ИНФОРМАЦИЯ

Луису и Джейкобу

А также памяти Люси Партингтон

(1952–1973)

Часть первая

~ ~ ~

Города ночью… Мне кажется, здесь многие мужчины плачут во сне, а потом говорят: «Ничего. Ничего страшного. Просто дурной сон». Или что-нибудь в этом духе… Спуститесь пониже на межгалактическом корабле своих рыданий, и ваши приборы их уловят. Женщины — это могут быть жены и любовницы, худощавые музы и тучные сиделки, сексуальные наваждения и тиранши, бывшие возлюбленные и их счастливые соперницы — они просыпаются, поворачиваются к мужчинам и, снедаемые зудом женского любопытства, спрашивают: «Что с тобой?» А мужчины отвечают: «Ничего. Ничего особенного. Правда. Просто дурной сон».

Просто дурной сон. Ну да, конечно. Просто дурной сон. Или что-то в этом роде.

Ричард Талл плакал во сне. Женщина, лежащая рядом с ним — его жена, Джина, — проснулась и повернулась к нему. Она придвинулась к нему и положила руки на его бледные напряженные плечи. В ее прищуренном взгляде, нахмуренном лбе, в ее приглушенных словах чувствовался профессионализм, как у спасателя, стоящего у края бассейна, или как у Спасителя, спешащего по залитой кровью мостовой, чтобы сделать пострадавшему искусственное дыхание. Джина ведь женщина. И она знала о слезах гораздо больше мужа. Она не знала о ранних работах Свифта или о поздних опусах Вордсворта, о том, как по-разному трактовали образ Крессиды Боккаччо, Чосер, Роберт Генрисон и Шекспир, она не знала Пруста. Но она знала, что такое слезы. О слезах она знала все.

— Что случилось? — спросила она.

Ричард провел рукой по лбу. Втянул носом воздух — и раздалось сложно оркестрованное сопение. Вздохнул — и из глубин его легких донеслись отдаленные крики чаек.

— Ничего. Ничего особенного. Просто дурной сон, — ответил он.

Или что-то в этом роде.

Немного погодя Джина тоже вздохнула и повернулась на другой бок, спиной к мужу.

По ночам их постель имела ванно-махровый запах супружества.


Ричард проснулся, как обычно, в шесть. Ему не нужен был будильник. Он сам был точно заведенная пружина будильника. Ричард Талл не просто не выспался, он чувствовал себя совершенно разбитым. Обычная усталость, которую может развеять сон, его немного отпустила, но была еще другая усталость. Она давила со всех сторон. Эта всеобъемлющая усталость копилась изо дня в день. Это усталость от земного притяжения, которое хочет вдавить тебя в самую глубь земли. И эта усталость никуда не уходит — с каждым днем она давит все сильнее. Можно выпить чаю или вздремнуть, но от этого легче не становится. Ричард уже забыл, что плакал во сне. Сейчас его глаза были открыты и сухи. Он находился в ужасном состоянии — в состоянии сознания. В какой-то момент жизни он утратил способность выбирать, о чем ему думать. Каждое утро он выскальзывал из постели, чтобы хоть немного успокоиться. Каждое утро он выбирался из постели, чтобы хоть немного отдохнуть. Завтра ему исполняется сорок, и он — книжный обозреватель.

На тесной кухне, терпеливо ожидавшей его прихода, Ричард включил электрический чайник. Потом заглянул в соседнюю комнату к мальчикам. После таких ночей, как сегодняшняя, со всей ее непрошеной информацией, ранние визиты в их комнату его немного успокаивали. Его сыновья-близнецы спали в своих кроватях. Мариус и Марко не были близнецами-двойняшками. И Ричард не раз говорил (хотя, возможно, он был несправедлив), что они не были и братьями-близнецами. Он имел в виду, что они не проявляют братской привязанности. Но, так или иначе, они были братьями, рожденными почти в одно и то же время. Теоретически возможно (а Ричард подозревал, что это возможно и практически, учитывая, что их матерью была Джина), что у Мариуса и Марко были разные отцы. Они не были друг на друга похожи и обнаруживали разительное несходство во всех своих способностях и склонностях. И даже их день рождения не пожелал совпасть: кровопролитная летняя полночь встала между мальчиками, и даже едва родившись, они уже вели себя по-разному. Мариус, старший, лежал и обозревал помещение пристальным умным взглядом — словно он воздерживался от негативной оценки лишь из отвращения или приличий ради. А вот Марко наоборот — довольно гугукал и вздыхал, и будто похлопывал себя ручками, словно после долгого пути через непогоду. Сейчас, рано утром, сквозь занавешенное дождем окно улицы Лондона напоминали внутренности старого пожарного крана. Ричард смотрел на сыновей — обычно подвижные тела мальчиков были скованы сном и переплетены с простынями узлом — и думал, как мог бы подумать художник: во сне юные переносятся в другую страну, одновременно полную опасностей и вместе с тем безмятежную, вечно влажную от невинного детского либидо, где на страже их сна замерли бесстрастные грозные орлы.

Временами Ричард и правда думал и чувствовал как художник. Он был художником, когда смотрел на огонь, даже если это была всего лишь зажженная спичка (сейчас он уже был в своем кабинете и закуривал первую за день сигарету), — он интуитивно чувствовал, что его привлекает стихийная природа огня. Ричард был художником, когда наблюдал жизнь общества, и ему никогда не приходило в голову, что общество вынуждено быть таким, что у общества есть право быть таким, какое оно есть. Или взять, к примеру, машины на улице. Зачем они? К чему эти машины? Как раз таким и должен быть художник: обычные вещи должны тревожить его до безумия, почти до потери сознания. Трудности начинались, когда Ричард садился писать. Вообще-то, трудности начинались еще раньше. Ричард посмотрел на часы и подумал: «Ему еще рано звонить». Или даже так: «Звонить ему еще нельзя». Потому что ныне из почтения к Джойсу во внутреннем монологе личному местоимению отказывают в ведущей роли. «Он еще в постели. Разумеется, он не разметался, как мальчишки, он лежит с довольным видом мирно отдыхающего человека. Ибо в его сон не приходит информация, а если и приходит — то лишь приятная».

В течение часа (теперь Ричард по-новому распределял свое время) он работал над своим последним романом, намеренно, хотя и условно озаглавленным «Без названия». Ричард Талл отнюдь не был героем. Однако нечто героическое все же было в том, как он эти ранние часы тянул время: вяло точил карандаши, искал куда-то задевавшуюся «мазилку», много курил у открытого окна — даже вьющийся виноград за окном пожелтел от табачного дыма. В ящиках письменного стола, на нижних полках книжных шкафов со страницами, переложенными счетами и судебными повестками, в машине на полу (у него был «маэстро» кошмарного красного цвета) вперемешку с картонками из-под сока и отслужившими свой срок теннисными мячами лежали другие его романы, все решительно озаглавленные «Неопубликованное». И он знал — в будущем его ожидали кипы новых романов, озаглавленных в такой последовательности: «Неоконченное», «Ненаписанное», «Неначатое» и наконец «Незадуманное».


Пришли проснувшиеся мальчики. Их появление можно было бы сравнить с веселым ветерком, если бы этот ветерок не был таким продолжительным и не заметал в свой круговорот такое множество обыденных мелочей. Ричарду отводилась роль уважаемого, хотя и втайне пристрастившегося к спиртному пилота в кабине разбитого космического челнока: вот его планшет с листами для записей, его список неотложных дел на девяти страницах, его набирающее обороты похмелье — носки, задачки, каша, книга для чтения, тертая морковь, умыться, почистить зубы. Джина появилась в разгар этого действа. Сейчас она стояла у раковины и пила чай… Разумеется, дети для Ричарда по-прежнему были загадкой, но, слава богу, он знал их детский репертуар и кое-что знал об их потаенной жизни. О Джине же он знал все меньше и меньше. Малыш Марко, к примеру, верил, что море выдумал кролик, который живет в гоночной машине. Это еще можно обсуждать. А вот во что верит Джина, Ричард не знал. Космогонию ее души он знал все хуже и хуже.

Вот она стоит — светлая губная помада, светлая пудра, светлый шерстяной костюм, — держит чашку в ладонях. Другие работающие девушки, с которыми Ричарду когда-то приходилось делить постель, обычно начинали готовиться к очной ставке с внешним миром уже с одиннадцати вечера. Джине на все про все требовалось двадцать минут. Ее тело не создавало ей проблем: шампунь «два в одном», быстросохнущие волосы, ясные глаза, которые нужно лишь слегка подчеркнуть, язык нежно-розового цвета, десять секунд на сокращение кишечника, и тело, на котором любая одежда сидела как влитая. Джина работала два, иногда три дня в неделю. То, чем она занималась, эти ее паблик-рилейшнз, казались Ричарду гораздо таинственнее того, чем занимался или, лучше сказать, безуспешно пытался заниматься он, сидя в своем кабинете. На ее лицо сейчас, как на солнце, нельзя было смотреть, не прикрывая глаз, хотя, конечно, солнце без разбору светит всем и каждому, и ему все равно, кто смотрит на него. Полы халата Ричарда опустились на пол, пока он пытался своими обгрызенными пальцами застегнуть Мариусу рубашку.

— Не можешь? — спросил Мариус.

— Хочешь чаю? — невпопад спросила Джина.

— Тук-тук, — сказал Марко.

— Я застегиваю. Нет, спасибо, все нормально. Кто там? — подал реплику Ричард, отвечая всем по порядку.

— Ты, — ответил Марко.

— Ну же, застегни. Ну давай же, папа, — сказал Мариус.

— Кто — ты? — ответил Ричард, — Ты хотел сказать, застегивай поскорее. Я стараюсь.

— Дети готовы? — спросила Джина.

— Эй, отзовись! Тук-тук, — сказал Марко.

— Думаю, да. Кто там?

— А дождевики?

— Эй!

— Нужны дождевики?

— Ты как хочешь, но без дождевиков я их в такую погоду никуда не повезу.

— Эй! — сказал Марко.

— Ты их сам отвезешь?

— Кто — эй? Да, думаю, да.

— Что ты кричишь?

— Посмотри на себя. Ты еще не одет.

— Сейчас оденусь.

— Почему ты кричишь?!

— Уже без десяти девять. Я сама их отвезу.

— Да, ладно. Я их отвезу.

— Папа! Почему ты кричишь?!

— Что? Я не кричу.

— Ты ночью кричал и плакал, — сказала Джина.

— Правда? — удивился Ричард.

Все еще в халате и в шлепанцах на босу ногу, Ричард пошел провожать жену и детей. Он вышел вместе с ними из квартиры и стал спускаться вниз по лестнице. Но вскоре они вырвались вперед, так что когда он обогнул последний поворот лестницы, то успел только увидеть, как входная дверь открылась и закрылась, — и веселый ветерок исчез, щелкнув на прощание хвостом.

Ричард забрал свою газету «Таймс» и свою второсортную почту (в дешевых конвертах из грубой бумаги, никому не нужные письма, пробирающиеся по городу ужасно медленно). Ричард внимательно просмотрел газету и наконец дошел до рубрики «Поздравляем!». Вот оно. Там даже была его фотография в обнимку с женой — леди Деметрой.


В одиннадцать Ричард набрал номер. Он почувствовал прилив нервного возбуждения, когда Гвин Барри сам взял трубку.

— Алло?

Ричард перевел дух и произнес с расстановкой:

— …Ах ты, старый хрен.

Гвин помолчал. Наконец до него дошло, и он расхохотался благодушным и даже вполне искренним смехом.

— Ричард, — произнес он.

— Не смейся так. Лопнешь. Или шею свернешь. Сорок лет. Да-а. Видел твой некролог в «Таймс».

— Слушай, ты пойдешь туда?

— Я — да. А тебе, пожалуй, лучше воздержаться. Посидишь тихонько у камина, укутав ноги пледом, в компании со стариковскими пилюлями и кружкой чего-нибудь горяченького.

— Ладно, ладно, кончай, — сказал Гвин. — Так ты пойдешь?

— Да, думаю, да. Что, если я зайду к тебе в полпервого, а потом мы возьмем такси.

— В полпервого. Отлично.

— Старый хрен.

Ричард горько вздохнул и пошел в ванную, и там долго и с ужасом разглядывал себя в зеркало. Его сознание принадлежало ему, и он нес полную ответственность за все, что бы оно ни натворило или еще могло натворить. А вот тело… Остаток утра он провел, шлифуя первое предложение своей статьи в семьсот слов о книге объемом в семьсот страниц, посвященной Уорику Дипингу. Как и его близнецов, Ричарда и Гвина Барри разделял всего один день. Ричарду сорок лет исполняется завтра. Но «Таймс» об этом не напишет. «Таймс» удостаивает своим вниманием только знаменитостей. А в доме 49 по улице Кэлчок-стрит проживала лишь одна знаменитость, и она никому не была известна. Джина была генетической знаменитостью. Каждый дюйм ее тела был прекрасен, и она совсем не менялась. Становилась старше, но не менялась. На старых фотографиях она была все такая же и все так же не мигая смотрела в объектив. А вот все остальные, казалось, менялись немилосердно часто, представая то мессиями в восточных одеждах, то эдакими пышноусыми сапатами.[1] Иногда Ричарду хотелось, чтобы Джина не была такой: такой красивой. Особенно если учесть его теперешние муки. Ее брат и сестра были обыкновенными. Ее покойный отец тоже был как все. Ее мамаша, старая толстая развалина, была еще жива, но уже почти не вставала с постели.

Мы все сходимся во мнении — да бросьте вы, разумеется, мы все единодушны, — когда дело касается красоты плотской. Здесь консенсус вполне возможен. И в математике вселенной красота помогает нам отличить истинное от ложного. Мы быстро находим общий язык, когда речь идет о красоте небесной и плотской. А вот в остальном — далеко не всегда. Относительно красоты печатного слова, например, наши мнения не совпадают.


Скуззи, сидевший в кабине фургона, посмотрел на Тринадцатого и произнес:

— Короче, приходит Морри к врачу, так?

— Ага, — произнес Тринадцатый.

Тринадцатому было семнадцать лет, и он был чернокожим. На самом деле его звали Бентли. Скуззи был тридцать один год, и он был белым. И на самом деле его звали Стив Кузенс.

— Короче, Морри говорит врачу: «У меня с женой не стоит, с моей женой — Квини. У меня с Квини не стоит».

Услышав это, Тринадцатый сделал то, что белые люди по-настоящему делать разучились: он улыбнулся. Когда-то давно и белые люди это умели делать.

— Ну, — с любопытством произнес Тринадцатый.

«Морри, Квини, — подумал он про себя, — Кругом одни евреи».

— А доктор ему, — продолжал Скуззи, — «Бедняга. Слушай, мы тут пилюли получили из Швеции. Новейшая разработка. Стоят недешево». Одна пилюля на целый ковер тянет. Сечешь?

Тринадцатый кивнул:

— Ну.

Они сидели в оранжевом фургоне, потягивая грейпфруто-ананасовый напиток из банок «Тинг». Между ними у ручного тормоза безмолвно восседал Джиро (это жирный пес Тринадцатого) и учащенно дышал, точно умирал от вожделения.

— Примешь одну, и у тебя четыре часа будет стоять. Пушка что надо. Короче, возвращается Морри домой… — Тут Скуззи выдержал паузу, а потом задумчивым тоном продолжил: — Звонит он доктору и говорит: «Ну, выпил я одну пилюлю, и что?!»

Тринадцатый повернулся к Скуззи и нахмурился.

— «Квини ушла за покупками. Вернется не раньше чем через четыре часа!» Доктор ему говорит: «Да, приятель, дело серьезное. А дома кто-нибудь еще есть?» «Да, — отвечает Морри, — Нянька». Доктор его спрашивает: «Ну и как она?» Морри говорит: «Восемнадцать лет и большие сиськи». Тогда док ему: «Ладно. Без паники. Придется тебе няньку трахнуть. Скажи ей, мол, так и так — ситуация чрезвычайная. По медицинским показаниям».

— По медицинским показаниям, угу, — пробурчал Тринадцатый.

— «Хм-м, не знаю, — говорит Морри, — В смысле — одна пилюля на целый ковер тянет. Пропали мои денежки почем зря. С нянькой у меня и так стоит».

Наступило молчание.

Джиро зевнул, широко раскрыв пасть, а потом снова учащенно задышал.

Тринадцатый откинулся на спинку сиденья. Желания расплыться в улыбке и нахмурить брови боролись между собой за право господствовать на его лице. Победила улыбка.

— Ага, — произнес он, — Типа трахайтесь на ковре.

— На каком, на хрен, ковре?

— Ты сам сказал — на ковер.

— Когда?

— Ну, пилюли на ковер.

— О, боже, — сказал Скуззи, — Это пилюли стоят как целый ковер. Одна штучка.

Лицо Тринадцатого вытянулось. Но это так — ерунда. Пройдет.

— Ковер, говорю. Боже. Ковер — это полсрока.

Ничего — ничего страшного.

— Черт, короче, срок у нас — год, а ковер — полсрока. Шесть сотен выходит.

Прошло. Тринадцатый слабо улыбнулся.

— Тоже мне. Это ведь ты у нас тюремная пташка, — добавил Скуззи.

Внезапно, как в фильмах ужасов (Джиро даже перестал пыхтеть), слева от фургона на переднем плане появился Ричард Талл. Заметив их, он поморщился и, пошатываясь, побрел дальше. Джиро широко зевнул и снова запыхтел.

— Во! — Скуззи кивнул в сторону Ричарда.

— Он, — сказал Тринадцатый просто.

— Не-е, это не он. Это второй. Приятель того. — Скуззи кивнул, ухмыльнулся и покачал головой, и все это одновременно: он любил так делать. — А Бац его жену пялит.

— Говорят, этого мужика часто по телику показывают, — сказал Тринадцатый, нахмурившись, и добавил: — Правда, я его ни разу по ящику не видел.

— А ты только своих долбаных «Симпсонов» и смотришь, — буркнул Стив Кузенс.


Ричард позвонил в дверь дома на Холланд-парк-авеню, предъявив свою моментально осунувшуюся физиономию и бабочку камере наружного наблюдения. Камера резко развернулась и уставилась на него со своего небольшого кронштейна над дверью. Ричард попытался внутренне собраться. Он хотел приготовиться к тому, что сейчас на него навалится. Это у него никогда не получалось. Обстановка в доме Гвина всегда давила на него. Ричард походил на того придурка-курсанта на атомной подлодке, который во время обычной проверки механизмов, болтая с приятелем, повернул ручку на торпедном аппарате и тут же был сбит с ног фаллосом бурлящей морской воды. На глубине с давлением в несколько атмосфер, под прессом всего того, что есть у Гвина.

Взять хотя бы самый явный пример — сам дом. Его просторы, солидность и особый размах Ричарду были хорошо знакомы: целый год он ходил в школу точно в таком же здании через дорогу напротив. Этой школы больше нет, как и отца Ричарда, который из кожи вон лез, чтобы устроить его туда. Там размещались двадцать пять человек преподавателей и сотрудников и больше двухсот учеников. Это было царство эстрогена и тестостерона, юношеских бородок и брюк-клеш, драк, мечтаний и первых влюбленностей. Тот многоярусный, непрерывно вращающийся мир исчез навсегда. А теперь в таком же, с такими же размерами здании жили Гвин и Деметра Барри. Ах да. И еще прислуга… Ричард повернул голову, словно желая облегчить боль в шее. Камера продолжала смотреть на него пристально и с недоверием. В ответ Ричард с вызовом посмотрел прямо в объектив камеры. Как ни странно, но в зависти Ричарда нельзя было упрекнуть. В магазинах ему редко попадалось что-нибудь эдакое, что ему захотелось бы купить. Он любил пространство, но ему не нравилось то, чем его заполняют. Все-таки, подумал он, все было лучше в старые времена, когда Гвин был беден.

Ричарда впустили в дом, провели наверх. Разумеется, наверх его проводила не леди Деметра (в это время она, скорее всего, затерялась где-то в бесконечных коридорах), не горничная (в доме были горничные — создания с именами типа Минг и Атросия, доставленные морем из Сан-Паулу и Вьентьяна) и не кто-нибудь из отряда декораторов (а они попадались на каждом шагу: то элитарный архитектор рыцарского звания, то парень-работяга в комбинезоне и с полным ртом гвоздей). Ричарда провела наверх ассистентка нового типа, какая-то студентка из Америки: ее гладко зачесанные волосы, плотно сжатые губы, черные брови и умные карие глаза говорили о том, что, кем бы ни был Гвин, сейчас он — деловое предприятие, и она в этой фирме отвечает за факсы, ксероксы и отсев посетителей. В холле под широким зеркалом Ричард заметил полку, заваленную приглашениями на открытках и даже на дощечках… Он подумал о фургоне на улице: там между приборной доской и лобовым стеклом лежала кипа скопившихся за месяц бульварных газетенок. В машине сидели два парня: белый и черный — и еще толстая восточноевропейская овчарка с языком, свисающим, точно галстук, больше похожая на медведя, чем на собаку.

Интервью с Гвином Барри, совмещенное с фотосъемкой, приближалось к своей кульминации. Ричард вошел, жестом дал знать, что не будет им мешать, пересек комнату по диагонали, сел на табурет и взял лежавший рядом журнал. Гвин — загорелый, в костюме археолога — сидел у окна. У него был вид человека, ведущего полную приключений жизнь, вид исследователя природы. Гвин четко вписывался в этот образ. Лобные залысины едва наметились, и линия роста волос образовывала четкую границу. Волосы Гвина уже поседели, но седина у него была не серая, подобно чешуе угря или мокрой черепице, как обычно бывает у англичан, его седина была яркой, а не такой, что бывает от снижения уровня меланина и сухости. Ярко-седые волосы — это волосы (подумал Ричард) явного шарлатана. Кстати, Ричард тоже начал лысеть, но как-то анархически. Он лысел не по мужскому типу, когда линия роста волос постепенно поднимается, точно вода во время прилива. У Ричарда волосы выпадали какими-то клочьями, пучками и прядями. Посещения парикмахерской вызывали у него страх и были явно бесполезны, как и визиты в банк или в авторемонтную мастерскую.

— Что вы чувствуете, — спрашивал репортер, — пересекая рубеж сорокалетия?

— С днем рождения, — сказал Ричард.

— Спасибо. Это просто цифра, — ответил Гвин, — Как любая другая.

Эта комната — кабинет Гвина, его библиотека и лаборатория — Ричарду очень не нравилась. Находясь в этой комнате, он, точно гипнотизер, старался не отводить взгляда от алчных зеленых глаз Гвина, боясь увидеть что-нибудь еще. На самом деле он не имел ничего против стоявшей здесь мебели, терявшегося в высоте потолка, трех красивых окон, выходивших на проспект. И он не имел ничего против космодрома в центре комнаты — подставки для дискет и рентгеновских лазеров. Но все в нем восставало против книг Гвина: казалось, что книги Гвина плодятся и множатся в сумасшедшем темпе. Только взгляните на его письменный стол: что вы там видите? Блистательный бред Гвина в переводе на испанский (с цитатами из хвалебных рецензий и датами переизданий), тут же томик, выпущенный американским клубом книголюбов, дешевое издание в мягкой обложке, продающееся в супермаркетах, что-то на иврите и китайском, кажущиеся вполне безобидными клинопись и пиктограммы. Все эти книги оказались здесь по одной-единственной причине — это были книги Гвина. Потом шли книги, выпущенные издательствами «Галлимар» и «Мондадори», «Алберти» и «Жолнаи», «Уитгеверий контакт», «Кавадэ сёбо» и «Магвете кеньвкиадо». В свое время Ричард несколько раз улучил момент и покопался на его письменном столе, порылся в его бумагах. Тот, кто сует свой нос в чужие дела, сует их себе на беду? Возможно. «Полагаю, многие девушки…» «Вам будет приятно узнать, что…» «Ваши билеты будут…» «Судьи приняли решение менее чем за…» «Эти условия, на мой взгляд, исключительно…» «Я буду начинать перевести…» «Прилагаю фотографию, которая…» Ричард отложил журнал, который он перелистывал (он все-таки присутствует на интервью с Гвином Барри), встал и принялся обозревать книжные полки. Книги на них располагались строго в алфавитном порядке. У Ричарда книги никогда не стояли по алфавиту. У него никогда не было времени расставить их по алфавиту. Он всегда был слишком занят, и когда искал нужные книги, никогда не мог их найти. У него дома книги лежали стопками под столами, под кроватями. Книги громоздились на подоконниках — и заслоняли собой небо.

Интервьюер и интервьюируемый несли какой-то витиеватый бред об обманчивой простоте прозы интервьюируемого. Интервью у Гвина брал мужчина, а фотосъемку проводила женщина — точнее, молодая девушка скандинавского типа: длинноногая и вся в черном — надо было видеть, как она извивается и чуть не ползает на четвереньках, чтобы запечатлеть Гвина! Вообще-то глупо завидовать тому, что тебя фотографируют. Вызывало зависть и казалось невероятным то, что достойным фотографирования сочли именно Гвина. Что происходит за фасадом этого многократно запечатленного фотокамерой лица, что творится в этой голове? Разумеется, все эти фотоаппараты не так безобидны, как может показаться на первый взгляд.

Один снимок большого вреда не причинит, но постоянно щелкающая своей маленькой пастью камера в конце концов не оставит ничего от вашего «я». Да, вполне возможно, что чем больше вас фотографируют, тем бледнее становится ваша внутренняя жизнь. Пока вас фотографируют, ваша душа прозябает, это время для вашей души — мертвый сезон. Разве может голова думать о чем-то еще, когда приходится изображать все ту же полуулыбку и легкую задумчивость? Если это так, то душа Ричарда в прекрасной форме. В последнее время его больше никто не фотографировал, даже Джина. Когда после все реже выпадающих отпусков Талла фотографии приносили из печати, Ричарда на них не было: там были Мариус, Марко, Джина, какой-нибудь крестьянин, или гвардеец, или ослик — от Ричарда оставался лишь локоть или мочка уха у самого среза кадра, на краю жизни и любви…

Между тем журналист продолжал:

— Многие считают, что, поскольку вы стали такой важной фигурой, следующим вашим шагом будет политика. Что вы думаете?.. Не собираетесь ли?..

— Политика? — переспросил Гвин. — Боже, вообще-то я об этом не думал. Во всяком случае, до сих пор. Скажем так: я не исключаю такую возможность. Пока.

— Ты уже выражаешься как политик, Гвин.

Последняя реплика принадлежала Ричарду. Она была принята благосклонно, поскольку, как часто говорят, всем нам время от времени полезно посмеяться от души. Или хотя бы просто посмеяться. Смех нам необходим как воздух. Ричард опустил голову и отвернулся. На самом деле он не это хотел сказать. Совсем не это. Но мир Гвина отчасти был достоянием общественности. В то время как мир Ричарда все больше и больше становился до ужаса частным. А некоторые из нас — рабы своей жизни.

— Думаю, я могу обойтись писательским трудом, — ответил Гвин. — Впрочем, нельзя сказать, что это вещи несовместимые, верно? И писать книги, и заниматься политикой — это в равной степени работа творческая.

— Разумеется, вы выступали бы от партии лейбористов.

— Очевидно.

— Разумеется.

— Разумеется.

Разумеется, подумал Ричард. Само собой: разумеется, Гвин — лейборист. Это было очевидно. И волнистые карнизы в двадцати футах над их головами, бронзовые светильники или письменный стол с обтянутой кожей столешницей здесь вовсе ни при чем. Это было очевидно, потому что Гвин был тем, кем он был, — писателем в Англии в конце двадцатого века. Ничего другого такому человеку не оставалось. Ричард тоже был лейбористом, что было также очевидно. Он вращался в таких кругах и читал такие книги, что ему часто казалось, что в Англии лейбористы все, кроме членов правительства. Гвин был сыном школьного учителя из Уэльса (что он преподавал? — физкультуру — когда-то он был учителем физкультуры). Сейчас Гвин принадлежал к среднему классу и был лейбористом. Ричард был сыном одного из сыновей землевладельца в одном из графств, окружающих Лондон. Теперь и он был представителем среднего класса и лейбористом. Все писатели, все люди, так или иначе связанные с литературой, были лейбористами — и в этом одна из причин, почему они ладили между собой, почему до сих пор не затаскали друг друга по судам и не покалечили. Не то что в Америке, где старый хрыч из Алабамы вынужден общаться с богачом из Виргинии, а измученный литовец должен протягивать руку двухметровому верзиле из Кейп-Кода с глазами святоши. Кстати, Ричард не имел ничего против того, что Гвин богач и лейборист. И он не был против того, чтобы Гвин был просто богачом. Очень важно определить природу неприязни (очистить ее от всего лишнего), прежде чем все станет по-настоящему страшно, изодрано в клочья. «Это из-за него я ударил своего ребенка, — думал Ричард. — Из-за него я — со своей женой…» Богач и лейборист — прекрасно. Вечно нищая жизнь — прекрасная подготовка к тому, чтобы жить в роскоши. Во всяком случае, лучше подготовки, какую получаешь, когда всегда живешь в роскоши. Пусть социалист пьет шампанское. Для него это в новинку. Но так или иначе — кого это волнует? Когда-то Ричард был даже коммунистом — когда ему было чуть больше двадцати, — однако ничего хорошего из этого не вышло.

— Огромное спасибо, — произнес журналист слегка удивленно.

Минуту он пребывал в нерешительности, сокрушенно глядя на свой магнитофон, потом кивнул и встал. Теперь на первый план вышла девушка-фотограф — очень высокая и пышущая здоровьем.

— Если позволите, еще три минуты вон там, в уголке.

— Я не позирую, — возразил Гвин, — Мы договорились, что вы будете щелкать, пока мы разговариваем. Но никакого позирования.

— Всего три минутки. Ну, пожалуйста. Две минутки. Здесь такой замечательный свет.

Гвин нехотя уступил. Он уступил, подумал Ричард, с видом человека, который уже не раз изображал подобное неохотное согласие с полным сознанием своего великодушия и его границ. Рано или поздно этот колодец со сладкой водой иссякнет.

— Кто сегодня будет? — спросил Гвин, скрытый от Ричарда девушкой-фотографом, которая была вся увешана футлярами и сумками, как рождественская елка подарками.

— Точно не знаю. — Ричард назвал несколько имен. — Спасибо, что нашел время. В свой день рождения.

Тут женщина-фотограф, не оборачиваясь к Ричарду, стала делать ему яростные знаки заведенной за спину рукой. Обращаясь же к Гвину, она сказала:

— Хорошо. Вот-вот. Чуть повыше. Вот так. Очень хорошо. Очень хорошо. Прекрасно.

Выходя из дома, они столкнулись в холле с леди Деметрой Барри. Ей было двадцать девять лет, и у нее был вид человека, далекого от земных забот, именно такой, какой можно ожидать от особы, состоящей в родстве с королевой. Подобно Джине Талл, она не имела никакого отношения к литературе, кроме того что была замужем за одним из будто бы представителей.

— Ты на урок, милая? — спросил Гвин, вплотную подходя к жене.

Ричард ждал своей очереди. Потом с коротким официальным поклоном он произнес:

— Моя дорогая Деми, — и поцеловал ее в обе щеки.


Оранжевый фургон стоял на том же месте — забрызганный грязью, с грязной белой обивкой кабины и грязными кремовыми шторками на окнах по сторонам и сзади. Если не считать Джиро, Стив Кузенс был в машине один — Тринадцатого он отправил за соком.

Обезьянка. Пони. Кошка — трешка. Почему это пролетарские деньги все время называют какими-то животными? А потом еще эти перевертыши. Нидо, тяведь — полная чушь. «Ковер» означает шесть. «Полсрока» — это тоже шесть, а «срок» — двенадцать… Боже. Тюремным жаргоном можно было себя выдать, и пользоваться им не следовало. Стив Кузенс никогда не сидел в тюрьме, его досье было чистым как стеклышко (как не раз с томным видом многие адвокаты повторяли в зале суда)… Так обстояли дела у Стива Кузенса, а сам он сейчас сидел в кабине фургона и читал журнал «Политическое обозрение». Кроме журнала у него с собой была книга Элиаса Канетти «Масса и власть» (она лежала на приборной доске). Забавно, однако, — в том кругу, в котором вращался Стив (скорее это был эллипс без устойчивого центра), читать книги вроде «Массы и власти» было все равно что открыто заявить, что ты сидел, и сидел долго. Будьте бдительны с уголовником, читающим Камю и Кьеркегора или погруженным в «Критику чистого разума» или «Четыре квартета» Т. С. Элиота…

Стив. Стив Кузенс. Скуззи.

Скуззи? У Скуззи были крашеные волосы, поставленные торчком, какого-то сиропного или даже паточного цвета, но у корней они оставались черными (в память о более раннем периоде). Волосы его напоминали влажное сено, подвергшееся бездумному химическому воздействию. Там, где одна краска переходила в другую, волосы выглядели как щели между прокуренными зубами. Скуззи не курил. Мы не курим и не пьем, мы следим за своим здоровьем. У него было длинное лицо, несмотря на почти полное отсутствие подбородка (подбородок у него был размером с кадык, на который опирался), и при определенном освещении черты лица Скуззи напоминали намеренно смазанное изображение лица подозреваемого на телеэкране — размытое и разбитое на подергивающиеся квадратики. В мочках ушей у него висело по два тоненьких колечка. Когда он был готов напасть, он, как и все, выпучивал глаза, а еще его губы раздвигались в алчной, предвкушающей улыбке. Он был не очень высокого роста, но и не коротышка, а когда снимал рубашку, демонстрируя себя как иллюстрацию из учебника по анатомии, то поражал людей своей мускулатурой. И вообще эффектом неожиданности он умел пользоваться превосходно. В драках и потасовках это умение проявлялось сверх всякой меры. Потому что Стива невозможно было остановить. «Если уж я начал, меня не остановишь». Это точно. Он был из того разряда преступников, которые не понаслышке знают, что такое рецидивист. Он был молодец. У него была своя философия. По крайней мере, он так считал.

Задействовав шейные мышцы, Скуззи медленно повернул голову в сторону Тринадцатого, который открыл дверцу фургона и залез внутрь. Джиро, в своей толстой меховой шубе спавший в глубине фургона, жарко зевнул во сне.

— Он вышел? — спросил Тринадцатый.

— Они оба вышли. Поймали такси. Ну, отчитывайся.

— Ну и домина.

Скуззи развернулся к Тринадцатому, вздохнул и снисходительно сказал:

— Тринадцатый, дружище. Какого черта, по-твоему, мы сюда притащились? Чтобы все испоганить? Вломиться в дом и хапать все, что под руку попадет?

Опустив голову, Тринадцатый улыбнулся. Как раз что-то в этом роде у него на уме и было.

— Надо выждать время и сорвать куш.

— Да?

— Кончай базар — сиди и смотри в оба!

Они стали наблюдать за домом.

— Это его жена, — уверенно произнес Скуззи, — На урок пошла.

— Фигуристая деваха, — одобрительно сказал Тринадцатый, — Класс.

Да уж, нашим чернокожим братьям как раз такие, как леди Деметра, и снятся: роскошная блондинка, в теле, есть за что подержаться. Но не во вкусе Стива. Впрочем, как и любая другая женщина из плоти и крови. Нет, мужчины его тоже не интересовали.

Тринадцатый потянулся к ключу зажигания и посмотрел на Стива, но тот только прищурился, и этого было достаточно, чтобы Тринадцатый понял — пока что они никуда не едут. Со Скуззи всегда так: сначала приходится делать намного меньше, чем думал. А потом — все наоборот.

— Бац говорил, что деваха фигуристая.

— У королевских штучек всегда большие титьки, — беспристрастно заметил Стив, — Эй! Это же не «Тинг». Это — «Лилт»!

— Грейпфруто-ананасовый напиток, — раздраженно ответил Тринадцатый, — Один черт.


Обед в рыбном ресторане для богатых пожилых джентльменов продолжался уже час, и наконец-то назревало нечто экстраординарное. Впрочем, ничего непредвиденного. Просто Ричард как раз собрался разразиться пламенной речью. Вот именно: пламенной речью.

Вам это не кажется экстраординарным? И тем не менее это так. Постарайтесь припомнить, когда вам в последний раз доводилось это делать. Я имею в виду не заявления типа: «Я считаю, что это стыд и позор», или «Ты первая начала», или «Немедленно отправляйся в свою комнату и ложись в постель». Я имею в виду речь: пламенную речь. В жизни редко можно услышать речи. Нам редко случается как произносить их, так и выслушивать. Посмотрите, как у нас с этим плохо. «Мариус! Марко! Вы оба… оба хороши!» Видите, как мы все портим. Мы брызжем слюной, повторяемся. У женщин это выходит лучше, по крайней мере они могут дольше продержаться, но когда представляется возможность пустить слезу, они почти никогда эту возможность не упускают. Не имея такой альтернативы, мужчины просто затыкаются. Они, как говорят французы, обладают esprit de l'escalier — то есть красноречивы на лестнице, когда уже все позади, тогда они начинают махать руками и разглагольствовать, что могли бы сказать то-то и то-то… Прежде чем начать свою речь, Ричард в этом шикарном ресторане подумал: была ли пламенная речь естественным средством, к которому до 1700-го или какого там года, по словам Т. С. Элиота, прибегали и мужчины, и женщины, пока мысль и чувства не размежевались. У мужчин, кстати, разнобой между разумом и чувствами гораздо более заметен, чем у женщин. Может быть, у женщин этого размежевания вообще не произошло. По сравнению с мужчинами женщины — метафизики; они Донны и Марвеллы[2] ума и сердца.

Итак, пламенная речь Ричарда. Пламенная речь, которая неспешно разворачивается, облекая мысли и чувства в слова, исполненные драматизма. Пламенная речь — это почти всегда неудачный ход.

Чем объяснить его поведение? В конце концов, Ричард пришел сюда, чтобы произвести благоприятное впечатление. Ему нужна была работа.

Может быть, все дело в духе этого места? Полукруглый банкетный зал был полон снеди, напитков и сигаретного дыма, за столиками сидели пожилые мужчины, тщательно пережевывающие деньги, нахапанные их предками.

А может, дело в собравшихся? Их компания состояла из финансиста, журналиста, журналистки, издателя, хроникера, карикатуриста, фотографа, видного промышленника, теневого министра культуры и Гвина Барри.

Или в количестве выпитого Ричардом алкоголя? Вообще-то Ричард держался молодцом, ограничившись до предобеденного виски одним коктейлем и светлым пивом. Но потом он выпил примерно бочку вина. И пока все бестолково топтались на месте, они с Рори Плантагенетом, ведущим колонки светской хроники, успели заскочить в пивную через дорогу. Ричард и Рори иногда называли друг друга школьными приятелями, иными словами, они ходили в одну и ту же школу в одно и то же время. Эта школа называлась Риддингтон-хаус и была известна как худшая из лучших частных школ на Британских островах. В последние годы Ричард продавал Рори литературные сплетни: насколько удалось продвинуться тому или иному литератору, кто получит очередную премию и т. п. От случая к случаю, и чем дальше, тем чаще, он продавал ему слухи о разводах и изменах, банкротствах, лечении от алкоголизма и наркозависимости и прочих проблемах со здоровьем в среде литераторов. Рори платил за информацию и всегда расплачивался за напитки — в качестве чаевых. Он платил за информацию, а также за выпивку, за уклончивые ответы и за дешевые шутки. Ричарду не нравилось этим заниматься. Но ему нужны были деньги. При этом он чувствовал себя так, будто надел новую дешевую рубашку, не вынув из нее упаковочные булавки.

А может быть, Ричард был чересчур обижен? И сильно же он был обижен, должно быть, подумал кто-то. Во всяком случае, достаточно.

И лондонская погода непременно должна была сыграть свою роль: жаркий полуденный полумрак, точно ночные сумерки, сгущающиеся в церкви. Обедающие то и дело вставали с мест, собирались в группы по двое, по трое… Гвин Барри уже успел сфотографироваться. Финансист — Сэбби — тоже. Потом Гвина Барри сфотографировали вместе с финансистом. Издателя сфотографировали с Гвином Барри и видным промышленником. Видного промышленника сфотографировали с теневым министром культуры и Гвином Барри. Были произнесены две речи — обе по бумажке, и ни одна из них не была пламенной. Видный промышленник, жена которого так сильно увлекалась литературой, что этого с избытком хватало на них обоих, произнес хвалебную речь (Ричард знал, что Гвин у них часто обедает) по случаю сорокалетия Гвина Барри. Это заняло в целом около девяноста секунд. Потом слово взял финансист — за время его речи Ричард успел выкурить три сигареты, не сводя слезного взора со своего пустого бокала. Собственно, финансист пытался что-нибудь получить за свои деньги. Так что это не походило на бесплатный обед с последующей деловой беседой за чашечкой кофе. Финансист говорил о типе литературного журнала, с которым ему бы хотелось иметь дело, — о типе журнала, который он как финансист был готов поддержать. Не совсем такой, как журнал А. И не совсем такой, как журнал Б. Скорее такой, как журнал В (давно закрытый) или журнал Г (издается в Нью-Йорке). Затем Гвина Барри спросили, с каким журналом он хотел бы иметь дело («с журналом самых высоких стандартов»). После видного промышленника высказались теневой министр культуры, журналистка и журналист. Мнением Рори Плантагенета никто не поинтересовался. Равно как и мнением фотографа, который в любом случае уже собирался уходить. Равно как, впрочем, и мнением Ричарда Талла, который изо всех сил старался оставаться под впечатлением, что его сватают на место главного редактора. Хотя вопросы, которые ему задавали, были исключительно второстепенного порядка — верстка, печать и тому подобное.

Имеет ли смысл, вопрошал между тем финансист Сэбби (его популярность в обществе в немалой степени была обязана именно этому передававшемуся из уст в уста уменьшительному имени, не будем сейчас вспоминать о его коллегах — акулах и стервятниках, которые при мысли о нем вздрагивали у экранов своих мониторов), — так вот, имеет ли смысл провести небольшое маркетинговое исследование? Ричард?

— Чтобы выяснить что — читательскую аудиторию? — Ричард понятия не имел, что ответить. Наконец он произнес: — Возраст? Пол? Или еще что-нибудь?

— Думаю, мы могли бы провести опрос… ну, скажем, среди студентов Лондонского университета, изучающих английскую литературу. Что-нибудь в этом роде.

— Проверить, насколько высоки их требования?

— Выявить целевые группы, — вступил в разговор журналист — лет двадцати восьми, с отпущенной в порядке эксперимента бородкой и взглядом проголодавшегося школьника перед большой переменой; в газете он вел колонку социально-политического характера, — Бросьте, тут ведь не Америка, где читательская аудитория поделена на мельчайшие целевые подгруппы. Это там издаются специализированные журналы для каждой такой подгруппы. У них там, кстати, есть журналы, — он обвел глазами стол, ожидая увидеть улыбки на лицах, — для дважды разведенных ныряльщиков с Молуккских островов.

— Тем не менее есть более-менее предсказуемые предпочтения, — сказал издатель. — Женские журналы читают женщины. А мужчины…

Воцарилось молчание. Чтобы заполнить паузу, Ричард сказал:

— Неужели кому-то когда-либо удалось достоверно установить, что мужчины предпочитают читать о мужчинах? Или что женщины предпочитают читать о женщинах?

— Только не надо. Не начинайте, — вмешалась журналистка, — Мы ведь тут говорим не о мотоциклах и вязании. Ради бога, мы ведь говорим о литературе.

Ричарду порой казалось, даже когда он был среди своих (например, в кругу семьи), что собравшиеся в комнате не похожи на самих себя, будто бы они на время отлучились, а потом вернулись не совсем такими, какими он их знал, — наполовину переделанными или перерожденными под действием какого-то мерзкого, дешевого трюка. Как в цирке или в дешевом балагане. Они стали какие-то странные. Сами не свои. В немалой степени это относилось и к нему самому.

— Но разве это неинтересно? — спросил Ричард. — Набоков, например, признавался, что в своих литературных пристрастиях он открыто гомосексуален. Не думаю, что мужчины и женщины пишут и читают совершенно одинаково. У них разный подход.

— Скажите еще, — не унималась журналистка, — что существуют и расовые отличия.

Ричард не ответил. Он вдруг как-то странно втянул шею. На самом деле он пытался справиться с проблемой пищеварения, или, точнее, сидел не шевелясь и ждал, пока эта проблема как-нибудь не разрешится сама.

— Ушам своим не верю. Я думала, мы собрались сегодня, чтобы поговорить об искусстве. Что с вами? Перебрали?

Ричард обратил свой взор на журналистку. Это была грубоватая, крупная женщина, немолодая, но довольно привлекательная, из тех, что всегда лезут на рожон, чтобы урвать свою долю правды. Ричард знал этот тип из литературы. Она была похожа одновременно на самодовольную бабу из рассказа В. С. Притчетта и на политика с севера Англии. Она гордилась своей прямолинейностью и большим, добротным задом. Колонка, которую она вела, не была посвящена исключительно женским вопросам. Для фотографии, помещаемой над ее колонкой в газете, требовались длинные волосы и макияж — чтобы одно соответствовало другому.

— Разве литература не служит именно этой цели — преодолевать различия между людьми? — спросил теневой министр культуры.

— Вот именно, — подхватила журналистка, — Лично мне все равно, с кем я имею дело: с мужчинами, женщинами, черными, белыми, розовыми или серо-буро-малиновыми в крапинку.

— Поэтому-то от вас мало толку.

— Эй вы, потише там, — сказал Сэбби, а потом добавил, словно уже одно это имя его воодушевляло: — Гвин.

Все молча повернулись к Гвину: он сидел и с изумленным видом рассматривал свою кофейную ложечку. Затем положил ложечку на блюдце и поднял голову. Его лицо постепенно прояснялось, а в зеленых глазах загорелись искорки.

— Мне кажется, я никогда не думаю о мужчинах. Или о женщинах. Мне кажется, я всегда думаю… о людях.

Среди присутствующих пронесся одобрительный шепот: казалось, Гвин омыл всю компанию освежающим душем здравого смысла и простого человеколюбия. Ричарду пришлось повысить голос, так что он даже закашлялся — но, несмотря на это, он бросился напролом со своей пламенной речью.

Перед завершающим «о людях» была небольшая, но многозначительная пауза — это-то Ричарда и подтолкнуло.

— Ответ на троечку, если можно так выразиться. Послушай, Гвин. Знаешь, что ты сейчас мне напомнил? Тест из иллюстрированного журнала — типа «Какой из вас выйдет учитель?». И там такой последний вопрос: Что бы вы предпочли: а) преподавать историю; б) преподавать географию или в) учить детей? Что касается последнего пункта — тут все ясно, выбирать тут не из чего. Но что касается преподавания истории и географии, то здесь есть из чего выбрать. Должно быть, ты чувствуешь себя молодым и хорошим, когда говоришь, что не важно, кем быть: мужчиной или женщиной, главное — быть человеком. А что, если ты, к примеру, паук? Давай представим, что ты паук и ты — после первого в своей жизни серьезного свидания — собираешься ползти домой, как вдруг оборачиваешься и видишь, что твоя подружка обгладывает твою лапку, словно это куриная ножка. Что ты на это скажешь? Я знаю. Ты сказал бы: мне кажется, я никогда не думаю о пауках-самцах. Или о пауках-самках. Мне кажется, я всегда думаю о пауках вообще.

Закончив, Ричард тяжело опустился в кресло, часто и шумно дыша — так нелегко ему далась его речь. У него не было сил поднять голову и встретить устремленные на него взгляды, в которых ясно читалось, что присутствующие были о нем лучшего мнения. Так что он сидел, глядя на закапанную скатерть, и перед глазами у него всплывали — нет, скорее тонули — морские коньки, обитавшие в его голове.


В тот день Ричард вернулся на Кэлчок-стрит к шести вечера. Войдя в квартиру (из входной двери вы сразу попадаете в небольшую гостиную), он услышал раздраженный металлический голос, невнятно произносивший нечто вроде:

— Сейчас мы не можем помешать Злодуху привести в исполнение его злодейский замысел. Единственное, что мы можем, — это противостоять Страхотрону.

Близнецы даже не обернулись в его сторону. Лизетта — тоже. Это была крупная, хотя еще совсем молоденькая чернокожая девушка — она забирала мальчиков из школы по рабочим дням Джины, а потом смотрела с ними телевизор, пока Ричард не возвращался домой или не выползал из своего кабинета. Она сама еще носила школьную форму. В отличие от Лизетты ее новый дружок поспешно встал, закивал и начал толкать ногой в кроссовке мускулистую икру Лизетты, чтобы она наконец сообразила его представить: «Это Тин». А может, она сказала «Тайн». Сокращенное от Тино? Что, в свою очередь, является сокращением от Мартино или Валентино? Это был чернокожий юноша цветущего вида с мягким выражением лица, которое в зрелом возрасте, скорее всего, будет не гладко-лоснящимся, а покрытым сеткой морщин. Ричард был очень рад, что его дети чувствуют себя с чернокожими совершенно свободно и даже в чем-то им завидуют. Когда он сам шестилетним мальчиком впервые встретил негра, то, несмотря на предварительную подготовку, обработку и умасливание, он тотчас же разревелся.

— Привет, ребята…

Мариус и Марко сидели рядышком на диване и не отрываясь смотрели на экран, где громадные мультяшные роботы превращались в самолеты, машины, ракеты — символы новой машинной эры.

— Приготовься к своему последнему часу, Злодух. Не надейся, что полчища Страхотроида сейчас тебе помогут.

— Кто их так окрестил, этих персонажей? — спросил Ричард. — Откуда родителям Страхотроида было знать, что он вырастет таким страшным? И откуда родители Злодуха знали, что он будет таким злым?

— Они сами придумывают себе имена, папа, — ответил Мариус.

В дверях показалась Джина в костюме и макияже, предназначенных для выхода в город. Мальчики посмотрели на нее и переглянулись — комната готовилась к смене власти. Ричард (его бабочка сидела криво) смотрел на жену внимательно, не так, как обычно. Глаза в темных кругах, как у барсука или как у ночного вора; нос как у Калигулы; крупный, но не полный рот. Ричард подумал, что, наверное, все любимые лица охватывают и даже перекрывают весь видимый спектр цветов: белизна зубов, чернота бровей. Красный и фиолетовый — это инфракрасный рта и ультрафиолет глаз. Джина, в свою очередь, посмотрела на Ричарда своим обычным взглядом — так, будто он уже давным-давно сошел с ума.

Они вышли на кухню, пока Лизетта собирала свои вещи — сумку, школьный пиджак.

— У тебя есть пять фунтов? — спросила Джина, — Ты получил работу?

— Нет. Но у меня есть пять фунтов.

Джина глубоко вздохнула — ее грудь сначала поднялась под белой блузкой, а потом опустилась.

— Не повезло, — сказала она.

— Он вовсе не собирался предлагать мне кресло главного редактора. В какой-то момент мне даже показалось, что он собирается предложить мне место водителя фургона. Или агента по рекламе.

— Тогда чему ты радуешься?

Ричарду хотелось ее поцеловать. Но для этого он был не в лучшей кондиции. Он был не в лучшей кондиции уже на протяжении некоторого времени.

— Я — это он, — сказал Мариус, имея в виду одного из роботов, предводителя братства роботов, который высился, сверкая доспехами, за титрами.

— Нет, я — это он, — возразил Марко.

— Нет, ты — это он, — имея в виду другого робота.

— Нет, сам ты — он. А я — это он.

— Боже, — произнес Ричард. — Почему вы оба не можете быть им?

Через три секунды зубы Мариуса впились в спину Марко.


Тринадцатый прошагал по не освещенной ни одним фонарем Кэлчок-стрит. Лизетта шла за ним, не отставая ни на шаг. Тринадцатый забрался в заляпанный грязью оранжевый фургон, однако дверцу за собой прикрыл не сразу.

— Так как? — спросила Лизетта.

Тринадцатый только улыбнулся в ответ.

— Так как?

— Ладно, я свожу тебя в «Парадокс».

— Когда?

— Так просто они тебя не пустят. В четверг.

Лизетта уперла в него указательный палец и сказала:

— Значит, в четверг.

Когда Лизетта наконец ушла, оставив Тринадцатого в покое, он нашарил рукой в темноте последнюю банку «Лилта», сорвал язычок и жадно отхлебнул тепловатого сока. Кроме банки на сиденье еще лежала какая-то книга. «Масса и власть» — прочел Тринадцатый и скривился. Как только Лизетта ушла, лицо Тринадцатого изменилось. Из лица веселого, может быть, немного безалаберного, но в целом приличного чернокожего парня, каких показывают по телевизору, оно превратилось в его настоящее лицо, лицо человека, который тут кое-что подсчитал и остался очень недоволен тем, что получилось в итоге. Но он был рад, что ему удалось увидеть Джину — жену того типа. По крайней мере, будет что сказать этому козлу Адольфу. Адольф — это было одно из прозвищ Скуззи, о которых сам Скуззи не знал. Было еще два — Псих и Опекун. У нас у всех есть имена, о которых мы не знаем. К примеру, если у вас кроме жены есть еще и подружка, то у вашей подружки наверняка есть для вас имя, которое вам лучше не знать. Этим именем ваша подружка называет вас, общаясь со своими подружками или с другими дружками. У всех у нас есть имена, о которых мы не знаем и которые нам лучше не знать.

Тринадцатый недоуменно вздохнул. Он никак не мог сообразить, какого черта они тут делают, но это было в порядке вещей, когда работаешь на Адольфа. Там, кроме видеомагнитофона, и брать-то нечего.

Скуззи сейчас с ним не было. Вряд ли Скуззи и так сидел бы здесь в это время суток, но его сейчас с ним не было. Вовсе не из благих побуждений Скуззи отправился в больницу навестить своего партнера. Этого партнера, Кирка, довольно серьезно покусал его собственный питбуль по кличке Биф. И Бифу удалось благополучно пережить этот инцидент. Кирк не захотел его усыплять. Сейчас Биф жил у брата Кирка, Ли, мрачно ожидая выздоровления и возвращения Кирка. «Прости и забудь», — сказал Кирк. Что было, то было. Кирк твердил, что сам спровоцировал собаку — слишком уж бурно он реагировал на горькое поражение «Арсенала» от киевского «Динамо», к тому же голы, забитые на чужом поле, ценятся в два раза выше.

Собравшись ехать за Скуззи в больницу Святой Марии, Тринадцатый напустил на себя соответствующий вид, но потом взглянул на часы и передумал, решив сначала съездить домой и выпить чаю.

Жаль. Чернокожий парень больше не может быть просто чернокожим парнем. Никто больше не может быть просто самим собой. Очень жаль.


Возьмите, к примеру, Ричарда. Это был один из рабочих дней Джины, поэтому мальчиками должен был заниматься Ричард. Сознательно и добросовестно (или наоборот: добросовестно и сознательно) он проделывал следующие процедуры: искупал, покормил, почитал, налил свежую воду в кувшин, дал Марко лекарство, снова почитал, запихнул в их влажные ротики две маленькие витаминки и поцеловал. Он целовал мальчиков при любой возможности. Он по опыту знал, что отцам следует почаще обнимать и целовать своих сыновей: из мальчишек, которых их отцы мало целовали и обнимали в детстве, вырастает потом всякая дрянь. Ричарда его отец совсем не часто обнимал и целовал. И Ричард для себя решил, что будет рассматривать свои отношения с сыновьями как чисто сексуальные. Он обнимал и целовал их, как только представлялся случай. Джина делала то же самое, но она обнимала и целовала детей, потому что ощущала в этом физическую потребность.

Когда мальчики были уложены, на кухню вышла Джина в ночной рубашке и пожарила Ричарду баранью отбивную, съела тарелку каши и пошла спать. Пока они ели, Джина успела от корки до корки прочесть какой-то туристический буклет, а Ричард прочитал первые семь страниц тома «Роберт Саути — поэт-джентльмен» — следующей книги, которую ему предстояло рецензировать.

Позже Ричард пошел в свой кабинет, собираясь посидеть еще пару часиков, выпить виски и покурить травку, попутно обдумывая новый поворот в своей судьбе. Но тут из комнатки, которую занимали мальчики (и из которой они стремительно вырастали), донесся отчетливый, словно выделенный курсивом, шепот: «Папа». Он заглянул к ним в комнату. Это был Мариус.

— Что ты хочешь?

— Пап, а пап, кем бы ты больше хотел быть? Автоботом или десептиконом?

Ричард прислонился головой к дверному косяку. Сегодня вечером близнецы — с их неуловимой, тончайшего плетения, жизнью — казались какими-то особенно понятливыми и сообразительными. Еще раньше, в ванной, Марко поднял согнутый палец, увидев на батарее долгоножку. Ножки у нее были такие тонкие и длинные, что наводили на мысль о спортивных состязаниях для инвалидов, полных страсти и драматизма, о беге «на трех ногах», о беге в мешках, о беге с яйцом на ложке, зажатой во рту, об искренних взволнованных речах.

— Папа, это Человек-паук?

Длинноногий папа стоял, склонившись над ванной.

— По-моему, это больше похоже на Пауко-паука, — ответил он…

А сейчас Ричард сказал Мариусу:

— Автобот или десептикон. Хороший вопрос. Как и многие из твоих вопросов. А знаешь что. Кажется, я выбрал.

— Кого?

— Больше никаких автоботов. Только десептикон, и никто другой.

— Я тоже.

— А теперь спи.

Ричард сел за стол, не зажигая света. Скрутил косяк, закурил, затем налил виски и сделал глоток. Ричард был вынужден много пить, когда курил травку, — чтобы бороться с паранойей. Чтобы противостоять этой невыносимой паранойе. Под кайфом ему временами казалось, что все телевизоры на Кэлчок-стрит мягко стрекочут о нем, Ричарде Талле: экстренные выпуски новостей, посвященные его недавним фиаско; публичные обсуждения его безвестности. И сейчас он пил, курил, и ему было ни весело, ни грустно.


По-настоящему серьезный разговор с Гвином произошел уже потом — в такси. Была половина третьего, небо — такого же цвета, как и тонированное ветровое стекло: верхняя половина — угольный карандаш и масло, а нижняя половина — свинцовые тона. Ричард попытался опустить стекло, чтобы удостовериться, так ли это на самом деле, но стекло медленно ползло вверх, настаивая на своем посредничестве. Пожалуй, это единственный способ увидеть Лондон таким, какой он есть, — смотреть на него из такси в полумраке июльского дня. Лондонские светофоры с их армированными стеклами — самые яркие в мире; они смотрят на вас красным оком гнева, желтым оком зависти и зеленым оком ревности.

Профиль сидящего рядом человека казался невозмутимым, и Ричард резко начал:

— Ты представляешь, эта женщина — она ведь думает, что она самая что ни на есть настоящая женщина… А на самом деле… — Он умолк. А вот Ричарду она как раз показалась чем-то абсолютно противоположным. — Не замужем, надо полагать. От нее просто воняло старой девой.

Гвин посмотрел на Ричарда:

— Старая дева? А от всех неженатых мужчин, должно быть, воняет холостяками?

Гвин снова отвернулся. Печально покачал головой. Так нельзя говорить. И дело не только в приличиях. Ричард сделал вывод (возможно, неверный, может быть, он переусердствовал в своих умозаключениях), что Гвин имел в виду примерно следующее: нельзя говорить такие вещи, потому что совершенно очевидно, что все вокруг заражено мужчинами, которые действительно ненавидят женщин. Может быть, Ричард привел неудачный пример с пауками. Люди могли подумать, что он ненавидит только самок пауков. Или что он считает всех женщин пауками. Так или иначе, но Ричард решил не отступать.

— От нее так и разило старой девой. Хоть нос затыкай.

Гвин только отмахнулся.

— Я могу, если хочешь, тебе это описать. Представь себе огромные трибуны стадиона Уэмбли, сплошь заполненные женщинами с потекшим от дождя макияжем. Или…

— Притормозите здесь на углу, пожалуйста.

Да нет, ничего особенного. Гвин просто купил у мальчишки вечернюю газету. Боже, сквозь приоткрытую дверцу машины в салон проникал мертвенно-бледный свет, цвет чего-то отвратительного, к чему не хотелось прикасаться, телесный цвет лапок голубей, торчащих из-под их грязных попонок, и казалось, будто Лондону пришел конец, будто пришел конец всему.

Такси продолжило свое бесконечное путешествие, состоящее из рывков и остановок, рывков и остановок. Гвин развернул газету, нашел раздел светской хроники, а потом наконец сказал:

— Тут об этом ничего нет.

Ричард внимательно посмотрел на него.

— О чем ничего нет? — спросил он.

— Об обеде. О твоей выходке.

Ричард нахмурился:

— И ты вздохнул с облегчением?

— Со мной уже давно никто так не разговаривал, — сдержанно ответил Гвин.

— Неужели? Что ж, на этот раз тебе не придется долго ждать. Потому что кое-кто собирается поговорить с тобой в таком же духе прямо сейчас. Это дневной выпуск. Ты ведь не думаешь, что парень передал свое сообщение по телефону прямо в газетный киоск? Твое счастье, что никто не знает, какой ты на самом деле придурок. Какой ты на самом деле болван. Вот была бы новость!

— И ничего о том, кому предложили место главного редактора нового журнала, — сказал Гвин, его ясные глаза по-прежнему пробегали по странице хроники.

— А никакого предложения и не было.

— Было. Когда ты в очередной раз ходил в сортир. Разумеется, я его отклонил. Можно подумать, оно мне…

Такси резко затормозило. Качнувшись вперед, Ричард сказал:

— И последний вопрос. Почему нельзя говорить о старых девах?

— Потому что люди начнут тебя избегать.

Первая капля дождя чмокнула Ричарда в проплешину, когда он выбрался из такси и направился в башню, набитую разными конторами и офисами, на улице Мэрилибоун-Хай-стрит. Ричард шел в офис издательства «Танталус пресс».


Примерно к этому времени эмоции уже теряют ясность и четкость, и к ним примешиваются телесные ощущения. В ярости есть что-то шершавое и колючее. В скорби чувствуется что-то прогорклое. В ненависти — что-то едкое, по вкусу похожее на зубные капли… Ричард привел свои мысли в порядок — подготовил их к передаче, приблизительно так же писатель упорядочивает материал для передачи своему читателю. И в то же время он пережил одно из тех нежданных воспарений, знакомых каждому художнику, когда слова почти явственно для внутреннего слуха становятся податливыми, перестраиваются и все становится на свои места. И вы тут ни при чем: это дело таланта. Ричард сел. Он пребывал в состоянии уравновешенности. Это состояние нельзя было назвать приятным или же, напротив, неприятным, просто это было состояние внутреннего равновесия. Неожиданно он кивнул. В один миг перед Ричардом с кристальной ясностью обозначилась задача. Такая, какой отныне он сможет посвятить свои литературные усилия, свои поиски и восторги, какой он сможет подчинить всю свою страсть и мощь. Он решил уничтожить Гвина.


В небе висел полумесяц. Своим изогнутым серпом он напоминала куклу Панча.

Только где же твоя Джуди?

Перенеситесь на космолете своих рыданий на милю к востоку, к шпилям зданий на проспекте Холланд-парк-авеню, к антеннам, к дому под черепичной крышей с охранной сигнализацией, к окну на втором этаже, в котором отражаются густые тени замершего сада. Это окно хозяйской спальни, здесь спит хозяин дома. Я пока не собираюсь проникать туда — еще не время. Поэтому я не знаю, чем пахнет его постель и плачет ли он во сне.

Как Ричард.

Почему мужчины плачут? Потому что им приходится сражаться и совершать подвиги, участвовать в марафонских забегах по служебным лестницам, потому что им не хватает их матерей, потому что они, как слепые, блуждают во времени и им так трудно добиться эрекции. А еще из-за всего того, что они сделали. Оттого что они разучились быть просто счастливыми или несчастными — они могут быть только пьяными в стельку и чокнутыми. И еще оттого, что они не знают, как им жить, когда они проснутся.

Да, и еще есть информация, которая приходит по ночам.

~ ~ ~

На следующий день настал черед Ричарда: ему исполнилось сорок. Наверное, лучше сказать: он перевалил за сорокалетний рубеж, как пожелтевший лист вдруг отрывается от ветки и превращается в опавшую листву или как в какой-то момент молоко сворачивается — и получается простокваша. Но для Ричарда ничего не изменилось. Он по-прежнему оставался развалиной.

Да, он носил яркие бабочки и диковинные жилеты, но это вовсе не значило, что он не развалина. Он спал в пестрых пижамах, но это еще не значило, что с нервами у него все в порядке. Эти его бабочки и жилеты были в пятнах и дырах, прожженных пеплом. А все его пестрые пижамы насквозь промокли от пота.

Кто есть кто?

Когда Ричарду было двадцать восемь лет и он жил за счет книжных обозрений и социальных пособий, бледный, тощий и интригующе распущенный, он по большей части появлялся на людях в белой рубашке без воротничка и джинсах, заправленных в разношенные коричневые сапоги. Он выглядел как вчерашний выпускник частной школы, который, должно быть, подорвал себе здоровье наркотиками и теперь перебивается, плотничая или подстригая газоны у сильных мира сего. Его политические воззрения были резкими, любовные приключения вызывали много шума, и он частенько разбивал девушкам сердца. Тогда-то Ричард Талл и опубликовал свой первый роман «Преднамеренность» в Англии и Америке. Если привести к общему знаменателю все рецензии на его роман (они до сих пор хранятся где-то в старом пожелтевшем конверте), не принимая во внимание разную степень снисходительности и ума рецензентов, то вердикт, вынесенный «Преднамеренности», был таков: книги никто не понял и даже не смог дочитать до конца, но вместе с тем никто не осмелился открыто назвать ее дерьмом. Ричард расцвел. Перестал получать пособие. Его фото появилось в литобозрении «Лучшие книги»: вот три критика завтракают в своем скромном уголке, а вот Ричард — за своим письменным столом с невидимо дымящейся сигаретой в подрагивающей руке, кажется, что от нервного возбуждения он едва способен усидеть на месте. Три года спустя, став редактором небольшого журнала, называвшегося «Маленький журнал» (с тех пор журнал стал еще меньше), Ричард издал свой второй роман «Мечты ничего не значат» — на сей раз только в Англии. Третий его роман не был опубликован. Четвертый тоже. Как, впрочем, и пятый. В этих трех коротких предложениях мы даем лишь беглый набросок целой Махабхараты его страданий и мук. На его шестой роман поступило много заявок, потому что к тому времени, после периода отчаянной идиотской дерготни, он стал откликаться на рекламные объявления, в которых без обиняков заявлялось: «МЫ ОПУБЛИКУЕМ ВАШУ КНИГУ» или «ЛОНДОНСКОМУ ИЗДАТЕЛЬСТВУ ТРЕБУЮТСЯ АВТОРЫ» (или там было «НУЖНЫ АВТОРЫ»?). Разумеется, эти издатели, жаждущие печатного слова, завывавшие о нем с тоской, словно собаки на луну, не были обычными издателями. Им, в частности, нужно было платить. Но, пожалуй, гораздо более важным обстоятельством было то, что эти книги никто никогда не читал. Ричард подумал и в конце концов отправился навестить мистера Коэна на Мэрилибоун-Хай-стрит. Оттуда он вышел, так и не пристроив романа, но получив новую работу, а именно место литературного редактора в издательстве «Танталус пресс». Он ходил в издательство в среднем раз в неделю, правя безграмотные романы, многопудовые автобиографии, в которых никогда ни с кем ничего не происходило, сборники примитивных виршей, длиннейшие горестные стенания об усопших родственниках (о сдохших щенках или засохших растениях), безумные научные трактаты. И все чаще, как ему казалось, поступали «взятые в натуральном виде» драматические монологи на тему маниакально-депрессивного психоза и шизофрении. «Преднамеренность» и «Мечты ничего не значат» все еще влачили свое существование на подоконниках курортных пансионатов, на полках больничных библиотек, на дне сундуков для разных ненужных вещей, а на провинциальных книжных ярмарках их распродавали вместе другими залежалыми книгами по десять пенсов за штуку… Как даме, которая по-прежнему в строю в своей профессорской шапочке и на протезах (а какую прочувствованную речь она произнесла на вручении премии), как смеющемуся атлету, который после несчастного случая на автостоянке вдруг занялся благотворительностью, так и Ричарду пришлось на своей шкуре проверить, как повлияет на его характер разочарование, смягчит оно его или ожесточит. Оно его ожесточило. Ричард искренне сожалел об этом, но ничего не мог с этим поделать. Он не мог с этим смириться. Он продолжал писать книжные обозрения. В этом он знал толк. Когда Ричард рецензировал ту или иную книгу, он делал это на совесть. Помимо этого, он был бывшим романистом (или даже не столько бывшим, сколько никому не нужным романистом-призраком), литературным редактором «Маленького журнала» и ответственным редактором издательства «Танталус пресс».

С ожесточенностью можно смириться. Только посмотрите, как мы все с ней прекрасно уживаемся. Но случилось кое-что похуже, и вот тогда-то и начались настоящие беды. Стояла вязкая, липкая осень, Ричард перестал встречаться с девушками (к тому времени он был уже женат). Джина была беременна, и она не просто ждала ребенка — она ждала двойню. На четвертый роман Ричарда «Невидимые черви» продолжали поступать отрицательные отзывы (заслуживает ли это мертворожденное дитя заглавной буквы и кавычек?). Мысль о том, что он превысил банковский кредит, буквально высверливала ему череп каждый раз, когда он собирался с духом об этом подумать. И теперь представьте, какое удовольствие испытал Ричард, когда его самый давний и самый глупый друг, Гвин Барри, объявил о том, что его первый роман, «Город вечного лета», принят одним из ведущих лондонских издательств. Ричард, в общем, понимал, что все самое плохое рано или поздно обязательно должно случиться, и потому был к этому готов — в общем, он, так или иначе, этого ждал. Ричарда уже давно забавляли исповеди Гвина о его литературных амбициях, и он, презрительно фыркая, пролистал «Город вечного лета» и пару его заброшенных предшественников — более ранних редакций. «Город вечного лета» — о чем это? В романе описывался Оксфорд, где двадцать лет назад повстречались два писателя. Сначала они жили вместе в мрачном Кебл-колледже, а потом вместе снимали квартиру на улице Вудсток-роуд. Прошло двадцать лет, подумал Ричард, и сегодня мне уже сорок. О, боже, куда они улетели? Первый роман Гвина был автобиографичен, как почти все первые романы. Ричард присутствовал на его страницах небрежно загримированный (неразборчивый в сексуальных связях коммунист, со своими стихами и «конским хвостом»), но при этом он был описан тепло и даже в романтическом свете. Сам Гвин представлен в качестве рассказчика — бледного и болезненного валлийца, и в соответствии с условностями жанра именно он за всем бесстрастно наблюдает — в то время как реальная жизнь обычно делает все, чтобы статист так и остался статистом, ничего не поведав миру. Тем не менее Ричард считал, что образ Гвина был единственной сильной стороной книги: стопроцентный придурок, сообщающий голые факты о мире придурков. Все остальное была чистой воды ахинея, невероятно скучная и невыразительная. Книга старалась быть «трогательной», но трогательным в «Городе вечного лета» было только одно — он искренне считал себя романом. После выхода в свет роман расходился слабо, сопровождаемый незаслуженно благосклонными рецензиями, принадлежавшими перу Ричарда. На следующий год маленькая книжечка в мягкой обложке еще кое-как продавалась месяц или два… Можно было бы сказать, что Ричард переживал свежий провал своего шестого романа (но вряд ли провал бывает свежим, от него всегда несет затхлостью, и он слабо шипит, как прокисший йогурт), когда Гвин прислал ему выправленную корректуру своего второго романа — «Амелиор». Читая «Город вечного лета», Ричард фыркал, ну, а читая «Амелиор», он хихикал, гоготал и издавал тирольские трели: его веселили авторские слащавость и вкрадчивость, манерные точки с запятой, полное отсутствие юмора и острых поворотов сюжета, заемные образы, умилительная простота композиции, игрушечная симметрия… Так о чем же он, собственно, — «Амелиор»? Эта книга не была автобиографической: в ней рассказывалось о группе молодых людей в какой-то неназванной стране, которые взялись организовать сельскую общину. И им это удалось. И на том книга заканчивалась. Этот роман, с точки зрения Ричарда, вообще не стоило писать, а в законченном виде он был просто обречен на провал. Ричард с нетерпением ожидал дня, когда книга увидит свет.

Заговорив о терпении или о качестве, ему противоположном, я полагаю, мы можем ненадолго переключиться на точку зрения близнецов Ричарда — Мариуса и Марко. Ричард не был строгим и требовательным отцом, ему была свойственна терпимость, которую мальчики, как мне кажется, согласились бы назвать терпением. Ричард никогда их не ругал за испачканную одежду или разбросанные игрушки — эта миссия была возложена на Джину. Ричард не кричал, не бушевал, не раздавал шлепки направо и налево. Все это приходилось делать Джине. И наоборот, когда дети оставались с Ричардом, они объедались мороженым и чипсами, часами смотрели телевизор и крушили мебель, пока он сидел в своем таинственном кабинете, тяжело склонившись над письменным столом.

Но потом с папиным терпением что-то случилось… «Амелиор» уже был в продаже примерно месяц. Особой шумихи он не вызвал, и поэтому у Талла не было никакого повода облекаться в траур. В рецензиях на роман не было сарказма, на что надеялся Ричард, но тем не менее они были покровительственно-снисходительны по отношению к автору, просты и кратки. Немного удачи, и вскоре с Гвином будет покончено. Это было воскресное утро. Для мальчишек это означало, что они почти целую вечность будут предаваться безнадзорным шалостям, потом в сопровождении одного из погруженных в безмолвный транс родителей пойдут гулять в Собачий садик или даже лучше (в зоопарк или в музей). А потом им возьмут напрокат самое малое две кассеты с мультиками, потому что в воскресенье вечером после выходных, проведенных в их компании, даже Джина соглашалась на телевизор и часто ложилась спать раньше детей.

Так вот, папа на кухне наслаждался поздним завтраком. Близнецы (они оба красовались в мешковатых «бермудах», в которых их ножки казались еще более худенькими) возились на ковре в гостиной. Мариус умело сооружал из пластмассовых кубиков морские и космические корабли. А Марко развлекал себя в основном игрой своего воображения. Шнурами от стоявших на журнальном столике телефона и лампы он оплетал фигурки разных животных: например, стегозавра и поросенка в своих фантазиях он устраивал так, как в известной притче: чтобы лев мог лежать рядом с ягненком… Внезапно мальчики услышали из кухни громкий нечленораздельный вопль. Эти звуки, полные боли и горя, никак не связывались в их сознании с отцом и вообще ни с кем из знакомых; может быть, это кто-то чужой или какое-нибудь животное? Марко резко сел, сильно дернув перепутанные провода, опутавшие утенка и динозавра. Столик зашатался. Глаза Марко широко раскрылись, в них блеснули слезы искреннего раскаяния, столик рухнул, и в комнату вошел Ричард. В обычный день Ричард, пожалуй, сказал бы: «Ну, что тут у нас?», или «Да, не повезло», или, скорей всего, просто: «Господи боже». Но не в то воскресное утро. Быстро шагнув вперед, Ричард со всего маху залепил Марко такую оплеуху, которую тому еще не доводилось получать. Мариус замер на месте. Ему показалось, что воздух зарябил волнами, как вода в бассейне, из которого дети уже вылезли.

Двадцать лет спустя об этом прискорбном случае близнецы, улегшись на кушетку, будут рассказывать своему психоаналитику — о том дне, когда их отец потерял терпение. И больше он его уже не нашел, во всяком случае не таким, каким оно было изначально. Но они так никогда и не узнают, что же на самом деле произошло тем воскресным утром: вопль отчаяния, искривленный от ярости рот, мальчик на ковре в гостиной, покачнувшийся от удара. Пожалуй, только Джина могла бы сложить все по кусочкам, потому что отношения между супругами с тех пор тоже изменились. А случилось вот что: в то воскресное утро имя Гвина Барри и его «Амелиор» появились в списке бестселлеров под номером девять.


Но прежде чем заняться другими делами, прежде чем совершить нечто великое и благородное, например продолжить работу над своим романом, переписать рецензию на книгу «Роберт Саути — поэт-джентльмен» или приступить к уничтожению Гвина Барри (для начала, как ему казалось, у него был заготовлен неплохой ход), Ричарду надо было отнести в починку пылесос. Ладно. Отнести пылесос в починку. Но прежде Ричард сел на кухне и съел фруктовый йогурт. От избытка разных добавок йогурт по своей консистенции был как резиновый, чем напомнил Ричарду его вялый член… Давая Ричарду поручение насчет пылесоса, Джина употребила слова «заскочить» и «закинуть»: «Не мог бы ты заскочить в мастерскую и закинуть туда пылесос?» — сказала она. Но времена «заскоков» и «закидонов» Ричарда безвозвратно прошли. Он протянул руку и открыл дверцу чулана, где стоял пылесос. Обвитый шлангом пылесос вполне мог быть домашним животным их бойлера-далека.[3] С минуту Ричард в упор глядел на пылесос, потом медленно закрыл глаза.

Поход в электромастерскую, ко всему прочему, предполагал посещение ванной комнаты — чтобы побриться. Ричард чувствовал себя таким грязным внутри, что он просто не мог выйти на улицу немытым и небритым. Он слишком сильно напоминал себе человека, в которого, как ему казалось, он рано или поздно превратится: ужасного старика с чемоданом, стоящего в телефонной будке, которому позарез что-нибудь нужно — деньги, работа, крыша над головой, информация, сигареты. Разумеется, в зеркале в ванной человек становится двумерным, так что нет смысла идти к зеркалу в ванной, если вам требуется глубина. Но Ричарду не нужна была глубина. «К определенному возрасту лицо человека становится таким, какого он заслуживает». А еще: «Глаза — это зеркало души». Подобные сентенции звучат довольно забавно, и верить в них можно лишь, когда тебе восемнадцать или тридцать два.

Теперь же, в утро своего сорокалетия, смотрясь в зеркало, Ричард чувствовал, что никто не заслуживает такого лица. И никогда не заслуживал за всю историю человечества. Нет в этом мире таких зол и пороков, чтобы человек мог заслужить такое лицо. Что же произошло? Что ты такого натворил, приятель? Волосы Ричарда росли какими-то клочьями и выглядели так, будто он только что закончил длительный (и бесполезный) курс химиотерапии. Ну, а его глаза с красными прожилками, и под каждым глазом — по отечному мешку? Если глаза — это зеркало души, тогда, в его случае, это зеркало напоминало лобовое стекло машины после трансконтинентального ралли. Кашель Ричарда напоминал скрежет по стеклу. Теперь он пил и курил, прежде всего чтобы забыть о том, что с ним сделали курение и выпивка, но курение и выпивка причинили ему очень много зла, так что пил и курил он много. Кроме того, Ричард экспериментировал со всеми другими наркотиками, какие только мог достать. Зубы его напоминали осколки дешевой фаянсовой посуды, склеенные довоенным быстросохнущим клеем. И все время, чем бы он ни занимался, по крайней мере две из его конечностей так немели, что ими было не пошевелить. Тело его постоянно ныло. И вообще, физически он постоянно чувствовал себя плохо. Его лечащий врач умер четыре года назад («К сожалению, я смертельно болен»), и по здравом размышлении Ричард пришел к выводу, что и он тоже неизлечимо болен. На шее сзади у него была большая глянцевитая шишка. Он лечил ее самостоятельно, следующим «народным» средством: прикрывал длинными волосами, чтобы ее не было видно. Если бы вы сказали Ричарду Таллу, что у него синдром отрицания реальности, то он станет это отрицать. Но не слишком горячо.

Однако, несмотря на все вышесказанное, Ричард должен был отнести пылесос в починку. Он должен был это сделать, потому что даже он (будучи мужчиной, он, конечно, был немыслимым лентяем и неряхой) и то был вынужден признать, что без пылесоса качество жизни в доме 49, квартире Е, на Кэлчок-стрит, катастрофически снизилось. В кабинете у Ричарда вездесущая пыль уже сбивалась в клубки, и он решил (на сей раз ошибочно), что еще чуть-чуть, и у него в очередной раз прихватит печень. Были и другие соображения, которые также нужно было иметь в виду, — в частности, представляющая угрозу для жизни аллергия Марко.

В конце концов Ричард сумел-таки выволочь пылесос из его сторожевой будки и уже рыдал от злости и от жалости к себе. У него уже совсем неплохо получалось плакать. Если верить женщинам, то плакать нужно по три-четыре раза в день. Но женщины плачут в самое неподходящее время: к примеру, когда побеждают в конкурсе красоты (когда проигрывают — наверное, тоже, только позднее). Если бы Ричард победил в конкурсе красоты — разве стал бы он плакать? Представьте себе Ричарда на подиуме — с букетом, в купальнике и с лентой через плечо, и с глазами, полными слез.

Когда Ричард вытащил пылесос из квартиры на лестницу, он подумал, что так страдать ему еще не приходилось. Наверное, именно этим можно объяснить всю мрачную беспросветность и беспомощную меланхолию литературы двадцатого века. Вот они: писатели — эти мечтатели и искатели правды, — вот они стоят, словно жалкие подкидыши в мире без слуг. На лестнице и на площадках — повсюду стояли и висели на стенах и даже на потолке велосипеды. Дом, в котором жил Ричард, напоминал улей, кишащий велосипедистами.

Когда Ричард спустил пылесос в парадную, он уже не сомневался, что Сэмюэлю Беккету в один из нелегких моментов его жизни тоже пришлось относить пылесос в ремонт. Селину — тоже, а возможно, и Кафке, если, конечно, у них тогда были пылесосы. Просматривая почту, Ричард немного передохнул. Почта его больше не пугала. Худшее было позади. С какой стати человеку бояться своей почты? Если он совсем недавно получил письмо с иском от собственного адвоката? Если незадолго до этого в ответ на просьбу подыскать ему дополнительную сдельную работу его литературный агент его уволил? Если оба его издателя подали на него в суд из-за авансов, выплаченных за ненаписанные книги? Однако по большей части почта Ричарда была просто макулатурой. В один суматошный апрельский день, возвращаясь после обеда с заезжим издателем из какого-то итальянского ресторана, Ричард увидел, как кружит над городом почтовый циклон — листопад листовок и рекламных листков, циркулирующие в воздухе циркуляры. «Это моя жизнь», — подумал он тогда. Но чаще всего он вообще не получал почты. Сегодня, в утро своего сорокалетия, он получил чек на небольшую сумму, два огромных счета и коричневый конверт, вероятно доставленный лично (без марки и без штемпеля). На конверте неровными печатными буквами было написано его имя с абсолютно точной, но непривычной припиской: «магистру, выпускнику Оксфорда». Ричард сунул конверт в карман и снова подхватил свой груз.

Кэлчок-стрит находится недалеко от Лэдброук-Гроув, примерно в полукилометре от шоссе Уэствей. Когда-то казалось, что Кэлчок-стрит суждено преуспевать в жизни. Лет шесть назад, вскоре после свадьбы, Ричард и Джина тоже вложили свои деньги в это предприятие вместе с еще несколькими молоденькими парочками, с которыми они потом обменивались улыбками в магазинчике и в прачечной. В ту весну под цветущими яблонями на Кэлчок-стрит не смолкал бодрый лязг и звон — повсюду стояли баки со строительным мусором, высились леса и рыжие пирамиды песка. Потом все парочки, кроме Ричарда и Джины, разъехались. На предложение облагородиться Кэлчок-стрит ответила — нет, спасибо. Она приобрела вид первых послевоенных лет, когда продукты были по карточкам. На предложение стать цветной Кэлчок-стрит тоже ответила отрицательно и предпочла остаться монохромной; даже азиаты и переселенцы из Вест-Индии, обитавшие здесь, странным образом осаксонивались — они ходили, пили, бродили и блудили так же, как местные. На Кэлчок-стрит был свой, на редкость отвратительный, паб — «Адам и Ева» (здесь Ричард выпил не одну рюмку) и такое же почтовое отделение, у дверей которого каждый будний день с восьми утра выстраивалась плотная очередь из страждущих Хильд и Гильд, Нобби и Нодди с бланками и извещениями в руках. В битком набитых подвалах ютились семьи ирландцев; беременные домохозяйки, стоя на крылечках, курили одну сигарету за другой, а сгорбленные старики в клешах и залатанных кроссовках пили пиво из банок, отогреваясь в телефонных будках. На Кэлчок-стрит были даже свои проститутки — небольшая труппа, обычно собиравшаяся на углу. Ричард прошел мимо этих молодых женщин и, как всегда, подумал: да врете вы все. В куртках и ветровках, хмурые, ярко накрашенные, эти женщины тоже были винтиками социально-экономической машины. За деньги они не давали перекипеть мужчинам в автомобилях.

Пылесос создан для того, чтобы торжественно курсировать по ковру. А вовсе не для того, чтобы его тащили сырым лондонским днем по улице, застланной дымкой выхлопных газов. Обремененный неудобной ношей, Ричард тащился дальше: под мышкой у него был зажат коричневый корпус пылесоса, тяжелый, как отсыревшее бревно, в свободной руке — Т-образная насадка, пестрый шланг обмотан вокруг шеи наподобие толстого шарфа, вилка, из-за того что крепление ее оторвано, болтается между ног и выводит его из себя. «Свежесть и нравственная чистота», «смелый, не модный нынче оптимизм» и «ничем не смущаемая вера в человеческое совершенство» — вот за что теперь, задним числом, превозносят «Амелиор», и всего этого, пожалуй, станет еще больше, когда увидит свет его преемник, тем более теперь, когда Гвину Барри не приходится относить пылесос в починку. Не глядя на дорогу и не обращая внимания на машины, Ричард перешел Лэдброук-Гроув. Шнур стреноживал его, обвиваясь вокруг лодыжек. Пестрый шланг питоньими кольцами сдавливал шею.

Войдя в мастерскую, Ричард разом свалил свою ношу на прилавок и еще какое-то время стоял, облокотившись на него и подперев голову руками. Когда он поднял глаза, перед ним был молодой человек, зачитывавший вслух пункты какого-то длинного списка. Ричард назвал МАРКУ, МОДЕЛЬ и РЕГИСТРАЦИОННЫЙ НОМЕР пылесоса. Наконец они дошли до ТИПА НЕИСПРАВНОСТИ, и молодой человек спросил:

— В чем проблема?

— Откуда я знаю? Он постоянно вырубается, внутри что-то трещит, и мусор из мешка вываливается.

Молодой человек внимательно посмотрел на Ричарда и взвесил полученную информацию. Потом его взгляд и шариковая ручка вернулись к соответствующей графе бланка. Ручка зависла над бумагой в нерешительности. Молодой человек на минуту поднял глаза, и этого было достаточно, чтобы их тягостные взгляды на мгновение соприкоснулись. Потом он снова посмотрел на бланк. Казалось, что теперь даже ручка страдает паранойей, чувствует, что она обгрызена, надтреснута, что колпачок ее где-то потерялся. Наконец в графе тип неисправности молодой человек написал «не работает».

— Да, — согласился Ричард. — Этим все сказано.

А за стенами мастерской, на улице, старые расовые и классовые различия уступали место новым: качественные ботинки против дрянных, хорошие глаза против плохих (ясные глаза встречались с воспаленными, которые словно жжет соус «Табаско»), различной была и степень подготовленности к формам, которые в последнее время начала принимать городская жизнь. Молодой человек смотрел на Ричарда с болью и плохо скрываемой враждебностью.

Он работал здесь гораздо дольше, чем следовало, и взгляд его был тусклым и пустым, так светят оставленные включенными на ночь фары машины на следующий день. Здесь, в мастерской, преградой между ними стали слова — те самые, что принято считать универсальным средством общения (по крайней мере, на этой планете). На стенах мастерской были развешаны разные приспособления — разные белые конусы и сферы. В дальнем углу, напоминая город под дождем, громоздилась груда безнадежно сломанной техники, некомплектной и не поддающейся описанию.

По пути домой Ричард заглянул в «Адама и Еву». Пристроившись в углу с кружкой портера и пакетиком чипсов, новорожденный вытащил из кармана конверт: «Ричарду Таллу, магистру, выпускнику Оксфорда». В Оксфорде — кому как не Ричарду знать об этом — Гвин корпел от зари до зари, только чтобы удержаться в группе середняков, а Ричард был первым в списке лучших, почти не прикладывая для этого усилий… Из конверта Ричард извлек листок бумаги, который вполне мог быть вырван из ученической тетрадки: в голубую линейку и слегка помятый. Письмо было исправлено другой рукой, и оно гласило:

Дорогой Ричард Вы автор романа. Преднамеренность. Поздравляю! Классно сделано. Сначала вы берете тему. Потом накручиваете разного. А потом вообще отпад.

Я тоже подумываю стать автором. Жму пять. Если захотите повидаться и потолковать об этом за парой кружек пива, звоните не раздумывая.

Ваш Дарко.

Известные писатели получают такого рода письма чуть не каждый день. Но Ричард не был известным писателем, и он получал такие письма раз в три года. (Так или иначе, они, как правило, касались книжных обозрений. Правда, он получал довольно странные записки из больниц и психиатрических лечебниц, написанные неразборчивым почерком, — там его романы можно было найти в библиотеках и на тележках с книгами, и там они пробуждали странные отклики у людей, погруженных в депрессию, перенесших ампутацию, и у пациентов, чей рассудок помутился от наркотиков.) Поэтому Ричард отнесся к этому письму гораздо серьезнее какого-нибудь известного писателя. И его внимание было вознаграждено: в левом нижнем углу лишь наполовину исписанного листка, почти скрытое загнувшимся уголком, значилось: «см. на об.». Ричард перевернул листок.

Я знаю одну отпадную девчонку, Белладонну. От нее все торчат. Боже, вот это краля. Ваш дружок Гвин Барри втюрился в нее, хоть он и телезнаменитость.

В целом новости были превосходные. Ричард допил пиво. Из всего этого мог получиться вполне сносный план Б. Хотя пока все складывалось так, что Ричард был очень доволен планом А. И вообще Ричард был полон надежд.

Вернувшись домой, он позвонил по двум номерам. Во-первых, он позвонил Энстис, своей сорокачетырехлетней секретарше из «Маленького журнала». Он проговорил с ней час — он так делал каждый день, не о «Маленьком журнале» и не потому, что ему этого хотелось, — Ричард боялся, что Энстис может покончить с собой или рассказать Джине, что он с ней переспал — однажды около года назад. Потом Ричард позвонил Гвину. Он звонил по поводу их очередной партии в снукер — два раза в месяц они с Гвином играли в бильярд, — Ричард хотел узнать, состоится ли очередная партия. Выяснилось, что Гвин не может. Причина (Ричарда чуть не стошнило), на которую сослался Гвин, заключалась в том, что в последнее время он провел слишком много вечеров «вдали от своей леди». Гвин, между прочим, был знаменит не только тем, что писал романы. Он был знаменит еще и тем, что он был счастлив в браке. Прошлой весной некий телепродюсер от нечего делать сварганил серию телепередач «Семь высших добродетелей». Гвину досталась «Безграничная любовь к жене». Сериал получил массу хвалебных отзывов, его крутили три раза как образец чисто британского шарма. Каждая серия длилась по часу. В фильме Гвин помогает Деми в саду, приносит ей чай, сидит и по-детски завороженно смотрит на нее, пока она болтает по телефону, рассеянно листая свой ежедневник.


Не сказать, чтобы стояла отличная погода, но все же это было лето. Хотя с летом явно было что-то не так. Но это Англия, так что ничего нового.

Посудите сами. Считается, что четыре времени года соответствуют четырем основным литературным жанрам. Иными словами, подразумевается, что лето, осень, зима и весна соответствуют трагедии, приключенческому роману, комедии и сатире (я перечисляю их в иерархическом порядке). Закройте на минутку эту книгу и подумайте, сможете ли вы угадать, какое время года какому жанру соответствует.

На самом деле все достаточно очевидно. Стоит вам угадать комедию и трагедию, как остальные разом встанут на свои места.

Лето: приключенческий роман. Странствия, поиски чудес, волшебники, говорящие животные и попавшие в беду девицы.

Осень: трагедия. Отчужденность, вырождение, роковые пороки и предсмертная агония героев.

Зима: сатира. Антиутопии, перевернутые миры, мысли, объятые стужей.

Весна: комедия. Свадьбы, яблони в цвету, веселые праздники, конец недоразумениям — прочь уходит все старое, да здравствует новизна.

Нам все время кажется, что с временами года происходит что-то неладное. Но что-то неладное уже произошло с литературными жанрами. Они все перемешались. Приличия более не соблюдаются.


У леди Деметры Барри был инструктор по вождению по имени Джери.

А у Тринадцатого был старший брат по имени Бац.

Это был один и тот же человек.

Бац — это его уличная кличка. Это не его настоящее имя, и это не псевдоним, что вполне очевидно, поскольку Бац — инструктор по вождению. И его настоящее имя — Джери.

Однако все же не совсем ясно, как случилось, что Джери стали звать Бацем. Уличные клички отнюдь не всегда бывают описательными, и они даже не всегда бывают контраописательными. Среди знакомых Тринадцатого и среди его братьев было несколько совершенно неописуемых типов с кличками наподобие: Большая шишка, Молния или Смотри-в-оба. К примеру, у Тринадцатого был двоюродный братишка по имени Йен, а кличка у него была Иму. И эти буквы: «И», «М» и «У» Йен старательно выводил краской из баллончика по всем мостам и пандусам Западного Лондона вперемежку с более сложными призывами, воззваниями и проклятиями типа: «Вооружим Зимбабве», «Мочи копов» и «Сыновья грома». Буква «И» обозначала Йен, а Йен любил музыку: отсюда Иму. Блеск. Или взять, к примеру, другого двоюродного брата Тринадцатого — Звено. Эта кличка была выбрана как достойная альтернатива Цепям. Она была призвана увековечить один случай во время ежегодного карнавала карибских негров, когда Звено расчистил от полицейских целую лестницу, размахивая в воздухе метровыми стальными цепями. Фигурально выражаясь, Звено провел в цепях следующие полтора года, и, возможно, именно по этой причине эта кличка — Звено — так к нему пристала.

Кто знает? Баца могли назвать Бацем, потому что он был очень большой, и если он падал, то всегда со страшным грохотом. Баца могли назвать Бацем из-за предсказуемости его финансов: через две недели после получения зарплаты Баца неизменно ждал финансовый крах. Хотя, скорее всего, Баца называли так из-за его давнишней (и давно оставшейся в прошлом) привычки вламываться в чужие дома и спать там: на кушетках, на полу, в ванной… Посторонний человек с полным правом мог бы предположить, что Баца прозвали Бацем из-за того, что постоянно случалось с ним и машинами, на которых он ездил в автошколе. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу, как Бац, скорбно сложив руки на груди, взирает на необъятную свалку разбитых им машин. Ну, а если еще чуть-чуть подумать, то можно предположить, что Баца прозвали Бацем из-за того, что случалось с его учениками и их машинами во время экзамена по вождению. А машины в их автошколе были все сплошь немецкие, блестевшие лаком и оснащенные бортовыми компьютерами, потому что школа была модная и все женщины просили, чтобы инструктором им дали Баца — хотя они называли его другим именем.

Среди его учениц была и леди Деметра Барри.

Вот они: Стив Кузенс в темном офисе автошколы с книгой на коленях (Стив всегда носил с собой какую-нибудь книгу: сегодня это была книга Конрада Лоренца «Об агрессии»), смотрит в окно. Окно офиса выходило во двор, служивший в качестве автостоянки. Бац стоял во дворе в окружении сверкающих автомобилей и разговаривал со своим учеником, время от времени поглядывая на окно офиса. Стив и Бац смотрели друг на друга, но так и не поняли, встретились их взгляды или нет. Стив отложил книгу. Бац попрощался с учеником — богатым подростком крепкого телосложения с короткой стрижкой как у космического рейнджера и черепом как у инопланетян из комиксов.

— Бац, дружище, — сказал Стив Кузенс.

— Скуззи, — ответил Бац.

Бац отправился за кофе. Как и многие другие ребята из его округи, Бац когда-то работал на Скуззи продавцом кокаина. Этот факт и определял правила протокола. Чернокожий Бац стоял, склонившись над кофеваркой. Он был большой. Не толстый, а просто крупный, и ни в коем случае не безнадежно огромный, как некоторые чернокожие великаны, чьим быстрым ростом их матери постепенно гордятся все меньше и меньше.

— Забыл, какой ты пьешь, — уточнил Бац.

— Черный, два куска сахара, — ответил Стив.

Они устроились на низком диванчике. Бац был одет в черный тренировочный костюм, какие носят водители грузовиков (Скуззи подобной экипировки не признавал), но блеск черной ткани мерк перед густой чернотой его лица. Как и Тринадцатый, Бац говорил на лондонском наречии, но память об Африке была в нем сильна: об этом свидетельствовали огромный плоский нос, напоминавший спинку распластавшейся на лице черной лягушки, и растафарские дреды, торчавшие во все стороны. Конечно, это были не настоящие растафарские дреды. Растафарианам их вера не позволяет мыть волосы, так что в конце концов их косички становятся похожими на пепел, наросший на конце огромной сигареты. Еще у Баца были замечательно большие и яркие глаза — даже кровь, которой они наливались, была яркой. Ему очень нравились белые женщины, двери его спальни не успевали закрываться, впуская и выпуская посетительниц. Глядя на Баца, Стив подумал: просто невозможно, чтобы Бац состоял в родстве с таким троглодитом, как Звено. Больше того, Стив понимал, что на диаграмме, иллюстрирующей ход эволюции человека от Звена к Бацу, сам он (Скуззи, с его генами гениальности) будет не справа от Баца, а где-то посредине между Звеном и Бацем.

— Сиськи? — переспросил Бац. — Тут без веревки и ледоруба не обойтись. И лучше надеть альпинистские ботинки.

— Она их еле таскает, — иронично сказал Стив.

— Они типа как эти — чертовы овощи, которые накачивают всякой дрянью… Кабачки там всякие. Короче, которые чем-то напичкали.

Стив повернул голову набок.

— Большие сиськи — это хорошо, — сказал он. — Но ты ведь не хочешь, чтобы от них в машине было не повернуться.

— Она их поддерживает. Говорю тебе — сидит откинувшись назад, а они у нее так и торчат… буферами. — Бац негромко и восхищенно рассмеялся.

В другой компании Бац с удовольствием поболтал бы в таком духе с полчасика, прежде чем сменить тему, — ну, скажем, прежде чем перейти к тому, как леди Деметра Барри устроена ниже пояса. Но теперь он вдруг задумался: что он делает? Болтает про чьи-то сиськи со Скуззи. С ним об этом говорить не стоило, уж точно не с ним, не с этим долбаным психом. Определенно не стоило… Бац увидел, как недоразвитый подбородок Стива сморщился, рот стал жестким, точно клюв, и в его ярко горящем взгляде чувствовалось раздражение. Бац по привычке и без всякой обиды подумал, не заходит ли речь о межрасовых противоречиях — наши женщины и все такое. Ничего особенного он не уловил. Может быть, Скуззи еще только подбирался к сути дела. В любом случае, что бы ни произошло, в конце дня Тринадцатый точно получит хорошую затрещину. Бац подождал. Конечно, положение у него было трудное. Потому что никто — абсолютно никто — не знал о необычном мнении Скуззи о сиськах.

Наконец Стив сказал Бацу, чего он от него хочет: оформлено это было как ряд предложений. Бац оглянулся. Инструкторы, ученики (прошел час, и офис начал мало-помалу заполняться), девушки-секретари — все они, глядя на этих двоих на диване, ни за что бы не подумали, что этот черный боится этого белого, что такой большой боится такого маленького. Бац действительно боялся Скуззи. Много раз ему приходилось видеть Скуззи в деле: в пабах, на автостоянках. Скуззи невозможно было остановить. Если уж он заводился, то его было не остановить. В подобных обстоятельствах большой человек традиционно остерегается маленького, потому что маленький всегда наносит удар первым. А сейчас Скуззи сидит рядом с ним.

— Она счастлива с мужем, — произнес Бац и удивился своему голосу. — Его еще по телевизору показывали.

— Слушай. Знаю я вас, инструкторов по вождению. Целыми днями пялитесь на раздвинутые ножки. Вы не забыли пристегнуть ремень, дорогая? Позвольте я помогу. А сейчас вам вообще раздолье. Такая свобода. — Дыхание Стива приблизилось, запах изо рта у него был невероятно искусственный, как у новенькой машины, взятой напрокат. — Или, скажем, какая-нибудь богатая бабенка случайно сядет на твою ласковую руку. И стоит ей хотя бы моргнуть, как ты ей: «Расистка!» А если промолчит — то все нормально. — Дыхание придвинулось вплотную. Дыхание было еще одним оружием Скуззи. — Они ведь любят поиграть в демократию. Или в антропологию. Или еще во что-нибудь. Пользуйся этим, дружище. Пока есть такая возможность. Это называется репарации. Компенсация за работорговлю.

Бац на минуту отвлекся. У него было свое представление о работорговле. В голове у него засел образ обволакивающей со всех сторон абсолютной темноты, озвученной унылыми человеческими стонами и скрипом корабельной обшивки. Бац снова повернулся к Скуззи. Тринадцатому несдобровать. Вообще-то Бац не пил, но иногда, когда наваливалось слишком много всего, он брал бутылку виски — плевать на все — и выпивал всю бутылку зараз. Не часто. Но все же иногда, чтобы снять стресс, он брал бутылку виски и посылал все на хрен. Бац проглотил слюну и сказал невпопад:

— Пожалуй, пару дней стоит воздержаться от острого. А то во рту какая-то кислятина.

— Бац, дружище, тебе ничего не придется делать. Мне нужна только информация. И послушай моего совета: выброси на хрен эту туалетную воду. От тебя несет как от дешевого сутенера.

Да уж, подумал Бац. Приход Скуззи всегда означал дурные вести, совсем хреновые вести, информацию, наводящую на вас страх, как специальные выпуски теленовостей про катастрофы, которые крутят часами.

— Это все.

Леди Деметра Барри отличалась пунктуальностью: пробило ровно полдень. Появившись в потоке солнечного света, она вошла через стеклянную дверь. Первым, что бросалось в глаза при взгляде на верхнюю часть ее тела, было то, что ее серая шелковая блузка сидела как-то небрежно и косо, застежка съехала набок, да и пряжка пояса, возможно, была не совсем на месте.

— Привет, Джери, — сказала она.

— Добрый день! Как дела? — ответил Бац более глубоким и проникновенным тоном — африканские нотки в его голосе усилились, — так он обычно разговаривал со своими белыми ученицами. Потом он повернулся к Скуззи, который взял свою книгу, кивнул и протянул Деми руку:

— Стив Кузенс.

Стив шел по двору автошколы и думал, что никогда раньше ему так сильно не хотелось произнести то, что ему так часто хотелось произнести. Он сказал: «Стив Кузенс» — и чуть не добавил: «Воспитанник доктора Барнардо».

Как кто-нибудь другой мог бы сказать «звукооператор», «политический обозреватель» или «поэт и эссеист».

Конечно, он мог бы представиться и иначе — «дитя джунглей», что тоже было правдой.


Как у тебя сейчас дела с агентами? — спросил Гвин Барри. — У тебя есть агент?

Гвин и Ричард были в спортивном комплексе на шоссе Уэствей в окружении тридцати или сорока изнуренных алкоголем мужчин: они играли в снукер. Гвин успел выпить несколько кружек пива, ну а Ричард, само собой, был уже на рогах. На восемнадцати столах игра была в полном разгаре, восемнадцать пирамидальных светильников нависли над зелеными столами с блестящими костяными шарами. Игроки являли собой разномастную компанию: тут были испанцы, выходцы из Вест-Индии, из Южной Америки, люди с тихоокеанского побережья и бесцветные британцы, почти неотличимые от клубов сигаретного дыма, проплывающих между игроками, как призраки судьей… Англия действительно менялась на глазах. Двадцать лет назад Ричард и Гвин или им подобные никогда не пошли бы в бильярдную — Гвин в своих мешковатых брюках и кашемировом свитере с высоким горлом, Ричард в своем (случайно соответствующем местным обычаям) жилете и перекошенной бабочке. Они стояли бы на улице, согревая дыханием ладони и принюхиваясь к доносившемуся из подвала запаху жареного бекона, изучали бы безграмотную надпись на объявлении и сторонились бильярдистов в рабочих фуфайках или модных костюмах. Гвин и Ричард могли бы даже войти внутрь. Но вряд ли бы они оттуда вышли. В те времена у англичан были пролетарские прозвища — Купер, Бейкер, Уивер, — и они могли запросто набить вам морду. Теперь у них совсем другие прозвища — Кар, Шерт, Шоп, — и все могут ходить куда им заблагорассудится.

— Почему ты спрашиваешь?

— Дело в том, что у меня новый агент. Я теперь работаю с Гэл.

— Да, я читал.

— Ты помнишь Гэл?

— Конечно, я помню Гэл.

Ричард снова взял кий и встал в позу: верхняя часть тела склоняется почти под прямым углом, подбородок на уровне стола. Когда вы играете в снукер, разговаривать не полагается — ни о чем, кроме снукера. Ричард был вынужден на этом настоять. Поскольку стоило ему прицелиться к трудному шару, как Гвин начинал рассказывать о том, что завтра утром его будет снимать итальянское телевидение, или о потрясающей сумме, предложенной за права на перевод его книги в Саудовской Аравии. В результате Ричард непостижимым образом умудрялся запустить шар на соседний стол… Прошло уже две недели после происшествия в ресторане, но Ричард по-прежнему каждый день читал колонку Рори Плантагенета, надеясь наткнуться на обстоятельный рассказ о том, как он, Ричард Талл, унизил Гвина Барри на глазах у теневого министра культуры. Однако сегодня утром он наткнулся на сообщение о том, что Гвин Барри отказался от услуг своих агентов Харли, Декстера и Филдинга и передоверил свои дела Гэл Апланальп.

— Она уже проделала огромную работу по продвижению моего нового романа.

— Но ты ведь его еще не закончил.

— Да, но теперь они предпочитают начинать заранее. Это целая кампания. На войне как на войне. Хотят охватить весь мир.

— Возьмем еще выпить.

— Так с кем ты сейчас работаешь? Как у тебя дела с агентами?

— Давай еще выпьем, — сказал Ричард, чьи дела с агентами обстояли примерно так. Начинал он под крылышком Харли, Декстера и Филдинга, которые подписали с ним контракт, когда Ричарду было двадцать пять, еще до «Преднамеренности», обратив внимание на его броские язвительные обзоры новой поэзии и прозы. Ричард работал с Харли, Декстером и Филдингом, когда вышли два его первых романа, но потом, когда его третий роман отвергли все издательства страны, включая «Джона Бернарда Флаэрти Данбара ЛТД», «Фокус-покус букс» и «Сдох пресс», он их уволил. Тогда Ричард вверил свои таланты Дермотту, Дженкинсу и Уайетту, которые уволили его самого, после того как его четвертый роман постигла судьба третьего. Далее Ричард решил действовать самостоятельно, и сам вел переговоры по поводу своего пятого романа, иными словами, сам делал ксерокопии, упаковывал и рассылал их, причем в таком количестве, что в конце концов почувствовал себя издателем или печатником, выпускающим самиздат в свободной стране. Пока что у него не было никаких планов относительно своего шестого романа — «Без названия». А планы ему были нужны. Позарез нужны.

— У меня нет агента, — сказал он.

— Знаешь, Гэл — твоя большая поклонница.

— Ты хочешь сказать, что у нее остались приятные воспоминания обо мне? Или что ей нравятся мои вещи?

— И то и другое. Ей нравятся твои вещи.

В игре остался один красный шар. Таким образом, на столе было восемь шаров: черный, коричневый, розовый, синий, зеленый, желтый, одинокий красный и, разумеется, белый. И Ричард, и Гвин играли слабо, так что утверждать, что Ричард играл лучше Гвина, значило бы вводить читателя в заблуждение. Однако Ричард всегда выигрывал. Он понимал, что в этом деле, как и в парочке других, есть начало, середина и конец. И сейчас он понял, что настало время эндшпиля. Но именно в эндшпиле Гвину порой удавалось блеснуть: сказывалась его кельтская осмотрительность, его лисья изворотливость. Теперь держи ухо востро.

— Она просила передать, что собирается тебе позвонить.

— Авторы у нее, однако, не очень-то, верно? — произнес Ричард и почувствовал, что заливается краской и почти теряет сознание. Он наклонился над столиком с напитками, лицо его было розовее розового, краснее красного. — Да и что она издает — биографии рок-звезд да поваренные книги?..

— Она хочет перейти на новую ступень. Более литературную. Среди ее клиентов очень немного романистов.

— Да, и все они прославились в какой-нибудь другой области. Знаменитые альпинисты. Комики. Ведущие теленовостей.

Да уж. Ричард читал, что один телеведущий знаменит не только тем, что он телеведущий и романист. Теперь он прославился еще и тем, что как-то ночью его зверски избили в одном дворе на Кенсингтон-Хай-стрит.

— И политики, — добавил Ричард.

— Думаю, это правильный шаг. Гэл ради меня горы свернет. Потому что иметь меня в списке своих клиентов — престижно.

— Потому что ты… — начал было Ричард, но потом остановился. — Разумеется, ты просто не знаешь, что значит престижный. Или значило. Ложный. Вспомни слово престидижитатор, что значит — фокусник, мистификатор.

— Когда ты последний раз видел Гэл? Она была симпатичной девчонкой, но теперь она… она просто… Она просто…

Ричард без капли жалости наблюдал за тем, как мысль Гвина плутает в потемках, безуспешно пытаясь подыскать слова, чтобы выразить то, что Гвин хотел сказать. А он предположительно хотел сказать (Ричард слышал об этом от других и верил этому), что Гэл Апланальп стала беспощадно красивой. Гвин стоял, то пожимая плечами, то хмурясь — он был расстроен тем, что не может выразить словами свою мысль. Он боялся, что может показаться грубым и бестактным по отношению к Гэл или к другим, менее одаренным физически. И так далее.

— Говорят, ей очень повезло с наружностью, — сказал Ричард. — Постой. И ты ведь тоже еще кое-чем знаменит.

— Я? Чем же?

— Ты счастлив в браке. Влюбленный в жену муж.

— А, это…

Гвину удалось-таки загнать черный шар в лузу, но это уже ни на что не влияло, и Ричард отнесся к этому снисходительно — он одержал победу со счетом 3:1. Когда они шли к выходу с узкими футлярами для киев в руках, немного похожие на музыкантов или палачей, они прошли через спортзал, в котором, кстати, шесть лет назад Стив Кузенс давал уроки каратэ юношам из спортклуба Уэст-Тен. Но работал он здесь недолго, потому что все родители наперебой стали жаловаться и потому что Стив так и не научился уснащать свою речь всей этой философской дребеденью о самоограничении, самоконтроле и пустой руке.

— Тебе никогда не приходилось встречать девушку по имени Белладонна?

— Кажется, нет, — ответил Гвин. — Иначе я бы запомнил. Такое имя.

— Мало ли. Люди только и делают, что меняют имена. В наше время.

Они расстались на Лэдброук-Гроув под мостом, по которому проходили поезда метро. Этот кусочек Лондона, принадлежавший бродягам и забулдыгам, был просто образцовым антигородом. Здесь не только тротуары, но и проезжая часть были залиты пивом (в различных его проявлениях), которое чмокало у вас под ногами, когда вы старались поскорее миновать это место. Сидящие на земле люди с обращенными к небу разбитыми физиономиями… Вид их навел Ричарда на мысль о подземной столице Преисподней — Пандемониуме — и о мятежных ангелах, низвергаемых, точно молнии, с хрустальных стен небесной цитадели и падавших один за другим в карающее пламя, в бездонный мир тьмы. А потом был призывавший их к неповиновению Совет. Больше всего Ричарду нравился Молох: «Мой приговор — открытая война». Но Ричард чувствовал, что ближе к цели был Вельзевул: интриги, месть исподтишка, соблазны и искушения, подрывающие устои Эдема.

Мой приговор — открытая война… Это слово «приговор» ему ужасно нравилось. Когда ненавидит писатель, все сводится к чему-то очень простому. Его слово против моего.


Это все кризис. Вся эта чехарда — это все кризис среднего возраста.

Каждому отцу знаком омерзительный садик и детская площадка, где он бывает утром по воскресеньям (матери там бывают по пятницам вечером и по четвергам днем — и в другое время): горки, качели, нехитрые лесенки — пиктограмма бессмыслицы. Отцы примостились на краешках скамеек, или прогуливаются, или наклоняются и зорко смотрят — таковы их обязанности. Устало раскланиваясь при встрече, они прислушиваются к непроницаемой стене звуков детской возни: к воплям, визгу, хлопкам.

Я был там однажды туманным утром. Туман жалел, что оказался замешан в эту историю, он чувствовал себя несчастным и жалким. Как и отцам, ему некуда было больше податься. Древний и глупый, хотя теперь ему на помощь пришли новые химические добавки, туман маялся и слонялся без дела, надеясь, что никому не мешает.

Здесь я столкнулся с оборотной стороной одного общего правила: взрослые на площадку допускались только в сопровождении ребенка. Таким образом, площадка была защищена от маньяков и убийц. Ты не убийца. Твой ребенок является гарантом того, что ты не убийца.

Ко мне подошел один маленький мальчик — не мой сын — и стал делать мне знаки. Он сложил указательные пальцы в виде буквы «Т». Глухонемой мальчонка, подумал я и почувствовал, как на моем лице появляется выражение терпимости. Мой взгляд так старательно изображал терпимость, что она уже не выглядела как терпимость: просто широко открытые глаза. «Т». Может быть, глухонемой мальчик хочет сказать: «Ты»? Погодите. Вот он снова принялся что-то изображать пальцами. Может, «О» значит «ничего»? От напряжения я весь подался вперед и сосредоточенно нахмурился, внезапно почувствовав близость откровения, как будто этот мальчик мог сказать мне что-то, что мне действительно нужно было знать.

Ведь я знаю так мало. Ведь я так нуждаюсь в информации, откуда бы она ни была почерпнута.

— Том, — сказал мальчик. — Меня зовут Том.

Тогда я сложил свои скрюченные, вдруг ставшие чужими пальцы в «М» и «Э» и подумал: как я мог, как смел изображать из себя всеведущего мудреца, когда я ничегошеньки не знаю? Если я даже не смог прочесть имя ребенка в этом чувствующем себя неловко тумане?

Я написал эти строки пять лет назад, когда мне было столько же лет, сколько Ричарду. Уже тогда я знал, что Ричард выглядит вовсе не так плохо, как ему кажется. Пока еще нет. Если бы это на самом деле было так, то наверняка кто-нибудь — женщина или ребенок: Джина, Деми, Энстис, Лизетта, Мариус, Марко — взял бы его за руку и отвел бы в какое-нибудь красивое, уютное, светлое место, ласково шепча ему на ухо какие-нибудь слова, пока он ловил бы ртом воздух. Убежденность в собственной безобразности на пороге среднего возраста — дело обычное и, возможно, даже повсеместно распространенное. Но когда Ричард смотрел в зеркало, он искал там то, чего там уже не было.


Возможно, нам было бы легче, если бы мы знали, где мы живем. Ведь, в конце концов, у каждого из нас — один и тот же адрес. Его помнит каждый ребенок. А звучит он примерно так:

Такой-то номер дома.

Такая-то улица.

..Такой-то город.

…Такое-то графство.

….Такая-то страна.

…..Такой-то континент.

……Такое-то полушарие.

…….Планета Земля.

……..Большие планеты.

………Солнечная система.

……….Альфа Центавра.

………..Ветвь Ориона.

…………Млечный Путь.

………….Местное скопление.

…………..Местное суперскопление.

……………Вселенная.

…………….Эта Вселенная, включающая:

……………..Местное суперскопление.

………………Местное скопление.

……………….И так далее. В обратном порядке, вплоть до:

………………..Такая-то улица.

…………………Такой-то номер дома.


Возможно, нам было бы легче, если бы мы знали, куда и с какой скоростью идем.

Земля вращается вокруг своей оси со скоростью полкилометра в секунду.

Земля вращается вокруг Солнца со скоростью тридцать километров в секунду.

Солнце вращается вокруг центра Млечного Пути со скоростью триста километров в секунду.

Млечный Путь движется в направлении созвездия Девы со скоростью двести пятьдесят километров в секунду. С точки зрения астрономии все удаляется друг от друга.


Возможно, нам было бы легче, если бы мы знали, из чего мы сделаны, что поддерживает в нас жизнь и к чему мы вернемся.

Все, что находится у вас перед глазами — бумага, чернильница, эти слова и ваши глаза тоже, — были сделаны из звезд: звезд, которые взрываются, когда умирают.

Если точнее, то нас согревает, высиживает и выращивает одна стабильно работающая водородная бомба, наш желтый карлик: звезда второй стадии главной последовательности.

Когда мы умрем, наши тела в конце концов через пять миллиардов лет, примерно в 5000001995 году, вернутся туда, откуда пришли: на умирающую звезду, нашу звезду.

Возможно, нам было бы легче, если бы мы знали все это. Возможно, нам было бы легче, если бы мы все это чувствовали.

Бесспорно, Вселенная — это Высокий Стиль.

А что же мы такое?

~ ~ ~

Мы все упрямы до тупости. Первый пункт в плане Ричарда по уничтожению Гвина Барри не был задуман как решающий или хотя бы эффектный. Но с другой стороны, он доставил Ричарду кучу хлопот, потребовал серьезных финансовых вложений и довел до состояния крайнего утомления. Все эти телефонные звонки, изматывающие поездки через весь город и бесталанные схватки с упаковочной бумагой и шпагатом. Есть ли у Ричарда талант прозаика — этот вопрос пока остается открытым, но что касается упаковочной бумаги и шпагата, то здесь от него абсолютно точно нет никакого проку. Тем не менее он преисполнился решимости. Он даже на мгновение задрал подбородок в порыве бесхитростного героизма. Ноздри его раздулись. Ричард Талл решил отвезти Гвину Барри копию воскресного номера газеты «Нью-Йорк таймс». С запиской. Только и всего.

Ему самому было совершенно очевидно…

— Папа, а ты левый?

— Да, Марко, мне хочется думать, что да.

— И ты всегда будешь левый?

Несмотря на жизненные невзгоды, которые сможет залечить только бальзам времени, Марко, несмотря на то что померк под натиском судьбы огонь сердец — все тот же наш завет: бороться и искать, найти и не сдаваться!

— А ты всегда был левым? Как ты полевел?


Ричард прикрыл глаза. Уронил ручку на стол и сказал:

— Ты хотел сказать «лысым». Пойди погуляй, Марко.

Но мальчик не уходил, по-прежнему не сводя взгляда с отцовских волос.

— У тебя левизна мужского типа?

— Думаю, да. Что-то в этом роде.

— А сколько тебе было лет, когда ты начал леветь?

— Иди, Марко. Иди поиграй на дороге. Я пытаюсь работать.

По этому поводу ему было все совершенно ясно… Ричард снова уселся за стол; он только что отложил «Без названия» до следующего утра, закончив истерический поток едва удерживаемой на туго натянутом поводке прозы, и теперь собирал вместе свои заметки (довольно разрозненные) к рецензии на книгу «Темный домик души. Жизнь Эдмунда Уоллера». Странное дело, но даже его карьера книжного обозревателя описывала аккуратно ниспадавшую кривую, как на графике над кроватью умирающего. Он начинал с рецензий поэзии и прозы; потом перешел только на прозу; потом на американскую прозу (это был его конек, его страсть). Что-то пошло не так, когда он взялся за южноамериканскую прозу: потянулась нескончаемая процессия романов, на протяжении тысячи страниц цветисто повествовавших о борьбе с паразитами и разных забавах на сельских ярмарках. Потом пришел черед биографий. Потом были еще биографии. Как и большинство молодых обозревателей, Ричард был суров. Но вместо того, чтобы постепенно стать мягче, терпимее (приближаясь к зрелой беспристрастности, чтобы наконец прийти туда, где его ждал блаженный ступор при виде любого печатного текста), Ричард, напротив, стал еще суровее. Конечно, на то были личные причины, и это, в конце концов, чувствовали все. Как обозреватель он писал сильно — у него был свой неподражаемый голос и своя память. Но своим примером он только подкреплял взгляд на Критика как на Вышибалу. Похвалы Ричарда могли удостоиться лишь гении. Но главной проблемой всех присылаемых ему романов было то, что они были опубликованы. А его романы — нет… Ричард откинулся на спинку стула: он только что совершил головокружительный трюк, изловчившись измерить себе пульс, не переставая при этом кусать ногти. Его младший сын, Марко, не прошедший утренний тест Джины на состояние здоровья и пропускавший еще один день в школе, крутился возле отца, пытаясь примостить резинового тролля или гоблина на различных приблизительно горизонтальных поверхностях: на руке Ричарда, на плече Ричарда или на одной из его проплешин. С улицы из содрогающегося окна доносился яростный скрежет металла о камень, с садистской настойчивостью вгрызающегося в болезненные кальцинированные основания дома, улицы, всего города: словно бур, высверливающий канал огромного зуба.

Например, это обязательно должна быть «Нью-Йорк таймс». Ричард знал, что «Лос-Анджелес таймс» больше, но, с его точки зрения, Гвин был не настолько чокнутым, чтобы его хватило на «Лос-Анджелес таймс». А вот для «Нью-Йорк таймс» он был достаточно крейзанутым, не вопрос. За это Ричард мог бы поручиться своим рассудком. Если Гвин недостаточно чокнутый для «Нью-Йорк таймс», значит, Ричард теряет нюх. Он протянул руку к пиджаку, висевшему на спинке стула, и вытащил из кармана помятую чековую книжку, на которой он, помнится, успел записать несколько слов о «Темном домике души». Точно: «сдает своих дружков, чтобы избежать плахи, с. 536». Чековая книжка присоединилась к другим заметкам, собранным на заваленном разным хламом столе: заметкам, сделанным на футляре для кредиток, на разорванном конверте, на пустом спичечном коробке. Его стол был чудовищно перегружен — часто Ричард просто не успевал найти на нем телефон, и тот прекращал звонить, иногда он его, наверное, даже не слышал.

План был такой. Ричард посылает Гвину Барри воскресный номер газеты «Нью-Йорк таймс» — всю эту толстенную пачку бумаги, для изготовления которой, наверное, пришлось вырубить небольшую рощицу. К газете должна была прилагаться отпечатанная на машинке записка, гласившая:

Дорогой Гвин,

здесь есть кое-что, что может Вас заинтересовать. Цена славы!

Всегда Ваш,

Джон.

И разумеется, никаких указаний на то, где это интересное нечто можно найти. Ричард представлял, как Гвин в своем кабинете, где все расставлено в алфавитном порядке, раскрывает посылку, нахмурившись читает записку, потом берет газету и для начала с легкой улыбкой на лице просматривает книжный раздел, потом, уже не так уверенно, открывает раздел искусств, а потом…

— Марко, зачем ты это делаешь?

Марко либо его не расслышал, либо не понял.

— Чо? — сказал он.

Всегда непросто передавать детскую речь. Однако без этого не обойтись. А Марко сказал не «что?», он сказал именно «чо?» — определенно более скромное и короткое слово, и без зубного «т».

— Я про эту игрушку на моей руке, — сказал Ричард. — Зачем? Для чего?

— Тебе не нравится?

— Нет.

— Так тебе тоже не нравится? — спросил Марко, пристраивая игрушку на голове у отца.

— Нет.

— А так? — спросил Марко, ставя игрушку ему на плечо.

— Мне все не нравится, — ответил Ричард. («И Эдмунд Уоллер тоже».) — Как я должен писать эту рецензию?

Ричарду хотелось, чтобы Марко куда-нибудь ушел, тогда он смог бы позвонить Энстис, выкурить сигарету, высунувшись в окошко, и продолжать думать о том, как ему растоптать Гвина. «Эдмунд Уоллер родился в…» «Ступай, милая Роза! Скажи ей, что она напрасно теряет время и мучает меня…» По сути, теперь, когда чувство вины улетучилось, история с Энстис превратилась в какую-то бездонную воронку. Ричард уже потратил кучу времени на разговоры с ней из опасения, что она может покончить с собой. «Эдмунд, конформист и продажный друг (и посредственность)». Ричард в глубине души как раз хотел, чтобы Энстис покончила с собой. Но чтобы покончить с собой, нужна внутренняя сила, которой в Энстис обычно не было. Когда она была полна энергии, она вполне могла сделать и кое-что еще — например, позвонить Джине. «Непоследовательный роялист, когда выгодно — республиканец и жених по расчету». Хоть Ричард и лег в постель с Энстис, он не занимался с ней любовью, но она, похоже, этого не поняла. «Заговор Уоллера не мог не потерпеть фиаско. И все же он предоставил Уоллеру возможность предать всех своих». Да и вообще, что может быть, если Джина узнает? Раз уж это случилось, Ричард предполагал и даже надеялся, что у Джины тоже интрижка на стороне: вследствие некоторых обстоятельств, которые скоро станут понятны. «Немного стоит красота, сокрытая от света…» Жизнь писателей не отличается выразительностью. Выразительность они придают своим персонажам: бухгалтерам, маньякам. «В то время как Эдмунд Уоллер…» «А вот Уоллер…» «Хотя…» «Несмотря на то, что…» «Меж тем Уоллер…»

Что такое «меж тем»? Откровенный архаизм — как и сами стандартные книжные обозрения. Как стандартные книги. Не слова сами по себе чопорны и оживленно-вежливы, но их очертания, соответствующие давно отжившим ритмам мысли. А где же новые ритмы — появились ли они уже? Ричарду порой нравилось воображать, что его проза ищет новых ритмов. Гвину они на хрен нужны — он и не думал их искать. Стиль Гвина разыгрывал простейшую мелодию: он выдувал ее на дудке, выпучив (от напряжения) безыскусные глаза. Ричард выдвинул верхний ящик письменного стола и вновь обратился к письму своего новоиспеченного поклонника — Дарко, поверенного отпадной девушки по имени Белладонна. Помятый листок бумаги, расчерченный ярко-голубыми, как вода в бассейне, линиями, отпечатки потных пальцев — алчного эпидермиса — вот где, пожалуй, скрыты новые ритмы.

Марко не хотел играть один, так что в конце концов Ричард вышел с ним на крыльцо. Здесь он мог, по крайней мере, выкурить несколько сигарет в обществе сына. Правда, летний лондонский воздух был так свеж, что Ричард с равным успехом мог бы выдыхать сигаретный дым прямо Марко в лицо или выкурить с ним целую пачку на двоих. А у Марко была астма. У него была и еще одна проблема. Об этом Ричард не очень-то задумывался. Пять процентов сознания Ричарда, выделенные для Марко (правда, когда Марко был болен или расстроен, эта доля могла значительно возрастать), давно себя убедили, что пяти процентов вполне достаточно. Марко был замечательным малышом, только с небольшими странностями. Эти странности назывались проблемами в обучении и были связаны с устойчивыми категориальными ошибками. Если вы начинали объяснять Марко, почему цыпленок перешел дорогу, Марко спрашивал: а что он будет делать дальше? Куда цыпленок идет? Как его зовут? Мальчик это или девочка? А может, у нее есть муж и выводок цыплят? Если да, то сколько?

Постойте. Ричард повернулся, издав нечто вроде звериного рыка. Боже, опять этот долбаный тип. Два раза в день, в самое разное время огромный человек в огромной машине проносился по Кэлчок-стрит со скоростью шестьдесят миль в час. Куда он так торопится? Кому так не терпится его увидеть? Пиджак его висел на крючке. Сквозь тонкую белую рубашку просвечивала майка в сеточку. У него были оттопыренная нижняя губа и толстый, приплюснутый нос, белесые ресницы и брови как у поросенка. Ричард встал, провожая взглядом промчавшуюся мимо машину: в этом взгляде читалась звериная ненависть к зверю. «Он проезжает здесь дважды в день, — подумал Ричард. — Он проезжает здесь дважды в день, пытаясь убить моих детей».

Когда воздух успокоился, Ричард сел и закурил следующую сигарету… Если бы операция по уничтожению Гвина оставляла время для разных художеств, то Ричарду было бы куда приятнее использовать современные средства: пробудить их и нацелить на погибель Гвина. Взять хотя бы Лэдброук-Гроув и Портобелло-роуд с их ежедневными страстями и нуждами. Если бы можно было энергию улиц превратить в электричество и пропустить его по выбранной дороге. Большой проект. Проще и дешевле было найти кого-нибудь, кто этим занимается, и заплатить ему, чтоб он вышиб Гвину мозги. А пока в запасе еще была Белладонна. И еще в запасе оставался воскресный номер газеты «Нью-Йорк таймс».

Марко играл, вытянувшись на крыльце, — он лежал на боку, положив ухо на руку, а в другой руке держал тролля или гоблина. Ричард сидел и курил сигарету за сигаретой. Никотин расслабляет. Сигареты созданы для тех, кто сам не может расслабиться.

А это все мы.


Тринадцатый сидел в фургоне и ждал. Вообще-то так он проводил большую часть времени. Одну руку он положил на загривок Джиро, а в другой держал успокоительную банку «Тинга».

Тринадцатый? Тринадцатый чувствовал себя совершенно разбитым. Прошлой ночью они устроили гонки, как в Индианаполисе, и два часа мчались по правой стороне автострады на скорости сто двадцать километров в час на угнанной дорогой спортивной машине. А на хвосте висела дорожная полиция. Ну и что такого? Ладно. Когда сам за рулем, то и получаешь что тебе выпало. Но когда за баранкой пацан двенадцати лет, который нанюхался какой-то дряни… И вот теперь сквозь ветровое стекло, на котором почти невесомый дождь оставлял что-то вроде ворса или пуха, Тринадцатый смотрел на городскую больницу какого-то там святого. Он представил себе, как он мог бы оказаться забинтованным с головы до ног, точно мумия, только волосы торчат. Печально!

Там сейчас был Стив Кузенс. Он шел очень быстро, полы его плаща и концы пояса развевались у него за спиной. Поля его шляпы были загнуты под стать его асимметричному профилю, похожему на птичий. На его плаще, точно сигнальные огни светофора, горели пятна крови. Сейчас Стив был на первом этаже больницы — он направлялся в больничную библиотеку. Стив рассчитывал найти там одну книгу и украсть ее.

Скуззи только что был наверху — у Кирка. Он принес Кирку в знак примирения разные журналы про мотоциклы и гонки. И вот Скуззи сидит, а Кирк лежит — его лицо было собрано из кусочков, как игрушечный автотрек, — сплошные швы. И тут дверь открывается и на пороге появляется брат Кирка, Ли. С большой корзиной из шикарного гастронома, в которой что-то похрустывает. Ли пристраивает корзину у Кирка в ногах и открывает ее. И из корзины высовывается эта жуткая морда. Питбуль Биф! Кирк со слезами на глазах простирает к нему руки, восклицая: «Биф, мальчик мой! Он улыбается! Нет, вы видели? Это он так рад меня видеть!»

Боже! Эта чертова собака накинулась на него, как в фильмах ужасов. И их было не разнять. Никак не оттащить друг от друга. Я сам такой. Оттащить меня? Меня оттащить невозможно. Ни хозяин, ни тренер не смогут их разнять. За это этих собак и ценят: они вцепляются мертвой хваткой. Кирк никак не мог оторвать от себя Бифа: тот вцепился зубами ему в губы. Короче, Ли пришлось раз пятнадцать огреть пса по шее полной бутылкой лимонада — капельница грохнулась на пол, — и едва они успели оттащить Бифа, скрутить и запихнуть в корзину, как в палату влетели пять медсестер — что тут, мол, за тарарам? Скуззи и Ли уселись на крышку корзины, а Биф там внутри весь из себя выходит. «Ничего! — говорит Кирк. — У меня швы разошлись!» Сестры расшумелись — мол, надо вызвать полицию и все такое, а Стиву это на хрен надо. Он — бочком, бочком за дверь. А Кирк еще распустил нюни, что-то там бормотал, чтобы Ли клал для вкуса в жратву Бифа острую горчицу.

Тринадцатый увидел Скуззи и вылез из фургона: уф! Когда полжизни кого-то ждешь, когда полжизни сидишь в засаде или слоняешься без дела, бывает, потом не разогнуться, и руки-ноги как не свои.

— Что это у тебя? — спросил Тринадцатый.

Скуззи протянул ему книжку.

— «Преднамерение», — прочитал Тринадцатый.

— «Преднамеренность», — поправил Скуззи.

— Тот мужик написал.

— Нет, не тот. Его друган.

— Да ну.

Стив все еще пребывал в добродушном настроении после своего последнего успеха. Он избил мужика из десятичасовых новостей, а на следующий вечер об этом уже рассказывали в десятичасовых новостях. Ты отовариваешь ведущего новостей, и они рассказывают тебе об этом в новостях. Так, похоже, теперь делаются дела в этом мире.

— На Холланд-парк-авеню, — объявил Скуззи.

— Не могу.

— Почему?

— У меня суд.

— О боже, — сказал Скуззи.

«Стояла удушающая жара», — прочел Ричард. Он вздохнул и закурил.

Стояла удушающая жара. Он угрюмо посмотрел на окна спальни. Да, слишком жарко, штобы уснуть. Пора. Он должен был выбирать.


Ричард читал, не особенно вдумываясь. Ричарду надо было вычитать текст, прежде чем он пойдет в набор.

— Вот, уже первое предложение хватает за грудки, — сказал он, — «Стояла удушающая жара».

Подошел Бальфур Коэн и склонился над плечом Ричарда.

— А-а, — сказал он, понимающе улыбнувшись. — Это его второй роман.

— А первый тоже мы издавали?

— Да.

— А как он начинался? Дайте подумать. «Было чиртовски холодно».

Бальфур снова понимающе улыбнулся и сказал:

— Зато сюжет, наверное, занимательный.

Ричард стал читать дальше:

Он должен был выберать. Победить, одержать верх — это было бы невироятно. Но проиграть, потирпеть неудачу было достойно призрения!


Одного не пойму, — сказал Ричард, — что эти люди имеют против словарей. Наверное, им и в голову не приходит, что они пишут безграмотно.

Сказав это, он почувствовал, что покрывается испариной и чуть не плачет. Еще одного он никак не мог понять: почему он должен исправлять орфографические ошибки? В смысле: кого это вообще волнует? Все равно никто, кроме автора и его мамули, не будет читать эту ахинею.

— Я просто счастлив, что он хоть заглавие написал без ошибок.

— А как называется? — спросил Бальфур.

— «Новый дар гения» Александра П. О'Бойя. Если только имя он написал правильно. А первый его роман как назывался?

— Минутку, — Бальфур повернул ключом в замке. — «Дар гения», — сказал он.

— Боже. А сколько ему лет?

— Угадайте, — сказал Бальфур.

— Девять, — сказал Ричард.

— На самом деле ему под семьдесят.

— Какая жалость. Что с ним такое? Я имею в виду — он в здравом уме?

— Многие из наших авторов уже на пенсии. Благодаря нам им есть чем заниматься.

Или быть кем-то, подумал Ричард. Сидеть целыми днями в пивной с собакой на коленях — занятие куда более творческое и достойное, чем тратить бесценное время на безграмотный бред. Он оглянулся по сторонам. Возможно, Бальфур считает Александра П. О'Бойя одним из украшений своей коллекции. Он всегда начинал говорить вполголоса и благоговел, когда речь заходила о художественной литературе. Но так или иначе, теперь редактором художественной литературы в издательстве «Танталус пресс» был Ричард. Ему не надо было заниматься тем, чем занимался Бальфур, а именно вычитывать биографии золотых рыбок и отмеченных призами корнишонов, трактаты по тысяче страниц каждый, камня на камне не оставлявшие от Фрейда, Маркса и Эйнштейна, пересмотр историй расформированных полков, отнюдь не фантастические рассказы об исследованиях далеких планет и прочие вопли о помощи.

— Всегда следует напоминать себе, — произнес Бальфур свою дежурную фразу, — что Джеймс Джойс вначале тоже печатался за свой счет. — Потом он добавил: — Между прочим, и Пруст тоже.

— Да, но это был… Разве это не был просто обходной маневр? Чтобы избежать скандала на гомосексуальной почве, — осторожно высказался Ричард. — Это был совет Андре Жида. Прежде чем Пруст пошел в «Галлимар».

— Ну а Набоков, — не уступал Бальфур.

— Да, но это была всего лишь книжка стихов о любви. Он тогда еще учился в школе.

— И тем не менее. А Филип Ларкин. И, разумеется, Джеймс Джойс.

Бальфур всегда так делал. Ричард полагал, что ему еще предстоит узнать, что Шекспиру в свое время удалось пробиться благодаря изданиям за свой счет, что Гомер откликнулся на какое-то слезное рекламное объявление, разыскивающее гениев. «Танталус пресс», само собой разумеется, не был трамплином для завоевания литературной славы. «Танталус пресс» был трамплином для автора «Новых даров гения» и ему подобных. Издание за свой счет нельзя было отнести к разряду организованной преступности, но оно имело немало общего с проституцией. По сути, «Танталус пресс» был борделем. А Бальфур — бандершей. Ричард был помощником бандерши. Их авторы платили им… А автор должен быть в состоянии, положа руку на сердце, сказать: я никогда за это не платил — никогда в жизни.

— А что там у вас? — спросил Ричард.

— О Второй мировой войне. Довольно противоречиво.

— Миф о шести миллионах?

— Он идет еще дальше. Утверждает, что в концлагерях заправляли евреи, а узники были поголовно арийцами.

— Бросьте, Бальфур. Вы же это не возьмете.

Живи Бальфур тогда, когда фашисты массово уничтожали евреев, в те времена, когда оба его деда и обе бабушки погибли, он уже много раз мог бы расстаться с жизнью. Розовый треугольник, желтая звезда: ему бы тогда пришлось носить довольно сложную эмблему. Недочеловек с расовой точки зрения (еврей), сексуальный извращенец (гомосексуалист), душевнобольной (шизофреник), физически неполноценный (плоскостопие) и политически неблагонадежный (член компартии). Кроме того, он издавал книги за счет авторов и был начисто лишен цинизма. А еще Коэн — причем в этом не было никакой финансовой заинтересованности — был серьезным коллекционером предметов антисемитской пропаганды. Посмотрите на него: трудно представить себе более благородное лицо, подумал Ричард, смуглый, почти безволосый череп, впадины висков, всепрощающий взгляд страстных карих глаз. Бальфур был спорадически щедрым евреем, но иногда он жмотился. Когда все они собирались на ланч в каком-нибудь кафетерии или закусочной, Бальфур либо тихо платил за всех, либо просил точно подсчитать, кто сколько должен, после чего собирал деньги и, казалось, был готов пуститься с ними наутек. Он мог говорить громко, на неоправданно повышенных тонах, а потом медленно остывать. В этом Ричард видел некий атавизм: как-никак Бальфур провел в скитаниях две тысячи лет. Любопытно — Ричард чувствовал, что Бальфур его любит, но при этом хочет его уничтожить… У него было еще одно хобби, которое, как полагал Ричард, являлось для Коэна еще и побочным, хотя и не постоянным, источником дохода: подделка первоизданий современных авторов. Для этого дела у него были свои отшельники и помешанные, которые могли за одну ночь сработать потрясающее факсимиле «Сыновей и любовников» Д. Г. Лоуренса, «Брайтонского леденца» Грэма Грина или «Пригоршни праха» Ивлина Во.

— Не мое дело оспаривать взгляды автора или его собственные открытия.

— Открытия? Никакие это не открытия. Он ничего не открывал. Это его открыли. Бросьте, Бальфур. Порвите, не читая.

Внизу офис издательства «Танталус пресс» представлял из себя общее помещение, в котором одиннадцать человек отвечали за так называемые переводы. Ричарду до сих пор было не совсем ясно, что это за переводы. Перевод одного дерьма на французский? Или перевод французского дерьма в еще большее дерьмо? Как бы то ни было, Ричард устроился наверху с боссом. Их кабинет был удобным и даже со вкусом обставленным, но при этом нарочито избавленным от малейших признаков роскоши (Бальфуру нравилось повторять то, что обычные издатели говорить как раз не любят: что его дело не приносит прибыли), и здесь разрешалось курить. Коммунист вряд ли решился бы запретить курение. Заодно с коммунистами, больными людьми и расово неполноценными — все они были лишними ртами, их жизнь была недостойна жизни — правительство фашистской Германии расправлялось с симулянтами, смутьянами, саботажниками и недовольными. Но не с курильщиками. Ричарда могли приговорить к смертной казни за проявления недовольства (и за многое другое), но не за курение. Гитлер не одобрял курения. Сталин, очевидно, наоборот. Когда русские после окончания войны репатриировали своих скитальцев по Европе, всякому, кто оказывался под их опекой, была гарантирована невероятно щедрая — почти невыкуриваемая — пайка табака: даже маленьким детям, даже младенцам. Бальфур тоже щедро платил Ричарду за то, что он раз в неделю приходил на работу.

— Думаю, мы, вероятно, нашли довольно многообещающего поэта. Довольно яркого для своего первого сборника.

— Запомните его… Хорошее имя. Кит Хорридж. Очень хорошее имя, — сказал Ричард.

Ричард прекрасно знал, что если бы он работал здесь не один, а два дня в неделю, то через год с ним как с человеком было бы покончено. Возможно, романы Ричарда были нечитабельными, но это были романы. Поначалу Ричард с трудом преодолевал Сахары и Гоби бесталанности, с которой он сталкивался ежечасно, но теперь он видел ее насквозь. Это не была плохая литература. Это была антилитература. Пропаганда, направленная против человеческого Я. Романы Ричарда, может, и были нечитабельными, но все же это были романы. Тогда как машинописные рукописи, компьютерные распечатки и потрепанные школьные тетрадки, лежащие на его столе, еще просто не вырвались из примитивных форм: это были дневники, записи сновидений, диалектические рассуждения. Как в инкубаторе для недоношенных, Ричард слышал крики этих созданий, чувствовал их незримые конвульсии и судороги более ранних версий бытия. Они были чем-то вроде выкидышей, чем-то вроде порнографии. На них не следует смотреть. На них действительно не стоит смотреть.

— А как ваш… как ваш последний?.. — с бесконечной деликатностью спросил Бальфур.

— Почти закончен.

Ричард не стал добавлять (ведь он не мог знать, что ждет его в будущем, ведь людям вообще дано видеть не дальше чем ближайшая драка или загул), что его последний действительно может оказаться последним. Людям не просто не дано увидеть: не дано и посмотреть. На это тоже не стоит смотреть.

— Если по какой-либо причине вам не удастся найти для него подходящего места, я, разумеется, почту за честь опубликовать его под маркой «Танталус пресс».

Ричарду представилось, как остаток своих дней он проводит в компании Бальфура. Это предчувствие посещало его все чаще — оно становилось привычным, почти рефлекторным. Провести остаток дней в компании Бальфура, Энстис, Р. Ч. Сквайерса, все той же автобусной кондукторши, все того же почтальона, все той же контролерши на автостоянке. Ричард — этот бывший красавчик, ныне измученный и издерганный, в мутном омуте старых дев и престарелых холостяков, свободный и непредсказуемый в своих сексуальных предпочтениях, тщеславный, отталкивающий и угрюмый, и жалкий педант во всем, что касается его китайского чая.

— Я знаю, Бальфур.

— Мы могли бы сделать это по подписке. Можно составить список. И начать с ваших друзей.

— Спасибо. Спасибо. Пусть у него будет шанс: или пойти ко дну, или плыть без посторонней помощи.

Пойти ко дну или выплыть — где? В универсуме.


Древние считали, что все звезды находятся непосредственно за Сатурном. Стоит только обогнуть Сатурн, как вы встречаете быстрое течение Млечного Пути. Так считали когда-то. Как бы не так. Долетев до Сатурна, вам придется еще очень долго лететь (это вдвое дальше, чем расстояние от Земли до Сатурна), прежде чем вы достигнете Урана. Еще тысяча миллионов километров — и вы приблизитесь к Нептуну, последнему из газовых гигантов. Продолжайте двигаться вперед — и куда вы прилетите? Вы прилетите к Плутону.

В отличие от других газовых гигантов и в отличие от Юпитера — этого неудавшегося солнца — у Урана нет внутреннего источника тепла. Его ось наклонена к плоскости эклиптики всего на 8°, поэтому он вращается словно лежа на боку, причем не так, как другие планеты, а в обратном направлении. Он окружен черными кольцами и пятнадцатью известными спутниками.

Нептун знаменит своим Большим темным пятном, ветрами, дующими со скоростью 700 километров в час. Среди восьми его спутников самый эффектный — Тритон: размером с нашу Луну, с азотными гейзерами и розовым снегом. У Нептуна есть кольца. Один из младших спутников Нептуна — Галатея — стабилизирует эти кольца, ее еще называют «пастухом колец».

Ну и теперь Плутон. Конечно, нехорошо издеваться над убогими, но Плутон иначе как маленьким куском дерьма не назовешь. Юпитер не смог выбиться в звезды, а Плутон даже планетой не смог стать. Разреженная атмосфера, ледяная корка (толщиной в 300 километров) и каменное ядро. Масса Плутона составляет примерно одну пятую массы нашей Луны, а его спутник, Харон (еще один космический сортир), совсем мал. Колец у Плутона нет, поэтому Харон никакой не пастух: он — паромщик, перевозящий на своем пароме мертвых в подземное царство Плутона. Скорость движения Харона по своей орбите совпадает со скоростью вращения Плутона вокруг своей оси, так что эта жуткая парочка несостоявшихся планет связана намертво. В зависимости от того, в каком полушарии Плутона вы находитесь, Харон будет либо постоянно, словно застыв, висеть у вас над головой, либо будет постоянно скрыт от ваших глаз. С любой точки на поверхности Плутона можно видеть солнце. Иногда оно кажется крестообразным, как воздетый в гневе меч Божий. Но оно не согреет вас и не подарит вам жизнь.

Еще древние полагали, что звезды неподвижны — что они вечны и неизменны. Людям было нелегко отказаться от этого представления, и оно было живо еще долго после Коперника и Галилея. Поэтому им было не представить, что такое новые звезды (те, которые мы сейчас скорее назвали бы сверхновыми).


Теперь рассмотрим тему: Гвин и столярное ремесло. Если вам вдруг взбрело в голову ужасно провести время (подумал Ричард, который в эту ночь в своем кабинете ужасно проводил время), то поразмышляйте на тему: Гвин и столярное ремесло.

Как-то в одном из интервью Гвин сказал, или в этом интервью говорилось, что он сказал, будто он всегда сравнивал труд писателя с трудом столяра.

Гвин: «Вы обтесываете, стругаете, шлифуете до тех пор, пока все не станет гладким и не будет хорошо подогнано. Прежде всего конструкция должна работать. Столяр знает, что его изделие должно быть функциональным. И оно должно быть сработано на совесть».

Вопрос: «Вы действительно столярничаете, что-то делаете своими руками?»

Гвин: «Да. У меня есть что-то вроде мастерской, и я иногда там ковыряюсь. По-моему, это хорошо успокаивает».

Когда Ричард увиделся с Гвином в следующий раз (это было несколько месяцев назад), он спросил его:

— Что это за бред насчет тебя и столярного дела? Ты что — действительно столярничаешь?

— Нет, — ответил Гвин.

— Так или иначе, в отношении искусства эта метафора не годится. У этих занятий нет ничего общего.

— Зато хорошо звучит. Это делает сочинительство более доступным для людей, которые работают руками.

— А зачем ты хочешь, чтобы сочинительство было доступно для людей, которые работают руками?

Пару недель спустя Гвин повел Ричарда в свой подвал показать, как продвигается обустройство его винного погреба. Под лестницей Ричард заметил верстак. А на нем — тиски, рубанок, пилу и даже ватерпас. Там же лежали несколько кусков дерева, кое-как обработанные стамеской и киянкой.

— Так, значит, ты все-таки столярничаешь.

— Нет. Просто я боялся, что какой-нибудь корреспондент попросит меня показать место, где я столярничаю. Гляди. Я даже купил табуретку ручной работы, чтобы, если что, сказать, что сделал ее сам.

— Хорошая мысль.

— Я даже поранил руку.

— Как? Столярничая?

— Да нет. Просто возился тут со стамеской, чтобы было похоже, будто я столярничаю.

— Калечил этот табурет, чтобы было похоже, что это ты его сделал.

— Точно.


Полночь. Ричард выскользнул из своего кабинета и пошел на кухню: поискать что-нибудь, что можно выпить. Что-нибудь алкогольное вполне бы подошло. Вдруг его словно обухом по голове ударило, даже загудело в висках — на кухне вместо расчерченной полосками света пустоты он наткнулся на жену. Джину нельзя назвать крупной женщиной, но масса ее присутствия резко возросла, словно помноженная на поздний час. На то, что она его жена, и на прочие обстоятельства. Он смотрел и не мог поверить своим глазам. Ее волосы с красноватым отливом были зачесаны назад; лицо влажно поблескивало от полувпитавшегося ночного крема; вырез махрового халата приоткрывал треугольник разрумянившейся после ванны кожи. Охваченный мгновенной паникой, Ричард понял, что случилось с его женой, что она сделала: Джина стала взрослой. А Ричард нет. Следуя примеру своего поколения (или его богемного крыла), Ричард был обречен выглядеть таким же вплоть до самой смерти. Разумеется, выглядеть все хуже и хуже, но таким же. Что это: дети, работа, любовник, который к тому моменту у нее наверняка должен был быть (на ее месте, если бы Ричард был замужем за Ричардом, он бы уже завел любовника)? Он не мог этому противиться, исходя из соображений этики и равенства полов. Ведь сочинительство — это тоже неверность. Любое сочинительство — это неверность. Она по-прежнему хорошо выглядела, по-прежнему выглядела сексуально, и по-прежнему при одном взгляде на нее (нужно отдать ей должное) в голову лезли грязные мысли. Но Джина определенно сделала шаг к зрелости.

— Я подумала, мы могли бы послушать отчет о достигнутых результатах, — сказала Джина. — Ровно год прошел.

— Что за год?

— Ровно год с того дня. — Она посмотрела на часы. — С того часа.

Он понял, что она имеет в виду, и сразу почувствовал облегчение.

— Ах, да. — Он уже было подумал, что она хочет поговорить об их браке. — Я понял.

Он вспомнил. Давящая, душная летняя ночь, молящая о грозе, вроде сегодняшней ночи. Поздно за полночь он пошел на кухню в поисках выпивки, так же как и сегодня. И так же, как и сегодня, — неожиданное явление Джины в халате. Пожалуй, было несколько мелких отличий. Может, кухня была чуть лучше освещена. Может, было разбросано больше игрушек. Может, Джина выглядела на пару дней моложе и определенно еще не повзрослевшей. А может, Ричард выглядел не так хреново, как сейчас.


Как раз год назад у него выдалась очень плохая неделя: дебют Гвина Барри в списке бестселлеров, срыв Ричарда, когда он ударил Марко, история с Энстис и еще кое-что.

На этот раз у него выдался очень плохой год.

— Я помню.


Он помнил. Год назад в это же время Джина спросила:

— Сколько часов в день ты работаешь над своими романами?

— Что? Сколько часов? — переспросил Ричард, засунувший голову в шкафчик с напитками. — Не знаю. По-разному.

— Ты обычно первым делом садишься за них, верно? Кроме воскресений. Так сколько часов в среднем? Два? Три?

Ричард понял, что это ему напоминает — интервью. Джина сидела за столом, вооружившись карандашом и блокнотом, перед ней стояла чашка зеленого чая. Очень скоро она спросит, откуда он черпает материал — полагается ли на свой жизненный опыт или на воображение, — как отбирает сюжеты и темы и пользуется ли специальными компьютерными программами. Что ж, возможно. Но первым делом она спросила:

— Сколько денег ты на них заработал? На своих романах. За всю жизнь.

Ричард сел. Ему хотелось принять сидячую позу. Подсчеты не заняли много времени. Требовалось сложить всего лишь три цифры. Сумму он сообщил Джине.

— Подожди минутку, — сказала она.

Ричард смотрел, как ее карандаш, чуть слышно шурша, бегает по бумаге, задумчиво повисает в воздухе и снова начинает шуршать.

— И сколько времени на это ушло? — пробормотала она себе под нос: считать она умела. — Все верно. Твои романы приносят тебе шестьдесят пенсов в час. Обычная уборщица обычно получает в семь-восемь раз больше. Своими романами ты зарабатываешь пять фунтов в день. Или тридцатку в неделю. То есть полторы тысячи в год. Значит, каждый раз, когда ты покупаешь грамм кокаина — кстати, почем он?

Ричард не знал, что Джине известно про кокаин.

— Понятия не имею.

— Так почем теперь кокаин? По семьдесят? Каждый раз, когда как ты покупаешь грамм кокаина… это стоит более ста человеко-часов. Почти шесть дней работы.

Пока Джина в однообразных повествовательных предложениях выдавала ему краткий отчет о его финансовом положении, словно проверяя его способность к устному счету, Ричард сидел, глядя в стол, и думал о том, что впервые видит Джину такой: сидя за кухонным столом с блокнотом в руках, она считала деньги, имеющие отношение к литературе.

— Теперь, — сказала она. — Когда ты в последний раз получал гонорар за свой роман?

— Восемь лет назад. Значит, я должен это бросить?

— Что ж, похоже на то.

Последовала минута молчания — возможно, чтобы почтить память сочинений Ричарда. Ричард посвятил эту минуту исследованию своей собственной немоты, и его поразила ее плотность. В ушах его плескались звуки прибоя. «Эмоция, обретенная в покое» — так Вордсворт описал или определил творческий акт. Применительно к Ричарду это скорее была эмоция, изобретенная в состоянии покоя. Но все же это была эмоция. В комнате напротив Марко причитал во сне. Они слышали, как он жалобно умоляет свои кошмарные видения.

— Ты мог бы рецензировать больше книг, — сказала Джина.

— Я не могу рецензировать больше книг. — На столе перед Ричардом лежал толстенный том — биография Фанни Берни. К ближайшей пятнице Ричард должен был написать о ней 2000 слов для одного известного своими мизерными гонорарами ежемесячного литературного альманаха. — Я и так пишу по рецензии в день. Я не могу делать больше. Я и так пишу рецензии на все книги, какие есть. Больше просто нет книг.

— А как насчет всей той нехудожественной прозы, которую ты якобы собирался писать? Как насчет путешествия в Сибирь?

— Я не поеду.

— Мне не хотелось этого говорить, потому что это, по крайней мере, постоянный доход, но ты мог бы отказаться от «Маленького журнала».

— Это всего один день в неделю.

— Да, но потом ты дома целыми днями строчишь эти «вставки». Задаром.

— Это часть моей работы. Редакторы всегда пишут «вставки».

И он вспомнил их имена, словно увидел выбитыми на мемориальной доске: Эрик Хенли, Р. Ч. Сквайерс, Б. Ф. Мэйхью, Роланд Давенпорт. Все они писали «вставки». И Ричард Талл. Конечно, вы помните весьма спорные нападки Р. Ч. Сквайерса на поэтов-авангардистов. Невероятно, но старик Сквайерс был все еще жив. Ричард видел его время от времени: как-то раз в телефонной будке на улице Ред-Лайон-стрит — с не поддающимся расшифровке выражением лица он смотрел на толпу перед входом в школу иностранных языков. А в другой раз он ползал на четвереньках в переходе за пивной «Старый весельчак».

— Задаром, — повторила Джина.

— Это верно.

— Этот «Маленький журнал» никто не читает.

— Это так.

Одними из последних у Ричарда были «вставки», посвященные женам писателей, — типология писательских жен. Гвоздем программы послужила биография Хемингуэя, который, по утверждению Ричарда, был женат на представительницах разных типов. (Обычно Ричард наотрез отказывался от разных умных заголовков, но в данном случае он смирился с неизбежным «По ком звонит колокол».) Как они все уживались? Муза, Соперница, Подруга сердца, Рабочая лошадка, Судья… Конечно, были еще многие и многие другие. Жены-соратницы, как Мэри Шелли, жены-жертвы, как Эмили Теннисон, пресвятые девы, как Джейн Карлейль, и великое множество обрюзгших сиделок, как Фанни Стивенсон… К какому типу принадлежала Деметра Барри? К какому типу принадлежала Джина Талл? Возвышающие над собой и над миром, вносящие смуту, опустошающие душу любовницы? В любом случае это уже не имело значения. Джина решила оставить эту компанию. Она не бросала Ричарда, пока еще нет. Но она прекращала быть женой писателя.

— Хорошо, ты не можешь расстаться с «Танталусом», это работа приличная и к тому же постоянная. Ты сам так говоришь. Но ты мог бы отказаться от курения, выпивки и наркотиков. И тряпок. Дело не в том, что ты много тратишь, а в том, что ты столько не зарабатываешь.

— Я не могу бросить писать романы.

— Почему?

Потому что… потому что тогда он остался бы один на один со своими переживаниями, не переведенными на литературный язык, не переданными бумаге и читателю. Потому что тогда он остался бы один на один с жизнью.

— Потому что тогда у меня останется только это.

Кухня — синий пластмассовый тазик с трусами и майками мальчишек, жесткая черная сумка на стуле, разинувшая свою голодную пасть, тарелки, ложки, салфетки, появляющиеся на столе по утрам, восемь коробок с хлопьями в целлофановой упаковке: все это складывалось в зримый образ того, что он имел в виду.

— Жизнь. День за днем, — добавил он.

Это была катастрофа — сказать такое женщине — женщинам, которые вынашивают жизнь, которые приносят ее в мир, крича от боли, и никогда не позволят, чтобы ее — эту жизнь — поставили на второе место.

Глаза Джины, ее грудь и шея налились кровью, указывая Ричарду на его ужасную ошибку.

— Единственная альтернатива, — сказала она, — я буду работать полную рабочую неделю. Кроме пятниц, конечно. — Потом она сказала, сколько ей будут платить: сумма, от которой ему сделалось неудобно. — Это значит, что тебе придется собирать мальчиков каждое утро и укладывать их каждый вечер. По выходным мы будем это делать вместе. А также тебе придется ходить за покупками. Стирать и готовить.

— Я не умею готовить.

— Я тоже… Таким образом, — продолжала она, — на жизнь у тебя будет уходить много времени. И мы посмотрим, будет ли тебя хватать на что-нибудь еще.

Оставался еще один вариант, прикинул про себя Ричард. Он мог бы трахать ее дважды за ночь, отказаться от всего этого дерьма — алкоголя, сигарет и наркотиков. И сидеть без денег. О, конечно, так и нужно поступить. Ричард посмотрел на лицо Джины: оно слегка лоснилось, предвкушая сон; на ее розовую шею. Джина была его сексуальным наваждением. И Ричард был женат на ней.

— Послушай, что я тебе скажу, — произнесла Джина. — Сколько тебе еще осталось, чтобы закончить то, что ты сейчас пишешь?

Ричард поморщился. Одна из многих проблем с его романами состояла в том, что на самом деле они не заканчивались. Они просто обрывались. «Без названия» и так был уже очень длинным.

— Трудно сказать. Скажем, год.

Джина откинула голову. Это было жестко. Но она глубоко вздохнула и сказала:

— Ладно. У тебя есть год отсрочки. Заканчивай роман, а там посмотрим, принесет ли он хоть какие-нибудь деньги. Думаю, год мы сможем продержаться. В финансовом смысле. Я сделаю все, что от меня потребуется. Я справлюсь. У тебя есть год.

Ричард кивнул. Ему показалось, что так будет справедливо. Ему хотелось поблагодарить Джину. Но во рту пересохло.

— Один год. И я не скажу ни слова.


— Прошел год, — продолжила Джина разговор, начатый год назад. — И я не сказала ни слова. Верно? Я сдержала слово. А что у тебя?

Неудачный оборот, подумал Ричард: слова, слово. Но все правда. Джина сдержала свое обещание. А он обо всем забыл. Или постарался забыть. Они продержались и в смысле финансов, хотя даже самые поверхностные расчеты убедили Ричарда, что им не хватает еще двух-трех обозрений в неделю. Было слышно, как Марко все причитает во сне.

— Как твои успехи? Ты закончил роман?

— Практически да, — сказал Ричард. Это было не совсем так. «Без названия» вообще-то не был закончен, но он уже был невероятно длинным. — Еще неделя-другая — и я закончу.

— И что ты собираешься с ним делать?

— Я тут как раз думал, — сказал Ричард. — Есть ведь еще побочные доходы от моих романов, которые мы не учли. Их надо приплюсовать.

— Приплюсовать что?

— Ну, например, библиотечные деньги, — Ричард проверил реакцию Джины: она посмотрела на него с недоверием. — Доходы с библиотек. Надо все сложить.

— Я знаю, что такое доходы с библиотек. В деталях. Сколько ты в этот раз получил? Когда все выходные провалялся на диване. Сколько? Тридцать три пенса?

— Восемьдесят девять, — сурово отрезал Ричард.

— …Серьезная помощь!

Они оба замолчали, а Ричард постепенно опускал глаза все ниже к полу. Он подумал о временах, когда в его библиотечном чеке гордо значились цифры: 104,07 фунтов. Это было в то время, когда вышли два его первых романа и когда никто еще не знал, что это дерьмо.

— Я, кажется, подыскал агента. Она работает на Гвина. Гэл Апланальп.

Джина приняла это к сведению.

— Ах, ее, — сказала она. — Договор уже подписал?

— Пока нет. Наверное, скоро подпишу.

— Слушай, так и иначе, но в нашей жизни придется что-то менять. Тебе наплевать на деньги, и это прекрасное качество, но мне не наплевать, и так дальше продолжаться не может.

— Я знаю, знаю.

— …Ладно, как хоть он называется. Твой новый роман.

— «Без названия».

— А когда будет название?

— Нет, он называется «Без названия».

— Ты хочешь сказать, что ты не знаешь, как назвать его?

— Нет, он называется «Без названия».

— Но как он может называться «Без названия»?

— Очень просто. Потому что я так решил.

— Чертовски глупое название. Тебе лучше бросить ими заниматься. Во всех отношениях это было бы лучше. Легче. А Гвин — это совсем другая история, — Джина недовольно вздохнула. Она никогда особенно не любила Гвина, даже в старые времена, когда Гвин был с Гильдой и они все были бедными. — Деми говорит, это так страшно, когда в отношения вмешиваются деньги. А ведь она богата! Не знаю, веришь ли ты еще в это. В свои романы. Потому что ты никогда… Потому что то, что ты… Ах, прости, Ричард. Прости.

Потому что ты никогда не мог найти своего читателя — никогда не мог найти универсальной темы, которая волновала бы всех. Потому что ты в своем кабинете занимаешься тем, что не представляет интереса для всех. Конец истории. Да, это конец твоей истории.


— Женитесь на своей сексуальной зацикленности, — сказал как-то Ричарду один писатель. Это было давно. — Женитесь на своей сексуальной зацикленности: на той, к кому вы постоянно возвращаетесь, на той, которой вы не можете обладать до конца: женитесь на ней.

Ричард брал у этого писателя интервью, из чего можно заключить, что писатель не был ни популярен, ни знаменит. По сути, его безвестность была его единственной отличительной чертой (назовем его мистер Икс): если бы все и дальше пошло гладко, у него были все шансы превратиться в памятник забытому писателю, вроде какого-нибудь Поуиса. Сколько всего Поуисов было: два, три, девять? На своей сексуальной зацикленности, повторял он: женитесь на ней. Не на красоте, не на уме. Мистер Икс жил в маленькой квартирке в домике на две семьи в Портсмуте. Стиль его писаний был иератически мутным, но говорить он мог только о сексе. И о сексуальной зацикленности. Было время ланча, они сидели над тарелками с нетронутыми дарами моря в пивной возле доков, и мистер Икс потел в своем плаще. Не женитесь на нейрохирурге — у нее самой мозги набекрень. Не женитесь на мечтательной красотке, которая борется с голодом в слаборазвитых странах. Женитесь на городской потаскухе. Женитесь на той, которая отдастся вам за одну затяжку. Ричард поежился. Он уже приготовился стать свидетелем нервного срыва на почве сексуальной ненависти — полного откровения, вскрывшегося гнойного нарыва горечи и отвращения. Но этого не произошло. Женитесь на той, с которой у вас все время стоит. Женитесь на ней. Она до смерти вам надоест, но со временем то же самое случится и с нейрохирургом, и с мечтательной красоткой… Подвозя писателя после ланча домой, Ричард захотел хоть одним глазком взглянуть на его жену. Хотел узнать, кто же она: гениальный ученый? Истеричка? Женщина, подозрительно разглядывавшая его в темном сыром коридоре — ее крохотная головка терялась в пышном воротнике халата, — не была похожа на истеричку. Скорее на гениального ученого, и лучшие дни ее давно миновали. И еще одно: какой бы выбор в свое время ни сделал мистер Икс, по миссис Икс никак нельзя было сказать, что мистер Икс ее осчастливил, — как показалось Ричарду, она взирала на возвращение своего супруга с огромной усталостью. Так или иначе, теперь он был забыт, дважды забыт, молчал, не печатался. Ему даже не удалось стать памятником Забытому писателю… Некоторые из нас — большинство из нас — все мы бредем по отмеренному нам отрезку жизненного пути, следуя где-то услышанным советам и подсказкам типа: «После приготовления яичницы замачивай сковородку в холодной воде», «Наливая в бутылку горячую воду, держи бутылку и чайник под прямым углом друг к другу», «Пока вода не закипит, чайник не выключай — иначе невкусным получится чай», «Будешь кутаться — простудишься», «Основной объем работы банков осуществляется после трех часов». И Ричард женился на своей сексуальной зацикленности. Просто сделал то, что сделал.

За исключением одного немаловажного аспекта: любовная жизнь Ричарда и Джины в последний год оставалась такой же полной и богатой, как и всегда. Все то же чувство сладкого предвкушения не покидало их, когда пижама соприкасалась с ночной рубашкой, все то же возбуждение не оставляло их по выходным и в другие выкроенные украдкой моменты, ведь в доме были еще и мальчики. Джина была здоровой молодой женщиной. Ричард был в самом расцвете сил. После девяти лет совместной жизни их отношения стали еще более гибкими, разнообразными и изобретательными. Единственная разница, и притом существенная, я думаю, вы с этим согласитесь, состояла в том, что Ричард теперь был импотентом. Хроническим и безнадежным. Хотя в остальном все оставалось как прежде.

Он был с ней импотентом по ночам, и по выходным, и утрами — когда его мальчики давали ему хоть какой-то шанс! (Топот босых ножек; упрямая и неумелая возня с дверной ручкой; резкий оклик из спальни, вызывающий недоуменное шушуканье, растерянное отступление; звенящая тишина перед тем, как навалиться на дверь что есть силы, — а потом слезы, причитания.) Иногда, когда расписание Таллов совпадало, он был с ней импотентом и днем. Их эротические игры не ограничивались спальней. Только в прошлом месяце он был с ней импотентом на лестнице, на диване в гостиной и на кухонном столе. Однажды, после одной вечеринки в окрестностях Оксфорда, он был с ней импотентом прямо на заднем сиденье «маэстро». А два дня спустя они напились, точнее напилась Джина, потому что Ричард успел набраться еще раньше, и, возвращаясь из «Экспресс-пиццы», они воспользовались своим ключом и забрались в городской сад, и Ричард был с ней импотентом на лоне природы. Он был импотентом на лоне природы, под немой тенью плакучей ивы, и Диана стояла над ними, полуотвернувшись, словно чувствовала себя обманутой и оскорбленной, а выше, намного выше мерцали звезды Млечного Пути.

Все было настолько плохо, что Ричард говорил — и даже подумывал — о том, чтобы бросить пить; он даже говорил — но еще не думал — о том, чтобы бросить курить. Он понимал, что все его беды, по сути, проистекают от литературы и что спасти его сможет только читатель или месть. Поэтому он ничего не делал, только принимал валиум и кокаин.

— Это суровая мера. Это похоже на ультиматум, — сказала Джина в темноте.

Ричард ничего не ответил.

— Ты устал. Ты слишком много думаешь.

Ричард ничего не ответил.


Сизо-серый дом Гвина в невинном свете утра — дом Деми на заре. И наш неусыпный страж, очень даже незаурядный в своем роде. По имени Стив Кузенс: воспитанник доктора Барнардо.

На этот раз Скуззи смотрел на дом не из фургона, а из своего «косуорта» (тонированные стекла, белая обивка, низкая посадка гоночной машины). Он рассматривал дом не как произведение архитектуры и даже не как объект недвижимости, а как мозаику из разного рода уязвимых мест. Он смотрел на дом как робот-автомат — по внутреннему сигналу объектив его внутренней камеры автонаводился, а потом срабатывала вспышка. С точки зрения безопасности балкон на втором этаже был просто курам на смех. Но представься удобный случай, и Скуззи попытался бы проникнуть в дом прямо через парадный вход. Ведь здесь ему ничего, кроме информации, не нужно.

Давайте посмотрим на дом с другого места. Вот окна в хозяйской спальне. Стекла в них слегка подрагивают.

Кто может проникнуть туда — непрошеный гость, шпион, частный сыщик? Туда хочет проникнуть Ричард Талл. Не телесно, не живьем. Он хочет сделать с Гвином то, что Гвин сделал с ним. Он хочет убить его сон. Он хочет вложить информацию в сон спящего; тогда они будут квиты.

Но я туда не пойду. Я туда не пойду, пока. Просто не пойду, и все.

~ ~ ~

Всем было вполне очевидно, что Гвин и Деметра Барри — идеальная пара.

Достаточно было только взглянуть на них, чтобы понять: этот брак из тех, что заключаются на небесах.

Они постоянно держались за руки (они были в прямом смысле слова «неразлучны»). Он постоянно называл ее «любовь моя». Она постоянно целовала его в щеку. Они были любящей и нежной четой, совершенным идеалом, мечтой. Даже Ричард был вынужден с этим согласиться: для него это было совершенно тошнотворное зрелище. Журналисты, ведущие разделов светской хроники, такие как Рори Плантагенет, отмечали, что во время разных вечеринок и торжеств Гвин и Деми с трудом отрывались друг от друга, когда динамичные законы общения вынуждали их ненадолго расстаться. Было известно, что Гвин впадает в восторженно-мечтательное состояние, когда жена от него немного отходит. «Я просто смотрю, — обычно говорил он, очнувшись от транса. — Просто любуюсь моей леди». (Ричарда, если ему случалось оказаться поблизости, обычно начинали одолевать «черные» видения: кувалдой в переулке, пырнуть стамеской на темной лестнице…) Журналисты, бравшие у Гвина интервью и писавшие о нем очерки, не раз отмечали, как озаряется его лицо, когда в дверях гостиной появляется леди Деметра с чайным подносом, на котором неизменно красуется шикарная коробка любимых шоколадных конфет Гвина. (Читая об этом, Ричард тоже весь озарялся. В клубах сигаретного дыма ему виделся крадущийся по улице темный тип с монтировкой в одной руке и острым горлышком разбитой пивной бутылки в другой.) Четвертая серия «Семи высших добродетелей: Безграничная любовь к жене» запечатлела чету Барри. Вот, взявшись за руки и сплетя пальцы, они прогуливаются на фоне белочек, зеленых лабиринтов и подернутых ряской прудов в Холланд-парке. А вот жена писателя, нахмурив брови, с интересом склоняется над его плечом, в то время как писатель с улыбкой что-то бормочет, глядя на экран своего монитора. Потом вы застаете их во французском ресторане недалеко от дома за десертом — они кормят друг друга с ложечки капающим подтаявшим мороженым. Гвин говорит в камеру о постоянной потребности делать друг другу подарки — «небольшие вещицы, но всегда чуть дороже, чем следовало бы». (Ричард, сидевший перед телевизором и вяло пытавшийся острить, на эту фразу отреагировал очень бурно: где бы найти громилу, головореза, чтобы расквасил эту наглую рожу.) Деми была богата. Но и Гвин теперь был богат. Он был умен. И она теперь тоже. Ее отец со своей тростью в своем изрытом колесами экипажей поместье; и его отец, валлиец, в спортивных штанах на грязных улицах. Любовь соединяет. В богемной элите благородное происхождение соединяется с умом. Вслушайтесь только. «Я думаю о ее мире» — Гвин. «Я просто чувствую, что мне невероятно повезло» — Деми. Гвин: «Она — лучшее, что со мной случалось за все эти годы». Деми: «Люди спрашивают, что значит быть замужем за гением, и я отвечаю, что это просто восхитительно».

А Ричард, мучаясь от приступов тошноты, выискивает наемных убийц по «Желтым страницам»…


Он обзвонил все лондонские офисы «Нью-Йорк таймс». У них был воскресный экземпляр газеты, и Ричард мог в любое время приехать, чтобы заглянуть в него в поисках нужных сведений или просто на него посмотреть, но взять с собой газету было нельзя. Ему посоветовали обратиться в отдел международных доставок в Северном Айлингтоне. В плаще, с тяжелой от похмелья головой и книгой (на сей раз это была «Биография Уильяма Давенанта, незаконнорожденного сына Шекспира»: к началу будущей недели ему нужно было написать на эту книгу рецензию в 600 слов), Ричард сел в метро на Лэдброук-Гроув. Потом он сделал две пересадки: на «Паддингтон» и на «Оксфорд-Серкус» — и доехал до Айлингтона. Потом он сорок пять минут брел по пустынным улицам, нервно сжимая пальцы, пока наконец не наткнулся на одинокого старика — настоящий кладезь информации, — ютившегося в киоске, битком набитом разными иноземными изданиями: «Франкфуртер цайтунг», «Эль пайс», «Индия тудэй» и множеством других газет, изобилующих текстами на фарси и санскрите. Старик сказал, что он не заказывает воскресные номера «Нью-Йорк таймс», только обычные. В киоске очень мало места. Ричард вернулся домой. Несколько дней спустя, немного успокоившись, он снова обзвонил лондонские офисы «Нью-Йорк таймс», и ему посоветовали обратиться к распространителям в Чипсайде. Ричард последовал этому совету. В Чипсайде ему ответили, что воскресные экземпляры «Нью-Йорк таймс» поступают по подписке, хотя, правда, может быть один, случайно… Ричард употребил все свое обаяние, чтобы очаровать молодую женщину на другом конце провода. Но вся беда в том, что у Ричарда не было обаяния, уже совсем не осталось, и распространительница сказала, что ему придется прийти к ним в понедельник утром и попытать счастья на общих основаниях.

Так начались его еженедельные поездки на склад в Чипсайде, где Ричарда, как правило, проводили через разные помещения, прежде чем отослать обратно. И тогда он ехал в «Маленький журнал», где по утрам писал свои книжные обозрения, запивая их томатным супом из бумажного стаканчика. Этот стаканчик томатного супа был не просто частью дурной реальности, он всегда был еще и дурной приметой… Во время пятого посещения Чипсайда, к вящему изумлению помощника управляющего, Ричард заявил, что ему нужен воскресный экземпляр «Нью-Йорк таймс», но не обязательно за эту неделю. Сойдет любой воскресный экземпляр. Полный смирения Ричард проследовал за помощником управляющего в другое хранилище, где до этого ни разу не был. Здесь валялись воскресные номера «Нью-Йорк таймс» вперемешку с бесчисленными воскресными номерами «Бостон глоуб», «Сан-Франциско кроникл» и проч. Ричард почувствовал слабость в коленях и легкое головокружение при виде печальных, серых, отсыревших, мертвых груд отвергнутой прессы — свидетельства ежедневного человеческого взаимонепонимания, равно как и бесстыдной людской тяги к словоблудию. Боже, неужели никто не может заткнуться. Так или иначе, он сдался и взял то, что больше. В тот день Ричард вернулся домой с увесистым воскресным номером газеты «Лос-Анджелес таймс». Он нес ее в руках бережно, как младенца. Эта газета была не просто больше, чем воскресные выпуски «Нью-Йорк таймс». Она была значительно больше.

На то, чтобы купить и объединить нужным образом упаковочную бумагу и моток шпагата, ушло еще две недели. Теперь Ричард был готов действовать. В тот день он основательно покопался в своих старых пишущих машинках, пока не нашел такую, на которой смог напечатать: «Дорогой Гвин! Здесь есть кое-что, что может Вас заинтересовать. Цена славы! Всегда Ваш, Джон».

На письменном столе Ричарда лежало еще одно письмо в помятом второсортном конверте. Такие конверты, как правило, никого не впечатляют. Вряд ли вы ожидаете, что второсортная почта может в корне изменить вашу жизнь. В письме говорилось:

Дорогой Ричард. Так что же? Никакого ответа. А хорошо у вас сказано: Мечты ничего не значат. Гвин Барри любит Белладонну, и Дарко любит Белладонну, но кого любит Белладонна. Она потрясная.

Так как на счет пива?

Ваш ДАРКО.

Как узнать тайну брака? Как ее раскрыть? Ведь все браки — непостижимы. Я могу рассказать вам все, что угодно, о браке Таллов (я даже мог бы сказать вам, чем пахнут их простыни: они пахнут супружеством); но о браке четы Барри я пока не знаю ничего. Возможно, более дотошное изучение четвертой серии «Семи высших добродетелей: Безграничная любовь к жене» обнаружило бы, что леди Деметра счастлива в браке меньше, чем Гвин, или, по крайней мере, она не так счастлива быть счастливой для телевидения. Но как это выяснить? У Ричарда — он сидел за своим письменным столом, нежно поглаживая письмо Дарко и мысленно лаская Деми, — было на этот счет несколько идей. У Стива Кузенса тоже была парочка идей. Но он был куда практичнее Ричарда. Скуззи собирался узнать — в общем, он был намерен разузнать хоть что-нибудь. И он собирался сделать это прямо сейчас, не откладывая. Но первым делом нужно было дождаться Тринадцатого.

Когда Тринадцатый наконец показался между колоннами здания городского суда на улице Мэрилибоун-стрит и стал торжественно спускаться по ступеням, у него был гордый, сосредоточенный вид человека, который уверен, что его грязно оклеветали. Тринадцатый всегда выглядел так, когда выходил из здания суда, когда ему по каким-то причинам не удавалось выкрутиться. Стив поехал на своем «косуорте» по Эджвер-роуд, продвигаясь вперед короткими рывками и длинными остановками. Он взглянул на лицо Тринадцатого, обращенное к нему в профиль, слишком молодое и слишком округлое для застывшего на нем удрученно-горестного выражения.

— Сколько дали?

— Полгода условно.

— И все?

Тринадцатый вздохнул и несколько запоздало пристегнул ремень:

— И еще штраф.

Стив кивнул. Тринадцатый набрал в легкие побольше воздуха: он собирался высказаться. При этом он совершенно очевидно намеревался выступить не только от себя лично, а от лица всего рода людского, чтобы напомнить человеческим сердцам о том, что они когда-то знали, но давно успели позабыть.

— Эти тупоголовые, — начал Тринадцатый, — это просто свора. Настоящая банда. Вся судебная система — это одна банда, нанятая правительством. У них все схвачено. А когда это случилось? А тогда, когда они подняли себе зарплату. В восьмидесятом или когда это было. Они еще тогда говорили: будет нелегко. Безработица. Беспорядки, и всякое такое. Не давайте им пикнуть — и мы вам тоже накинем. А денежки откуда? Ну, об этом, мол, не беспокойтесь. Будем брать штрафы.

— С кем это ты говоришь?

— Ни с кем. Просто выражаю здравый смысл.

Голос Стива был довольно веселый, или, по крайней мере, в нем слышалась снисходительность, но на самом деле Стив был очень недоволен. Он старался придать голосу жесткость, а лицу — неподвижность рептилии, но ничего не получалось. Почему? Он теряет форму? Или прежние методы уже не работают? Причина раздражения Стива заключалась в следующем: Тринадцатый заставил его ждать. Целых десять минут. Они серьезно поговорили.

— Где ты был?

— Искал автомат с кока-колой. Колы захотелось.

— Ты там, на хрен, полжизни проторчал. Ты ведь знаешь — нет там автомата с колой.

Тринадцатый только пожал плечами:

— Мне хотелось колы.

Колы ему захотелось! Оставил своего учителя и покровителя там, где стоянка запрещена, да еще там, где полно людей в форме, в тени госучреждения, где над порталом по-латыни написано что-то о том, что здесь открывается дорога в иные места…

— Знаешь, сколько стоит недельное содержание в тюряге?

— Ну и сколько?

Тринадцатый назвал цифру. Боже, и впрямь как в каком-то шикарном отеле типа «Клэриджа». И за такие бабки хлебай баланду, пока яйца не отсохнут. Вкалывай там, а какой-нибудь вонючий сержантишко тебя пасет. Охрана теперь штука дорогая, и дорожает она быстрее, чем другие вещи. Она подвержена сверхинфляции так же, как оружие и медицинское оборудование. Хотя можно предположить, что, в силу неких противовесов, цены на охрану в конце концов могут упасть, а спрос-то останется фантастическим.

— Знаешь, что им следует со всеми этими долбаными деньгами сделать? — спросил Тринадцатый, поворачиваясь к Стиву.

— И что же?

— Купить жилье. Купить жилье. На все эти бабки, на которые они держат тебя в тюрьме, где ты только повышаешь свою воровскую квалификацию. Смотришь по телику на всякий антиквариат. Купить жилье. Будешь сидеть в своем собственном доме, и никаких от тебя проблем.

До сих пор экскурсы Тринадцатого в анализ социальных проблем находили в Стиве благосклонного слушателя. Некоторые старые рецидивисты смотрели на преступления в том же духе: как на партизанские методы классовой борьбы. Но Тринадцатого вон аж куда занесло.

— Вряд ли это сработает, Тринадцатый, — сказал Скуззи. — Это значит что? Не вламывайтесь в чужие дома? Или — мы купим вам дом?

Несколько перекрестков Тринадцатый просидел в молчаливой задумчивости. Потом он сказал:

— Они не понимают, что богатым нравится, что их грабят.

— Ну, допустим. А с чего это им нравится?

— Страховка! У богатеньких все застраховано. Неужели не понятно, из-за чего весь сыр-бор? Они все получают свои бабки обратно, и даже больше, чем было. Просто, как…

Миновав Уголок ораторов и вырулив на Парк-лейн, Стив испытал мимолетное удовольствие, переключив на третью скорость. Он огляделся по сторонам. Потом сбавил скорость. Еще во времена, когда он регулярно играл в сквош и изредка в теннис, Стив нередко задумывался над тем, откуда берется сила при ударе: кисть тут важнее или предплечье? Взять, к примеру, обычную салфетку. Вы можете швырнуть ее кому-нибудь в лицо со всей силы, а толку что? Но если правильно повернуть кисть, то можно расквасить нос или поставить синяк под глазом. Как только они миновали светофоры на углу Дорчестер, Скуззи переключился с первой на вторую скорость и молниеносным движением кисти нанес своему пассажиру удар в скулу. Голова Тринадцатого ударилась о боковое стекло, потом откинулась назад.

— Господи. За что?

— Никогда не заставляй меня ждать. Никогда не делай этого, приятель. Никогда.

Тринадцатый сидел, моргая и ощупывая щеку. Этого ему, на хрен, только не хватало. Ему и так вечером светила вздрючка от Баца и Толкача. Чтобы, так сказать, отметить его появление в суде.

— Больно же, — сказал Тринадцатый.

Само собой, припарковаться было негде, так что Тринадцатый мог лишь кружить по площади Беркли-сквер, пока Стив наносит визит миссис Ви.

— Усек? Главное — кисть, так-то, — сказал Стив. — Вся сила в кисти.

Полуподвальный офис Аниты Верулам являл собой двухкомнатный алтарь, на который представители среднего класса — и Ближнего Востока — несли свои благодарности. Завернутые в целлофан букеты, профессионально упакованные коробки конфет и бутылки шампанского, разные шкатулки и корзинки с изысканной снедью — таковы были подношения от состоятельных семейств. Миссис Верулам поставляла им служанок, поваров, уборщиц, нянек, сиделок, шоферов, садовников, дровосеков, водоносов, денщиков, крепостных — словом, всех, кто так или иначе подпадал под категорию прислуги. В саунах, ресторанах и кофейнях Западного Лондона имя миссис Верулам в беседах богатых домохозяек упоминалось благоговейным шепотом, а их домашние империи обслуживались бессловесными вассалами. Если бы у этих дам было чуть больше экстравагантности и средств, они, вероятно, стали бы устраивать на чердаках и в пустовавших комнатах для гостей «молельни», посвященные миссис Верулам. Прислуга, которую предлагала миссис Верулам, состояла исключительно из иностранцев. Иностранная прислуга действительно умела работать; иностранные уборщицы действительно знали, как убираться, они знали, как это делается. В то время как из местной ДНК уборщицкий ген исчез начисто. А это большое несчастье, если смотреть на вещи масштабно. Уборка, в планетарных масштабах, в отличие от других видов деятельности имеет большие перспективы. Совершенно очевидно, что уборка нам предстоит генеральная. Леди Деметра Барри ни разу не удостоила своим визитом миссис Верулам, но трижды в неделю изливала ей душу по телефону.

— Вы не заглянете для нас в свое досье? — спросил Стив.

«Для нас» звучало вполне естественно; к тому же оно снимает с говорящего часть ответственности.

— Когда точно они поженились? — Миссис Верулам говорила, и сигарета болталась у нее во рту.

Стив назвал месяц и год.

— Похоже, там не все ладно. Целый поток отказов от работы. — Миссис Верулам было пятьдесят лет. Она была вдовой и сейчас была одета в светло-розовый деловой костюм. Еще при жизни мистера Верулама она была вхожа в определенные гостиные Парижа, Барселоны, Франкфурта и Милана. — Дело не в леди Деметре. На нее жалоб нет. — Низкий грудной голос миссис Верулам звучал тепло, но ее глаза были полуприкрыты, а взгляд — холоден. Частенько во время их встреч в офисе миссис Верулам держала телефонную трубку, из которой доносился сдавленный женский голос, в вытянутой руке. Заброшенная на необитаемый остров жизнь отправляла скорбные мольбы в пустое пространство, словно схваченная за горло наманикюренными пальчиками миссис Верулам. — А вот его они недолюбливают. И детей нет, — безжалостно добавила она.

— Вы думаете, он…

— Мои испанские и португальские крошки иногда бывают очень религиозны. И они моментально отказываются от места, если решат, что хозяева пользуются циклическим методом предохранения от беременности. Ведь леди Деметра — католичка, не так ли? Кроме того, эти крошки очень неболтливы. Даже со мной. Так что нам нужна, — продолжала она, пролистывая папку, — филиппинка. Или колумбийка.

Стив одобрительно закивал. Он понял: филиппинки, колумбийки — им всегда можно пригрозить депортацией. Ну, знаете, как это делается: «Не слишком ли ты здесь задержалась, дорогуша?»

— Так… Ага, Ансилья. Хорошо, я переговорю с Ансильей и дам вам знать.

— Благодарю вас, миссис Ви. Как там наш приятель Найджел?

— Ах да, спасибо вам, Стив.

— Я с ним поговорил.

— Он теперь как шелковый. После десяти вечера сидит тихо, как мышка.

— Отлично. Мы тихо-мирно поговорили.

Они обменялись взглядами. Миссис Верулам была человеком современным и время от времени приторговывала информацией, и ей уже давно не казалось это неэтичным. Детей у нее не было. Между воспитанником доктора Барнардо и Анитой Верулам было некоторое сходство. Потому что и для него, и для нее семья была чуждым понятием.

Выходя от миссис Ви, Стив подумал: догадывается ли миссис Ви о том, насколько громким был его тихий-мирный разговор с Найджелом. Этот Найджел — один богатый хиппи — жил этажом выше над квартирой лучшей подруги миссис Верулам, тоже вдовы, по имени Араминта. Короче, у Найджела была привычка слушать классическую музыку, преимущественно Малера, в предрассветные часы, включив проигрыватель на полную громкость. Араминта испробовала все. Сначала она любезно попросила Найджела; потом попросила его не очень любезно; потом она попросила домовладельца попросить Найджела; потом попросила о том же полицию; а потом снова обратилась к Найджелу с любезной просьбой. Все горячие мольбы и настойчивые просьбы Араминты ни к чему не привели. До тех пор, пока Стив не вышиб дверь его квартиры в три часа ночи и не вломился туда вместе с Класфордом и Ти. Он выволок этого долбаного Найджела из постели, хорошенько оттаскал его за волосья по его долбаному полу, а потом положил его долбаную голову на… Что, собственно, они сделали? Хм, да. Они зажали голову Найджела между усилителем и CD-плеером и стали крушить их бейсбольными битами. Потом Стив двинул своим локтем в долбаный рот Найджела и сказал ему очень громко: никакого шума после десяти вечера. Теперь, значит, он как шелковый и на лестнице раскланивается. Стиву не первый раз случалось выручать миссис Ви. У нее были деньжата, и она любила молодых людей, которые готовы оказать услугу.

Стив сел в «косуорт» рядом с Тринадцатым и сказал:

— В «Колдуна».


В 16.15 в дверях показалась Лизетга с Мариусом — поверх его бордового школьного пиджачка была повязана зеленая лента, наподобие орденской, дабы увековечить какое-то выдающееся достижение в искусстве футбола. Теперь Ричард, передав Марко на попечение Лизетты, мог спокойно вздохнуть. Он пошел наверх. Там находилась их с Джиной тесная спаленка с отгороженным в углу душем и туалетом. Он быстро переоделся — хотя времени еще было достаточно, — ему вдруг стало холодно, хотя в комнате было тепло. День выдался хуже, чем обычно. Около трех Ричард вдруг понял, что он выбивается из графика. Ему пришлось отложить «Темный домик души. Жизнь Эдмунда Уоллера» и «Злосчастного любовника: Уильям Давенант — незаконнорожденное дитя Шекспира», чтобы в спешном порядке переключиться на «Роберта Саути — поэта-джентльмена», о котором он должен был написать 700 слов за ближайшие семьдесят минут. Он справился со своей задачей, выкурив при этом пятнадцать сигарет, то и дело высовываясь в открытое окошко и параллельно пытаясь поддерживать что-то типа разговора с Марко, который сегодня был особенно прилипчивым, говорливым и больным. Последнюю фразу Ричард вымучивал четверть часа — до крови изгрыз ногти… Ричарду пришлось перерыть всю комнату, прежде чем он нашел белые шорты; чтобы найти пару белых носков, пришлось вытряхнуть содержимое корзины с грязным бельем на плиточный пол ванной, — носки неприятно шуршали на ощупь. Тогда эта мысль его не поразила, хотя Джина царила в его мыслях, как она всегда царила в их спальне. Его не поразило, что все вокруг уже не такое светлое, не такое яркое. Даже вселенная стирки как будто потускнела — Джина следила за ней с меньшей щепетильностью, как божество, которому недостаточно молятся и которое больше не чувствует силы завета, больше не чувствует, что в нее верят. Если Джина ему изменяла, то только по пятницам. Пятницу Джина всецело посвящала себе: без предупреждения в квартиру никто не допускался вплоть до пяти вечера, когда мальчики возвращались из школы. Так они договорились год назад. Ричард шел в «Танталус пресс», «Маленький журнал» или в «Адама и Еву». Но поначалу он никуда не уходил, а слонялся вокруг, наблюдая за домом. Джина время от времени выглядывала в окно, и она видела сигаретный дымок, вьющийся из некогда белой «прелюдии», вместо которой, когда она развалилась, был куплен помидорно-красный «маэстро».

Ричард спустился вниз и вышел на улицу в шортах. Ему было холодно, и, похоже, собирался дождь.

— Давай, папа, — сказал Мариус. — Давай, смелее.

Ричард стоял на улице возле входной двери — он ждал мотоциклиста, который должен был забрать готовую рецензию. А мотоциклист уже был тут как тут: катил с самодовольным видом, — в ответ мотоцикл чувственно взвывал. Одетый в черное мотоциклист был точно взведенный курок, и он так старательно подчеркивал спешность дела, как будто то, чем занимался он, было, несомненно, куда важнее того, чем занимались вы. Должно быть, от шлема у него в ушах постоянно шипело и потрескивало, как в старых наушниках. Мотоциклист и книжный обозреватель проорали друг другу «привет», после чего оставалось лишь передать рукопись и расписаться. Отвратительная парочка отщепенцев: мотоциклист, похожий на вытащенного из воды водолаза, и книжный обозреватель с голыми ногами под холодными полами плаща. Книжные обозреватели какое-то время еще останутся, а вот мотоциклисты скоро падут жертвой наступающей эпохи факсов — им придется переключиться на доставку пиццы и картошки фри.

В спортивном центре в «Колдуне» Ричард припарковал свой пыльный «маэстро» рядом с новенькой шведской игрушкой Гвина — она еще отпыхивалась и попискивала, пока бортовой компьютер заканчивал проверку оборудования. Затем машина вдруг замерла, словно угрюмый безмолвный страж. Не запирая «маэстро» — в нем все равно ничего не было, кроме банановых шкурок и выцветающих ксерокопий мертвых романов, — широким шагом Ричард пошел через парковку с ее образцовым разнообразием застывших транспортных средств. Она являла собой иллюстрацию всего того, что вы можете встретить на современных многополосных шоссе и автострадах: катафалки, развалюхи, гоночные машины, самосвалы, лощеные кабриолеты и «инвалидные коляски». Ричард сразу заметил Гвина — тот шагал по краю площадки для игры в шары, перекинутая через плечо спортивная сумка медленно покачивалась в такт ходьбе, а на вытоптанной желтой лужайке освященные временем седовласые фигуры в белых рубашках по-старчески то нагибались, то выпрямлялись. Доброе чувство, которое полагается чувствовать хорошему человеку, когда он смотрит на другого хорошего человека, не подозревающего, что за ним наблюдают, как обнаружил Ричард, присутствовало и в данном случае, только в искаженном, вывернутом наизнанку виде. Лицо его сияло и расплывалось в улыбке, и на мгновение он почувствовал всемогущество и ненависть. В эту минуту над черной двускатной крышей клуба, выстроенного в тюдоровском стиле, взмыла в небо редкая стая городских птиц, и эти птицы, словно головоломка «соедини по точкам», составили контур человеческого лица или кулака… Разрыв между Гвином и Ричардом сократился. Ричард ускорил шаг, и когда они подошли к боковой двери, он уже был на расстоянии вытянутой ракетки от плеча Гвина. Дверь за ними закрылась — и они поменяли воздух позднего лета на тяжелое дыхание клуба.

Все мужчины сталкиваются с этим. Однако постойте… Сначала мы должны пройти мимо окошка билетной кассы и сексуально индифферентной симпатичной девушки, обосновавшейся там, мимо доски объявлений, расцвеченной канцелярскими кнопками с разноцветными шляпками и умирающей, вяло жужжащей осой, мимо нагло фамильярного менеджера клуба — Джона Панта.

— Гвин, — произнес Ричард, когда они переступили порог самого презентабельного из клубных баров.

Да, вот он: паб жизни. Восемьдесят, а может, девяносто душ толпятся кучками, вы входите, и тут же наступает знакомый момент погружения в звук, сглатываешь слюну, и несколько голов поворачиваются к тебе лицом, как на съемке для полицейского досье. Все мужчины от века с этим сталкиваются: с другими мужчинами, один на один или с несколькими сразу. С невозмутимым видом все мужчины предстают перед аудиторией, которая может их встретить аплодисментами или освистать, промолчать или попросту выйти из зала, вынеся приговор тому, как мы исполняем роль нашей жизни. Насколько помнил Ричард, раньше они с Гвином были одинаково непопулярны здесь, в «Колдуне», к ним никогда не обращались прямо и над обоими потихоньку посмеивались. А сейчас, когда Гвин — с шевелюрой, отливающей оловом, длинной спортивной сумкой размером почти с него — проходил мимо низеньких столиков, вокруг послышались приветственные возгласы: «Все строчишь?», «Миллион экземпляров уже продал?». Этот мир принимал его. Как если бы Гвин вдруг стал видимым, да, он не зря тратил свое время; телевидение сделало его демократичным, доступным массам, и поэтому его жизненный спектакль удостаивался аплодисментов. А Ричард по-прежнему оставался чужаком. Лишь в одном все были единодушны — привычка Ричарда кричать на корте «дерьмо» по-французски совершенно несносна.

— Я сегодня не в форме, — сказал Гвин (им предстояло убить десять минут). — Ты слышал о «Глубокомыслии»?

— О чем?

— О «Глубокомыслии». Ты что, вообще не в курсе? Это литературная премия, присуждаемая каждый год. Всеми вопросами занимается фонд «За глубокомыслие» в Бостоне.

— Очередная байка, — осторожно высказался Ричард. — Какая-нибудь наследница короля туалетной бумаги старается поприличнее увернуться от налогов.

— Ошибаешься. Эту премию уже называют мини-нобелевкой. Деньги смешные. Но получаешь ты их каждый год. Пожизненно.

— И что?

— Мне сказали, что я вошел в список номинантов.

Джон Пант — от искусственного загара кожа на его лице была красной и с расширенными порами — часто называл «Колдуна» динозавром. Под этим он подразумевал следующее: никаких джакузи, никаких навесов от солнца, никакого салат-бара, никакого сока брокколи. Вместо этого: нездоровая пища, предлагаемая в любое время, повсеместно разрешенное и даже поощряемое курение, непересыхающие реки спиртного и строго соблюдаемая не-эксклюзивность. В «Колдуна» мог вступить каждый — недорого и без особых формальностей. В баре был еще один бар: бар в баре — особый антимир, где за столиками было много мужчин и мало женщин. Посетители сидели, уставившись в карты, кроссворды, архитектурные проекты, юридические документы или схемы путей отступления. Здесь банкротства и тяжелые утраты встречали и провожали болезненным кивком или пожатием руки. И здесь сейчас в зловонном облаке сигаретного дыма спиной к зрителю сидел Стив Кузенс. Он разговаривал о делах с тремя загорелыми типами с рябыми физиономиями. Стив изъяснялся очень деловым языком — никаких деталей, лишь основные понятия — короче, ты мне должен, такова жизнь, ты меня понял… Гвин с Ричардом остановились в обнесенном решеткой проходе, разделяющем бар на две части. Здесь стояли разные игровые автоматы: гольф, бинго, покер и, разумеется, «Всезнайка». Вместо музыкального автомата здесь стояло черное пианино, на котором после ланча сонные уголовники, случалось, наигрывали трепетные баллады. Клубная акустика придавала звукам забавную окраску: голоса звучали искаженно, словно лишенные эха, так как десятки ртов сопели в мембраны сотовых телефонов, а десятки ушей были заткнуты наушниками уокменов или слуховыми аппаратами, так что у каждого был свой звон в ушах.

— Премия «За глубокомыслие», — задумчиво произнес Ричард. — Ладно. По крайней мере, ясно.

— Что именно?

— Что ты ее не получишь.

Гвин наморщил лоб и произнес (и тут он ошибался):

— Миллионы людей не могут ошибаться.

Ричард также ошибался. Но он возразил:

— Миллионы людей всегда ошибаются. Пошли сыграем.

Всякий, кто разделяет расхожее представление о том, что буржуазные любительские теннисные клубы являются причиной упадка этой игры в Англии, изменил бы свое мнение, если бы посетил спортивный центр в «Колдуне» и услышал бы этот рев и завывания, эти убийственные непристойности и варварские возгласы, превращавшие огороженные решетками корты в некое подобие клеток, в которых рабы или наделенные даром речи животные постоянно бунтуют против своего заточения, жестокого обращения и скудной кормежки. С другой стороны, всякий, кто понаблюдал бы за тем, как Гвин с Ричардом готовятся к игре, немедля согласился бы, что очевидное преимущество Ричарда целиком и полностью обязано его принадлежности к среднему классу. Гвин облачился в новый спортивный костюм, который выглядел так, как будто его только сегодня утром доставили из мастерской дизайнера; отличительной чертой этого костюма была мешковатость силуэта и парусный эффект. Костюм Гвина напоминал Ричарду комбинезончики его близнецов и стоявший под лестницей пузатый бойлер в стеганом чехле. Сам Ричард был одет почти элегантно и вместе с тем ужасно: мятые шорты цвета хаки и линялая тенниска — старая, несовременная, цвета довоенной простокваши (такая скромная и непритязательная по сравнению с шиком модных футболок), позаимствовавшая свой цвет у изнанки старых кальсон, у старых хирургических бинтов. Даже теннисные тапки Ричарда имели невероятно допотопный вид: бежевые, полотняные, предназначенные для долгих пеших походов путешественников и первооткрывателей или угрюмых колонизаторов. От такого игрока можно было ожидать, что он заявится на корт с деревянной ракеткой в деревянном футляре и с сумкой, полной лысых мячей, извлеченных из газонокосилки.

Через окно одного из игровых залов (сейчас здесь никто не играл — после шести вечера здесь развлекались, метая дротики) Стив Кузенс наблюдал за тем, как два романиста начинают игру, прикидывая их шансы в его виде спорта. Иными словами, Стив прикидывал, каковы они в бою, или, выражаясь еще проще, в мордобое. Это навело его на ряд соображений псевдосексуального характера. Избитая истина, как ни крути, остается истиной, и драка действительно напоминает совокупление (в этом убеждает хотя бы физический контакт между партнерами). Избитая истина, увы, остается истиной, и преступник действительно подобен художнику (хотя вовсе не по тем причинам, о которых обычно говорят): уголовник, как и художник, страдает тщеславием, проявляет дилетантизм и постоянно жалеет себя. В общем, какое-то время Скуззи смотрел на Гвина и Ричарда глазами зверя — зверя, наделенного даром речи. Люди, воспитанные дикими животными, являются животными, оставаясь при этом людьми. У них в голове есть барометр, стрелка которого указывает на добро и зло, тепло и холод, свежий вкус и падаль, а в отношении людей указывает на то, добрый человек или жестокий, знакомый он или незнакомый, управляемый он или неуправляемый. Сильный или слабый. Глядя на Гвина и Ричарда, Стив не мог с уверенностью сказать, что с кем-то из них у него возникнут проблемы.

Матч начался. Стив следил за игрой. Нельзя сказать, чтобы он следил за игрой неопытным глазом. Как многие уголовные элементы, Стив проводил значительную часть своей жизни в спортивных клубах и центрах досуга; у таких людей всегда много свободного времени, которое нужно убить, так как в их вселенной досуг полярно противоположен времени, проведенному за решеткой. Стив подмечал осколки старомодной техники Ричарда, жесткость его игры, типичную для среднего класса: загребающий удар справа, тяжелая подрезка слева. Смотрите-ка: даже отсюда видно, что у него носки розового оттенка. Стыдливый румянец домашней стирки. Двое ребятишек: близнецы. А у него кое-что получается, у этого Ричарда. Несмотря на округлый животик, двигается он неплохо; и худые безволосые ноги еще неплохо сгибаются. А что касается Попрыгунчика по ту сторону сетки в наряде, отливающем всеми цветами радуги, то он, по-видимому, считает, что в руках у него не ракетка, а волшебная палочка… Так получается, что в теннис играет один человек. Играет против неумехи, чьи действия и замыслы вполне очевидны, который ничего не делает, чтобы противостоять противнику, и у которого нет ни малейшего чутья, позволяющего выбить противника из равновесия. Стива возмутила наивность Гвина.

Так отчего же тогда такие бурные эмоции со стороны Ричарда? Не может быть, чтобы он мог проиграть этому парню. Боже, господи, какие доносятся проклятия, оскорбления, бедная ракетка! Только посмотрите, как он утирает с уголков рта бурую от чая или табака пену. Погодите. Какая-то старая грымза высунулась из окна жилого дома:

— Поменьше выражайся, Ричард.

— Извините!

Вот это да! Она даже знает, как его зовут! Должно быть, он прославился своими выраженьицами. По крайней мере, здесь. Возле корта № 4. А это уже интересно… Ричард хорошим ударом послал мяч в дальний угол, так что Попрыгунчик, доставая мяч, вылетел с площадки и впилился в ограждение корта. Уфф. Ему удалось спасти очко, мяч, как бы извиняясь за Гвина, перевалился через сетку. И пока Гвин суетился, пытаясь спасти это очко, Ричард, вместо того чтобы послать мяч в любое место площадки и выиграть гейм, постарался ударить в линию. И отправил мяч в аут.

Что сказал Ричард, наклонившись у боковой стойки? О боже. М-да.

— Кусок дерьма.

А что сказал Гвин, стоя у линии?

— Тебе бы цветочки золотом вышивать, Ричард.

Золотом цветочки вышивать? О чем это он? Но Стив понял. Это все равно что пересластить пудинг. Тоже мне, златошвейки. Значит, так. Собственно, какие у Стива намерения?.. Так же как и все самые темные элементы в клубе, Стив не состоял в теннисной ассоциации «Колдуна», как, впрочем, и в ассоциации сквоша или ассоциации игры в шары: он был членом ассоциации досуга в «Колдуне». Поэтому Стив так спокойно и уверенно поднялся наверх со стаканом «изотоника» в пустой зал для дартс. Он вошел и остановился, вдруг застыв на месте. От окон, замазанных кремовой краской и почти не пропускавших света, падали неестественные тени. Сумрак, тишина и неожиданное одиночество заставили его на мгновение усомниться в том, кто он или кем мог быть. Приступы ощущения нереальности самого себя не выводили его из равновесия, потому что он не воспринимал их как нечто странное. Они казались ему вполне уместными. Стив был готов к ним, он говорил себе: в конце концов, другого такого, как я, нет, во всяком случае пока. Нет, он не тешил себя иллюзиями о собственной уникальности. Он просто считал себя первым из многих. Еще немало таких, как Скуззи, ждут своей очереди. А я — путешественник во времени. Я — из будущего.

В намерения Стива входило оставить о себе неизгладимую память. Гвин или Ричард, а может, и оба его запомнят.

— Уж это-то я вам обещаю. Златошвейки, тоже мне. В моем деле таких, как я, пшик и обчелся, — пробурчал он себе под нос и закрыл окно. — Таких, как я, поди поищи.

— Отличная игра, — сказал Гвин.

— Спасибо, — ответил Ричард. — Ты здорово играл.

Они пожали друг другу руки у сетки. Это было единственное место, где они прикасались друг к другу. Сыграть партию — это была единственная причина, по которой они вообще встречались. Примерно полгода назад стало ясно, что Ричард более не способен обедать в компании Гвина, не испортив себе и другим настроения. Однако Джина и Деми по-прежнему иногда встречались.

— У меня стало лучше получаться, — сказал Гвин.

— Ничего подобного.

— Я ее получу.

— Не получишь.

Опираясь на сетку, как на поручень, Ричард добрался до своего кресла. Он резко сел и тут же принял позу пьяной задумчивости. Гвин садиться не стал. Он стоял в тени от жилых домов, откуда доносились буравящие воздух звуки: какой-то домашний умелец явно что-то сверлил, строгал и шкурил.

— Не знаю, что со мной сегодня, — сказал Гвин. — Никак не мог настроиться. И желания особого не было. Все из-за этого «Глубокомыслия». Ерунда какая-то, — сказал Гвин, в его речи все еще слышался уэльский акцент. — Раньше весны все равно ничего не объявят.

— Теперь понятно. Дело не в профессионализме, не в таланте и вообще ни в чем. Тебя просто не могут «зарезать».

— Да. В общем, я сегодня никак не мог сосредоточиться на игре. Удар слева никак не получался.

Ричарду доставляло удовольствие слышать учащенное дыхание Гвина.

— У тебя вообще нет удара слева. У тебя там просто дыра. Одно воспоминание об ударе, нечто вроде фантомных болей: руки давно нет, а все равно болит. Впрочем, удара справа у тебя тоже нет. И закручивать ты не умеешь. И ни одной свечки не взял. Вот в этом твоя проблема — ты не умеешь бить. Разве это удары? Ты как щенок на корте. Да, да. Маленький уэльский ретривер.

Ричард взял в рот сигарету и по привычке молча предложил сигарету Гвину, но тот отказался:

— Никак не мог сконцентрироваться. Нет, спасибо.

Ричард взглянул на него.

— Я завязал.

— Что ты сделал?

— Бросил. Три дня назад. Совсем. Такие вот дела. В жизни всегда приходится делать выбор.

Ричард закурил и жадно втянул в себя дым. Потом посмотрел на свою сигарету. На самом деле ему хотелось не выкурить ее, а съесть. Этот ход Гвина был для Ричарда тяжелым ударом. Пожалуй, это было едва ли не единственное, что ему еще нравилось в Гвине, — то, что Гвин курил.

Конечно, Гвин никогда не курил всерьез. Пачку в день, не больше. Не то что Ричард с его бесконечным числом опустошаемых блоков, замшелыми легкими и прокопченной глицинией за окном…

Ричарду припомнился другой, неизгладимый обмен репликами, который состоялся у них с Гвином на этом же корте. Тогда Ричард сидел в том же зеленом кресле, под точно таким же тусклым небом и такой же летней луной. Это было год назад, когда «Амелиор» пошел в гору и на Ричарда навалились все прочие события. Гвин тогда, стоя на краю корта, повернулся к нему и неожиданно резко сказал: «Я женюсь». «Прекрасно. Давно пора», — немедленно откликнулся Ричард. Слова его следовало понимать буквально. Он был, что называется, «искренне рад». Это было сладостное облегчение. Прекрасно. Наконец-то Гвин навсегда приковал себя к этой бессловесной лошадке: к милке своей юности, невидимой Гильде. Даже сейчас, закрыв глаза, Ричард мог представить ее щуплую фигурку в обстановке разных квартирок, где одна комната служила и спальней, и гостиной, ее лицо вполоборота, влажное от пара, когда она подавала очередную миску спагетти, ее блеклые волосы, болячку на верхней губе, ее (а может быть, его) исключительно функциональное белье, сохнущее на провисшей веревке над обогревателем, ее кротость, граничащую с фобией, ее непоэтичную печаль, ее комковатое детское пальто изумрудно-зеленого цвета — из какого-то другого времени и другого места. «Прекрасно. Держу пари, Гильда на девятом небе от счастья. Да?» Гильда — это хорошо. Ричарду она не нравилась. Ему даже ни разу не захотелось ее трахнуть. Так что легко представить, какой переворот произошел в его настроении, когда Гвин, немного помолчав, сказал: «Нет. Вряд ли. Думаю, что Гильда не в восторге. Потому что я женюсь не на ней». Гвин собирался жениться не на Гильде Пол. Он собирался жениться на леди Деметре де Ружмон, известной красавице королевских кровей, обладательнице огромного состояния, с которой Ричард был знаком, которой восхищался и о которой в последнее время частенько думал. «Вот так», — сказал Гвин. Ричард даже поздравления не смог из себя выдавить. Он гордо удалился под тем предлогом, что отправляется на поиски Гильды, чтобы ее утешить. На самом деле он просто уехал из клуба, припарковался где-то, а потом долго сидел в машине, всхлипывая, бормоча проклятья и куря сигарету за сигаретой.

— Негодяй, — сказал Ричард. — А я-то думал, мы хоть в этом с тобой заодно.

— Три дня назад. Ты только послушай, как ты хрипишь. Через пару лет я тебя всухую сделаю.

— Ну, и как ощущения?

Когда-то Ричард представлял себе, как он бросает курить, и, естественно, понимал, что это хуже ада. Теперь он уже и думать забыл о том, чтобы бросить. До рождения близнецов он иногда думал, что вполне сможет отказаться от курения, когда станет отцом. Но, похоже, мальчики увековечили его пристрастие к сигаретам. Эта его привязанность — его прижизненная связь со смертью. Это похоже на парадокс, но Ричард уже больше не хотел бросить курить: наоборот — ему хотелось начать курить. Не заполнять курением небольшие промежутки между сигаретами (этих промежутков просто не было) и не курить по две сигареты зараз. Нет. Просто ему страстно хотелось курить, даже когда он курил. Эта потребность удовлетворялась и была неудовлетворима.

— Забавно, — сказал Гвин. — Три дня как бросил. И что ты думаешь?

— С тех пор тебе ни разу не захотелось, — многострадальным голосом произнес Ричард.

— Точно. Знаешь. Дело во времени. В будущем.

— Ты подумал и решил жить вечно.

— А разве не для этого мы мараем бумагу, Ричард? Не ради бессмертия? Так или иначе, полагаю, что мой долг перед литературой очевиден.

Теперь предстояло еще одно тяжкое испытание мужественности: раздевалка. В раздевалке были обычные вешалки с крючками, скамейки, плечики, которых всегда не хватало, запотевшие зеркала, стоя перед которыми мужчины могли расчесать волосы, если таковые имелись. От постоянно испарявшегося мужского пота, смешанного с соперничающими запахами туалетной воды, гелей для укладки волос и освежителей для подмышек, воздух был каким-то вязким. Еще имелась душевая с голыми задами и болтающимися членами, смотреть на которые, разумеется, не полагалось — разглядывать нельзя. Новому бзику Гвина — разглядывать вещи с детским изумлением — в раздевалке применения не находилось. Смотреть не смотришь, но как мужчина ты не можешь не окидывать себя внутренним взором с неизбежным и извечным сожалением (как было бы здорово, если бы у меня был большой…). Голый Ричард наблюдал за тем, как Гвин, тоже голый, энергично растирает свою влажную растительность между ног. Ричард был в восторге: Гвин, бесспорно, был чокнутым настолько, что он обязательно клюнет на воскресный номер «Лос-Анджелес таймс».

Обратно они прошли через бар, где успели снова вспотеть, и вышли на улицу. День клонился к вечеру.

— Ты что-то говорил насчет бессмертия? — осторожно спросил Ричард.

— Не хотелось бы показаться претенциозным…

— Говори, как подсказывает тебе сердце.

— Мильтон называл это последней слабостью возвышенных умов. И… и я читал у кого-то, что Донн перед смертью сказал, что бессмертие, жажда бессмертия коренится в самой природе человека.

— Это Уолтон, — подсказал Ричард.

Он был поражен до глубины души тем, что Гвин даже читает о бессмертии.

— Сам знаешь. От этих мыслей никуда не деться. Чтобы облечь плотью скелет времени.

— Я тут перечитывал «Амелиор»… — осторожно произнес Ричард.

Между ними существовала негласная договоренность. Эта негласная договоренность состояла в том, что Ричард, от всего сердца радуясь успеху Гвина, сохранял за собой право не скрывать, что считает вещи Гвина дерьмом (точнее, первый роман, «Город вечного лета», — простительным дерьмом, а «Амелиор» — дерьмом непростительным). И еще что успех Гвина — это забавно, просто со смеху можно помереть — но это случайность. И век его недолог. И это главное. Если не в реальном времени, то в литературном уж точно. Ричард не сомневался, что восторги, вызванные сочинениями Гвина, остынут прежде, чем его тело. В противном случае мир был бы всего лишь насмешкой. Дурной шуткой. И Гвин, разумеется, знал, что Ричард относится к его сочинениям, мягко говоря, с сомнением.

— Когда я читал его первый раз, — продолжал Ричард, — ты знаешь, мне показалось, что роман не удался. Нечто зыбкое — желаемое, выдаваемое за действительное. По-своему даже обаятельное. Но при этом какое-то запрограммированное. Недостаточно проработанная композиция. Но… — Ричард посмотрел Гвину в лицо (они как раз подошли к автостоянке). Само собой, Гвин терпеливо дожидался, что последует за этим «но». — Но когда я его перечитал, все встало на свои места. Больше всего меня поразила его редкая оригинальность. Когда мы начинали, мне казалось, мы оба надеялись поднять роман на новый уровень. Я думал, что нужно искать новый стиль. И усложненность. Но ты догадался, что все дело в сюжете. — Он снова взглянул на Гвина. Выражение его лица на мгновение изменилось, когда ему пришлось отвлечься, чтобы ответить на приветствие проходившего мимо знакомого, но затем оно стало прежним — исполненным достоинства и ничуть не удивленным. Ричард почувствовал, что вся его осмотрительность мигом улетучилась. — Новый мир, — продолжал он, — представленный зримо и вещно. Не город, а сад. Вместо нервозности — свежесть и ясность. Нужно определенное мужество, — заключил он, чудом сохраняя способность смотреть Гвину прямо в глаза, — чтобы выковать новое искусство — искусство отважных.

Гвин медленно протянул ему руку:

— Спасибо, старик.

О господи, подумал Ричард, кто из нас первый свихнется?

— Нет, — ответил он. — Это тебе спасибо.

— Да, пока не забыл. Гэл Апланальп может в любую минуту улететь в Лос-Анджелес, так что лучше позвони ей, не откладывая в долгий ящик. Завтра. Утром.

На автостоянке, под полуденной луной, они расстались.


Там, во вселенной, километр определенно господствует над милей. Если вселенной по вкусу круглые числа. А судя по всему, так оно и есть.

Скорость света равна 186 282 милям в секунду, а это приблизительно 300 000 километров в секунду. Один световой час равен 670 000 000 милям, а это приблизительно составляет 1 000 000 000 километров.

И опять, астрономическая единица, или среднее расстояние между центрами Земли и Солнца, равна 92 950 000 милям, а это около 150 000 000 километров.

Что это — произвол? Человеческий фактор? Через миллиарды лет Солнце станет больше. Его близость станет ощутимей. Если через миллиарды лет вы по-прежнему будете читать эти строки, вы сможете убедиться в правильности моих слов на собственном опыте, поскольку полярные льды к тому времени растают и в Норвегии будет климат Северной Африки.

А по прошествии еще какого-то времени вода в океанах закипит. История человечества или, по крайней мере, история Земли подойдет к концу. Честно говоря, не надеюсь, что вы будете меня тогда читать.

Ну, а пока километр определенно господствует над милей.


— Перед тем как выехать на главную дорогу, остановитесь и посмотрите налево и направо, — произнес Бац самым проникновенным тоном, на какой он только был способен, — и подождите, пока не увидите приближающуюся машину.

— Правда? — сказала Деметра Барри.

— Потом включаете первую скорость. А когда машина уже близко — выскакиваете перед ней.

— Понятно.

— А потом сбрасываете скорость и ползете еле-еле. И высовываете локоть из окна.

— Правда?

— Если, конечно, он не захочет вас обойти.

— А что тогда?

— Тогда, конечно, прибавляете скорость.

Потрепанный «метро» притаился на одном из тупиковых ответвлений, выходящих на Холборн-роуд. На переднем сиденье машины с рекламой автошколы и знаком «Ученик за рулем» сидела пристегнутая ремнем безопасности Деметра, а Бац сидел за рулем. Разговаривая, он утрированно жестикулировал.

— Позвольте, я вам покажу. Так. Как там у нас ремень — в порядке? Поехали.

Стив Кузенс сказал чистую правду. Водительский инструктаж подкрепляется глубоким знанием тонкостей распутства, то же самое относится ко многим другим занятиям, где мужчины обязаны оказывать услуги оставленным без присмотра женщинам: таково ремесло водопроводчика, полицейского, продавца одежды и в особенности обуви. Например, молочники и все, что о них говорят. Как горько, должно быть, Эрос оплакивал их исчезновение с английских улиц… Поверьте Бацу: теперь богатые курочки стали бояться показаться расистками или снобами — это приводило их в замешательство, что было полезно. Даже мойщик окон — этот бродячий артист с его тряпками и пластмассовым ведром, то, что он так близко по ту сторону окна, новый свет, которым он наполняет жилое помещение, — даже он не раз бывал причиной многих перемен и домашних пертурбаций… Можно было бы написать книжку размером со «Свод правил дорожного движения» на такие темы, как: «Использование ремня безопасности для облегчения телесного контакта между инструктором и обучаемым», или «Специфика механизма настройки высоты сидений», или «Допустимость прикосновений для успокаивания обучаемого во время и после аварийной остановки на дороге», или «Рычаг скоростей как символ или тотем».

— И в чем же суть? — вкрадчиво спросил Бац.

— Что? — переспросила Деметра.

— Это я вам задал вопрос.

— Хм. Не знаю.

— Суть в том, чтобы проявить свою индивидуальность на дороге. Повторяю. Когда вы за рулем, ваша цель не в том, чтобы безопасно и быстро достичь нужного места. Когда вы за рулем, ваша цель в том, чтобы?..

— Чтобы проявить свою индивидуальность.

— Точно. Показать, кто на дороге хозяин.

Бац лихо включил зажигание и подъехал к перекрестку с указателем левого поворота. Улица была пуста, и это жутковатое затишье продолжалось двадцать секунд, сорок, шестьдесят… А ведь это Лондон, в котором машин хватает. Это современный город с неиссякаемым потоком машин, с машинами, машинами, машинами, насколько хватает глаз. Они продолжали ждать. Бац смотрел на дорогу, вытянув шею. Изрядная часть отведенного Деми часа уже ушла на эту засаду.

— Как будто нейтронную бомбу сбросили.

Они продолжали ждать. Наконец справа показался замызганный белый фургон. В Лондоне всегда рано или поздно вы увидите замызганный белый фургон: он выглядит так, словно дети-великаны захватали его грязными руками. Итак, фургон проехал по мосту мимо жилого здания и приближался к ним. Он уже почти поравнялся с ними — практически их миновал, — когда Бац выскочил на дорогу прямо перед его носом.

Сначала натужно заскрипели тормоза, затем раздался свирепый гудок, и Деми, полуобернувшись, увидела яростно вспыхнувшие световые лучи передних фар. Откинувшись на спинку сиденья, Бац что-то мурлыкал себе под нос и упрямо сбавлял скорость, пока фургон дергался из стороны в сторону и напирал, стараясь обойти их, готовый чуть не на крышу им забраться или перепрыгнуть их. Бросив беглый взгляд на Деметру, Бац опустил боковое стекло и как можно дальше высунул локоть.

— А теперь, — продолжал он свои наставления, — надо ошарашить его, рванув посильнее.

Громадная кроссовка Баца нажала на педаль, и Деметру тут же вдавило в сиденье.

Двадцать минут спустя они припарковались на Олл-Сейнтс-роуд перед громадой старого «Адониса». Бац объяснил Деми, что технические приемы, только что им продемонстрированные, и прочие тайны, в которые он, возможно, скоро посвятит свою ученицу, принадлежат царству высшего водительского мастерства; о том, чтобы овладеть подобным мастерством, деликатно намекнул Бац, Деми могла лишь мечтать.

— Но принцип всегда один и тот же. Вы должны показать, кто на дороге хозяин.

Пару раз кивнув и прокашлявшись, Бац погрузился в молчание. Возможно, его мысли блуждали в том царстве, где водители-виртуозы на крутых виражах под визг тормозов демонстрировали свое отточенное мастерство. А может, он размышлял о своем недавнем злоключении: как оказалось, в замызганном белом фургоне были трое полицейских в форме.

— Может, удастся отделаться, — пробормотал Бац; он прекрасно знал, чем дело пахнет, — ВБД.

— Простите?

— Вождение Без Должной.

— Простите? — переспросила Деми; казалось, она действительно извиняется за свою непонятливость.

— Вождение Без Должной Ответственности, — разъяснил Бац.

— Но это не так. Я буду вашей свидетельницей. Вы вели машину крайне ответственно. Все, что вы делали, это было…

Бац только махнул рукой: не всем дано постичь тайны высшего водительского пилотажа. И уж во всяком случае — не полицейским… Он перевел взгляд на фасад старого «Адониса». Олл-Сейнтс-роуд, с ее новыми рекламными щитами и экзотическими барами, изменилась коренным образом, когда Бац уже был взрослым. Но еще не так давно (Бац мысленно кивнул) старый «Адонис», возможно, был одним из самых людных мест Западного Лондона: как писало «Полицейское обозрение», он был символическим местом.

Это было бойкое место: на Олл-Сейнтс-роуд и Ланкастер-роуд всю ночь приезжали машины. Машины чуть притормаживали, стекла опускались, и к окнам автомашин тут же пригибались бритые головы темнокожих. «Адонис» — старый суперпаб, с пыльными люстрами и затоптанным ковром, музыкальными видеоклипами и множеством игровых автоматов. Он был естественным средоточием этого делового предприятия. Здесь вы сталкивались с апартеидом наоборот в наркотической экономике: белые, с пенящимися кружками пива, держались на подобающем расстоянии от темнокожих братьев, трезвых, но с горящими лицами, пьющих лимонад или сок у стойки бара. Старый «Адонис». Его свойственная колониальному стилю симметрия и задор — где все это теперь? Вычеркнутый из жизни, униженный, он остался там — за толстыми досками и проволочной сеткой. Но если вы (Бац хмыкнул и повернул голову), но если вы… видите вон там. Низенькая дверь сбоку, одна или две ступеньки вниз, за дверью парень, с блестящими проницательными глазами. И если прислушаться, то можно услышать непритязательную монотонную музыку и — да, да — звон позвякивающих бокалов. Так что старый «Адонис» отказывается умирать. По карнизам и водостокам он нашел окольный путь к урезанному, вторичному существованию: и все же жизнь продолжается. Наблюдавшая за Бацем Деми заметила в его взгляде выражение снисходительности. Она не знала о том, что мифологический Адонис символизирует возрождение, не знала о его глубинной связи с Орфеем, а затем и с Христом, который явил собой силу, способную возвращать души умерших, что так и не удалось Орфею.

— Ублюдки, — сказала Деми.

Бац улыбнулся. Она имела в виду полицейских.

— Вы ведь не хотите туда зайти? — спросил он.

— В «Адонис»?

— Это же нехорошее место.

Улыбка не покидала лица Баца; где-то в самой глубине его гортани послышалось тихое урчание. Дневной свет постепенно угасал, но тем ослепительней и ярче светилась белизна слоновой кости его зубов. Деми мелодично рассмеялась и сказала:

— Я знаю все об «Адонисе».

— Никогда бы не подумал!

Итак, рано или поздно все открывается. Бац почувствовал облегчение, но, кроме этого, он был, конечно, польщен в самых утонченных изгибах своей души. Пока, общаясь с Деми, он никак не мог придумать способа, как бы ему прощупать почву, — все, что ему приходило в голову, сочли бы сексуальным домогательством. Как же ему что-нибудь выведать, как получить информацию. Бац никак не мог придумать, как это сделать. Не мог, и все. А теперь, прежде чем завести мотор «метро», он наклонился и, погрузившись в роскошные светлые волосы, поцеловал уголок ее бледных губ. Нет, все в порядке. Все было спокойно. Все было хорошо.

Позже, вернувшись к себе домой на Кит-Гроув после занятий в гимнастическом зале и долгого отчета перед Адольфом, Бац, раздевшись до плавок, растянулся на своей кушетке, заложив руки за голову. Он стал смотреть кассету с футбольным матчем, который записал на видео. Он следил за ходом игры с замиранием духа, нервное подергивание его век заметно участилось. Он сопереживал обоим голкиперам, поскольку он сам оказывался в их шкуре дважды в неделю — он играл в приходской команде и в команде местного паба. «Быстрый гол! — воскликнул Бац. — Бедняга». Губы Деми позволили ему больше чем вежливость. Никакого языка и прочих штучек. «Оставь вратарю! Чисто сыграно». Он будет относиться к ней с почтением, как и прежде. «Обернись! Отбил». Но этот едва уловимый намек на близость подразумевал еще кое-что. Об этом он ни за что не расскажет Скуззи. «Смотри в оба! На этот раз обошлось». Не скажет, что вот тут у меня была еще одна женщина — а сколько их было, боже мой. Ее ведь, наверное, любят. «Навес. Удар головой! Вратарь спас положение». Но недостаточно или не так, не так, как надо. «Итак, первый тайм позади!»

Матч закончился с хорошим результатом, а вот с Бацем творилось что-то неладное: его что-то мучило, не давало покоя. Неторопливо и сердито он натянул черный тренировочный костюм и трусцой побежал в магазин. Возвращаясь к себе на Кит-Гроув, он понял, в чем дело: в нем самом — это он сам, сидя в баре со Скуззи, сказал, смеясь: «О да. У нее есть опыт». Ах, этот Тринадцатый — это все из-за него, паршивца.

Закрыв за собой дверь, Бац откупорил бутылку виски и отшвырнул пробку. Да пошли они все.


До того, как он отвез газету, но уже после того, как он ее упаковал, Ричарда вдруг посетила малоприятная мысль: а что, если в этом воскресном выпуске «Лос-Анджелес таймс» действительно есть что-то интересное для Гвина Барри? К примеру, отчет симпозиума, посвященного его творчеству, на семи страницах. Или целый раздел, посвященный Гвину Барри. Как и в Великобритании, в Соединенных Штатах «Амелиор» сначала провалился, затем вызвал неожиданный интерес, а под конец его ждал триумф. Ричард узнал об этом не из разговоров с Гвином, а из патриотической заметки в одной лондонской газете. И это известие нанесло Ричарду рану, которая мучила его сильнее прочих многочисленных глубоких ран, причиняемых ему очевидной популярностью книги в мире. Ричарду и так то и дело приходилось выслушивать «ворчание» Гвина: он жаловался то на назойливость какого-то аргентинского журналиста, то на телевизионщиков, то на бесконечную анкету, присланную из Тайваня. Но Америка. Да бросьте вы… Ричард закурил. Как такое может быть? Неужели Гвин наткнулся на то всеобщее, интересное всем, стал голосом, который выражает всеобщие чаяния, нашел отклик в душе каждого человека? Нет. Гвин открыл ЛСД.

В комнату вошел Марко. И поскольку он неизменно устраивался рядом с отцом, Ричард сделал последнюю затяжку и выбросил окурок за окно.

— Мне нравится мой папа, — вполголоса напевал Марко, — он живет со мной…

С того дня, когда «Амелиор» появился в списке бестселлеров под девятым номером и Ричард ударил Марко (а как вскоре выяснилось, это было лишь начало, ох уж эти негодяи из чартов — толстяки-франкофилы и тощие космологи; теперь это казалось Ричарду чем-то мимолетным и незначительным вроде мух-однодневок), — с того самого дня ребенок безнадежно влюбился в своего отца, как если бы в тот день Ричард не ударил Марко по уху, а, наоборот, влил в него приворотное зелье. «Я тебя люблю», — часто говорил мальчик. Еще он сочинил эту песенку, и в самом деле замечательную хотя бы тем, как мало информации она в себе содержала, а также «богатством» полных рифм:

Мне нравится мой папа.

Он живет со мной.

Я его люблю,

И он доволен мной.

Хотя, возможно учитывая новые демографические условия, эта песенка поражала новизной. Дети в английских городах обычно распевали:

Мне не нравится мой папа.

Он не живет со мной.

Я не люблю его,

Он недоволен мной.

И вообще, эта песенка, или стихотворение, Марко по уровню вполне подходила «Танталус пресс», где Ричард провел скорбные полдня. Ах, эта песенка, сочиненная Марко: его папе так нравилось слушать ее от начала до конца, по крайней мере первую сотню раз. Джина таких песенок ему не пела… Ричарду не хотелось думать, что к этой марафонской демонстрации чувств Марко мог подталкивать страх. Ричарду не хотелось думать, что Марко догадывается, что его папа сходит с ума. Ему не хотелось думать, что сын своим присутствием и примером пытается помочь ему удержать рассудок на привязи. Ричард много раз просил у Марко прощения за то, что ударил его. В ответ Марко всегда говорил одно и то же: у всех у нас бывают плохие дни.

Правда, сегодня день Ричарда складывался относительно неплохо. Он позвонил в офис Гэл Апланальп, и Гэл Апланальп сама перезвонила ему буквально через несколько минут с борта самолета, на котором летела в Лос-Анджелес. Впрочем, она возвращалась в Лондон легкомысленно скоро. Во всяком случае, так показалось Ричарду. Американский роман был его страстным увлечением. Но сам Ричард никогда в Америке не был. Возможно, именно в результате разговора с Гэл роман «Без названия» резко продвинулся вперед. У этого романа было то, чего не было у его непосредственного предшественника: перспектива обрести читателя. Джина романов Ричарда не читала. Да Ричард на это и не рассчитывал: усложненная современная проза была не для нее. Даже когда она пыталась читать его опубликованные романы, она всегда говорила, что от них у нее начинает болеть голова.

— Давай-ка твой… Просунь сюда свой пальчик. Большой пальчик. А теперь держи, пока я не завяжу узел, а потом можешь убрать, когда я… Молодец.

— Я буду помогать папе во всем. Каждый день.

Ричард рассмеялся — это был мирный вариант его гортанного смеха со сжатыми челюстями.

— А теперь пойди погуляй, — сказал он. — Найди Мариуса. Я дам вам по фунту, если будете себя хорошо вести.

Было семь часов вечера. Ричард не стал расчищать место на столе для пакета с «Лос-Анджелес таймс», так или иначе пакет лежал перед ним — симметричный, массивный и чужеродный, как НЛО на крыше какой-нибудь лачуги. В голове у Ричарда промелькнула мысль о том, что стоило бы просмотреть газету, прежде чем отвозить. Правда, это потребовало бы невероятной сноровки. И все же, если бы удалось вытащить газету, сохранив хотя бы общую форму пакета… Ричард попробовал развязать узел (так недавно и так прочно затянутый поверх покрасневшего от усилия пальчика Марко), он подергал края мятой упаковочной бумаги и в конце концов разорвал ее. Мальчики в соседней комнате услышали его дикие вопли, но едва ли обратили на них внимание, настолько привычными были эти звуки. Наверное, папа куда-нибудь задевал точилку для карандашей или уронил кнопку. Отношения Ричарда с вещным, физическим миром всегда складывались непросто, а в последнее время они совсем ухудшились. Будь она проклята, эта тупая наглость неодушевленных предметов! Он никогда не мог понять, почему неодушевленные предметы ведут себя подобным образом. С какой стати дверная ручка цепляла его за карман, когда он проходил мимо? И с какой стати карман так себя вел?

Осторожно, с опаской Ричард просмотрел раздел «Книжный мир» (все обозрения, а также «Вкратце», «Поговорим о…», «Возьмите на заметку» и «К вашему сведению»), «Искусство и развлечения» (на тот случай, если какой-нибудь из романов Гвина был перенесен на сцену или экран), «Журнал в газете» (включая «Новые лица» и «Книга на ночь») и «Недельное обозрение» (феномен Гвина Барри?). Немного успокоившись, он тщательно пролистал разделы «Мода», «В свете дня», «О вкусах не спорят», «Брифинги», «Манеры и поведение», «Сегодня» и «Вы». Потом, понимая абсурдность своих действий, Ричард проверил страницу «Ответы на письма в редакцию»; раздел «Новости» («Многонациональная культура»? «Пересмотр учебных программ»? «Куда идет издательское дело»?); разделы «Бизнес», «Личное» и «Назначения»: ни один из них надолго не задержал его внимания. В газете было два рекламных вложения, но Ричард их злорадно проигнорировал.

В полночь Ричард пришел к выводу, что последние пять часов он провел, совмещая приятное с полезным. Он не сомневался, что кретинизма Гвина хватит на то, чтобы прочесть газету от первой до последней страницы по меньшей мере дважды, а может, и трижды, а может, и четырежды — а может, и больше. Может статься, что Гвин будет перечитывать ее до конца своих дней. Ричард представил себе своего друга несколько лет спустя: вот он бормочет себе под нос, все эти рецепты, вопросы к кроссвордам и результаты матчей по гольфу. Вот он в грязной одежде осушает одну кружку растворимого кофе за другой. Вот он трет глаза над вновь и вновь попадающимся разделом «Сидя в шезлонге»… И еще кое-что. Если Гвин Барри все-таки является огромной знаменитостью, то из воскресного выпуска «Лос-Анджелес таймс» этого совершенно не видно.

Израсходовав километр бечевки и около четырех мотков скотча, Ричард заново перевязал пакет. Теперь его можно было отправить по назначению. За рюмкой коньяка Ричард принялся рисовать в своем воображении тот роковой и торжественный момент, когда пакет будет вручен адресату.

~ ~ ~

Чуть не каждый день на первой странице газеты, которую я читаю, печатают фотографии убитого ребенка.

Убитого бледным маньяком-одиночкой, убитого сектантами или сепаратистами, убитого зажравшимся бизнесменом за рулем, убитого другими детьми. Этот последний случай наиболее тяжел. Теперь, оказавшись среди этих новых детей на пешеходном переходе или столкнувшись с ними в дверях магазина, вы чувствуете, что невольно покрываетесь испариной.

Матери или отцы убитых часто говорят о преступнике или преступниках просто: «У меня просто нет слов». Или что-нибудь вроде: «То, что я чувствую, не выразишь словами», «Это в голове не укладывается».

Из чего я делаю вывод, что все они хотят сказать: никакие слова тут не годятся, никакими словами этого не выразишь. Подходящих слов все равно не найти, бессмысленно даже пытаться это делать. И не пытайтесь.

И я согласен с ними. Я на стороне матери, на стороне отца. И что касается тех, кто это сделал, то у меня нет слов.

Информация внушает мне — информация то и дело внушает мне, чтобы я перестал говорить «привет» и начал говорить «пока».

Там, где я живу, я постоянно вижу одну желтокожую карлицу: на улице, в магазинах, на автобусной остановке. Это молодая желтокожая девушка, ростом меньше метра двадцати, с типично короткими конечностями (руки согнуты в локтях, локти немного разведены, словно она в любую минуту готова броситься в драку, ноги колесом). Она наполовину азиатка, наполовину — креолка, с бледными бровями и белесыми ресницами, волосы у нее с оранжевым отливом, как шерсть у орангутанга, и они топорщатся как наэлектризованные. Она еще молода. Она станет старше, но не станет выше… В первое время, каждый раз, когда мы обменивались взглядами, ее подбородок затвердевал и в глазах читался вызов. Недоверие и многое другое, но прежде всего — вызов. В последнее время выражение ее лица понемногу стало меняться, в нем уже нет вызова; в вызове отпала необходимость (хотя он был необходим столько раз до того). При встрече мы узнаем друг друга, но еще не улыбаемся друг другу и не киваем.

Ужасно, когда тебя называют желтым карликом. Ужасно потому, наверное, — потому что ужасно им быть. Ужасно. Бедная, бедная желтая карлица. Мне хотелось бы, чтобы она знала, что желтые карлики — они хорошие. И жизнью своей я обязан желтому карлику, как и все мы — тому, что там в вышине: Солнцу.

В желтой карлице нет ничего экзотического. В желтых карликах вообще нет ничего экзотического. Они одни из самых типичных явлений во Вселенной. Квазар — галактика размером с Солнечную систему, кружащая вокруг какого-то квантового чудовища и уносящаяся за пределы видимого пространства со скоростью порядка миллиона километров в секунду, — вот это действительно экзотика.

Я никогда не смогу выдержать взгляд того желтого карлика наверху. Его пристальный взгляд никогда не смягчится.

На фоне общей массы желтая карлица не представляет собой ничего необычного. Скажет ли ей кто-нибудь об этом когда-нибудь? Она вполне обычная. Она не такая, как прочие звезды улицы. Не такая, как красный гигант, шатающийся и падающий под перекинутые через улицу пешеходные мостки, не такая, как черная дыра за подвальным окном, и не такая, как пульсар на карусели на безлюдной детской площадке.


Отягощенный грузом собственных забот и в состоянии тяжелого похмелья, Ричард Талл возвышался над городом, стоял на сороковом этаже. Он сейчас был в офисе Гэл Апланальп. Причем Ричард не просто «возвышался» над городом, он возвышался над Сити, над самым сердцем Лондона, — наверное, тут даже слышен звон колоколов церкви Боу. Теперь это не было похоже на страну кокни с ее уличными торговцами и воришками. Повсюду кипели широкомасштабные, носящие очистительно-разрушительный характер строительные работы: комбинезоны, защитные каски, котлован под фундамент, высотные краны, огромные бетонные блоки. Раскаленные синие лучи сварки сияли в утренней дымке. Ричард подумал о заднем дворе, куда выходили окна его кабинета на Кэлчок-стрит и где год за годом болтались строители-бездельники. Для Ричарда стройка означала своего рода разрушение. Для него строители — это лентяи, бессмысленно слоняющиеся среди мусора, и результат их деятельности — сплошной ад.

Стены офисов литературных агентов — Ричард знал это по своему большому и злополучному опыту — обычно украшались книгами. Здесь же они были сплошь увешаны афишами с портретами авторов, которых Гэл уже представила публике. Здесь Ричарда со всех сторон окружали лица известных романистов, которые, однако, помимо своих романов были известны и еще чем-нибудь. Они были известны в качестве ведущих теленовостей, в качестве скалолазов, актеров, кулинаров, модельеров, копьеметателей и лиц, приближенных к ее величеству. Ни один из них не был известным книжным обозревателем. Была здесь и афиша Гвина. Многих авторов Ричард так и не смог опознать. Он сверился с яркими брошюрами, разложенными веером на кофейном столике. Ага, значит, вон тот придурок с «хвостом»… пишет биографии рок-звезд. Его пространная библиография целиком состояла из фамилий рок-звезд с восклицательными знаками. Каждое заглавие заставляло голову Ричарда дергаться от приступа головной боли. Он представил себе, как могла бы выглядеть его библиография… Давенант! Дипинг! Боттрелл! Майерс!

Вошла Гэл. Ричард обернулся. Они не виделись уже десять лет. Гэл было семнадцать, когда она приехала в Лондон на лето. Она выполняла случайные поручения в разных издательствах. Ричард с Гвином познакомились с ней, показали ей город: площадки для игры в шары на Шефтсбери-авеню, ирландские пабы у Пикадилли-Серкус; а однажды — да, — помнится, они катали ее на лодке в Гайд-парке. Она нравилась им обоим. У нее был талант выказывать теплые чувства; в самый неожиданный момент она вдруг могла поцеловать вас в щеку. Кто еще способен на такое? Ну конечно же — Марко. Американка, с мальчишескими ухватками и аппетитными формами, семнадцать лет — казалось бы, чего лучше? Но Ричарду она не подходила. Для него это было слишком просто и бесхитростно, а он предпочитал — и по-прежнему предпочитает — общество необузданных, темных, подверженных депрессии девиц, которые никогда ничего не ели и у которых никогда не было месячных. И Гвину она не подходила: у него была Гильда. Несомненно, и они ей тоже не подходили. Так что молодые люди пришли к молчаливому соглашению: Гэл Апланальп слишком молода, чтобы к ней прикасаться.

Ричард и Гэл пожали руки и обнялись — это была идея Гэл, и ее губы чмокнули Ричарда в правую щеку. Затем она сказала то, что он менее всего хотел бы услышать:

— Ну-ка, ну-ка, дай-ка мне на тебя посмотреть.

Ричард стоял на расстоянии вытянутой руки.

— Ты… ты выглядишь — я бы сказала… даже не знаю, ты выглядишь немного…

— Постаревшим, — подсказал Ричард, — слово, которое ты ищешь, — «постаревший».

Один из многочисленных симптомов похмелья — это сильное желание не встречаться ни с кем глазами. Но Ричард сказал себе, что будет держаться с достоинством. Он продолжал стоять перед Гэл, полный достоинства и неопубликованный, — бледная, истекающая кровью развалина, оставшаяся от Ричарда Талла. Впрочем, может быть, его похмелье не было таким уж тяжелым — всего несколько дней мрачных страданий в позе эмбриона при спущенных шторах.

— Может быть, кофе? Это помогает. Давай попросим, чтобы принесли.

— Очень мило с твоей стороны.

Они немного потолковали о старых добрых деньках. Да, как все же было лучше в старые добрые времена, когда Гвин был беден, и его спальня, она же гостиная, была маленькой и тесной, его подружка — простоватой, а будущее не имело никаких перспектив. В старые добрые времена Гвин был всего лишь книжным обозревателем-неудачником (будущее Ричарда) и мальчиком на побегушках в разных издательствах. В то лето, десять лет назад, Гвин готовил комментарии для продвинутых студентов по отдельным частям «Кентерберийских рассказов» Чосера. Это были даже не книги и не брошюры. Они продавались пачками… Теперь, когда Гэл находилась вне его силового поля, Ричард мог спокойно ее рассмотреть. И он не мог не признать очевидного. Гэл не просто молода, здорова и пропорционально сложена. Человек, занимающийся маркетингом кремов для лица и пены для ванн, поставил бы Гэл по шкале красоты очень высокий балл. С такой внешностью можно продать что угодно. Такой внешностью восхищаются и мужчины, и женщины. Все в Гэл было одно другому под стать: кожа, вьющиеся черные волосы. И тело, конечно, тоже. Когда она, сидя в кресле, чуть изменяла позу, грузная верхняя часть ее торса немного запаздывала. Про себя Ричард подумал, что Гэл теперь соответствует идеалу женщины-профессионала, и в отношении мышления, и на практике. Она была безжалостно деловой с ног до головы и при этом носила туфли на шпильках и браслет на лодыжке. Когда они поздоровались, Ричарду захотелось сказать что-нибудь вроде: «Я тут целый месяц лазил по пещерам» или «На прошлой неделе мне прострелили голову». Но это Гэл, а не он — провела две последние ночи в самолете над Америкой и над Атлантикой. А Ричард только и сидел за столом.

Принесли кофе. Они помолчали. Потом приступили к делу. Естественно, разговор начался с рассмотрения малоутешительного резюме Ричарда. Гэл держала его перед собой — она владела информацией. Гэл делала пометки и качала головой: «М-хм». Ее поведение ободряло, наводя на мысль, что она не впервые сталкивается с забуксовавшей карьерой. Ричарду даже стало казаться, что для нее обычное дело работать с непонятыми и нищими гениями—с еще более запущенными неудачниками, с еще белее громкими провалами.

— Что это за биография Дентона Уэлча? — Гэл нахмурилась, глядя в резюме Ричарда.

— Я ее не написал. Не закончил.

— А кто такой Р. Ч. Сквайерс?

— Р. Ч. Сквайерс? Это литературный редактор «Маленького журнала».

— Какого маленького журнала?

— «Маленький журнал» — это название журнала. Я работаю там литературным редактором. Интересный человек. Он жил в Берлине в тридцатые годы и в Испании во время гражданской войны. — Где, как выяснил Ричард после месяца беспорядочных исследований, он в Берлине общался с проститутками на улице Курфюрстендам, а в Испании играл в пинг-понг в Ситхесе. — Можно я закурю?

— А что с путевыми заметками? С поездкой в Сибирь?

— Я не поеду.

— Сибирские прокаженные…

— Я не поеду.

— А это что? «История прогрессирующего унижения». Не роман?

Ричард положил ногу на ногу, потом поменял ноги. Это была книга, которую он все еще хотел написать — когда-нибудь. Он сказал, как говорил это уже много раз:

— Это будет книга, рассказывающая об упадке статуса и добродетели главных героев литературных произведений. Сначала были боги, потом полубоги, потом короли, великие воины, великие любовники, потом бюргеры и торговцы, викарии, доктора и юристы. Потом критический реализм: это ты. Потом ирония: это я. Ну, а потом маньяки и убийцы, бродяги, подонки, отребье и разный сброд.

Гэл посмотрела на него:

— И чем же это объясняется?

Ричард вздохнул:

— Историей астрономии. История астрономии — это история все большего унижения. Сначала была геоцентрическая вселенная, потом гелиоцентрическая. Потом эксцентрическая — та, в которой мы живем. Век за веком мы становимся все меньше. Кант понял это, сидя в своем кресле. Как он сказал? Это принцип земной посредственности.

— …Большая книга.

— Большая, — повторил Ричард и добавил: — Маленький мир. Большая вселенная.

— И в каком состоянии все эти проекты?

— В каком состоянии? Я взял под них авансы, но ничего не написал.

— Черт с ними, с авансами, — сказала Гэл. — Авансы спишут.

После чего обмен репликами пошел во все ускоряющемся темпе.

— Ну, а новый роман. О чем он?

— О современном сознании.

— Такой же сложный, как и остальные?

— Сложнее. Гораздо сложнее.

— Ты никогда не думал написать что-нибудь в другом жанре?

— Написать вестерн?

— Как называется твой роман?

— «Без названия». Он называется «Без названия».

— Мы что-нибудь придумаем.

— Ничего мы не придумаем.

— Я перечитала «С мечтами не расставайтесь», и мне…

— «Мечты ничего не значат».

— Не говори так. Ты слишком быстро падаешь духом.

— Во-первых, — начал Ричард и замолчал, решив сделать паузу. На самом деле он когда-то написал вестерн. По крайней мере, он пытался. Однако его хватило на пару страниц, где описывались хлопающие ставни и гонимые ветром перекати-поле, а потом он как-то иссяк… — Во-первых. Моя книга называется «Мечты ничего не значат». Во-вторых. Я действительно считаю, что мечты ничего не означают. И это не совсем одно и то же. И в-третьих. Я вовсе не «быстро падаю духом». Меня трудно заставить пасть духом. Я бы даже сказал — чрезвычайно трудно.

— Можно затянуться?

Ричард протянул ей сигарету фильтром вперед. Гэл взяла ее не пальцами, а губами, и Ричард успел заметить ее ослепительно белый бюстгальтер и ослепительную персиковую плоть. Он немного успокоился. Гэл со знанием дела втянула дым и снова откинулась на спинку кресла. Гэл нравилось курить; в кофе она положила искусственный подсластитель. Попутно Ричард отметил, что рука у нее все такая же пухленькая, как и десять лет назад. Эту руку он не раз по-братски держал в своей. У Гэл был один изъян — предрасположенность к полноте. Над ней всегда висела угроза набрать вес, располнеть. На столе, за которым она сидела, все было замечательно организовано, однако в ней самой не все было так хорошо организовано, не все… За спиной у Гэл было окно: в этой раме на фоне серого неба высотные краны напоминали рейсшины на чертежной доске. Бумага, которую использовал архитектор, была испачкана и захватана пальцами. Много раз ее терли грязным ластиком, чтобы начать все заново. Вымаранные места чертежа, крохотные катышки резины, сереющие в воздухе, сметенные легким движением мизинца. Неплохая мысль — представляя Лондон, представляя другие большие города, обращаться к образу чертежной доски.

— Я хочу тебя представлять, — сказала Гэл.

— Спасибо.

— Так. Писателю нужно определение. Публика в состоянии запомнить о писателе только что-то одно. Это как подпись. Пьяница, молодой, сумасшедший, толстый, больной — сам понимаешь. Лучше, если ты сам себе выберешь определение, иначе это сделают они. Ты никогда не думал о себе как о молодом, но старомодном чудаке? Молодом вертопрахе? В бабочке и жилете. Ты куришь трубку?

— Что ж, может, и закурил бы, — сказал Ричард, — если бы кто-нибудь предложил. Уже набитую, да еще поднес бы спичку. Послушай. Я слишком стар, чтобы быть молодым вертопрахом. Вертопрах состарился.

«Старый пердун», — подумал Ричард. Он как раз думал о газах. Сегодня утром, бреясь, он уже было настроился услышать привычный пронзительный трубный звук. Однако вместо этого раздалось тихое и короткое «пук».

— По-моему, мы забыли о том, что меня сначала нужно напечатать.

— Думаю, мне удастся привлечь нескольких спонсоров. Потом у нас все само заработает. Твоя проза — это твоя проза. Я не собираюсь лезть к тебе с советами относительно твоего творчества, но нам придется найти что-нибудь еще, что могло бы стать выигрышным фоном для твоей прозы. И твоя журналистская карьера нуждается в небольшой встряске. Нехорошо, что ты разбрасываешься. Тебе нужна своя колонка. Подумай об этом.

— Ты не возражаешь, если я спрошу? Мне кажется, ты прекрасно справляешься со своим делом. Как ты думаешь, твоя внешность тебе помогает?

— Безусловно. Как насчет… как насчет того, чтобы написать большую серьезную статью о том, каково это — быть успешным романистом?

Ричард промолчал.

— Ты знаешь, каково это на самом деле. Люди очень интересуются писателями. Успешными. Они больше интересуются писателями, чем их книгами. Людям интересна их жизнь. Почему-то. Мы-то с тобой знаем, что они по большей части целыми днями сидят дома.

Ричард промолчал.

— Так как насчет такой книги? Я продам ее в Америке. И где угодно.

— О том, каково это — быть невероятно успешным писателем.

— День за днем. Что это такое. Каково это на самом деле.

Ричард снова решил выждать.

— …Новый роман Гвина выходит в Штатах в марте. Здесь он появится в продаже в мае. Гвин поедет представлять его — я организую для него тур по городам Америки: Нью-Йорк, Вашингтон, Майами, Чикаго, Денвер, Лос-Анджелес, Бостон и снова Нью-Йорк. Ты поедешь с ним. Я все организую.

— Чья это мысль?

— Моя. Я уверена, что он будет рад, что ты будешь рядом. Такие туры решают судьбу книги. Давай. Соглашайся. Улыбаешься. Соглашайся. Этим ты докажешь всем, что ни капельки ему не завидуешь.

Это что — моя подпись? Независтливый?

Ричард сказал, что подумает (он соврал: про себя он уже решил, что поедет), они пожали руки, на сей раз уже без объятий, как деловые партнеры. В метро, по пути в Сохо, в офис «Маленького журнала», Ричард обдумывал свою подпись: свою будущую марку. Ведь сегодня нам всем без нее не обойтись — везде подписи, подписи, подписи, даже у сидящего напротив парня была своя подпись: пара розовых безопасных булавок от подгузников, которыми он проткнул себе ноздри… Но ничего умного Ричарду в голову не приходило. За исключением одного. Он никогда не был в Америке. В этом он мог честно признаться, вскинув свои брови горестным домиком и поджав губы с безмолвной гордостью.

Я согласен. Кругом такая жопа.


Гэл права. С романистами никогда ничего не происходит. Кроме этого.

Они рождаются. Они болеют, выздоравливают, маются возле чернильницы. Уходят из дома и увозят вещи во взятом напрокат фургоне. Учатся водить машину. (Этим они отличаются от поэтов — поэты не водят машину. Никогда не доверяйте поэту, который умеет водить машину. Никогда не доверяйте поэту за рулем. А если он правда умеет водить, не доверяйте его стихам.) Писатели женятся — они расписываются в загсах. Их дети появляются на свет в роддомах — обыкновенное чудо. Их родители умирают — обыкновенное несчастье. Они разводятся или не разводятся. Их дети покидают родительский дом, учатся водить машину, женятся, заводят детей. Они стареют. Словом, с ними никогда ничего не происходит, кроме того, что происходит со всеми.

Прочитав такое множество биографий литераторов, Ричард отлично об этом знал. Подтверждения поступали ежесезонно. Каждый апрель и сентябрь он с ухмылкой просматривал цветные приложения, запечатлевшие трепетные взгляды романистов, которые сидели у себя дома на диване или на садовой скамейке. И ни хрена не делали.

Поэты, хотя и не умеют водить машину, но они более мобильны. Уильям Давенант, к примеру, уж точно своего не упустил: «Он подцепил сифилис от одной чернокожей красотки в Эксярде… и это стоило ему носа». А «Жизнь Сэвиджа[4]» С. Джонсона — незаконнорожденные дети, адюльтер, роковая драка в таверне, смертный приговор — описывается как жизнь настоящего дикаря и читается как трагедия мстителя, которая имела место на самом деле. В качестве смягчающего обстоятельства, следует сказать, что у нас и в Америке «жопа» пишется по-разному. Все мы иногда бываем американской жопой, но английская жопа всегда жопа. Кем же был Ричард? Он был мстителем, в той ситуации, которая должна была быть комедией.


Когда Гвин сказал, что фонд «За глубокомыслие» платит «невероятные» деньги, Ричард решил, что это невероятно жалкие гроши. Но они не были жалкими. Они были невероятно большими. И вы получали их каждый год до конца своих дней.

Ничего удивительного в том, что мы находим Ричарда за его письменным столом. На его столе рядом с рукописью романа «Без названия» (с. 1-432) и кучей разного хлама лежат три предмета особой важности: написанное в тезисном стиле письмо от Гэл Апланальп, бульварная газетенка, раскрытая на страничке Рори Плантагенета, и нацарапанная каракулями записка от Дарко, соучастника Белладонны или игрока, сделавшего на нее ставку. Ричард пытался обнаружить связь между этими предметами. Ричард перечитал все это еще раз:

Напоминаю маршрут: Нью-Йорк, Вашингтон, Майами, Чикаго, Денвер, Лос-Анджелес, Бостон, Нью-Йорк.

«Денвер? Почему Денвер?» Ричард стал читать дальше:

…вручается ежегодно и выплачивается пожизненно. Жюри состоит из трех человек: Люси Кабретти, критика-феминистки из Вашингтона; поэтессы и романистки Эльзы Огон, живущей и работающей в Бостоне, и Стенвика Миллза, писателя и профессора права Денверского университета.

Ричард откинулся на спинку стула и кивнул сам себе. Потом перечитал записку:

Что за секреты? Давайте начистоту. Или это все пустой треп. Белладонна умеет обращаться с секретами. Она может выведать все что угодно у кого угодно. Поэтому-то Гвин и любит Белладонну. Так еще успеем выпить пива?

Естественно, Ричарда больше всего интересовало то место, где говорилось, что Гвин любит Белладонну. Даже в мире Дарко любовь могла что-то значить. Она могла означать уязвимость. «Гвин любит Белладонну» — это выглядело бы очень даже интересно, даже если бы эта надпись была вырезана на корявом стволе какого-нибудь вечнозеленого дерева в Собачьем садике или если бы ее написали краской из баллончика на сером боку какой-нибудь эстакады. Но, учитывая то, кем был Гвин и кем, черт ее побери, могла оказаться Белладонна, дело приобретало широкий — бульварный — интерес. «Гвин любит Белладонну» — это даже лучше для заголовка, помещенного прямо под беспринципной и бесполой физиономией Рори Плантагенета. Подорвать и разрушить брак Гвина казалось идеей заманчивой, но вместе с тем грубой и далекой от главной цели, так же как физическая расправа над Гвином вряд ли смогла бы утолить жажду мести Ричарда. Его целью не было просто лишить Гвина жизни. И все же, если ради мести придется разрушить брак Гвина или даже лишить его жизни, Ричард перед этим не остановится.

— Алло. Могу я поговорить с Дарко? Конечно. Да, это… хм… это Ричард Талл. — Ричарда звали Ричардом, и с этим ничего не поделаешь: Рич и Ричи не подходили по вполне очевидным причинам, имя Рик никогда ему не нравилось, а диком теперь называют пенис. — Нет, я подожду… Дарко? Привет. Это Ричард Талл.

Последовала пауза. Потом голос в трубке спросил:

— Кто?

— Ричард Талл. Писатель.

— …Повторите, пожалуйста, как вас зовут?

— Боже. Вы ведь Дарко, верно? Вы мне писали. Трижды. Я — Ричард Талл.

— Я понял, понял. Простите, Ричард. Я тут немного вздремнул.

— А, понимаю.

— Я все еще не проснулся. Надо привести себя в порядок, — произнес голос, словно вдруг встревожившись о чем-то важном.

— С каждым случается.

— …В любом случае — чего вы хотите?

— Чего я хочу? Я хочу повесить трубку. Но давайте все же еще немного поболтаем. Мне хотелось бы переговорить с девушкой, о которой вы писали. С Белладонной.

— Она не может подойти.

— Нет, не сейчас.

— Белладонна делает только то, что ей на хрен нравится. Да уж.

— Почему бы нам как-нибудь не встретиться всем вместе?

— …Проще некуда.

После этого Ричард позвонил Энстис и добросовестно проговорил с ней положенный час. Покончив с этим, он зашел в комнату мальчиков, выудил Марко из-под его игрушечных солдатиков и одел. Сидя на кровати Марко, Ричард посмотрел в окно и увидел легчайший завиток тающего облачка — оно было словно туманное пятнышко на только что вытертом столе, которое через мгновение испарится…

День становился все жарче, и Ричард повел Марко гулять в Собачий садик, представлявший собой особую парковую культуру, которую сложно описать — это надо видеть. Ричард стоял в очереди у ларька вместе с другими людьми, у которых были такие же, как у него, проблемы: избыточный вес и неприятности с кожей. Тут же были многочисленные одинокие мамаши в пляжных костюмах карамельных цветов — бледная пятнистая кожа, крашеные волосы, — мамаш то и дело дергали их дети, клянчившие газировку. Ричард смотрел на бегунов в спортивных костюмах: ярко-розовых, бирюзовых, ядовито-желтых и бледно-зеленых, — они гулко утрамбовывали грунт дорожки, опоясывающей парк. Марко стоял рядом с отцом, приоткрыв от обилия входящей информации рот.

Держа в руках полные бумажные стаканчики с ледяной газировкой, отец и сын прошли мимо парковых туалетов с плоскими крышами, где совсем недавно изнасиловали мальчика чуть помладше Марко, пока его мать переминалась в двух шагах от уборной. По соседней дорожке прошел мужчина с собакой. Мужчина был тощий, как глиста, а его собака была наглая и такая раздутая, что напоминала искусственный спутник. Лужайки представляли собой сплошное грязно-бурое месиво из земли и собачьего дерьма. Когда они уселись на скамейку, Марко уставился вдаль с бесхитростным удивлением во взгляде, каждые несколько секунд поворачивая и поднимая голову, чтобы взглянуть на изумленный профиль отца. Если бы мальчик посмотрел на дымящие трубы больницы, на угрюмых субъектов, на фигуры, нетвердой походкой бредущие из пабов, а потом посмотрел бы на отца, лицо которого постоянно подергивалось от множества немых вопросов, он не увидел бы никакой разницы.

Ричард был погружен в свои мысли, если, конечно, «мысли» — это то слово, которое нам нужно (так что займемся обычным делом — извлечем эти мысли из бессвязного лепета, в котором они тонут). Нельзя продемонстрировать, доказать, установить — нельзя узнать, хорошая перед вами книга или плохая. Возьмите отдельную фразу, строчку, абзац: никто не знает, хороши они или нет. Высокомудрые литературоведы из Кембриджа целый век уверяли нас в обратном, но так и не сказали ничего толкового. Какая из этих строк Вордсворта лучше: «Как вдруг очнулся пред толпой» или «Есть мысли, что порою глубже слез»? (Вторая строка, пожалуй, лучше, однако и в ней есть очевидный изъян: это «порою» вставлено исключительно, чтобы сохранить ритмический строй.) И. А. Ричардс вновь собрал рассыпанную на части человеческую мысль, сделав ее способной на такую догадку. Уильям Эмпсон предложил применить количественную теорию ценностей к тому, что было двусмысленным, сложным, а стало быть, хорошим. Ливис заявил, что хотя мы не можем выносить суждения о литературе, мы можем выносить суждения о жизни, так как суждение о жизни в равной степени относятся и к литературе! Однако жизнь и литература — это разные вещи. Спросите у Ричарда. Спросите у Деми или у Джины. (Спросите у Скуззи, у Баца, у Звена, у Тринадцатого.) Спросите мужчину с толстой собакой. Спросите толстую собаку… То, что делает Гвин, — это нехорошо. Это очевидно, но недоказуемо. Шея Ричарда скривилась от боли. Он представил себе ходячий рекламный «бутерброд» на Оксфорд-стрит («ГВИН БАРРИ — ЭТО ПЛОХО»), некий вития вещает под стрелой Амура («Гвин Барри — это плохо»), проповедник-миссионер на ветру под дождем распространяет слово истины в Онгаре, Апминстере, Стэнморе и Мордене: «Гвин — это плохо». Уличные ораторы — люди, забравшиеся на перевернутые ящики из-под молока, — они похожи на школьных учителей, но на самом деле они безумнее любой крысы. Уличных ораторов больше не найдешь на углу с южной стороны Мраморной арки. Теперь их можно было увидеть на любом другом углу, точнее, в любом уголке Лондона. Таким образом, их голоса становятся все громче и пронзительнее: естественное право, космополитический капитал, Нравственное Перевооружение, американский ангел по имени Морони, дьявольская природа электричества. И вот Ричард Талл, прибегая к умелому использованию цитат и технике пристального чтения, абсолютно бесспорно доказывает своим трем или четырем необычно внимательным слушателям, что Гвин Барри — это плохо.

В нашем подлунном мире ваш литературный вкус — это как ваш вкус в сексе, с этим ничего нельзя поделать. Однажды пятнадцать лет назад одна девушка, лежа с Ричардом в постели, спросила его: «Как тебе больше всего нравится?» Ричард ответил. Оказалось, что их вкусы совпадают. Так что все получилось. «Амелиор» Гвина всем нравится. Или — ни у кого не вызывает отвращения. «Амелиор» — это нечто вроде классической позы и одновременного оргазма. А книги Ричарда, его проза, явно интересовали малое меньшинство, что очень его угнетало. Если бы об этом узнала полиция, книги Ричарда немедленно попали бы в список запрещенных книг — если бы полиция, конечно, вдруг взяла и поверила в то, что на свете есть люди, занимающиеся чем-то настолько извращенным и трудоемким… Ричард женился на своей сексуальной зацикленности. Но теперь она перестала ею быть. Из этой ипостаси Джину выжили все женщины на земле в возрасте от двенадцати до шестидесяти. Парк — Собачий садик — кишел сексуальными зацикленностями Ричарда. Эти безнадежные призывы — он знал об этом из книг — были предпоследними затихающими тирольскими трелями его ДНК, лебединой песней его эгоистичных генов, во что бы то ни стало жаждущих распространения, пока он еще жив. Он понимал, что все дело в надвигающейся старости. Но это заставляло его чувствовать себя архетипическим подростком, бредящим жарким сплетением тел. Он желал всех и каждую. Он желал Джину, но все его существо, казалось, было против. Как долго это еще может продолжаться? Я восстану — я восстану, и тогда…

Марко допил свой напиток, а потом допил и за папу (от толченого льда у Ричарда заломило зубы). Держась за руки, они сделали круг по этому уголку сельской идиллии среди городской суеты — на газонах и лужайках в лучах небесного светила полуприкрытые яркими одеждами человеческие фигуры были поглощены отдыхом и играми. Как только людям могла прийти в голову мысль, что белая кожа — это хорошо, что она лучше всего? Белая кожа настолько очевидно хуже любой другой: это чистейшая дрянь. Бродя здесь, Ричард ощущал плюрализм жизни, ее беспорядочную сексуальность и ее лишенное враждебности отношение к разным человеческим группам. Если она и присутствовала здесь, эта враждебность, Ричард не чувствовал ее гормонов. Он был белым представителем среднего класса, лейбористом, и он старел. Порой Ричарду казалось, что всю свою жизнь он провел в страхе быть избитым (рокерами, бритоголовыми, панками, неграми), однако в его мире уже больше не заправляли банды: насилие теперь исходило от индивидуума, и оно было лишено мотива. Городская идиллия стала делом необычайным. Насилие приходило как гром среди ясного неба, совершенно без причины. Отныне насилие предназначено не для Ричарда. Оно предназначается Марко.

Северные ворота были заперты на цепь, поэтому Ричард неуверенно, дрожа, перелез через ограду, а потом перетащил Марко. Слева от них, по левую руку, огороженный остроконечной изгородью, лежал самый чистый участок Собачьего садика, показательный участок (сдержите слезы гордости). Разумеется, это была собачья уборная, где собакам полагалось гадить, но они этого никогда не делали.


Высказывалось множество разных предположений о том, куда «двинется» Гвин Барри после «Амелиора», — во всяком случае, в литературных кругах, где бы эти круги ни находились. (В литературных кругах, которые, возможно, сами по себе и есть не что иное, как утонченная разновидность художественного вымысла.) Разумеется, немало предположений было высказано и на Кэлчок-стрит, 49. Куда теперь пойдет Гвин? Смиренно местечковый, презренно автобиографичный «Город вечного лета» был всего лишь пробой пера. «Амелиор» был безумным бестселлером. Что дальше? Ответ на этот вопрос Ричард, к своему удовольствию, получил очень скоро: на следующий день после того, как он отвез «Лос-Анджелес таймс», ему принесли, тоже с нарочным, экземпляр первой главы третьего романа Гвина. Его доставили в зеленой сумке, дизайн которой напоминал дорогой рюкзак; вдобавок на нем красовалось изображение Гвина и несколько выдержек — не из критики, а из банковских отчетов. Ричард разорвал пакет и со спартанским вздохом обследовал его содержимое. Господи Иисусе. Третий опус Гвина назывался «Возвращенный Амелиор». Обратите внимание: не «Возвращенный город вечного лета». О, нет. «Возвращенный Амелиор». Но зачем им потребовалось его возвращать? Они его не теряли.

В романе «Амелиор» двенадцать относительно молодых представителей рода человеческого в ближайшем будущем собрались в каком-то неопределенном, возможно вымышленном, с умеренным климатом уголке, вдали от крупных центров цивилизации. Сюда их занес не массовый террор, не упавший метеорит, не какой-нибудь катаклизм, не бегство из государства-антиутопии. Они просто появлялись там, и все. Чтобы найти путь к лучшей жизни.

Были представлены все расы: обычный спектр плюс парочка суперэкзотических экземпляров — американский индеец и молчаливый австралийский абориген. Каждый из них мог «похвастаться» серьезным, но не уродующим внешность недугом: Петр страдал гемофилией, Кончита — эндометриозом, Сашин — колитом, Женщина-Орел — диабетом. Естественно, половина героев были женщины, а половина — мужчины, однако половые признаки были намеренно размыты. У женщин были широкие плечи и узкие бедра. Мужчины были склонны к приятной полноте. В местечке под названием Амелиор, где они решили обосноваться, не было ни красоты, ни юмора и вообще никаких чрезвычайных ситуаций; там не было ни ненависти, ни любви.

Собственно, вот и все. Ричард сказал бы вам, что это все, честное слово. Ничего, кроме бесконечных бесед о сельском хозяйстве, об искусстве разведения садов, о юриспруденции, о религии (здесь, пожалуй, Гвин поступил неосмотрительно), об астрологии, сооружении хижин и правильном питании. Когда Ричард читал «Амелиор» в первый раз, он все время забывал о том, чем он занимается. Он то и дело рассеянно переворачивал книгу, чтобы прочесть на обложке биографическую заметку об авторе, ожидая, что в ней будет что-нибудь о задержках речи или слепоте, о синдроме Дауна или о судорожных припадках вследствие тотальной лоботомии… «Амелиор» можно было бы считать интересным романом, только если бы Гвин написал его левой ногой. Почему же он был так популярен? Кто знает. Но это точно не заслуга Гвина. Все дело в публике.

Всю следующую неделю, сидя по утрам на унитазе, Ричард прочитывал по нескольку страниц нового романа Гвина. В первой главе «Возвращенного Амелиора» одна из женщин и один из мужчин где-то в лесу вели дискуссию о социальной справедливости. Иными словами, некое бесполое существо из хроник Нарнии и плоскогрудый хоббит толковали о свободе. Единственно заметный сдвиг произошел в самой прозе. Будучи простым по стилю, «Амелиор» все же время от времени пытался разнообразить ритм прозы, хотя бы на уровне вечерней школы. «Возвращенный Амелиор» был варварски однообразен. Ричарда по-прежнему тянуло посмотреть на обложку. Но на ней говорилось лишь то, что Гвин живет в Лондоне, а не на Борнео, и что отец его жены — граф де Риво.


Это был воскресный день, и Ричард поехал туда, куда он иногда ездил по воскресеньям.

Возле дома он сел в «маэстро», предвкушая будущие перемены. Шесть дней назад, в половине четвертого утра, когда он возвращался домой, благополучно доставив «Лос-Анджелес таймс» на крыльцо дома Гвина на Холланд-парк-авеню, его задержали за вождение автомобиля в нетрезвом состоянии. Случай был простой. Ричард врезался в помещение полицейского участка. Некоторым из нас подобный казус мог бы показаться досадным, однако Ричард был доволен, во всяком случае он был доволен тем, что дальнейшие события развивались без проволочек. Он не слонялся без дела, пока полицейские по рации запрашивали анализатор содержания алкоголя в крови. Его не попросили проехать в полицейский участок… Ричард не испытывал даже минутного сожаления оттого, что так сильно напился. По крайней мере, он ничего не помнил. Ничего, кроме внезапного контраста: он спокойно себе ехал по дороге, возможно не очень понимая, где он, левой рукой потирая левый глаз, и вдруг врезался в полицейский участок и вдребезги разнес его застекленные двери. Сейчас, направляясь по Лэдброук-Гроув в сторону Холланд-парк, он смущенно чувствовал себя трезвым как стеклышко, заговорщиком. Ричард помнил, что он сказал трем молодцам в форме, когда они, хрустя осколками стекла, вышли к нему. Нет, случай был простой. Ричард опустил стекло и сказал: «Мне очень жаль, офицер, но дело в том, что я чертовски пьян». Это также ускорило развитие событий. Суд был назначен на конец ноября. Машина не стала выглядеть хуже (хотя по какой-то причине в ней стало хуже пахнуть). Хорошо, что это случилось не по дороге туда. «Зачем тебе понадобилось разъезжать в такое время?» — спросила Джина. Ричард обернулся к ней вполоборота и ответил: «Да так… Думал о разных вещах. О новой книге. И как это — не быть писателем». Да, это будет трудно — не быть писателем. Тогда он не сможет заливать Джине что-то в том же духе…

Гвин Барри сидел в своей библиотеке во французском кресле и, сдвинув брови, смотрел на шахматную доску. Он нахмурил брови, как если бы какой-нибудь фотограф только что попросил его: «Не могли бы вы вот так нахмуриться? Как будто вы действительно сосредоточились на партии?» Но никакого фотографа не было. Не было никого, кроме Ричарда, который сел напротив Гвина и сделал ход черными, N(QB5)-K6 в старой записи или N(c4)-e5 в новой, и украдкой покосился на воскресный выпуск «Лос-Анджелес таймс», лежавший на диване. Газету явно раскрывали, и это обрадовало Ричарда. Комната была восьмиугольная и узкая, с высоким потолком — архитектурный каприз в миниатюре. Шесть простенков занимали встроенные книжные шкафы, и еще два — напротив окон — были пустыми. Ричард бросил сердитый взгляд на волосы Гвина (такие густые, так ровно лежащие, такие ухоженные — прямо-таки волосы телепроповедника). А потом как ни в чем не бывало снова посмотрел на доску. У Гвина было на пешку больше.

— Ты что — читаешь «Лос-Анджелес таймс»? — полюбопытствовал он.

Гвин как будто потерял темп или боевой настрой: он неловко замешкался, прежде чем ответить. Последний ход Ричарда был из тех, которые ставят противника перед небольшой и в конечном счете вполне разрешимой задачей. Требовался лишь правильный — даже более чем правильный — ответ. Ричард понял это, уже отведя пальцы от фигуры. Гвин тоже его увидит — в свое время.

— Да нет, — сказал Гвин. — Прислал какой-то придурок.

— Зачем?

— Прислал с запиской: «Здесь есть кое-что, что может вас заинтересовать». И представь: ни номера страницы, никаких пометок, ничего. Ты только посмотри: это же целый мешок макулатуры.

— Бред какой-то. И кто же это?

— Не знаю. Подписано — Джон… Спасибо большое, очень помог. У меня куча знакомых, которых зовут Джон.

— Мне всегда казалось, что это, должно быть, очень удобно, когда тебя зовут Джон.

— Почему?

— Сразу видно, когда крыша едет.

— Прости. Я что-то не уловил.

— Я думаю, что это настоящий признак мании величия, когда Джон начинает думать, что одного этого «Джон» достаточно. «Привет, это Джон». Или: «Всегда ваш. Джон». И что из того? Джонов полно.

Гвин все-таки нашел наилучший ход.

Этот ход был не просто адекватным; одним из его побочных следствий было то, что прояснилась сложившаяся на доске позиция белых. Ричард кивнул и внутренне содрогнулся. Он сам вынудил Гвина сделать хороший ход, и похоже (теперь это случается все чаще и чаще), что Ричард вдруг начал выбиваться из ритма, как если бы Гвин играл, пользуясь новой системой обозначений, а Ричард все еще пробирался сквозь дебри старой.

— Гвин… это по-валлийски Джон, верно? — спросил Ричард.

— Нет. Джон по-валлийски — Эван.

— Как это пишется?

— Э-в-а-н.

— Так грубо, — сказал Ричард.

Он опустил глаза на шестьдесят четыре квадрата — это игровое поле свободного ума. Неужели? Значит, ум свободен, не так ли? Вот только почему-то этого не чувствовалось. Шахматы, расставленные перед Ричардом на стеклянном столике, были самыми красивыми из тех, какие ему когда-либо доводилось видеть. Ричард почему-то избегал спрашивать Гвина, откуда они у него, ему очень хотелось думать, что это одна из фамильных ценностей Деми. Сам бы Гвин (с его вкусом и многотысячным состоянием) наверняка остановил бы свой выбор на чем-нибудь другом. Например, на тридцати двух более или менее похожих фигурках из кварца, оникса, осмия или же, наоборот, на замысловатых турах, похожих на виндзорские замки, на вздыбленных конях в полной сбруе, на офицерах в парадном обмундировании. Но нет. Фигурки строго соответствовали стандарту великого Стонтона, вся шахматная рать держалась с приятной солидностью и устойчивостью на своих фетровых подушечках (даже пешки были тяжелыми, как гладкоствольный дерринджер), а доска была таких пропорций, что вы и взаправду чувствовали себя царственным воителем на вершине холма, рассылающим гонцов со свитками приказов, устремляющим свой взгляд куда-то вдаль, сквозь утренний туман. Не пролито ни капли крови. Так выглядела долина пару минут назад. Теперь же она напоминала картину времен эпидемии чумы или холеры: в кучи свалены мертвые и еще живые, пьяные калеки ползают на своих культях, бродяги корчатся и блюют в канавах. Ричард внимательно осмотрел то, что любой разумный игрок расценил бы как проигрышную позицию. Но он не собирался проигрывать. Он никогда не проигрывал Гвину. Раньше Ричард был лучше во всем: шахматах, бильярде, теннисе, но не только в этом, а еще и в искусстве, любви и даже в деньгах. Как небрежно Ричард платил за всех, иногда, в гамбургерной. С каким запасом Джина затмевала Гильду. Как смотрелись «Мечты ничего не значат», в солидном переплете, рядом с пачками шпаргалок Гвина по «Кентерберийским рассказам»…

Они разменяли коней.

— Так что ты собираешься делать? Полагаю, ты уже давно мог бы выбросить на помойку эту… «Лос-Анджелес таймс». Что с тобой?

Задавая этот вопрос, Ричард несколько подчеркнул личное местоимение «ты». Потому что Гвин делал нечто, что он в последние дни делал все чаще, и это наполняло Ричарда ядом ненависти. Гвин рассматривал предмет — в данном случае это был черный конь — так, словно никогда его прежде не видел. С детским любопытством в широко раскрытых глазах. Для Ричарда это было действительно невыносимо: сидеть напротив человека, изображающего из себя святую невинность. Наверное, Гвин вычитал из какого-то романа, написанного женщиной, о поэте, что такой вид должен быть у настоящих мечтателей и натур увлеченных. Другое возможное объяснение Ричард называл «Теорией придури». Согласно «Теории придури» у Гвина в голове засела какая-то придурь или блажь, которая ползает как червяк. И всякий раз, когда он хмурился, дулся, менял позу, это было напрямую связано с тем, как в нем колобродит эта придурь, требуя пищи. Наблюдая за Гвином в эту минуту, Ричард чувствовал, что его «Теория придури» обретает все более реальные черты.

— Перед нами шахматная фигура, — сказал Ричард. — Конь. Черный. Сделан из дерева. Похож на лошадь.

— Нет, — мечтательно произнес Гвин, ставя коня на место. — Я только сейчас понял.

— Что?

Гвин поднял на него глаза.

— Насчет газеты. Что должно было заинтересовать меня в «Лос-Анджелес таймс».

Ричард пригнулся к доске.

— Я случайно наткнулся на это место. К счастью. Ты только подумай. Ведь я мог прокорпеть над этой чертовой макулатурой целую неделю.

— Это наводит на кое-какие серьезные размышления, — сказал Ричард уже тихим голосом. — Оставим короля в покое, — (У него за спиной открылась дверь.) — Посмотрим, что можно сделать с ферзем.

Вошла Деми, точнее, она шла через библиотеку в другую комнату — библиотека располагалась между двумя гостиными. Деми прошла мимо них почтительно тихо, чуть ли не на цыпочках, наивно высоко поднимая согнутые в коленях ноги. Крупная блондинка, она делала это не совсем всерьез, но и не утрированно комично. Деми исполняла свой танец на цыпочках довольно неуклюже и бесталанно. Делала она это неловко, словно родитель, играющий в детскую игру. Ричард подумал о бухгалтере, которого он зачем-то нанял, как оказалось, ненадолго, после выхода в Америке романа «Преднамеренность». Тот, когда вы приходили по делам к нему домой, разыгрывал сценку, шутливо преследуя и выгоняя из комнаты свою дочь. Он бренчал ключами и монетами, высоко поднимая ноги, крался за ней мимо полок с первыми изданиями современных авторов и налоговыми документами… Деми помедлила у дальней двери.

— Брр, — сказала она.

— Привет, Деми.

— Прохладно тут у вас.

Гвин обернулся к ней, в его глазах засветилась влюбленность. Ричарду он напоминал сейчас ясновидца, который из каких-то своих соображений разоблачает секреты своей профессии с преувеличенным энтузиазмом.

— Почему бы тебе не одеться потеплее, милая?

— Брр, — сказала Деми.

Опустив голову в бесконечной скорби, Ричард принялся разрабатывать новый план действий.

Загрузка...