядами бывают и для девчат бусы, да что говорить — жизнь!

И вот когда война началась, пусть я был судим и последний, что называется, человек, но первое, что стало перед глазами, от чего сжалось все внутри — это вот поле, дуб, вся моя деревня, дом, школа. И подумал я, так неужели можно допустить, чтобы враг все это уничтожил, отнял?

Нет, дороже своего края, ничего нет. Вот почему я так просился на фронт.

— И еще потому просился, что все же в людей веришь не так, как мать по старости своей думала, — вставил тут же Филимон и при этом дружески ткнул в плечо хмурого Шумакова, — понял теперь друг, — мы же свою родину защищаем.

— Тут и доказывать нечего и спорить, выходит, не о чем… Пусть мы были судимы и сидели за решеткой. Но коль скоро нам поверили и дали в руки оружие, вину свою кровью смоем. Не знаю, кто как, а я что думал, то и сказал… — решительно заявил Лысов — самый молодой из всех.

— А мы что же? И мы так… — зашумел вагон. И глухо те же слова произнес Шумаков.

Так вот в ночной беседе у раскаленной печки в полутемном вагоне приоткрылись передо мной люди шоферской команды, и я увидела, поняла: нет, совсем они не пропащие. И напрасно предостерегал меня начальник автослужбы, — какой бы груз ни отягчал их души, воюя с оружием в руках за правое наше дело, они чувствуют себя в одном строю со всеми советскими людьми, а воинская дисциплина и доверие, которое им оказывают, — сделают свое. Уже одно то, что все они добровольцы, — говорит в их пользу.

Поезд приближался к Ростову. Хотелось размяться, но не тут-то было: военный комендант запретил выпускать бойцов из вагонов. Как выяснилось, начальник эшелона предупредил коменданта, что за команда едет в теплушках.

Надо же! Сколько было переговорено этой ночью о доверии, столько пережито, и вот нашелся перестраховщик, живущий по принципу «как бы чего не вышло».

Встречались и во время войны такие люди — зачем рисковать, зачем думать, зачем доверять и проверять, искать и дерзать, а не лучше ли «от» и «до», — это уже апробировано, ответственности никакой, — это главное, только так обеспечивается личный покой.

Вот у этих-то людишек глаза пустые, они, как правило, трусы и подлецы. Тщетно доказывала я этому коменданту абсурдность его решения, требовала отцепить наши вагоны и отправить с другим эшелоном. В ответ на все он вяло твердил: «Сказано, нельзя, значит, нельзя. И весь сказ».

Взбешенная его тупостью, я дозвонилась в горком партии, и только после того как оттуда раздался звонок в комендатуру — наши вагоны немедленно прицепили к другому составу, и мы выехали в Орджоникидзе.

Команда знала о «тяжбе» с военным комендантом. Я почувствовала это по тому, как неуловимо изменилась атмосфера в нашем вагоне: испарился куда-то дух этакого ухарства; если теперь кто и играл в домино, то так, чтоб не беспокоить заснувшего рядом товарища, и картежники перестали кричать во все горло. Я не слышала больше ни одного брошенного невзначай бранного слова. Так, безукоризненной дисциплиной люди с Колымы выразили мне свою благодарность.

В Орджоникидзе мы столкнулись с теми же трудностями, что и в Ростове. И здесь не обошлось без вмешательства обкома партии, ибо ростовский комендант умудрился предупредить военные власти Орджоникидзе о прибытии «неблаговидной» команды.

Что оставалось делать? Собрала людей. Откровенно рассказала об опасениях коменданта.

— Прошу помнить, что мы представляем здесь гвардейский танковый корпус.

Из шеренги выступил все тот же боец Лысов.

— Спасибо вам, товарищ инженер-капитан, от всех, — не совсем по форме обратился он ко мне. — И не сомневайтесь…


Машины на базе были, но и военных представителей — видимо-невидимо. Каждый доказывал: именно ему необходимо получить машины в первую очередь, потому что он выполняет «особую боевую задачу».

Такую обстановку, с которой я здесь столкнулась, и рисовал командир корпуса.

Разумеется, я незамедлительно принялась отстаивать наши полномочия. И тоже с пеной у рта доказывала, что выполняю особо важное задание. Меня вежливо выслушивали и… просили не торопиться.

Да разве можно стерпеть такое?! Не торопиться, когда готовится крупное наступление, да там, у наших, наверное, все глаза уже проглядели — не едем ли?.. Помогли нам работники обкома партии, и машины мы получили вне всякой очереди.

То-то было радости! Команду мою прямо-таки не узнать. Ни одного хмурого лица, ни одного недовольного взгляда. Каждый буквально вылизывал «свою» машину. Получили запасные части, проверили все тщательнейшим образом, запаслись горючим, смазочными, словом, экипировали колонну на славу. Работа эта заняла у нас ровно двое суток. Когда мы пришли отметиться у коменданта, он долго не мог поверить своим глазам и, удостоверившись наконец, что мы действительно уезжаем, с облегчением перевел дух. Никаких претензий он не предъявил. Только заметил, как бы между прочим, что местные жители «намедни почти ничего не могли купить на рынке, а куда все подевалось, не могли понять даже сами торговки». Не поняли этого вначале и мы с Левашовым. Все, что касалось дела, было, как говорили наши, «в полном ажуре». Но в пути, на привалах, у всех, невесть откуда появились жареные куры и всевозможные фрукты. Да, не очень-то это похоже на солдатский паек!.. Но разбора по этому делу не учинила, пусть это останется данью прошлому.

Ехали мы своим ходом через всю Осетию, Северный Кавказ, Краснодарский край, Донбасс. Головную машину вел Федя Левашов. Колонну замыкала машина Лысова — «Ленька Лысый», так товарищи его звали. Грамотный в свое время, связался с неблаговидными товарищами и попал как «кур во щи» — ушел из школы с последнего класса. Ловкий, шустрый, с большими правдивыми серыми глазами, — они смягчали души его товарищей. Технику знал отлично, быстро соображал. Слушались его все, хотя и младшим был, любили его.

Ехали через израненный Донбасс. До чего же больно было видеть бездействующие полуразрушенные заводы. Даже у Леньки Лысого на остановке грусть появилась.

— Извините, товарищ инженер-капитан, если не секрет, за что вы получили свои награды?

Ну и дипломат этот Левашов! Заметил, что мне не по себе, и решил «разрядить обстановку». Слово за слово и я рассказала ему о нашем заводе: какие золотые дни пережиты были в сталеплавильном цехе, какой сложной была борьба за металл, как труд формировал характеры людей.

И у Левашова родилась потребность поделиться своим сокровенным.

…В седьмом классе учитель физики сказал: «Запомни, Левашов, физика это твое признание. Заглушишь эту искорку, ничего не добьешься». Увлекся Федор радиоделом: собирал и разбирал радиоприемники, стал сам конструировать, не было в школьном кружке специалиста лучшего, чем он, Левашов. Учился легко, успевал по всем предметам, в классе верховодил всеми, был старостой. А мечты уносили на другие планеты. Лелеял мысль: осуществить связь с Марсом. И вот в этот период вдруг изменились отношения у отца с матерью.

— Отец оставил семью. В доме вскоре появился «чужой дядька». И тогда бросил школу, убежал из дома, устроился на завод, выучился там на шофера. Об учебе и думать забыл. Все делал механически, без души. Появились дружки. Втянули, сам не заметил, как, во всякого рода скользкие дела. Сначала воровали по мелочам. Чем дальше, тем больше. И попались. Сколько веревку не вить, а концу быть.

— Что дальше? — Левашов так сжал баранку, что пальцы его побелели. — Дальше был суд, тюрьма. Колыма. Словом, пришел конец «привольному этому житью», и я за голову схватился: мать честная, до какого позора, докатился! Стыд хватал меня за горло, душил, обозлен я был на всех, но работал, и молодых в кулаке держал… А когда война грянула, ни минуты покоя не знал, молил отправить меня на фронт. Сразу не поняли. Не поверили, что ли? Хотя, — продолжал он раздумчиво, — трудно было поверить такому, как я… да и ребята, которые сейчас с нами, все почти такие же. Но, поверьте, по мелочи может прорваться старое, а Родину никто не предаст. За одного только не поручусь… За Шумакова. Уголовный он, рискованный, за ним глаз да глаз нужен…

В Харькове при выезде из города на заправочной станции — комендантский заслон. По указанию штаба фронта, задерживали все машины. Оставив за старшего Левашова, помчалась к коменданту. Все мои аргументы, доказательства, просьбы разбиваются о непреклонное: «приказ командующего». Пытаюсь связаться со своей частью, безуспешно. Вот ведь беда! Доехали, можно сказать, до самого «дома» — и остаться без машин, не выполнить задания!

Потеряно уже два часа. Ломаю голову, как быть. И вдруг в коридоре комендатуры откуда ни возьмись Лысов.

— Все в порядке, — понизив голос, сказал он, — наши уже в десяти километрах от Харькова, идемте быстрее, товарищ инженер-капитан!

Ни о чем не расспрашиваю. Понимаю, что команда каким-то образом ухитрилась улизнуть из-под носа у комендантского патруля, сознаю, что это незаконно, но все заслоняет мысль о необходимости во что бы то ни стало выполнить приказ командира нашего корпуса. При виде вытянувшихся на дороге колонн сердце мое дрогнуло.

Дороги хоть и во многих местах разбиты, но сухо, и, не отдыхая, мы к вечеру доехали до места расположения штаба корпуса.

Семьдесят пять грузовых машин — это колонна внушительная, и поэтому мы расчленили ее в пути на три части.

Старшим второй колонны был Ленька Лысов, а с ним в кабине Шумаков.

В третьей колонне старшим был Володя Шевчук, а с ним в кабине Филимон. Это было наше техническое замыкание. Когда уже подъезжали к штабу корпуса, мы решили для большего впечатления снова вытянуться в одну колонну. И ликовало все внутри, ведь, можно сказать, эти машины мы получили дважды, и особенно чувствительно было «получение» их в Харькове, когда мы «улизнули», как говорили ребята, от комендантского патруля.

Страх, что нас нагоняют, владел нами до самого этого места, хотя «погони» никакой не было.

Подъезжая к домику, где размещался штаб, мысленно уже произносила доклад командиру корпуса, и вдруг — никого, кроме одного бойца, который остался связным. Он-то и сказал, что все наши находятся на станции.

А на станции близ «Зеленого острова», на той самой, где несколько дней тому назад сгружали вновь прибывшие танки, узнали от офицера штаба, что Четвертый Кантемировский ушел вчера в направлении на Киев, а наш полк придан Восьмому гвардейскому механизированному корпусу и ушел в том же направлении.

Собралась вся команда, лица у всех понурые, даже смотреть жалко, но делать нечего.

Полку по указанию командира корпуса выделяются семь грузовых машин с шоферами. Это хорошо, и все же как-то обидно, что получилось вот так, что мы уходим из Четвертого гвардейского Кантемировского корпуса.

Все шофера хотят в наш полк и это приятно. Но Левашов уже подбирает семь машин и семь шоферов. Вижу здесь и машины Лысова, и Шевчука, и, что наиболее удивительно, Шумакова. «Видите ли, он аккумуляторщик, а главное, слушается меня, его же надо в руках держать» — как бы оправдывался Левашов. Молодец Левашов, не бежит от трудностей.

— Итак, товарищи, задачу, которую нам поставил командир корпуса, мы с вами выполнили. Все вы работали хорошо. Спасибо вам за все. Желаю счастливого пути, до встречи в Берлине!

— Спасибо, что поверили нам. Этого никто из нас не забудет, — неожиданно для меня сказал — кто бы только мог подумать — Шумаков.

Глубоко тронули эти его слова, идущие от сердца, кажется, не только инженер-капитана, но особенно, видимо, всех тронуло, что взяли Шумакова в полк, а это значило поверили человеку.

Да, если вера в людей — это вера и в самого себя, это вера в жизнь, ибо только человек — творец всего сущего, то вера людям, с которыми ты вместе работаешь, борешься за общее дело — сближает, помогает идти по правильному пути, исправляет людей и делает их лучшими.

Бредихины не единичны в нашей жизни, они везде и часто встречаются, их надо замечать, им надо помогать, и надо им доверять. С доверием силы наши возрастают.

Попрощалась я со всеми своими товарищами и снова в путь.

Глава восьмая

Машины шли на полной скорости, без остановок и все же казалось идем медленно. Каждый раз — самой даже неудобно — твердила одно и то же — быстрее, давай, Левашов, еще поднажми, хотя он сам выжимал, «все соки из нее, выжимаю, а то — чует моя душа — дадим блуда, если засветло не догоним своих», — отвечал он на мое поторапливаиие. Полк ведет бои, это мы знаем, и каждый потерянный нами час в пути, в поисках, не укрепляет его боеспособности.

— Товарищ инженер-капитан, сверьте карту, а то чего доброго к фрицам на ночлег угодим, — чуть ли не через каждый километр напоминал одно и то же Левашов. Волнения его законны.

Не так-то это просто, даже зная направление, нагонять свою часть, особенно в наступлении. То, что еще вчера было передовой линией, сегодня стало ближним, а иной раз и глубоким тылом. Что ни село — выжженное дотла пепелище с торчащими чудовищами — печными трубами, обуглившиеся деревья, воронки от бомб, покореженные машины, разбитые пушки…

— Танкисты? — ответит тебе солдат с повозки. — Во-он в ту сторону понеслись…

А «в той стороне» — ни наших войск, ни кого-либо из местных жителей. Безлюдье. Только битая-перебитая техника да кучно поставленные с присущей немцам аккуратностью кресты с надетыми на них касками говорят о недавних сражениях на этой истерзанной нашей земле.

Подъехали к неширокой речушке, сверяюсь по карте — здесь должен быть мост, но то, что должно быть, на войне не обязательно есть, вместо моста — торчащие опоры.

— Давайте возьмем вправо, там спуск, и, наверное, где-то брод должен быть, — резонно предлагает Левашов. Только мы спустились, как перед нами колонна машин — стоят, чего-то ждут. Поближе подъехали, а там в самом узком месте этой речушки застрял большой трофейный автобус. Оказалось, это наша «летучка», которую мы соорудили, и шла она с ремонтной базы. Вот радость-то!!!

Мы эту «летучку» готовили как рембазу на колесах, здесь осуществляли замену бортовых передач и даже начинали пробовать проводить замену коробки перемены передач. Готовили своих ремонтников к тому, чтобы при необходимости и двигатель менять, только бы быстрее вводить в строй боевые машины.

Вот эта-то «летучка» застряла и закрыла проезд машинам, а вражеская авиация здесь частый гость. Дороги, можно сказать, и за ручьем тоже нет, машины проложили узкий след, и это стало проезжей частью. Причем в сторону фронта эта «дорога» шла на подъем. А тут хотя и декабрь месяц, но снег падает и сразу же тает, а на подъеме машины буксуют. Тем более наш тяжелый автобус! Надо встречным машинам, идущим с фронта, принять несколько в сторону и пропустить эту «махину». С ходу она пойдет, а в ином случае снова забуксует и тогда вовсе закроет дорогу, а вытянуть такую громаду не легкое дело.

Но на первой грузовой машине, идущей от фронта, оказался упрямый, а возможно, и трусливый шофер, завел свой мотор и нацелился прорваться первым. Левашов, Савченков, оказавшийся в «летучке», убеждают его, а он: «Хоть задавите танком — никого не пропущу».

Поняла, что надо действовать решительно. Перешла брод, стала на подножку первой машины, думала подействовать словами, но напрасно, даже старший на машине и то говорить со мной не пожелал. Пришлось наставить свой «ТТ» и не дать им трогаться, пока не пройдет автобус.

Вот уже где проявилась «мужская гордость» и, конечно же, трусость. Этот шофер проклинал день и час своего рождения, посылал уму непостижимые проклятия и твердил, скрежеща зубами: «Нет, вы только подумайте, баба мне угрожает — это же позор, — лучше смерть!» — но с места он все же не трогался.

В его стенаниях и восклицаниях было столько тоски, возмущения и невообразимого лексикона, что при всей серьезности положения меня разбирал внутренний смех.

Как только автобус вышел на дорогу, а за ним и наши машины, я вмиг убралась подальше от этого шофера, уж очень похоже было, что он, да и все время молчавший старший машины, ни перед чем не остановятся в защиту «мужской чести», чего доброго дадут очередь по баллонам. И такое бывало…

Теперь колонна наша выросла, с нами автобус, но сведений о месте нахождения нашего полка, к сожалению, не прибавилось. Старшина ремонтного взвода уже два дня как убыл из части на ремонтную базу и мало чем облегчил наши поиски. Мы снова ищем — движемся по дорогам и бездорожью.

Вот и сейчас ехали по большаку и — в который раз! — свернули на продавленную гусеницами колею. Кабина расплясалась так, что, казалось, вся душа наизнанку.

— Смотрите! — Левашов ткнул пальцем куда-то влево.

На опушке леса — да, да, глаза не обманывают меня — «тридцатьчетверка». Возле машины копошатся какие-то люди. Левашов рулит прямиком к ним. Ба! Да это же подвижная танкоремонтная база! Тут вижу тягачи, опрокинутые бочки из-под горючего. Знакомая обстановка! Соскакиваю на ходу с подножки.

— Скажите, товарищи…

При звуке моего голоса возившийся с гусеницей танкист резко обернулся и… мы бросились обнимать друг друга; это был наш старший техник лейтенант Иван Пантелеевич Бугаев.

Опоздай мы на каких-нибудь пятнадцать — двадцать минут, их бы и след простыл: полк с боями подвигался вперед, и если бы не эта встреча, кто знает, сколько еще пришлось бы нам колесить по фронтовым дорогам.


Ни с чем не сравнимо чувство человека, после длительного отсутствия возвратившегося в родной дом, в свою часть! Правда, разлука моя с полком в общем-то была недолгой — дни. Но и я испытывала нечто подобное, переступив порог нашего штаба, в котором я задержалась всего на минуты.

Бои идут непрерывно, есть, понятно, и потери. Забот и работ у техников, ремонтников по горло. Замучили дороги. Время зимнее, а днем все раскисает, машины буксуют, идут юзом, застревают. Работяга-тягач вытаскивает то одну, то другую. Ночью легкий морозец скует месиво тонкой ледяной коркой, и тогда машины идут по гололеду, выкидывают самые неожиданные для водителей коленца. Виртуозами надо быть, чтобы не попасть в кювет, увернуться от мин и снарядов, но война всему научит! А тут вдруг замерли, застыли настигнутые вражескими снарядами сразу два танка. Ремонтники наблюдают за полем боя и не заставляют себя долго ждать — уже тащат из «летучки», сноровисто устанавливают новый ленивец взамен разбитого на одну машину, одновременно натягивается правая гусеница на вторую. Не включается задняя скорость, — Фирсов тут как тут, оперирует с тягами, ищет причину, устраняет повреждение.

Внезапно вблизи с характерным, режущим слух, звуком разорвалась бризантная граната, врезался в землю противотанковый подкалиберный снаряд-болванка, вздыбила фонтан земли другая, третья. Ясно, противник берет нас «в вилку». Но работа еще не окончена, и ремонтники продолжают сосредоточенно делать свое дело. Ни одного лишнего движения. Никакой суеты. О себе в такие минуты не думается, и не потому, что ты не боишься, вовсе нет, чувство страха, тем более жажда жизни, присущи каждому, — просто сознание твоей необходимости обостряет мысли и делает твои руки чуткими и быстрыми. Сейчас нет ничего более важного для тебя, чем вдохнуть жизнь в эти два танка, вывести их из-под губительного обстрела. Спасибо, выручила артиллерийская батарея, по-видимому, перемещавшаяся на новые огневые позиции: с ходу развернулась и шарахнула прямой наводкой по обстреливавшему нас вражескому орудию. Больше гранаты рядом с нами уже не рвались и болванки не падали.

Сколько ни приходилось встречать людей на поле боя — все, кто трудился, преодолевал трудности боя, дрался и боролся, перед ними страх отступал.

Страх отступал перед силой, не знающей границ, не знающей преград, перед чувством великого твоего долга, твоей нужности, сейчас, здесь, вот в этом бою, где твой труд идет на уничтожение врага, на защиту твоих друзей, родных, себя, родной земли.

У нас о ремонтниках, о начальнике ремонтной службы говорили: «У них своя броня, они всегда в работе на поле боя, их пуля не берет, они всегда нужны».

С этой «броней» и дошел начальник ремонтной службы и многие ремонтники до самого Берлина. Сколько возвращенных в строй танков и самоходок на счету этих героев ремонтной службы!

— Когда ремонтная «летучка» под боком, — говорят механики-водители, — воюется веселее.

Нам тоже спокойнее, когда мы под боком у танкистов. В бою, каким бы тяжелым он ни был, мы, как правило, находимся со своими ремонтно-техническими средствами в боевых порядках. Поднабравшись опыта, так «набили глаз», что нередко могли даже предвидеть развитие боя, а это позволяло соблюдать разумную осторожность и своевременно оказывать помощь раненым машинам.

— Остановится танк в бою хоть на минуту, это уже выигрыш для врага, потеря нашего преимущества, — неоднократно напоминал ремонтникам командир полка. — Ваше дело — в любой обстановке как можно быстрее вводить в строй боевые машины.

Да, боеспособность полка во многом зависела от оперативности и слаженности действий всех звеньев технической службы. Танкисты не случайно называли ремонтников «скорой помощью». Подобно тому как врачи и санитары «скорой» мгновенно приходят на помощь человеку, — так и ремонтники на поле сражения спешили на выручку попавшим в беду машинам.

Слово «нет» в нашем лексиконе отсутствовало, а если и употреблялось, то только для того, чтобы подтвердить: невозможного для нас нет. Это не красивая фраза, а так именно было.


Дни и ночи наши войска преодолевали яростное сопротивление, взламывали вражескую оборону. Продвинулись где на пятьдесят, а где и на сто и больше километров.

Для технической службы полка все эти сутки слились в один нескончаемый день. С утра до вечера и с вечера до утра — непрекращающиеся ремонты. Заправка горючим, пополнение боеприпасами, вытаскивание застрявших машин, и их эвакуация.

В ночь на двадцать шестое декабря, окружив и уничтожив вражескую группу гитлеровцев, мы овладели двумя укрепленными опорными пунктами Бривки и Вчерайше. Наши танки ворвались на северо-западную окраину Бривки столь стремительно, что «доблестные» офицеры гитлеровского рейха повыскакивали из хат в нижнем белье, да так с поднятыми руками и бежали, а те, кто понаходчивее, нацепила на палки нательные рубахи и размахивали ими наподобие белых флагов, просясь в плен.

На рассвете следующего дня бои приняли особо ожесточенный характер.

Противник, перегруппировав свои силы, встретил наши наступающие части сплошной завесой огня.

Земля взрывалась минами и бомбами. Свинцовые ливнем поливалась с бреющего полета вражеской авиации наступающая пехота, но наше наступление продолжалось.

На минах подорвались две самоходные установки «СУ-85» — стоят словно обезноженные. Разведка «проморгала» здесь минное поле, но в ходе наступления не должно быть задержки, иначе провал всей операции.

Саперы с миноискателями, то падая, то снова поднимаясь, делают проходы, а Пустовойтов рвется вперед, стоит, открыв люк своего танка, ждет. И вдруг упал боец с миноискателем. Филипп Фомич вихрем вылетел из своей машины и сам продолжал поиск мин до подхода сапера. Наконец боевые машины двинулись и на предельной скорости устремились вперед. Первой оказалась машина младшего лейтенанта Кулакова. Перед ней сквозь утренний туман вырос холм, но, не снижая скорости, танк смело двигался вперед. Расстояние до холма-дзота, изрыгающего огонь, все сокращалось, казалось, еще один небольшой рывок и препятствие будет преодолено. Но вдруг именно в этом последнем рывке машина начала как бы оседать, сползая вниз.

Проклятье, неужели подбита? Но тут же показалась машина Вершинина, она мчалась, словно снаряд, выпущенный из ствола орудия, именно к этому дзоту, ведя непрерывный огонь, и не успели взглядом ее охватить, как она уже преодолела препятствие.

— Ее узнаешь из тысячи — это руки Вершинина. Он виражирует машиной будто самолет в воздухе, — говорит, забыв сейчас об опасности и наблюдая за ходом боя, рядом находившийся Володя. Он снова командует ротой и сейчас находится в резерве.

Машины Вершинина уже не видать, за ней понеслись остальные танки капитана Пустовойтова, и атака продолжалась.

Сам капитан всегда впереди, смелый, горячий и решительный. Обо всем этом говорят не только его действия, но и его внешность — его глаза, лицо, манера говорить с людьми.

Губы волевые, а в глазах постоянная готовность к действиям, и незаметная улыбка, как бы говорящая: «Не беспокойтесь, если надо, все выполню, все смогу».

В разговоре умел выслушать человека. Посмотрит на своего собеседника коротким оценивающим взглядом, «словно на мушку берет» — как говорили бойцы его подразделения, а затем скажет: «Что же ты задумался Аника-воин». И начнет объяснять, что к чему, и научит, и веру в свои силы вселит.

На войне у него был свой почерк — всегда вперед, а ведущая линия — полное бесстрашие.

Вот и сейчас сильным броском подразделение Пустовойтова при поддержке подоспевшей артиллерии освободило еще ряд населенных пунктов. А к концу дня вся наша часть оказалась в острие клина наступающей танковой армии.

Еще не высох боевой пот — ручейками скатываясь по лицу, по шее, еще только снят с промокших от пота волос танковый шлем, еще в глазах огонь, вздыбленная горящая земля и разрывы вражеских снарядов, дым и пламя горящей техники врага, бегущие, падающие вражеские солдаты, а капитан Пустовойтов с экипажами машин разбирает причину «обратного сползания с холма» танка Кулакова.

Механик-водитель этой машины стоит, опершись спиной о броню, кажется, совсем обессилен. На лице тоже белые следы от стекающего пота, и только глаза, большие, открытые, мерцают синим пламенем и смело смотрят на своего командира.

— Товарищ капитан, во всем виноват один я. Командир, как только образовался проход, дал команду «вперед», я тут же рванул вперед, а губы повторяли одно, как клятву: «Только вперед и только вперед». Но вдруг, в последний момент, когда я увидел дзот противника рядом, огонь, вырывающийся из амбразуры, у меня вроде сердце остановилось, а она, вот, — показывая рукой на свою машину, — пошла назад. Я тут же взял себя в руки, нажал на педаль топлива и рванул вместе со всеми, давил гадов и даже, наверно, кричал, уж очень была велика у меня обида за этот хоть и мгновенный, но все же позор.

Больше, товарищ капитан, это никогда не повторится.

Все присутствующие здесь думали: «сейчас будет разнос». А Филипп Фомич внимательно выслушал механика-водителя, не спуская глаз с него, тихо, с болью, заговорил:

— После Дивина, после того как мы увидели трех наших повешенных людей, ты, Женя, дал клятву отомстить за смерть партизан и вдруг испугался…

А твоя броня в бою, в борьбе с врагом — это клятва, данная Родине, и вот тем погибшим партизанам, и твоей матери, и твоему отцу, это твоя решимость, твоя воля, о которой ты никогда не должен и нигде забывать, — бороться до последней капли крови.

Когда ты был у дзота, ты пушку врага, считай, уже вывел из строя — ты вошел в непростреливаемую ею зону, она тебе уже ничего сделать не могла, а враг при виде твоего богатыря от страха уничтожен был, и тут не мешкай, дави и рви вперед, а для этого из сердца некогда не выпускай воинской присяги — на верность Родине и волю свою воинскую.

Враг в этом районе нас меньше всего ожидал. Он считал, что мы это препятствие обойдем, и поэтому весь огонь сосредоточил на своих флангах, а мы его прижали именно здесь и уже потом разделывались с его флангами — вот так-то, воины-богатыри!

А теперь за работу.


И снова наступление.

Внезапность нашего удара по опорному пункту помешала зондеркоманде сделать свое черное дело, и потому дома в только что освобожденном селе были целы и невредимы. Услышав русскую речь, из подвалов и вырытых на огородах ям стали выходить люди. Что тут было! И слезы и рвущиеся из сердца слова благодарности «спасителям-танкистам», каждый зовет к себе перекусить и погреться, но нам не до отдыха — опять и опять ремонты.

Как быть с подбитыми и застрявшими перед обороной врага тремя танками, среди которых оказалась и моя «счастливая» машина с пятизначным номером и цифрой пять на конце, та самая, на которой я прибыла в полк?

Гитлеровцы пытались захватить лакомую добычу, но наши экипажи не давали приблизиться немецким солдатам, те не могли даже носа высунуть из скопа, а если кто и пробовал, нарывался на короткую пулеметную очередь. Танкисты знали — их не оставят в беде.

Командир приказал к рассвету вытащить эти машины. И мы ломаем головы — каким образом, а главное, чем?!

Пустовойтов просит разрешения взять один из исправных танков, чтобы попытаться с его помощью вытащить застрявшие. Но слишком это большой риск, можно лишиться еще одного танка, а для нас каждая боевая машина сейчас на вес золота. Нужен тягач. На наш рассчитывать нечего, подбит и основательно еще утром.

— Шевчук и Лысов наметили «жертву», — с этими словами в хату, где собрался «мозговой центр» технической службы, входит лейтенант Харлов. — Высмотрели у врага тягач с подъемным сооружением. Обещались сегодня же притащить. Шевчук так сказал: «Сам все проверил. Там фрицы устроились, что надо, пьют шнапс и яйками с колбасой закусывают».

— Разрешите? — с порога широко улыбаются шофера моей «колымской» команды, Шевчук и Лысов.

— Эвакуационная машина доставлена, разрешите выручить наши застрявшие экипажи, — чересчур громко, как всегда, когда он волнуется, докладывает Лысов.

Взглядом еле успеваю остановить Злацина, который готов был сорваться с места и обнять этих парней, — ведь вылазка эта предпринята ими на свой страх и риск, они ни с кем ее не согласовали, следует ли поощрять такие действия? Как и тогда, в Харькове, где команда шоферов увела задержанные военным патрулем грузовые машины, меня охватывают противоречивые чувства. Но дорога каждая секунда. И вот уже трофейная эвакуационная машина «лухс» двинулась на выручку нашим танкистам. За командира — капитан Пустовойтов, помочь ему вызвался старший техник-лейтенант Злацин.

— Подъехали деликатно, двигатель, и тот не дышал, — с жаром рассказывал потом Злацин. — Фрицы, наверное, что-то учуяли, постреляли на всякий случай из пулемета. Мы, конечно, молчок. Тьма кромешная, будто специально для нас — ни зги. А Лысов с Шевчуком — артисты! — умудрились прицепить трос к танку, не обнаружив себя ни единым звуком. Даже капитан, — Злацин кивнул на Пустовойтова, — и тот ничего не услышал, а ведь стоял наверху на корпусе танка.

— Только почувствовал: а машина-то движется, — засмеялся Филипп Фомич.

— Нет, вы только представьте себе, — черные глаза старшего техника-лейтенанта горели от возбуждения, — вытащить из-под самого носа фрицев три наши боевые машины… Ай да мы!

Из доклада Лысова, однако, следовало, что ничего особенно не произошло.

— Затаились. Прицепили с Шевчуком трос, и вся игра, — деловито пояснил он. — А танки? Танки комбат со Злациным вытащили, их заслуга.

За смелость и находчивость, за солдатский подвиг Шевчук и Лысов первыми из «колымцев» были представлены командованием к правительственной награде.

Чуть развиднелось. Теперь, когда напряжение спало, мы почувствовали, что зверски голодны. Хозяйка хаты, Наталка, подает в круглой глиняной миске духовитую рассыпчатую картошку, ставит на стол тарелки с солеными хрусткими огурцами, приносит шматок сала. Вкусно! Мы уписываем за обе щеки этот поистине великолепный ужин, нет, вернее, уже завтрак, а Наталка между тем выспрашивает, не повстречался ли нам где ее Грыцько, он тоже танкист. Двое детишек подрастают, а отца не помнят: сынишке, старшенькому, два года было, когда отец ушел на войну…

Она смотрит и не может насмотреться на нас, верит и не верит своему счастью: вот они, перед ней, воины-освободители, за ее столом, в ее хате, где еще вчера хозяйничали и помыкали ею и ее детьми проклятые гансы…

— Скидывайте свои гимнастерки, живо состирну, — радушно предлагает она. — Вода вже закипела.

«Хорошо бы переодеться, вздремнуть», — думаю я, но, машинально взглянув на часы, поднимаюсь.

— В другой раз, Наталка, авось еще свидимся…

Наталка молча идет к скрыне, достает со дна завязанный узлом носовой платок.

— Це мои кульчыкы… Що купыв Грыцько, як мы ще тилькы поженылысь… Виддай их нашему государству, а бы швыдче прогнаты нехрыстив…

Крепко обнимаю солдатку. Единственное, что у нее осталось — память о счастливых днях, подаренные мужем сережки, и она с готовностью расстается с ними, надеясь, что они пригодятся в борьбе с врагом.

— Нет, Наталка, не возьму я твои кульчыкы, наденешь, покрасуешься в них, когда будешь встречать после победы своего Грыцька…


«Кимарнув сто двадцать минут», как любил говорить старшина Фирсов, ремонтники опять засновали взад-вперед. Работы много, а времени, как всегда, мало. К тому же тылы наши поотстали, а у нас катастрофа с горючим, скоро нечем будет заправлять машины. Но и на этот раз выручила солдатская смекалка.

— Ну и везучий денек нынче, товарищ инженер-капитан, — услыхала я знакомый, с нотками торжества, голос Лысова. — Обогатились, право слово. Теперь мы и с трофейным первосортным бензином и с двумя цистернами газойля. Взамен тех, что нам фриц с самолета пробил.

Ну что ты скажешь, оказывается, он с Шевчуком ночью снова совершил вылазку к противнику.

— Дрыхли фрицы, храпака задавали, будь здоров! Часового мы, ясное дело, сняли. И так далее… — Лысов не в силах сдержать улыбки.

Улыбаюсь и я. Фронт, как рентген, высвечивает все нутро человека, здесь сразу видно, каков ты. Вот и Лысов, попал в здоровое окружение и стал человек человеком, нашел применение и выход своей энергии, предприимчивости, — смелый, хороший солдат!


Темп наступления полка нарастал.

Вклинившись в оборону противника, мы продолжали расширять и углублять этот клин в направлении на Казатин, крупную узловую станцию.

— Эшелонов воинских там видимо-невидимо, — весело докладывал вернувшийся оттуда разведчик. — И все они, как на ладони, бери и коси!

Но попробуй косить, когда противник цепляется, что называется, зубами за каждый метр земли, оказывает жесточайшее сопротивление. На подступах к станции путь нам преградил огонь вражеских танков и самоходных орудий. Наступление наше, однако, не остановилось — и гитлеровцы, не выдержав натиска, начали пятиться.

Деревня близ Казатина, где шел бой, окутана густым дымом. Полыхают «фердинанды» и «тигры». Горят и «тридцатьчетверки», но наши танкисты гонят противника дальше, а пехотинцы уже забрасывают немецких солдат гранатами, бьют в упор из автоматов.

И вдруг — оглушающая тишина. То рвались снаряды, гранаты, танки давили бегущую вражескую пехоту, сметали с лица земли дзоты, казалось, конца этому нет и не будет, а тут внезапная тишина. Нет целей, машины заторможены, а руки, глаза, сердце — весь ты еще в бою, ищешь врага, а доносятся только отдельные одиночные выстрелы, и вот уже стоят жалкие дрожащие вояки с поднятыми руками и вопят: «Гитлер капут».

Старший лейтенант Котов вышел из машины, смотрит на эту картину прошедшего боя и про себя произносит: «Хорошо, ребята, поработали!»

Вроде он не причем тут, а на деле, его машина в бою всегда впереди, а снаряды от его руки и верного глаза уничтожили немало вражеских танков и другой боевой техники и в этом бою.

С вида еще юноша, недавно из училища пришел, он не похож на подтянутого боевого командира роты капитана Пустовойтова, он мягче характером, в жизни стеснительный, его серо-голубые глаза всегда смотрят немного враскос и чисты как родники, запрятанные в тени деревьев. Светлые волосы лежат всегда аккуратно с зачесом набок. Только вот теперь после напряженного боя слежались под танковым шлемом. И пот стекает по лицу, а глаза горят боевым огнем. Весь его облик, вся фигура, тихий говор создают внешнее впечатление не очень боевого командира. В бою же сродни капитану Пустовойтову. Русский бесстрашный воин, умелый командир.

Перед наступлением в Чернорудка он попросил рекомендацию в партию.

Рассказывая о себе на собрании, как он рос, учился, любил ходить на лыжах, охотиться, он с такой сыновьей любовью говорил о матери, что даже бывалые воины говорили «ишь ты, даже сердце защемило». Все единогласно голосовали за прием в партию Сережи Котова. И он оправдывает в боевых делах это великое звание.

Старший лейтенант со всем личным составом своего подразделения дружит, и эта дружба, внимание к каждому члену экипажа, забота о каждом, обеспечивает самую высокую дисциплину.

Раненые просят не отправлять в медсанбат.

— Ничего, товарищ старший лейтенант, чуть бок царапнуло, уже перевязали сами.

— Нет, Филиппов, — твердо отвечает Котов, — жаль тебя отпускать, но надо, чтобы в последующих боях ты был с нами…

У командира орудия тяжелое ранение в голову.

— Прощайте… товарищ… старший…

— Ну что ты, Володя? — Котов присаживается на корточки возле раненого. — Еще чего выдумал, «прощайте»? Подремонтируешься и вернешься. Ты только не раскисай, ведь нам без тебя никак нельзя!

Проводив раненых, Котов осматривает поврежденные машины, он прекрасно знает материальную часть танка, руководит ремонтом пострадавших в бою машин и сам помогает ремонтникам.

Механиком-водителем Махмутовым обнаружена поломка кронштейна наклонной тяги, ремонтники устанавливают новый кронштейн, работа трудоемкая. Котов помогает не только советом, но и своим трудом.

На другой машине старший сержант Никитин устраняет повреждения в бортовой передаче. Он всегда работает вместе со своим другом Ленькой Савиновым. Работают они быстро, споро — молодые ребята, недавние школьники, а теперь умельцы — воины. Их горячие воинские сердца рвутся на танк или на самоходные орудия, но и бойцами второго эшелона себя не считают.

— Ну что, орлы, скоро двинемся, а то давайте помогу. — И так от машины к машине, к каждому командиру и солдату — внимание и помощь — за это люб командир Котов и велики боевые успехи его подразделения.


Надо спешить на КП, куда, как мне сказали, только что прибыл танк командира части, необходимо увязать с ним ряд вопросов.

Направляюсь по наиболее короткому пути — полем. Сыро — в валенках чавкает вода. Одеты мы по-зимнему, а на дворе слякоть, тает. Намокший полушубок тяжело давит на плечи. В карманах чего только нет — и пистолет, и индивидуальный пакет, и шоколад кока-кола, и завалявшийся сухарь. Нащупав его, вынимаю и запихиваю в рот. Меня окликает какой-то мужчина, на ломаном русском языке спрашивает, как пройти к старосте.

— К старосте? — переспрашиваю я, а сама думаю: «Судя по акценту, немец. Полушубок мой без погон, голова не покрыта, вот он и принял меня за местную жительницу». Изображаю на своем лице подобие радушной улыбки: — Идемте, я провожу вас, покажу его дом…

Пистолет держу в кармане наготове, а сама, как ни в чем не бывало, усердно разжевываю сухарь. Смотрю, навстречу — вот удача-то — идет не кто иной, как наш оперуполномоченный. Сдаю ему с рук на руки свой живой трофей. Немецкий разведчик пришел в бешенство. Меньше всего он ожидал попасть здесь в руки «проклятий советский гепеу», как злобно прошипел он.


Капитан Пустовойтов вне себя. Его роте поставлена задача прорваться к Казатину, а огневая завеса противника не дает ходу. Можно, конечно, ударить в лоб, рискнуть, но ставить под удар людей и технику не в характере Филиппа Фомича. Обойти леском?.. Там болото, могут увязнуть машины. Поразмыслив, он совместно с пехотинцами, что тут же расположились, снаряжает в тыл к немцам группу пулеметчиков и пехотинцев.

— Заставьте врага замолчать!

Одновременно высылаем еще раз разведчиков — проверить, сильно ли заболочено за леском, нет ли где прохода. Стою рядом с Пустовойтовым и оцениваю сложившуюся здесь обстановку, как вдруг:

— Товарищ инженер-капитан, разрешите доложить, прибыл в ваше распоряжение, машины и личный состав в полном порядке.

«Левашов? Быть того не может!» — Но это он, собственной персоной. Вид бравый, глаза веселые.

— Вернувшиеся машины, — добавляет он, — по распоряжению старшего техника-лейтенанта Харлова, уже отправлены за боеприпасами.

Я рада, что он вернулся, но одолевают сомнения: законным ли путем?.. А ушел он из нашей части при далеко не понятных обстоятельствах.

Когда мы несколько дней тому назад, ценой жизни многих наших товарищей, в яростной схватке выбили оккупантов из Дивина и ворвались в село, то замерли от увиденного. На приколоченной к двум деревьям толстой перекладине раскачивались в веревочных петлях люди, среди них девушка. К ее рубашке приколот картонный лист с корявой надписью «партизан»…

Тогда Федя Левашов не мог отвести глаз от виселицы, лицо у него сразу осунулось, посерело, как и у всех нас. И на первой же остановке он попросился перевести его механиком-водителем на танк. И вдруг сам напросился на машину, что уходила из нашего полка.

Нам предстояло наступать на Житомирско-Бердическом направлении. Каждая машина была у нас на счету, а тут заместитель командующего Первой танковой армией по технической части, наслышанный о том, что у нас в полку якобы грузовых машин полным-полно, нацелился на наш транспорт (машин и в самом деле было много, да что толку! — половина трофейного пополнения, которое без разбору притаскивал начальник автослужбы, никуда не годилась) и распорядился передать на время в распоряжение командования армии пять полностью экипированных машин вместе с шоферами. Невозможно, жалко было отдавать машины, — а тем более выделить надо было самые лучшие! — но ничего не попишешь, пришлось с этим смириться. А вот с просьбой Левашова смириться не могла: он просил, — кто мог бы этого ожидать?! — включить его в число этих пяти шоферов. Странно — утром попросился в механики-водители, а в полдень просится убыть с машиной из полка! Разбираться некогда, да и нужно ли? Приказала удовлетворить просьбу сержанта.

И вот сейчас Левашов, словно бы ничего и не произошло, стоит передо мной по стойке «смирно» и улыбается.

— Небось, думали несерьезный человек Федор? Удрал? Точно?

И Левашов рассказал, чем продиктован был этот его поступок.

Ему уж очень жалко было, что из полка уйдут эти машины. В армии его назначили старшим группы по сбору трофейной техники. Поработали ребята на совесть, действовали где хитростью, где брали дерзостью, вели себя геройски, от пуль не прятались, от врага не драпали. Это и позволило Левашову спустя время, при удобном случае обратиться к заместителю командующего армии, которому столь красочно расписал плачевное со стояние автопарка полка, с таким воодушевлением рассказал, чего стоило нам получить и пригнать эти машины из Орджоникидзе, что полковник сказал: «Ну и молодец ты, Левашов! За смелость и добросовестную службу, за высокий патриотизм к своей части разрешаю убыть со своими машинами».

— Хорошо, — самым обыденным тоном говорю ему я, — отправляйтесь к старшему технику-лейтенанту Харлову. — И, не выдержав, официального тона, крепко жму его руку. — Спасибо, Федя.

Левашов понял: действия его одобрены. И одним духом выпалил:

— Товарищ инженер-капитан, помните, вы говорили переведете меня на боевую машину? С тягачом я вполне освоился да и танк пробовал, учился между делом, старший техник-лейтенант Бугаев сказал, могу водить машину.

— Подучишь материальную часть, возьму тебя механиком-водителем, — обещает капитан Пустовойтов.

— Есть подучить материальную часть!

Левашов светится от счастья, чувствуется, он уже назубок знает танк, готов хоть сию минуту сесть за рычаги — так велит ему совесть советского воина…

Полк наш совместно с другими частями стоит на подступах к Казатину.

Нам видна железнодорожная насыпь, путь к ней преграждает ручей, виден и мост через него, но он, конечно же, пристрелен, а кругом топь. Как пить дать, засядут тут танки и самоходки.

Обстановка осложняется еще и тем, что на путях близ станции ощетинился жерлами орудий и пулеметами вражеский бронепоезд, не дает головы поднять нашей пехоте.

Надо перебраться через этот ручей, уничтожить бронепоезд, а мы остановились. Вот потому-то и был вне себя редко когда теряющий равновесие духа капитан Пустовойтов.

— Товарищ капитан, разрешите мне с группой бойцов… Мы его гранатами, а не выйдет, так зубами… Слово даю, уничтожим. Через болото и ручей переберемся, не сомневайтесь, все будет в ажуре! — Не найдя более веских аргументов, Левашов с нетерпением глядел на командира.

— Эх, мать родная, до чего же надо цель эту снять… — словно не слыша его, бормотал капитан, а потом, видимо, придя к определенному решению, чуть громче произнес: — Уничтожить надо, и сейчас же! — Повернулся к Левашову. — Нет, брат, не гранатами и зубами, пушечным огнем мы его, и прямо в лоб, чтоб опомниться не успел. — И пустился бегом с бугра, вскочил на корму своей машины, нырнул в люк, только руки мелькнули.

Мгновение, и танк капитана Пустовойтова уверенно пошел вдоль ручья параллельно железнодорожной насыпи.

Что такое? Уйти от моста, единственно возможной в этих условиях переправы?!

Но вот вслед за капитаном в том же направлении промчалась машина Коли Вершинина. Его узнаешь из тысячи, по какой-то особой легкости, по замысловатым виражам.

Достигнув излучины, с ходу перемахнул через ручей, словно подталкиваемый какой-то невидимой силой, взобрался по склону насыпи, взлетел на железнодорожное полотно и, развернувшись, как говорят танкисты, на одной точке, устремился к бронепоезду.

Этот путь за капитаном Пустовойтовым и Вершининым повторили остальные танки.

Противник не успел даже повернуть стволы пушек в нашу сторону, бронепоезд содрогнулся: его в упор расстреливали, поливали огнем танковые пушки. Языки пламени лизали бронеплощадки, клубы дыма окутали железнодорожное полотно. А танкисты, не прекращая огня, уже спустились по противоположному склону насыпи и на полном ходу двинулись к городу.

Здесь произошла наша встреча с соседним танковым полком, что тоже вышел на железнодорожное полотно с другого направления.

Открылись люки машин, мы что-то кричали друг другу, радость распирала грудь, такое бывает, видимо, только в бою, когда победа вырвана из рук грозного противника.

Повалил густой снег. Снег падал крупными хлопьями. Снежинки кружились, плясали в воздухе, оседая на ветвях, и все вокруг преобразилось. Кто-то из нас взглянул на часы; стрелки давно уже перевалили на вторую половину дня.

— А ведь нынче тридцать первое декабря, Новый год, братцы!

Считанные часы остались до нового и, как мы верили, победоносного сорок четвертого года. Мы знали: далеко отсюда наши близкие соберут на стол припасенное от скудных пайков, поднимут тост за победу и за нас, кто встречает Новый год в окопах и в дотах, в танках и за гашеткой пулемета, за рулем тягача и у операционного стола, на линии связи или же в «секрете», — за всех тех, кто гонит фашистскую нечисть с родной советской земли…

А в только что освобожденном городе еще горели дома, взрывались мины. Откатываясь, враг вгрызался в каждый клочок земли, предпринимал одну контратаку за другой, артиллерийские снаряды с двух высот, на которых закрепился противник, долетали до города.

Я объезжала на трофейной машине все боевые точки и все службы: снова надо организовать ремонт боевых машин, сбор трофейной техники, заправку горючим и боеприпасами. Стрельба не прекращалась.

В месте расположения подразделения старшего лейтенанта Косячного на западной окраине города везде битая техника врага и особенно много танков и самоходных установок.

— «Намолотили» мы изрядно вражеских машин, — и глядя вдаль, старший лейтенант Косячный рассказывал: — Отец написал мне в письме, как наши уральцы на свои денежные средства в сверхурочные часы за счет перевыполнения плана плавили чугун, варили сталь для танков, для пулеметов и снарядов. Они на свои средства снарядили особый добровольческий танковый корпус. «Узнай, сын, где действует этот наш корпус, и, как коренной уралец, попросись в него, выполни наш наказ и вернись обязательно с победой. Мы в эти танки вложили не только труд своих рук, но и святую веру в победу над врагом и любовь к стране нашей».

И вот смотрю на эту битую технику, думаю, собрать бы этот лом да под копер и в мартеновские, и в доменные печи, чтобы полился чугун, пошла бы сталь разливаться по изложницам, заработали бы прокатные станы.

Эх, залечили бы быстро раны, нанесенные войной, а там, смотришь, и мы бы с вами еще поработали на заводах во имя мира, во имя будущего.

И таким мечтательным и вдохновенным было лицо потомственного металлурга, что невольно перешли на мирные темы.

И сколько несгораемых элементов может от этого лома остаться в металле, и какие великолепные конструкционные стали мы получим для строительства будущих гигантов. Домны, мартены, дома — все виделось только огромным, чтобы достойны были тех гигантских усилий нашего народа, которые затрачиваются в этой жестокой борьбе с врагом.

Разговор прервал взрыв снаряда. Машина моя, стоявшая чуть поодаль, факелом взметнулась в небо. Вместе со старшим лейтенантом забежали в первый попавшийся на глаза кирпичный домишко. Войдя, очутились в небольшой комнате. В углу у окна примостился стол, на нем возвышалась обвешенная разноцветными бумажками тоненькая елочка. По обе ее стороны стояли порядком облупившиеся матрешки. Представить себе только: война, смерть и эта новогодняя детская елка! Я перевела взгляд на разбросанные по полу игрушки и похолодела: передо мной лежала девочка, совсем еще кроха, лет трех, не больше. Она была мертва. На виске запеклась кровь…

Будто ток пробежал через наши сердца. Ни о чем не думалось, кроме одного: «Отомстить!»

Еще не все части подтянулись, а уже передан устный приказ командира бригады, нашему полку совместно с соседями справа и слева продолжать преследование противника. Подразделениям капитана Пустовойтова и Котова поставлена была задача — сбросить гитлеровцев с захваченных ими двух господствующих над городом высот, закрепиться на этом рубеже, дать возможность освобожденным советским людям радостно встретить Новый год.

Мощная внезапная атака, начавшаяся сразу после ожесточенных боев на улицах города, ошеломила фашистов, они были смяты, сметены с лица земли. И когда часы пробили двенадцать, все мы — бойцы и офицеры и местные партизаны — пусть на ходу, наскоро, но отметили Новый год и свою дорогой ценой вырванную победу.

Дрожат от напряжения руки, только что сжимавшие то ли рукоятку пулемета, то ли рычаги танка, автомат или инструмент для ремонта, выплескивается из граненых стаканов и кружек спирт. Секретарь горкома партии сердечно поздравил всех:

— За нашу окончательную победу над врагом!

Звякнули тесно сдвинутые алюминиевые кружки, граненые стаканы, крышки от фляжек, стеклянные, консервные банки и вдруг:

— По ма-ши-нам!

Все сразу задвигалось, зашумело, взревели моторы, — в ту же ночь на первое января 1944 года нам: предстояло совершить марш-бросок.

Глава девятая

— Товарищ инженер-капитан, как быть с запасными бачками, — обратился старший лейтенант Котов, — и брать опасно, а не брать вроде нельзя.

«Танковые факелы» — называли их. Впервые о них услышала в бюро пропусков Наркомата обороны. Застрял в памяти разговор двух бывалых танкистов.

«Видали мы, как угодил он в борт вашей машины, а сверху лежали, видать, запасные бачки с горючим, и пламя сразу охватило машину. У нас такое же было, но мы их свалили к богу в рай».

Сами мы тоже убедились в опасности этого резерва с горючим и перед наступлением сбрасывали их на исходных позициях, брали с собой только на марше.

Но сейчас направляем машины в тыл врага, может следует их все же взять…

— Давай, братва, сваливай бачки к богу в рай! — властно скомандовал кто-то, и одолевшие нас с Котовым сомнения, — брать или не брать запасные бачки с горючим, — мигом рассеялись: ясное дело, не брать.

«Но черт возьми, те же слова и тот же голос, что тогда в бюро пропусков, галлюцинации, что ли?» — подумалось мне. Поворачиваю голову и прямо передо мной стоит тот самый танкист в расстегнутом полушубке, шапка-ушанка сдвинута на затылок, а на лице широкая, щедрая улыбка, которая сразу исчезла, как только он увидел меня. Брови ушли вверх, глаза округлились, он рывком сбросил шапку и, широко раскинув руки, выдохнул:

— Эх, мать честная, так это же гражданочка из Москвы!

Мы обнялись, как самые близкие друзья, хотя наше знакомство только в том и состояло, что вместе получали направление на фронт в управлении кадров Наркомата обороны, он как бывалый танкист, а я как «гражданочка». Но вместе Родину защищаем, связаны общими воспоминаниями о Москве, этого достаточно для фронтовой дружбы.

Я напоминаю полковнику, как он, тогда еще старший лейтенант, говорил при встрече с другом Валькой Корытиным: «Нет, брат, лучше «тридцатьчетверки» машины нет…»

Полковник заразительно смеется и с особой теплотой вспоминает о своем однокашнике по училищу.

— Воюет, бродяга, и хорошо воюет, тоже полковника получил. — И, помолчав, подтверждает: — А «тридцатьчетверка» — машина что надо. Вот уничтожим жмеринскую группировку, и прямым ходом на наших коробочках до Берлина!

Глядя на нас, ремонтники пораскрывали рты: надо же, такая встреча! Все любуются этим крепким светловолосым русским богатырем.

— Э, нет, орлы, делу время, потехе час! Чтоб каждую гаечку, каждый шплинтик проверили! — энергично распоряжается полковник и поясняет: — А бачки не понадобятся. С нами пойдет цистерна с горючим.

Настроение у всех поднимается: с таким решительным командиром не пропадешь. Ведь в армии о боевых подвигах полковника ходили легенды.

Мне уже довелось на фронте столкнуться с этим же полковником, но увидеть его в лицо в тот раз не пришлось.

Было это на марше, в новогоднюю ночь. Продвижение наше внезапно застопорилось. Громада танков и машин зарокотала, заскользила, остановилась. Пооткрывались люки и понеслось вдоль колонны:

— Эй, что там стряслось?

— Почему стоим?

Продвигаясь на «виллисе» по обочине, подъезжала к каждой нашей машине, а в ответ:

— У нас все в порядке.

И только в голове колонны увидела: несколько человек хлопочут у танка с растянувшейся гусеницей. Стук, лязг, скрежет металла перекрывал чей-то хриплый голос.

— Ты что, мать твою за ногу, ослаб, что ли, трос закрепить не можешь? И куда, куда ты суешь лом… Цепляй за проушину трака, да нет, не та-а-к!.. — Рослый военный в сдвинутой на затылок шапке-ушанке, выхватив из рук бойца трос, ловко закрепил его. Подняв голову, накинулся на командира машины: — А ты чего застыл, словно невесту под венец вести собрался? Так она еще не родилась, ждет, пока молоко на твоих губах обсохнет.

И военный принялся так хлестко допекать лейтенанта за упущение, что ехавший со мной в «виллисе» штабной офицер заерзал на своем сиденье.

— Вы уж, товарищ инженер-капитан, лучше поезжайте отсюда, а то полковник не видит вас, а потом ему будет неудобно.

Меня так и подмывало заглянуть в лицо командиру, о смелости которого я уже была достаточно наслышана.

— Нечего сказать, прославленный танкист! — произнесла я, ни к кому не обращаясь, в надежде, что он, быть может, обернется. Полковник, в эту минуту сидевший на корточках у танка, действительно поднял голову, но не в мою сторону:

— Только баб еще не хватало в этой кутерьме! — зло бросил он.

А теперь вот встретились как самые близкие друзья, — оба в одном боевом строю.

Чем-то родным веет от этого человека, а мысль крючком зацепилась за его фамилию: Ко-ро-та-ев… Ко-ро-та-ев…

Он что-то спрашивает, о чем-то говорит, я машинально отвечаю, слушаю, но вижу уже не его: перед глазами завод, наш комсомольский поход по боевым дорогам отцов, костер на берегу Сиваша…

В сторонке прислонился к стволу расщепленного снарядом дерева Филипп Иванович Гордеев, наш партприкрепленный, поглаживает густо усыпанную зелеными листиками тонкую молодую ветку, выбившуюся из-под обуглившейся раны: будет, будет жить это дерево!..

Вспомнилось все до мельчайших подробностей, и особенно лукавая усмешка, с какой он говорил о себе.

— Вымахал я в свои восемнадцать лет аж на сто восемьдесят два сантиметра. Ребята меня иначе и не называли, как «Эй, телеграфный столб». А фамилия — и смех и грех! — Коротаев… И пошло «Длинный коротыш!»

Рассказав об этом полковнику, волнуясь, спросила, уж не отцом ли ему приходится участник перекопских боев партприкрепленный на нашем заводе Филипп Иванович Гордеев — ведь его фамилия тоже Коротаев, а Гордеевым он стал себя называть по матери. — Так и пристыла к нему на всю жизнь фамилия Гордеев да Гордеев. На эту фамилию и паспорт выправил…

Да, то был его отец. Он погиб. Геройски погиб под Сталинградом.

«А сын воюет за двоих», — невольно подумалось мне.

Мы расстались с полковником Коротаевым не только как фронтовые друзья, но и как земляки — ведь завод, где он родился, был мне второй родиной.

— Такие люди на войне заставляют не только пушки стрелять, но и людские сердца гореть, — провожая полковника Коротаева взглядом, полным восхищения, а может к самой благородной зависти, про себя произнес механик-водитель Вершинин.

Долго еще находилась я под впечатлением этой встречи. Она была удивительной, но удивительное было в обыкновенном — сыновья идут дорогами отцов, иначе быть не может.


Мы шли в острие клина нашей наступающей танковой армии, и вдоль всего этого трудного пути нельзя было ввязываться в затяжные бои, надо было смело врезаться в глубину обороны противника, вести непрерывную разведку на флангах. Вместе с боевыми частями двигались ремонтные средства.

— В одном ряду с механиками-водителями идем, — часто напоминал Фирсов своим слесарям и требовал таких же смелых действий от ремонтной «летучки», что и командиры от экипажей боевых машин.

В значительном отрыве от боевой части нашего полка оказались базы по снабжению и ремонту, а дороги — «не приведи господи», — часто повторяли шофера, — погода в декабре больше походила на мартовскую. Снег падал и тут же таял — снежный дождь.

Случилось так: полк наш ушел в направлении Степановки, а машина лейтенанта Петрова после ремонта шла с рембазы, нагоняя нас. Крайне неприятно оказаться в отрыве от своей части, и машина шла на полной скорости. За околицей села Воловодовки танк на спуске пошел юзом, погрузился почти по башню в болото. Никакие усилия не меняли положение машины.

— Мокрые, в грязи бились, «и что тебе рыба об лед», — рассказывал позже Петров. — В тот момент, когда командир направил на розыски тягача радиста и механика-водителя, показались два танка Двадцать первой механизированной бригады. Начали вытаскивать застрявшую машину и сами оказались в том же положении. Не успели еще как следует пораскинуть умом, как вытащиться из этого «чертового логова», как вдруг Петров выдохнул: «Тигры», — все вскочили в машины и тут же открыли огонь. Вражеские танки прорыва шли на большой скорости и сопротивления здесь, видимо, не ожидали, первые две машины загорелись, следом идущие остановились и своим огнем подбили наши танки.

Минеры бригады вместе с экипажами под огнем противника спешно заминировали подходы, взорвали машины и ушли в направлении села Степановки.

В это же время — на ремонтной площадке полка, как всегда, слышен был перестук молотков, клацание металла. Заканчивались последние приготовления к предстоящему рейду в тыл врага в район Жмеринки.

Готовились два подразделения старшего техника-лейтенанта Бугаева, который командовал ротой вместо Пустовойтова, и старшего лейтенанта Котова, машины для которых снаряжались с особым тщанием. Проверялся и не раз каждый узел, каждый болт.

— Во главе нашего отряда — командир гвардейской танковой бригады полковник Коротаев, — хвастались солдаты перед своими друзьями.

— Героя-то не зря ему дали, — заметил Коля Вершинин.

— Герой герою рознь, — возразил ему вездесущий Егор Савченков. — Главное, чтоб он о солдатах помнил да мозгами шевелил, как сподручнее фашистов бить…

— Командир отряда дотошный, имейте в виду, проверит все самолично, — предупреждал ремонтников Фирсов, но и без этого предупреждения каждый всего себя вкладывал, готовя машину в глубокий рейд.

На всех фронтах шло успешное наступление наших войск, и это воодушевляло воинов в их тяжелой борьбе с противником. «Теперь легче воюется», — говорили наши бойцы. Но враг еще был силен и оказывал отчаянное сопротивление.


Война все еще шла и несла разрушения и смерть. Горели города и села. Взрываясь, превращались в пепелища заводы, депо, железнодорожные станции.

Смерть уносила родных, близких, друзей и товарищей и подстерегала жизнь воина в каждом бою.

Но заря победы уже занялась и питала душевные силы всего народа и армии.

Родина звала к полной победе над врагом, и стояла она перед фронтовиками не только во всеобъемлющем значении этого великого слова, она предстала в военных дорогах и нехоженых тропах, оставленных и теперь отвоеванных у врага.

Она была в каждом населенном пункте. Каждая высотка, долина, рощица, лес и перелески, река и ручеек, мост и мостик, сад и даже отдельное дерево, улица и дом — все это была Родина, родная земля, все это кровью отвоевывалось у врага.

В памяти воинов навсегда останутся эти пройденные дороги военных лет.

И сколько бы ни приходилось освобождать таких родных мест, по-особому глубоко у каждого сохранится в памяти один какой-либо населенный пункт, роща, мост, улица, какая-то частичка родной земли, в которой война как в фокусе явилась во всем своем страшном многообразии.

Проходят десятилетия, и все прошедшее оживает в мельчайших подробностях и приносит все ту же боль от пережитого, и тот же гневный протест против войны.


Село Степановка находилось в шестидесяти километрах от того района, куда направлялся передовой отряд Коротаева. С трех сторон оно окружено было полями, а внутри село резко пересекали холмы и долины, подъемы и спуски, улицы то широкие, то узкие. Дома расположились террасами и утопали в деревьях, ветви которых на солнце переливались хрусталем как и сосульки, висящие гирляндами под стрехами домов.

Противник поспешно отступал отсюда под натиском наших частей, и разрушения были незначительны. Но дороги… Они были разбиты и в большинстве своем узкие. А хаты раскинулись, как говорится на военном языке, на резко пересеченной местности с неожиданными подъемами и спусками. Размокший чернозем не давал вытащить ногу, машины с цепями на колесах нередко застревали здесь.

Полку здесь поставлена была задача — «не допустить развития контрудара прорвавшихся танков противника». Сложная задача, тем более лучшие боевые машины отданы в передовой отряд.

— Те, что тут остаются, все требуют ремонта, большинство армейского, — сетовал начальник ремонтной службы и тут же добавлял: — Ничего, не впервой, выдюжим, Ремизов, — верно?

— А как же, — отвечал до предела уставший механик Ремизов. — Только так!

Конечно, только так — иначе ведь нельзя, это понимал каждый.

Машины выставлялись на позиции, с расчета круговой обороны села, на расстоянии одного-двух километров друг от друга, и это тем более затрудняло работу ремонтных подразделений. Ремонтная мастерская то застревала, и ее надо было вытаскивать, то с грехом пополам выбиралась сама и еле успевала обслужить машины.

И все же ремонт и технический осмотр боевых машин продолжался. Работали все не отрываясь от дела, тянули цигарку из махры и передавали ее по кругу каждому на пару затяжек.

Погода была крайне неустойчивой — то падал мокрый снег, переходящий в дождь, то задул морозный ветер, да такой, что руки прилипали к железу. Но стук молотков, лязг железа и возгласы: «Давай, хлопцы, поднажмем — еще, еще чуть, с-т-о-п!..» — неслись с разных сторон ремонтной площадки.

К вечеру шумы затихли, и природа будто притаилась, наблюдала, чего-то ожидала…

Близилась ночь. Передовой отряд во главе с Коротаевым отправился в тыл врага. В проводах и трудах не заметили, утро уже на пороге. Заалел горизонт, и вскоре в небе появились три вражеских самолета. Они кружили, высматривали жертву, словно ястребы, и завывали, кружась. «Будто волки голодные», — говорили солдаты.

Материальная часть полка была тщательно замаскирована, обнаружить ее врагу не удалось.

Но в это время из-за поворота на дороге показалась грузовая машина. Шла она в направлении на Степановку. Она шла не останавливаясь, не прячась, хотя ясно было, что шофер видит самолеты противника.

Мы с ужасом наблюдали за этой обреченной машиной.

— Ведь три волкодава идут прямо на него. Повернул бы хотя в сторону, что ли, — в сердцах крикнул кто-то.

И вдруг начальник артиллерийского снабжения, всматриваясь в дорогу, по которой двигалась машины, воскликнул:

— Так это же наша машина с боеприпасами!

И в тот же момент раздались оглушительные взрывы бомб. Они падали сверху с самолетов, заходящих один за другим и, взрываясь, неслись снова вверх, дымом, пылью, комьями земли, пламенем. Мы не убегали; не прятались, не замечали опасности, только с ненавистью и болью смотрели, как охотятся вражеские самолеты за нашей одиночной машиной.

Зенитных средств у нас не было. Стрельба из стрелкового оружия только демаскировала бы нас.

— Гады, разбойники — три самолета гоняются за одной беззащитной машиной и бесстыдно сбросили весь свой груз, — кричал, неистовствовал механик Ремизов. Все мы задыхались от возмущения и боли. Сколько бы не видеть, как гибнут твои товарищи, с которыми ты идешь в бой, это всегда больно, к этому не привыкнешь.

Но по-особому велики переживания, когда ты сам в менее опасном положении, чем твой фронтовой товарищ, когда ты видишь, как над ним нависла смерть и ничем помочь ему не можешь.

Мы видели, как гибнет наш однополчанин, выполняя боевое задание, и только крепче сжимали кулаки и кровью сердце обливалось. Наконец вражеские самолеты улетели, а мы, будто в почетном карауле, продолжали стоять, всматриваться в ту сторону, где только что рвались бомбы и где погиб наш товарищ.

Вдруг раздался душераздирающий ликующий крик:

— Е-д-е-т! — И действительно, из этого хаоса дыма, пламени и пыли, показалась машина. Она шла на полной скорости сюда — к месту расположения ремонтной части.

С криками «Жив!.. Жив!..» все выбежали навстречу. Радость с такой силой выплескивалась наружу, что каждый готов был смять в своих объятиях этого героя-богатыря, который в страшном поединке с вражескими самолетами победил смерть, выполняя боевую задачу.

Шофер затормозил, бросил руль и отворил дверцу кабины — это был Левашов.

— Теперь, братва, баста: через ад прошел, а в рай задаром не хочу, так что, хотите не хотите, давайте мне танк, пора и мне фашистскую сволоту гусеницами давить…

Всю эту «передрягу» «наш Левашов», как его с любовью называли в полку, представил нам с присущим ему юморком, а когда стянул с головы шапку-ушанку, мы ахнули: седина посеребрила волосы двадцатичетырехлетнего сержанта.


Вскоре известно стало, что по данным нашей разведки в сторону Степановки движется большая колонна вражеских танков, «тигров» и «пантер», и нам предстоит задержать противника на этом рубеже.

В это время как назло по небу перемещалось огромное оранжевое солнце, и капель вначале стыдливо, затем смелее уменьшала гирлянды висящих сосулек, украшающих дома, деревья. Весенняя капель, — но нам было не до весеннего настроения.

— Видать здесь вскорости горячие будут дела, раз жители свои дома покидают, — рассуждает Савченко. — Это все равно, как перед большой грозой все живое в природе затихает, прячется, так вот и сейчас, — умозаключает он.

По улице, где расположилась наша техническая часть, поспешали жители села. На руках дети, а те, кто постарше, рядом. Одеты кто в чем, за спиной небольшие котомки. Уходят в лес.

— Только бы детишек да стариков спасти, — говорит вся почерневшая от горя изможденная женщина, говорит об этом, обращаясь к нам, будто оправдываясь, что уходит «от надвигающегося горя».

На командный пункт полка вызвали командиров подразделений и служб. Пока ожидали подхода офицеров, мы присели с Филиппом Фомичом и Котовым на завалинке дома.

— Попробуем согреться солнечным теплом, а то все боевым да боевым греемся, — говорит Пустовойтов и держит на коленях мальчонку лет шести.

Хозяйка этого дома никуда не ушла. «Куда мне с ними — мы уж с вами здесь останемся», — говорила она, а их у нее трое, мал мала меньше.

— Ну, давай, хлопчик, лови солнечные зайчики — вот так, поймал, друг, а теперь зажми его в кулачке и не выпускай — пусть солнышко всегда будет с тобой, — по-особому мягко разговаривает Филипп Фомич с ребенком и все ласкает его шелковистые светлые волосы.

А Котов с грустью посмотрел на небо.

— В такую погоду фриц не замедлит прилететь, — сказал он будто сам себе и продолжал любоваться небесной синевой.

Пожалуй, никогда так остро и необыкновенно глубоко не ощущаешь красоты окружающего тебя мира, как на войне, когда тебя всегда подстерегает опасность. Вот и сейчас эта тишина, это громадное, по-особому щедрое, разбрасывающее лучи солнце, проникающее до сердца тепло. Но все стынет внутри, как только подумаешь, что приближается сюда громада вражеских танков, вскоре непременно прилетят фашистские стервятники — и все это такое мирное, красивое взлетит в воздух, закроет солнце, смешается с грязью…

— Обидно, что а говорить, когда самая красивая пора года — весна бывает некстати, — поднимаясь со своего места, произнес Пустовойтов.

И будто по команде именно в этот момент мы услышали нарастающий гул вражеских самолетов.

И — началось.

Небо почернело от «хейнкелей». Бомбежка!

Хозяйка дома, где располагался наш штаб — Евдокия, или по-украински Явдоха, с тремя малыми детьми, старшему, мальчонке шесть лет, как только появилась вражеская авиация, собирала своих малышей в охапку, прикрывая их собой, бежала через двор к яме, где зимой хранится картофель. Спустит ребят по лесенке, усадит их и собой прикрывает. Дети не плачут, только жмутся крепче к матери, ищут в ней защиту.

Помочь Евдокии отнести детей в укрытие нельзя, она считает, что только материнская забота, только тело матери способно защитить ее ребят, — и она несет их, не задумываясь о себе.

В это утро налет вражеской авиации уже был вторичным. Когда стервятники улетели, Евдокия выбралась из ямы с девочками на руках, мальчишка держался за юбку матери. И только они направились к дому, как из-за деревьев, будто поджидая свою жертву, появился «мессершмитт» и с бреющего полета пулеметной очередью сразил мать троих детей, молодую, ни в чем не повинную женщину.

Падая, она не выпустила своих девочек, прижатых к груди, и телом своим закрыла детей. В это солнечное утро погибла Евдокия, осиротели двое девочек и мальчонка.

Они еще не поняли, что потеряли мать, они еще довольны и нашей лаской: «Сделай, дяденька, так, щоб я сонычко пыймав», — говорит осиротевший шестилетний Петя. Он теперь старший в семье. И верит, что дядя ему солнышко поймает, и не плачет.

Мы, прошедшие дорогами войны, испытавшие, казалось, все горести, плакали, не стыдясь своих слез, видя как у обыкновенной украинской мазанки в десяти метрах от нее лежала мертвая молодая добрая женщина-мать, прикрывшая собой трех невинных осиротевших ребят.


Капитан Пустовойтов и старший лейтенант Косячный, которым командир полка за какие-то минуты до этого несчастья приказал, наступать вдоль дороги на Вороновицы, откуда противник вел огонь по нашим войскам, скомандовали: «За-во-ди!»

Танки сорвались с места и со скрежетом, лязгом, обволакиваемые дымом, тут же исчезли. Шесть километров от Степановки до Вороновиц машины пролетели подобно стреле, пущенной с тугой тетивы. Этой тетивой был всплеск яростной ненависти к фашистам. Танкисты поклялись отомстить за Евдокию и ее осиротевших детей. Ворвавшись на окраины Вороновиц, они сокрушили, в щепы разбили вражеские укрепления, казалось, ни один гитлеровец не спасся там от губительного огня пушек, от гусениц наших «тридцатьчетверок». Но когда капитан Пустовойтов, достигнув околицы Вороновиц, открыл люк и встал во весь рост, — пулеметная очередь прострочила его. Он тяжело осел, истекая кровью, однако успел приказать командиру орудия поднять его, чтобы экипажи видели: он жив…

Танкисты вынесли своего командира из машины, бережно опустили на расстеленную плащ-накидку. Подоспевший полковой фельдшер услышал прерывающийся голос капитана:

— Приказываю оставить меня… Продолжайте вести огонь…

Увидев фельдшера, он попросил:

— Давай, Толя, спасай, старший сержант пусть не прекращает огня. — И закрыл глаза. Кровь отхлынула от лица, заострила все его черты. Спустя мгновение он произнес: — Не щади, Толя, крепче сжимай жгут, а то вроде жизнь уходит, а этого никак нельзя допустить. — война еще идет… — и замолчал, только из груди его вырвался тяжкий вздох, полный обиды и тоски.

— Все будет в порядке, Филипп Фомич, подремонтируешься и опять вместе повоюем.

Они вместе шли сюда от Сталинграда.

Капитан Пустовойтов молчал и только спустя минуты, собравшись с силами, заговорил:

— Надо землю отвоевать и увидеть, как на ней заколосятся хлеба, надо детишкам Евдокии жизнь определить. — И почти шепотом произнес: — А сейчас умирать никак нельзя, — при этом широко открыл глаза, да так и замер.

Казалось, навечно застыла в этих глазах готовность действовать и вера в жизнь.

Филипп Фомич лежал как воин, не выпустивший до последнего вздоха воли из своего мужественного сердца.

Погиб гвардии капитан Пустовойтов — из четвертого гвардейского Кантемировского корпуса и по рождению из Кантемировского района. Погиб как герой, и за бои по освобождению города Казатин был представлен и званию Героя Советского Союза.

Страшная весть о гибели капитана стала сразу известна всем в полку.

Враг тем временем бомбил непрерывно, скрылось и солнце, словно погасло вместе с жизнью Филиппа Фомича.

На боевой машине Вершинина привезли тело капитана Пустовойтова в село Степановка, где мы похоронили его на центральной площади.

Хоронили капитана не только наши командиры, бойцы, но и многие жители села, школьники.


Наш капитан был строгий и добрый, требовательный и чуткий, справедливый и решительный, смелый и осмотрительный. Мы не видели его партийного билета, но все мы чувствовали, что он партийный человек, и по нему равнялись.

Сегодня все комсомольцы и беспартийные воины его подразделения подали заявления партийному секретарю. И звучат они одинаково: «Мы хотим, идя в бой за нашу Родину, быть в рядах великой Коммунистической партии, обещаем бороться с врагом как наш командир капитан Пустовойтов».

— Подал заявление и я. Здесь, на могиле нашего капитана, клянусь быть достойным его и в бою, и в жизни быть верным членом нашей Коммунистической партии, — так говорил командир танка комсомолец лейтенант Добрынин.

Эти слова лейтенанта звучали как перекличка времен.

— Партия — это стальная когорта рабочего класса, и я верю, что наш инженер-сталевар будет достойный ее.

Так писал, давая мне рекомендацию, старый член партии, металлург, кадровый рабочий обер-мастер цеха в дни первых пятилеток.

«Сталь укрепляет Родину, я хочу быть передовым в этом деле», — писал мастер-сталевар Бредихин, вступая в партию в период стахановского движения.

«Идя на смертельный бой с фашистскими полчищами на защиту нашей Родины, хочу, чтобы дети знали, что я был членом партии, что я верю в партию, и если придется, отдам жизнь за партию нашу, за Родину», — так писал в; своем заявлении бывший колхозник Вологодской области, механик-ремонтник полка Фирсов.

К ней, к партии, всегда обращены наши взоры, наши сердца, и особенно это проявляется, когда человек находится перед лицом то ли опасности, то ли большой радости, когда события затрагивают глубину человеческой души.

И это происходит с каждым честным советским человеком.

Вот почему заявления о приеме в партию на заводе, на фронте, в тылу растут, особенно на гребне великих событий, когда перед народом партия встает во всю свою исполинскую силу.

Так было в тяжелые годы гражданской войны, в период восстановления, реконструкции народного хозяйства, в период индустриализации, коллективизации страны, в период первых пятилеток и сейчас, в тяжкую годину войны.

Партия — разум и совесть нашего народа, его знамя.

С этим знаменем наш полк не дрогнул и тогда, когда противник ввел в бой в селе Степановка большое количество танков и самоходных орудий.


Тяжелое время переживали мы. Враг бросил против нашей наступающей армии авиацию, артиллерию, крупные танковые силы. В кровопролитных боях, теряя людей и технику, чудом умудряясь восстанавливать битые, изуродованные машины, мы медленно продвигались на запад, отвоевывая каждый метр святой для всех нас советской земли. Не раз случалось нам отходить под натиском превосходящих сил противника из только что отбитого нами селения, чтобы затем новой атакой вышвырнуть оттуда фашистскую нечисть. Отдельные укрепленные пункты по нескольку раз переходили из рук в руки.

Так было и в Россоши, где гитлеровцы имели численное превосходство и в танках, и в самоходной артиллерии.

Так было и в Степановке. Но как ни неистовствовал, как ни вгрызался в нашу землю противник, — героическими действиями порядком поредевших наших танковых подразделений наступательный порыв врага был сорван и оперативного успеха он не имел.

…Массированный налет на Степановки и ее окрестности, казалось, никогда не кончится. С оглушающим ревом проносились тяжелые немецкие самолеты, сбрасывали свой груз, на смену им прилетали новые армады, повисали над селами, пикировали, расстреливали пулеметными очередями бегущих людей, обезумевший скот.

Только кончилась эта жестокая обработка с воздуха, как мы увидели со стороны Ободного, что находилось всего в каких-нибудь четырех километрах от нас, развернутым строем, в обход Степановки, движутся вражеские танки. Бойцы затянули потуже ремни, сбросили полушубки.

Бить надо только наверняка — это понимал каждый. Подпуская все ближе и ближе ползущие к нам «пантеры» и «тигры», танкисты смотрели на командиров орудий: ведь большая часть наших машин способна была отражать атаку только с места огнем своих пушек.

А тупорылые громады все ближе и ближе, и каждый знал, они несут смерть и разрушения, — выпустишь боевую злость, веру в победу, воинскую присягу из своего сердца и побежишь, и будешь считать в этот момент, что иначе не мог, иначе нельзя, а надо только иначе, — и сцепив зубы, сощурив немного глаза, чтобы лучше видеть, сам себе говоришь: «Давай, давай, гад, ближе, еще, еще ближе, чтобы дать тебе так — прямо в твое сердце» — так после атаки описывал свое состояние Володя.

И когда бы мы с ним ни повстречались, он всегда словно приветствие повторял:

— Не могу, никак не могу забыть свою промашку, что принял вас тогда за врача. — Думается не так уж мучила его эта «промашка», как важно было как-то начать разговор, а ему это не легко давалось. При всей своей говорливости он был стеснительным. Больше всего не любил он распространяться о своих боевых делах.

Вот и сегодня из чужих уст узнала, как он спас накануне боя в Степановке раненого офицера из понтонно-мостовой бригады. Где вплавь, а где и вброд, под ливнем вражеских пулеметных очередей, вынес на своей спине полуживого майора и на танке привез в наш полк. В разговоре со мной жаловался:

— Эх, боюсь снова фурункулы начнут меня одолевать, — говорил он хриплым голосом, покашливая, и глаза были воспалены; вид был больной, но сегодня не до болезней… Я спешила по вызову в штаб и, проходя мимо санитарной машины, услышала, кто-то натужным голосом меня окликнул, и как — по имени-отчеству! Это было так невероятно, а главное, так по-граждански, что я замерла на месте. С носилок, что стояли рядом, смотрели на меня радостные, воспаленные глаза сталистого цвета. Я узнала их сразу, хотя лицо было бледное болезненное и мало походило на то загорелое холеное, которое я когда-то знала. От удивления я непрерывно произносила одно и то же слово: «Вы, вы!» Он протянул мне руку, я наклонилась и бережно поцеловала в лоб осунувшегося, но радостного встречей со мной Евгения Андреевича.

— Я счастлив, верите, счастлив, что вижу вас. Верю, и больше чем когда-либо, — продолжал он, — что мы одолеем этот «Девятый вал». Помните наш завод, беседу об Айвазовском — какое необыкновенно красивое было время!

Он не выпускал моей руки и смотрел на меня, словно прощаясь, но тут же бодрым голосом произнес:

— Ничего, скоро доброволец инженер-строитель, ныне майор Советской Армии, вернется в строй и вместе дойдем до Берлина!

Я долго провожала взглядом санитарную машину, что увозила Евгения Андреевича.

Вот они каковы наши люди, когда над Родиной нависает опасность!

Бой в Степановке не замолкал ни на минуту. Вражеские танки ползли и ползли. Взамен одного подбитого появлялось три новых.

— Нет им, заразам, конца и края, — закричал мне на ухо Коля Вершинин, — как будто Змей Горыныч: одну башку отрубишь — три вырастают.

Мы встречали немцев таким огнем, что завеса дыма и пламени горящих машин только усиливала нашу маскировку.

Враг остановился, и только мы успели стереть пот с лица, разжать, что называется, зубы, как атака вновь возобновилась.

Сначала, как всегда, «обработка» с воздуха и спустя минуты на холме с того же направления выстроились, как на параде, подкрашенные в белый цвет «тигры» и «пантеры». Стояли они полукругом.

Нас отделяла небольшая лощина в полтора, может быть, в два километра. Снега не было, поэтому немецкие танки были видны как на ладони.

Наши боевые машины расставлены были так, чтобы каждый танк имел свой сектор обстрела. Однако действовать всем надо было как единое целое — подпускать вражеские машины на такое расстояние, чтобы точно бить по врагу.

С появлением на бугре танков противника огонь открыли сразу все наши танковые пушки. Однако фашистские танки ползли, правда медленно, будто нерешительно, но двигались вперед. Видны были вспышки огня из их пушек, слышен был свист, и видны разрывы снарядов. С воем разрезая воздух, проносились над нами болванки, с уханием зарываясь в землю. Вспыхивали отдельные вражеские танки, а остальные, обходя их, продолжали двигаться на нас. И тут мысль, думы, чаяния каждого воина одни — как уничтожить вражеские танки, как заставить их остановиться…

— Но их ведь не менее шестидесяти, а нас всего ничего, — панически закричал командир одного из наших танков. Именно тот лейтенант, который был с наступлением рассвета послан в разведку, чтобы установить каковы силы противника. И вот этот танк к моменту наступления «тигров» и «пантер» оказался впереди всех остальных наших боевых машин и… повернул назад, отступил, бежал с поля боя.

Можно перенести, преодолеть любые трудности войны, все ужасы, с какими приходится сталкиваться на войне, хотя они порой кажутся выше человеческих возможностей и все же одолеваются.

Одолеваются благодаря высоким моральным принципам — ты защищаешь свою Родину, свой народ, — перед этим твоим благородным воинским долгом отступает страх, отступает смерть.

Но видеть труса, бегущего с поля боя?! Танк, бегущий с огневых позиций?! Такое переживается каждым честным воином сильнее всякой опасности, сильнее самой смерти.

Потрясенная, я пустилась вдогонку за танком: «С-т-о-й!» Полностью разрядила в него всю обойму своего «ТТ» и тогда только поняла бессмысленность этого, когда увидела замполита полка, который, подобно мне, с пистолетом в руках тщетно пытался догнать труса. Где там!.. К счастью, проезжал броневик, замполит вскочил на подножку, настиг танк, снял с него командира…

В это время у лейтенанта Бадакина случилась беда.

— Неисправность в электрооборудовании, — доложил стрелок-радист, — лейтенант просит помочь.

Бежим туда. Кругом свистят и свистят пули, какой из них кланяться, — не поймешь, откуда летит снаряд, — не определишь. Но вот он наконец «тихий угол», где вроде бы нет войны: за выступом погреба стоит танк Бадакина. Начинаем спокойно разбираться, в чем дело. «Есть контакт!» — кричат танкисты. Неисправность устранена. Через люк выбираемся с Бадакиным наружу — машина стоит в саду. За тыном, чуть ниже, вся в ухабах, вьется проселочная дорога Но что это? Мы скорее почувствовали, чем увидели, танки противника.

Бадакин тут же вскочил в танк, втянул меня.

— Огонь!!! Нет, гады, — закричал он, — нас не взять! — И протяжно задыхаясь, снова командует: — О-г-о-нь!

А танки противника вот они рядом — на дальность прямого выстрела. И забушевало пламя горящих вражеских машин, — били по бортам, а на одном даже башню свернули. Уже не видно стало целей, но мы не можем остановиться. Кипит злоба, боевая злость, и летят из ствола орудия снаряды. «Огонь! Огонь!» — командует Бадакин.

Сильный удар по башне нашего танка свалил командира орудия. Его место занял лейтенант.

Развернув пушку, он ударил по борту еще одной появившейся вражеской машины, и она загорелась. Но и мы получили два прямых попадания. Однако огонь продолжался. От очередного удара упал командир танка. Но орудие может и должно жить!

И в этот момент, когда нет иных мыслей и целей, кроме вражеской машины, которую нужно уничтожить, именно тут вспомнилось — как, направляясь в полк, взяла логарифмическую линейку, чтобы рассчитать практически угол встречи снаряда с броней, чтобы снаряд, попадая в броню нашего танка, не разбил бы его, а срикошетировал; а теперь давай на глаз ударь так, чтобы не рикошетом, а вот так тебе, вот так! Я не знаю как расчетно произошла эта встреча снаряда с броней, но что танк противника горит, это вижу и чувствую. И вдруг вздрогнула от удара наша родная «опора» — осколки посыпались дробью, попав на жалюзи машины, повредили двигатель — сердце машины остановилось. Заклинило пушку.

Мы вынуждены покинуть свой горящий танк. Но и фашистские танки остановлены.

Пули свистят где и откуда — не поймешь. Но нас двое живых, и каждый тащит на себе раненого. Двигаемся по болоту, проваливаемся в воду и, выбравшись, маскируясь, ползем. Лощиной добрались до площади, а у ограды церкви танк командира полка — значит наша часть жива! Командир собирал все машины и, отстреливаясь, руководил отходом на Вороновицы, куда уже ушли некоторые наши отдельные подразделения.

Здесь же на площади и моя машина с шофером Богачевым — не покинул своего командира, ожидал меня, хотя других транспортных машин уже не было.

А на краю деревни Лысов! Он на своей машине — оторвана дверка и подножка со стороны рулевого управления, в кузове солдаты, часть из них ранены, их подобрал Лысов и все не ехал, все ожидал, не появится ли зампотех полка.

— Хотел вернуться искать вас, но ему командир запретил, — и Богачев показывает мне рукой на Лысова.

Да, фронтовая дружба не знает границ между жизнью и смертью!

На западной окраине Вороновиц в лесу мы увидели танки и командира танкового корпуса генерала Андрея Лаврентьевича Гетмана.

Спокойный, подтянутый, в кубанке, он внешне никак не гармонировал с только что пережитым нами в селе Степановка.

Странно, именно при этой встрече кажется впервые ощутила ту смертельную опасность, которая висела над нами, а теперь казалась позади, хотя и продолжала оставаться рядом.

Рассказывая начальнику штаба корпуса о событиях сегодняшнего дня, уясняю и для себя, что ведь враг имел почти десятикратное превосходство в боевой технике, «обрабатывал» нас с воздуха, стремясь не только уничтожить, но и убить моральный дух наших воинов.

— Если бы нам сейчас хотя бы половину этих танков, что у него, мы бы их стерли с лица земли, а они топчутся, смотри, смотри, как эти два драпанули.

— Так мы же свою землю защищаем, а они… — Так переговаривались между собой бойцы и продолжали отражать непрерывные атаки.

У нас в этом бою были боевые машины все израненные, но экипажи, командование защищали свою землю, политую кровью капитана Пустовойтова и Евдокии, наших раненых и убитых воинов, и мы не дрогнули. Мы сжигали, останавливали танки противника и остановили его наступление, при этом потеряв только две боевые машины.

Командование корпуса пригласило нас в штаб, угостили обедом, но мы при всем внешнем спокойствии, выдержке есть не могли, хотя за эти сутки, наверное, ничего не ели. Уж очень большими были переживания за потерю боевых друзей, за тех, кто ушел вперед, в тыл врага, за горящие деревни и убитых людей, за трех сирот, оставленных в селе Степановка, за могилу капитана Пустовойтова, которая осталась сейчас там, ее топчут фашистские изверги.

За все вместе, что произошло за одни сутки и составляло не одну, а судьбы многих жизней.

А враг бомбит Вороновицы, правда, с одиночных самолетов.

Нам же надо независимо от обстановки пройти дорогой, которая перерезана противником, в направлении Байраковка, Дубовчин-Масловка, где находились ранее ушедшие из Степановки тылы, штабы корпуса и нашего полка.

Вороновицы утопают в садах, вокруг лес.

Наши части расположились так, что врагу не видны, тщательно замаскированы и готовятся к очередным боям.

Противник, заняв Степановку, остановился на ее окраинах, дальше не наступал, видимо, понес здесь немалые потери.

Командир корпуса рекомендует нам пока действовать в составе вверенного ему корпуса.

Но мы дожидаемся сумерек и решаем пройти самым коротким путем в пятистах — семистах метрах от окраины Степановки.

Этот пройденный день был для нас насыщен тяжелыми боевыми событиями, и они в значительной степени усугублялись тем, что на небе было яркое солнце, теперь этот назойливый, мешающий нашему продвижению серпок луны, мерцающие звезды и тишина. И все же мы тронулись в этот уж очень рискованный путь. Видимо, немцы не предполагали таких дерзких действий с нашей стороны или, возможно, не пришли в себя от понесенных потерь в селе Степановка, но огня не открыли, и мы благополучно прибыли к своим.

Начальник штаба, начальники служб, бойцы встретили нас вроде обычно, но радость в глазах многих свидетельствовала о немалых переживаниях за эти часы нашего отсутствия.

Старший лейтенант Дзендор и помощник командира полка по хозяйственной части привели всех нас в теплый дом.

— Я верил, что вы, товарищ подполковник, вместе со всем личным составом и боевой материальной частью скоро вернетесь, и поэтому мы ужин подготовили, — приглашает к столу Дзендор Николай Семенович и тут же докладывает обстановку: — Нам поставлена задача занять здесь оборону и не допустить прорыва танковых частей противника.

Снова бои с наступающими танками противника! Боевых машин, способных действовать, остались единицы. Нам приданы три тяжелые самоходные установки и один тяжелый танк. На нем командир полка, — его машина вышла из строя. Мало, мало сил, а драться надо, надо победить! Ремонтники вместе с экипажами без сна и отдыха снова и снова вдыхают жизнь в боевые машины. Ищут, рыщут запасные части, горючее, боеприпасы. Готовимся принять бой с превосходящими силами противника. Все должно быть в строю, все должно стрелять.

Расстановка боевых машин должна создать сплошную зону огня. Машина Вершинина правофланговая, ремонтная «летучка» находится в боевых порядках. В центре тяжелый танк командира.

Все нацелено на дорогу, идущую со стороны Степановки и Обводное. Противник ожидается оттуда. Мы готовимся принять бой независимо от количества танков противника, так велит сердце каждого из нас, так гласит приказ.

И когда противник на рассвете следующего дня, подтянув свежие силы, продолжал развивать контрудар, он вновь столкнулся с отчаянным сопротивлением нашей части.

Полк наш до этого дня прошел большой боевой путь. Мы громили и гнали врага с нашей родной земли. Но во время предыдущих да и последующих боев такой напряженной боевой обстановки никто из нас никогда не переживал.

Вот они, пожелтевшие от времени списки с номерами боевых машин, фамилиями командиров этих машин: лейтенанты — Буянов, Крутов, Немцов, Иванов. Я их вижу живыми и накануне боя в Дубовчин-Масловке, глаза горят решимостью победить. Они, эти молодые командиры, только вышли из боя и тут же снова готовы сразиться с врагом

Ночь проходит без сна. В хате горит тусклая лампа, топится печь, хозяйка поставила на стол сваренный в кожуре картофель. Сама ушла во вторую половину дома, а мы слушали боевую задачу.

— Обеспечить отход штаба корпуса и других частей с Дубовчин-Масловки, после чего перегруппироваться в район Ильинцы. Сигналом на выход из боя будет разворот моей машины — и, подняв глаза, командир внимательно оглядел всех нас.

Мы поняли: «Делай, как я». Но также и поняли, что командир верит в нашу победу, определил свое место в центре, и кроме действий его машины других сигналов не будет, значит, верит и в жизнь, и в то, что он выстоит, и машина его будет до конца направляющей в бою или же… тогда стоять всем насмерть!

Четыре часа утра. Январь все же остается верен себе — хотя и нет мороза, но все инеем покрыто, и деревья оделись в белый наряд, кое-где тянется дымок из труб, даже доносится лай одинокой, чудом сохранившейся собаки. Обстановка мирная. Дома утопают в снежной бахроме деревьев, — луна то выходит, то прячется за тучку, а звезды, как стражи, оберегают ее.

Все воины стоят на своих местах. Командир полка приказал огонь открывать только по его команде. Сам встал сверху танка во весь свой рост.

— Так лучше просматривается местность и наш боевой порядок, — ответил он начальнику штаба, когда тот попросил его в машину.

Вскоре со стороны Степановка — Байраковка появились танки противника. Начался массированный артиллерийский обстрел деревни. Мы огня не открывали. И только когда в точке наводки командирской машины показался «тигр», он открыл огонь. От снаряда в лобовой лист «тигр» на наших глазах раскололся, как орех, он не загорелся, он именно развалился.

Вот оно боевое счастье! Значит, их броня раскалывается!

Нет, не обреченность у нас, а именно боевое счастье!

Самое страшное на войне это, пожалуй, чувство твоей беспомощности перед врагом.

«Борьба никогда страх не приносит, наоборот, в борьбе рождаются новые неведомые силы», — говорил командир танкового батальона, бывший артиллерист, когда вместе получали боевые машины. Правильно говорил, молодец!

Откуда страху здесь быть, когда врага мы уже били и не раз, и сейчас выполним новую трудную боевую задачу! «Каждый стреляй, бей врага за десятерых» — такое напутствие всем нам было дано замполитом и командиром полка на этот бой.

Выстоять и победить — таково веление сердца каждого воина.

Наши снаряды попадают точно в цель. И танки не только горят, но еще и раскалываются! Бой идет, а мысли, воспоминания — рядом. «Теперь не то, что было тогда, в самом, можно сказать, начале войны, — рассказывал все тот же командир танкового батальона, был он тогда командиром батареи 45-миллиметровых пушек. — Снаряды были у нас только осколочно-фугасные, — как поставишь взрыватель, так он и бьет. Бронебойных снарядов не было и в помине…

Шел октябрь сорок первого года — грязь, не вытянешься даже с этими «сорокапятками», ждешь пока подморозит и тогда спешишь по морозцу занять быстрее позиции — так же вот было под Малоярославцем.

Дали нам направление, определили позиции, мы отрыли окопы, щели, противотанковые колодцы, и все шло по науке.

Стоим, ждем противника, чтобы встретить его огнем своих пушек — расчеты настроены по-боевому, и вдруг смотрим — движутся какие-то, не сказать чтобы громады, как сейчас ихние «пантеры» и «тигры», но уж, конечно, не то, что пехота, все же танки «Т-1» и «Т-2».

Решаю подпустить их поближе, чтобы бить — так уж наверняка. И наконец командую: «Огонь!» Снаряды попадают точно в цель, ударят, блеснут пламенем, а танк продолжает двигаться, словно заколдованный. Вторично даю команду: «Огонь!» — и что же — все то же самое. А эти звери уже рядом. Еле успеваем в щель вскочить.

По правде говоря малоприятное чувство, когда над тобой этакое чудовище проносится и тебя землей засыпает, и все же, поверите, это легче чем обреченность, когда ты снарядом попадаешь в цель, а цель остается невредимой и движется на тебя.

Теперь как дам с 85-миллиметровой пушки бронебойным снарядом, душа ликует!

Конечно, опасно, и тебя может задеть, но на то война, борьба, но не обреченность».

Рассказанное когда-то, промелькнуло мигом — здесь во время боя.

Вслед за выстрелом с командирского танка открыли огонь все наши замаскированные боевые машины.

Огонь велся непрерывный, прицельный.

Загорелись отдельные вражеские машины, некоторые остановились, завертелись на месте, поворачивают то вправо, то влево, а огонь их настигает, две машины противника столкнулись друг с другом. Танк Вершинина стоял за домом и расстрелял их в упор. Они загорелись. Неподалеку в этом огне и дыму около ремонтной «летучки» оказался старый крестьянин, волосы взлохмачены, на щеках седая щетина, он в белых полотняных штанах и такой же рубахе, огня будто и не замечает, а только пританцовывает на месте и кричит: «Так, так их, сынки, хай горять, як горыт мое сердце, за вбытых двух сынив моих цымы людоидами». Мы оттащили его к погребу, а он рвется, хочет своими глазами видеть гибель врага.

Машина Вершинина первая с краю села, куда наступает противник, она скрыта и врагу не видна, а дружок Витя, командир орудия, жарит по вражеским машинам.

Вдали, как маяк — командирский танк. Его никто не выпускает из поля зрения, а он ведет меткий огонь, но вот снаряд попал прямо в лобовой лист танка, срикошетировал, и второй рикошетом отлетел.

— Не подвели металлурги танкистов, наша броня не щелкается, как орех, обошли немецких металлургов, — кричит мне старшин лейтенант Косячный, в машине которого я нахожусь, и снова командует: «Огонь! Огонь!!»

Враг остановился.

Мы огня не прекращали, но ведем счет каждому снаряду, каждый должен накрыть цель, подвоза не будет.

В третий раз противник пошел в атаку, в отчаянии рванул на большой скорости, обошел, не заметив, машину Вершинина, и она оказалась за боевыми порядками вражеских танков и из-за укрытия била на выбор то по бортам вражеских боевых машин, то по корме, огонь теперь был справа, слева и как бы сзади.

Танки противника второй линии повернули обратно, а часть машин, ушедших вперед, остановилась. Многие из них горят.

Командир оценил обстановку и решил именно сейчас вывести наши боевые машины, выполнившие с честью свою задачу.

Командирский танк начал разворачиваться, а танк Вершинина в двухстах — трехстах метрах от двигающихся впереди его вражеских машин, и пушка продолжает бить по фашистам. Уже новые вражеские машины горят, но надо уйти от смертельной опасности. Следуя приказу командирской машины, Вершинин скрылся за двумя рядом стоящими домиками и начал отходить огородами.

Вместе с боевыми машинами отходила и ремонтная «летучка». И что нам свист пуль, разрывы снарядов, когда кругом горят фашистские танки…

В этом бою мы не только устояли перед многочисленными вражескими танками, но и уничтожили большое количество их, показали выдержку, храбрость и мастерство экипажей, преимущество нашей броневой защиты. Три попадания в командирский танк не вывели его из строя, и организованное командование боем осуществлялось до последней минуты.

В тот по особому трудный день для нашей части, светлый туман несся пеленой и бережно прикрывал собой солнце. Дорога была будто полита слегка — ни пыли не было, ни грязи. Морозец сник перед солнечными лучами, потерял свой цвет и блеск. Кругом тянулись бесснежные поля, заросшие сухим бурьяном. Под горку двигались на полной скорости наши боевые машины.

Командир стоял сверху на танке, как и во время боя, рядом начальник штаба. Открыты люки всех боевых машин, и стоят командиры, а сверху на машинах бойцы с автоматами, пулеметами, противотанковыми ружьями. Внизу у «подножья» километрах в пяти-шести от Дубовчин-Масловки нас встретили наши штабные работники, ремонтники. Это была волнующая картина встречи.

Оказывается бой был виден с холма, что справа, и особенно были видны горящие танки. «По дыму мы знали, что это танки противника, горел бензин, а не газойль», — захлебываясь от счастья, говорили бойцы, офицеры.

Трудно было поверить, что наша столь незначительная группа боевых машин сдержала такую громаду вражеских танков и самоходных установок, и не только сдержала, но и обескровила врага, не потеряв при этом ни одного человека, ни одной своей машины.


Не успели мы сосредоточиться севернее села Ильинцы, как получили новую задачу: «Овладеть населенным пунктом Россоше».

Снова Россоше, уже в третий раз! Только теперь мы наступаем с другого направления — со стороны Ильинцы; здесь и дороги лучше, больше садов и лесков, а главное, боевой дух Степановки и Дубовчин-Масловки помог, и мы с ходу овладели юго-восточной окраиной Россоше, уничтожив при этом еще два танка противника и большое количество пехоты.

К ночи мы остановились на окраине деревни. Враг здесь сильно сопротивлялся. Ночь была неспокойная, то и дело раздавались с одной и другой стороны артиллерийские залпы.

Всех нас волновало положение со снарядами.

Склады отстали, и неизвестно, где их искать — враг вклинился своим броневым кулаком в наши боевые порядки. Каждый снаряд, каждый патрон держали на учете.

Старший техник-лейтенант Харлов на машине Лысова направился восточнее Россоше, где предполагались армейские тылы. Но его пока нет, нет и начальника артвооружения, он раньше уехал туда же. А ночь на исходе.

Утром, на рассвете, на окраину Россоше снова двинулись немецкие танки с той стороны, где стояла машина Вершинина. Экипаж не растерялся и встретил врага огнем, загорелся «фердинанд». Но следом идущий попал снарядом в люк механика-водителя. От второго попадания танк загорелся… Погиб весь экипаж. Погиб и Коля Вершинин — бесстрашный советский воин. На его счету были десятки уничтоженных боевых машин противника.

Как-то корреспондент армейской газеты все допытывал его:

«Расскажи, как же ты так воюешь, что сам и машина твоя цела, а врага бьешь нещадно». — «Так не только же я врага уничтожаю. Мы все так воюем. А вообще это больше Витя, — он как даст по противнику, так танк и горит. У нас с ним как бы единое, сердце, горящее ненавистью к врагу, единый глаз, нацеленный на уничтожение врага и единое стремление сохранить нашу «родную коробочку», дойти с ней до Берлина и уничтожить врага в его же собственном логове. Я развертываю машину так, чтобы она была не по зубам врагу. А Витя доворачивает ствол орудия и бьет наверняка. Вместе все время воюем и приспособились».

Знакомое это слово «приспособились». Когда совершенствовала свое вождение тапка с помощью Вершинина, он все приговаривал: «А вы, товарищ инженер-капитан, приспособьтесь да так, чтобы лучше сидеть, лучше видеть и легче работать рычагами, а главное, чтобы все делалось автоматически, без задумки. Одно только держать на уме: «уничтожить врага!»

После боя за Степановку в Вороновицах он обратился ко мне как-то застенчиво, и в то же время прямо глядя своими синими в черных густых ресницах глазами, и передал заявление. «Перед лицом опасности, громя врага, очень хочу быть членом Коммунистической партии», — просил моей рекомендации.

«Рекомендую тебя, Коля!» — твердило все внутри меня.


Бой за населенный пункт Россоше продолжался почти целый день. Противник всеми силами стремился удержать этот район железнодорожной рокады Казатин — Умань.

С вводом в бой корпусных резервов — во второй половине дня Россоше в третий раз было нами полностью освобождено. Полк продолжал отражать атаки противника и медленно продвигался в направлении районного центра Зозов.

А на окраине Россоше навечно остался любимец нашего полка, лучший механик-водитель комсомолец Коля Вершинин.

Смотрю на этот наскоро насыпанный холмик земли. Он окружен тремя молодыми стройными березками — живой памятник погибшему экипажу танка Вершинина, смотрю и не верю в жестокость свершившегося.

Сколько, сколько же их таких близких и дорогих оборванных войной молодых жизней осталось на дорогах войны, на Украине, родине моей!

Братские с общим деревянным памятником, с наскоро прибитой жестяной звездой, одиночные холмики, покрытые хвойными ветвями — не забыть их, не забыть!

Сколько пуль в траурных залпах выпущено в ничем не повинное небо, наедине с которым остались мои боевые друзья!

Стою здесь, у этой братской могилы. Руки сжимаются до боли, из сердца рвутся проклятия ко всем тем, кто развязал и развязывает войны на мирной земле.

Будьте же прокляты, враги мира, будь вы прокляты оборванной жизнью фронтовых товарищей, сердцами нашими, почерневшими от горя!

Глава десятая

Огнем и железом испытывалась стойкость наших воинов, кровью отвоевывался каждый клочок родной земли — ряды наши редели. Фашисты в эти тяжелые дни января 1944 года сбрасывали не только бомбы, но и листовки, трубили в рупора, призывали сложить оружие: «Все равно не выдержите силу нашего танкового удара».

Мы выдержали. Об эту выдержку и стойкость фронтовиков разбился, вдребезги разлетелся, в пламени горящих «тигров» и «пантер» уничтожен был этот контрударный «кулак» фашистских танков.

— С победой, родные! — встречали нас в освобожденных селах, хуторах, где, казалось, после жестокого боя нет ни одной живой души, но из погребов, из картофельных ям с опаской выбираются изможденные, оборванные люди и со слезами радости встречают своих.

— Вэрнулыся сынкы… О, господы, — и маленькая высохшая женщина падает ниц, целует родную, теперь уже свободную землю. «То тетка Варвара», — слышится шепот в толпе.

— Два сына у нее в Красной Армии, и как же здесь над ней издевались, а перед уходом сам староста хату ее поджег. И моя вот горит, ну и пусть, лишь бы вернулись наши. Хаты новые построим, — говорит молодая женщина, успокаивая и поддерживая тетку Варвару.

Под тыном лицом кверху лежит убитый фашист, пуля его настигла здесь. Лежит широко раскинув руки и ноги, а рядом коптящий факел…

Люди подходят к нам, обнимают, целуют. Убитого врага не замечают — падаль.

Бойцы тушат пожары, снимается оцепенение и обреченность с людей, они тоже начинают спасать свой кров, собирать свое имущество, разбросанное и растоптанное — к ним возвращается жизнь.

Старик и мальчишка-подросток привели двух полицаев, народ окружил их — глаза сухие, возмущенные. Вперед вышла женщина, ее двух дочерей четырнадцати и шестнадцати лет угнали в Германию — их выдали эти полицаи.

— На колени падаете, жизнь свою поганую в людской крови обмытую хотите сохранить, а посмотрите в глаза нам, матерям, у которых вы отняли и дом, и радость жизни — детей наших забрали. Вот мы поседели в свои тридцать — тридцать пять лет… Пощады просите — нет, люди добрые, им пощады!

В толпе стоном и эхом отдается:

— Нет им прощения.

Украинский народ, как и весь советский народ — великие труженики, народ-созидатель, люди добрые и гостеприимные. Всем известна приятная украинская сентиментальность, любовь к своему краю, к земле, животным и цветам. Сама любовь здесь звучит как песня. Нет, народ не жестокий, но любое сердце ожесточится, испытав зверства, творимые фашистами и предателями здесь, на этой земле.

Вот почему убитый враг и смерть предателей — вызывают у людей не жалость, а отвращение, рождают законное чувство мести.

Бои с противником не прекращались. Днем и ночью мы продолжали двигаться. «На Запад и только на Запад!» — часто повторял замполит полка.

В тот же день к вечеру выбили немцев из небольшого хутора, и надо бы преследовать противника, а техника требовала осмотра. Остановились.

Домов в том хуторе не много, но и те фашисты не пощадили, — пожары бушуют кругом, полыхают соломенные крыши белых мазанок, и сердце твое горит таким же огнем. Ты видишь этот хутор в мирные дни: окруженный плодородными полями и лугами, он всегда оглашается песенным звоном. И тогда, когда люди труд свой земле отдают, и когда ведут свой хоровод налитые колосья, и шелестят высокие буйные травы, и когда звенят косы на лугах.

Раннее утро. На хуторе слышится пастушечий рожок, со звоном падает в дойки и пенится молоко. Весь воздух насыщен запахом парного молока и трав. Коровы мычат, рвутся в поле; с гоготом к речке, плавно перемещаясь, движется стадо уток; а у правления колхоза людей, людей — мелькают белые платки на головах женщин. Шутки, смех и звонкие песни несутся по просторам. Люди выезжают в поле собирать дары родной земли за свой честный добрый труд. Все это было, было здесь до нашествия гуннов двадцатого века.

Сейчас вокруг опустошенность, бурьяном заросшие поля, торчком торчащие, словно памятники, обгоревшие трубы, изможденные люди и пожары… Больно.

Только остановились в этой деревушке и сразу сон сковывает, ведь сколько бессонных ночей и все в боях!

— Давай попозже, что ли, повозимся с этой тягой, кимарнем малость, пока паразит не лупит из пушек, — предлагает сержант-ремонтник, а механик-водитель не соглашается:

— В нашем деле первее всего танк. Наладим, тогда и кимарнем!

Уже вечерние сумерки окутали весь хутор, а техническая служба все еще на ногах.

— Товарищ инженер-капитан, командир части приказал вам отдохнуть хотя бы пару часов, — строго объявляет мне и моим помощникам Бугаеву, Злацину, Фирсову боец Савченков. — Надо просушиться и обогреться.

Он ведет нас к дому, что стоит на пригорке. Еще издалека виден тусклый свет в оконце, из трубы вьется дымок. Недавно прошел дождь, зябко, сапоги облеплены комьями чернозема. Неловко тащить такую грязищу в хату. Мы медлим переступить порог, а пожилая хозяйка приветливо улыбается.

— Заходьте, люды добри, заходьте…

Нас обдает теплом, в нос ударяет дразнящий запах ржаного хлеба. Как по команде, мы принимаемся чистить сапоги, спешим, втягиваем в себя, вдыхаем, впитываем неповторимый запах родной земли, запах свежеиспеченного хлеба.

В этой деревенской хате, как и положено, две половины.

— Та, що справа, для дивчыны, — поясняет хозяйка и показывает «свитлыцю», где живет ее дочка.

В этой половине хаты — неизменная «скрыня», окованный жестью сундук, в котором хранятся праздничная одежда, семейные фотографии, документы. В правом углу иконы. Слева — кровать, на ней гора подушек с черно-красными прошивками. Земляной пол подкрашен: темно-зеленый посредине, он окаймлен ярко-желтым кантом. Здесь прохладно, чисто, пахнет мятой.

Что до второй половины хаты, то главное тут — тепло. Оно плывет на нас от свежевыбеленной большой русской печи. У двери, — полочки для посуды, и пусть ее сейчас совсем мало, но та, что есть, вся в узорах. В эту глиняную посуду украинские гончары, вроде нашего дяди Матюши из Дома рабочего подростка, вкладывают все свое умение, свои понятия о красоте.

Посреди горницы стоят добела выскобленные стол с двумя скамьями, два расшатанных стула, вдоль стены — еще одна дубовая скамья, а в углу большая деревянная кровать.

Так выглядела хата тетки Мотри, как здесь называли хозяйку, радушно пригласившую нас к себе. В какой-то миг показалось странным — все было настолько мирным в этой хате, что стало даже не по себе… Кругом все разрушено, горит а здесь…

Хозяйка, не замечая недоумения, хлопочет у печи, рассказывает:

— Как увидели, что бежит фрицюга, сразу поняли, придут скоро наши. Людям хотелось встретить наших воинов, как родных сыновей, а в этом кутку только наша хата и сохранилась. Всем миром убрали ее, печь истопили, и хлеба свежего испекли, чтобы караваем встречать своих. И хотя давно не пекли хлеб из чистой муки, — то ячменной, то овсяной, то еще чего добавляли, — думали уж совсем разучились, а он, глянь-ка, как подошел, «то на счастье вам», — улыбается тетка Мотря.

Хлеб испечен на капустном листе. Высокий, круглый, посыпанный тмином, он красуется в центре стола, радует душу, и мы, словно завороженные, не можем отвести: глаз от его блестящей корочки.

Рядом с караваем попыхивает, коптит керосиновая лампа. Это ее тусклое мерцание видели мы, подходя к хате. Не больно-то много прока от нее, темновато, но в эту минуту нет для нас ничего дороже, чем пляшущие желтые язычки пламени под треснувшим стеклом.

А хозяйка заглядывает каждому из нас в глаза, дотрагивается рукой до плеча, словно все еще не верит, что перед ней свои. Точь-в-точь также смотрела на нас и Наталка в местечке Вчерайше.

Проследив за моим взглядом, тетка Мотря подошла к молодой, молчаливо сидящей женщине, коснулась рукой ее плеча: «Це Галя, дочка наша, а то Меланья». На кровати лежит маленькая белобрысенысая девчушка с широко открытыми, не по-детски серьезными печальными глазами, а с краю скамьи напротив печки, опершись на суковатую палку, сидит «дид Мыкола», так его назвала тетка Мотря. Сама чем только дышит — худенькая, в поношенном пиджачке и выцветшей широкой спидныце, ноги обуты в поношенные мужские башмаки, голова закутана в платок, вылинявший от времени, потертый, а руки худые «с синими ручейками» — выработанные, они и сейчас ни минуты не отдыхают, то в печке что-то подправляют, то со стола убирают, то Меланье подушку подложат — все время трудятся. Глаза добрые, когда-то синие, или как на Украине говорят: «Очи як волошкы», — слезами наполнились сейчас и вот сухим огнем горят, а то добром и щедростью светят, а она все приговаривает: «Йижтэ, йижтэ на здоровьячко». И прямо-таки тает от радости, видя, как аппетитно хлопцы едят картошку, хлеб, принесенные нами консервы. Подсела и Галя к столу, но сидит безучастно, а Меланья, или Малаша, развернет сахар, что мы ей дали, посмотрит на белый цвет его и прикроет как бы боясь, чтобы не запачкать. Лизнет его языком, на лице появится бледная, жалкая улыбка, и снова завернет сахар в бумажку. Села около, приласкала, а она: — «Ты хто, мама моя?» И от этого проникнутого надеждой вопроса меня обдало холодом.

«Мама» — это было то единственное слово, что я непрерывно произносила, когда меня увозили в детский дом. «Моя мама, моя!» — кричала четырехлетняя Оксанка, не желая ни с кем делить свою маму — Веру Александровну, нашу воспитательницу. И здесь такое безысходное сиротство — маму свою ищет, ожидает трехлетняя Малаша…

Тетка Мотря все замечает и начинает изливать нам все пережитое при «нимцях».

Здесь сидят мои товарищи, они украинского языка не знают, но рассказ тетки Мотри они сердцем понимают и только крепче сжимают кулаки и гневом наполняются их глаза.

«Ось вона небога», — показывая на Меланью, говорит эта добрая женщина, и оказывается — мать Меланьи осколком убило еще позапрошлый год, а отец в армии. Взяла ее годовалую к себе учительница, думала и себя этим спасти, чтобы в Германию не угнали, а староста «христопродавец» выдал, и учительницу все же забрали. Девочка то в одну, то в другую семью переходила, уже болеть начала, «так мы з Галей таки выходылы дивча». Сахар она первый раз только и видит, а горя ушат испила. «Сюды до нас нимиць не заходыв». Оказывается дед Мыкола считался больным чесоткой, так сумел он эту болезнь показать, что даже сам староста дом за версту обходил, а уж немцы смотреть в эту сторону боялись. Вот в хате Феди Тимчука, что через дорогу, «ироды» перед уходом трехлетнюю Марийку на глазах у матери бросили в горящую хату, а уж над Прыськой самой глумились, как могли, — узнали, что муж в партизанах, а она молчала, все выдержала и никого не выдала. Бросили и ее в горящую хату.

Галя сидит слушает — сидит, словно заледеневшая, согнулся дед Мыкола, опершись о палку, только головой покачивает и односложно подтверждает: «так, так воно було».

А тетка Мотря не замолкает, все рассказывает и рассказывает и о том, как люди на оккупированной земле переносили пытки и муки, но не теряли веры в нашу победу, мечтали о ней и боролись за нее, кто как мог — кто ушел в Красную Армию, кто в партизаны, а старики и старухи тоже без дела не сидели. «Прыйшов до нас доцю слух», — и повела она сказ, граничащий с легендой о том, как где-то на Харьковщине, на занятой немцами советской земле, испекли люди хлеб, порешили доставить его до передовой до русского воинства и верили: кто поест этого хлеба, тот победит, потому что хлеб — земля наша родная, где ты родился, где ты сделал первый свой шаг, где рос и учился, строил и творил.

Хлеб — это сама жизнь. Вот эта-то сила должна была дойти до каждого нашего фронтовика. То был крик земли, горящей, стонущей, зовущей к уничтожению врага, к ее освобождению.

Но армия на фронте большая, а надо было чтобы каждый отведал хлебушка, и хлеб начинает свой трудный и далекий путь. Из разных сел едут, идут верные люди, берут кусочек хлеба, ставят на нем опару, пекут из этой опары новый хлеб и везут его дальше, и так из села в село, из рук в руки. А ироды следят за каждым шагом, надо все делать скрытно.

От этого села хлеб повез дед Мыкола, он сам себя обжигал крапивой, смазался какой-то черной мазью, и как больного тетка Мотря отвезла его в соседнее село. Там находили верных людей и продолжали дальше воплощать народную веру в силу хлеба с родной, но врагами занятой земли.

В рассказ тетки Мотри включился дед Мыкола.

«Не думайтэ, сыны мои, що на бога надиялысь, що иконы высять, то це привычка, а тут главне, щоб з хлибом землю ридну кожный згадав». И начал рассказывать, как всякий раз, когда он садится к столу, а ему уже седьмой десяток идет, возьмет кусок черного хлеба в руки, солью посыплет и перед глазами — земля, поля… Ведет, бывало, вспашку на колхозном поле со своим старшим сыном под озимую и думает: поглубже надо брать, чтобы зерну зимой потеплее было, и заборонить опять же надо так, чтобы о живом зерне помнить, чтобы росток стужу долгую выдержал. Весной выйдет в поле, а оно зеленью густой улыбается, да так, что сердце от радости заходится, вроде с новой жизнью встретился. А уж когда золотом заколосится, сладким сытным запахом тебя обдаст — праздник на душе, и только.

Так и те, с большой верой говорил дед Мыкола, кто сейчас на передовой, когда попробует хлеб с родной земли, то и вспомнят, что земля жива, трудом и потом нашего народа, что она впитала в себя кровь старших сыновей, таких как его Петро, который еще в гражданскую сложил голову на сибирской земле, когда бил Колчака. Вспомнят таких, как первого председателя комбеда Миколайчука, убитого кулаками во время хлебозаготовки здесь, прямо на белом снегу, и кровь его со снегом в весну впитала родная земля.

Таких в то время по всей нашей большой стране мало ли было?!

Вспомнят воины про свою родную землю, где захоронены их деды и прадеды, где живут их отцы и матери, братья и сестры, жены и дети, и напомнит обо всем родном и дорогом — хлеб с родной земли, и тогда силы в них, в наших воинах, увеличатся и враг будет побит. Придет наша победа. Вот почему люди жизнь свою не жалели и хлеб к фронту везли — так подытожил сказ этот дед Мыкола.

Даже Галя, слушая деда, вроде раскраснелась, ожила, а тетка Мотря, подперев рукой щеку, все поддакивала и покачивала головой и снова включилась в разговор.

«Згадайте, диты мои, яки на поли колосья перед жатвой» — они, говорит она, налитые, тяжелые, «нахыляются» от тяжести, а стебелек тонкий, одним словом, соломка, а ведь не ломается — держит на себе колос. Так вот, если подумать, в чем же сила этого стебелька, что колос удерживает, а в том, что корни его в земле. И «земля-матирь» их кормит и поит; в том, что вместе рядком стоят и друг друга подпирают и защищают.

Так вот и мы в этот тяжкий час для народа, подумали и рассудили — объединиться надо, чтобы силы найти против этого врага. Почитай, каждый из нас, честных людей: стариков, женщин, детей — колосом налитым стал, острыми иглами жалил врага и сеял среди народа добрые зерна о наших воинах.

«И ось, — заключает родная исстрадавшаяся, полная веры в силы народа тетка Мотря, — зерна ци хлиб наш таки дыйшов до передовой и прийшла до нас победа». В это также верит измученная бледно-желтая, но красивая Галя, она тоже выпила горя сполна. Одиннадцатилетний сын Петя убежал в партизаны — нет его и не будет, погиб как герой в бою. А муж — жив ли?

Чтобы не угнали фашисты в рабство, Галя по совету знахарок пила всякие снадобья и все время болела.

В тот вечер затянулся этот необычный сказ, уж и лампа погасла, «карасина нэ стало». Все ушли, кто остался в доме, улеглись, а маленькая Меланья будто только этого и ждала, прильнула ко мне и на ухо шепчет: «Ты же моя мама, мене не оставышь бильше». И нет сна, только глубокая боль и думы. Есть ли в мире мера, которой можно было бы измерить величину и глубину несчастий и мук, которые принесла нашему народу эта жестокая война? Есть ли в мире такие весы, которые способны были бы взвесить трудности и горе, перенесенные нашим народом в этой битве? Есть ли сила, способная побороть наш народ в его священной борьбе за свою свободу, за свою родную землю?

Нет, и бесконечное число раз — нет!

Родина — родная земля — она едина и неисчерпаема, она в соединении с трудом свободного человека дает полную меру красоты жизни.

Тетка Мотря и дед Мыкола говорят о своей Родине, о земле, на языке поэзии, говорят с любовью, потому что она им принадлежит.

Николай Иванович и Евдокия Тихоновна говорили о своем цехе, о своем заводе — воспевая их, отдавая им всю силу своих рук и сердец, потому что он, этот цех, как и все фабрики и заводы принадлежит им, принадлежит народу.

Мы детьми ходили собирали колоски в поле, вместе с Верой Александровной, добывали зерна из этих колосков, на жерновах трудом своих детских рук добывали муку и были счастливы — ведь свободными детьми были. С Лениным нам Родина матерью стала.

Мы Родину свою любим сильнее всех народов мира, потому что наша Родина — порождение всего трудового народа, счастье народное, вдохновение народное.

Нет, Малаша, не будет и у тебя сиротства в нашей стране, как не было его у нас и не будет у тысяч обездоленных ребят.

Разве ж можно победить такую страну, такой народ?!

— Товарищ инженер-капитан, вас вызывает командир части, — будит Савченков.

Встрепенулась, хотя, казалось, и сна не было, но от услышанного здесь и увиденного, от всего продуманного и взвешенного — силы возросли и усталости как не бывало. Осторожно, чтобы не нарушить сои маленькой Малаши, поднялась, попрощалась с этими сильными духом людьми и снова в дорогу…


Давно мы уже покинули этот гостеприимный хутор. Но всякий раз, когда мы выкуривали, выметали гитлеровцев еще из одного села, еще из одного крупного населенного пункта, и люди, смеясь и плача от радости, встречали нас хлебом-солью, — всякий раз, глядя на поднесенный каравай, вдыхая ни с чем несравнимый запах хлеба, с родной земли, мы словно набирались свежих сил. И снова и снова в памяти оживал сказ о силе хлеба с родной земли. В нем, в этом сказе, как огромное солнце в капле росы, светила любовь нашего народа к своей родине, вера в победу и борьба за нее. И в этой борьбе были: тетка Мотря и дед Мыкола, Валька Корытин, сцепивший зубы от боли после перенесенного ранения, рвавшийся бить врага и всегда бивший его, Павел Коротаев, не долечивший руку и дошедший со своим полком на своей «тридцатьчетверке» до Берлина, и Володя, с которым я впервые прибыла в часть… и сколько же их было таких!

Глава одиннадцатая

Враг неистовствовал в предсмертной агонии. Мы дрались, несли потери, но не отступали.

Нам не хватало боевых машин, мы испытывали огромные трудности с подвозом горючего и боеприпасов. Отправляли транспорты на армейские склады, они подолгу не возвращались, и мы посылали вслед другие машины. Тылы растянулись на большие расстояния, дороги разбиты, а бои с превосходящими силами противника не прекращались ни днем, ни ночью.

Не прекращались и ремонты боевых машин.

— О сне забыли, товарищ инженер-капитан, — скажет кто-либо из ремонтников и тут же добавит: — И вы тоже так.

Все это говорится с надеждой, авось инженер-капитан внесет какую-нибудь ясность, — ведь на всех фронтах идет успешное наступление наших войск, а у нас…

А у нас все возрастают силы противника.

Ответ на эти недоуменные вопросы и причину тех неимоверных трудностей, которые выпали на долю нашего полка в начале 1944 года, пришел значительно позже.

— …На огромном пространстве фронт обороны противника угрожающе трещал. Успешное наступление Первого Украинского фронта вынудило четвертую танковую армию противника к отступлению — она все дальше откатывалась на запад… — И лектор водит указкой по огромной карте, висящей на доске в аудитории. Вот они стрелки, обозначающие направление ударов наших войск и войск противника.

…Девятого января восточнее Винницы противник сосредоточил три танковые и четыре пехотные дивизии в направлении Липовец и предпринял контрудар против развернувшихся частей тридцать восьмой и первой танковой армии.

Указка в руках преподавателя движется легко, размашисто, показывая на карте, как осуществлялся контрудар фашистскими танковыми силами.

А у нас даже сейчас при одном воспоминании о тех событиях дыхание останавливается и, кажется, такое пережить невозможно, а пережито…

— Вот откуда незабываемые — Степановка, Дубовчин-Масловка, Россоше, Зозов, — шепчет мне Косячный.

— Да, вот они причины тех несравненно тяжелых боев, когда кровью удерживался каждый метр родной земли.

Только здесь, в стенах академии бронетанковых и механизированных войск, мы впервые уяснили общий замысел Житомирско-Бердичевской операции и роль нашего полка в этой операции, который к тому времени оказался в острие клина первой танковой армии и вместе с другими частями принял на себя контрудар танковой группировки противника.

Мы с Косячным теперь слушатели первого инженерно-танкового факультета академии, куда зачислены после войны. В нашей группе обучались офицеры-танкисты, участники Великой Отечественной войны, имеющие высшее инженерное образование по гражданской специальности.

Нелегко было нам сразу после войны втянуться в учебу. В ушах еще часто слышался завывающий свист падающих бомб, виделся все поглощающий смерч их разрывов, в ушах гремела артиллерийская канонада и треск пулеметных очередей.

Ночью фронтовики нередко просыпались в холодном поту от видений полыхающих пожаров, от стона раненых, гибели близких и друзей.

Но тем настойчивее и упорнее мы вгрызались в науки — технические, военные, общие и увязывали всю учебу с опытом военных лет.

При изучении истории Великой Отечественной войны, при разборе тактики танкового боя в памяти всплывала наука, полученная от таких талантливых командиров, как капитан Пустовойтов, полковник Коротаев, и в зачетной книжке преподаватели неизменно ставили оценку «отлично».

Все преподавание в академии базировалось на опыте тех тяжких испытаний, которые принесла нам война.

— …Опыт Великой Отечественной войны надо творчески изучать. Совершенствовать научно и практически материально-техническое обеспечение войск. — Преподаватель, бывший фронтовик, со следами войны на лице и руках — горел в танке, переносит нас на поля сражении.

Он рассказывает о ранней весне тысяча девятьсот сорок четвертого года, когда на Украине в конце января в отдельных местах реки вышли из берегов. Дороги стали труднопроходимыми. Тылы растянулись на пятьсот и более километров.

— Особенно тяжелые условия создались для Первого Украинского фронта, где фашисты остановили наступление и предприняли сильный контрудар. Подвоз горючего и боеприпасов был исключительно трудным.

Трудности, опасности, лишения — все, все это было, по можно ли в лекции об этом рассказать?.. Только прочувствовав такое, на всю жизнь запомнишь все во всех деталях.

Ранняя весна, мы все обуты в валенки, и в них непрерывно чавкает вода, от каждого шага она брызжется, пузырится, а двигаться надо и болеть нельзя. Колесные машины утопают в болоте, и цепи на скатах не помогают. Даже гусеничные машины с трудом вытаскиваются, некоторые идут юзом — становятся неуправляемыми. И перед глазами снова село Воловодовка, под мостом — наши три танка. Те танки, что первые встретили здесь начало того «сильного контрудара противника», о котором говорит сейчас преподаватель. И стремительно, обгоняя друг друга, проходят события тех дней — все до мелочей видится здесь в аудитории академии.

«Знаменитое Россоше», как называли наши однополчане этот населенный пункт. В который уже раз освободили его, и снова потери людей, боевых и колесных машин, и снова ремонты. Ждем пополнение. Обещало командование несколько боевых машин придать нашему полку, но пока их нет. Ждем подвоза боеприпасов — машины давно отправили на армейские склады, у нас осталось не более половины боекомплекта. Положение катастрофическое. Машинам пора вернуться, но их нет.

Неимоверным трудом ремонтников и боевых расчетов возвращаем жизнь некоторым танкам, но все понимают — плохо с материальной частью, не хватает горючего. Плохо с боеприпасами.

Уже вечереет, каждый нет-нет да и посмотрит на дорогу — не едут ли, не везут ли.

Вот именно в сумерки, в самое непредвиденное время с огромной высоты, с нарастающим свистом понеслись бомбы, и одна из них разорвалась недалеко от ремонтируемой машины, к которой на полной скорости мы подъезжали на «студебеккере». В памяти застряли последние слова водителя Богачева: «Сегодня хоть небо спокойное». Затем бросок с большой высоты, удар оземь, страшная боль — чувство разрывающейся внутри бомбы. И медленно все исчезло.

Очнулась, и первая мысль, какая-то вялая: почему стоим? Полное недоумение, слабость и давящая тяжесть. Волнами что-то надвигалось, давило, надо посмотреть что, сбросить этот груз навалившийся, но как, как это сделать?

Разве упереться ногами, всем туловищем, как тогда — первый раз, когда главный фрикцион на танке выжимала, но от напряжения внутри все рвется на части — боль — и снова все исчезает. Открыла глаза, ударила в них голубизна, и Богачев — именно он — висит на голубом, блестящем, мерцающем фоне, губами шевелит. «Громче, громче, кажется, кричу изо всех сил, — где мы?» — и не слышу ни себя, ни его.

Хочу подняться, а смертельная боль прижала и не одолеть ее, и снова исчезло все. Но мысли исчезнуть не должны! Да, да, надо удержать мысль, — помню, так уже было, тогда, когда двадцать пять километров переломанные кости терлись друг о друга, тоже была нестерпимая боль, был холодный пот, было липко и тепло от крови, сохло во рту и мучила жажда — все сжигающая жажда, но ведь выдержала, — надо было. Терпела, не проявляла слабости и снова терпела.

Было, было все это… Теперь снова эта сухость во рту, хотя бы одну каплю воды…

В уши снова врывается гул, звон, свист. Боеприпасы нужны, везите быстрее, быстрее — кричит, кружит шквальный ветер, и мы мчимся с Богачевым на «студебеккере», а в глаза молнией врывается ослепительный свет, — это выплеснулся металл из конвертера, больно, нестерпимая жара — терпи, спокойно веди себя: так надо — волю не выпускай из своего сердца, терпи, ведь рабочие кругом, надо выдержку металлурга показать.

И снова крик:

— Боеприпасы везите, — кричит солнце и закрывает собой все небо.

— Шевчук, гони машину быстрее, Володя, еще быстрее, ведь детский дом наш сгорит.

И мчится машина на полной скорости, а жара не уменьшается, — горит все небо.

— Нет боеприпасов! — кричат мелькающие деревья, кричит проселочная дорога и надвигается на нас — одолеть, одолеть ее надо!

— Везите снаряды! — кричат поля, и эхо их крика раздается где-то за горизонтом. Эхо увидело, что делается за горизонтом, а как же мы?

И снова шум. Кричат некошеные хлеба и подминаются под колеса: сокращайте путь свой, не жалейте нас, везите танки, орудия, везите снаряды, они на исходе, а врагу только это и нужно. Мы же с восходом солнца опять поднимемся и соберете вы колоски со своей мамой Верой Александровной, теткой Мотрей и дедом Мыколой, хлеб испечете воинам, защищающим свою Родину. И станет каждый из них исполином, услышав зов своей родной земли, и победит врага в смертельном бою.

— Володя, нажимай на газ — надо успеть, а то Коля Вершинин, Пустовойтов, люди погибнут.

И наконец остановка.

— Успели, успели, вот они — снаряды!

И по полю ползком тащат ящики со снарядами, — пополняются боевые машины, тащим и мы, а они тяжелые, и больно почему-то ползти.

Но это же война — верно, Коля?

— Да, на поле боя тяжести нет — надо ведь врага уничтожить.

— Правда твоя, Вершинин, правда.

Получайте снаряды — эти Котову Сереже, а эти металлургу-уральцу старшему лейтенанту Косячному, — давай друг, будем бить врага, чтобы вся его техника пошла в наши мартеновские печи, и дадим стране сталь после победы, знаешь какую — бредихинскую, вот какую!

Она не щелкается как тот «тигр», что в Дубовчин-Масловке.

Ой, что же это — опять грохот, звон, свист, стучит в висках. Да нет, это снаряды наши рвутся, бой живее пошел — хорошо, вот ведь как хорошо!

Снова ползем, снова тяжесть, куда-то волокут — это из лощины на плащ-накидке тащат — до чего же больно.

Так это же механик-водитель Степан из второй роты — весь черный, потный и только светят две голубые звезды на лице.

— Ничего, товарищ инженер-капитан, все хорошо, вот ногу малость повредил гад, но мы дали ему прикурить, он захлебнулся в собственной крови, — скоро вернусь, еще добавим ему, чтобы уж совсем его уничтожить.

Прощевайте, товарищ инженер-капитан, берегите себя.

— А я-то тебя не уберегла.

— Как так не уберегли — вам ведь трудно, товарищ инженер-капитан. Вот, видите, и себя не уберегли, а снарядов снова мало, поеду теперь я.

— Неправда, Володя, есть снаряды и бой идет, только, пожалуйста, не надо ездить лежа на крыле танка, а то осколком ударит.

А Федя Левашов просится на танк:

— Вы своим доверием к нам и верой в нас помогли нам в себе большие силы найти, прошу вас направить механиком-водителем, не подведу, вот увидите.

Это верно, дядя Коля, он как и ваши воспитанники «найдет свою звезду в жизни».

И снова жарко — сквозь пыль и дым пробивается солнце на поле боя. «Зажми солнечный зайчик и не выпускай его» — кто же это сказал мальцу Евдокии, кто же, кто? Вспомнила! Это Филипп Фомич, конечно же, он, а теперь остался с ними, там.

Жара, движутся потоки белой стали, это для швеллеров и балок, они пойдут на строительство дворцов.

— А этот яркий свет от солнца, ни к чему ты сейчас, скрылся бы, а то прилетят стервятники, детей надо эвакуировать, — говорит заботливая мать многих детей Евдокия Тихоновна. — И трех сирот в Степановке надо спасти.

Снова падают бомбы и завывают, как шакалы, — нет страха, есть жестокая, злая, необходимость мчаться вперед «навстречу буре» — надо уничтожить врага, защитить детей, защитить, защитить!!!

Жарко, душно, пыль, дым — сжимает горло, нечем дышать, — и вдруг прохлада, живительная прохлада, а с ней перед глазами, словно из сказки, три белые, стройные тонкие березки, нарядные с мелкими бледно-зелеными листочками ведут хоровод и звенят сережками-бубенцами.

Но что это? Опять снаряд ударил, — враг снова наступает. И уже горят наши нежные, чистые, белые, белые березки, а верхушки их еще играют на солнце — быстрее, быстрее, спасти, спасти их надо… Там Коля Вершинин!

На полной скорости мчится танк, покачиваясь на неровной местности, а ствол орудия нацелен в противника, и вдруг остановка.

— Давай, Богачев, быстрее туда!

— Есть туда!

И машина мчится — надо помочь, надо помочь восстановить, отремонтировать машину — ведь бой идет!

Но почему же мы стоим?

Почему мы стоим?

Откуда вдруг этот покой, эта слабость и сухость, стягивающая рот.

Пить — одно желание — пить, пить.

Ощутила холод, холод рук, ног, стынет все…

Неужели смерть?

Как же можно, ведь война еще не кончилась…

Собрать, собрать все, перебороть эту скованность, этот холод!

Нельзя, никак нельзя умирать сейчас… Ведь боеприпасы, снаряды, танки нужны, сталь нужна, а ты…

Если ты смерть, то почему не костлявая, не черная?

Так ты вот, оказывается, какая — отнимаешь все силы, сковываешь холодом, закрываешь свет, солнце, красоту жизни и сама не показываешься, трусишь.

Ну дай хоть раз еще открыть глаза, шевельнуть руками, ногами, — нам нужны боеприпасы, понимаешь, нам не хватает боевых машин, снарядов.

Нет, я просить тебя не стану, ты черствая, бездушная, хитрая.

Мягко, крадучись подбираешься к самому светлому, к святыне — к жизни человека.

Отнимаешь руки, ноги, и мысль даже хочешь отнять. Но жизнь сильнее тебя!

Родина в опасности, и на госпитальных койках защитники ее воюют с тобой и побеждают тебя, и возвращаются на поле боя, бьют врага.

Степан вернулся в полк, а Володя — учитель, уже дважды был в твоих когтях и вырвался — воюет, бьет врага.

А помнишь Жору? Ты его свалила, но он поборол тебя. Тяжело раненный в бою — ты у него отнимала последние силы, — истекая кровью, он ползком добрался до людей и кровью своей кричал тебе:

— Нет, костлявая, мне жизнь нужна, не отдам ее!

Я в шахте уголь добывал, тяжело было, опасно, и там не раз была ты рядом, но людям тепло нужно было, и мы презирали тебя, работали, чтобы заводы не остановить. Голодали, но победили тебя.

С отцом бывал у огненных водопадов доменных печей, ты и там была, но мы не замечали тебя. Нам чугун и сталь нужны были, и мы работали и строили, чтобы жизнь расцвела.

Я учился, нам было трудно, голодно, холодно, ты и туда заглядывала, но мы готовились жизнь новую строить — и ты отступила.

Сейчас я должен защитить, отстоять эту жизнь.

И мой однокашник выжил, хотя горел в танке, и никто не верил в его спасение, а он верил, боролся с тобой и выжил и воюет, чтобы не только тебя, но и врага уничтожить.

Ну чего ты улыбаешься — ты думаешь, если я ничего не чувствую кроме мертвого покоя, то я уже побеждена?

Нет, мне не нужен твой покой, уйди ты прочь со своим покоем. Нам надо землю свою защитить, восстановить разрушенное, строить…

Я поняла, ты вот что делаешь — подкрадываешься, отнимая силы, сковываешь движения, ласкаешься холодом, а потом отнимаешь волю к жизни, сеешь обреченность и, наконец, уносишь саму жизнь.

Нет, нет, воли тебе не отдам!

Пусть трудности, болезни — через все готова пройти, только жизни не отдам — понимаешь, она нам нужна сейчас, только жизнь, чтобы бороться и побеждать. Только жизнь, только жизнь нужна!

— Так она и есть и будет у тебя, и никто ее не отнимет, не волнуйся.

Ах, ты уже изменила свое лицо, то ты хитрой лисой была с мягкими лапами, то человеком представилась.

Закрываю глаза, вновь открываю: передо мной снова человеческое лицо с доброй улыбкой и теплыми руками.

— Все хорошо, опасность миновала, будешь жить.

Не смотри с таким недоверием, ты тяжко болела, а теперь вернулась к жизни и будешь жить, — ты победила смерть, именно сама победила своим сильным стремлением к жизни.

Жизнь, жизнь, опять жизнь, опять борьба!

Глаза устремлены на этого человека в белом, но я боюсь заговорить, а вдруг не человек, и все же…

— А боеприпасы доставили? — несмело, каким-то чужим голосом спрашиваю.

Вдруг поняла — передо мной врач.

И сейчас, здесь в аудитории, все минувшее оказалось рядом, даже физически ощутила боль переломанных костей, контузию…

«…Войска Первого Украинского фронта, — продолжал полковник, — в тот момент вынуждены были приостановить наступление для отражения ударов врага. И хотя противнику удалось потеснить наши части на двадцать пять — тридцать километров, но в этих боях он понес серьезные потери и наконец под ударами наших войск стал откатываться на юго-запад. Вскоре наши войска освободили Жмеринку, Винницу, подошли к западной Украине».

Я слушаю преподавателя. И перед глазами нескончаемой чередой проходят события, эпизоды того времени. Они все разные, будто непохожие друг на друга, а в основе своей одинаковые.

Шла война, шла борьба не на жизнь, а на смерть. Мы изгоняли врага с нашей земли. На этом трудном, долгом пути войны уничтожали фашистов и сами несли немалые потери.

Но уже близка была победа. И когда в очередной раз раздавалась команда: «По ма-ши-нам! За-во-ди!» — танкисты знали — это новый рывок к Берлину.

Каждое утро, едва занималась заря, я вглядывалась в темнеющую вдалеке линию горизонта, за которым мне виделась несказанно прекрасная мирная жизнь — жизнь полная творчества и новых исканий. Мы жаждали эту жизнь и дрались за нее.


После тяжелых боев в Степановке, Дубовчин-Масловке, после возвращения передового отряда, ходившего в тыл врага в направлении Жмеринки, полк с честью выстоял — выполнил задачу.

— Теперь все ветераны полка обязательно дойдут до Берлина, — уверял замполит, и нам всем верилось, что так и будет, но война жестока.

В населенном пункте Осовец Львовской области в июле сорок четвертого погиб Бугаев Иван Пантелеевич.

Уроженец Воронежской области, он отдал свою жизнь за освобождение украинских земель. Друг и земляк капитана Пустовойтова, он также мужественно встретил смерть, уничтожив немало гитлеровцев в бою, действуя пулеметом и гранатами, после того как выбрался из горящего танка.

В сентябре того же года граница нашей родины осталась позади, гитлеровский сапог не топтал больше нашу землю.

Полк вел боевые действия с фашистами уже на польской земле. Здесь погиб в бою наш начальник штаба полка Дзендор Николай Семенович. Его мужественное сердце отдано было свободе польского народа. Сын Белоруссии, он навечно остался в деревне Ленки недалеко от Кракова.

Шла тяжелая война, и наша славная армия выполняла новую священную миссию — она уничтожала фашизм во имя всего прогрессивного человечества, и протянулись фронтовые дороги нашего полка до самого логова фашистских варваров. На этих дорогах войны оставались молодые жизни наших воинов, освобождающих европейские страны от ига фашизма.

На немецкой земле геройской смертью пал капитан Котов. Тот скромный Сережа, что своей храбростью воодушевлял бойцов на подвиги. Своей сыновней любовью к матери, когда он говорил о ней, вступая в партию, вызвал слезы даже у мужественных бойцов, прошедших трудными дорогами войны.

Учась в академии, мы с Косячным никогда не забывали о мечте Котова после войны поступить в танковую академию — и это тоже обязывало нас лучше учиться.

Учеба с каждым годом становилась все сложнее: начались курсовые проекты — по теории двигателя, теории танка. Эти проекты были связаны с большими конструктивными расчетами, с изготовлением чертежей и требовали много творческого труда. Но что бы мы ни делали, где бы ни находились — в аудитории или на полигоне, в лаборатории или в лагерях, за рычагами танка или за рулем, — рядом с нами были те, с кем мы освобождали Родину, были наши фронтовые товарищи, их доблесть, их мужество.

Подошло и время защиты дипломов и выпускной вечер — торжество для каждого слушателя: завершен серьезный этап жизни.

Сегодня в актовом зале много света и цветов, радостные лица слушателей и гостей, — все это напомнило о днях, когда отгремели последние выстрелы на фронте. И наступил тот светлый день в жизни нашего народа — день полной Победы над врагом, день, когда капитулировала фашистская Германия.

Красная площадь светилась миллионами солнц — ликовал народ.

У Мавзолея Великого Ленина к ногам нашего непобедимого народа пали знамена с фашистской свастикой. И вместе с ними тогда на Красной площади во время парада Победы присутствовали боевые подвиги наших героев — они победили смерть.


Мы с Косячным стоим в строю в числе небольшой группы отличников учебы.

Начальник академии вручает дипломы с отличием и золотые медали, поздравляет с окончанием учебы, желает дальнейших успехов в укреплении могущества нашей Родины, — в ответ каждый из нас произносит всем сердцем: «Служу Советскому Союзу».

И в этом строю вместе с нами те, кто отдал свою жизнь за наше сегодня. Они сопровождали нас в борьбе с врагом, в учебе и в творчестве, в работе, и сегодня они живут и вечно будут жить в наших делах, так как жизнь продолжается со всеми своими трудами и заботами, со всей своей чарующей красотой вечно живого и обновляющегося мира.

Загрузка...