Близилась полночь, улица после дождя выглядела мрачно, как в фильме-нуар. Даже в темноте вода канала была тошнотворного цвета: едкая, мутная, как сильнодействующее китайское лекарство. Одно время года готовилось сменить другое.
Ричард сидел, склонившись над своим коктейлем «зомби», в блинной «Канал Крепри», расположенной между шоссе и каналом. На нем был обманчиво жизнерадостный красный галстук-бабочка; обманчиво шикарный пестрый жилет; длинные волосы были зачесаны назад, чтобы прикрыть шишку на шее. За темными очками прятались заплывшие глаза — они зудели и сочились. Дарко по телефону сказал, что они с Белладонной встретятся с Ричардом в «Канал Крепри» в одиннадцать. А на часах уже было пять минут первого. Напротив Ричарда сел какой-то молодой человек и положил перед собой открытую книгу. Лицо у него было асимметричное и озабоченное, с непропорционально маленьким подбородком. Это был не Дарко. И уж точно не Белладонна.
Ричард силился убедить себя, что у него есть что отпраздновать. Сегодня утром он самолично отнес законченный текст «Без названия» в офис Гэл Апланальп. Последние двенадцать дней он почти беспрецедентно много работал: он читал «Лос-Анджелес таймс». Нет, он не попросил газету у Гвина («Ты уже дочитал?») и не слонялся каждую ночь у мусорных баков семьи Барри в надежде наткнуться на объемистый мешок. Хотя он об этом подумывал. Вместо этого он не откладывая поехал в Чипсайд и купил еще один экземпляр, не обращая внимания на уже знакомые неудобства и издержки. Этот второй экземпляр «Лос-Анджелес таймс» он только что, по дороге в «Канал Крепри», запихнул в мусорный бак. Он сумел-таки найти то, что искал.
Сначала Ричард проштудировал разделы «Книги», «Искусство», «Развлечения», «Недельное обозрение», «Недвижимость» и «Спорт» — казалось, он знает газету вдоль и поперек. Потом внимательно просмотрел разделы «Хорошие манеры», «Стиль» и «Мода». Он прочел все, начиная от кулинарной колонки до кроссвордов. А что, если существует особый способ приготовления яиц или жареной картошки «а-ля Гвин Барри»? Вдруг кто-то включил в кроссворд это отвратительное имя почти без гласных или эту отрывисто-грубую фамилию (британский романист — постойте-ка, — вызвавший неожиданный эмоциональный отклик у нью-йоркской публики?). Ричард бродил по улицам, сжимая пальцами пылающий лоб, и думал: лучше я или хуже? Ночью, входя в темные чащи сновидений и соблазнов, ему казалось, что вещи раздваиваются: гладильная доска становится шезлонгом, а зеркало — тихой гладью пруда. Информация поступала по ночам и наваливалась на него могильной тяжестью. Все это время от проспекта Холланд-парк-авеню к улице Кэлчок-стрит пробегали волны агонии. Что это было? Электрический хлыст со скорпионьим жалом? Казалось, что улица превратилась в кнут или ременную плеть длиной в три километра: Гвин Барри лихо размахивает этим кнутом и заставляет Ричарда Талла, завывая и покрываясь испариной, приплясывать.
Вы скажете, что это бред? Разумеется. Пока Ричард просматривал результаты хоккейных матчей между студенческими командами, читал о видах на урожай зерновых или, скажем, перечитывал прогнозы погоды, ему не раз приходило в голову, что Гвин его раскусил и обвел вокруг пальца, что этот номер «Лос-Анджелес таймс» просто-напросто не имеет никакого отношения к Гвину Барри. И все же Ричард почему-то был убежден, что Гвину незачем вешать лапшу ему на уши. Это за Гвина сделает жизнь. На десятый день, уже поздно вечером, он наконец-то нашел, что искал. Страница одиннадцать, третья колонка: страничка частных объявлений в разделе «Разное». Выглядело это примерно так:
«Стефани»: Отдадим в хорошие руки. Ротвейлер, 1 г.
Ласковая девочка. Хомяк бесплатно (можем продать клетку).
«Город вечного лета». Куплю первое издание романа Гвина Барри.
Рынок и барахолка. Будем рады всем.
Ричард подозвал официантку. Нет, спасибо, «зомби» не надо: я, пожалуй, попробую «тарантула». Сидевший напротив молодой человек с асимметричным лицом, склонившийся над книгой как профессиональный велогонщик, воспользовался случаем, чтобы заказать себе содовую. Официантка чуть помедлила у их столика, записывая заказы.
Теперь официантки уже не такие молодые и симпатичные, как были когда-то. Впрочем, и сам «Канал Крепри» уже не такой молодой и симпатичный, как раньше. Теперь он превратился в пристанище беспробудных пьяниц, которые были согласны заплатить за еду в дополнение к напиткам — по закону посетители были обязаны заказывать закуску к напиткам, — и даже были согласны сидеть рядом с этой едой. На столике перед Ричардом стояла корзинка с нетронутыми, истекающими клейким соусом начос и совсем остывшая тортилья, похожая на какой-нибудь внутренний орган на подносе патологоанатома. Снова подошла официантка — она принесла «тарантула» для Ричарда. Пока он ее благодарил, она смотрела как будто сквозь него. Раньше девушки смотрели на Ричарда и проявляли или не проявляли своей заинтересованности. Потом какое-то время они смотрели мимо него. А теперь они смотрели сквозь него. Ричард почувствовал жалость к себе — кроткую, робкую, хроническую — как домашний воспитатель, которого его любимая четырехлетняя воспитанница, желая всем «спокойной ночи», не одарила обычным взглядом и улыбкой. Ему ничего не оставалось, как шмыгнуть носом и сказать себе, что детям следует позволять их детские причуды, а потом продолжить беседу со взрослыми об Аристофане и Афганистане… Раньше девушки смотрели мимо него. Теперь они смотрят сквозь него. Потому что его гены больше не притягивают их ДНК. Потому что он уже перешел рубеж, он уже почти невидим, как и остальные призраки, что бродят здесь.
Внезапно молодой человек, читавший книгу, выпрямился и откинулся назад и поднял свою книгу на уровень подбородка. Он держал ее в руке, как игрок — карты. Ричарда точно током ударило. Книга называлась «Мечты ничего не значат». Автором книги был Ричард Талл. На задней обложке в верхнем левом углу, поверх пузырей и блесток (оформление задумывалось — но не получилось — в духе антиконвенционализма), была помещена его фотография размером как на паспорт: Ричарду Таллу тогда было двадцать восемь лет. Какое чистое, свежее лицо! Какой необыкновенно открытый взгляд.
Ричард вспыхнул, глаза его забегали, ища, на чем бы еще остановиться. На стенах висели фотографии в рамках, запечатлевшие улыбающихся или серьезных кинозвезд: это все были образцы культуры, которую исповедовали в «Канал Крепри» (это и подставки для салфеток, и высокие узкие сахарницы-дозаторы, и приземистые музыкальные автоматы), — культуры, предназначенной на экспорт. Почти под самым потолком висели фотографии двух американских писателей, на их лицах застыла кривая усмешка тяжкого бремени славы… Через неделю после выхода «Преднамеренности» Ричард увидел в городе молодого человека интеллигентного вида, который, то хмурясь, то улыбаясь, читал его книгу. Это было в метро на Эрлс-Корт — там Ричард тогда жил. Он подумал, может, стоит сказать что-нибудь этому парню. Может быть, похлопать его по плечу. Показать поднятый вверх большой палец. Подмигнуть. Но потом решил: успокойся, приятель. Это твоя первая книга. Такое будет случаться постоянно. Привыкай… Разумеется, такого больше не случилось. До сих пор.
— Хотите, я подпишу вам книгу?
Книга опустилась, открывая лицо парня. Асимметричные черты его сложились в некое подобие улыбки. Улыбка эта не показалась Ричарду приятной, однако она обнаружила на удивление хорошие, можно сказать, зловеще хорошие зубы. Нижний ряд поражал почти кошачьей остротой. Нижние зубы Ричарда напоминали людей в плащах на трибуне стадиона, качающихся из стороны в сторону под рев толпы.
— Простите?
— Хотите, я вам подпишу книгу? — Ричард придвинулся к столу и легонько постучал по задней обложке. Потом он снял ненадолго темные очки и устало улыбнулся.
Какое-то время молодой человек переводил взгляд с фотографии на обложке на лицо перед ним, а потом сказал:
— Кто бы мог подумать? Мир тесен. Стив Кузенс.
Молодой человек протянул руку — резко, точно бросил карту. Ричард пожал ее, испытывая при этом редкое и тревожно сладостное чувство оттого, что ему не нужно называть себя. И тут же, непонятно с какой стати, он подумал, как бы его не побили. Когда-то его внутренний радар, настроенный на разных чокнутых и маньяков, работал без сбоев — когда он был не таким пьяным и психованным.
— Мне кажется, я вас как-то видел в «Колдуне», — сказал Стив.
— В «Колдуне»? Ну конечно. Вы играете в теннис?
— Только не в теннис. Не в теннис. Теннис мне всегда казался игрой для слабаков. Не сочтите за обиду.
— Никаких обид, — искренне ответил Ричард. У него вдруг возникло желание выложить на стол бумажник и показать фотографии сыновей.
— Сквош — вот это по мне. Сквош. Но в «Колдуне» я не играю. Я даже не член сквош-клуба. Я член ассоциации досуга.
Все знали, что представляют из себя члены ассоциации досуга. Они приезжали не для того, чтобы играть в теннис, сквош или в шары. Они приезжали, потому что им нравилось в «Колдуне».
— Вообще-то у меня травма, — сказал Ричард. — Локоть.
Это была правда. Сейчас он едва мог поднять сигарету, какая уж там ракетка.
Его собеседник кивнул: бывает. Он все еще держал перед собой книгу (уже закрытую): казалось, теперь-то он неизбежно должен что-нибудь о ней сказать. В напряженном молчании Стив Кузенс всерьез подумал о том, чтобы пересмотреть свои планы и перейти от плана А к плану Б, или к плану В, или к плану О, или даже к плану Икс. Он даже засунул руку в карман и нащупал лежавший там пузырек от глазных капель, чтобы привести в исполнение план Икс. План Икс состоял в следующем: подлить в стакан Ричарду лизергиновой кислоты, а когда его начнет мутить или он понесет околесицу о разных смешных огоньках, вывести его на свежий воздух, к воде, и там выбить ему все зубы.
Скуззи помолчал. План А снова показался ему более разумным. Словно луч прожектора выхватил из темноты кусок сцены. Негромко сглотнув, он не без усилия произнес:
— Я автодидакт.
Надо же, подумал Ричард, какие он знает слова… и снова подозвал официантку. Нет, спасибо, «тарантула» не нужно: я, пожалуй, попробую «гремучую змею». Неожиданно Ричарда стали посещать озарения. Он понял, что этот молодой человек, конечно, не оригинал, но все же что-то нетипичное в нем есть. И кроме того, Ричард понял (эта мысль посетила его впервые), что быть самоучкой — это вечная мука. Страх невежества — это жестокая сила, и этот страх атавистичен. Боязнь неизвестного — это как боязнь темноты. И еще Ричард подумал: ты ведь сам чокнутый! Так не дай загнать себя в угол: покажи, на что ты способен в состязаниях для чокнутых.
— А я закончил Оксфорд со степенью магистра, — сказал он. — Быть самоучкой — трудное дело. Все время приходится играть в догонялки. И не потому, что вам нравится учиться, а потому, что вы понимаете, что вам без этого никуда.
Ход Ричарда оказался удачным. Его слова заставили молодого человека быть более осмотрительным.
Держа «Мечты ничего не значат» на ладони, он прикинул ее на вес, потом вытянул руку, словно чтобы посмотреть на книгу со стороны.
— Интересно, — сказал он.
— Что именно?
— Знаете, вам не следует курить.
— Правда? Это почему же?
— Это вредно для здоровья.
Ричард вынул сигарету изо рта и сказал:
— Боже, я об этом знаю. Это на каждой чертовой пачке написано, что курение вредно для здоровья.
— И еще знаете что? Она очень… легко читается. Прямо не оторваться.
Что и требовалось доказать. Клинически очевидно, что у парня не все дома. Ричард прекрасно знал, что никто никогда не считал его книги легким чтением. Все считали их нечитабельными. И все сходились на том, что «Мечты ничего не значат» еще более нечитабельны, чем «Преднамеренность».
— Я и «Преднамеренность» читал. Просто залпом проглотил.
Ричард не думал, что эти заявления — блеф или розыгрыш. Даже сейчас он не допускал такой мысли. И Ричард не ошибся: молодой человек говорил правду. Но на всякий случай Ричард спросил:
— Что происходит в самой середине «Преднамеренности»?
— Там с середины начинается… курсив.
— А что происходит перед самым концом?
— Все начинается сначала.
Стив открыл книгу и прямо-таки «любовно» (увы, старомодные наречия не очень-то верно служат современному человеку) посмотрел на титульный лист, где под толстой полиэтиленовой пленкой была вставлена абонентская карточка больничной библиотеки, откуда он украл книгу. Не той больничной библиотеки, откуда он украл «Преднамеренность». Это была карточка библиотеки другой больницы, куда перевели Кирка после того, как его во второй раз покусал Биф. Кирк со слезами на глазах (и с окровавленными бинтами, закрывающими ему рот) сообщил Скуззи, что Ли собирается прикончить Бифа. И Кирк хотел, чтобы Скуззи пошел и отдубасил Ли! «Не будь идиотом», — ответил Кирку Скуззи. Но Кирк поклялся, что отомстит за смерть Бифа… Если автор захочет подписать свою книгу — что ж, пожалуйста, — Скуззи к этому готов. Книга была в очень хорошем состоянии: почти как новенькая. В больнице никто — ни дряхлые старушки, ни бледные тени в махровых халатах, ожидающие результатов анализов, ни уголовники, заштопанные после очередной травмы на работе, — никто из них не искал утешения или развлечения в романе «Мечты ничего не значат»…
— В «Колдуне» — вы там играли с еще одним писателем.
— С Гвином.
— С Гвином Барри. Автором бестселлера.
— Да, это он.
— Первый в списке. Оглушительный успех. Просто запредельно.
— Вот именно. Запредельно — это когда то, что ты пишешь, является чистопробным дерьмом.
— Совершеннейшим бредом.
— Чистейшей дрянью.
— Полнейшей мурой.
Ричард посмотрел на молодого человека. Глаза молодого человека сузились, в них вспыхнули огоньки ярости. Тонкие губы вытянулись в изогнутую прорезь. Чокнутый маньяк, который ненавидит книги Гвина. Почему их так мало?
— И жена у него наркотой балуется.
— Деми? Деметра?
— И ей определенно нравятся наши… цветные братишки.
— Да бросьте вы.
— Не знаю, в курсе вы или нет. Во-первых, она была классической кокаиновой шлюшкой. Из этих шикарных лечебниц для наркоманов не вылезала. Наркозависимость. Такие дела. И еще этой большой белой леди нравятся черномазые. Думаете, это можно утаить?
— Когда это было? Почему же ничего не выплыло?
— Все очень просто, представьте, что вы лежите, скажем, где-нибудь на полу. И вам так кайфово, что просто слов нет. А все потому, что Ланс или кто-нибудь еще принес белый мешочек и дал вам нюхнуть. И вот стоит над вами этот черномазик и торжественно так протягивает вам руку, как они это умеют, — Скуззи вытянул руку ладонью кверху, чтобы показать, как они это делают. — Остальные все в улете, но только не Ланс, он вообще ничего крепче «Лилта» не пьет. И вы станете мне говорить, что она откажет Лансу? Скажет «спасибо», и все? А весь этот бред про расовое равенство и тэдэ? Половина толкачей занимаются этим ради цыпочек.
— Ради чего?
— Ради телок.
Теперь стало абсолютно ясно, что этот молодой человек думает по поводу женщин. Ричарда самого не раз обвиняли в этом грехе (но не Джина), хотя чаще всего он был невиновен (во всяком случае, так считал Ричард: он относился к женщинам как обычный среднестатистический придурок, то есть так, как и полагается настоящему мужчине). Настоящего женоненавистника Ричард мог отличить за версту. У них было что-то особенное в глазах. Еще они обожали рассказывать анекдот про скунса и дамские панталоны, и при этом их рот очень скоро наполнялся слюной. Ричард снова насторожился. У этого молодого человека явно были сексуальные комплексы. И все же тут что-то другое. И похоже, он не собирался рассказывать этого анекдота.
— Папочка у нее граф де…
— Риво, — подсказал Ричард, произнеся простое слово из двух слогов, чтобы избавить (так ему казалось) молодого человека от затруднения.
— Большие связи. С так называемыми заправилами прессы. Он заставил всех заткнуться. Это было пять лет назад. Оргии с наркотой и черномазыми. Двадцатая троюродная сестра королевы все-таки. Только теперь так просто рот не заткнешь.
— Любопытно, — сказал Ричард и сонно подумал, что скоро он сможет договориться о встрече с Рори Плантагенетом.
Стив выпрямился. Абсолютно трезвым взглядом он смотрел на титульный лист книги — там была девственно чистая абонентская карточка. Если бы Ричард предложил подписать книгу (на что, как выяснилось впоследствии, у него так и не хватило времени), Стив мог бы сказать, что купил книгу на распродаже на Портобелло-роуд и заплатил за нее тридцать пенсов. Он понятия не имел о том, что такое литературная гордость, что для писателя — его репутация. Пока не имел.
— Тут написано — тут написано, что она была напечатана… давненько. А что вы?..
— Буквально сегодня утром я сдал в издательство новый роман. После долгого молчания, как говорится.
— Вот как? И как он называется?
Ричард внутренне собрался, прежде чем сказать:
— «Без названия».
— Здорово. Классно звучит. Поздравляю.
— Ваше здоровье. А насчет Деми, — Ричард задумался. Деми не пила. Он вспомнил, как за обедом она накрывает ладонью пустой бокал. — Это все в прошлом. Я хочу сказать — сейчас она счастлива в браке.
— Чушь собачья. Это все реклама. Не надо верить всему, что вам показывают по телику.
— Откуда вам все это известно?
— Знаете миссис Шилдс? Это их кухарка. Или бывшая кухарка.
— Ну, — задумчиво произнес Ричард, избегая прямого признания.
— Это мамуля моего брата.
— …То есть ваша мамуля.
— Сводного брата.
— Понятно, у вас один отец, — сказал Ричард, который, к несчастью, в эту минуту отвлекся, чтобы взглянуть на часы. Если бы он в этот момент посмотрел на своего собеседника, он наверняка бы понял, что у этого молодого человека нет сводного брата. Равно как нет и мамули. Или папули.
— Она говорит: никогда не видела, чтобы новобрачная столько плакала.
— Отчего же?
— Она детей хочет — католичка. А он не хочет.
Ричард с некоторой опаской отхлебнул «гремучей змеи». Его посетила мысль: а сможет ли он держаться на ногах, когда придет время уходить. Голова пока вроде ясная, — подумал Ричард. Но голос его с баритона сполз на бас — знакомый признак.
— А чем вы занимаетесь? — спросил он.
— Вы забыли, как меня зовут. Забыли?
— Верно. Подумать только. Совершенно забыл.
И снова навстречу его руке устремилась ладонь — напряженная, плоская, как сброшенная карта.
— Стив Кузенс. Чем я занимаюсь? Ну, я мог бы сказать: «Разными вещами». Как некоторые говорят: «Я? Да, знаете, разными вещами». «Немного тем, немного этим». Дело в том, что я могу маневрировать. Я сейчас не связан в финансовом отношении. Я почти отошел от дел, если угодно. В основном я сейчас, если можно так выразиться, занимаюсь вопросами досуга.
Секунду они изучающе смотрели друг на друга. Ричарду (который был под мухой, притом прилично под мухой) лицо Стива напоминало серую с белым шахматную доску или лицо подследственного, которого показывают по телевизору, намеренно размывая изображение. Стиву же (который был трезв, как ученик воскресной школы) физиономия Ричарда напоминала двухмерное изображение этой же физиономии: плоское, нечеткое, приблизительное — бесталанная работа судебного портретиста. Ричард был свидетелем. Ричард был типичным свидетелем.
— Так чем же все-таки вы занимаетесь? — спросил Ричард и отхлебнул «гремучей змеи».
— Я порчу людям кровь, — пожал плечами Скуззи.
Ричард повернулся на стуле. Он почувствовал, что без еще одной «гремучей змеи» ему не обойтись.
Офис «Маленького журнала» теперь располагался в Сохо. «Маленький журнал» перебрался сюда недавно, и вряд ли ему суждено задержаться здесь надолго. «Маленький журнал» переживал не лучшие дни. Офис «Маленького журнала» был маленьким, а рента — непомерно высокой.
«Маленький журнал» родился и вырос в пятиэтажном доме в георгианском стиле, что рядом с музеем сэра Джона Соуна в Линкольнс-Инн-Филдс (1935–1961). Пыльные графины, продавленные, точно гамаки, диваны, широкие обеденные столы, заваленные книгами и мудреными журналами: вот мы видим красавца-донжуана в полотняных брюках, он яростно обрушивается на Генриха Шлимана («Илиада» — это военный репортаж? «Одиссея» — это топографический отчет и судовой журнал вместе взятые? Какая чушь!). А вот ученый с трясущимися руками и головой, склоненной над статьей в 11 000 слов об особенностях просодии А. Э. Хаусмана («Триумфальная реабилитация хорея»). Распрощавшись с зелеными газонами Линкольнс-Инна, «Маленький журнал», постепенно приобретающий кочевые черты, проделал длинный путь с остановками на Фенчерч-стрит, в Холборне, Пимлико, Айлингтоне и на Кингз-Кросс (1961–1979). Он ночевал на чердаках, в пустующих комнатах, спал на полу у друзей и всегда искал жилье подешевле. В этих вынужденных переменах адреса было что-то близкое духу эпохи короля Эдварда, что-то дерзкое, шалопаистое (1979–1983). Теперь он уже не тот, что прежде.
Теперь — вот уже много лет — «Маленький журнал», пошатываясь, бредет по городу, стыдливо пряча лицо то ли бродяги, то ли попрошайки. Его то и дело насильственно изгоняют из той или иной трущобной квартирки, временами он отсиживается в темноте за ободранной дверью, как какой-нибудь незаконно вселившийся скваттер в вонючей майке. Денег хронически не хватает. Деньги всегда на исходе. Его самобытность — единственное, чего у него с избытком, — носит патрицианский характер. Его владелец и издатель, несмотря на безнадежное убожество окружающей обстановки, всегда является в монокле и с изящной табакеркой. Неподражаемо беспомощный и без конца сетующий на судьбу, «Маленький журнал» старается вытянуть денег из любого, кто оказался поблизости. Войдите в его дверь в цилиндре и кашемировом пальто, и через пару недель вы будете ночевать на улице. С другой стороны, у «Маленького журнала» действительно есть своя позиция в этот изворотливый материалистический век. Позиция эта заключается в том, чтобы не платить людям. Если же платить, то платить очень мало и с огромными задержками. Типографии, домовладельцам, налоговым инспекторам, разносчикам молока, постоянным сотрудникам: им платили сущие гроши и всегда, когда уже деваться было некуда. Никто не знал, куда уходят «взносы» — мелкие займы и щедрые пожертвования, которые «Маленький журнал» пускал в дело: социальные пособия и приданое, деньги, откладывавшиеся на «черный день», и состояния, накопленные пятью поколениями рода. Истории некоторых журналов — это истории успеха и процветания, но над историей этого журнала можно было лишь разрыдаться: даже Ричард Талл после года невознагражденного труда вдруг обнаружил, что и он выписывает сидящему в кресле главного редактора плакальщику в монокле чек на тысячу фунтов стерлингов… Ричард редактировал половину журнала. Впрочем, часто он редактировал и другую половину. Каждый второй понедельник он приходил и делал литературное обозрение. Каждую вторую пятницу он приходил и делал раздел «Культура и искусство». Все остальное время он писал «вставки» — разумеется, бесплатно и анонимно, хотя считалось, что об этом все знали (на самом деле об этом знал лишь очень узкий круг).
Сегодня была пятница. Ричард пришел в редакцию. Зонтик, бабочка, зажатая под мышкой увесистая биография, сигарета в зубах. Он остановился на Фрит-стрит перед тройной дверью, за которой кроме редакции «Маленького журнала» располагались еще турагентство и магазин, торговавший одеждой для очень высоких и очень полных людей. Он остановился и посмотрел себе под ноги. Он посмотрел себе под ноги, потому что бродяга, через которого он собирался перешагнуть (бродяга сосредоточенно ел пластмассовой ложкой собачий корм из жестяной банки), был как две капли воды похож на оперного критика из «Маленького журнала». Сходство было поразительным, и Ричард чуть было не произнес: «Хьюго?» Но это был не Хьюго. Или Хьюго не был бродягой. Во всяком случае, пока: на этой неделе. Ричард вошел и с облегчением увидел Хьюго, лежавшего лицом вниз на ступеньках лестницы, ведущей в расположенную на втором этаже редакцию. Перешагнув через Хьюго, Ричард снова остановился, пытаясь распознать источник странных звуков, навевающих мысли то ли о лежбище тюленей, то ли о дельфинарии, — протяжный вой, гиканье, громогласные утробные фиоритуры. Выяснилось, что звуки доносились из уборной на лестничной площадке. Оттуда вышел балетный критик Козмо. После этого Ричард вошел в литературный отдел. К нему подошла его секретарша и помогла снять плащ.
— Спасибо. Как дела, Энстис?
Не поднимая головы, Энстис сообщила ему все, что ему нужно было знать. Не было нужды говорить Ричарду об оперном критике, или о балетном критике, или же о радиокритике. Радиокритик был здесь — высунувшись из окна, он тер глаза и глубоко дышал. Не было необходимости говорить и о критике раздела изобразительного искусства, который сидел за столом и всхлипывал, уткнувшись в мокрые от слез ладони. Ричард спросил о кинокритике, и ему рассказали жуткую историю — оказалось, что несколько часов назад он выскочил на минутку купить сигарет. Ричард был рад услышать, что театральный критик, который готовил театральное обозрение для ближайшего номера, сидит в своем закутке наверху. Ричард решил к нему заглянуть и справиться, как идут дела. Бруно сидел за маленьким столиком, а его голова, как обычно, лежала на клавиатуре пишущей машинки. Ричард ухватился за его волосы и с силой потянул вверх: так ему удалось увидеть, что Бруно, прежде чем отключиться, почти успел закончить первое слово своей статьи. Ему удалось напечатать «Чехо…». Ричард слышал, что темой обозрения Бруно была новая постановка «Трех сестер». Подходя к литературному отделу, Ричард увидел поднимавшегося по лестнице кинокритика. Лицо кинокритика выражало полное безразличие, но двигался он так целеустремленно, что наверняка врезался бы в противоположную стену за столом Энстис. Но на пути кинокритика оказалась коленопреклоненная фигура балетного критика. Ричард вышел из литературного отдела и, переступив через кинокритика и балетного критика, направился в кабинет издателя, располагавшийся этажом выше: он там скрывался, когда там не скрывался сам издатель.
Прежде всего его интересовало следующее. Почему до сих пор нет никаких известий от Гэл Апланальп? Почему до сих пор не надрывается телефон? Где же длинный, благожелательный и детальный критический разбор его романа «Без названия»? Можно ли ставить на Стива Кузенса? Ричард подумал: а что ему мешает взять и самому позвонить Гэл Апланальп. Должно быть, гордость и сознание собственной значимости как писателя. Поэтому, закурив сигарету, он взял и позвонил Гэл Апланальп.
— Дело движется, — сказала она. — Фактически вопрос решен.
Само собой, она имела в виду не роман Ричарда, а литературный портрет Гвина Барри на 5000 слов, вызвавший широкий интерес. Гэл назвала сумму, которая равнялась годовой зарплате Ричарда в «Маленьком журнале».
— А что с моей книгой? — помолчав, спросил он.
— Я оставила для нее выходные. Сегодня же вечером заберу ее домой. Гвин говорит, она замечательная.
— Гвин ее не читал.
— А-а.
Попрощавшись, Ричард повесил трубку и попытался заняться какой-нибудь конструктивной деятельностью. Он обзвонил нескольких издателей, выяснил названия трех книг и запросил на их рецензию. Автором первой книги была Люси Кабретти, автором второй — Эльза Отон и автором третьей был профессор Стенвик Миллз. Вы, возможно, помните, что эти три человека входили в жюри премии «За глубокомыслие». Затем, обзвонив нескольких сотрудников «Маленького журнала», Ричард договорился о трех положительных рецензиях. Поверьте, у него были на то свои причины. Когда он уже собирался встать и отправиться к Энстис, она сама заглянула в комнату и внимательно посмотрела на Ричарда.
— Есть причины для беспокойства, Энстис?
— Нет. Думаю, мы прорвемся.
— Козмо уже намного лучше. И Хьюго тоже.
— Знаешь, я действительно уважаю Хьюго — он умеет взяться за дело. Нет, речь о Тео.
— Что такое?
По давней дурацкой традиции последняя страница книжного раздела (на ней помещались обзоры художественной прозы) шла в печать вместе с материалами раздела «Искусство». Обзоры художественной прозы считались делом выгодным. В «Маленьком журнале» это был лакомый кусочек, часто становившийся яблоком раздоров: тот, кому выпадало писать обзоры художественной прозы, в конце концов, мог продать с десяток новых книг в твердом переплете в архив на Ченсери-лейн. И Ричард с удовольствием писал обзоры художественной прозы. И даже главный редактор был не прочь их писать.
— Он хочет знать, может ли он отправить их нам по факсу, — сказала Энстис.
— У него нет факса. А главное — у нас нет факса.
— Так я ему и сказала.
— Короче, скажи ему, чтобы вылезал из кровати, одевался, садился на автобус и привез их сам. Как обычно.
— Голос у него был немного…
— Нисколько не сомневаюсь. — И Ричард сказал Энстис, что если ей не трудно — и если Тео действительно все написал, — пусть она ему позвонит и заставит привезти обзоры. Прежде чем она вышла, он спросил: — Как ты?
— Прекрасно, правда. Для погибшей женщины, которую использовали, а потом вышвырнули вон. Приходил Р. Ч. Сквайерс.
— Ужас. Он еще придет?
— Не знаю. А мы еще увидимся?
— Конечно, Энстис.
Она вышла. Она вышла очень медленно, неохотно отпуская его. Когда Энстис исчезла за дверью, голова Ричарда внезапно упала на грудь и застыла под прямым углом к его блестящему жилету, опустившись на сорок пять градусов… А то, согласно расчетам, не так уж мало. К примеру, скорость углового перемещения звезды Барнарда составляет 10,3 угловые секунды в год. Это лишь четвертая часть скорости склонения Юпитера, составляющая около шести градусов в год. И тем не менее ни одно другое небесное тело не выказывает такой прыткости. Вот почему ее называют «летящей» звездой… Уронив голову на грудь, Ричард изменил свои взаимоотношения с квазарами на тысячи и тысячи лет. На самом деле. Поскольку квазары находятся так далеко и удаляются с такой огромной скоростью. Все это помещало проблемы Ричарда в контекст вселенной.
Через одиннадцать часов он сидел с Энстис за столиком в кафе «вечная книга». Журнал был подготовлен к печати или, как говорят английские типографщики, «уложен в постельку», как укладывают маленьких детей. Взрослые же укладывают в постель друг друга.
Слегка перекусив и выпив несколько стаканов воды, «Маленький журнал», убаюканный негромким напевом, позабыл о своих страхах и мирно улегся в постельку. Театральный критик Бруно закончил свой опус о «Трех сестрах». К сожалению, он оказался всего в тридцать слов длиной. Оперный критик Хьюго так ничего и не написал. Хотя он полдня держал голову под струей ледяной воды и Энстис занималась с ним дыхательной гимнастикой. Эта гимнастика напомнила Ричарду занятия, которые они посещали вместе с Джиной: взрослые люди сидели кружком на полу и во все глаза смотрели на учителя, совсем как дети, которые у них должны были вскоре появиться. Радиообозреватель Отто закончил свой текст, потом разорвал его в клочья и выбросил в окно. Кинокритик Иниго сквозь слезы заявил, что предает свою поэзию ради денег. На эти слова обернулось несколько человек — сначала с тревогой, а потом с негодованием: хочешь сказать, что кому-то здесь платят деньги? Ближе к сумеркам Ричард и Энстис уже начали думать, что им предстоит еще одна «черная» пятница. Выглядело это следующим образом: семеро критиков раздела «Искусство» сидели и молча смотрели друг на друга. А Ричард в это время пытался «сшить» лоскутное одеяло из рекламных объявлений, кроссвордов и шахматных задач.
— Какой забавный этот Иниго, — сказала Энстис, допивая белое вино.
— Чрезвычайно забавный, — сказал Ричард, допивая виски.
Иниго лежал тут же — на ковре. Щедро одаренный, как, впрочем, и все они, каждый в своем роде, Иниго написал 7500 в общем вполне связных слов про один болгарский мультфильм — это все, что он видел за последние две недели или о чем еще помнил.
Энстис молитвенно склонила голову. Ричард, как обычно, уставился на пробор в ее волосах. Казалось, на этой черте встречаются две враждующие силы и ведут между собой ожесточенную схватку. Боже мой, какие растрепанные волосы бывают у людей на улицах, эти волосы словно состоят из отдельных прядей, не завитых, а просто спутанных, свалявшихся и торчащих в разные стороны. Волосы у Энстис были очень длинные — ниже пояса — и непослушные, она завязывала их в хвост, тяжелый, как старый корабельный канат. И ее волосы выглядели так, будто она их никогда не мыла. Энстис подняла голову и улыбнулась Ричарду с извиняющейся нежностью.
— По последней? — спросил Ричард.
Возвращаясь из бара, он подумал, что Энстис вполне могла бы смотреть на стену и с отрешенным взглядом напевать обрывки из песен — возможно, даже безумные песенки несчастной Офелии. Но вместо этого Энстис не менее зловеще склонилась над столом, почти касаясь его носом:
— Нам пора рассказать Джине. Иначе зачем продолжать? Не волнуйся, мы сделаем это вместе. Мы расскажем Джине обо всем.
Ричард думал, что, возможно, он закончит свои дни с Энстис. Он подумал, что закончит свои дни он, возможно, с Энстис. Поженятся ли они? Нет. Тогда, год назад, когда он шел от нее в то утро, в голове у него возникло это словосочетание — «старая дева». И он никак не мог от него избавиться. Это старая дева, дружище, повторял он про себя. Я действительно имею в виду старую деву. Он имел в виду волну, которая захлестнула его, когда он вошел в ее квартиру. Он унес с собой этот запах старой девы, исходивший от ее одежды, простыней, полотенец, волос. Это был запах одежды, которую годами не отдавали в химчистку; это был затхлый запах сырости, исходивший от протекших потолков; но прежде всего это был запах ненужности. Ричард знал, что значит быть ненужным. Но здесь ненужность ощущалась на уровне обоняния и осязания.
Теперь он стал подозревать, что сам пахнет холостяком. Пахнет старыми пижамами, шлепанцами, домашними кофтами и щеточками для трубки. Но ведь этого не может быть, твердил он себе. Не может быть, чтобы от меня пахло холостяком. Я ведь женат. Сидя в своем кабинете с биографией на коленях, Ричард принюхался к своему плечу, потом он поднял глаза, нахмурился, представляя в качестве свидетелей в свою защиту свою утонченную жену, своих сладко пахнущих мальчишек, ведь они все еще у него были. А потом он представил, как остается один и как со своим единственным обшарпанным чемоданом поднимается по сырой лестнице к Энстис. Старая дева и Холостяк сойдутся вместе. Холостяк и Старая Дева — в бесконечном шутовском танце.
— Черт побери, — сказала Джина. — Нет, ты это видел?
Ричард поднял глаза, чтобы убедиться, что это не письмо от Энстис на десяти страницах, а потом снова опустил глаза на «Любовь в лабиринте. Жизнь Джеймса Ширли». Разложив перед собой газету, Джина читала пространный репортаж о серийных убийствах где-то в Америке. Рядом с кухней, на полу в коридоре, спокойно играли близнецы, они, можно сказать, с нежностью возились со своими жестокими игрушками. Субботнее утро у Таллов.
Проблема, связанная с тем, чтобы побить Гвина… Ричард постарался сформулировать свою мысль более четко. Проблема, связанная с тем, чтобы отбросить Гвина назад в семидесятые, состояла в следующем: Гвин никогда не узнает, что это дело рук Ричарда. Правда, только слабоумный мог бы не заподозрить, что Ричард причастен к странному появлению «Лос-Анджелес таймс». Но, по мнению Ричарда, Гвин как раз и был слабоумным. И тем более от слабоумного или от пациента отделения реанимации нельзя ожидать, что он возложит на Ричарда ответственность за Стива Кузенса. Нет, всему плану недоставало беспристрастности, художественной правды. Ричарда все более привлекал другой план, другой проект — нечто классически простое и благородное. Он соблазнит жену Гвина.
— Но зачем? — сказала Джина. — Я просто не могу… О, господи.
Сегодня голова Ричарда была забита женщинами, впрочем, как и всегда, но не просто женщинами. Это были оригинальные личности: Джина, Энстис, Деметра. Да, еще Гэл Апланальп, которая сейчас лежит в своей постели с браслетом на лодыжке и увлеченно читает «Без названия», иногда чуть хмурится, иногда восхищенно поднимает брови. И еще была Гильда, Гильда Пол…
После того как Гвин закрутил роман с Деми, он тут же порвал с Гильдой, возлюбленной своей юности: буквально на следующее же утро. Вчера еще Гильда жила с безвестным писакой-валлийцем, у которого было за плечами два идиотских романа да еще комментарии к Чосеру для продвинутых студентов; а на следующий день на вокзал Паддингтон ее провожал автор неожиданного бестселлера. Она стояла на перроне в своем поношенном зеленом пальто, прижимая к груди потрескавшуюся пластиковую сумочку, на грани нервного срыва. К тому времени Ричард уже искал вескую причину для ненависти к своему старинному другу, и разрушенная жизнь Гильды поначалу показалась ему глотком свежего воздуха. Чтобы укрепиться в своей ненависти, он с натянутой улыбкой глубоко обеспокоенного человека совершил поездку в санаторий в Мамблсе и просидел там час, держа в своей руке влажную белую ладонь Гильды. В комнате один телевизор вещал на английском, а другой на валлийском. Помещение наполнял свет, казалось исходивший от кирпично-красного чая и апельсинно-коричневых бисквитов. Здесь было много женщин, причем ни одной старухи, и их любимым блюдом (эта странная мысль вдруг пришла ему в голову, когда он пил этот кирпично-красный чай) были мозги. Ричард до сих пор писал Гильде. Свои письма он, как правило, приурочивал к какому-нибудь удару со стороны Гвина или к какой-нибудь новой порции хвалебной писанины, в которой упоминалось о человеколюбии Гвина или, вернее сказать, о его милосердии. И все же, пожалуй, напрасно Ричард послал ей то интервью, в котором Гвин упоминал Гильду и назвал их расставание «дружеским». Лишь изредка Ричарду приходила в голову мысль о том, что публика — или Рори Плантагенет — должны узнать подлинную историю. Ричард был рад, что Гвин ни разу не навестил Гильду. Более того, Ричард надеялся, что так и не навестит. На самом деле Ричарду не было до Гильды никакого дела. На самом деле Ричарда волновала Деми.
— Я спрашиваю… зачем? — сказала Джина, — Господи, была бы моя воля…
Ричард взглянул на нее. Джина положила руку себе на горло. Час назад к этому месту прижимались его губы. Но ничего не получилось… Взгляд Ричарда вновь обратился к оглавлению «Любви в лабиринте»: «Месть девы», «Предатель», «Жестокая любовь», «Любительница удовольствий», «Мошенничество» и «Любовь в лабиринте». Размышляя об обольщении леди Деметры, Ричард, увы, был лишен возможности покручивать ус или тихонько хмыкать. Дамский угодник времен короля Якова имел перед Ричардом огромное преимущество. Трудно представить себе, скажем, Ловеласа,[5] который, рыдая и прихрамывая, покидает спальню с сапогами в руках. Невозможно представить себе, чтобы Хитклифф из «Грозового перевала» Э. Бронте, раскинувшись на кровати с балдахином и прикрывая глаза рукой, говорил Екатерине о том, что он, должно быть, чересчур взволнован, и о том, что он, должно быть, вымотался на работе. По-видимому, дела начали приходить в упадок после 1850 года. Что же до Касобона в «Миддлмарче» Дж. Элиот, то есть что касается Касобона и бедной Доротеи, то шансов у них было не больше, чем у человека, который вздумал бы купить свежих устриц на автостоянке. Ричард понимал, что острая и хроническая импотенция вряд ли может служить плацдармом для операции под кодовым названием «Обольщение». Но теперь у него была информация о Деми, то есть знание о чем-то тайном, интимном, постыдном, о чем-то, что делает Деми уязвимой. Золотая жила. И никому не придет в голову обвинить Ричарда в том, что он пытался обмануть Гвина. Если только его не поймают с поличным.
— Я не знаю, — сказала Джина, — у меня просто нет слов. Зачем? Может мне кто-нибудь объяснить?
Медленно поднявшись со стула, Ричард подошел к Джине и встал у нее за спиной. На первых страницах газеты, которую она читала, сообщалось о судебном процессе над одним убийцей в штате Вашингтон. Там была и его фотография. Можно было его рассмотреть: он в тюремной робе, его взгляд обращен в себя, а верхняя губа — как лук Купидона или летящая прямо на вас чайка. «Простите меня! Простите!» — кричал, по словам свидетелей, маленький мальчик, которого незнакомый взрослый мужчина на детской площадке заколол ножом. Брат мальчугана был тоже заколот ножом. Он не произнес ни слова. Был еще и третий, намного младше первых двух, которого убийца, перед тем как зарезать, несколько дней держал взаперти.
— Ты только посмотри на лицо этого выродка, — сказала Джина.
На кухне появился Мариус и бесцеремонно огорошил родителей заявлением, что на школьной фотографии «вид у него дерьмовый». Фотография была тут же представлена на всеобщее обозрение. Вид у Мариуса отнюдь не был дерьмовым.
— Вид у тебя отнюдь не дерьмовый, — авторитетно произнес Ричард.
Он подумал, что уж кто-кто, а он-то знает, что значит выглядеть дерьмово.
— Ты хорошо выглядишь.
— Мне кажется, это просто ужасно, — сказала Джина, — малыш кричал: «Простите меня! Простите!»
В наши дни молодежь ругается чаще, и старики ругаются чаще..
Пожалуй, это единственная область, в которой ваши родители могут поразить вас в той же степени, что и ваши дети. Разумеется, люди среднего возраста тоже чаще ругаются, инстинктивно протестуя против того, что силы постепенно их покидают.
«Простите меня! Простите!» — кричал мальчик незнакомому дяденьке на детской площадке рядом с домом. Брата этого мальчика дяденька тоже зарезал. Но он не издал ни звука. Он не кричал: «Простите меня! Простите!» Он был старше, и, наверное, он знал то, чего не знал его младший братишка.
В последнее время многие потеряли свои привилегии. Вот и мотив утратил свое важное место в прежнем триумвирате сыска: орудие убийства, мотив, возможность. Орудие, мотив и возможность сменили свидетели, признание и материальные улики. Современный следователь вам скажет, что он практически и не задумывается над мотивом. Нет смысла. Простите, но от этого никакого толку. На кой черт мне знать «почему», скажет он. Лучше выяснить «как», и узнаешь — кто. И к черту «почему».
«Простите меня! Простите!» — кричал малыш. Он думал, что чем-то невольно обидел и разозлил убийцу. Он думал, что это и есть «почему». Маленький мальчик искал мотив на современной детской площадке. Не ищите его. Вы его не найдете, потому что его нет. Простите меня. Простите.
Этот район города ветвился и размножался, как семья нищих по фамилии Роксхолл. Роксхолл-роуд, потом Роксхолл-стрит. Роксхолл-Террас и Роксхолл-Гарденз. Потом — Роксхолл-Корт, Роксхолл-лейн, Роксхолл-клоуз, Роксхолл-плейс, Роксхолл-роу, Роксхолл-уэй. Так что сначала едешь по Роксхолл-драйв, затем паркуешься на Роксхолл-парк, а потом идешь пешком по Роксхолл-уок. Ричард запер «маэстро», дни которого уже были сочтены, потом обернулся, чтобы окинуть взором пейзаж, если уместно говорить о пейзаже, или о месте действия, или о чем бы то ни было в этом роде в такой перекошенной, с завихрениями прозе. Вообще-то, сейчас, пожалуй, самое время сделать краткий экскурс в прозу Ричарда (полагаю, именно этим сейчас и занимается Гэл Апланальп), пока он сам, чертыхаясь, ковыляет в поисках Дарко и Белладонны от Роксхолл-авеню через Роксхолл-Кресент к Роксхолл-мьюз.
По сути своей Ричард был заблудившимся, брошенным на произвол судьбы модернистом. Его оппонент Гвин Барри, пожалуй, не задумываясь, согласился бы с мнением Германа Мелвилла, что искусство должно доставлять читателю удовольствие. Модернизм был лишь кратким отступлением в сторону усложненности. Однако Ричард по-прежнему пребывал в этой усложненности. Он не испытывал ни малейшего желания доставлять читателю удовольствие. Как раз наоборот, Ричард испытывал своего читателя на прочность, чувства его читателя должны были звенеть, как туго натянутая тетива. В «Преднамеренности» повествование велось от первого лица, в «Мечтах…» — от строго конкретизированного третьего. Безымянные «я» и «он» были заместителями автора. Романы Ричарда представляли собой лишь изредка не прерываемые внутренние монологи автора. «Без названия» с его восемью временными планами и командой из шестнадцати рассказчиков — рассказчики сменяли друг друга, но ни один из них не был достоверным рассказчиком. На первый взгляд это могло показаться отказом от его прежней схемы, но лишь на первый взгляд. Как и прежде, это был только один голос. И этот голос звучал умно и эротично… Хотя проза Ричарда была талантлива, он не пытался писать талантливые романы. Он пытался писать гениальные романы, как Джойс. Что касается гениальных романов, Джойс, несомненно, на первом месте, но даже его романы — наполовину занудство. Ричард, вероятно, был занудой от начала до конца. Если попытаться определить его прозу одним словом, то почти наверняка таким словом окажется «нечитабельная». На тот момент роман «Без названия» еще оставался непрочитанным, но никто и никогда по собственной воле не мог дочитать до конца его предшественников. Ричард был слишком горд и слишком ленив и в некотором смысле слишком умен и слишком безумен, чтобы писать талантливые романы. К примеру, сама мысль о том, чтобы вытащить персонажа из дома и заставить его тащиться невесть куда через весь город, приводила его в состояние, близкое к изнеможению…
Ричард дошел до угла. За углом был Роксхолл-Парейд. На другой стороне улицы за проволочной изгородью располагалась детская площадка, впрочем, она была облюбована вовсе не детьми (вы заметили, как там тихо), а трезвыми старыми пьяницами. Они слонялись между качелями, перекладинами, лесенками, горками и каруселями. Интересно, похоже это на Нью-Йорк? По пути сюда Ричард пересчитал всех «лежачих полицейских». «Лежачие полицейские» — это единственные полицейские, которых можно увидеть в таком месте. От таких мест лучше держаться подальше. Ричард прошел мимо еще одного полусгоревшего матраса. Вероятно, Божье Откровение в этой округе снизойдет в виде горящего матраса… Ричард продолжал писать об этом мире, но в реальной жизни он не был в таких местах уже лет шесть-семь. Он лишь изредка соприкасался с этим миром, проезжая мимо на своем ядовито-красном «маэстро».
Добравшись до нужного дома и удостоверившись, что не ошибся адресом, Ричард помедлил у подъезда: обернулся и напоследок окинул окрестности смиренным взором. Проволочная изгородь, кроны деревьев с обкорнанными ветками. Нищета век за веком твердит об одном и том же, хотя свои мысли она выражает по-разному. Нищета, окружавшая сейчас Ричарда, изъяснялась кратко, предложения изобиловали синтаксическими ошибками и нецензурной бранью. Какая же связь между всем этим и неудачным силлогизмом, родившимся у него в голове десять часов назад, когда он пил чай и курил после очередной неудачи с Джиной? Силлогизм звучал примерно так:
A. Дерьмо Гвина нравится миру; значит, его дерьмо всемирно.
Б. Мир любит дерьмо; следовательно, мир и есть дерьмо.
B. В таком случае нужно использовать мир; и пусть Гвину досаждает нечто похожее на него самого…
И незачем было Ричарду, выбиваясь из сил, тащиться через весь город с «Лос-Анджелес таймс» под мышкой. Или искать пристанища на страницах «Маленького журнала», рассчитывая на смертоносный яд «вставки», которую он без конца повторял про себя. Литература не может ему помочь. Ему может помочь лишь сама жизнь… Пока Ричард поднимался по лестнице, сознательно вытесняемая мысль о том, что ему придется дорого заплатить за избиение Гвина, вернулась к Ричарду со всей свежестью открытия.
Как они и договаривались, дверь в подъезд была не заперта («Я вам это гарантирую», — сказал по телефону Дарко). Войдя в подъезд, Ричард услышал визг то ли шлифовальной машинки, то ли циркулярной пилы: циркулярная пила, истошно воя, звала свою циркулярную мамочку. Звук этот напоминал о зубной боли — это была озвученная зубная боль. Слабое звено — это вы, сказал Ричарду Стив Кузенс, когда они сидели в «Канал Крепри». Если так сделать, он сказал, то слабым звеном окажетесь именно вы. Если на вас нажмут, вы сломаетесь. Люди не знают, что такое боль и что такое страх, сказал он. А я знаю боль и страх. Боль и страх — мои друзья. Я — непроницаемый. А вы — слабое звено… Ричард всегда считал, что он знает, что такое боль и страх, но на самом деле он их не знал — пока. Боль и страх еще ожидали его, как они ожидают каждого. Богадельня боли и страха терпеливо ждала его.
Ричард постучал в первую же дверь. Ему открыл Дарко. Эта сцена напоминала очную ставку с трансильванским графом: глаза у Дарко были даже краснее, чем его рыжие волосы, краснее, чем томатный «маэстро» Ричарда. Дарко оглядел Ричарда с головы до ног и, словно уточняя имя посетителя, сказал:
— С рожей в пролете?
Через минуту они стояли в комнате размером примерно с теннисный корт. Комната была заставлена мебелью, которая могла быть позаимствована откуда угодно: из отдела по изучению социологических проблем провинции, из гостиницы для коммивояжеров или из казармы.
— Откуда вы, Дарко? Откуда родом? — спросил Ричард, поворачиваясь к собеседнику.
— Из страны, которую я по-прежнему называю Югославией.
Дарко стоял посреди кухонной зоны комнаты и смотрел на какую-то еду, распластанную на тарелке. Потом он поднял голову и улыбнулся. Верхняя губа с топорщившимися усами высоко открывала десну — тоже рыжеватого оттенка.
— Вы серб или хорват? Так, между прочим.
— Я не признаю таких различий.
— Ладно. В этническом отношении это одно и то же, верно? Только религиозные. — Ричарду показалось, что на камине он заметил какую-то культовую безделушку или иконку, подсвеченную изнутри, по форме напоминающую закрытый тюльпан. Что-то подсказало Ричарду, что это Дева Мария, точнее пародия на Деву Марию: ее груди выпирали, как груди грозной девы на носу корабля. — На самом деле какая разница, как именно человек осеняет себя крестным знамением? Во время Второй мировой войны хорватские солдаты сгоняли детей и заставляли их креститься. Чтобы посмотреть, как они это делают. Чтобы посмотреть, сохранить им жизнь или нет.
Это явно было новостью для Дарко: свежей информацией. Ричард постарался успокоить себя мыслью о том, что сегодня о незнакомом человеке можно узнать больше, чем он сам о себе знает. Недавно на крыльце собственного дома он ввязался в спор с мормоном, пытавшимся обратить его в свою веру (вскоре тот не выдержал острых замечаний Ричарда и ушел несолоно хлебавши). Так вот, этот мормон никогда не слышал о Морони — о пророке, который жил в Северной Америке в начале V века н. э., а в XIX веке явился в виде ангела и ходил со своими проповедями из дома в дом. Звучное имя — Морони. По-английски это значит «слабоумный, идиот», если убрать букву i в конце.
— Я верю, что каждый человек заслуживает человеческого обращения, — сказал Дарко.
— Разделяю ваше мнение. Белладонна, надо полагать, тоже человеческое существо. В смысле, она реально существует. Где она?
— Одевается. Или раздевается. Какая разница. Что же мне делать с этой холестериновой бомбой?
Он указал на тарелку и ее содержимое. Тарелка была расцвечена, как палитра художника: какого-нибудь современного примитивиста, работающего пастелью.
— Засуну-ка я это в МВ, — решил наконец Дарко.
MB означало микроволновку. Аббревиатура — это хорошо. Особенно если учесть, что микроволновка — это устройство, предназначенное для того, чтобы обманывать время. Так или иначе, Дарко разогрел свое блюдо и уже ел его руками — то ли пиццу с манго, то ли пирог с начинкой из фаната… Ричард вспомнил, как на одной видеокассете, которую он однажды брал напрокат, его восхитило то, как герой-автогонщик общался со своим ППА — полноприводным автомобилем. Кто-нибудь, пожалуй, припомнит и резвых специалистов по космологии, толкующих о «ЧВТИП-Вселенной», то есть о Вселенной типа «что видишь, то и получаешь». Справедливости ради нужно отметить, что это не аббревиатура, а акроним. Они ведь не говорят по буквам ЧэВэТэИПэ. Они просто говорят «чвтип». Негодяи. И это им мы доверяем столь важное дело: узнать, откуда мы пришли. Во Вселенной ЧВТИП темное вещество составляет примерно 97 процентов от общей массы Вселенной. В этом темном веществе нет ничего экзотического — туда, возможно, входят планеты, более крупные, чем Юпитер, но недостаточно крупные, чтобы стать звездами. Что с этими ребятами? Откуда они берут такие названия? Например, Вселенная типа «бесплатный обед»; вселенная «сам себе режиссер»; Вселенная типа «с рожей в пролете». Мысленно возвращаясь на шестнадцать миллиардов лет назад, они находят там броские словечки, которые устарели еще полгода назад.
— Так Белладонна присоединится к нам? Да, кстати, можно узнать поподробнее, — произнес Ричард, убедившись, что голос его звучит вполне беззаботно, — что у нее с Гвином Барри?
Дарко поднял вверх палец, показывая, что ему нужно управиться с куском, требующим особого внимания, а также активной работы языка и всех коренных зубов. — Кто? — переспросил он наконец.
— Белладонна.
— Вы хотите сказать, Дива. Теперь ее зовут Дива. Понятия не имею, что у нее на уме.
— Ну да.
— А у нас всегда так: куда ни глянь — кругом Дивагейт.
Это вроде Уотергейта.
— Да, случается, — согласился Ричард. — На каждом шагу.
— В койке она просто класс.
Ричард по-прежнему стоял: ему не предложили сесть.
— О да, — произнес Дарко. — Дива обожает побалдеть.
— А как давно ты ее знаешь? Где она сейчас, к примеру?
Дарко извинился и вышел из комнаты через дверь в дальнем конце кухонной зоны. Вернувшись, он бросил на Ричарда быстрый взгляд и спросил:
— Вы кто?
— Ричард. А вы кто?
— Я — Ранко.
— Вы хотите сказать — Дарко.
— Дарко — мой брат-близнец. Он — хорват, а я — серб. На вид мы одинаковые, но между нами нет ничего общего.
— Ну, вы оба едите пиццу. У вас кусочек застрял в усах.
Парень с безразличным видом продолжал чистить языком зубы.
— Она сейчас встанет, — сказал он. — А мне пора.
Пять или шесть беспокойных секунд Ричард оставался один в комнате, куда ему вообще не следовало приходить, потом одна дверь открылась, а другая — закрылась. Если провести помикронный мониторинг этого временного промежутка, то можно было бы в нем обнаружить: страх быть изувеченным, подцепить какую-нибудь болезнь, умереть насильственной смертью, боязнь темноты (впрочем, темноты Ричард уже боялся не очень сильно), страх нищеты, бедных комнат, страх перед Джиной и ее расширенными зрачками; и среди всех этих страхов было еще чувство облегчения, ясности и уверенности, которое испытывает мужчина, предвкушая соблазн, когда знает, что перед выходом из дома он успел вымыть свой член. Ричард искоса взглянул на Диву, входившую в комнату, и подумал: это безнадежно. Он в безопасности. Я в безопасности. Нет, это не смертоносная белладонна. Это всего лишь ядовитый плющ. Мы все в безопасности.
— Привет.
— Привет.
— Ричард.
— Дива.
Она покружилась на месте, чтобы он мог ее оценить, потом посмотрела на Ричарда и сказала:
— Белладонна — это я.
Ричард оглядел ее с ног до головы с беспристрастностью переписчика, проводящего перепись населения на местах. Несомненно, она рассмеялась бы ему в лицо, скажи он такое (возможно, она была девушкой по вызову или стриптизершей: надо было просмотреть субботние газеты, подумал Ричард, пытаясь придать себе уверенности), и тем не менее Белладонна была панком. Иначе говоря, она потрудилась над собой, чтобы сознательно нивелировать то, что ей дала природа. Глаза у нее были накрашены так, что напоминали маску ночного вора с прорезями для глаз; губы были неаккуратно намазаны кроваво-красной помадой, черные волосы стояли торчком во все стороны, как обрубленные ветви деревьев за окном. Панки — это телесные демократы. Своим внешним видом они хотят сказать: давайте все будем уродами. Для Ричарда в этой идее многое, безусловно, было привлекательным: он был не прочь быть бедным, если бы не было богатых, он не возражал бы против того, чтобы выглядеть неряхой, если бы совсем не было чистюль, он был не против того, чтобы быть старым и дряхлым, если бы не было молодых. И уж точно он был согласен быть чокнутым, независимо от того, сколько вокруг нормальных людей. По правде говоря, это доставляло ему истинное наслаждение. Он считал, это лучшее, что с ним произошло за долгие годы. Белладонна была совсем молоденькой, очень маленькой и очень темнокожей. Она носила белье поверх одежды с эпатирующей извращенностью: розовые трусики поверх черных велосипедных бриджей в обтяжку, тугой белый лифчик сиял на черной тенниске. Говорок у нее был лондонский. Но кто она в этническом плане, Ричард не смог определить. Он решил, что, возможно, она приехала с какого-нибудь острова.
— Ты не такой, как я думала, — сказала она.
— Правда? — Это было что-то новое: кто-то пытался его себе заранее представить. — Вы хотите сказать, что я не такой, как мои книжные обозрения? — шутя спросил он.
Белладонна оглянулась, ища, куда бы сесть, и выбрала диван.
— Вы тоже не такая, как я думал.
— Да-а?
— Вы такая молодая. Прямо не знаю. Вы совсем не во вкусе Гвина.
— Он типа… в меня влюблен.
Произнося «влюблен», она с вызовом тряхнула головой.
— В настоящее время? — спросил Ричард, усаживаясь рядом. Она опустила глаза, глядя на свои руки, — Белладонна-отшельница. Ричард поймал себя на том, что лелеет дерзкую надежду на то, что она уже беременна. — И что вы об этом думаете?
— Мне приятно, конечно. Я горжусь. Я знаю, он женат и вообше.
— Вы?.. То есть я хочу спросить — давно это у вас?
Она лукаво улыбнулась:
— Знаете, что во мне главное? Прочитайте по губам. — «Главное, — безмолвно произнесла она, — это мой рот».
— Ваш рот.
— Поэтому меня так и зовут. Ротик. Варежка. Я еще маленькая была, а рот у меня уже был такой. Главное во мне — это рот. Я знаменита своим ртом.
— Вы и сейчас еще маленькая, — сказал Ричард.
Вот он, подумал Ричард, — второй принцип панков. Каждый сам себя творит. У каждого своя собственная легенда. Какому-нибудь парню взбредет в голову наклеить себе на волосы кило старых газет, а какой-нибудь девчонке — прицепить себе на щеку бельевую прищепку. Белладонна выбрала свой рот. Ричард почувствовал в этом какое-то внутреннее противоречие (или, вернее, он почувствует его позже: сейчас ему было не до того) — получалось, что талант оборачивается бесталанностью, является досужим делом отдельного человека, не претендуя на всемирность. Это противоречие относилось и к Ричарду. Он согласился бы с тем, что он не гений, если бы в мире не было гениев. Нет, неправда. На самом деле он хотел бы, чтобы у человечества были гении, и он хотел, чтобы человечество о них знало.
«Смотрите, — одними губами произнесла Белладонна. — Подвиньтесь поближе». Она откинулась на спинку дивана и повернула лампу на сгибающейся ножке так, чтобы лампа светила ей в рот — как если бы она была своим собственным стоматологом. А Ричард был бы консультантом, который должен высказать свое мнение лечащему врачу. Он нагнулся к ней. «У меня нет одной пломбы», — прочитал он по ее губам, и ее нижняя губа танцевала в такт движениям языка… Зубы у нее действительно были убийственно идеальные. «Посмотри, какой у меня длинный язык…» Рот Белладонны. Ричард едва не засунул в него свой нос. Он понял, что никогда уже не сможет воспринимать женский рот как раньше: он казался ему таким сокровенным, таким красно-розово-белым и влажным. Вот именно: как платонически идеальное влагалище с тридцатью двумя зубами. Путаницы здесь быть не могло. Он знал, где полагается быть зубам, а где нет. Прежде чем принять прежнюю позу, он успел вдохнуть ее дыхание и почувствовать его сладость, но это была сладость лекарства, а не сладость плода.
— Я умею делать им разные штуки.
Ее язык высунулся, изогнулся и коснулся своим напряженным жалом кончика носа. Затем язык спрятался, губы улыбнулись и произнесли: «Или так». Теперь губы надулись и выпятились. «Черномазик», — можно было прочитать по ним. Потом зубы и десны словно отодвинулись вглубь, точно рот внутри рта. Придя в нормальное состояние, ротик произнес: «Возьми мою руку».
Ричард повиновался. Это была обыкновенная рука, но он с трудом мог представить, что это часть Белладонны, поскольку, как она сама сказала, то есть как сказали ее губы, она — это рот.
И этот рот произнес: «Смотри». Ее свободная рука приблизилась ко рту и исчезла в нем по самое запястье.
Ричард отвел взгляд, чтобы прийти в себя. Все вокруг было изношенное, старое.
— Тебе надо быть осторожней, — сказал он, — с теми, кому ты это показываешь.
— Я осторожная, — повернув к нему свое лицо, сказала она с мягким упреком. — Очень осторожная.
Потом она выключила лампу. В комнате молчаливо и плавно воцарился сумеречный свет адюльтера. Этот свет знаком всем любовникам — укромный, скрытный, ласково-янтарный. В теперешней точке его супружеской эволюции измена у Ричарда обычно ассоциировалась с районом красных фонарей, и красный свет означал опасность. Он и прежде оказывался в неправильных комнатах, куда ему вовсе не следовало приходить. Но все же обычно они были лучше приспособлены, чем та, в которой он притаился сейчас. Обволакивающий красноватый полумрак был того же оттенка, что и десны Дарко. Год назад, у Энстис, он снял с себя одежду в одной из таких неправильно выбранных комнат. В тот раз от физической измены его спасла некая таинственная внутренняя сила, таинственная даже для него самого (хотя теперь он знал об этом куда больше): импотенция… То, что с ним происходило сейчас, необязательно было эрекцией — скорее ощущением эрекции. А с потерей этого ощущения (ощущения пульсирующей крови) вас покидает вера и предчувствие чуда, и очень скоро (еще прежде, чем вы это поймете) и сама эрекция. И вместо нее приходит ощущение смерти, маленькая смерть, когда силы сломлены, а «чудо» оказалось фальшивкой. Так или иначе, это ощущение предупредило его, что, если на этот раз дело дойдет до дела, импотенция его не спасет. Придется прибегнуть к какому-то более действенному средству. Наиболее подходящим средством на данный момент Ричарду представлялась преждевременная эякуляция. Он подумал: я здесь, потому что боюсь умереть. Это не я делаю. Это делает смерть.
Его жизнь приближалась к кульминации своего третьего акта. Будут еще два акта. Четвертый (условно говоря, «тихий») акт. И, наконец, пятый. К какому жанру можно отнести его жизнь? Это вопрос. Не пастораль. И не эпос. По сути, это — комедия. Или антикомедия — особая, более современная разновидность комедии. Раньше комедии обычно рассказывали о влюбленных, преодолевающих трудности, чтобы потом сочетаться законным браком. В наши дни комедия вовсе не об этом. Раньше приключенческий роман рассказывал о рыцарях, волшебниках и колдовстве, а теперь его герои — влюбленные, которые решили пожениться, это история любви, действие которой разворачивается в супермаркете. Комедии же в наше время рассказывают совсем о другом.
— У меня есть специальный тест для парней, — сказала Белладонна. Ричард изобразил на лице заинтересованность, и она продолжила: — Просто скажите мне. Я выйду из комнаты, а потом вернусь и сделаю то, что вы захотите.
— Что ты имеешь в виду?
— Очень просто. Скажите мне, и я сделаю.
— Что именно?
— Все, что угодно. Что вам больше всего нравится.
— Больше всего нравится в каком смысле?
— Да не стесняйтесь вы. Любую прихоть. Что вам больше всего нравится.
— Ну, а если у меня нет прихотей?
— Они у всех есть. Иногда очень даже забавные. По ним о человеке можно очень многое узнать.
— Да, но что за прихоть?
— Все, что угодно!
Внезапно эта комната напомнила Ричарду класс в его школе, в той самой, что напротив дома Гвина. Главным образом, пожалуй, размерами, а еще невытравимо недомашним духом этой комнаты. И еще, наверное, ощущением, которое преследовало его тогда, когда ему было восемнадцать. Ему казалось, что его поместили сюда на всю оставшуюся жизнь и что информация о нем, нужная и ненужная, уже в пути и с каждым мгновением она все ближе.
— Тебе нравится тестировать парней?
— Да. Всем хочется побольше знать о людях. Знать, что им больше всего нравится.
— Потому что…
— Это говорит о многом. О них.
— И сколько раз ты уже… Хм… устраивала такое тестирование?
Белладонна выразительно пожала плечами. Однако это мало что прояснило. Два или три раза? Два или три раза в день? Ричард подумал, что вряд ли имеет смысл пытаться отгадать ее реакцию и подбирать определения («горделиво», «негодующе», «взволнованно» и так далее). Как и у Стива Кузенса, у Белладонны были свои чувства, свои реакции и своя игра, но совсем в другом, новом ритме, который был Ричарду незнаком.
— Приведи мне пример. Что больше всего нравится Дарко?
— Дарко?! — переспросила Белладонна («горделиво», «негодующе», «взволнованно»).
— …Ладно. А что обычно нравится больше всего? Что обычно хотят парни, чтобы ты сделала?
— Ну, обычно… — сказала она почти с нежностью и смолкла. Ее глаза широко раскрылись — прямо-таки сама невинность. — Обычно они просят меня выйти из комнаты, — сказала она, — а потом вернуться голой. А потом потанцевать немного. А потом немного пососать.
В комнате сгустились сумерки. Кто еще, кроме любовников и одиноких людей, страдающих депрессией, будет сидеть при таком скудном освещении и даже пальцем не пошевельнет, чтобы включить свет?
— Думаю, все дело в фокусе с рукой, который я им показываю. Поэтому они выбирают это. Ну же. Что вам больше всего нравится?
Но вместо этого Ричард спросил:
— А что больше всего нравилось Гвину?
— Гвину? — переспросила она.
И здесь напрашивались другие наречия: «задумчиво», «мечтательно», «нежно». Белладонна повернулась к Ричарду, ее лицо по-прежнему оставалось в тени. Ее одежда, как можно было предположить, подчеркивала то, что ей самой больше всего нравилось в себе и в своем теле, что ее радовало больше всего. Это не была какая-то часть тела — красивая грудь или ноги. Это была некая вращательная способность — подвижность ее талии и бедер. Белладонна смущенно поежилась, улыбнулась и сказала:
— Понимаете, я никогда не встречалась с Гвином Барри живьем.
Ричард встал, собираясь идти. Он был абсолютно уверен, что ему здесь нечего делать.
— Так, значит, ты с ним не знакома, — сказал он.
— Он меня любит.
— Ты хочешь сказать, что тебе кажется, он тебя любит.
— Он так на меня смотрит.
— Когда он на тебя смотрит?
— Когда его показывают по телевизору.
— И многие из тех, кого показывает по телевизору, на тебя смотрят?
— Нет. Только Гвин, — ответила Белладонна, глядя прямо перед собой, словно разговаривая с брюками Ричарда. Потом она подняла голову. — Вы думаете, я — это только рот и больше ничего, верно? — сказала она с полуулыбкой, ее губы надулись и задрожали. — Да нет же. Нет. Что вам больше всего нравится? Я хочу знать.
— Зачем?
— Так мы заставим Гвина ревновать.
И Ричард ушел.
Гэл Апланальп все не звонила.
— Гэл Апланальп по два часа в день говорит со мной по телефону, — сказал Гвин. — О продаже авторских прав за рубеж. Александр отдавал их за просто так. Но Гэл выбивает приличные деньги даже из восточноевропейцев. Гэл просто прелесть. У нее столько энергии. Столько оригинальных идей. Столько жизнелюбия.
Ричарду показалось, что придурь в мозгу Гвина в этот момент затаилась в каком-то укромном уголке или засела между лобными долями, а ее хозяин застыл на месте (и, возможно, это надолго), то хмурясь, то одобрительно подмигивая. Они стояли во внешнем баре «Колдуна», прислонившись к автомату, который здешние завсегдатаи называли «Всезнайкой», включая даже водителей такси, которые под «всезнайством» разумели год, проведенный в полускрюченном состоянии на карликовом мопеде. Гвин с Ричардом были здесь не ради партии в теннис. Они собирались сыграть в снукер (оздоровительный центр «Портобелло» был закрыт на модернизацию). Это означало, что нужно подождать, пока освободится один из столов. Наконец придурь Гвина прекратила дрыгать задней ногой. Его лицо прояснилось, а потом он с серьезным видом нахмурил брови. На нем был новый пиджак из какого-то волосатого твида желтоватого цвета, напоминавший слегка пожеванную кочерыжку от кукурузного початка.
— Спасибо за первую главу нового романа, — сказал Ричард. — Возбуждает аппетит. И все примерно в том же духе?
— Более или менее. Если вещь работает, то чинить ее незачем, — я всегда это говорю. — Через месяц уже будут гранки. Я тебе пришлю.
— Я уже сгораю от нетерпения.
Мимо них прошла жующая резинку девочка-подросток в ярко-розовом обтягивающем спортивном костюме, направляясь в зал аэробики. Они проводили ее взглядом.
— Ты когда-нибудь задумывался, — спросил Гвин, — о том, что, когда становишься старше, сексуальность меняется?
— То есть о том, что там — впереди?
— Это меняется так же быстро, как и все остальное. Все ускоряется. Они теперь другие.
— Возможно.
— Но в каком роде другие? У меня такое впечатление… впечатление, заметь, сложившееся исключительно из писем, которые я получаю… у меня такое впечатление, что они стали более порнографическими. Более специализированными.
— Про какие письма ты говоришь?
— Обычно там вложена фотография. И прозрачный намек на некую — особую специализацию.
Ричард вдруг осознал, что всегда считал Гвина эротически непостижимым. Ну и что с того, ведь Гвин жил с Тильдой? И не в первый раз Ричард подумал (вследствие невероятно унизительного недоразумения) — не считает ли его Гвин в некотором роде голубым. Ричарду никогда не хотелось поцеловать Гвина. И уж конечно, совершенно немыслимо, чтобы Гвин захотел поцеловать Ричарда. В любом случае, этого никогда не случится, верно? И, честно говоря, Ричарду было все равно, почему он делает то, что делает.
— Деми молодая.
— Ну, не настолько молодая.
Когда Гвин заговорил, Ричард почувствовал, почва уходит у него из-под ног:
— Она не очень продвинута в сексуальном смысле. Если точнее, она чувствует себя неуверенно. Только между нами — она кое-что успела повидать. Хотя она мало что помнит об этом. Это было во время ее кокаиновой фазы. Знаешь, девушки из высшего общества все проходят через кокаиновую фазу. Едва они появляются на свет, как их папочки уже записывают их в шикарные наркологические клиники. У нее даже… у нее даже было несколько любовников из Вест-Индии.
— Ты меня поражаешь.
— Я говорю это с гордостью. Это было ей на пользу! Но вряд ли ее можно назвать современной мисс. Возьмем оральный секс. Раньше, в старые времена, у меня было такое впечатление, что одни девушки это делают, а другие — нет. И некоторые, такие как Гильда, делают это на твой день рождения. Бьюсь об заклад, что теперь они все это делают. И вопрос не в том, делают они это или нет. Вопрос в том, как они это делают.
Это было похоже на партию, в которой вы потеряли контроль над ситуацией и теперь вы можете делать только ответные ходы.
— Есть одна девица, которая хотела бы увидеться с тобой, — сказал Ричард.
— Хорошенькая?
— Потрясающий рот. Она хочет задать тебе один вопрос.
— Какой мой любимый цвет?
— Нет. Что тебе больше всего нравится.
И потом Ричард вдруг обнаружил, что во всех подробностях рассказывает Гвину о своем приключении с Белладонной. И при этом он подумал: во что я играю? Белладонне не больше семнадцати, и она определенно не в своем уме. Здравый смысл требовал, чтобы он заставил ее раздеться и немного потанцевать. С той самой сумеречной встречи к многочисленным обескураживающим открытиям Ричарда добавлялись все новые и новые: так, в частности, он выяснил (он сейчас как раз об этом подумал), что же ему больше всего нравится в сексе. И среди прочего одно ему нравилось особо: такой вид сексуального общения, который подразумевал не столько обмен телесными соками, сколько их полное взаимозамещение.
— Что ж, — сказал Гвин. — Можешь прислать ее ко мне.
— Так что же тебе нравится больше всего?
— Нет, нет. Я просто хочу представить картину в целом. Зачем тащиться куда-то за гамбургером, когда твоя жена каждую ночь подает тебе телятину по-французски.
Да, подумал Ричард, которому уже приходилось слышать эту присказку: и все же иногда мечтаешь именно о гамбургере. И хочется ли тебе на самом деле каждую ночь вкушать телятину по-французски?
— Я бы никогда — я хочу сказать, то, что я получаю от моей леди, это просто… — Гвин умолк. Его придурь принялась буйствовать, и Гвин качал головой с закрытыми глазами, а потом принялся кивать с открытыми. — Мы занимались любовью сегодня днем. Нет. Должно быть, это было вчера ночью. Нет. Это было вчера днем. Или сегодня утром. Ладно, не важно. Мы занимались любовью, и я подкалывал ее насчет одного из ее восточных любовников. Тогда она посмотрела на меня и сказала: «Дорогой. Поверь…» А, вот и она!
Он замолчал и устремился навстречу жене, приветствуя ее, как если бы — как если бы что? Как если бы сейчас шел 1945 год, а они не виделись с 1939-го. Когда страсти улеглись, Деми снова стояла на ногах с большой сумкой в руке, в которой лежала смена белья. Она слабо улыбалась Ричарду, который подошел, чтобы ее поцеловать.
— Когда же вы собираетесь встретиться? — спросил Гвин. — Чтобы побеседовать о вашем покорном слуге. По крайней мере, это я могу вам устроить. В обмен на «молодую сексапильную поклонницу», которую Ричард для меня раздобыл. Ладно, Деми, — тебе наверх по лестнице.
Давай, мы ведь не хотим лишних сантиметров, правда, любимая?
Когда Деми ушла на свои занятия, Гвин потратил по крайней мере несколько минут на то, чтобы просветить Ричарда относительно хода его переговоров с европейскими издателями о публикации «Возвращенного Амелиора». По ходу дела он употребил несколько жаргонных синонимов, обозначающих «тысячу». Ричард подметил, что стоит только какому-нибудь романисту получить гонорар, обозначаемый цифрой с тремя нулями, как он тут же начинает употреблять слово «штука». Лично он никогда не стал бы этого делать. Даже если бы ему представилась такая возможность. Это была бы позорная капитуляция перед сиюминутным и суетным. Перед мирским и смертным. Неужели им всем так хотелось быть похожими на гангстеров или на толстосумов? Что бы тебе ни причиталось, ты получишь, но не тогда, когда тебе это нужно. Это как в азартных играх… В любом случае, в последнее время Ричард чувствовал себя нищим настолько, что даже стал выключать «дворники» каждый раз, когда проезжал под мостом.
— В общем, я ей сказал: «Возьми с португальцев пятнадцать, но не забудь вычесть десять на аудио». В конце концов, что такое тонна? — сказал Гвин, успокаивая себя. — Я сказал это, только чтобы Гэл отстала.
В последние минуты их ожидания придурь снова оживилась и, по всей видимости изголодавшись, переползла в другую часть мозга, заставляя Гвина властно хмуриться и бросать на невидимых оппонентов гневные взгляды… Наконец настала их очередь.
Последним черным шаром Ричард выиграл 3:2. Он никак не мог сосредоточиться.
— Есть и другие способы, — сказал Ричарду тот молодой человек. — Ботулизм в сэндвиче. Или можно подослать к нему женщину. Как антитело. Обработать его психологически. Запугать. Не обязательно использовать физическое насилие.
— И все же в физическом насилии что-то есть…
— В отличие от прочего это действует на всех. И это просто.
Ричард, вместе с Марко, полулежал на вытертой, но все еще достаточно элегантной кушетке. Щека мальчика лежала на гулко звучащей груди отца. Ричард читал сыну вслух «Книгу джунглей» Киплинга — читал с необыкновенным чувством… «Физическое насилие — это просто». Читая сыну вслух, Ричард, к своему изумлению, обнаруживал, что его восхищает простота. Не в художественной прозе, а вообще. То, что нравится всем, зачастую очень просто. Красота с научной точки зрения (и в данном случае красота служит точным индикатором истинности) часто бывает очень простой. Ричарду не хотелось слышать никаких бесцеремонных, бесчувственных замечаний о простоте.
— Стало быть, говоря гипотетически, — сказал Ричард, — если я захочу кого-нибудь проучить…
— Вы придете ко мне, — откликнулось дитя джунглей.
Ричард продолжал читать дальше: это был отрывок о неотвратимом приближении Шер-Хана и мудрых увещеваниях Акелы. Ричард читал дальше, пока не заметил, что неподвижность Марко уже не вызвана тем, что он поглощен чтением, — на своей рубашке Ричард увидел широкую дорожку слюны. Марко уснул. Кряхтя от напряжения, Ричард осторожно выбрался из-под сына. Склонившись над ним, он посмотрел на его лоснящееся от пота личико, приоткрытый ротик. У спящего Марко был вид как у потерявшейся маленькой собачки. Домашней собачки — привыкшей жить в доме. Немного погодя Ричард разбудил сына, и, просыпаясь, Марко еще что-то бормотал об орангутангах… Орангутанг означает «дикий человек». Маугли был мальчиком, которого воспитали дикие волки. И даже Марко, к отчаянию Ричарда, во сне погружался в мир, где обитали дикари.
Еще один день. Еще один день Марко пропускал школу. Закутав его так, что ребенок с трудом мог двигаться без посторонней помощи (был похож на дирижабль с рекламой), Ричард повел Марко в Собачий садик подышать свежим воздухом. Зеленый мир, осень, листопад. Тот дикарь, воспитанник доктора Барнардо, — это лесной человек в современной одежде. «Вы придете ко мне», — сказал он. Это была кульминация вечера. А потом Ричарду пришлось сидеть и выслушивать литературную критику: рассуждения Стива Кузенса об «Амелиоре».
Марко взял отца за руку. На еще не потемневшем небе уже взошла луна, она напоминала маску — плоскую на лбу и заостряющуюся к подбородку, или щит, поднятый, чтобы отразить вражеские стрелы. Пока они с Марко шли, Ричард вспомнил, как тогда, сидя в «Канал Крепри», после очередного коктейля, он потянулся к корзинке с начос и понял, что уже очень поздно, потому что начос увязли в своем соусе, как палочка, которую надолго оставили в банке с краской. А молодой человек продолжал:
— Это враки, это все туфта. Там все мило и светло. Там? Боже, я знаю джунгли. Я сам оттуда, приятель. Я знаю джунгли очень давно.
Кем был Стив Кузенс? Воспитанником какой-нибудь нью-эйдж-общины? Или он сбежал из колонии для несовершеннолетних? Это так и осталось невыясненным. Зато выяснилось, что Стив Кузенс читал «Айверонского дикаря» доктора Гаспара Итара (Ричард тоже его читал), читал и перечитывал, и вычитал то, чего там вовсе не было. Он представлял себя в некотором роде современным воплощением смуглого немого оборванца — два века спустя. Ричард вздохнул. Он вздохнул тогда и вздохнул сейчас, держа Марко за руку. Несмотря на свое смятение и сомнения, Ричард вполне мог себе представить, что можно невзлюбить книгу настолько, чтобы захотелось любым способом избавиться от этого дерьма: разорвать или сжечь ее, или даже набить морду автору. Ничего странного — в мире, где романистам необходимы телохранители, тайные убежища и отдельные вагоны в поездах.
— Когда почувствуете, что созрели, — сказал молодой человек на прощание, — дайте мне знать.
— Смотри! — сказал Марко.
Похоже, тишины и покоя сельской идиллии в городе больше не найти. Наступил момент, когда Лондон, казалось, демонстративно выставил себя на всеобщее обозрение. Ричард с сыном проходили мимо туалетов, и снова одна из дорожек была перегорожена оранжевой лентой. Лента игриво трепалась на ветру. Марко потянулся к ней, она казалась такой веселой — эта ленточка, огораживающая место преступления! На страже стояли двое полицейских. Пробираясь сквозь толпу мамаш и прислушиваясь к их нескладному хору, Ричард услышал, что на этот раз речь идет о маленькой девочке. Летом это был мальчик, и лента была натянута поперек другой дорожки. Свернув к западным воротам, отец с сыном прошли мимо скамейки, облепленной подростками, гоготавшими над какой-то похабщиной, доносившейся из переносного приемника. Это была не просто страстная лирика, это была откровенная аудиопорнография: дуэт мужского и женского голосов — рычаще-стонуще плотских. Не переставая гоготать, один бледный юнец умудрялся при этом дразнить свою собаку и хрустеть чипсами. Поздравляю: вот она, культурная жизнь, которой можно наслаждаться во всей ее полноте. Неподалеку стояла молодая парочка в черном, застыв в объятиях друг друга, как танцоры на зеленом ковре. У Ричарда подогнулись колени, когда он проходил мимо них: это были Дарко и Белладонна. У них был такой отрешенный вид, что Ричард невольно подумал о сибирских прокаженных, а потом вдруг, ни с того ни с сего, он подумал об ужасных непредсказуемых последствиях…
— Смотри! — сказал Марко, когда они присели на скамейку у ворот.
На востоке высоко в бледно-голубом небе два самолета набирали высоту, стремясь к одной вершине. Они были словно две иглы, за которыми тянутся одинаковые пряди белого дыма. Самолеты разошлись, не задев друг друга. Вскоре (небо органически не приемлет прямые линии и быстро разрушает их четкость) две белые черты образовали накренившийся крест: он наклонялся назад, уплывая все дальше за горизонт. Что-то закончилось — там, по ту сторону.
— Территория, — сказал Терри. — Все сводится к одному. Каждый парень хочет быть первым. Каждый индеец хочет быть вождем. Все сводится к этому: быть хозяином территории.
— М-да, приятель, — сказал Стив Кузенс и повернулся к своему второму гостю — Ричарду.
— Лично я хочу, — сказал Ричард, подчеркивая «я», поскольку Скуззи вел одновременно два разговора. (Возможно, он мог бы вести и больше — столько, сколько потребуется, как гроссмейстер, дающий сеанс одновременной игры.) — Я хочу бесплатный образец. Ну… может быть, не совсем бесплатный. Я думаю, мы сможем договориться.
— Так вы хотите, чтобы он получил оплеуху?
— …Ну-у, — сказал Ричард. — Пожалуй, не оплеуху. Скорее…
— Ладно, просто мы называем это оплеухой. Но это больше чем оплеуха. — Потом Стив повернулся к Терри: — Слушай, у меня есть своя территория. И она не ограничивается какой-нибудь долбаной улицей.
Он перевел взгляд с Терри на Ричарда и обратно, приглашая обоих повнимательней присмотреться друг к другу. Его редкие брови были подняты. Тулья шляпы была вдавлена с двух сторон, так же как и ввалившиеся скулы под шляпой. Стив снова обратился к Терри:
— Эй! Ты же видишь, до чего меня доводят!
Как большинство лондонцев, Стив мог прекрасно имитировать акцент ямайских бандитов — «ярди». Он даже читал роман под названием «Ярди», и у него было много друзей среди них. Терри, как Ричард понял еще раньше из блеянья и кваканья мобильного телефона Стива, был «квако»: а это другая тусовка. На этих «переговорах» Ричард присутствовал в качестве наблюдателя. И чувствовал он себя соответственно. Как свидетель, не имеющий права высказать свою точку зрения.
— Некоторые из моих парней, — сказал Терри, — просто звери. На человеческую жизнь им начхать. Для них кого-нибудь замочить — это нормально. Это их образ жизни.
«Боже, я всю жизнь прожил среди этих логопедических недоносков. И как только эти черномазые слова не коверкают. Как тогда, когда мы собирались отделать Найджела, — подумал Стив. — Я говорю Класфорду: „Он долбаный хиппи“. А Класфорд спрашивает: „Кто — ниппи?“ Я говорю: „Да нет, хиппи“. А Класфорд: „иппи?“ О боже».
— Они все мечтают иметь большую машину и цепь на шею толщиной в руку. Золотые побрякушки. И бриллианты в ушах и на шее.
Стив повернулся к Ричарду и спросил:
— Когда вы хотите, чтобы мы это сделали?
— Можно на этой неделе.
— Ладно. Я предоставлю вам бесплатный образец. Пробник. Возьмем какого-нибудь черномазого. Скажем, Класфорда. Отличный парень. Свое дело знает. С вами все в порядке? Попробуйте сэндвичи с беконом.
Компания устроилась в заведении, которое Скуззи называл шпилером: это был частный (то есть нелегальный) игорный клуб на Эджвер-роуд. Чтобы попасть в дальние комнаты, нужно было пройти через салон красоты, не отличающийся высокими моральными устоями, а потом подняться по небольшой лестнице. Здесь царил лондонский преступный мир старой закалки: у «Джесстера» отдыхали от трудов неправедных уголовники-рецидивисты и разные сукины дети; попасть сюда стоило немалых трудов. Но если об этом не знать, то можно легко принять этот притон за гостиную какой-нибудь добрейшей бабульки, смотрящей на все сквозь пальцы. На барной стойке стоял чайник, накрытый стеганым колпачком с кисточкой, у стены — допотопный игровой автомат, к которому, само собой, не подходила ни одна из современных монет, картинки на стенах изображали солдат и охоту на лис, за карточным столом четверо или пятеро заплесневелых старикашек играли не в покер и не в очко, и даже не в «двадцать одно», а в некое сугубо местное производное от виста под названием «суиззл». У Стива Кузенса было замечательное слово для стариков: он называл их «анализы». А Ричарду нравилось словечко «цыпки» — в смысле девицы. В общем, Стив любил иногда поразвлечься рифмованным сленгом, а Ричард когда-то много лет назад даже записывал рифмованный сленг. Единственно удачными ему казались «джекиллы» (брюки — от Джекилла и Хайда) и «сироп» (парик — сироп из фиг). И было нечто почти поэтически грубое в «яйце» (лицо — от яйца вкрутую. Почему яйцо? Почему вкрутую)… Сейчас было утро. И «Джесстер» казался абсолютно безобидным местом. Ричард, чья внутренняя система сигнализации была не в лучшей форме, чувствовал себя здесь как дома.
— Терри, дружище, — сказал Стив серьезно. Он не мигая смотрел в лицо Терри — очень смуглое с желтым отливом, усыпанное, как кожура перезрелого банана, бесчисленными оспинами, коричневыми пятнышками, черными веснушками. — Я тебя понимаю — без проблем. Но тебе ведь нужен мой товар, верно?
— Ну да. Они хотят твой товар. Чисто для здоровья.
Стив Кузенс любил воображать себя преступником из преступников. Каждый день он проворачивал преступление века. Это не обязательно были сложные или успешные преступления, потому что он имел в виду не этот век. Он имел в виду век следующий. Товар у Стива был приятного свойства — и он приносил доход, в отличие от других преступлений, которые Стив совершал по большей части для отдохновения (например, организовывал сотрясение мозга людям, которым подсыпал в напитки галлюциногены). Стив продавал свой товар — кокаин и героин — в оздоровительных клубах. Никаких стероидов и прочего дерьма для накачки мускулатуры или смены пола. Только кокс и герыч. Завсегдатаи оздоровительных клубов по определению были озабочены своим телом и часто хотели доставлять ему максимально разнообразные удовольствия. В некоторых случаях доходило до детоксикации в специализированной клинике. Стив гордился своим товаром: легкая, надежная, постоянная прибыль; но главное было в том, что это было неординарно. Это было умно. Это было здорово — скормить ведро героина какому-нибудь безмозглому качку, наркоману в майке под пудовым тренажером.
— Скажи, что ты меняешь поставщика, — предложил Терри.
— Ну, вы, ребята, даете! И куда это вас всех заведет? Вас — «квако». Я имею в виду, резать друг у друга детей и бабушек — вы же с этого начинаете. Как в эпоху динозавров. В наше время главное — бумажная работа. Вот какой путь мы проделали. От каменных топоров к бумажной работе.
Ричард задумался над взаимосвязью истории современного преступления и истории современного вооружения, или современной литературы. Банда А в гараже точила свои ножи. Банда Б вооружилась огнестрельным оружием. Банда В вышла с автоматами. Тогда банда Г взялась за пулеметы. Старые банды, новые банды, потом «ярди» и «квако». Банда Икс. В мире подобная эскалация привела к ядерному противостоянию. Но «квако» звучало похоже на «хаос». Собственно, они и были вооруженным хаосом. То же произошло и с литературой — она становилась все более трудной и все более пугающей, пока наконец не исчерпала самое себя и не пришла к «бумажной работе». То есть — к «Амелиору».
— Мы друг друга поняли.
— Куда уж яснее, — сказал Стив. — Типа я отдаю вам свои деньги.
— Что мне передать моим ребятам? — спросил Терри, вставая.
— Если бы я хотел им что-нибудь передать, знаешь, что я бы сделал?
Верхняя губа Терри выжидательно вздернулась.
— Я бы отправил тебя домой по частям на трех машинах.
Они оба расхохотались. Они хохотали до хрипа. Потом Стив повернулся к Ричарду, и они принялись обсуждать план своих действий.
Полчаса спустя, когда они уже собирались уходить, Ричард сказал:
— Я просто хочу увидеть, как это выглядит. Насилие. Оно может оказаться… не совсем уместным.
— Идет. Он получит оплеуху, а там посмотрим, что делать дальше. Просто подумаем. У него есть влиятельные дружки?
— Есть парочка. — Ричард назвал финансиста Себби.
— Да, этот со связями, — сказал Стив. — У него целая армия охраны.
— Но Гвин-то дуб. Сам он никогда ни за что не догадается.
— Это меня не касается, — сказал Стив. — У вас там свои резоны. И я их уважаю. Мне до них дела нет. Это меня не касается.
Ричард знал, куда клонят с подобными высказываниями. Сейчас он может открыть Стиву Кузенсу какую-то часть правды, а может отвести ему роль наемной прислуги.
— Это связано с вашими… э-э… литературными…
— Нет, нет. — Ричард даже не успел ни о чем подумать, так у него — слишком быстро — вырвались эти слова: — Этот сукин сын трахнул мою жену.
— Кусок дерьма, — сказал Скуззи.
Раздался телефонный звонок — звонила Гэл.
— Извини за задержку, — сказала она. Она сидела за своим письменным столом.
— Ничего, все в порядке, — сказал Ричард. Он тоже сидел за своим письменным столом.
Гэл всегда старалась быть честной со своими клиентами. Поэтому она сказала Ричарду все как есть. В прошлые выходные она, как и обещала, взяла «Без названия» домой. После легкого ужина она, как старомодный литературный агент, в халате и очках для чтения устроилась с романом на кушетке. На середине четвертой страницы она вдруг почувствовала острую мигрень — раньше мигрени ее никогда не мучили и вообще голова не болела. Она бросилась в ванную и стала рыться в шкафчике для лекарств. У нее до сих пор на лбу синяк — это она въехала лбом в зеркало. В ту ночь она спала нормально и встала рано. Но на седьмой странице мигрень вернулась снова.
— Какая жалость, — сказал Ричард.
— Боюсь, что твой роман не укладывается в мой график, — Гэл имела в виду семейную сагу на семистах страницах, написанную экспертом по похудению, — ее надо было прочесть и пристроить к концу недели. — Я передам рукопись Крессиде, моей ассистентке. Она умная до чертиков. Ты не волнуйся. Я отзвонюсь тебе дней через пять.
Между кнопками, скрепками и неопубликованными романами на столе Ричарда стоял графин с водой из-под крана — прокипяченной и охлажденной (Джина показала Ричарду, как это сделать). Это был его новый метод оздоровления организма: теперь Ричард все время пил воду, но не вместо бодрящего кофе, встряхивающего виски и расслабляющего пива, а в дополнение к ним. Потребление большого количества воды помогало ему бороться с обезвоживанием организма. Пить много воды ничего не стоило. И вреда от этого не было.
Отодвинув графин, Ричард сел на стол и обхватил голову руками.
Полночь, оранжевый фургон припаркован на углу Рокс-холл-Парейд.
За баранкой — Тринадцатый. Он один, если не считать Джиро, который спит на своей клетчатой подстилке и вздрагивает во сне, мучимый кошмаром. На лице Тринадцатого характерное возмущенное выражение — свидетельство еще одного недавнего визита в городской суд. Его обвинили в нарушении общественного порядка. На Лэдброук-Гроув. В субботу вечером. Просто смех, да и только: они просто позабавились с молочными бутылками. С пустыми молочными бутылками. Нет, вы слыхали? Нарушение общественного порядка? На Лэдброук-Гроув? В субботу вечером? Какой там, на хрен, порядок?
Качая головой, Тринадцатый посмотрел на дверь с номером. Там, за дверью, был Стив — он обговаривал с Дарко и Белладонной, что им делать дальше.
Эта фраза обращает на себя внимание своей странной эмоциональной нагрузкой: «Хороший мальчик и плохой мальчик пошли в лес».
— Ладно, — сказал Ричард.
Он был в халате и еще не завтракал: маленькая кучка ядерных отходов. Было восемь утра. На кухне, через коридор, Джина и Мариус ели кашу. А Ричард чувствовал себя шахтером после ночной смены — с серым лицом, если не считать поблескивающих капелек холодного пота.
— Ладно. Какое у нас первое слово?
Наморщив лобик, Марко смотрел на страницу.
— Ладно. Какая у нас первая буква?
— …Кэ, — сказал Марко.
— Подумай.
— Хэ.
— Хорошо. Дальше.
— …О.
— Хорошо.
— …Тэ.
— Подумай.
— …Шэ.
— Хорошо.
— …И.
— Да.
— Й.
— Хорошо. И что получается? — Ричард подождал. — Что же получается? — Ричард подождал еще немного. Наконец ему надоело ждать, и он сказал: — Хо-ро-ший.
Теперь они оба в упор смотрели на неприступную твердыню второго слова.
— Мэ, — произнес Марко. — А, — сказал он немного погодя. И еще немного погодя: — Лэ.
— Ну, Марко?
— Ы, — сказал Марко.
— Нет. Подумай.
— Ль.
— Хорошо.
— Чэ.
— Да.
— И.
— Дальше.
— Кэ.
— Молодец. А теперь прочитай все слово.
— Ма-лы-чик.
— О боже, — сказал Ричард.
На самом деле в эту минуту он думал о том, как малыш вообще может сидеть у него на коленях. Неужели он не слышит того бессвязного блюза, который без конца крутится в голове у отца? Как случалось и прежде, Марко, в своей шелковой пижамке сидящий у него на коленях, его невинное ерзанье вызвали у Ричарда эрекцию. Раньше это его тревожило и поражало, как что-то, о чем лучше помалкивать. Но опять же, он был в достаточной степени художником, чтобы верить в общечеловечность своих реакций. Он расспрашивал других папаш и выяснил, что с ними случалось то же самое. Это было всеобщим — универсальным. И все же это казалось извращенным по своей сути. Особенно если подумать обо всех прочих случаях, когда мысленно молишь об эрекции, но все бесполезно. А сейчас она была совсем не нужна. Напротив, она была нежелательна.
Они кое-как одолели «плохой» (пло-кой, пло-ной), снова составили «мальчик», потом с трудом сложили «пошли» (пожли, помли) и наконец добрели до предлога «в». В следующее слово Марко вглядывался минуты полторы. За это время Ричард успел выбраться из-под него. Ладно: бог с ним, с этим «лесом». Леса… они у Данте, Спенсера, Вергилия и Мильтона символизировали жизненные соблазны. Хороший мальчик и плохой мальчик отправились в лес. Заколдованные поляны в мрачных чащобах, здесь есть места, где легко сбиться с пути, или места, где колдовские чары развеиваются, — в любом случае, это места, где ты должен пройти испытание. Ричард подумал, случалось ли Гвину в ходе его экспериментов по впаданию в детство читать так, как читает Марко: по одной букве за двадцать секунд. Как удалось Гвину развить в себе эту привычку? Возможно, автоматически, возможно, у его придури были перерывы на обед. А может, он просто думал, что это хорошо для его имиджа. Он мог притворяться ради журналистов, которые покорно и с восхищением описывали этот феномен. Вот Гвин замолкает на середине фразы, берет из вазы апельсин и задумчиво разглядывает его. А вот, выйдя из ресторана, он вдруг замедляет шаг, словно пригвожденный к месту, около витрины магазина игрушек. И это невозможно проделать еще раз, потому что номер с апельсином выдумал какой-то шпион, а магазин игрушек — это вовсе не чудесный храм, а поле битвы финансовых аналитиков и специалистов по маркетингу… Неожиданно Гвин уехал в десятидневную поездку по Италии, где, как он уведомил Ричарда, второе издание «Амелиора» «вызвало живой отклик». Единственной положительной динамикой в делах Ричарда можно было считать то, что ему удалось заказать, получить и должным образом препроводить в печать положительную рецензию на «Парное свидание» Люси Кабретти — критика-феминистки из Вашингтона.
Марко соскользнул с колен отца, и Ричард бросил детскую книжку за спину. На мгновение его взгляд задержался на биографии, которую ему нужно было рецензировать: она была величиной с большую переносную магнитолу. Ричард потер лоб. Ночью ему приснился какой-то клуб на Северном полюсе, где в пищу употребляли женщин, а престарелые нацисты бражничали с накачанными наркотиками монстрами…
Ричард нехотя поднялся наверх, чтобы принять душ и одеться. Он постоял, согнувшись, в крохотной кабинке, пока сверху лилась вода, а потом натянул на себя одежду. Посмотрел на себя в зеркало — синяки под глазами, словно шрамы, волосы стоят дыбом, как от ужаса. Эта картинка заставила его отказаться или, по крайней мере, отложить на какое-то время ближайший план: соблазнение чуть тронутой легким загаром Деметры Барри. И еще это заставило его задуматься. Откуда я вернулся? Где же я был? Не в стране снов, не во сне, как это было когда-то, а на каком-то другом испытательном полигоне, в каком-то другом лесу. В лесах «Комуса» Мильтона и «Королевы фей» Спенсера? Нет. Скорее это был лес, знакомый тому дикарю из блинной «Канал Крепри»: поляна, сломанные и раскиданные причиндалы для пикника, вполне современный мусор и объедки, деревья, терпеливо и горестно роняющие капли ядовитого дождя. Джина, как обычно, оставила постель незаправленной. Ричард стоял голый и смотрел на голую простыню, на ее складки, на ее влажный блеск. Каждое утро мы все больше оставляем в постели: все больше уверенности, силы, любви. Больше волос и кожи: отмерших клеток. И тем не менее эти частички опережают вас на шаг, готовясь воссоединиться с космосом.
Ричард стал бриться. Муха, ленивая лондонская муха, слабо жужжа, билась о стенки запотевшей душевой кабинки. Лондонские мухи — это особая порода. Толстые и медлительные — к октябрю они превращаются в живые трупы. Ричард брился. Он отметил, что его щетина стала еще щетинистей и еще более непослушной. Но погодите, подумал он: ведь я еще не старый. У меня на лице все еще сохранились родимые пятнышки, угри и даже гнойные прыщи, как у мальчишки-подростка (часто его лицо казалось ему одним большим прыщом). Я все еще постоянно думаю о сексе и готов дрочить при любой возможности. Я все еще разглядываю собственное отражение в зеркале. Но этот путь предстоит пройти всем нам: от Нарцисса к Филоктету с его смердящей раной. Ричард вздрогнул так, как будто бы он порезался. С Джиной они теперь играли в какие-то сексуальные прятки. Он даже не мог себе позволить обнять ее, потому что объятия вели к поцелуям, а поцелуи — к маленькой смерти. Поэты ошибаются, когда говорят, что совокупление похоже на смерть. Как раз наоборот, маленькая смерть — это то, что переживал он. Как проводила Джина свои пятницы? Ричард перестал за ней следить. Он лишился права знать правду. Боже, и еще эта долбаная муха жужжит и вьется между ног. Колючая, толстая, обреченная, пережившая свое время. Когда Джина смотрела фильмы ужасов, она закрывала уши руками. Не глаза, а уши. Ричарду не хотелось думать о том, что бы стал закрывать он.
Он потрогал шишку на шее. Разумеется, это всего лишь киста: да уж, он кистозный парень. Уговаривая себя не переживать по этому поводу, Ричард решил, что добился ощутимого прогресса в своей ипохондрии. Его уже больше не мучили характерные для кризиса среднего возраста периодические приступы паники, когда стоит вам почувствовать, что у вас кольнуло там или здесь, и вы уже подозреваете, что смертельно больны. Теперь, привыкнув, что у него все время что-нибудь болит или где-нибудь колет, Ричард уже больше не подозревал, что у него рак, или дистрофия, или лихорадка, или «крысиный» вирус, или аллергический шок, или устойчивый к антибиотикам стафилококк. Гангрена или проказа. Теперь он не сомневался, что у него все эти болезни вместе взятые.
Этим утром мистер и миссис Талл бестолково поболтали (неужели они никогда не поумнеют), о том, что, может быть, Марко стоит пропустить денек дома и посетить это полулегендарное заведение — школу. В конце концов, температура у него почти что в норме; сегодня ночью он проснулся всего два раза и не больше чем на час. У него болело только одно ухо. Только на одном глазу веки слиплись от конъюнктивита (другой глаз выглядел не так уж плохо, в нем даже были видны полоски белка). Но примерно в половине девятого в перерыве между приступами кашля Марко благополучно исторгнул из себя свой завтрак и теперь взывал о помощи из ванной. Ричард поспешил к сыну, Джина и Мариус тем временем ушли (Мариус был прекрасно, хотя и несколько беспечно экипирован модным портфельчиком, детской теннисной ракеткой и расшитым розочками рюкзачком с футбольной формой). Ричарду предстояло присматривать за Марко до половины пятого. Потом придет Лизетта — когда закончится ее собственный учебный день. Если она прогуливала уроки, чтобы прийти пораньше, они платили ей надбавку, а с деньгами сейчас было туго.
Ричард подумал о Мариусе. Сегодня утром старший из близнецов подошел к отцу и сказал: «Папа, ты принимаешь слишком много квэка». Мариус не всегда удосуживался выговаривать звук «р». Так что, по всей видимости, он имел в виду крэк, то есть кокаин.
Звереныш — вот кем был мальчик, воспитанный волками. Таким был Стив Кузенс. И Ричард готов был отстаивать это слово: «озверевший». Приходится мириться с бесконечными досужими рассуждениями тех, кто считает это слово всего лишь синонимом «дикого» и «неукрощенного». Но в этом слове не только дикость, но еще и свирепость. Ведь дикий не обязательно свирепый; он даже может быть очень нежным. И лев может возлечь с агнцем. Лев может и должен возлечь с агнцем.
У людей, которые дни напролет листают словари, постоянно видят у себя перед глазами слова вверху страницы — слова, которые они не хотели бы видеть. Сизигия, похмелье, потомство, гной, туалет, дистопия, зуболечебница, розги, ferae naturae.
На Кэлчок-стрит жили две старые леди, которые, прикрываясь овечьей шкурой невинности, делали за деньги очень странные вещи.
Одну из этих старых леди звали Агнес Траунс. На самом деле она не выглядела такой уж старой. Можно сказать, у нее был вид типичной представительницы среднего класса — вполне положительной и обеспеченной. С ее лица не сходило кроткое, умоляющее выражение тактичного пожилого человека в окружении молодежи. Как правило, встречая поздней ночью пожилую даму, вы не испытываете страха. Но вряд ли бы вам захотелось встречать эту старую леди тогда, когда она за деньги делала странные вещи.
Жертвой обычно служил автомобилист на пустынной улице. Водитель, как говорится, едет себе преспокойно, без забот. Хотя, разумеется, нет такого человека — если он достаточно взрослый, чтобы водить машину, — у которого не было бы забот. Ни один человек, достаточно взрослый, чтобы управлять трехколесным велосипедом, не может быть совершенно беззаботным. Все мы находимся на грани своего болевого порога. Это одна из причин, почему так легко причинить людям боль: они к ней никогда не готовы. Еще боли? Это никому не нужно. Все думают, что больше у них уже не осталось места для боли, пока эта боль не придет.
Так или иначе, жертва проезжает мимо, чувствуя себя относительно счастливой, и, разумеется, неизмеримо более счастливой, чем через минуту-другую. Эти мгновения в ретроспективе покажутся жертве золотым веком. Итак, все верно: жертва и в ус себе не дует, забыв обо всех заботах. Но очень скоро Агнес Траунс заставит ее собраться, да еще как. Многие годы спустя этот человек будет вспоминать тот краткий временной промежуток, когда он в последний раз смог по-настоящему сконцентрироваться.
Итак, все верно: человек спокойно едет мимо. Быть может, насвистывает. А может, слушает музыку, а поскольку он за рулем, часть его мыслей подключена к городу. Он доезжает до конца боковой улицы и притормаживает у светофора перед въездом на главную дорогу. Вечер. Закат перемазал крыши запекшейся кровью. Нет, уже успело стемнеть и надвигается ночь. Перед ним на красный свет светофора останавливается «моррис-майнор» — самая безобидная из машин, с деревянным кузовом. Красный свет предупреждающе пульсирует, как артерия; вот зажигается желтый, потом зеленый. «Моррис-майнор» сдает назад и въезжает задницей в машину жертвы.
Миссис Агнес Траунс, шестидесятивосьмилетняя вдова, в маленькой старушечьей шляпке и сером с белым шарфике (милый штрих), взволнованно выбирается из своей машины и смотрит на жертву кроткими, умоляющими глазами. Жертва тоже выходит из машины. Итак, полдела сделано. Но вы даже представить себе не можете, какими раздражительными, какими глухими к доводам рассудка бывают люди в подобных обстоятельствах. «Боже! Боже мой! Прошу вас, не волнуйтесь!» Еще чего — дудки! Скорее уж: «Чего ты тут разъездилась, старая корова!» А это-то Агнес Траунс как раз на руку. Потому что тогда парочка крупногабаритных молодых людей, лежавших на заднем сиденье «морриса», неожиданно появляется перед жертвой крупным планом: «Ты что, сука, стукнул мою мамочку?» Или, в порядке творческого разнообразия: «Ты что, сука, стукнул мою бабулю?» — и так далее. «Ты еще и материшься, пидор долбаный!» Или: «Ты обозвал мою бабулю старой коровой!» Агнес Траунс забирается в свой деревянный «моррис» и уезжает. А череп жертвы тем временем бьется и трещит, зажатый между рамой и дверцей его машины. Ну, погорячились водилы — сами знаете, как люди переживают из-за своих тачек.
Другой старой леди, проживающей на Кэлчок-стрит, было семьдесят два, весила она сто пятьдесят кило и доставляла по телефону маленькие сексуальные радости. Звали ее Маргарет Лим. Голос у нее был с хрипотцой, словно простуженный, но вместе с тем мелодичный, почти девический, несмотря на ее грузную комплекцию. Песнь сирены Маргарет Лим могла выманить из сырых гостиничных комнат в темную ночь бетонноголовых бизнесменов. Эта эпопея бесконечных жировых складок лежала на диване, решала кроссворды и говорила непристойности. А мужчины на другом конце провода дрожали и извивались под ее сладкозвучный напев.
С какой из этих двух старых леди вы предпочли бы встретиться темной ночью?
А теперь — о грустном, об очень грустном.
Наше Солнце умрет до срока, в расцвете сил, жизнь его прервется в возрасте пятидесяти трех лет! На память невольно приходят слова некрологов: «После долгой борьбы…», «Блестящая карьера…», «Тяжелая утрата…», «Жизнь без него уже не будет такой…»
Однако посмотрим на вещи со светлой стороны (кстати, говорят, что Сатана, навестивший Солнце, нашел, что оно «чересчур светлое»): говоря о смерти Солнца, мы имеем в виду не земные, а солнечные годы. Солнечный год — это время, которое требуется Солнцу, чтобы пройти по своей орбите вокруг Млечного Пути. А это довольно долгая история. К примеру, всего лишь одну солнечную неделю назад человек, неуверенно ступая, вышел из африканских джунглей. Травоядный, двуногий, прямоходящий, но ни в коем случае не разумный. Четыре солнечных месяца назад на Земле господствовали динозавры. Одну солнечную минуту назад мы жили в эпоху Возрождения. Совсем недавно Солнце отпраздновало свою двадцатипятилетнюю годовщину, и оно будет с нами еще долгие солнечные годы.
Но Солнце не хочет стариться. В соответствии с предсказаниями (да и мы сами видим подтверждения этому каждый день) предзнаменованием великого упадка служит растущая гиперманиакальная активность (поглядите в окно на бегунов, звонко шлепающих по лужам), яростные попытки удержать некогда безграничные, но ныне слабеющие силы. Обреченный деспот не хочет ничего оставлять после себя: поэтому его политика — это политика выжженной земли.
Сначала мы ощутим дуновение солнечного ветра. Человеку не дано даже представить себе силу солнечного ветра. Но для начала можем вообразить чудовищный ураган, несущий, как пылинки, грузовики, дома и боевые корабли.
На протяжении своей жизни в главной последовательности Солнце ни разу не обвиняли в том, что оно маленькое или холодное. Всякий знает, что Солнце большое и горячее. Быть большим и горячим — в этом всегда была его сила. Поэтому теперь оно становится еще больше и еще горячее. Оно покидает главную последовательность. Желтый карлик превращается в красного гиганта.
На эту стадию Солнцу отпущено около восемнадцати (солнечных) месяцев, самое большее — два года. В смертоносной ярости Хронос пожирает своих детей. А потом он отступает, съеживается, сворачивается и умирает, белый карлик, как все мертвые вещи, ожесточенный, погребенный и всеми забытый.
Диаметр Вселенной — тридцать миллиардов световых лет, и, по-видимому, каждый сантиметр ее губителен для нас. Такова позиция Вселенной по отношению к человеческой жизни.
«Уважаемые господа, работа над „Историей прогрессирующего унижения“ стремительно подвигается вперед». «Прошу вас, не беспокойтесь. Дорогой Дентон уже закончил школу „Рептон“ и поступил в университет Голдсмита. Жил он не очень долго, так что конец уже не за горами». «Джентльмены, умоляю вас не волноваться! Снега и кобальтовая синь Сибири с каждым днем становятся все ближе». На письменном столе Ричарда, больше похожем на стог (вряд ли бы он смог найти на нем иголку), среди горы планов, замыслов и отписок, между пепельницей, кофейными чашками, засохшими фломастерами и пустыми стэплерами лежали нетленные останки других его книг: книг, о которых Ричард не рассказывал Гэл Апланальп; книг заказанных, но не законченных или даже не начатых. К ним относились: критическая биография Ласселла Аберкомби; книга о литературных салонах; книга о гомосексуализме в английской литературе начала двадцатого века, строившаяся вокруг фигуры Уилфрида Оуэна; исследование правил этикета в художественной литературе; часть книги о пейзаже (эта часть предположительно должна была содержать размышления Ричарда на 25 000 слов о «Саде» Эндрю Марвелла); а также критическая биография Шекерли Мармиона… А вот в Сибирь Ричард ехать определенно не собирался.
Но и все остальные книги представлялись Ричарду чем-то вроде Сибири: чем-то до смешного недружелюбным. Чем-то вроде поселений прокаженных в Сибири, о которых Ричард читал целую неделю. При мысли о сибирских прокаженных по спине у него пробегала дрожь — не от холода, а оттого что можно быть таким оторванным от мира. Сибирские прокаженные со всеми их страданиями и бесчестием были к тому же затеряны во времени, потому что никто и никогда не приближался к их миру и, значит, никто и ничто не меняли его, их мир оставался вечно неизменным в своем оледенении. Что влекло Ричарда к сибирским прокаженным? Почему он чувствовал себя одним из них? Ведь Сибирь не вся такая, это не только карантин и ГУЛАГ, не только море страданий. В Сибири водятся медведи и даже тигры.
Он перечитал раздраженное, почти угрожающее письмо от издателей — о Сибири и сибирских странствованиях Ричарда Талла.
— Это шутка. Пошли они в задницу, никуда я не поеду.
— Ругаться нехорошо, — раздался голос Марко, который стоял на пороге, обнимая дверную притолоку.
— Я никуда не поеду, Марко. Они не могут заставить папу поехать.
— Кто они?
— Издательство «Бёртстоун букс».
— Куда поехать?
— В Сибирь.
Марко переварил информацию. В конце концов, для него это был самый обычный разговор. По лицу его можно было прочесть, что он собирается сказать что-то хорошее — ну, допустим, что он не хочет, чтобы папа куда-то ехал. Но Марко ничего не сказал, а только смущенно потупился. Вот где я закончу свои дни, подумал Ричард. После того как уйдет Джина и я надоем Энстис. Я поселюсь среди сибирских прокаженных. Он представил, какой значительной фигурой он был бы в колонии, — настолько значительной, что за ним признали бы право презрительно усмехаться при виде тех, кому повезло меньше него, по крайней мере вначале, пока он не поддастся роковому недугу.
Кирка выписали из больницы, и Стив, как положено, отправился его навестить. Кирк был его заместителем. По части мордобоя.
Они сидели и смотрели видео — Стив на стуле в своем плаще, а Кирк на кушетке, укрывшись одеялом. Лицо его все еще напоминало пиццу с анчоусами.
Это был самый обычный фильм: копы, грабители. Или ФБР против серийных убийц. Стив, смотревший почти исключительно порнуху, испытывал какое-то внутреннее беспокойство, когда ему приходилось смотреть обычный фильм. Всякий раз, когда мужчина и женщина оказывались одни в комнате, в лифте или в полицейской машине, он никак не мог понять, почему они не срывают друг с друга одежду. Что с ними такое? На полочке над телевизором располагалась скромная эротическая коллекция Кирка: грудастые провинциалки. Стив прекрасно представлял себе эротический идеал Кирка — голая блондинка под сто кило весом сверху.
— Как ты? — спросил Стив, имея в виду общее состояние Кирка и его ближайшие планы по работе.
Кирк только уныло махнул рукой.
— Биф? — спросил Стив.
— Биф, — ответил Кирк, опуская свое «узорное» лицо, на котором вырисовывались то луковые колечки, то анчоусы.
Нет, вы видели? Он все еще тосковал. Бифа прикончил брат Кирка, Ли, после того, как собака набросилась на его дочку. За этим последовало ответное нападение Кирка на Ли. И возвращение Кирка в больницу — на этот раз ненадолго.
— Кирк, дружище, — сказал Стив, вставая. — Ты ведь не собираешься никуда выходить, правда? Передай привет своей маме.
Никто еще пока не написал романа под названием «Квако». И правильно сделал. Потому что у этого романа не было бы ни начала, ни середины, ни конца. И никакой пунктуации. Это была бы полная неразбериха.
Выхода в свет романа под названием «Квако» в ближайшем будущем не предвидится, как не предвидится и войны из-за наркотиков. С какой стати? Надо быть реалистом. «Надо быть реалистом», — иногда бормотал себе под нос Стив Кузенс, когда видел в порнофильмах женщин, не увеличивших себе грудь при помощи пластической хирургии. «Надо быть реалистом. Вот она жизнь, — бормотал он, глядя на не увеличенные груди без единого шрама. — Господи. Вот она жизнь». И вот теперь Стиву нужно было заняться делом. Он должен был взять у жизни свое. Ему нужно было отнять жизнь. Он знал, как это делается. Какой-то старикан, в какой-то старой халупе, под этим долбаным дождем… Нет, до Скуззи в мире определенно не было личности. Отнять жизнь и взять у жизни — это совершенно разные вещи. Но, как казалось Стиву Кузенсу, вовсе не противоположности.
Подобно музыканту, который может играть джаз ночь напролет, любовная жизнь бесконечно импровизирует со всем, что сулит хотя бы малейший шанс на удачу. Поэтому и Таллы, Ричард и Джина (эти ветераны сексуальных ухищрений), столкнувшись с вызовом, который бросили им обстоятельства, начали проверять свои способности к импровизации. После очередной демонстрации, очередного доказательства импотенции Ричарду приходилось вкладывать в «оправдания» все свои творческие силы. Способность Джины проявлять гуманность подвергалась испытаниям не в меньшей степени, ведь в конце концов это ей приходилось лежать там и выслушивать лепет Ричарда, намекая ему, подбадривая его…
В первые несколько недель — тогда они были еще такими робкими и зелеными, — стараясь найти выход, они изучили тему усталости, а потом стали разрабатывать ее все глубже и глубже. Ну, например: «Думаю, я просто устал», «Все дело в усталости», «Ты просто устал», «Это, должно быть, от усталости», «Я очень устал», «Ты, должно быть, очень устал», «Я так устал». Ночь за ночью они лежали рядом, зевали и терли глаза, листая энциклопедический словарь усталости: измотанный, утомленный, изможденный, разбитый, измочаленный, выжатый как лимон, вымотавшийся, надорвавшийся…
Тема усталости оказалась на удивление разносторонней и крепкой, но и на ней нельзя было продержаться вечно. И через какое-то время эта тема естественным образом перетекла в родственную тему «переутомления на работе», а затем она быстро выплыла к светлым просторам таких понятий, как «перенапряжение», «стресс» и «тревога».
Разумеется, теперь они могли взглянуть на все это с некоторой, впрочем довольно кислой, усмешкой. На свою робость, свою скованность. Теперь все это осталось в прошлом. Как отважно пускался Ричард в дальние странствия в поисках смягчающих обстоятельств! На помощь призывались и плохое кровообращение, и несчастливое детство, и кризис среднего возраста, и озоновые дыры, и неоплаченные счета, и перенаселенность. Как, красноречиво хмуря брови, он рассуждал о психолого-педагогических проблемах Марко или о новой протечке на потолке в гостиной. (Временами Джине нравилось подыскивать чисто физиологические причины: расстройство желудка, разбитое колено, вывих локтя на теннисе, боль в спине.) Разумеется, случались и неудачи. К примеру, рецензирование книг оказалось неподходящим, несмотря на очевидную привлекательность таких тем, как «поджимающие сроки», «несогласованная правка» и «задержки оплаты». Ричард сам не понимал почему, но он не мог заставить себя возложить вину на Фанни Берни, Томаса Чаттертона или Ли Ханта. С другой стороны, тема крушения писательских надежд и особенно напряжение, связанное с работой над его последним романом, оказались на удивление плодотворными. Джина действительно клевала на эту скудную наживку — или, по крайней мере, делала вид, что клюет. Однако несравнимо лучше (вне всякой конкуренции) действовала тема смерти романа — не как предмет всеобщей озабоченности (хотя Джина, пожалуй, не возражала бы против смерти романа вообще), а лишь применительно к Ричарду. Это означало конец художественной литературы Ричарда, предание его сочинений хладным водам Леты, потому что Таллы не могли себе этого позволить по финансовым соображениям. И это срабатывало. Не единожды и вполне искренне Ричард жалел всех обычных людей — «гражданских», — людей, существующих в одном измерении, всех не-художников, о какой бы области искусства ни шла речь, всех, кто не может использовать искусство в качестве оправдания.
Однако в любом случае все это уже было в прошлом. Он больше не нуждался в оправданиях. Потому что он больше не приближался к Джине. А она не приближалась к нему.
Итак, в данный момент Ричард находился там, где, как он воображал, ему очень хотелось находиться: на диване, в большой комнате, в доме неподалеку от перекрестка на Роксхолл-Парейд, в запретных вечерних сумерках. И это еще не все — рядом с ним сидела Белладонна, и она в определенном смысле была уже более чем обнаженной. В тот раз, когда Ричард лег с Энстис, он убедил себя, что делает это ради Джины, ради их брака, ради своего пошатнувшегося мужского достоинства. Он был очень убедителен, разве нет? А что касается Белладонны, его внутренняя аргументация была более спорной (и понять ее было не просто). Если у него получится с Белладонной, то, разумеется, многое перепадет Джине, которая сможет пожинать плоды его успеха в супружеской постели. И вообще, это не его вина — во всем повинна смерть. Любому чувствительному человеку не возбраняется переживать кризис среднего возраста. Когда вы уже наверняка знаете, что умрете, у вас должен наступить кризис. Если вы не чувствуете кризиса среднего возраста, это значит, что у вас кризис среднего возраста. И наконец, присутствие Ричарда в этой комнате было еще одним ходом в его великой игре, нацеленной на уничтожение Гвина. Ричард был здесь, чтобы добыть информацию. В общем, он все предусмотрел.
Белладонна сидела рядом с ним. Минуты три они оба молчали. Ричард сказал себе, что эти три минуты молчания (эта вечность) служили очевидным доказательством того, что они не испытывают неловкости. Белладонна сидела вполоборота к Ричарду. Ее нежная кожа точно светилась. Она курила, сосредоточенно погрузившись в себя.
— Я все думал, — сказал Ричард со слабой нервной улыбкой, — о том, что же мне больше всего нравится.
На самом деле он говорил неправду. Чтобы кратко перечислить то, что ему сейчас нравилось больше всего, потребовалось бы часов восемь. Ричард был рад, что в комнате сгущались сумерки: так он мог смотреть на Белладонну, не опасаясь, что она заметит в его взгляде неизбежную «сальность». На ней было надето экстравагантное боди с рисованным изображением обнаженного женского тела. Розовые прорезиненные соски, по мнению Ричарда, выглядели грубо (они напоминали ниппели, которых полно у каждого слесаря), а вот треугольник лобка был передан со вкусом: узкая дельта, нанесенная несколькими темными мазками. Белладонна была определенно моложе его. Ричард был модернистом. А она была тем, кто пришел ему на смену.
— Больше всего что?
— Больше всего нравится.
— В каком смысле?
— Сама знаешь. Ты сама в прошлый раз говорила. То, что позволяет многое узнать о человеке. У каждого есть что-то, что ему нравится… больше всего.
Она повернулась к нему: карикатура ню. В ее голосе не было раздражения, лишь растерянность:
— О чем ты?
— Ну, ты сама говорила. Немножко потанцевать, а потом…
— Я этого больше не делаю.
— А-а. А что же ты делаешь?
— Я делаю только то, что мне самой нравится.
— И что же это?
— Все.
— Что все?
Белладонна смотрела куда-то в пространство и сказала без особого энтузиазма:
— Сначала ты делаешь мне, а потом — я тебе. Потом ты сверху, потом я сверху, потом как собачки. А потом все остальное. Сколько у тебя времени?
Ричард даже не посмотрел на часы. И не спросил себя, сколько ему лет: ответ был известен заранее — девяносто пять. Эти ритмы мысли были ему неведомы, только и всего. Голос его прозвучал хрипло, почти по-старчески:
— Мне надо быть дома через полчаса.
— Плохо. Мне, чтобы только завестись, нужно полчаса. — Она потянулась к сумочке. Еще сигарету? Нет. Она протянула ему листок бумаги (это был бланк, зашифрованный отчет о неполадках: загогулины компьютерной печати, помеченные в нескольких местах ярко-желтым маркером) и сказала: — Это мой анализ крови. Ты обещал отвезти меня к Гвину.
Всему свое время, милая: «Обязательно отвезу. Вот увидишь». Ричард встал. Раньше он думал, что молодым девушкам в наши дни пожилые мужчины могут нравиться по гигиеническим соображениям. Глядя на жен этих стариков, они, наверное, думают: м-хм, она еще ходит. В смысле, он еще ходит. Но еле-еле.
— Я вынужден настаивать, — сказал Ричард, — я думаю, ты… — Он покачнулся и оперся о подлокотник дивана. — Я вынужден настаивать, чтобы ты рассказала мне все. И чтобы спросила у него, что ему нравится больше всего.
— Хорошо, Ричард. Я тебе это гарантирую.
Он стоял на углу Роксхолл-Парейд. На огороженной детской площадке через дорогу какая-то крупная, закутанная фигура одиноко и безрадостно качалась на качелях: скрипучий маятник замирал, а потом снова начинал качаться в более медленном, но столь же безнадежном ритме… Накануне ночью Ричарду приснилось, что у него несчастная любовь к его собственному сыну Мариусу. «Давай не будем больше этого делать», — сказал Мариус. «Да, давай не будем», — ответил Ричард. «Потому что, папа, — продолжал Мариус, — если ты будешь это делать, то это значит, что ты неадекватный».
«Неадекватный». Прелесть, правда?
Позвонила Гэл Апланальп.
И с ходу сказала, что должна сообщить о неудачном стечении обстоятельств.
Ричард сидел и ждал. Нельзя сказать, чтобы он чувствовал прилив жизненных сил. У него все еще жужжало в правом ухе после недавнего часового разговора с Энстис. Потом позвонил вернувшийся из Италии Гвин и, задыхаясь от восторга, поведал Ричарду о душевном тепле итальянцев, об их великодушии, эрудиции и прозорливости, а также об их готовности покупать книгу под названием «Амелиор» в беспрецедентных количествах.
— Расскажи мне все по порядку, — сказал Ричард.
Во вторник, начала Гэл, ее ассистентка Крессида осталась дома, чтобы взяться за роман «Без названия». Так что во вторник Крессида на работу не вышла. Не вышла она и в среду, и в четверг. Что же случилось? Оказалось, что во вторник утром, прочтя половину необычайно короткой первой главы «Без названия», Крессида почувствовала приступ диплопии, то есть у нее начало двоиться в глазах. Приступ был достаточно сильный — ее лечащий врач даже заподозрил (представь себе) случай «сосудистого смущения» или даже — очень может быть — органическое повреждение центральной нервной системы. Как себя чувствует Крессида? Прекрасно. Она сейчас на легкой работе и много отдыхает.
— Я сейчас сделаю ксерокопию романа и переправлю ее Тоби Миддлбруку из «Квадранта». У него наметанный глаз, да и книга в аккурат по его части. Но мы с Крессидой обе сошлись на том, что «Без названия» — роман смелый и амбициозный.
— Сколько успела прочесть Крессида?
Гэл всегда старалась быть с клиентами предельно откровенной.
— Девять страниц, — ответила она.
Ричард попрощался и повесил трубку. Он расчистил на письменном столе место для своих локтей, уперся ими и какое-то время сидел, опустив голову на руки.
— Кусок дерьма, — сказал Стив Кузенс, обращаясь про себя к старику, который минут десять переходил дорогу: «зебра» перехода лежала перед ним, как спортивная дорожка.
Стив свернул с Флорал-Гроув на Ньюленд-Кресент. Чем стать таким, уж лучше подохнуть. Номер шестьдесят восемь. Он затормозил. Это был дом Терри. Сам Терри Скуззи был не нужен. Дома Терри следовало искать в последнюю очередь. Наверное, он где-нибудь в клубе проворачивает какое-нибудь дельце или валяется с чернокожей цыпочкой в квартире над казино на Квинсуэй. Посмотрели бы вы на этих обкуренных придурков: дым из ноздрей так и валит, как будто у них в черепе пожар.
Двое детей, две девочки в цветастых платьицах, со смешными, загнутыми вверх косичками, играли в садике с качелями, металлической лесенкой и горкой. Под обтрепанными деревьями. Подобная сценка не затронула в душе Стива никаких детских струн. Осторожнее, девочки: мама идет. Мама была одета в тренировочный костюм — она готовила что-то у плиты, пар скрывал ее лицо. Вот она высунулась в кухонное окно: «Чтоб через минуту были дома…» Стив сидел в своем «косуорте» — приземистом, с низкой посадкой гоночной машины. Он повернул голову: на заднем сиденье спал Тринадцатый. А этот что делал прошлой ночью? Угнал двухэтажный автобус и сгонял в Шотландию и обратно? По треугольникам лица Скуззи — равносторонним, равнобедренным и неравносторонним — пробежала судорога, и они вновь замерли.
— Я против беспричинного насилия, — любил повторять Стив.
Это было неправдой, и все это прекрасно знали. Одно из его прозвищ было Беспричинный.
— Боже, — пробормотал во сне Тринадцатый.
Стив обернулся: Тринадцатый спал… Можно ли считать Ричарда Талла умным человеком? Стив знал оптовиков, которые закончили Оксфорд или Кембридж или не важно что. Им по тридцать два, тридцать три года, а у них в подчинении уже была целая команда, которая переправляла товар за пять тысяч километров: афганские армейские командиры, японские дипломаты и британские таможенники — все работали на них. Вот это, я понимаю, умные ребята. Это — организация. Наркотики, поставщики — это затягивает все больше и больше, пока ты не лопаешься, как напившийся крови клещ. Успех в делах — это такая скука. В бизнесе, которым он занимался, благоразумнее переживать кризис среднего возраста, пока тебе еще нет тридцати. И что же? Деньги у него есть. Но он не мог себе представить, что пойдет по проторенной дорожке. Купит бар на Тенерифе, где будут подавать коктейли и яйца по-шотландски и показывать по видику «Матчи дня». Может быть, сейчас там все по-другому. Теперь у них, наверное, есть спутниковый канал «Скай».
Непослушные дочки не спешили домой. Старшая демонстрировала младшей трюк на горке. Надо было подпрыгнуть наверху и приземлиться на попу посередине спуска. Маленькая не решилась повторить трюк. Мысли Стива рассредоточились и устремились на другой предмет. Он перестал думать о том, как ему разобраться с Терри, и начал думать о том, как разобраться с Гвином Барри.
Конечно, Гвин паркует свою машину не на улице. Трудно сделать что-нибудь с человеком в тихой гавани его собственного дома, который не сводит с тебя пристального взгляда своих окон. Охраняемая парковка в некоторых обстоятельствах способствует долголетию городского жителя. И вам не грозит язва или рак, которые можно нажить, когда по два часа в день тратишь на то, чтобы припарковать свою долбаную машину. Может, перехватить его у выхода из спортивного комплекса на шоссе Уэствей? Подослать Уэсли или Ди. К примеру, Гвин выходит из-за утла — и тут Ди на полном ходу налетает на него. Представьте себе черную глыбу весом в сто кило, которая летит на вас на скорости пятнадцать километров в час. Вы падаете, и этот амбал обрушивается на вас сверху. Ладно, там посмотрим.
Стив взял мобильник и позвонил Класфорду.
— Класфорд? Сегодня вечером, приятель. — Потом, помолчав, добавил: — Нет. Тебе придется сходить в кино.
— В кино? — осторожно переспросил Класфорд.
— В главной роли Одра Кристенберри. Трогательная история о том, как группу подростков отправляют в деревню во время бомбежек сорокового — сорок первого. Сделаешь его в сортире.
— Боже, — только и сказал Класфорд.
Девочки ушли домой пить чай. Где-то позади пронзительно завыла полицейская сирена, Оу-оу-оу! — точь-в-точь как какой-нибудь комик-педераст. Стив мучительно зевнул. Завел мотор и включил первую скорость. И тут прямо перед его «косуортом» остановилась монашка; Стив, вздыхая, ждал, пока она не пройдет, а она остановилась, чтобы рассмотреть какое-то пятнышко на своем белоснежном нагруднике. Потом посмотрела на Скуззи. Несколько секунд девственник и девственница взирали друг на друга с девственной яростью.
— Кусок дерьма, — сказал Скуззи, отъезжая.
— Там играет Одра Кристенберри. Она ведь тебе нравится?
— Она там играет? А я думал, что этот фильм снимали в Англии.
— Она — актриса, — сказал Ричард. — Ее голос могли дублировать. Тебе пива, как всегда?
— Лучше кампари с содовой, — сказал Гвин.
— Нет. Тебе портера. Ведь в Уэльсе все его пьют?
— Ладно, давай. Когда начало?
Они взяли напитки и направились к своим женам. Джин с тоником для Джины. Минеральная вода для Деми. Она сказала, что алкоголь ей противопоказан: теперь Ричард знал, насколько строго он ей противопоказан. Деми была исключением и еще в одном смысле. В свое время Ричард, Гвин и Джина вместе с бессловесной Тильдой провели в «Улитке и капусте», если все сложить, по меньшей мере год. Теперь Таллов и Барри редко можно было увидеть в полном составе. Ричарду даже пришлось пообещать Джине, что он будет паинькой.
— Что с твоим романом? — поинтересовался Гвин. — С тобой все в порядке, любимая?
Деми выглядела абсолютно нормально. Ричарду даже показалось, что она распространяет вокруг себя умиротворяющую атмосферу, которую пабы так любят в своих посетительницах. Что касается Джины, то она знала все о пабах: об их уюте и скуке. Сквозь открытые двери были видны машины, проезжающие в сумерках у Нотгинг-Хилл-Гейт. Сигаретный дым, влажный воздух паба, запах жареных пирожков и пивной отрыжки смешивались с выхлопами машин и висели рваной пеленой на уровне столиков. Над мостовой кружились легкие циклоны мусора, перегоняя с места на место картонные коробки с остатками еды, недоеденной в спешке, в порыве отвращения или в приступе рвоты. Выше блестело целлулоидное небо. Ричард переждал подступившую волну тошноты и сказал:
— Он у Тоби Миддлбрука в «Квадранте». Гэл сказала, что находит роман амбициозным. Это несколько обескураживает.
— Но ведь он действительно амбициозный, верно?
— Да? Не знаю.
— Но ведь ты именно этого и добивался, разве нет?
— Я не… то, что пишешь, не обязательно соответствует тому, что хочешь написать. Нужно ощущать своего рода давление. В некотором смысле.
— А мне весь процесс представляется совершенно естественным. Таким же естественным, как… рождение ребенка.
Когда Ричард слышал любую метафору, сравнивавшую сочинительство с родами, ему становилось не по себе. Чем они были, его романы? Только не мертворожденными. Скорее они были теми незаконнорожденными младенцами, которые появлялись на свет, чтобы тут же умереть. Но этот родильный дом был далеко, и он с суеверным презрением отвергал своих мертвецов; и вам самому приходилось нести домой мертвое тельце, завернутое в старые газеты. Ричард переждал второй приступ тошноты. Первый был хрупким и слабым, а второй рвался наружу, как реактивный снаряд. Что это — нервное возбуждение? Огорчение? Нет, подумал Ричард, ни то, ни другое. Просто близость насилия.
— Ты что-нибудь планируешь? — спросила Джина. — Может, ты что-то от нас скрываешь?
Ричард (смотревший на ботинки Гвина) подумал, что Джина обращается к нему. Но это было не так. Она разговаривала с Деми, которая в ответ на вопрос Джины помотала головой и натянуто улыбнулась.
— Вы когда-нибудь видели что-нибудь более красивое? — спросил Гвин.
— Красивее, чем что?
— Чем моя леди…
— Перестань, — сказала Деми.
— Она засмущалась! Я просто обожаю, когда она краснеет. М-м-м. — Гвин задумчиво помычал. — М-м-м. Давайте не пойдем в кино. Давайте пойдем домой и займемся любовью. Мы идем домой. Вы идете домой. И все занимаемся любовью.
— Этот фильм тебе понравится, — сказал Ричард, — не говоря о том, что я уже купил билеты. И вообще тебе полезно время от времени выбираться из дворца и растворяться в толпе своих вассалов. Становиться одним из них. Разумеется, замаскировавшись. — Этот подкол относился к новому прикиду Гвина, который он уже успел во всех подробностях расписать своим слушателям: красновато-коричневый замшевый пиджак из Милана, коричневые вельветовые брюки из Флоренции и сизо-серые кожаные ботинки из Сиены. — Допивай. Вот еще пинта. Давай.
— В меня столько не поместится.
— Ну, тогда полпинты. Давай пей.
— Мне придется весь фильм просидеть в сортире.
Да уж. Очень может быть, подумал Ричард. Когда он помогал Джине надеть пальто, она шепнула ему на ухо: «Ненавижу его». Ричард нахмурился, кивнул и почувствовал, что возмездие уже близко…
Первые полчаса в темноте он с трудом контролировал свои мысли. Ему было все равно, что за фильм, кто режиссер, на каком языке говорят актеры, черно-белый он или цветной. Это имело значение до начала фильма. Нужен был фильм по вкусу Гвина, всегда послушному, если вы помните, причудам и выкрутасам своей придури. И он действительно оказался во вкусе Гвина: невинный, сельский, с поисками истины. Слезная повесть на историческую тему о группе очень смышленых и очень разговорчивых подростков, которых во время бомбардировок Лондона переправляют в Камбрию, — это был почти что кинопредшественник «Амелиора». Если бы Ричард его смотрел, это было бы для него поистине крестной мукой. Но он его не смотрел. Ричард не смог бы его смотреть, даже если бы фильм был в его вкусе: море крови с бюджетом в миллиард долларов. Он не смотрел на экран. А женщины сидели между двумя романистами и, не отрывая глаз от экрана, как дети, ели попкорн из одного пакета.
Одинокие мужские фигуры в кинотеатрах, подумал Ричард, в них чувствуется напряженное желание уединения, как у безумца или азиата. Кто они? Хмурые киноманы? Бродяги? Впрочем, сегодня кинотеатры слишком дороги, чтобы бродяги могли ходить в кино и распространять кругом свое зловоние. Ричард знал, что, если бы он был бродягой, у него были бы нужды поважнее, чем сидеть и вонять на весь кинотеатр. При полном зале с публикой происходит какая-то гравитационная метаморфоза — она сливается в единое целое, становясь толпой. Но сейчас «Корона» была заполнена лишь на четверть: виднелись срезанные на уровне плеч силуэты, а поскольку действие фильма в основном происходило в полумраке (в разбомбленных подвалах, палаточных лагерях в безлунные ночи), то все вокруг стали казаться Ричарду неграми или фотонегативами. Через какое-то время он представил, что зрители сидят к нему спиной, но их головы, как у карибских идолов, развернуты на сто восемьдесят градусов, и их лица обращены к нему; еще немного погодя он представил, что их затылки это на самом деле их лица, прикрытые волосами.
Это случилось через сорок минут. Вставая, чтобы пропустить Гвина, Ричард испытал противоречивое чувство. Гвин — известный своими бестселлерами и любовью к жене, а еще слабым мочевым пузырем — двигался, согнувшись, между креслами. Он тяжело прошел по проходу, свернул направо под сценой, потом пошел за своей тенью, мелькнувшей на зеленом экране: волнующееся поле, ряд деревьев, вечернее небо. Он вышел в дверь, над которой горело два указателя: «выход» и «мужской туалет». За ним никто не последовал. Потом вышел какой-то старик. Тогда Ричард перестал следить за залом и сосредоточился на фильме: он посмотрел пятиминутную сценку о том, как готовят тушеное мясо с овощами (жена мелкого фермера показывала Одре Кристенберри, как это делается), — в общем, это была бытовая зарисовка, не более. Но по его телу забегали мурашки, словно он смотрел что-то совсем другое: кульминационную сцену какого-нибудь бессмертного психологического триллера Хичкока — «Незнакомцев в поезде», «Головокружения» или «Психоза».
Время шло. Через какое-то время женщин, несомненно, посетила мысль, что Гвин почувствовал непреклонный вселенский призыв к дефекации. Исходя из этого предположения, Ричард представил себе, как позыв Гвина к полному опорожнению вскоре вызовет осложнения; еще минут пятнадцать, и он превратит туалет в авгиевы конюшни. Затем возникло еще одно незначительное затруднение: Ричард, не отстававший от Гвина в пабе, сам почувствовал необходимость посетить уборную. Нужда была острой и жгучей — такой же острой и жгучей, как и его любопытство.
— Извините, — сказал он, вставая.
Это был один из тех туалетов, какие бывают в кинотеатрах. Его многообещающий запах вел вас по лабиринтам лестниц, которые вдруг поворачивали в обратную сторону, а потом уходили куда-то вниз, точно в некоем мифическом городе с искаженными пропорциями, возведенном озлобленными бессмертными. Ричард углублялся во чрево здания, шел мимо закрытых на цепь запасных выходов, проходил под протекающими потолками, пока не дошел до предпоследней двери, которая с мягким щелчком впустила его, отрезав от остального мира. И там, в самом низу, горела надпись «Мужской туалет»… Ричард помедлил, прислушиваясь. Ничего — только извечное туалетное журчание, резкий и язвительный рассказ о туалетных ароматах. Ричард медленно нажал на дверь. Дверь открылась и тут же закрылась у него за спиной.
Первой его мыслью было то, что это он, Ричард, исчез. Он обернулся и окинул взором интерьер туалета: двойные ряды раковин, двойные рулоны бумажных полотенец на стенах, двойной ряд лампочек над головой — все это выглядело настолько симметрично, что невольно напрашивалось поставленное посередине зеркало. Но зеркала не было: просто в туалете у всех предметов была пара. Ричард закрыл глаза, а потом снова открыл. Нет зеркал, а следовательно, нет отражений, и он — вампир в своем истинном обличье, для него текущая вода означает смерть. Туалет «Короны», очевидно, был сценой совсем недавней желудочной катастрофы, и только. Ричард пошел вдоль кабинок, быстро заглядывая под дверцы: ни подрагиванья коричневого вельвета, ни мучительных подергиваний сизо-серых ботинок. Ричард ощутил одновременно и разочарование, и облегчение. Он направился к писсуару и, затаив дыхание, нагнулся, пытаясь нащупать бегунок молнии. И в этот момент чей-то голос произнес:
— Ничего себе запашок.
И Ричард, чье сознание во всем искало боль, почувствовал себя оскорбленным, словно это едкое замечание относилось лично к нему. Он обернулся.
— Погодите, — сказал он. — Это не я.
— Я просто решил пройтись. Подышать свежим воздухом. Я предупредил Деми. Ты что не видел, что я взял шляпу? Между нами, я вернулся в «Улитку», чтобы выпить пива в тишине и покое.
— Между нами, случайно не кампари с содовой?
— Нет, пива.
— А чем тебе не понравился фильм?
— Он действовал мне на нервы. Все эти амбары, коровы. И то, как они все время чешут языками.
— Но тебе это должно было понравиться. Поля. Никакого секса. Дискуссии о гражданском долге. Ничего не происходит.
Вьющийся виноград за окном был золотисто-желтых оттенков — он пожелтел от дыхания осени и сигарет Ричарда. Ричард часто курил, высунувшись из окна своего кабинета, чтобы поберечь легкие Марко. Там, за окном, по-прежнему взволнованно порхали и пели птицы. Голоса их трепетали на ветру. Предположим, что все птицы просто подражают тому, что слышат, что их трели и щебет — это всего лишь подражание журчанию горных ручейков, тихому шороху капающей с деревьев росы. И вот попугай покинул свои джунгли и теперь, сидя на жердочке в пабе, кричал: «Черт побери!» Голоса дроздов и воробьев за окном казались механическими. За окном было холодно. Теперь, когда ему было сорок, он стал бояться холода. Теперь, в сорок лет, что-то животное в нем боялось приближения зимы.
Было воскресенье, и мальчишки с шумом носились по всей квартире. Пробегавший мимо Мариус зашел в кабинет, подошел к отцу и внимательно посмотрел ему в лицо.
— О-го, — сказал он.
— Да, да.
Ричард вышел на кухню и присел к столу, прижимая к правому глазу полуоттаявшую свиную отбивную. Совершив это небольшое перемещение в пространстве, он вышел из поля зрения Мариуса и попал в поле зрения Марко. Через два дверных проема и через узкий коридор Марко смотрел на отца в рубашке и темно-фиолетовой бабочке, но все еще в своих клетчатых шлепанцах. Как это часто случалось, Марко ужасно хотелось спросить, почему тапочки у папы не такие, как у него. Почему они не похожи ни на персонажа детской книжки или супертелегероя, они даже не похожи ни на одно из животных. И почему папе совсем не хочется прочитать, что написано на пачке с хлопьями… Влетающий в открытое окно прохладный ветерок ерошит волосы, а Ричард, приложив к лиловому веку кусок мяса, занят абсолютно прозаическим занятием: он принимает лечебную процедуру. Но Марко (у него, если вы помните, только один глаз был относительно здоров) представил себе Ричарда персонажем мультфильма, от которого исходит слабое, глухое электрическое потрескивание. Скажем, если бы он шел по краю пропасти, ему бы ничего не стоило одним движением развернуться на сто восемьдесят градусов и двинуться в обратную сторону; или если бы кто-нибудь стукнул его по голове молотком, у него моментально выросла бы остроконечная красная шишка, но скоро от нее не осталось бы и следа. Конечно, Марко ошибался: и в том, и в другом случае его папа мгновенно скончался бы от страха. Однако он был прав насчет наэлектризованности. С того дня, когда Ричард ударил Марко, с того дня, когда книга Гвина торжественной поступью вошла в список бестселлеров (и его карьера пошла в гору с сумасшедшей скоростью), — с того самого дня Ричарда стало дергать и потряхивать, как будто между Холланд-парк-авеню и Кэлчок-стрит был проложен электрический кабель и по нему передавались электрические разряды от одного человека к другому.
Недомогание, лето, проведенное в городской квартире, его положение младшего брата — все это накладывалось на сознание того, что он вызывает тревогу, раздражение и бесконечную усталость у своих родителей — просто потому, что он такой, как он есть. Но даже когда дела шли совсем плохо, Марко понимал, что их раздражение обращено не на него, а на что-то внутри него, на то, что заставляло его кашлять, тлеть от затаившегося жара и кричать по ночам после безутешных снов. Да, он был безутешен, и никто и ничто не могло его утешить. Все это сделало Марко более наблюдательным и чутким, чем это обычно нужно шестилетнему мальчику. Взрослые не были для него непонятными существами. Далекими и отдельными от него, живыми лишь постольку, поскольку с ними связаны и его радости, и его горести. Он знал, что взрослые — тоже маленькие и разные силы толкают и тянут их в разные стороны. Марко знал и понимал взрослых. Очень часто он проводил с ними дни и ночи напролет… Сейчас Марко хотелось сделать отцу приятное, сделать так, чтобы он чувствовал себя хорошо. Может, поцеловать его в висок? Или похлопать по плечу? Марко поднялся — он решил порадовать Ричарда шуткой.
Почувствовав его приближение, Ричард оторвался от «Известного землепашца. Жизнеописания Томаса Тассера». Мальчик смотрел на него снизу вверх — один глаз широко раскрыт, губы сжаты, он едва сдерживает смех.
— Тук-тук.
— Кто там?
— Не знаю.
— Не знаешь кто?
— Фу, ты — вонючка!
— …Знаешь, Марко, по-моему, это не очень смешно.
— Сначала я решил, что это не он. Но он повел себя так, как и было по плану. Вот в чем дело.
— Ладно. Что ты с ним сделал?
— Дал в глаз. Но сначала надо было его поймать.
— Так он пытался от тебя убежать! Боже. Ты сказал ему что-нибудь? Вспоминай…
— Да, сказал: «Ты назвал меня шефом».
— Да?
— Ну да: «Эй, ты, говнюк, ты назвал меня шефом».
— Что-нибудь еще?
— Ага. Дал ему в глаз и сказал: «Никогда не называй меня шефом».
— Не называй меня шефом.
— Ну. «Никогда не называй меня шефом». Типа: «Ну, ты понял, говнюк?»
Стив попытался представить себе, как Ричард называет Класфорда шефом.
— Класфорд, — спросил он. — Когда тебя в последний раз называли шефом?
— Не знаю. Наверное, когда мне было три года.
— Ну ладно, пока, береги себя, шеф.
Стив засунул в карман мобильник и припарковал «косуорт». Все говорит о том, что в городе безопасней, чем в деревне. И в лесу опаснее, чем на улице. Город может встать на твою защиту, как на общественное мнение. А на что можно опереться в чистом поле? Почему, как вы думаете, людей убивают, не просто пырнув ножом, а пырнув их ножом ни много ни мало, а пятьдесят семь раз? Почему, по-вашему, люди умирают, получив тридцать девять ударов по голове? Учитывая, что торопиться некуда (а место тихое, укромное), остановиться бывает трудно. Это, так сказать, изнанка добропорядочности. Теперь Стив вряд ли бы удивился, если бы узнал, что Гвину — или, как выяснилось, Ричарду — предстоит серьезная нейрохирургическая операция и что ближайшие девять месяцев ему придется есть через соломинку. Даешь человеку в глаз, и веришь, что тебя оскорбили. Первый удар оправдывает второй. А второй оправдывает первый. Класфорда удержали вовсе не строгие инструкции, а город. Давай быстрее: свет, звук шагов. Неожиданно Стив вспомнил о монашке, которую видел накануне. Монахини носят такие ботинки с пряжками, как ведьмы в детских книжках, и совсем не пользуются косметикой — разве что совсем незаметной.
Стив Кузенс прошел мимо камеры слежения, мимо привратника, мимо другой камеры слежения и монитора камеры слежения, вошел в лифт и стал подниматься наверх: мимо проплывали железобетонные перекрытия и блоки. Выйдя из лифта, он миновал еще одну камеру слежения и спустился в подземный переход. Если не считать двух пентхаусов, шести двухэтажных квартир и четырнадцати студий (хотя существовали и другие иерархические различия, подразумевающие различный уровень комфорта), квартира Стива ничем не отличалась от других квартир комплекса. Команде архитекторов было поручено проникнуться мечтой современного бизнесмена и придать этой мечте весомость бетона и стали: экономность линий, пространство общественное и частное, сплав динамизма и заслуженного покоя. Затем человеку предлагалось оставить на всем этом отпечаток своей неповторимой индивидуальности — если таковая имелась. А таковая имеется у всех. Разве нет? Гостиная Скуззи — основная часть жилой площади, призванная выразить уникальность личности хозяина, — была разбита на четыре угловые зоны. Спортивный уголок (тренажеры для развития силы, гибкости и выносливости), компьютерный уголок (обычные информационные процессоры), уголок для чтения (подушки, низкий стеклянный столик, заваленный нигилистической классикой) и видеоуголок (плоский телевизор, размером с окно, черная немая гладь видеомагнитофона, несколько пультов дистанционного управления плюс целый набор декодеров, достойных космодрома на мысе Канаверал). Можно ли верить этой комнате? В некотором смысле в ней было все напоказ: театральное, бутафорское, несмотря на то что сюда никогда никто не приходил. Стив разделся. Дома он ходил голым. Дома он обнюхивал еду, прежде чем откусить (его челюстные кости характерным образом выдавались вперед). Дома он мог час за часом стоять, раскачиваясь из стороны в сторону. Дома он часто думал о том, чтобы отказаться от речи. Может, это осталось с тех времен, когда был «дикарем»? Или он стал так делать после того, как прочел о «детях джунглей»? Пожалуй, единственное, что он помнил из того времени, было то, как он лежал под какой-нибудь долбаной изгородью. Под долбаным дождем.
Голый, он подошел к видеоуголку. Нажал на пульт. Потом погрузился в холодную кожаную глубину большого вращающегося кресла. На экране медленно возник застывший в стоп-кадре женский торс. Стив осмотрел его наметанным глазом: под грудью были видны синеватые шрамы — следы работы хирурга. Женщина, как и смотревший на нее мужчина, была совершенно одна. Но Стив был девственником. Дитя джунглей никогда не делал этого. Когда он смотрел порнофильмы, ему иногда приходила в голову мысль, что он пытается понять, кому хочет причинить боль.
Скуззи нажал кнопку воспроизведения. Женщина на экране сорвала с себя рубашку, обхватила груди руками с длинными наманикюренными ногтями и сильно сжала.
Через три дня фингал Ричарда перестал экспериментировать с цветовой гаммой: испробовав желтый и фиолетовый цвета, он остановил свой выбор на черном, а Ричард наконец принял решение. Встав из-за кухонного стола, он пересек коридор. На полу в гостиной Мариус показывал Марко карточный фокус. На Кэлчок-стрит уже опускались осенние сумерки, мебель превращалась в трудноопределимые очертания, и звук шагов прохожих чудесным образом плыл над улицей… Ричард знал, что карточный фокус потребовал от Мариуса большой подготовительной работы. С колодой в руке он минут на пятнадцать удалился в ванную. Однако теперь все было готово. Мариус собирался рассказать историю. Для успеха карточных фокусов — а чтобы добиться успеха в этом деле, этим занятием, как и всеми прочими, нужно заниматься постоянно, — немаловажное значение играют длинные эффектные представления с сюжетами, не менее запутанными, чем сюжет «Крошки Доррит» Диккенса. (Где, если вы припомните, описывается, как некто завещает деньги младшей дочери брата опекуна любовницы своего племянника — Крошке Доррит.) Причем разработка сюжета в этих историях тяготеет к прустовско-джойсовской архитектонике. Фокус Мариуса был старым, довольно простеньким и всем известным. Но Марко его не знал. Фокус назывался «Четыре валета», и в нем рассказывалась нехитрая история городских страстей.
— Вот четыре валета. Видишь? — сказал Мариус, показывая Марко четверку валетов, под ними скрывались три «подсадные» карты (девятка, пятерка и тройка — обычные «простолюдины»). — И вот они решили ограбить дом.
— Наш дом?
Впившийся глазами в карты Марко периферийным зрением заметил, что в комнату вошел папа и остановился возле двери. Джина сидела у окна и вязала, ее ноги перекрещивались под таким же острым углом, как и ее вязальные спицы.
— Нет. Вот этот дом, — сказал Мариус, показывая на оставшиеся сорок пять карт. — Один валет пошел в подвал, — Мариус сунул первую «подсадную» карту под колоду и продолжал: — Второй валет пошел на первый этаж. Третий валет — на второй этаж. — Вторая и третья «подсадные» карты последовали за первой. Мариус помолчал, раздумывая, а потом сказал: — А четвертый валет идет на крышу смотреть, не едет ли полиция. — И он достаточно умело положил всех четырех валетов, плотно сложенных как одна карта, поверх колоды. — Марко смотрел как загипнотизированный. — И тут приезжает полиция. Уи-уи-уи-уи. Тогда валет, который на крыше, кричит остальным: «Полиция!» И они все бросились бежать наверх. Первый валет, второй, третий, четвертый.
Плечи Мариуса обмякли — напряжение его отпустило.
— Превосходно, — сказала Джина.
Мариус скромно улыбнулся и поднял глаза на Марко, встретившись с его умоляющим взглядом.
— А что потом? — спросил Марко.
Ричард переступил с ноги на ногу. Он тоже думал об одной истории — о рассказе Хорхе Луиса Борхеса «Алеф». О волшебном устройстве, алефе, которому было известно все, как «Всезнайке». Об ужасном поэте, который выигрывает большой приз, получает огромную премию за свою ужасную поэму. «Поразительно, — пишет рассказчик, — однако моя книга „Карты и шулеры“ не получила ни одного голоса». Ричард прислушался к бессвязному блюзу, звучавшему у него в голове. От него было никуда не деться.
— Что «потом»? — спросил Мариус.
— Что было потом? — спросил Марко.
— …Ничего!
— Полиция их поймала? Что они украли? Куда побежали?
— Марко!
Да. Марко, как всегда, был в своем репертуаре. Марко. Такой не похожий на Мариуса, который прочно стоял на ногах в этом мире, который постоянно отыскивал и устанавливал различия (это кайма, а то бахрома; это выступ, а это карниз; это царапина, а это ссадина), который уже присоединился к величайшему предприятию человечества — классификации. Ричард знал о классификации все. Сегодня днем, собираясь начать рецензию всего на один абзац, посвященную семисотстраничной биографии «Л. Г. Майерс. Позабытое», он целый час листал свой потрепанный тезаурус в поисках какого-нибудь забавного синонима к слову «большой». В самый разгар этих поисков позвонила Гэл Апланальп. «Ты не поверишь…» — начала она. А вот Марко поверил бы всему. Он страстно стремился верить всему. Он всегда хотел, чтобы истории не кончались. Один молодой невропатолог высказал осторожное предположение, что Марко плакал по ночам оттого, что повествование во сне обрывалось, или оттого, что сны заканчивались.
— Марко, — сказал Ричард. — Зайди ко мне в кабинет. Сейчас же.
Мальчик выпрямился. Раньше такого никогда не случалось, но, казалось, Марко знает, что делать. И только уже в дверях он обернулся и посмотрел на мать и брата. Его голые ножки шли гораздо быстрее, чем обычно, словно его подталкивали в спину, подгоняли сзади.
Как-то раз я лежал на низкой кровати в комнате, куда велели явиться ребенку, где над маленьким мальчиком должны были учинить суд и расправу. И, таким образом, я оказался на одном уровне с ним, ниже чем на метр от пола. До этого мне и самому случалось выговаривать детям, и я помнил повинно склоненные шапки волос, густых и шелковистых. Но когда находишься с ними на одном уровне, то видишь, что на самом деле они печально смотрят прямо перед собой и поднимают глаза, только повинуясь рефлексу, чтобы встретиться с очистительным огнем родительского гнева. Обвинение выдвинуто, признание сделано, приговор вынесен. Дети смотрят прямо перед собой и жалко улыбаются, и видны их детские зубки — возможно, еще молочные, неровные, с новенькими клыками. Ведь дети всегда умудряются что-то натворить. Что же натворил Марко?
— Два дня назад, — начал Ричард, — то есть позавчера, ты сказал… ты сказал одну очень обидную для меня вещь, Марко.
Марко поднял глаза.
— И мне хотелось бы знать, что ты имел в виду.
Ричард стоял за своим столом. Он задрал подбородок, и Марко были видны прыщи на его горле, штрихи бритвенных порезов, большой подвижный кадык, глянцевый блеск подбитого глаза.
— Это была самая обидная вещь, которую ты мне когда-либо говорил.
Сознание позорного, постыдного тихим рокотом зазвучало в ушах Марко. Он еще раз поднял глаза, а потом снова печально уставился прямо перед собой. В комнату уже прокрались сумерки, но дня ребенка комната казалась еще темнее, потому что его мир начал медленно сворачиваться.
— Ты сказал, — Ричард перевел дыхание, — что я вонючий.
Марко взглянул на отца с надеждой.
— Нет, — сказал он. Потому что папа, с его точки зрения, не был вонючим. Запах табака, редко стираемого белья, некоторые таинственные неполадки организма, но он не вонючий. — Я этого не говорил, папа.
— Нет же, Марко, ты сказал. Да, да, ты сказал. Ты сказал, что я воняю, — тут он снова задрал подбородок, и по шее прокатился комок, — какашками.
— Я так не говорил.
— Ты сказал «Не знаю кто», — процитировал Ричард. — «Фу, ты — вонючка».
— …Это была шутка. Это была шутка, папа. — Марко не просто апеллировал к этому слову, он готов был броситься к его ногам. — Это была шутка.
Ричард помолчал. Потом сказал:
— Так да или нет? Я — вонючий или нет?
— Это была шутка, папа.
— И чем же я пахну?
— Ничем. Тобой. Это была шутка, папа.
— Прости меня. Не рассказывай маме. Скажи, что не хотел делать домашнее задание или еще что-нибудь. А теперь иди сюда и поцелуй меня. Прости меня.
Марко так и сделал.
В тот вечер близнецы, лежа в своих кроватях, шепотом разговаривали на разные темы (о мандаринах, о новом суперзлодее, о водяных пистолетах), примерно к четверти двенадцатого они подумали, что, пожалуй, на сегодня хватит. В любом случае, паузы в их разговоре стали длиннее, а позевывания — музыкальнее. Мариус (чаще всего именно он подводил черту) повернулся на бок, зажав ладошки между ног. В своих ночных фантазиях он с удовольствием исполнял роль спасателя. В его возрасте его отец, позаимствовав все необходимое из разных жанров, в своем воображении провожал девиц из варьете на гондолах, которые раскачивались на бурных черных водах. Мариус же, нисколько не страшась лазерных мечей и смертоносных гиперболоидов, закрывал своим телом прекрасных пришелиц из кукольного мультфильма, в обтягивающих костюмах пастельных тонов на фоне фантастического мультипликационного пейзажа; этот пейзаж проносился перед ним или через него, как подсвеченная посадочная полоса на мониторах в кабине совершающего посадку самолета. Снова повернувшись на спину, Мариус спросил:
— Марко, а зачем тебя папа звал?
Марко на мгновение задумался. Ему вспомнилось лицо Ричарда, озабоченного какими-то своими мыслями. И до этого он как-то раз видел, как Ричард принюхивается к кончикам своих пальцев. А потом (это был, по всеобщему мнению, очень плохой день) Марко видел, как его отец сидит за кухонным столом перед распечатанным письмом и дымит сигаретой.
— Он думает, что от него пахнет дерьмом, — сказал Марко.
Пораженный, но вполне удовлетворенный ответом Мариус повернулся на бок.
Братья помолчали.
— Он плакал, — сказал Марко и неожиданно кивнул в темноте.
Но Мариус уже спал. Слова остались висеть в воздухе. Марко вслушивался в них.
В то утро с Энстис — о господи, — в то утро, когда он проснулся в объятиях Энстис, или рядом с ней, или в ее постели — кровать была узкая, — он лежал на спине, обозревая мир супружеской измены. Потолок являл собой неплохую метафору: пятна теснились по углам (бледно-оранжевые подтеки просочившейся ржавой воды), украдкой сползались к центру, где болтался оборванный электропровод. Штукатурка, пропитанная одиночеством, давила на него со всех сторон. Его охватили отчаяние и страх; ему страстно хотелось вернуть прежнее положение вещей. Вернуть все, как было до того, как… У него была одна-единственная соломинка, за которую он мог уцепиться, единственная крупица, способная развеять его тревогу, — его сокрушительное сексуальное поражение этой ночью. Это фиаско — как он на него надеялся. Погодите, он доберется до паба и расскажет все ребятам… Неожиданно Энстис встала с постели. Почти так же неожиданно, как это делала Джина, когда Марко плакал. Иногда неверные супруги тоже неожиданно вскакивают с постели. Но никто не вскакивает с постели так, как матери. Ричард закрыл глаза. Он слышал, как завязанные в хвост волосы Энстис хлещут, как кнут, когда она проходила по комнате. Она принесла ему кружку чая; кружка была темная, потрескавшаяся, внутренняя поверхность ее была покрыта толстым слоем осадка от миллиона одиноких чаепитий. Однажды эти наслоения доберутся до края и кружка умрет, окончательно превратится в окаменелость, и тогда Энстис наконец будет готова.
Ее тон и сами слова удивили его:
— Сегодня ночью ты был таким озорником.
— …В каком смысле озорником?
Энстис поглядывала на него с мягким упреком.
— Ты был осторожен?
— О да. — Ричард оторопел: он всегда оставался джентльменом, даже когда был озорником.
— Я люблю тебя, — сказала Энстис.
Он почувствовал искушение раствориться во всем этом — в безмерности своей ошибки. Энстис уронила голову ему на грудь. Ее непослушные волосы и жесткие брови щекотали ему ноздри. Ричард был по-своему тронут. Он погладил ее шею; под грубым халатом его пальцы нащупали полоску чего-то более мягкого и скользкого. Он посмотрел. Это была розовая бретелька. Ричард понимал, почему некоторые люди не следят за собой — им не для кого быть чистыми и опрятными. И вот перед ним стояла Энстис, которой незачем было ухаживать за собой. Он взял в руку узел ее волос, чем-то напоминавший жилистую конечность. Волосы Энстис: чтобы промыть такую шевелюру, нужен не просто шампунь, а автомобильный шампунь. Ричард закрыл глаза, и ему представилась собака в ванной, нервно дрожащая, с мокрой шерстью, облепившей ее со всех сторон.
Ричард был по-своему тронут. Настолько тронут, что снова попытался стать озорником. И снова ничего не вышло. Он испробовал все ему известное, что может доставить удовольствие женщине. Он пыхтел и хрипел ей в ухо, но и это не помогло. Через десять минут он соскользнул с нее и плюхнулся на спину.
— Все, что об этом говорят, правда, — прошептала Энстис.
На какое-то мгновение Ричард удивился и даже испытал облегчение от ее безжалостного сарказма. Но так как бессвязное бормотание не умолкало, ему стало ясно, что она снова ошибочно приняла его безуспешную попытку за геройское свершение. Можно ли усмотреть в этом какое-то усовершенствование — другой способ (лучше, нежнее) — для людей зрелого возраста? Вот Джина знала разницу между словом и делом. Разумеется, было бы гораздо спокойнее, если бы она ее не знала. Возможно, ближе к концу жизни вообще разницы между словом и делом уже нет.
Не было никакой разницы и в том, что касалось чувства вины и фактической виновности. Ричард знал, что сделала бы Джина, если бы узнала об этом (она его не раз предупреждала): она отплатит той же монетой. Ричард повернул голову. На стуле рядом с кроватью Энстис лежала стопка романов, Энстис прочитывала по два-три таких романа за день. Они все были довоенные, в матерчатых переплетах. Романтические, серьезные, написанные женщинами. Имена авторов — сплошь Сюзанны и Генриетты — нигде не встречались второй раз. Это была любительская проза для исчезнувшего круга читающей публики. Каждая написала только по роману, который предположительно должен был быть у каждого.
— Спасибо, дорогой, — сказала Энстис, — теперь я могу спокойно умереть. Итак, — добавила она, нахмурившись, — как нам лучше всего рассказать об этом Джине?
Временами Ричард пытался уподобить Солнце и планеты человеческим существам или представить свое ближайшее окружение как часть Солнечной системы. Но продвинуться в этом начинании ему никогда не удавалось.
Джина олицетворяла Землю — Землю-Мать.
Венера была одновременно звездой вечерней и утренней. Вечернюю звезду, возможно, олицетворяла Белладонна. Утренней звездой была Деми.
На роль кометы Галлея претендовала Энстис, если не учитывать того, что она появлялась на его горизонте раз в день, а не раз за всю жизнь, — эдакий покрытый копотью и льдом призрак с безумным конским хвостом.
Гвин был Юпитером — слишком маленьким для того, чтобы разжечь свое ядро и стать звездой. А может быть, Гвин уже стал Солнцем?
Был ли Стив Кузенс Марсом, планетой войны, или всего лишь Меркурием, курьером, доставлявшим информацию с противоположной стороны?
И как ни бился Ричард, он не мог подыскать ничего достойного для своих мальчишек. Когда они дрались, а это случалось нередко, им вполне подходили роли спутников Марса — Деймоса и Фобоса: Ужас и Ненависть. Однако чаще, когда они ладили или, по крайней мере, не ругались, они могли быть просто светящимися точками на небе — Небесными Близнецами.
Он знал, кто он сам. Он — Плутон, и Харон — это его искусство.
Джина была Матерью-Землей. Двухполюсной, подлунной, вращавшейся вокруг Солнца.
Стив Кузенс не спеша подошел к холодильнику. Он открыл дверцу, и холодильник деловито заурчал: целая кладовая света. Стив достал пластиковую бутылку апельсинового сока. А может, ему хочется винограда? Нет. Стиву не нравилась его кожица, ее клейкий глянец: мрачный, липкий, как пятно от сладкого напитка, похожий на ночные улицы Лондона. Пожав плечами, он отщипнул от кисти одну виноградину; потрогал ее пальцами, понюхал, съел и облизал пальцы. Все это было бы замечательно, если бы это был его виноград, его апельсиновый сок, его холодильник и его кухня. Но это была кухня Гвина. Это была кухня Деми. Стив был в их доме.
Я говорил, что не пойду туда — пока не пойду. Но вот я здесь. Я не могу его контролировать. Всю жизнь все пытались его контролировать. Но у них ничего не вышло. У меня тоже. И у Ричарда Талла тоже ничего не выйдет. Прежде чем уйти с кухни, Стив заглянул в помойное ведро. На обед была рыба. Пятница: католики.
Скуззи вошел с парадного входа. Стив, как и все мы, зависел от техники. Он использовал достижения современных технологий, хотя в них не разбирался. После чего семья Барри была вынуждена поставить систему безопасности нового поколения: здесь принцип тот же, как в гонке вооружений. На Стиве была спортивная куртка и черные шерстяные брюки. Никаких тренировочных костюмов. Все работают в тренировочных костюмах. В тренировочном костюме в три часа ночи: к этому прикиду недостает лишь мешка для награбленной поклажи и чулка на голове. Стив вышел с кухни. Присев на нижнюю ступеньку главной лестницы, он снял ботинки и куртку. Теперь продолжим. Совсем не хочется, чтобы тебя застукала нянька, которой взбредет в голову спуститься вниз за чашкой какао. Или еще лучше (подобные оплошности случались с ним уже дважды) — какой-нибудь другой ночной вор влезет в окно в своем тренировочном костюме. Куртку и ботинки он сложил аккуратной стопкой, как примерный ученик свою школьную форму.
Он быстро осмотрел первый этаж, руководствуясь исключительно чувством профессионального долга. Он никогда не пользовался фонариком, больше полагаясь на свое кошачье зрение — ценное наследство от того времени, когда он был «дикарем». Однако скоро ему надоело натыкаться на предметы обстановки, и он вооружился свечой в тяжелом подсвечнике, которую взял с буфета в столовой. Подобно всем современным грабителям, он кое-что знал об антиквариате (Тринадцатый как-то рассказывал, что в Вормвудской тюряге комната с теликом набивается до отказа, когда показывают передачи «Антиквариат» или «Клуб коллекционеров»), он даже немного разбирался в живописи. К примеру, он знал, как отличить стопроцентный хлам: там всегда изображены собачки или не меньше двух солдат в форме. Стиву приходилось грабить дома и побогаче этого, настоящие банковские хранилища, устланные шелковыми коврами. Однако в этом доме он повсюду видел то, чего ему не доводилось видеть раньше: здесь во всем чувствовалось сильное женское начало. Женский мир был мягким и округлым, как теплая стеганая жилетка. В задней комнате под аркой («Берлога», мысленно назвал ее Скуззи) был укромный уголок, где стоял телевизор. Стиву это понравилось, даже польстило, и он подошел поближе, чтобы рассмотреть телевизор — доказательство того, что ничто человеческое хозяевам не чуждо. В любом семействе, даже самом убогом, имелся этот тускло-серый квадрат. В небольшом шкафу стояли видеокассеты, и среди них целая полка надписанных от руки кассет с записями Гвина Барри. Например: «Лучшее — читает Гвин Барри» или «Семь высших добродетелей, ч. 4: Безграничная любовь к жене». Стиву страшно захотелось украсть эти кассеты или даже посмотреть эти записи. Все они были липой. И дом этот был — липа. Стив погасил свечку, прошел в холл и абсолютно бесшумно стал подниматься по ступеням.
Проникая в дом подобным образом, Стив знал, что может положиться на свои способности восприятия: он мог рассылать свои чувства по всему дому, и они, возвращаясь, сообщали ему, все ли спят. Говорят, что в голове у каждой женщины, даже если это маленькая девочка, старуха или монахиня, есть особый «прерыватель», который пикает, как пейджер, и будит ее каждые девяносто секунд, заставляя прислушаться, не плачет ли ребенок. Так и у Стива Кузенса — во время работы его органы чувств доставляли ему подробные донесения и могли вызвать в его мозгу, как на мониторе радара, сигнал тревоги. На площадке второго этажа он помедлил, его привыкшие к темноте глаза внезапно расширились. Где-то над ним чей-то спящий мозг как будто прислушался во сне, но затем притих и снова предался грезам… Стив повернул ручку двери и осторожно открыл дверь, не потревожив экстравагантного ворсистого ковра. Губы его округлились и сложились в тугое белое «О», похожее на кольцо презерватива. Развернувшись, он проскользнул в их комнату.
Разумеется, Стив умел молчать. Но там, где требовалось вести себя тихо, он показывал мировой класс. Ведь если вы учились своему ремеслу в палаточных лагерях и трейлерных парках, в шатких, поскрипывающих сборных домиках, в мире, где и ступить-то некуда, где вещи стоят практически впритык, то бесшумность становится вашей стихией и средой обитания. Он входил в ночлежки для бездомных, чтобы выудить несколько жалких шиллингов, отложенных, чтобы заплатить за ночлег, где дремала семья из четырех человек: для этого необходимо знать о сне и тишине все и даже чуть больше.
Деметра спала одна. Гвин, должно быть, наверху, со служанкой, подумал Стив без задней мысли. Он подошел поближе. Деми лежала на спине, ее стройные ноги были слегка раздвинуты, руки подняты вверх, по обе стороны от разметавшихся светлых волос, она словно бы признавала свое поражение. На одном прикроватном столике — серьги, на другом — книга и стакан воды. Деми спала посередине кровати. Сделав про себя выводы, Стив кивнул и пошел дальше, наверх.
Первым делом он попал в пропитанную острым запахом каморку, в дальнем углу которой виднелась горячая сфера черных волос и спеленатое полотняной простыней смуглокожее тело. Стив сразу понял, что спящая тяжелым сном девушка — колумбийка. Затем он оказался в просторной мансарде с высокими наклонными окнами, обустроенной как детская или храм детства: детская кроватка, деревянная лошадка. В третьей комнате он нашел обнаженную молодую женщину, спавшую на матрасе, зарывшись лицом в подушку, под белой простыней выделялись ягодицы. Презрительно ухмыляясь, Стив рассмотрел ее. Эта сцена показалась ему послесловием к порнофильму. Он мысленно нажал на кнопку «перемотки»: чтобы заставить девушку перевернуться и исполнить все еще раз с самого начала. Скуззи посмотрел наверх, покрутил головой, чтобы снять напряжение в шее.
Гвина он нашел на втором этаже, в комнате напротив той, где спала Деметра. Стив был знаком со святая святых джентльмена — не из книг, а из воровской практики. Это было место, где обычно спали джентльмены, окруженные своими запонками и щетками для волос, — это была их стартовая площадка для церемониального визита на брачное ложе. В комнате, где спал Гвин, было две кровати, и она не была похожа на гардеробную. Скорее она напоминала комнату для гостей, которую постепенно приспособили под спальню. Стив проверил свое предположение. Платяные шкафы стояли полупустые. В смежной ванной комнате были разбросаны принадлежности мужского туалета.
После посещения кабинета Гвина Скуззи зашел пожелать доброй ночи Деметре. Она по-прежнему спала на спине. Прядь волос упала ей на лицо и щекотала нос. Он подумал, что оборки на плечах ночной сорочки придают ее рукам невинную пухлость. Может быть, нагнуться и убрать непослушную прядку? Ее можно было попросту сдуть. Стив подошел поближе. И в этот момент Деми проснулась. Чтобы понять это, Стиву не нужны были никакие хитроумные приспособления или сигналы его внутреннего радара. Деми просто села и спросила низким спросонья голосом: «Гвин?»
И вот что сделал Стив. Он проделывал это уже тысячу раз — в переполненных ночлежках для бездомных и в трейлерах, под завязку набитых бродягами. Нужно просто закрыть глаза. Голова и плечи Деми потянулись к нему: «Гвин?» И Скуззи закрыл глаза. Вам совсем не хочется закрывать глаза, вам хочется смотреть, и в голове стучит: о боже! Но вы закрываете глаза и прислушиваетесь к их взгляду. Прислушиваетесь к звенящей в ушах крови, к жарко полыхающим подмышкам. Просыпаясь, люди не помнят ни о чем, что знали до этого, они во власти своих детских иллюзий. Вы закрываете глаза, и они вас не видят. То есть они вас видят и не видят: ваше скульптурно очерченное лицо, ваши опущенные, бесплотные веки. Они принимают вас за другого — за странника, за спящего, как и они сами.
Он прислушивался к ее пристальному взгляду: она глубоко вздохнула, снова посмотрела на него, а потом он услышал, что ее плоть рухнула на постель, и скоро раздался ровный сонный ритм ее дыхания… Когда он покидал этот дом и переходил улицу, направляясь к своему «косуорту», в его ушах звучал голос Деми — то, как она произнесла: «Гвин?» Удивленно, настороженно, с тревогой, с надеждой. Возможно, с тоской. И уж точно — со страхом.
Чернокожий парень поставил ему фингал под глазом, но не в порядке у него теперь было с носом. Это было что-то новенькое.
У Ричарда свихнулся нос. Только этого ему не хватало — чтобы у него свихнулся нос. Ричарду казалось, что от него воняет дерьмом. Он знал, что это не так, знал, что от него не воняет дерьмом, разве что чуть-чуть. Никто ему ничего такого до сих пор не говорил. (Ричард убедился, что то, что в тот момент ему показалось coup de theatre, было лишь невинной шуткой Марко.) Так или иначе, теперь он дважды в день принимал ванну, листая какую-нибудь отсыревшую биографию, ароматизировал себя детской присыпкой, лосьоном после бритья и всем, что имеет хоть какой-то запах: сигаретным дымом, жареной пищей или выхлопными газами. Ричард знал, что обонятельные галлюцинации — известный симптом шизофрении. Он знал, что есть даже таблетки, которые можно принимать при обонятельных галлюцинациях. Но куда, задавался он вопросом, я буду совать эти таблетки? В нос? В зад? Если подумать, всем нам знакомо предощущение шизофрении — в тех странных случаях с туалетной бумагой, когда кажется, что можно подтираться до бесконечности: голос разума («хватит — уже достаточно») смолкает, потеряв ясность суждения. На следующем этапе шизофрении вы будете мыть руки день и ночь напролет, как некоторые. Ну что же, номер с туалетной бумагой Ричард исполнял каждое утро, а его кожа от длительного вымачивания в ванне стала как чужая, точно резиновая на ощупь, как у предмета, выловленного в Темзе.
А может, это были последствия удара по голове? Или последнего удара, нанесенного ему Гэл Апланальп? «Ты не поверишь», — начала она. Но Ричард поверил. Тоби Миддлбрук из «Квадрант пресс» успел провести лишь четверть часа в компании с романом «Без названия», и в тот же день его доставили в больницу Святого Варфоломея с приступом вазомоторного ринита. Ему уже сделали одну операцию на гайморовых пазухах, и скоро предстоит еще одна. Бесстрашная Гэл заявила, что «наводнит» издательское сообщество ксерокопиями рукописи романа. Словом, издательскому бизнесу, каким мы его знаем, скоро придет конец.
Короче говоря, обратившись за помощью к книгам, Ричард попытался полечить себя сам. Как он понимал из симптомов, копрофаги недалеко ушли от некрофилов в своей подспудной тяге к гниению и распаду. Соответственно, половину времени, находясь под воздействием некрофилии, он думал, что вдыхает запах собственной смерти, чувствует ее дуновение. А другую половину времени (под влиянием копрофагии) он был убежден, что это вполне естественно: если ты выглядишь как дерьмо, чувствуешь себя как дерьмо и ведешь себя как дерьмо, то очень скоро ты начнешь пахнуть дерьмом. Ибо Ричард знал, что его ждет ад: вопрос лишь в том — какой круг. Боже, это он знал наверняка. Точно так же, как и то, что курение вредно для здоровья. Ведь на каждой пачке написано, что курение может привести к летальному исходу… Когда у него свихнулся нос, Ричард думал, что с этим делать, но не долго. Его врач умер пять лет назад, и Ричард не стал искать нового. Он не мог себе представить, что сидит в травмпункте в окружении кучи пьяных, где, чтобы тебя положили в больницу, нужно, чтобы тебе по меньшей мере раскроили топором череп. Оплачивать визит в одну из пригородных суперклиник размером со спальный район или международный аэропорт у него тоже не возникало желания. Чтобы добраться до такой клиники, нужно было за пару километров занять очередь в левую крайнюю полосу. Ричард представил себе, как он в своем «маэстро» вздрагивает при виде проносящихся мимо дорожных знаков, высматривая надпись: «обонятельные расстройства». На кухне, в порядке эксперимента, он потихоньку подкрадывался к Джине, ожидая, что она отодвинется от него с каким-нибудь междометием типа «фу-у!». Но ничего подобного не происходило. Ведь на самом деле от него не пахло дерьмом. Так кому какое дело?
Субботним утром, как можно глубже погрузившись в воды ванны, покрытые почти такими же маслянистыми разводами, как средиземноморские (и так же, как средиземноморские, вонявшие дерьмом; не хватало разве что пластмассовых бутылок из-под «Севен ап» и перевернутых кверху брюхом медуз), Ричард вдруг с гордостью подумал о тех частях своего организма, которые еще были в порядке — пока. У многих были нелады со зрением и слухом. А у Ричарда нет. У многих были проблемы с кишечником или гландами. Но только не у Ричарда. Радующий глаз реестр органов, которые еще были в порядке, можно было бы продолжить, но тут постучал Мариус:
— Пап, давай быстрее.
— Боже. Иди наверх.
— Я не добегу.
Ричард встал и повернул тугую дверную ручку. Окутанное паром зеркало на стене отразило его. Как положено, немного выждав, в ванную вошел Мариус. Он спустил спортивные брючки и чуть-чуть приспустил трусики, после чего застыл на месте, не подходя к унитазу. Вытирая полотенцем грудь, Ричард вдруг снова покрылся испариной при мысли о том, что у него — уже давно — «слетел с катушек» член. Если помешательство — это своего рода внутреннее предательство самого себя, то у него уже давно помешался член. О да. И у меня поехала крыша.
Мариус наконец уселся.
Больше дерьма, подумал Ричард, вот чего мне не хватало.
Взгляд мальчика был устремлен на него.
— У тебя большой петушок, папа, — декларативно заявил Мариус.
— Ну, спасибо на добром слове, Мариус.
— Угадай. Сегодня ночью у нас дома был взломщик.
— Правда? Она что-нибудь взяла?
— Пока неясно.
— Но как она попала внутрь? У нее было при себе оружие?
Гвин прикрыл глаза и склонил голову, оценив соль шутки. В своей прозе после наименования рода занятий человека, которое в равной степени можно отнести как к лицам мужского, так и женского пола, он часто употреблял местоимение женского рода. Вот, например, цитата из «Амелиора»: «Подстригая розы, всякий садовник знает, что, если она…» Или пример из тех дней, когда он еще писал книжные обозрения: «Ни один читатель не прочтет эту захватывающую сцену, не почувствовав при этом, что волосы у нее встают дыбом…» Ричард хмыкнул про себя: лично он отдавал предпочтение безличным конструкциям или попросту использовал множественное число, ища безопасности в количестве.
— Через парадный вход.
— Она не учинила никаких безобразий?
— Ладно, хватит, не будь занудой. Это на самом деле очень неприятно.
— Извини. Разумеется. И все-таки — ничего не пропало?
— Все очень странно. Ты же знаешь, чем набит дом. Подсвечники. Солонки работы Челлини. Прихвати с собой одну небольшую сумку — и ты богатый человек.
Ричард перестал слушать. Может быть, потому, что он был лондонцем, квартирные кражи представлялись ему чем-то вполне заурядным. Ограбления и кражи считались на Кэлчок-стрит самым обычным делом, особенно летом. Правда, в последнее время это случалось реже. Таллы давно никуда не уезжали.
— Деми приснилось, что он… ей приснилось, что он был в нашей комнате. В комнате, где мы спим. В комнате, где мы занимаемся любовью…
Похоже, что придурь вновь взялась за дело, заставляя Гвина сыпать гневными тирадами. Но в этот самый момент — они как раз огибали живую изгородь — из-за кустов или из кустов вырвалась плотная стая лондонских птиц, воздух наполнился многоголосием оркестровой ямы, в которой неистовые фотографы-папарацци щелкали затворами своих камер.
Войдя в «Колдуна», оба романиста тут же столкнулись с шумной, но неподвижной толпой, сгрудившейся вокруг «Всезнайки». Поскольку теперь «колдунская» толпа приняла Гвина в свой круг, Ричарду волей-неволей пришлось научиться различать окружившие его лица. Тут были Хэл и Мэл, а также Дэл, Пэл, Бэл, Джэл и Лол, кроме того, были еще представители подрастающего поколения с именами типа: Тристан и Бенедикт, когда это не были Берт, Мэл или Харрисон. Парни чуть постарше — Клинт, Юл и Марлон;[6] ровесники Ричарда, которых звали Дейв, Стив или Крис, и еще несколько человек старше Ричарда (потрепанные, оттертые назад) с именами вроде Альберт, Роджер и Боб. Обернувшись, они поприветствовали Гвина, и Ричарду в их голосах послышался насмешливый тон. Пэл сказал:
— Скорее. Вот и он.
— Вот и он, — сказал Лол. — Вот и Седрик.
«Всезнайка» задавал вопросы и предлагал несколько вариантов ответа (кнопки А, Б и В), правильные ответы вознаграждались скромными призами наличными, и сумма приза зависела от того, насколько далеко вам удалось проникнуть в страну знаний. Чтобы преуспеть, нужна была большая команда, располагавшая хотя бы приблизительными сведениями из области истории, географии, этимологии, мифологии, астрономии, химии, политики, поп-музыки и телевидения. Самое главное, телевидения — из истории его развития с момента зарождения до наших дней. Предполагалось, что весь остальной материал, так или иначе, должен распространяться посредством телевидения. И действительно, Ричард заметил, что «Всезнайки» нового поколения, стоявшие в пабах, где он бывал, были пропагандистами телевидения: они отвергали все написанное и, напротив, с энтузиазмом приветствовали все аудиовизуальное. Фирма-производитель назвала автомат, установленный в «Колдуне», «Умные деньги»; Ричард про себя иногда называл его фондом «За глубокомыслие», иногда Алефом, но все остальные называли его «Всезнайкой».
— Вот и Седрик. Что такое… «infra dig»?
Ричард приник к экрану, на котором появилась надпись:
Вопрос: Если бы задание было «infra dig», то как бы вы стали его выполнять?
A. Быстро?
Б. Медленно?
B. Неохотно?
— Не важно, быстро вы будете его выполнять или медленно, — резко ответил Ричард, тыча в кнопку В. — В любом случае вы будете его выполнять неохотно. Это ниже вашего достоинства. Infra dignitatem.
— Ай да Седрик, — сказал Бэл.
На экране появилась новая надпись:
Вопрос: Д. Г. Лоуренс был известным писателем. Что означают инициалы Д. Г.?
A. Дональд Генли?
Б. Дэвид Герберт?
B. Даррен Генри?
— Даррен звучит неплохо, — сказал Ричард. — А может, Дуэйн? Дуэйн Лоуренс?
— Давай, Седрик, — сказал Лол. — Жми.
Седрик? Когда здесь, в «Колдуне», начинали подшучивать друг над другом, это происходило следующим образом. А именно: вы выбирали человека, цеплялись к какой-нибудь явной и неизменно злополучной его черте, а затем начинали цепляться к ней постоянно, при первой же возможности, двадцать четыре часа в сутки, вчера, сегодня, завтра. Это могло быть что угодно: так Бэл был балдой, Мэл — малахольным, Дэл — деловым, Джэл — обожал желейные конфеты, Гол щеголял опрометчивой татуировкой на горле — сделанного не воротишь (поверх пунктирной линии было написано «ОТРЕЖЬ ЗДЕСЬ»), а Лолу порвали ухо во время игры в регби. А что касается Ричарда, они не знали, с какого бока к нему подступиться, и поэтому называли его то Красный Глаз, то Джетро, то Пугало, то Ходячая Энциклопедия, то мистер Плюшка, то лорд Байрон… Часто в подобных затруднительных ситуациях внести ясность помогает все то же незаменимое телевидение; и теперь они обычно называли его Седрик — по имени жеманного старого дуралея, который вел дневную телевикторину о словах. Ричард чувствовал, что у него много общего с представителями рабочего класса (он понимал ежечасно преследующие их беды), но двадцать лет назад, когда они выглядели хуже, они нравились ему больше. Кстати, у них было для него еще одно прозвище. Но он пока о нем не знал.
— Так держать, Седрик. Так держать.
И Ричард взял старт. В этой игре вопросы повторялись, поэтому тут нужна была память. У Ричарда была настоящая память, она на несколько порядков превосходила ту хромающую клячу, которую миллионы людей считают памятью. В «Колдуне» вопрос о том, значат ли вообще что-нибудь знания и ум, оставался открытым. Но для «Всезнайки» знания, казалось, действительно имели значение и честно вознаграждались новенькими монетками и электрическим звоном.
Иногда — вот как сейчас, — когда Ричард с гордым и напряженным лицом включался в игру, на ходу выдавая значения и производные слов, публика смолкала. Он высмеивал грамматические ошибки, то и дело появлявшиеся на экране (данный оракул был полуграмотным, склонным к небрежности в синтаксисе и пунктуации), звонко выкрикивал ответы, прежде чем кто-нибудь успевал прочесть вопрос. «Какое собирательное существительное употребляется для обозначения ворон? Стая, выводок, клан». «Конечно стая. Эти собирательные существительные иногда звучат странновато». «Чем занимается наука орология? Птицами, горами, металлами». «Oros — это гора. Обычно, когда речь идет о сказочной, волшебной горе. Над волшебной горой кружат черные вороны, а в ее недрах зарыты сокровища». «Как давно на земле был последний ледниковый период? 10 000, 100 000 или 1 000 000 лет назад». «Не так давно, как вам кажется». Раздаются звонкие трели электрических жаворонков. «Эти собирательные существительные они, должно быть, выискивали у разных чокнутых поэтов». «Одно „т“ и два „л“». «Не задавайте мне вопросы по орфографии. Вы сами безграмотные». «Боже, нет, вы только посмотрите. 1968». «Красное смещение». «Bondir — значит „прыгать, скакать“». «Шесть». «Марс». И все в таком духе — десять, двадцать, пятьдесят пенсов, пока его не сбивала с толку какая-нибудь хохма покойного комика или байка о рок-звезде. Но к тому времени Лол, Пэл и все остальные были уже вконец убаюканы его мастерством, его Всезнайством, так что в тишине отчетливо слышалось предостерегающее тикание часов. Ричард спешил, нервничал и в результате тыкал не на ту кнопку, и тогда золотая жила иссякала и нужно было начинать все заново. Ведь поиски истины никогда не кончаются. Поиски новых знаний, как и история развития Вселенной, — это сага все увеличивающегося уничижения. «Кого называли последним человеком, который прочел все? Кольриджа. Хэзлитта. Гиббона». «Кольриджа. Это был Кольридж». Прошло двести лет, и теперь никто не в состоянии прочитать и миллионной части всего, что было написано, и с каждым днем эта доля будет все меньше. И каждая новая книга будет охватывать все меньшую часть целого.
— Пошли, — сказал Гвин. — Нам пора.
Ричард смотрел на экран — поиск истины продолжался. «Что такое копролит? Скальная порода, нефтяное месторождение, ископаемый помет». Уже уходя, Ричард, не думая, ткнул в кнопку А (не думая, потому что на первый вопрос каждой серии отводилось две попытки). Потом раздраженно ткнул Б. Снова мимо.
— Дерьмо! — воскликнул он.
— Ископаемый помет! — сказал Пэл с насмешливой авторитетностью, когда вопрос уже исчез с экрана.
— Ну конечно же. Ведь kopros — это дерьмо. «Копрофилия» — от этого же корня.
— Нетипичный случай, — сказал Гвин.
Ричард посмотрел на него.
— Я думал, ты знаешь насчет дерьма.
Публика неуверенно рассмеялась. Все, что изрекал Гвин по телевизору, было продуманно уместно и остроумно; но дерьмо по сути своей было слишком реально — и не очень приятная тема для разговора.
— Гомер кивает, — сказал Бэл. — Седрик кивает. И Аносмия кивает.
Аносмия — это потеря обоняния. Несмотря на отменную память, Ричард не помнил, чтобы аносмия когда-то фигурировала в вопросах «Всезнайки». Он не знал, что они называют его Аносмией — не потому, что он ею страдает, а потому, что в тот раз смог разгадать это слово. Опустив голову, он побрел сквозь толпу вслед за Гвином на первый корт.
— Вряд ли мне сегодня удастся сосредоточиться. — Встряхивая кистями рук, Гвин подпрыгивал и приседал, как футбольная звезда на миллион фунтов стерлингов, с хмурым и грозным видом выбегая на поле. — Все время думаю об этом маньяке в нашей спальне.
— Неужели она действительно… Как ты?..
— О, наш гость оставил визитную карточку, не беспокойся, — сказал Гвин брезгливо. — Не понимаю, откуда только берутся такие извращенцы?
— Боже правый, ты хочешь сказать, что она…
— Слушай, кончай, ладно.
Если бы сегодня в семь утра Ричарду сказали, что днем он будет играть в теннис, он рассмеялся бы этому человеку в лицо. Нет, не так. Он попытался бы рассмеяться ему в лицо. В любом случае это вряд ли бы ему удалось. Ричард думал, что забыл, как играют в эту игру, но его тело, несмотря на больной нос и подбитый глаз, похоже, помнило, как это делается. Его тело помнило. Низкое зимнее солнце косо светило ему в лицо. Когда он подбросил мяч для подачи, в темноте, за ставнями век вспыхнул образ: пылающий шар в центре его ракетки был похож на Сатурн.
Прежде он был рабом своей жизни. Теперь он стал призраком.
Каким цивилизованным, каким раздольным, каким приличным должно быть было все, пока его нос не свихнулся, пока его глаз не заплыл. Никуда было не деться от пристальных взглядов. Никто не смеялся над ним, но все смотрели на его фингал.
Единственным местом, где он чувствовал себя более или менее сносно, был паб «Адам и Ева». Здесь никто не смотрел на его подбитый глаз. Никто не обращал на это внимания. Потому что у каждого был подбитый глаз. Даже у мужчин.
Гэл Апланальп не звонила.
В «Танталус пресс» он продолжал доброжелательно следить за творчеством Кита Хорриджа. С поэтами он всегда был снисходителен и кроток. Когда за год до их свадьбы Джина стала спать с литераторами, Ричард обнаружил, что ему гораздо легче совладать с ревностью, когда она спала с поэтами, гораздо легче, чем когда она спала с прозаиками и особенно с драматургами. Ему нравились поэты, потому что у них не было ни влияния, ни денег.
Он даже как-то написал Хорриджу и дал ему совет относительно следующего четверостишия:
В опадающей пене обломки
времени. Стасис — это эпитафия,
сизигия песка.
И Хорридж переработал эту строфу, сделав ее еще более туманной. Возможно, Ричарду следовало послать этого Хорриджа ко всем чертям. Возможно, Ричард переоценил Хорриджа. И все же Ричард ответил на письмо Хорриджа: написал ему, что право на туманность надо заслужить.
Хорриджу двадцать девять лет. Хороший возраст для поэта.
Ричард зарезервировал в «Маленьком журнале» место под благоприятные рецензии на две книги: вышедший в мягкой обложке сборник рассказов Эльзы Отон, поэтессы и прозаика из Бостона, — «Всегда в седле» и недавно опубликованную монографию профессора права Денверского университета Стенвика Миллза «Юриспруденция».
Ричард три часа просидел в пабе, уставившись на похожую на копну сена голову Энстис, склоненную в тяжком раздумье над тем, что представлялось ей единственной альтернативой самоубийству: переселением на Кэлчок-стрит, 49Е.
В начале декабря Ричард обедал с редактором «Воскресного вестника», в котором должен был выйти его детальный литературный портрет Гвина Барри.
— Прежде всего мы хотим знать, — сказал редактор, — то, что хочет знать любой читатель: какой он на самом деле.
Вы знаете его лучше, чем кто-либо. Короче, если в общих словах: какой он на самом деле.
Другими словами, продолжал редактор, от Ричарда требуется исследовать, с какими трудностями сталкивается преуспевающий романист конца 90-х годов XX века.
За день до явки в суд по поводу вождения автомобиля в нетрезвом состоянии Ричард предпринял на «маэстро» поездку на Роксхолл-Парейд. Дверь открыла Белладонна в черном костюме, черной шляпке и под черной вуалью. На сеточке вуали тускло светились серые блестки, отчего вуаль напоминала паутину с дохлыми мухами. Они направились на Холланд-парк. Надо сказать, что Ричард вовсе не чувствовал себя сутенером, сводником или провокатором. Он чувствовал себя просто таксистом.
И Гвин принял его именно как таксиста. Без тени улыбки он провел Белладонну в свой кабинет. А Ричард тем временем слонялся по кухне Гвина, так и не смог почитать новую биографию, но зато выпил пива.
Когда он вез Белладонну обратно, она сидела тихо и, может быть, тихо глотала невидимые под вуалью слезы. Ричард спрашивал ее несколько раз, что случилось, но она упорно твердила: «Ничего».
В суде Ричарда должным образом поувещевали, оштрафовали и лишили прав на год.
Деми в третий раз провалилась на экзамене по вождению.
Бац не мог понять, в чем дело. «Это выше моего понимания», — говорил он, когда, оскорбленный до глубины души, вез ее из Уолтем-стоу. Не только инструктор, но и экзаменатор — оба были выходцами из Вест-Индии. Мало того — они были родом с одного острова.
Пока они ехали к центру Лондона, Бац немного оттаял и научил Деми, как можно использовать задние фары для выражения благодарности. Часто, когда вы подстраиваетесь к транспортному потоку с боковой дороги и ваш коллега-водитель сдает назад, уступая вам место, у вас просто нет времени, чтобы хотя бы помахать ему рукой в знак благодарности. Так вот, помигав задними фарами, вы можете выразить свою благодарность пропустившему вас водителю.
Когда в ближайшее воскресенье они играли в шахматы, Ричард спросил Гвина, что произошло между ним и Белладонной.
— Ничего, — ответил тот. — А чего ты ждал? Я хотел потолковать с ней об оральном сексе, а она просто хотела поговорить об «Амелиоре». Это ее «библия». Похоже, многие из молодых прониклись книгой. Хочется верить, что она внушает им надежду.
— J'adoube,[7] — сказал Ричард, обнюхивая кончики пальцев.
— Знаешь, ее даже включили в учебную программу. И не только в Америке, где этого можно было бы ожидать. А здесь — в этой затхлой старой Англии!
— Мат в три хода, — сказал Ричард. — Нет, в два.
Гэл Апланальп не звонила.
Дважды в день этот долбаный английский придурок с ревом проносится по Кэлчок-стрит в своей немецкой машине на скорости шестьдесят миль в час. Это похоже на низко летящий самолет — такое может привидеться только под кайфом…
Ричард никак не мог понять этого ублюдка. Куда он так спешит? Неужели он думает, что кто-то где-то ждет его хотя бы секундой раньше, чем он и так там окажется.
Как-то так всегда получалось, что, когда по ней проносилась эта немецкая машина, Ричард оказывался на улице: он стоял, застыв от отвращения, а его проклятия заглушало и сдувало проносившимся мимо ураганом. Тупая непробиваемая скотина. Белая рубашка, ослабленный узел галстука и темно-синий пиджак на крючке сзади.
— Ну, что за ублюдок? — всегда громко вопрошал Ричард. — Гоняет по моей улице со скоростью сто километров в час — хочет задавить моих детей.
Ричард позвонил Деми.
— У меня все нормально, — сказала она. — Как ты?
— Терпимо, — ответил он.
Иногда Ричард отвечал в таком духе. Его фингал перестал быть беспросветно черным. Теперь веко отливало фиолетовым, а глазная впадина приобрела веселенький, можно даже сказать, жизнерадостный желтоватый оттенок.
— Деми, я сейчас пишу большой очерк о Гвине. Это означает, что нам придется пообщаться. Скажем, пообедать вместе. А может, совершить небольшой круиз.
— Я готова. А что ты?.. Как ты?..
— Что я хочу узнать? Как обычно, я полагаю. Что заставило принцессу увлечься мрачным маленьким валлийцем?
— И что же?
— Не знаю.
— Значит, ты хочешь?..
— Деталей и подробностей.
Деми назвала ему дату в середине января и сказала:
— В конце недели я еду домой. Так что можешь приехать в пятницу или в субботу. Переночуешь. Никаких формальностей. Будут только члены семьи.
— А Гвин будет?
— Нет. У него какие-то дела с Себби.
— Отлично, Деми.
Теперь Джина больше не смотрела на Ричарда как на безумного. Теперь Джина смотрела на Ричарда как на больного. А как же он смотрел на нее? Он наблюдал, как, стоя у плиты, Джина жарит ему отбивную. Ее хрупкая фигурка, изгиб открытой шеи… Кто-нибудь, кто не очень хорошо знал Джину, мог бы подумать, что этим оттенком запекшейся крови ее волосы обязаны листьям и молодым побегам тропического кустарника, обычно называемого хной. Но при одном лишь упоминании о хне Джина хмурилась и никогда ею не пользовалась. Ричард мог бы выступить ее свидетелем: ей не было в этом никакой необходимости. А как он когда-то зарывался лицом в эту улику, эту достоверную информацию, как смотрел на нее, воображая себя в пробковом шлеме — автором самоубийственных путевых заметок (медленный водопад, темные изогнутые стебли виноградной лозы); эта неподдельная каштановость в слюне его любви. Но это уже было в прошлом. Теперь секс для него был повсюду и нигде.
Он рассказал Джине о приглашении Деми.
— Прекрасно, — ответила Джина. — Я могу съездить к маме. А о чем ты собираешься писать в своем очерке? О том, как ты его ненавидишь?
Ричард поднял на нее глаза. Он считал, что об этом никто не знает.
— Я не ненавижу его.
— А я ненавижу. А ты просто думаешь, что его романы — дерьмо. Ты это собираешься написать?
— По правде говоря, не знаю, как я мог бы это сделать. Все подумают, что это из зависти.
— А что слышно от Гэл?
— Ничего нового.
— …Нам надо поговорить.
— Я знаю.
— И не откладывая надолго. — Овальное лицо Джины низко склонилось над миской с кашей. Она из провинции, а там все хорошо: мешки с пшеницей, светло-золотистый яблочный сидр. — Как нам быть на Рождество? Надеюсь, Лизетта сможет помочь. И это должно быть немного дешевле, ведь ей не надо будет прогуливать школу. Тебе нужно отдохнуть.
— Ну, отдохнуть — не совсем то слово. Я собираюсь работать.
— Но все же ты сможешь сменить обстановку, — сказала Джина. — А это и есть отдых.
Один парень на свой сорок первый день рождения купил себе спортивный автомобиль и, сидя за баранкой, с ревом преодолел кризис среднего возраста.
Другой после смерти матери занялся разведением роз.
Кто-то, после того как его брак развалился, отправился путешествовать: сначала — в Израиль, а потом — в Африку.
Все они страдали. Страдания эти были посланниками смерти.
Некто, кого мучили механические шумы в ухе, прикрепил к ботинку зеркальце и подолгу стоял в местах, где толпились женщины.
А другой, зачесывавший себе волосы наверх от правого уха, вообще отрекся от любви женщин и стал искать любви мужчин.
Еще один (он еще мог различать проезжающие мимо автобусы) начал отвечать на предложения, которые оставляют на карточках в телефонных будках на углу.
Все они сравнивали то, что с ними было, с тем, что будет.
Один стал воздерживаться от употребления мяса, рыбы, яиц и плодов, пока они сами не упадут на землю.
А другой растолстел, и ему стали сниться сны о том, что он не лезет ни в одну дверь.
Еще один купил электрическую соковыжималку и стал бояться электричества.
И все они видели то, что осталось позади. Если бы они заглянули в будущее, то смогли бы увидеть и то, что лежит впереди. Но они решили не смотреть. И все же в три часа ночи что-то будит их, шипя, словно магниевая вспышка старого фотоаппарата, и они пересматривают свою жизнь, выискивая в ней крупицу информации.
— Так что же, в конце концов, означает «назвать шефом»?
— Ну, если вы назвали его шефом. Короче, вы его оскорбили.
— А что такого обидного в слове «шеф»? Таксисты частенько говорят пассажирам «шеф». Не вижу ничего обидного.
— Я его спрашивал. Он не помнит. Единственное, что он знает, что если тебя назвали шефом, то это нехорошо.
— Да с какой стати мне было называть его шефом? Зачем мне это надо? С чего бы это я вдруг стал называть его шефом?
— Ваша правда. Но такие уж они, наши цветные братья.
— Я так понимаю, я получил свой фингал бесплатно.
— У-гу, — сказал Стив Кузенс, не проявляя особых признаков веселости. — Точно. Это за счет заведения.
— Что ж, может быть, пора поговорить о деньгах.
История с подбитым глазом не обескуражила Ричарда.
Отнюдь. У него было такое чувство, будто он совершил путешествие через весь цветовой спектр и наконец добрался до конца радуги. Казалось, трудно представить, что его жизнь, как она описана на бумаге (значительная часть его жизни протекала на бумаге — в написанных словах, в памятках самому себе, нацарапанных на уголках конвертов и оборотной стороне купонов «Пиццы-экспресс»), может быть хуже, чем она есть. И все же один-единственный мощный удар кулака показал, что она способна резко ухудшиться в качественном отношении. Мир без подбитого глаза, в который он вновь вступал, несмотря на свою нищету и безнадежность, казался Ричарду пиршеством бессмертия и блаженства. Сегодня вечером на его скуле отсвечивала лишь легкая желтоватая тень (и это был уже не веселый, напоминающий о детских забавах желтый цвет, а совсем другой, мертвенно-желтый). И сам глаз уже не представлял собой подобие тропического анемона. Глаз снова стал глазом. Он снова стал Ричардом Таллом.
— Продолжайте. — Он откинулся на стуле и апатично заказал еще одну порцию «зомби»…
Это был мир, в котором тело означало деньги: мир порнографии и рабской зависимости. Здесь органы и анатомические придатки Гвина Барри были разложены на подносах с прикрепленными к ним ценниками, как в мясной лавке, или какой-нибудь американский доктор с логарифмической линейкой в нагрудном кармане для моментальной калькуляции разглядывал их придирчиво, как товар. Ричард подумал, что условия Стива Кузенса звучат поразительно разумно: отдав всего лишь половину своего будущего гонорара за литературный портрет Гвина Барри, он мог бы благополучно отправить портретируемого на вечный покой. Вот как далеко зашел Ричард, когда лишился иллюзий о мире литературы. Если Ливис был прав, если жалобы о том, что провинция запущена, имеют под собой основания и если мир литературы есть не что иное, как гонконг спекуляций и подкупа при посредничестве алкоголя и секса, то в таком мире, имея кучу денег и центнер витамина Е, Ричард смог бы достичь своей цели обычными средствами. Но мир литературы не такой. Когда дело доходит до того, чтобы кого-нибудь вздрючить, мир литературы неизменно пасует. Оставив позади все свои иллюзии по этому поводу, Ричард пришел сюда, в «Канал Крепри», — к Стиву Кузенсу, своему знакомому и почитателю.
И это Стив как раз говорил Ричарду, что Гвина можно убить за тысячу фунтов — то есть всего за каких-то восемь книжных обозрений! У него есть на примете один троглодит с севера, который может это сделать. Он приедет сюда со своей компанией на футбольный матч, уладит дело, потом сложит свои манатки и укатит обратно в свой Уорксоп.
— Замечательно, — сказал Ричард. — Просто сказка. Но прошу вас. Вы что-то говорили…
— На самом деле нужно сделать вот что… Нужно превратить их жизнь в сплошной страх. Что бы они ни делали, куда бы ни пошли. Они должны чувствовать, будто мир…
— Обернулся против них.
— Будто весь мир их ненавидит.
— Продолжайте, — вяло откликнулся Ричард.
— И вот тогда, к тому моменту, когда вы это сделаете, у них просто — у них просто опустятся руки. Они будут готовы. Конец истории. Они почувствуют, что им никуда не деться. Они будут готовы. Они опустят головы.
— Волшебно. Звучит как стихи.
— Ну, тогда…
Внезапно Ричарда отвлекла и неприятно поразила мысль о сроках. Ведь если они возьмутся за дело прямо сейчас, то Гвин, надо полагать, вряд ли будет в состоянии ехать в Америку. Это бы ладно: это просто значило бы, что Ричард сможет и дальше говорить, что никогда там не был. Но захочет ли «Воскресный вестник» — при таком обороте событий — опубликовать литературный портрет Гвина? Несомненно. Трудности, подстерегающие преуспевающего романиста? Безусловно. Он сможет написать о гнете стофунтового груза, висящего на блоке над больничной койкой, или о трудностях с неудобным протезом.
— Повремените пока. Я еду на выходные с его женой, — сказал Ричард, изучая свои ногти и испытывая при этом неподдельное изумление от того, сколько под ними скопилось грязи.
— У них был непрошеный гость.
— Да, я слышал.
— И знаете, что сделал этот тип? Порвал все его книги. И так называемый «Амелиор».
— Понятно. Какой-нибудь разозленный читатель…
— Да, или…
Они оба почувствовали неловкость. Было ясно, что молодой человек хотел сказать: «…или какой-то литературный критик». В определенном смысле он был резок в выборе слов, он был резок и в остальном, однако его узкий, как прорезь для монет, рот не был приспособлен произнести: «литературный критик». Нет, он просто был не в состоянии выговорить эти слова.
— Или хороший критик, — подсказал Ричард.
— Я говорил с миссис Шилдс.
— Да, я помню. С мамой вашего брата.
— Она там больше не работает, но она дружит с колумбийкой, которую они взяли. И представьте себе: они спят в разных комнатах.
— Кто?
— Гвин и Деметра. У меня кое-что для вас есть. — Стив достал что-то из кармана и придвинул это что-то к Ричарду, прикрывая ладонью. Это был кусочек гладкой бумаги, сложенный аккуратно и плотно, как оригами. — Это компенсация, — сказал он. — За подбитый глаз.
Вероятность существования дополнительных, или параллельных, миров, число которых вполне может оказаться бесконечным, служит для писателя источником новых тревог и переживаний. Шекспир — это явление всемирного масштаба. Иначе говоря, он неплохо справляется со своей ролью в этом мире натрия, цезия и гелия. Но каково ему придется во всех других мирах?
Тринадцатого подобные вопросы никоим образом не волновали. Он сидел в оранжевом фургоне с Лизетгой. Мотор был включен — так теплее.
Тринадцатый протяжно вздохнул. Как обычно, он мучился от допущенной по отношению к нему несправедливости. Тринадцатому позвонил его инспектор по делам несовершеннолетних (он ведь условно осужден), чтобы поставить в известность, что полицейский участок на Хэрроу-роуд собирается предъявить ему обвинение в сорока трех грабежах. В сорока трех! На Хэрроу-роуд! Хуже не придумаешь. Они хотят на него повесить сорок три ограбления. А он причастен всего к двадцати девяти.
— Можно перебраться на заднее сиденье, — сказала Лизетта.
— Не выйдет. Там Джиро, — ответил Тринадцатый. — Совсем измучилась собака. Всю ночь ехали.
Лизетта начала что-то делать.
— Отстань, — сказал Тринадцатый.
Лизетте было четырнадцать, и Тринадцатый об этом знал. Самое большее — четырнадцать. Как всегда, когда Тринадцатый оказывался один на один с Лизеттой, он изо всех сил старался не выйти за рамки чисто деловых отношений. Он все еще был в рубашке и сатиновой штормовке, но брюки уже были где-то там внизу. Лизетта сняла трусики. И даже вынула резинку изо рта. И прилепила ее к спидометру… Деловые отношения. Работать с ней было одно удовольствие. К примеру, он отправлял Лизетту постучать в дверь. Чтобы выяснить, есть кто-нибудь дома или нет. «Здесь живет девочка по имени Мина?.. Извините за беспокойство!» Срабатывало отлично. Кому охота работать вслепую, изощряться почем зря. Ходить на цыпочках. Нарвешься на кого-нибудь, и придется затыкать ему варежку, а это отягчающее обстоятельство. Значит, по кодексу: три года в четырех стенах. Абзац. Три года. Боже! Когда выйдешь, Лизетте будет семнадцать. Ладно, не дергайся. Своди ее в «Парадокс».
— Ну вот, — сказала Лизетта, хотя прозвучало это скорее как «у-о».
— А-а, — произнес Тринадцатый. — Здорово.
Мысли его занимал белый человек. Сейчас — в этот сексуальный момент — его мысли занимал белый человек: Скуззи. Кто знает, когда ему взбредет в голову заявиться. Тринадцатый посмотрел через плечо Лизетты: Джиро лежал, свернувшись во сне калачиком наподобие старинной круглой подушки. (Иногда он, наоборот, «растекался», как беспозвоночное, как огромный собачий омлет или сделанный из его же шкуры ковер — гордость охотника.) Да, они могли бы устроиться там между собакой и садовым инвентарем, который Тринадцатый пытался перепродать. На десять минут. А если вдруг заявится Стив, Лизетту можно спрятать за Джиро. Закинуть сверху одеялом. Однако ему не хотелось заходить слишком далеко с четырнадцатилетней девчонкой, которая хотела забеременеть. Тринадцатый знал, что Лизетта завидует своей старшей сестре, пятнадцатилетней Патрисии, которая была беременна. Девчонки думали, что если они родят, то им дадут квартиры от муниципалитета, но только зря они так думают, больше так не бывает. Никто их и слушать не станет. Консерваторы, или как их там, их не будут слушать. А ее мамаша его убьет.
Однако не чернокожая женщина, а белый мужчина остановил его. Потому что Тринадцатый уже давно почувствовал, что не стоит попадаться Скуззи ни с чем, касающимся секса. Если для белого человека негр казался экзотическим афродизиаком, то присутствие Скуззи с его тусклым взглядом уводило мысли Тринадцатого в совершенно другую сторону. Лучше не попадаться ему на глаза с этим. Это яснее ясного.
— Слушай, — сказал Тринадцатый. — А что, если мы попробуем шестьдесят восемь?
— Шестьдесят восемь?
— Шестьдесят восемь.
— А что это такое?
— Ты сделаешь мне, а я буду тебе должен.
— Тринадцатый!
— Или так, или никак, как хочешь.
Лизетта предпочла никак. Через какое-то время она ушла. Ну и ладно, подумал Тринадцатый. Он повозился с несчастным видом, ахнул и мягко дернулся над бумажными салфетками. Нет, ссориться с ней не надо. Хорошие деловые отношения. Адольф появился в 12.45, с книгой, молчаливый и довольный. Отвезти его домой, а потом закатиться куда-нибудь.
— Это еще что?
Он увидел прилепленную к спидометру резинку. Тринадцатый отковырял ее и молниеносно сунул в рот, даже не заметив, как проглотил этот холодный серый комок.
Возможно, у всех у них было то, чего не было у Ричарда.
Это было у Тринадцатого. Пройдитесь с ним по улице — и вы поймете, что он видит то, чего не видите вы. Он видел, что кесарево, а что слесарево, видел, кто лох, а кто парень не промах, видел все замки и щеколды, где что лежит без присмотру и само идет в руки, что можно незаметно отвинтить, открутить и унести. Стоило ему зайти в какой-нибудь магазин, как глаза у него вспыхивали, и в голове вертелись сложные подсчеты.
Это было у Скуззи, хотя в нем это шло не тем руслом. Инфракрасное видение в городе; ночное зрение дикаря.
Это было у Белладонны. Чтобы преобразиться, нужно первым делом придумать себе новое имя. Романисты на страницах своих произведений занимаются этим постоянно. На улице же единственный, кого вы можете переименовать, это вы сами или кто-нибудь, кого вы знаете, так что у каждого будет по два имени, как на телевидении.
Даже у Дарко это было. Когда он приехал в Лондон со своим мешком инструментов, даже воздух на площади Оксфорд-Серкус был пропитан порнографией, витрины магазинов были похожи на страницу из рекламного проспекта, а машины выпячивали свои формы и манили, как женщины — разные клио, старлетки, принцессы улицы.
По правде говоря, леди Деметру Барри совсем не просто описать на бумаге. Описание ее сопряжено с трудностями не потому, что она прелестная блондинка с пышной грудью, состоящая в родстве с королевой, и не потому, что она держит разных там пони, испытывает слабость к кокаину и героину и переспала с парой чернокожих. Среди многочисленной королевской родни быть наркоманом, равно как и держать пони, это совершенно в порядке вещей: дорогие клиники для алкоголиков и наркоманов на фоне дивных пейзажей мало чем отличаются от регулярных дружеских турниров по лаун-теннису в Сэндрингеме. С другой стороны, интрижки с чернокожими указывают на авантюрную жилку в характере Деми. Девушки из других слоев населения делают это, возможно, потому, что среди прочих, более осязаемых соблазнов — это единственное, чего не делали их матушки. Но девушки из благородных семейств, за немногими исключениями, с чернокожими не спят. Не понимаю, почему бы им этого не делать, если это хотя бы отчасти так забавно, как говорят. Как мы уже отмечали выше, белые часто представляют чернокожих в своих сексуальных фантазиях: это ваш особо одаренный заместитель, сверхъестественная часть вашей натуры. У меня у самого в мозгу живет такой негритенок (Эй! Привет!), который, похлопав в ладоши, замещает меня, когда я устал или не могу кончить, или в один из тех вечеров, когда мне хочется сказать, что у меня болит голова или я мою голову. (Вежливое название этой привычки — воображаемый заместитель — кто бы он ни был, в вашем воображении его норовистое, глянцевито поблескивающее тело видится вам с вашей женой, подружкой, девицей, снятой в баре, или кинозвездой с обложки журнала; он — не вы.) Непохожесть возбуждает. Смешение рас — это так здорово. Так почему же, несмотря на все явные плюсы, девушкам из благородных семейств этим не заниматься? Чувство вины за расовое и классовое угнетение в прошлом пробуждает сострадание в женском сердце. Но может быть, эта вина срабатывает, только когда она расплывчата, когда она — лишь смутное предчувствие, непонятная тревога. Может быть, у знати эта вина слишком ощутима, слишком реальна. Род де Ружмон в равной степени прославился своей набожностью и своей алчностью. Прапрадед Деми был известен своими «обширными интересами» в Вест-Индии.
Прадед Деми — своими южноафриканскими алмазными копями. И наконец, загрязнение окружающей среды, варварское уничтожение лесов и финансовые махинации — это уже отец Деми — Тринадцатый граф Риво. Вина еще слишком реальна. Проклятие еще слишком сильно.
Однако с точки зрения описания трудность не в этом. Трудность, связанная с описанием Деми, имеет отношение к ее речи: к тому, как она строит фразы, соединяя слова между собой. В силу неведомых причин Ричарду Таллу на роду было написано жить в окружении идиоглотов. Идиоглотов с их идиолектами.
Лингвистические выкрутасы Деми были женскими по своей природе. И с этим не поспоришь. Женщины с негодованием станут отвергать подобную клевету, отделываясь каким-нибудь заезженным и при этом исковерканным ругательством. Ибо я имею в виду то, как Деми по своей прихоти объединяла фразы или, наоборот, обрубала у них концы, я имею в виду ее сделки с языком: она хотела получить две вещи по цене одной. Результаты оказывались впечатляющими, и, как правило, из контекста вы понимали, что она хочет сказать. Но в этом-то и трудность. В художественной прозе идиолект создает проблему, так как писатель, подсознательно приученный раскрывать характер через действие, надлежащим образом искажает повествование, подготавливая очередное неправильное словоупотребление, спунеризм, малапропизм или плеоназм; по-моему, лучше просто привести краткий перечень.
Так, например, Деми могла сказать «порочный снегопад», «зыбучий ум», «беспроблемный вопрос», «гомон активности» и «что это с ней это». Могла назвать кого-нибудь «звезданутым передурком», обвинить в «бесхалатности», «неоткровенной лжи». Она употребляла такие выражения: «когда припрет посюда»; «у него крыша потерялась»; «он ей откашлялся» (в смысле, во всем признался) или «она отъехала» (покончила с собой). А однажды она пробормотала: «Извините. Я думала вслух». Еще Деми не выговаривала букву «р», но думаю, что эту особенность произношения я даже не стану пытаться передавать.
Еще в самом начале я сказал, что Деметра, как и Джина, не имела никакого отношения к литературе, не считая того, что была женой одного из ее предполагаемо практикующих представителей. Но это не совсем так. Это всегда не совсем так. Каждый из нас так или иначе связан с литературой — сознательно или бессознательно. Чем иначе вы объясните неослабевающий интерес Ричарда? Все знали, что он едет с леди Деметрой в Байленд-Корт. Об этом знала его жена; об этом знал муж Деми; об этом знал редактор «Воскресного вестника». Но никто не знал, насколько Деми порой завладевала мыслями Ричарда и как он загорался от одной мысли о ней.
Если бы можно было собрать вместе всех своих бывших любовниц (любовниц обычного современного мужчины среднего возраста) и выстроить их в хронологическом порядке, как в библиографическом каталоге, как в длинном коридоре какой-нибудь галереи или музея и вернуться к началу… Вначале вы столкнулись бы с шокирующим разнообразием, с эклектической разбросанностью. Взгляд зрителя, движущегося вдоль этого ряда, метался бы по замысловатой траектории, сравнивая рост, вес, цвет глаз, волос, кожи. Затем мало-помалу начала проявляться некая упорядоченность; повторение тех или иных тем дает вам возможность представить себя в том или ином жанре, пока вы не дойдете до последней женщины в этом представлении, окончательно сформировавшегося кристалла: и это — ваша жена. Более или менее так происходило и с Ричардом. Стрелка его зацикленности указала на Джину. Девушки, женщины становились все гибче, все утонченнее, все умелей, пока не превратились в Джину. Ее глаза, ее рот, изгиб ее бедер — это были его «избранные стихотворения». Тогда как представительницы второстепенных жанров, среди которых обреталась и Деми, крупные, сочные блондинки, никогда не были многочисленны и постепенно исчезли совсем. Хотя когда-то ему доставляло огромное удовольствие любоваться ими. Сейчас Ричарду было сорок. И он частенько наведывался в эту галерею. Вся его жизнь была сосредоточена в ней. Весь мир.
Невозмутимая аристократка, богачка, сравнительно молодая, ранимая, с такой грудью: неужели этого было недостаточно, чтобы затмить всех остальных? Неужели Деми была нужна еще и связь с литературой, чтобы разжечь в Ричарде страсть?
Да. Во-первых, она закатывала шикарные вечера для писателей. Вспоминая о них, Ричард чувствовал невероятный голод, ему представились облаченные в белоснежные салфетки бутылки старого шампанского, которые подносили, вырастая на твоем пути, одетые в черные смокинги атлеты (даже прислуга была отпадная). Красотки в мини-юбках предлагали канапе с клитором дронта и крайней плотью колибри. Все это происходило в восьмиугольной библиотеке, где Ричард смешивался с толпой мудрецов и царей-философов сегодняшнего мира. И все эти литагенты, редакторы и издатели вертелись тут же, привлеченные нимбом презренного металла и блестящей карьеры. Эти мужчины и женщины чурались его, а их секретарши, не моргнув глазом, обрывали телефонный разговор с ним. Письма этих мужчин и женщин он вскрывал с таким трепетом, словно он был советским дворником, который получил вызов лично от товарища Сталина… Надеясь произвести впечатление (или, точнее говоря, оказать давление) на Гвина Барри, Ричард как-то привел его в салон леди Деметры де Ружмон. И видите, что из этого вышло.
Однако теперь Ричард располагал информацией о Деми, а информация всегда означает что-то уязвимое, потаенное. Тайны, женские секреты обычно очень поэтичны, как родимое пятно, которое не всегда удавалось скрыть воротнику ее блузки: винно-красное пятнышко, разгоравшееся еще ярче, когда она была взволнована или расстроена. На самом деле она выставляла напоказ лишь обрывки правды. Деми вышла из похожей на грот часовни в Байленд-Корт в полночь и направилась к банкомату на главной улице (она сняла деньги со счета два раза — в 23.59 и 00.01: это явно наркотики). Ее лицо было не просто лицом миловидной девушки: в нем чувствовалась одержимость, тяга к неповиновению и пороку. Это придавало глубину ее взгляду, делая его то озорным, то умиротворенным; это усложняло рисунок ее губ. Глядя на нее, вы понимали, что ее волосы не всегда так блестят и так аккуратно уложены. Нет, она не была ненасытной; в ней чувствовалась некоторая апатия, готовность в любое мгновение недоуменно пожать плечами. Деми была раненой птицей. Вот какой она была. Любовь могла бы помочь ей расправить крылья. Но далеко не все из нас могут добиться любви. Далеко не все из нас могут расправить крылья. Деми и ее муж спали в разных кроватях, в разных комнатах. Ричард понимал, что это значит. Они с Джиной, несмотря ни на что, по-прежнему спали вместе, а у Гвина и Деми были разные спальни. Ричард это понимал. Око за око.
Трудности описания остаются в силе. В силе остаются и мои подозрения. Вероятно, Деметра будет изображена одномерной. И Джина, может быть, тоже. Если писатели питаются жизнью окружающих, если писатели — вампиры, существа из кошмаров… Давайте расставим все точки над «i»: не я преследую этих людей. Они сами преследуют меня. Они преследуют меня, как информация в ночи. Я не выдумываю их. Они уже там и ждут меня.
— Откуда едете?
— С вечеринки. На работе устроили.
— Вечеринки? Сейчас время такое. Вечеринки. Ага. Праздники.
— Да.
Эти водители такси, подвозившие Ричарда на Рождество до старой Флит-стрит и обратно, — эти таксисты были разных оттенков азиатской смуглости, но говорили они все абсолютно одинаково. Очевидно, английскому они учились во время полуночных бесед со своими клиентами — людьми вроде Ричарда или в таком же состоянии.
— Приятно было пообщаться, — пробормотал Ричард, вылезая на Кэлчок-стрит под косо висевшим месяцем и одной-двумя городскими звездочками. — Сколько с меня?
— Уф. Ну давай шесть с полтиной, — невнятно произнес таксист.
— Бери семь.
— …Пасиба. Бля.
Вокзал изменился с тех пор, как Ричард был здесь в последний раз. За это время вместо покрытого копотью свода из балок и мелкого стекла появился атриум плавных очертаний, оккупированный бутиками, прилавками с круассанами и морем капуччино. Здесь больше не чувствовалось владычества товарных поездов, медленно перевозивших грязные промышленные грузы. Поезда теперь вползали, конфузясь своих опозданий и надеясь, что еще могут пригодиться гордо вышагивающим посетителям торгового центра, выпивающим невероятные количества капуччино. Здесь даже открыли новый, с иголочки, паб, названный в диккенсовском духе — «Лавка древностей», ее стены были украшены тысячами книг, написанных не Диккенсом, а книгами неизвестных литературных поденщиков того времени… Иными словами, вокзал вышел в люди. И Ричарду это не понравилось. Ему хотелось, чтобы все в мире оставалось неизменным — в его мире. Зависть и злорадство появляются не только на почве слабохарактерности, но и из-за страха быть всеми покинутым. Вход на платформу, на которой стоял Ричард, назывался «Ворота в Восточную Англию». Поезд надвигался на него тяжеловесным монолитом, пресыщено полуприкрывшим желтые глаза, он был похож на доисторическую змею, проглотившую не мастодонта или мамонта, а другую змею таких же размеров. Азиаты и выходцы из Вест-Индии стояли наготове со своими черными пластиковыми пакетами для мусора.
Ричард в своей замызганной бабочке чувствовал себя зябко и неуютно.
Все было кончено. В этом, в общем-то, уже можно было не сомневаться. Сегодня утром по почте он получил глянцевый конверт из офиса Гэл Апланальп. Надорвав его, он обнаружил не договор на издание романа «Без названия», а счет за многочисленные ксерокопии, сделанные с рукописи. Запрашиваемая сумма была достаточно велика, Ричарду в ней почудилось предвестие финансового краха, но что еще хуже, послание содержало хорошие вести для другого клиента Гэл, Гвина Барри. Вследствие финансовых затруднений Ричарду придется ограничиться менее тяжкими телесными повреждениями. На глазах у своей семьи, собравшейся на кухне, Ричард встал из-за стола и нетвердой походкой направился к кушетке в гостиной. Он не рухнул на кушетку. Он заполз под нее. Один за другим в комнату зашли мальчики взглянуть на отца. Да, это конец… Ричард не смотрел сейчас в окно — на проносящийся мимо него день. В предчувствии неминуемой смерти солнце или его нимб растеклись по млечно-белесой тропосфере. Сейчас можно было смотреть на него в упор — это редкая привилегия. Божество, на которое можно смотреть в упор, — уже не божество. От солнца, на которое можно смотреть, не прикрывая глаз, нет никакого проку: оно никогда не пробудит вас к жизни. Закапал дождик. Под дождем пейзаж погрузнел и расплылся: набрякшие от влаги деревья, промокшие овцы. Ричард поднял глаза. Канал, словно нить из бесконечного клубка, разматывался параллельно покачивающемуся поезду. Одинокая баржа стояла в камышах на якоре, но из печной трубы шел дым; вполне возможно, там устроился какой-нибудь бродяга, прячась от порывов дождя и ветра. Не так уж плохо, подумал Ричард. Толстое пальто, фасоль в томате из банки. Приправленная вонью мазута…
Все кончено. Дело шло к развязке. Он искал ответы к кроссворду — к ежедневному распятию из слов. Десять лет назад он за десять минут справлялся со всеми этими вертикалями и горизонталями: пока сидел на горшке. Пять лет назад он обычно успевал решать только половину кроссворда. Год назад он по-прежнему решал примерно половину, но все ответы (он выяснял это на следующий день) были неверными. Они все прекрасно подходили, но все без исключения были неверными. Теперь дела обстояли лучше: он не мог ответить ни на один вопрос. Сегодня утром два вопроса показались ему особенно злобно издевательскими.
Первый:
Любодетный? (11)
И второй:
Начинается, как первый номер в Яве, присоединяется к номеру три в Таиланде, плюс замыкающий Биарриц и правый фланг Глазго, чтобы появилось новое тело, вызывающее интерес у тех, кто любит детей и мечтает их иметь. (4)
Ричард отложил кроссворд и попытался уснуть, но так и сидел, ударяясь головой о стенку. К чему эти поезда? К чему эти рельсы, эти пути и дымовые трубы? Ричард мог какое-то время развлекаться этими бессмысленными вопросами, наверное, как любой настоящий художник. Но теперь эти вопросы были совершенно бесцельными. Воссоздавать действительность ему отныне было заказано. Следовательно, заказано было и задаваться подобными вопросами.
В пункте назначения его встретили — не Деми, а какой-то пухлый юнец в дутой куртке из водоотталкивающей ткани — сын то ли привратника, то ли егеря. Но поскольку ни привратники, ни егери больше не требовались, пухлощекий юнец колесил за рулем садовой времянки на колесах. Они ехали по горам и долам, и Ричард подпрыгивал на сиденье рядом с ним. Вероятно, это дорога так подействовала на его центральную нервную систему — он словно перенесся в прошлое, в детство с его зеленым чистым миром, где лев лежал рядом с ягненком и росли розы без шипов. В городе вы пытаетесь найти этот зеленый мир в Собачьем садике, на газонах «Колдуна», в безумных речах «айверонского дикаря», в медлительной тупости «Амелиора». Зеленый мир символизирует триумф лета над зимой; правда, это единственное, на что этот зеленый мир способен, потому что зима уже близко и скоро наступят холода, которых Ричард так боялся.
— Уже совсем близко.
Ричард явственно почувствовал близкое присутствие божества. Эту землю преобразовывали, перекраивали. Ее превращали в сад огромных масштабов. Обратите внимание на этого садовника-великана: рост — триста метров, жуткая коса, огромный плуг, невероятных размеров сельскохозяйственные инструменты для многокилометровых земляных работ и сбора урожая. Деревья толпились в отдалении на округлой вершине распаханного поперечно холма. Казалось, что склон холма хмурится и морщит лоб.
Фургончик доставил Ричарда на задний двор, откуда его прямиком направили на кухню. Там была Деми и все ее сестры: леди Амариллис, леди Каллисто, леди Урания и леди Персефона. Держа в руках маленький, но респектабельно потрепанный чемоданчик, Ричард вошел в помещение. Вопреки ожиданиям его встретили и приветствовали с требуемой этикетом непринужденностью: четыре сестры, четыре титулованные кормилицы, каждая с обнаженной титулованной грудью и с сосавшим эту грудь младенцем. И вдобавок к этому еще шесть или семь отпрысков с их вечно жалобными и требовательными интонациями, звонким кашлем, щенячьим чиханием, судорожной икотой, оглушительной отрыжкой и, разумеется, с полным набором прочих маленьких детских горестей. Эти извечные звуки, как объяснила Деми, здесь казались громче и многозвучнее из-за невероятной запущенности дома.
— Дело не только в детях, — пояснила она. — Все, кто сюда приезжает, проводят большую часть времени в туалете.
И это было слышно, все эти бурчаще-урчащие утробные звуки, как будто какое-то дитя-оркестр из мультфильма не переставая играло на всевозможных дудках, используя все свои входные и выходные отверстия.
— Тебе тоже этого не избежать. Чувствуешь, как тут воняет дохлыми мышами?
Ричард выпил кофе под устремленными на него взглядами рассевшейся на стульях, болтавшей ногами и шмыгающей носами малышни. Это был оправдательный приговор его носу — это было помилование его обонянию. Ричард понюхал кончики пальцев — его нос (хотелось бы в это верить) наконец-то пришел в норму. Теперь ему уже редко казалось, что от него воняет дерьмом. Более того, ему уже не так часто казалось, что от него пахнет холостяком. Теперь ему казалось, что от него пахнет старой девой. Но такого попросту не могло быть. Старая дева, повторял он про себя. Старая дева. Насколько очевидным должен быть тот факт, что ваш нос водит вас за нос? Какие еще нужны доказательства того, что ваш нос повсюду чует старых дев?
— Ричард собирается писать большой очерк о Гвине.
Сестры повернулись и настороженно посмотрели на Ричарда:
— Вы ведь не собираетесь записывать наши разговоры на магнитофон?
— Нет, нет. Пожалуйста, занимайтесь своими обычными делами. А я буду наблюдать. Сквозь сон. На самом деле я приехал сюда, чтобы выспаться.
Дом отнюдь не был теплым (он был огромный, но не такой большой, как главное здание усадьбы, стоявшее сбоку), но внутри он создавал ощущение печи или кузнечного горна, и повсюду, куда бы вы ни направлялись, до вас доносилось прерывистое, одышливое дыхание иссушенных легких древних мехов. Сквозь подошвы чувствовался вибрирующий зуд дощатого пола, это работал скрытый под полом гипокауст — старинное устройство для обогрева помещений. В помощь этому дряхлому приспособлению в плохо протапливаемом высоком зале был разожжен открытый камин, а на диване перед ним лежала беременная сука Лабрадора, с тревогой ожидавшая появления на свет своих щенков. Едкий дым вился ленивыми кольцами, заставляя слезиться глаза — глаза лабрадорши и глаза старухи, поглаживавшей ее… Груды высоких резиновых сапог и курток с капюшонами валялись по углам. Во всех туалетах с завыванием непрерывно текла вода. И на всем вокруг — толстый слой пыли, тяжелой, как железные опилки. В семье Деми соединились две католические династии. И дело вовсе не в том, что графу и графине были по нраву грязь и запустение. Они просто этого не замечали. Когда им приходилось (если вообще приходилось) заходить на темную, как чулан, кухню, благочестие и гордость запрещали им обращать внимание на покрытую окалиной плиту или на сладковатый запах отсыревшего картона, которым тянуло из холодильника. Они просто не видели грязи и не чувствовали запаха затхлости, как нечто мирское и суетное. Но дочери видели и чувствовали, смеялись и вносили свою лепту — при помощи своих вечно мокрых малышей.
В отличие от ноздрей другого посетителя другой цитадели католицизма ноздри Ричарда, несмотря на всю свою чувствительность, не затрепетали под высокими сводами этого «дерзновенного чертога». Когда-то, когда он сам был моложе и дерзновеннее, он провел немало славных деньков в больших загородных домах. Он не раз пробирался по ним украдкой, воровал напитки, увиливал от поездок в церковь и не один километр прошел на цыпочках по их скрипучим коридорам, держа ботинки в руке. Позднее, притаившись в зарослях камыша, он палил из ружья по уткам (которые держали долгий и утомительный путь на юг, где их ожидал заслуженный отдых). Воскресным утром, зажатый с обеих сторон огромными братьями, на огромных машинах Ричард ездил в паб («Я с ней тоже перепихнулся», — рассказывал Первый Брат про замужнюю блондинку. «Врешь!» — «А ты проверь!» — «Какого цвета у нее там волосы?» — «Черного!»). В шесть утра, выпив джина, Ричард успевал поучаствовать в продолжении вчерашнего застолья, а потом гонялся верхом по окрестностям за каким-нибудь хорьком или лаской. Но чаще всего он общался в классической позе с несколькими дородными дочерьми местной знати и мелкопоместного дворянства, пока все вокруг не начинало пахнуть спермой. Потом они начинали дурачиться, и он рассказывал им, кто такой Чехов, почему идет дождь и отчего самолеты не могут оставаться в небе без движения. Тогда Ричард думал: когда же это наконец закончится, но он уходил и возвращался, а все оставалось по-прежнему. Но эту династию в любом случае ожидало вымирание. Хотя граф и произвел на свет пятерых дочерей, терпеливо изводя жену в надежде на наследника, и хотя дочери подарили своим мужьям многих Джереми, Джасперов и Джозефов, имение, разумеется, должно было наследоваться по мужской линии и вскорости было обречено сменить владельца.
Небо посветлело. Его крыша из облаков продырявилась, как дуршлаг, и казалось, что наклонные лучи рассеянного света сходятся в одной точке на высоте полета обычного аэроплана — а это приблизительно семнадцать с половиной тысяч метров над землей. Не переодеваясь, Ричард вооружился деревянной ракеткой и сыграл несколько партий в теннис с Деми, Уранией и Каллисто. На корте было такое количество бугров и выбоин, что Ричард решал, как он будет бить — слева или справа — уже после отскока мяча. Предугадать отскок было невозможно. Затем он постоял, любуясь плавательным бассейном. От плотно затянутой зеленью воды поднимался теплый дух брожения. Поплавать Ричард не захотел; быть может, он решился бы выпить такой водицы, но плавать в ней — нет. Вместе с Деми они отправились бродить по мокрым аллеям. Обошли теплицы и оранжереи, гроты и застекленные павильоны, беседки, увитые плющом, маленькие игрушечные домики-замки и заросли, оставленные в природном состоянии. Ричард то и дело доставал и прятал свою записную книжку, демонстрируя профессиональный интерес, а Деми рассказывала разные истории о пропавших котятах, любимых пони, больных сурках, прытких кроликах и так далее, об изменах и мятежах, о тяготах военного времени и о королевских визитах… Слушать — это так хорошо, подумал Ричард; слушать — всегда хорошо. Они подошли к кухне со стороны огорода. На дорожке Деми вдруг оступилась, и он поспешил поддержать ее. Он ждал подходящего момента.
В доме Ричард обнаружил библиотеку размером с гимнастический зал, в которой не было ни одной читабельной книги, даже ни одного альманаха. Так что он решил в ней поспать. Было уже темно, когда Деми его разбудила. Она принесла ему чашку чая и печенье и сама присела рядом на украшенный бахромой диван, держа свою чашку в ладонях, как будто это был фимиам или святой грааль. Ее обтянутые джинсами бедра были раздвинуты, пальцы ног жестко упирались в пол, икры напряжены. Ричард смотрел на ее лицо, повернутое к нему в профиль, — по нему пробегала то тень сомнения, то оно снова разглаживалось. Ричард видел искусанную нижнюю губу, нервно подрагивающую щеку. Разумеется, причина была ясна. Мысль о нерожденных детях металась в ее голове.
— Ты ведь средняя из сестер.
— Я уже двенадцать раз тетя. А Гвина очень беспокоит положение в мире.
— И я ему чуть было не поверил.
— Он даже говорил насчет этой операции.
— Я всегда считал, это странная реакция на обеспокоенность судьбами мира.
Ричард только что проснулся, поэтому он говорил вполне искренне. Он действительно думал, что это странная реакция. Положим, тебя до глубины души беспокоит история человечества, и первое, что ты делаешь, — отрезаешь свое мужское оружие или его вынимаешь: в последнем случае это несколько более сложная (и более дорогостоящая) операция, но, возможно, она необходима в необычном положении Ричарда Талла.
— Это не для твоей статьи.
— Конечно нет.
Она взяла его руку.
— Нам следует переодеться, — сказала она.
Ричард почувствовал, что в нем что-то шевельнулось. Соблазнить леди Деметру — как это глупо, мелко, низко. Он решил поставить более высокую цель. В самом деле, соблазнить Деми было бы мелкой победой. Чтобы по-настоящему уязвить врага, надо сделать ей ребенка.
В темную и пыльную комнату, уставленную книгами, несколько раз заглянул свет фар. Это из Сити возвращались мужья на своих полноприводных «порше». Как они провели этот субботний день? Наверное, продавали и покупали, спали с женщинами, у которых не было детей. Громко захлопали дверцы машин, отражая свет дворовых ламп и фонарей. Ричард смотрел на приехавших мужчин в окно. Он смог увидеть даже их зубы, их лошадиные зубы и алчно текущую слюну.
Ужин был незабываемый, и Ричард будет помнить его до конца своих дней. Перед каждым на серебряном подносе лежала карточка с его именем и целая батарея ножей и вилок; кроме того, перед каждым стоял низенький хрустальный графинчик с красным вином (обычно в забегаловках подают кетчуп в бутылках приблизительно такой формы и размера). Пополнять эти графинчики в здешние обычаи не входило. Ричард обнаружил это довольно скоро, потому что ему пришлось безуспешно трясти своим графинчиком над бокалом задолго до того, как подали слегка побитые авокадо. Деми подвинула ему свой, и это позволило Ричарду продержаться еще минут пять. Два часа спустя женщины вышли из столовой, а он остался с мужьями ради двух рюмок портвейна величиной с наперсток… Сверкающие ослепительными улыбками и рубашками, мужья, насколько он мог удостовериться, были прямолинейны, дружелюбны, но совсем не глупы; они громогласно толковали о том, как устроен мир, в котором для них не было секретов.
Итак, до боли трезвый, охваченный паническим ужасом от собственной трезвости, Ричард сидел рядом с Деми на кровати в темной башне, которую венчала остроконечная, похожая на шляпу ведьмы, крыша. Чтобы добраться сюда, им пришлось пересечь две покрытые инеем лужайки, подняться по винтовой каменной лесенке и отпереть дверь, ведущую в эту круглую башню, тяжелым мокрым ключом. В таких башнях обычно томились безвинно оклеветанные принцессы, которые мечтали убежать или быть вызволенными. Одна принцесса, о которой Ричард недавно читал (а по бокам сидели близнецы), сбежала из такой башни, спустившись по веревке, сплетенной из собственных волос: принцесса с пышной шевелюрой. В фантазиях Ричарду часто рисовалось его собственное бегство. Он видел, как ускользает из спаленки на улице Блэкфрайарз — этого призрачного замка старой девы, — спускается по веревочной лестнице, связанной из разодранного на полосы ветхого тряпья Энстис… По какой-то загадочной, если не сказать волшебной, причине эта башенка (так называла ее Деми) была уютной и теплой. В свое время она служила спальней одной из легендарных нянюшек, давно почившей. Деми и Ричард сидели бок о бок на узкой кровати, которая, по всей вероятности, никогда не скрипела от страсти.
— Эта манера Гвина, — начал Ричард, приспосабливая поудобнее свой блокнот, — когда он смотрит на что-нибудь завороженно: на яблоко или карандаш. Как ребенок. Давно он так делает?
— Его жутко доставало, когда люди говорили, что его книги такие простые. И он как-то сказал, что писал их, как будто писал детскую книжку. Так или иначе, это началось тогда.
— …А насчет столярного дела. Он что, и вправду столярничает?
— Никогда. Только один раз, совсем немножко… Он сказал кому-то, что сочинять — это все равно что столярничать, и поэтому решил обзавестись кое-каким столярным инструментом на случай, если его спросят, действительно ли он столярничает. Вот тогда он, кажется, что-то смастерил.
Морщинки на лбу женщины иногда служат чем-то вроде пунктуации к ее речи: подчеркивают отдельные слова, ставят ударение в нужном месте, восклицательные или вопросительные знаки.
— Почему ты в него влюбилась?
В отличие от Ричарда Деми переоделась к ужину: на ней был обтягивающий серый кардиган, легкая серая юбка. Туфли лежали на полу, сохраняя характерную позицию ее ступней: пятка к пятке под тупым углом. Сначала она сидела, поджав ноги, потом приподнялась, встала на колени и отвернулась к окну. Облокотившись на узкий подоконник, Деми стала смотреть в окно. Ричард смотрел на ее бедра — две дороги, уходящие в туннель юбки. Где у женщины центр, подумал он: где центр ее притяжения? В разных местах. В глубине ее рта, в легко вздымающейся груди. В том небольшом промежутке между бедрами, не заполненном плотью, по форме напоминающем узкий бокал для коктейля, где бьет невидимый живой родничок обжигающего напитка… Отложив ручку, он подвинулся к Деми. Их щеки почти соприкасались.
— Я могла сюда прийти в любую минуту. Я знала, что здесь все будет точно таким же, каким было всегда. Люди считают, что таким, как я, не нужно бороться. Но я боролась. О, не беспокойся, я могу рассказать тебе пару историй. Какое-то время… я чувствовала себя совсем потерянной. Я и до сих пор живу только сегодняшним днем. Только сегодняшним днем.
Оба шумно перевели дух.
— Смотри, — сказала Деми.
Ричард посмотрел. За узким переплетом окна, напоминающего церковный витраж, было заиндевевшее поле, высокая пихта, ущербная луна, клочок облака и шпиль какого-то здания. Шпиль выглядел так, будто у него, в отличие от других высоких зданий в округе, было особое предназначение — указывать в небеса. Как указующий перст…
— Это церковь Святого Бодольфа в Шорт-Крендон. Видишь? Над ней сейчас как раз проплывает облако. Я обычно ездила туда вечером верхом на Эстер: это моя пони. Дальше ездить мне не разрешали. И я каждый раз думала, что если успею вернуться прежде, чем Нэнни Смит подаст чай, то…
— То что?
— Ну, в общем. Что у меня будет счастливая жизнь.
Это было романтично, но за окном была зима.
— Хочешь кокаина? — спросил Ричард.
Существуют разные жанры небес, и разные жанры автосигнализации, и разные жанры всех прочих вещей, так что неудивительно, что есть разные жанры похмелья. Трагические трактовки похмелья, в той или иной степени оттененные иронией. В эпическом жанре к вечеру второго дня герой по-прежнему сидит за столом, потирает лоб кончиками пальцев и твердит про себя что-нибудь вроде «боже, о боже». Есть футуристические похмелья, похмелья, от которых бросает в дрожь и стынет кровь в жилах, похмелья в жанре «психологический триллер». Есть эротические похмелья. Возможно, есть похмелья, протекающие в декорациях секс-шопа или помойки. Бывают похмелья скучные, как дождь… С другой стороны, не все жанры сочетаются с похмельем. Так, например, нет похмелья в жанре «вестерн». В жизни похмелье обычно склоняется к жанру, который литературе дается с трудом, так что к этому жанру — трагикомедии — литература обращается не часто: все эти «Мерфи», «Превращения», «Третьи полицейские» или «Пригоршни праха»…[8]
Поначалу Ричарду казалось, что его похмелье может обрести относительно комфортабельное жанровое пристанище: «тайны загородной усадьбы». В конечном счете, каждое похмелье — это тайна, каждое похмелье — это детективный роман. Но когда Ричард, повернувшись на бок, вывалился из постели на пол, как только он поставил отечную, дрожащую белую ногу на линолеум, стало совершенно очевидно, что он оказался в фильме ужасов, притом малобюджетном: снятом ручной камерой, дешево озвученном и с плохим освещением. Со двора доносилось холодное стальное цоканье копыт. В этом фильме Ричард пару веков назад изнасиловал подружку святого отца. И теперь превратился в проклятый портрет заживо сожженного виконта, хранившийся в дальнем углу потаенного чердака. Или в несчастного конюха — измученного, обессиленного, на него помочились и бросили умирать в полуразвалившейся лесной хижине под охапкой гнилой соломы. Ричард смутно помнил, что ночью случилось что-то хорошее и что-то плохое. Над раковиной висело зеркало: Ричард подошел и уставился на отупевшего упыря, обитавшего по ту сторону зеркала. Остатки не выпавших накануне волос стояли дыбом, а омерзительно кривившиеся губы были словно покрыты инеистой коростой. И уж конечно, он никак не мог не заметить, что на его лице красуется новый фингал.
Он спустился вниз, прикрывая лицо носовым платком. В доме никого не было. Не получив искреннего и подробного рассказа о том, почему он так выглядит, Ричард устроился на кухне и под пристальными взглядами пожилой четы домоправителей принялся готовить себе бодрящую смесь из цикориевой эссенции и сгущенного молока. Потом перебрался в холл, присел на диванчик у камина, держа чашку обеими руками под самым подбородком, как это часто делают женщины… Случилось что-то плохое и что-то хорошее: об этом свидетельствовало чувство внутренней уравновешенности. Несомненно, и то, и другое было связано с Деми. Сгорбившись над своим отвратительным пойлом, Ричард вдруг вспомнил, что хорошее он записал — доверил бумаге. Пусть другие пишут о чувстве вины и нищете человеческого духа, подумал он и даже пробормотал это себе под нос, обшаривая карманы в поисках блокнота. Да, вот оно — на последней странице заглавными буквами было написано и даже злорадно подчеркнуто — ДЕМИ: «ГВИН НЕ МОЖЕТ ПИСАТЬ НИ ЗА ЧТО». Глядя на запись, Ричард постарался извлечь из нее хоть какое-то утешение.
Так как он уже знал, что его физическое состояние хуже некуда. У его сегодняшнего похмелья были примечательные симптомы, одним из которых было изначальное недоверие ко всем действиям организма; он чувствовал его, когда пытался закинуть ногу на ногу, почесать в затылке и просто вздохнуть. Делая вдох, Ричард чувствовал, что воздух не достигает своей цели, не может вернуться, его вздох застревает где-то посередине. Но, собственно, о чем говорили эти симптомы? Они говорили о страхе смерти. В данный момент Ричард притязал лишь на то, чтобы умереть достойно. Уйти тихо, по возможности со скромным, но приличествующим случаю афоризмом на устах. У Ричарда вдруг резко заложило оба уха, и от этого он почувствовал себя еще более отрешенным от мира.
Так он и сидел, собираясь с мыслями и спрашивая себя, кто это сделал. Он знал «кто», ему было все равно «зачем» (к черту «зачем»), а что насчет «как»? И вот он, ответ на вопрос «как». Вдоволь усладив свои ноздри кокаином Ричарда, Деми отправилась спать. (Он помнил, как она чмокнула его в щеку, когда он желал ей спокойной ночи, стоя за дверью ее комнаты.) Остатки кокаина Ричард употребил сам. Это был не обычный кокаин за семьдесят пять фунтов, который и без того всякий раз едва не сводил его в могилу. Это был кокаин, который ему дал Стив Кузенс. Это был кокаин, который показывают в кино: в фильмах про колумбийцев, летающих на частных самолетах в окружении телохранителей с завязанными хвостиком волосами. Прикончив кокаин, он скрупулезно обыскал дом, пока не наткнулся на буфет с несколькими сотнями почти пустых бутылок ликера: сливового, вишневого, абрикосового, бенедиктина, «парфе д'амур». И под утро ночь растворилась в затяжных видениях в стиле де Квинси: в видениях успеха, который, быть может, еще ожидает роман «Без названия» (наверное, это был чертовски хороший кокаин, решил про себя Ричард). Еще он помнил, как сидел в темной столовой, по его подбородку стекал липкий ликер, поскуливала лабрадорша — может быть, ей приснился кошмар, или уже начались схватки. Ричард надеялся, что никто не придет посмотреть, что с собакой, в ее компании ему было спокойнее от мысли, что он не один страдает… Ричарда передернуло. Причем так резко и сильно, что одно из заложенных ушей снова стало слышать. Он подождал. Через какое-то время он почувствовал, что понемногу согревается и даже уже перестал дрожать. Камин дымил, но не давал тепла, и все же Ричард чувствовал, как ласковое жидкое тепло растекается под ним. Возможно, если бы ему удалось посидеть здесь тихонько, время от времени позволяя себе пару оздоровительных затяжек…
Но тут большие двери распахнулись. Ричард робко, неуверенно оглянулся. И что же он увидел в холодном ярком свете утра? Жизнь. Жизнь, которая светится всеми красками здоровья и молодости, заставляя умирающую тварь еще глубже забиваться в свою берлогу. Лошадиная стать и горячее лошадиное дыхание, невесты в брюках для верховой езды, ухмыляющиеся женихи и, впереди всех, процессия детских колясок. Уже через минуту Деми была около него.
Сияя ослепительно синим взором, ослепительно белыми зубами и влажно-розовыми губами, она дала понять, что ему следует поторопиться: сам мистер Бойер-Смит согласился устроить Ричарду экскурсию по дому по полной программе. С бесконечно огромным трудом Ричард поднялся на ноги. Наконец-то все — весь мир — смотрели на него подобающе: с уважением, жалостью, ужасом. Он проследил их взгляды и посмотрел вниз — на свои ноги. От паха до коленей его брюки были пропитаны алой кровью. Только, пожалуйста, не волнуйтесь! Это совершеннейшая чепуха! Просто он не заметил, что уселся на послед лабрадорши! Но что делать, если он не взял с собой запасной пары брюк?! Деметра провела его в боковой коридор, где зарылась в кучу кроссовок и ветровок, а еще через минуту Ричард оказался в прачечной среди пластмассовых тазов и ухающих стиральных машин и уже натягивал на себя клеши цвета овсянки. Тут же в углу на картонной подстилке лежала лабрадорша, не обращая на него ни малейшего внимания. Заботы ее в данный момент носили исключительно биологический характер — она старательно вылизывала своих полуслепых, как кроты, малышей.
После экскурсии по полной программе Ричард вернулся на кухню и сел там, а дети, уже научившиеся ходить, дефилировали мимо, разглядывая его синяк, словно процессия маленьких генералов, проверяющих бедолагу рядового, получившего наряд на кухню. И знаете, что этот мир сделал с ним потом? Не могу поверить, что они собираются сделать это со мной, сказал он себе, сидя в машине вместе с Уранией, Каллисто и Персефоной. Он чувствовал, что умоляет кого-то — но кого? Щенков лабрадорши, слепых, копошащихся, еще не обсохших после появления на свет. О боже, как они могут? Сделать это со мной, таким запутавшимся, таким униженным и умоляющим о поддержке. С душой, столь отягченной грехом, такой усталой от призраков и вымыслов жизни? Господи, неужели они действительно собираются сделать это? Да. Они везут меня в эту чертову церковь.
На центральной площади городка дверцы машины распахнулись и выпустили Ричарда.
— Вам звонила какая-то девушка по имени Гел.
Ричард повернулся кругом.
— Девушка по имени Гел?
— Некто по имени Гел.
— Может быть, Гэл?
— А может, и Гэл.
Собеседником Ричарда был Бенджи — муж Амариллис. Он сжимал в руке листок бумаги, вырванный из школьной тетради и исписанный мучительными каракулями, которые вполне могли бы принадлежать Дарко. Ричард потянул у него из рук листок:
— Можно взглянуть?
— Сообщение записал старик, и он, по-моему, здорово разозлился. А потом, разумеется, связь оборвалась. Здесь никогда не работает телефон, а мобильники сюда брать не разрешается. Таковы правила дома. Она сказала, что у нее есть новости. Что это?
— Что тут написано? Что это за слово?
— «Позиция»?
— Нет, это прилагательное.
— «Поздние»? Уф — или «позорные»?
— А не может это быть «позитивные»?
— Да, верно. Думаю, вы правы. «Позитивные новости».
Был воскресный вечер, и все разъезжались, исчезая в извечном кошмаре воскресной ночи. Чтобы влиться в поток машин и погрузиться в суету понедельника. Итак, у Гэл были позитивные новости. Что бы это могло значить?
Все сошлись на том, что не хотят печатать роман «Без названия»? Или позитивно настроенная Гэл решила, что роман «Без названия» не подходит для печати? Нет. Позитивное противоположно негативному. Минус на минус дает плюс…
— Пошли, — сказала Деметра, беря его за руку. — Пора тебе познакомиться со стариком.
Мужчины все время носят брюки, даже в постели, а женщины носят их примерно половину того времени, что они бодрствуют. Но именно женщины носят кюлоты, панталоны, тренировочные брюки, бриджи, бермуды, лосины, велосипедки, хотя вовсе не собираются кататься на велосипеде, совершать верховую прогулку или заниматься спортом, в то время как мужчины просто носят брюки — штаны, портки, — и этим все сказано. Поэтому, возможно, Ричард даже испытал нечто вроде удовольствия, облачившись в клеши цвета овсянки: они пленили его своей новизной. К примеру, тем, как они морщились, как игриво врезались сзади. Сверху на бедрах они сидели низко, а внизу были коротки и широко развевались вокруг лодыжек. А еще от них все чесалось, и особенно убийственно по внутренней поверхности бедра, от коленей наверх, они жгли все сильнее, поднимаясь к мошонке стайкой взбунтовавшихся крабов. И, что скрывать, колючий шов, приходившийся между ягодиц, тоже тер до умопомрачения. Поэтому Ричард возненавидел эти брюки. Он ненавидел их с утра до вечера, потому что они его старили. Он выглядел в них как старик, как слизняк, выглядывающий из своего домика, в чужих сморщенных клешах.
— Деми, — небрежно произнес Ричард, — я тут просматривал утром свой блокнот. И мне хотелось бы проверить одну запись, касающуюся тебя, — (Деми вела его через темный двор по направлению к детскому крылу и каретному сараю, где, как пояснила она, последние семь лет затворниками жили граф с графиней.) — Ты ведь говорила, что Гвин не может писать ни за что, правда?
— Да, — не сразу ответила Деми. — Да, не может, ведь так?
— Не может.
— Это ясно как день, разве нет?
— Вот именно.
— Тогда пойдем.
Наконец Ричард предстал перед самим графом де Риво. Старый кровопийца сидел очень прямо в строгом кресле перед парафиновой печкой с узкими прорезями. Его окружали легко протирающиеся поверхности, клеенчатые скатерти, мусорные ведра, проложенные пакетами для мусора, пахло карболкой и надушенным денщиком; здесь практическая гериатрия еще переживала пору младенчества. Итак, старый эксплуататор занимался последними приготовлениями, отбрасывая все мирское… Графиня, которая была моложе супруга лет на пять — десять, но старше по степени своей близости к смертному часу, редко когда покидала свою спальню: иногда ей было лучше, иногда хуже. Граф обратился к дочери, с наслаждением классического педанта растягивая ее имя на четыре долгих «е». Ричарду иногда удавалось выговаривать «Демеетра», но ему было не переплюнуть старого налогонеплательщика, произносившего «Деемеетра». Деметра обратилась к отцу, используя семейное уменьшительно-ласкательное имя.
— Это Ричард Талл, — повторила она, выходя из комнаты. — Близкий друг Гвина.
Кожа у старого консерватора была темной и пористой, как кирпич. Руки Ричарду он не протянул. Могучая непреклонность чувствовалась в том, как он раскачивал правой ногой, переброшенной через левую.
— Здравствуйте, — сказал Ричард, отхлебнув из большого бокала приторно сладкого шерри, который подала ему Деми. В залитых грозовым светом долинах его похмелья постепенно воцарялись мир и покой. Страх смерти приобрел скорее общий, чем клинический характер.
— Кто вы?
Его интересует моя профессия, решил Ричард и подумал было ответить что-нибудь вроде: «Я тружусь на писательском поприще, сэр». Но все же предпочел ответить:
— Я пишу. Я — писатель.
Писательство, равно как и смерть, не относятся к числу тем для светской беседы, поскольку они не совсем от мира сего. Но одобрит ли это свет? Вероятно, старый буржуй задумался над этим вопросом: его узкий подбородок вздернулся, гноящиеся, налитые кровью голубые глаза оживились. Его голова, вяло покачивавшаяся, как веретено с пряжей, стала отчетливо дрожать.
— Итак! Вы изволили почтить нас вторым визитом. И мы благодарны вам за вашу снисходительность. Скажите, что вас удерживает в городе? В чем дело? В том ли, что в городе вы чувствуете себя вольготнее? Или в отсутствии «гигиенических удобств»? Или все эти младенцы, наши потомки, вам так не по вкусу?
Ричард задумался, когда это старый мироед успел так его невзлюбить. Но тут он вспомнил, что Деми как-то говорила: зрение и слух отца не отличаются остротой. И дело было не в том, что он невзлюбил лично Ричарда. Просто он думал, что перед ним Гвин.
— Что ж, вы верно заметили, — начал Ричард, оглядываясь и делая несколько шагов вперед. Не упускать же такой случай. — Отчасти это из-за грязи. Кругом такая мерзость. И из-за младенцев тоже. Не выношу маленьких детей. Я, видите ли, писатель. Поэтому привык думать о возвышенном.
Может, достаточно? Может, и это сработает? Нет. Ричард снова почувствовал, как его захлестывает желание произнести страстную речь. Вполне вероятно, это его единственный шанс в жизни. Ниспосланный свыше. Он наклонился и, глядя графу де Риво прямо в глаза, похожие на две дождевые лужицы в гранитных выемках, сказал:
— Писатели — люди чувствительные. Лично меня крайне беспокоит положение дел на нашей планете, богатства которой вы грабите. Но вы не хотите думать об этом. Словно ничего и не было. Тогда что это такое — весь этот Ватикан награбленного вами добра? Или его тоже нет? Только вы с глазу на глаз с самим Господом Богом, верно? — Ричард придвинулся еще ближе. — Скажите мне одну вещь, которую мне всегда хотелось знать. Ваш Бог — как далеко простирается его влияние? На всю вселенную или только на ваш дом? Велики ли его владения? Так же велики, как ваши? Или они доходят до Шорт-Крэндона и церковного шпиля? Давайте договоримся. Можете не ждать от меня никаких внуков. И не считайте Бога своим привратником. Никаких детей. Да, кстати, вы знаете, чьей дочерью была Персефона? Деемеетры. Взгляните на себя. Вы даже это переврали.
После глубокого вздоха, нескольких биений старческой жизни (они так и дышали ненавистью) взгляд старика уперся в брюки Ричарда… Потребовалось еще около минуты, чтобы отвращение, написанное на его лице, обострилось, окрепло и дошло до критической точки. Его взгляд с омерзением исследовал Ричарда от ремня на брюках и ниже, отмечая каждую мятую складку, вплоть до самого низа штанин. И тут Ричард почувствовал, что граф заодно с этими ужасными брюками и он в конце концов одерживает над ним верх. А как горела, как зудела натертая кожа! О, мужчины, о брюки, что они скрывают, что таят: загорелый на солнце крестец, кусты за сараем, предмет гордости и унижения…
— Снимайте их.
У Ричарда перехватило дыхание. Он искал следы сарказма на этом перекошенном лице, но видел лишь глубокую уязвленность и даже выступившие на глазах слезы. Неужели он надел — считай, что украл — старые брюки старика?
— Снимайте их, — повторил граф, повышая голос вплоть до хриплого яростного рыка. — Снимайте.
Неужели они ему были так нужны, ему было их жалко? Когда вокруг это накопленное за четыреста лет неправедных трудов и теперь никому не нужное богатство — неужели ему были нужны эти старые штаны цвета овсянки?
— Снимай! Я сказал, снимай их!
В комнате вновь появилась Деми. В наступившей тишине она быстро посмотрела на отца и на Ричарда.
— Твой отец тут чуть не съел меня из-за этих брюк, — сказал Ричард.
Деми неторопливо подошла к отцу, покачивая головой с шутливым упреком, и положила руку ему на плечо.
— Может быть, он у нас и самый старый, — заявила она, выразительно кивнув, — но голова у него самая светлая.
— …Что?
— Я говорю, что, может быть, ты и самый старый, но голова у тебя самая светлая.
— Самая какая?
— Самая светлая.
— Что?
— Самая светлая.
— Самая ветхая?
— Самая светлая.
— Самая какая?
— Я сказала, что, может быть, ты и самый старый, но голова у тебя самая светлая.
— Самая крепкая?
— Самая светлая!
— Самая светская?
— Нет, самая светлая.
— Какая?
Ричард, со стаканом в руках, отвернулся. Было слышно, как внизу, во дворе, газует фургон. А на улице холод и сырость. Все было кончено.
Он вернулся на Кэлчок-стрит на следующий день в шесть утра. На самом видном месте — на кухонном столе — лежал доставленный курьером пакет из офиса Гэл Апланальп. В пакете Ричард обнаружил бутылку шампанского и конверт, который он тут же вскрыл. В письме говорилось:
Несмотря на то что в Англии книга не нашла отклика, мы получили позитивные известия из Америки. Роман «Без названия» принят нью-йоркским издательством «Болд адженда».[9] Это небольшое, недавно основанное издательство; они не могут выплатить аванс, но процентные отчисления с каждого проданного экземпляра будут соответствующим образом переводиться на твое имя. Рой Бив, твой американский издатель, полон энтузиазма и надеется, что общими усилиями мы сможем оказать книге должную поддержку. Они хотят издать «Без названия» весной: вы с Гвином будете там к моменту выхода книги. Как видишь, дела складываются неплохо. Надеюсь, ты доволен.
Ричард сделал то же, что сделала Джина, когда он сделал ей предложение: он разрыдался. Через час, когда жена, легко ступая, спустилась по лестнице и осторожно подошла к нему, он по-прежнему сидел, пряча лицо в ладонях. Ричард поднял голову. Проведенные за городом выходные довели его до состояния пугала, почти не пригодного к употреблению. С синяком под глазом, в нелепых клешах, он едва мог передвигаться. Всю ночь его неудержимо трясло, как на вибростенде.
— Что ты с собой сделал?
Мариус и Марко начали просыпаться в своей комнате. Было слышно, как они потягиваются и ворчат.
— Ничего, все в порядке, все в порядке. Сам не понимаю, как это случилось. Но думаю, все будет в порядке.
Сегодня я видел желтую карлицу. Нет, не того желтого карлика наверху (погода была плохая). А ту, что на земле (погода была плохая). Одного взгляда на нее было достаточно.
Думаю, она шла на свидание. Короткая юбка, высокие каблуки, новая прическа. Разумеется, всякое описание ее внешности и одежды немедленно заставляют вас вводить поправку в масштабе. Любая юбка на желтой карлице была бы короткой, а любые каблуки — высокими. Тем не менее на ней была короткая юбка и туфли на высоком каблуке. И ее пышная прическа казалась вдвойне пышной — просто на удивление пышной… На какое-то мгновение, пока длилась вспышка поляроида времени, прежде чем на фотопластинке успело проявиться изображение, я чувствовал себя ущемленным в своих правах. Я и сам был достаточно высоким, чтобы кутнуть с желтой карлицей на широкую ногу, ну, скажем, в «Большой пиццерии». Она стояла вместе с остальными в проходе — в дыре в стене между магазином, торговавшим спиртным навынос, и электромастерской по ремонту бытовой аппаратуры, куда как-то раз, пошатываясь, заходил Ричард Талл, обвитый шлангом своего пылесоса. Желтая карлица вместе с остальными пряталась от дождя. Над переполненным проходом курилась влажная дымка — смесь остывающего дыхания, темных автомобильных выхлопов и клочковатого лондонского тумана, что целиком состоит из респираторных расстройств и астматического кашля. Она посмотрела вниз: на свою помятую юбку, свои забрызганные туфли. Потом она с предельным вызовом посмотрела вверх сквозь мокрую путаницу своих волос.
Так уж случилось — я знаю многое про свидания невысоких людей. Как человек ростом метр шестьдесят восемь сантиметров, я многое знаю о свиданиях и размерах. Когда мне было чуть больше десяти лет, я был, по крайней мере, на тридцать сантиметров ниже. И моя мать все время твердила, что потом я быстро нагоню. В двадцать лет я все еще спрашивал ее: «Когда же я нагоню?» (Этого так никогда и не произошло; но я становился взрослее и уже больше не жаловался на свои метр и шестьдесят восемь сантиметров.) Тридцать лет назад мой брат, который не намного меня старше, но намного выше, иногда просил свою подружку привести с собой подружку или сестру для меня, и мы шли куда-нибудь вчетвером. Он встречал девушек, а я ждал в парадной, потом он возвращался и говорил: «Пошли. Она такая крошка», — или мотал головой: «Извини, Март». И в этом случае я шел за братом чуть поодаль и видел, как он подходит к двум великаншам — у входа в молочный бар или под залитым светом входом в «Эссольдо» или «Одеон», а затем молча возвращался домой, и, может быть, как и сейчас, шел дождь.
Но тот дождь, вероятно, и даже почти наверняка был самым заурядным дождем, а не ветхозаветным потопом, который обрушился сейчас на желтую карлицу. Она стояла вместе с другими амфибиями, подвергшимися внезапному наводнению. Ее макияж потек, одежда промокла — вода доходила до лодыжек, а ее лицо все с тем же вызовом смотрело из-под слипшейся путаницы взбитых волос. И, глядя на нее, я не мог не подумать: это ужасно. Ты хотела получить так много, а приложила так мало усилий.
…Информация внушает мне, чтобы я перестал говорить «привет» и начал говорить «пока».