Однажды Карташев подошел к Аделаиде Борисовне, когда та, сидя у церкви, рисовала куст.

- Можно у вас попросить этот рисунок?

Аделаида Борисовна посмотрела на него смеющимися глазами.

- А можно вас, в свою очередь, попросить то, что вы пишете и что вам не нравится, дарить мне?

- Если вы хотите... На что вам этот хлам? Вы единственная во всем свете признаете мои писания, потому что я даже сам их не признаю.

Аделаида Борисовна в ответ протянула ему руку и на этот раз с необходимым спокойствием сказала:

- Благодарю вас.

- Ах, как я бы был счастлив, если б мог вам дать что-нибудь стоящее этого василька.

- Давайте, что можете! - смущенно ответила Аделаида Борисовна.

Для робкой и застенчивой Аделаиды Борисовны было слишком много сказано, и она покраснела, как мак.

В первый раз в жизни Карташев увлекся девушкой, не ухаживая.

Ему очень нравилась Аделаида Борисовна, ему было хорошо с ней. Он часто думал - хорошо было бы на такой жениться, - но обычное ухаживание считал профанацией.

Раз он надел было свое золотое пенсне.

- Вы близоруки?

Карташев рассмеялся.

- Отлично вижу.

- Зачем же вы носите? - с огорчением спросила Аделаида Борисовна.

В другой раз он убавил свои лета на год.

Маня не спустила.

- Врешь, врешь, тебе двадцать пять уже!

И опять на лице Аделаиды Борисовны промелькнуло огорченное чувство.

- Не все ли равно, - спросила она.

- Если все равно, - ответила Маня, - то пусть и говорит правду.

- Я и говорю всегда правду.

- Ну уж...

- Аделаида Борисовна, разве я лгу?

- Я вам верю во всем! - ответила просто Аделаида Борисовна.

- Пожалуйста, не верьте, потому что как раз обманет.

- Аделаиду Борисовну? - Никогда!

Это вырвалось так горячо, что все и даже Маня смутились.

Карташеву было приятно, что в глазах Аделаиды Борисовны он является авторитетным. Она внимательно его слушала и доверчиво, ласково смотрела в его глаза. Он очень дорожил этим и старался заслужить еще больше ее доверие.

Десять дней быстро протекли, и Евгения Борисовна стала настаивать на отъезде.

Как ни упрашивали ее, она не согласилась, и в назначенный день все, кроме Сережи, выехали обратно в город.

- Праздники кончились! - сказала Маня, сидя уже в вагоне и смотря на озабоченные лица всех.

Евгения Борисовна опять думала о своих все обострявшихся отношениях с мужем.

Аделаида Борисовна на другой день после возвращения собиралась ехать к отцу и жалела о пролетевшем в деревне времени.

Мане предстояла опять надоевшая ей работа по печатанью прокламаций.

Карташев тоже жалел о времени в деревне и думал о том, что он сидит без дела, и казалось ему, что так он всю жизнь просидит.

Он смотрел на Аделаиду Борисовну и думал: "Вот, если бы у меня была служба, я сделал бы ей предложение".

Но в следующее мгновение он думал: разве такая пойдет за него замуж? Маня Корнева - еще так... А то даже какая-нибудь кухарка. А самое лучшее никогда ни на ком не жениться.

И Карташев тяжело вздыхал.

Дома скоро все вошло в свою колею.

Накануне отъезда поехали в театр и взяли с собой Ло, так как шла опера, а Ло любил всякую музыку и пение.

Был дебют новой примадонны, и успех ее был неопределенный до второго действия, в котором Ло окончательно решил ее судьбу.

Артистка взяла напряженно высокую и притом фальшивую ноту. Музыкальное ухо Ло не выдержало, и он взвизгнул на весь театр бессознательно, но в тон подчеркивая фальшь.

Ответом было - общий хохот и полный провал дебютантки.

Бедная артистка так и уехала из города с убеждением, что все это было умышленно устроено ее врагами.

Уехала Аделаида Борисовна, и прощание ее с Карташевым было натянутое и холодное.

"Эх, - думал Карташев, - надо было и мне, как Сереже, остаться в деревне, тогда бы иначе попрощались! С Сережей даже поцеловалась тогда на прощанье..."

IX

После отъезда Аделаиды Борисовны Карташев скучал и томился. Однажды Маня, сидя с ним на террасе, спросила с обычной вызывающей бойкостью, но с некоторым внутренним страхом:

- Говорить по душам хочешь?

Карташев помолчал и, поборов себя, неуверенно ответил:

- Говори.

- Мы влюблены? То есть - не влюблены, но нами владеет то сильное и глубокое чувство, которое единственно гарантирует правильную супружескую жизнь. Мы глубоко симпатизируем, мы уважаем; отсутствие дорогого существа для нас - тяжелое лишение, и мы сознаем, что она, конечно, была бы лучшим украшением нашей жизни. Помни, что быть искренним - главное достоинство, и поэтому или отвечай искренне, или не унижай себя и лучше молчи.

- Я буду отвечать искренне, - серьезно и подавленно ответил брат. Несомненно сознаю, что лучшим украшением жизни была бы она. Я не решился бы формулировать свои чувства, но мне кажется, что, узнав ее, никогда другую уже не захочешь знать. И я не буду знать: ни другую, ни ее. Для меня она недосягаема по множеству причин. Она чиста, как ангел, я - грязь земли. Мало этого: я прокаженный, потому что, что бы ни говорили доктора, по твердой уверенности нет, что болезнь прошла. Если не во мне, то в детях она может проявиться. Дальше: она богата, а у меня ничего нет, потому что от наследства я отказался, воровать не буду, а при моем характере, даже при хорошем жалованье, ни о каких остатках и речи быть не может. При таких условиях я - бревно, негодное в стройку, в лучшем случае - годное на лучины, чтобы в известные мгновенья посветить при случае кому-нибудь из вас. И все-таки я очень благодарен Аделаиде Борисовне, потому что ее образ настолько засел во мне, что она отгонит всех других, и я тверже теперь пойду по тому пути, по которому должен идти.

Маня сидела, слушала, и - чем ближе к концу - она пренебрежительнее кивала головой.

- Ты так же знаешь себя, как я китайского императора. Запомни хорошенько: прежде всего ты - эгоист и один из самых ужасных эгоистов, которого природа одела в красивые перья, наделила лаской, внешней как будто беззащитностью. И с этим качеством ты многое выманишь у жизни. У тебя и хорошие есть стороны: ты хорошо и искренне сознался, что ты - грязь, а она ангел. И эта искренность, которая в тебе несомненно есть и хоть post factum, но всегда явится и может сослужить тебе службу...

Маня затруднялась в выражениях.

- Ну, хоть в смысле познания, что такое человек, из каких противоположностей он создан. На этой почве я даже допускаю мысль, что из тебя мог бы выработаться и писатель. Но только не скоро, очень не скоро. Когда перебурлит, когда вся грязь сойдет, когда мишура жизни будет сознана, а честолюбие - у тебя его бездна - все-таки останется. И вот тогда, может быть, твоим идеалом и явится Жан-Жак Руссо. И то, впрочем, если твоя жизнь сложится так, что будет молотом, дробящим эту мишуру, а то так и расплывется в ней без остатка. И тогда ты будешь окончательная дрянь, которую в свое время и отвезут, как падаль, на кладбище те, которые к этому делу приставлены.

При всем своем неверии будешь и крест целовать, словом, можешь, как сложится жизнь, превратиться, полностью превратиться в одну из тех гадин, которые неуклонно, каждая с своей стороны, охраняют существующую каторгу всей нашей жизни. Вся надежда, повторяю, на твою искренность, которая, просыпаясь от поры до времени, будет, помимо, может быть, и твоей воли, разрушать то, что уже будет создано тобой. А может быть, я и ошибаюсь. Во всяком случае, я теперь посылаю Аделаиде Борисовне книги и пишу ей; от тебя кланяться?

- Кланяйся, конечно. Но, умоляю тебя, не затевай ничего из области неисполнимого. Понимаешь?

- Понимаю, понимаю. С чего ты взял, что я хочу быть свахой? Если ты сам не хочешь...

- Не не хочу, а не могу.

- Ну, не можешь... Во всяком случае, можешь быть уверен, что уж меня-то никогда не причислишь к людям, исполняющим твои желанья, помогающим тебе жить, как ты хочешь... Дудки-с...

Маня сделала брату нос и ушла.

Она писала в тот день, между прочим, Аделаиде Борисовне: "Тёма у нас ходит грустный, пустой и занимается самобичеванием. Сегодня мы с ним говорили о тебе. Он говорил, что ты ангел, а он грязь. А я ему еще прибавила. Теперь он сидит на террасе и безнадежно смотрит в небо. Кроме того, что тебя нет, его убивает, что он до сих пор без дела, и с горя хочет ехать на войну в качестве уполномоченного дяди Мити по поставке каких-то транспортов, подвод, быков, лошадей. И пускай едет: с чего ни начинать, лишь бы начал, а в Рим все дороги ведут".

Карташев действительно после некоторых колебаний принял предложение дяди быть его представителем.

Дядя Карташева взял на себя поставку двух тысяч подвод. Из них: его собственных - четыреста, Неручева - шестьсот, а остальные - тысячу - они получат.

Сдача подвод назначалась в Бендерах, а затем Карташев с этими подводами должен был отправляться, под наблюдением интендантских чиновников, в Букарешт и далее на театр военных действий.

Самым неприятным в этом деле были сношения с интендантством.

- Ты должен будешь, - пояснял ему дядя, - их кормить и поить, сколько захотят. Затем за каждую подводу, за соответственное количество дней они тебе будут выдавать квитанцию, причем в их пользу они удерживают с каждой подводы по два рубля.

- Но ведь это значит взятки давать?

- Тебе какое дело? Никаких взяток давать ты не будешь. Будет у тебя квитанция, скажем, на десять тысяч рублей, ты и распишешься, что получил десять, а получишь восемь. Вот и все... Ведь это же коммерческое дело: не мы же что-нибудь незаконное делаем. Так всегда и везде делается: дают цену хорошую, отделить два рубля можно, а не отделишь - все дело погибнет.

- Я боюсь, что я вам не буду годиться для этого дела.

- Именно ты и будешь годиться, потому что тут расходы, которых нельзя учесть, и единственное - это выбор надежного человека, который меня не обманет. Жалованье я тебе назначаю пятьсот рублей в месяц, содержание мое. Две тысячи тебе дано на экипировку и десять процентов от чистой пользы. Это может составить двадцать и даже тридцать тысяч.

- Да, но вот эта ужасная сторона с интендантством.

- Да ничего, ей-богу, ужасного нет, по крайней мере, жизнь узнаешь. И интендантов много знакомых: в транспортах почти исключительно все наши помещики.

Дядя называет фамилии.

- И неужели они таки будут брать?

- А, дитя мое! Да, слава богу, что берут. Слава богу, что Василий Петрович, тот, конечно, брать не будет, - и зачем только лезет, - не в транспортах. Едва уговорили его не идти в транспорт и не портить дела...

Василий Петрович Шишков был сосед и даже далекий родственник Карташевых, когда-то очень богатый человек, но теперь очень обедневший, с одним имением, заложенным по нескольким закладным. Всегда чудак и оригинал.

- Ах, какая все-таки гадость, - удрученно повторял Карташев.

- Да никакой же гадости, сердце мое, нет, - повторял дядя. - Я хочу заработать деньги, тридцать тысяч. Гадость это?

- Вы подрядчик, и если вы выполните ваш подряд... Хотя тоже...

- Ну, что тоже? Ведь и железная дорога тоже подрядчиками строится концессионер, жидовский приказчик, значит, и дорогу тебе строить нельзя. Куда же ты денешься? В монастырь? Так все девочки из вашей семьи и так туда тянут... Теперь слушай дальше: все они такие же помещики, как и я, все так же пострадали от освобождения крестьян, от новых условий, все в долгу, как в щелку, - почему мне не поделиться с ними, если у меня осталось настолько больше, что я могу, а они не могут стать такими же подрядчиками? Считай, наконец, что они такие же подрядчики на мое имя.

- Тогда зачем же они жалованье получают?

- Да что это за жалованье? Две тысячи четыреста в год? Ну, они из своего заработка эту двадцатую, тридцатую часть и отдадут назад государству, тем же бедным, кому хочешь. Но из этого ты уже видишь, что все это сводится к форме, а не к существу дела. А если мы возьмем по существу, то или жить или в гроб живым ложиться? Ты же не мальчик уже, и все детские бредни в багаже взрослого человека вызовут только смех, и серьезные люди с тобой дела иметь не будут.

Карташев не хотел быть мальчиком, еще меньше хотел быть смешным в глазах серьезных людей.

Да и бредней-то в багаже его никаких почти не оставалось. Он и не думал перестраивать мир, давно бросил все фантазии, относящиеся еще к гимназической жизни. Словом, он мирился со всем существовавшим положением вещей и только не хотел... или, вернее, хотел, чтобы вся эта, может быть и неизбежная, грязь жизни протекала как-нибудь так, чтобы не задевать его.

До сих пор он твердо верил, что всегда и можно так устроить свою жизнь, чтобы уберечь себя от этой грязи.

Теперь эта вера пошатнулась, и инстинкт подсказывал ему, что чем дальше в лес, тем больше дров будет.

И тоска разбирала его сильнее от этого, и чувствовал он себя совсем хуже прежнего парализованным всеми этими новыми для него перспективами жизни. Даже физически он чувствовал себя расслабленным и разбитым.

Маня говорила:

- Тёма ходит таким разваренным, точно уже сто лет варится.

Перед отъездом в Бендеры было получено письмо от Зины из Иерусалима.

В нем она объявляла, что так жить больше не может, а иначе жить, как хотела бы, не видит возможности, и потому и отказывается совершенно от жизни и поступила в монахини. Монашеское имя ее - Наталья, и она просит в письмах иначе и не обращаться к ней. Детей она поручала Аглаиде Васильевне и умоляла мужа согласиться на это.

Письмо произвело впечатление ошеломляющее на всех и больше всего - на Аглаиду Васильевну.

Ее сердце сжалось тоской и каким-то ужасом. Судьба преследовала ее и точно задалась целью неумолимо доказывать ей, что не ее волей будет идти жизнь, и ужас охватил Аглаиду Васильевну от мысли, где предел этой неумолимости. В первый раз Аглаида Васильевна захотела умереть и с мольбой и тоской смотрела на образ, а по щекам ее текли обильные слезы.

В это время Ло, у которого движения обиды и любви всегда чередовались, войдя в комнату и увидев, что происходит с бабушкой, пошел к ней и, пригнувшись к ее коленям, угрюмо проворчал:

- Скажи мне, баба, кто тебя обидел, и я убью того.

И когда Аглаида Васильевна продолжала плакать, не замечая его, он тоже заплакал, уткнувшись в ее колени.

Когда Аглаида Васильевна, наконец, заметив, нагнулась к нему и спросила, о чем он плачет, и он ответил, что ему жаль ее, она с воплем: "О, бедный мальчик!" - схватила его и осыпала горячими поцелуями.

Кризис прошел. Ло вырвал ее сразу из объятий отчаяния в свет. Аглаида Васильевна уже плакала слезами радости и говорила:

- Его святая воля: у меня прибавилось еще трое детей.

В это время к дверям подошла кухарка с своим младенцем, которому вдруг что-то не понравилось, и он закричал благим матом. Кухарка начала его шлепать, а Аглаида Васильевна горячо сказала:

- Разве так можно обращаться с детьми? Дай сюда его.

И действительно, маленький бутуз на руках у Аглаиды Васильевны мгновенно успокоился.

А Сережа сказал:

- У вас, мама, не трое детей прибавилось, потому что этот тоже ведь ваш, и, пока вы будете жить, ваш дом будет всегда какой-то киндер-фабрикой.

Маня присела к роялю и заиграла импровизацию сестры, последнюю перед ее отъездом.

Торжественно замирали стихающие аккорды морского прибоя, колокольного звона монастыря, куда уже ушла и навеки теперь скрылась Зина.

И сильнее плакали и Аглаида Васильевна, и Аня, и у Мани текли слезы.

Все вечера говорили о Зине, вспоминали многое из прошлого, все мелочи из ее последнего пребывания, и теперь всем ясно было, что она исполнила все, что, очевидно, уже давно задумывала.

Пришла мать Наталья и с сокрушенным покаянием подтвердила это.

- Мучилась я, мучилась, - говорила мать Наталья, - но ведь наложила она на меня, прежде чем поведала, обет молчанья, и должна была молчать, только мучилась да вздыхала. Все-таки ложь была, но и то, как написано, ложь во спасение... В вечное спасение.

И опять плакали все, и с ними мать Наталья, вспоминавшая свой когда-то уход из дому и пережитые с ним страдания.

В письме Зины, теперешней уже матери Натальи, было обращение и к брату.

"Тёма, - писала сестра, - сутки состоят из дня и ночи, - вечно бодрствовать одному нельзя. Жизнь - это море, и, пока мы в жизни, каждый капитан на своем корабле. Весь успех зависит от надежного помощника. Переищи весь мир, и лучше Дели не найдешь. Возьми ее себе, благословляю тебя и предсказываю тебе великое счастье с ней".

Карташев, раздвоенный, подавленный, в душе завидовал смелому Зининому выходу из жизни. Приглашенье ее жениться на Аделаиде Борисовне еще болезненней подчеркнуло его душевный разлад. Теперь, когда и он, с целой стаей разных обирателей, потянется в хвосте армии, чтобы служить только мамоне, контраст между выбором Зины и его становился еще ярче и оскорбительнее.

О женитьбе в первый раз было сказано открыто, и, насторожившись, все ждали, как отзовется Карташев на призыв сестры.

- Я никогда, если бы даже она согласилась, - заговорил угрюмо и взволнованно Карташев, - не женюсь на Аделаиде Борисовне. Свои советы Зина могла бы оставить при себе. Если бы когда-нибудь я и вздумал жениться, я не спросил бы ничьего совета, ничьего согласия, ничьего разрешения. Женюсь, на ком захочу...

Голос Карташева был раздраженный, вызывающий, хотя он и не смотрел на мать.

- И, вероятнее всего, женюсь на кухарке, - с детским упрямством и упавшим тоном закончил Карташев и посмотрел на мать.

На мать смотрели и Маня, и Аня, и Сережа.

Вместо сцены, которой ожидал Карташев, мать, стоявшая у перил террасы, сделала ему церемонный реверанс и ответила:

- А я вперед благословляю. И если ты хотел меня удивить, то - напрасный труд, жизнь уже столько удивляла меня, что уж теперь трудно удивить меня чем бы то ни было.

- Дурак ты, дурак, - сказала Маня.

- И дурак и подлец, - ответил дрожащим от слез голосом Карташев и быстро ушел с террасы.

X

Бендеры - маленький городок, с маленькой одноэтажной гостиницей с деревянной серой крышей и большим садом, был похож на село.

В этой гостинице, с коридорами, как в казармах, с большими висячими замками на номерах, толпилась масса всевозможного штатского и военного народа. Военные - большею частью интенданты, штатские - евреи - поставщики армии. Большинство из них молодые, энергичные, с жгучим взглядом людей, идущих, не сомневаясь, к своей цели.

В этом будущем обществе Карташева он чувствовал себя подавленным, раздвоенным, жалким. Дядя знакомил его с интендантами, его будущим начальством, и они покровительственно говорили ему "молодой человек", хлопали по плечу и приглашали выпить.

Высокий, начавший уже жиреть, бритый, с седыми усами штаб-ротмистр, не стесняясь, громко и цинично говорил, сидя за столиком, незаметно глотая рюмку за рюмкой, вытаскивая пальцами падавших мух, что сдерет шкуры с своих подрядчиков.

- Что?! Он, подлец, миллион себе в карман положит, а я своим детям голодным вместо хлеба камень в глотку засуну, и в этом будет моя совесть и честь?! Врешь, на вот тебе, выкуси, - и он толстыми пальцами складывал шиш и тыкал им в воздух, - свою гордость и честь я буду видеть в том, чтобы заставить тебя поделиться со мной половину наполовину, а иначе и ты, подлец, без таких же, как и я, штанов будешь. На тебе! Ты миллион себе засунешь в карман, а чтобы потом моему сыну, когда он будет у тебя милостыню просить, сунуть ему пятак и чувствовать себя порядочным человеком, который имеет право сказать сыну моему: "Твой отец дурак был, кто же ему виноват?" Нет, врешь, мерзавец, когда я выдерну у тебя твою половину, ты тогда сам скажешь: "Ой, ой, какой умный, сделал и без капитала то, что я с капиталом". И шапку еще снимешь да низко поклонишься... Да, да - довольно, брат, с нас этих шкур. Довели до разоренья, до нищеты. Охотников разорять, отнимать последнее - конца свету нет: и государство, и мужики, и проклятые газеты, и книги, и если сам себе не поможешь, то и иди к ним с протянутой Христа ради рукой. И если я сам себе не помогу, кто мне поможет?! Дурак и подлец я буду, если и этим случаем не воспользуюсь спасти свое имение, спасти детей от голодной смерти. Нет, дудки, старого воробья на мякине больше не проведешь: раз свалял дурака благодаря этому благодетелю, - он ткнул толстым пальцем в Василия Петровича, - отпустил на даровой надел неблагодарное мужичье, - весь уезд тогда одел, а теперь и сам не лучше нашего кончил, такой же интендант. И главное, и тут еще собирается дурака валять: валяй на здоровье, но уж будь спокоен, за собой никого не поведешь...

Василий Петрович Шишков всей своей фигурой резко отличался от остальных интендантов, и хотя он тоже бодрился, неопределенно отшучиваясь от фамильярного панибратства своих коллег, но Карташев сразу почувствовал в нем свояка по положению и прильнул к нему всей душой.

Василий Петрович увел его в гостиничный сад и, забравшись в глухую аллею, спросил Карташева:

- Вы что, с ума, что ли, сошли? Ну, я старик, жизнь моя разбита, имение не спасти, дети с голоду умирают, я сам ничего не знаю и никуда не гожусь, но вы... вы... ведь вы же инженер, перед вами широкая дорога, а вы хотите замарать себя в самом ее начале так, что потом вам все двери же будут закрыты. И нам наш позор уже не долго нести - десять лет, и в могилу, а волочить его через всю жизнь...

- Но куда же мне деваться? - с отчаянием ответил Карташев. - Я искал инженерного места - нет. Да и инженер я ведь только потому, что у меня диплом, но я ведь ничего, решительно ничего не знаю.

Василий Петрович ходил рядом с Карташевым и молча слушал.

- Послушайте, - перебил он вдруг Карташева, - знаете что? Вы слыхали, что сюда вчера приехал инженер строить дорогу на Галац?

- Нет, не слыхал. Да и приехал-то он, вероятно, уже с набранным штатом.

- Кого-нибудь из инженеров вы знаете?

- Ни одного человека, кроме своих товарищей по выпуску.

- Пойдите на всякий случай к главному инженеру.

- Нет, не пойду. Если бы вы знали, как это унизительно - идти просить и получить наверно отказ...

- Плохо, плохо, - говорил огорченно Василий Петрович. - С такими задатками пассивно плыть по течению затянет вас в такую тину жизни...

Он нетерпеливо вздохнул.

- Эх, русская нация! голыми руками бери и вей какие хочешь веревки... И кто говорит? Я...

Василий Петрович с добродушным комизмом ткнул себя в грудь и посмотрел на часы.

- Ну, а все-таки хоть и на проклятую службу, а время идти...

Были сумерки. Дядя ушел еще и еще толковать с интендантами, а Карташев лежал на своей кровати и смотрел в полусвет окна, выходившего в сад.

Дверь номера отворилась, и раздался голос Василия Петровича:

- Кто-нибудь есть?

- Я, - ответил Карташев.

- Вас мне и надо. Ну, я познакомился и переговорил с главным инженером, - он вас просил прийти к нему.

- Когда? - испуганно поднялся с кровати Карташев.

- Сейчас.

- Ну? Надо одеться.

Карташев зажег свечу и начал быстро одеваться в самое парадное свое платье.

Одеваясь, он расспрашивал Василия Петровича, как же все это вышло.

- Да просто пришлось обедать за одним столом, познакомились, разговорились, я сказал, что у меня есть здесь один знакомый инженер, он сказал сначала, что все места уже заняты, а потом подумал и сказал: "Пускай придет ко мне".

Карташев радостно слушал и верил.

В действительности же Василий Петрович еще утром, говоря с Карташевым, задумал и привел в исполнение свой план. После службы, надев мундир, он отправился в номер, где жил главный инженер, представился ему и с просьбой не выдавать его рассказал о фальшивом положении Карташева.

Главный инженер ответил ему:

- Места все заняты... Я мог бы его взять, дело, может быть, развернется, но на первое время ему придется помириться с очень скромной ролью.

Карташев торопливо причесывался и взволнованно отдавался радостному чувству: неужели он все-таки будет инженером, неужели он опять инженер?

- А вы не пойдете со мной? - спросил в последнее мгновенье Карташев, держа в руках свидетельство об окончании курса.

Василий Петрович только рассмеялся и махнул рукой.

- Ну, идите...

Карташев, прежде чем выйти, разыскал коридорного и просил его доложить о нем главному инженеру.

Загнанный, сбитый с ног коридорный долго не мог понять, чего хочет от него Карташев, и все повторял ему с хохлацким выговором:

- Ну, когда надо, так и идите, чем же я тут могу помочь? Ось и дверь не заперта.

И в доказательство коридорный действительно приотворил дверь.

- Кто там? - раздался густой голос.

Карташеву ничего не оставалось больше, как скрепя свое сильно бившееся сердце перешагнуть порог и остановиться с разинутым ртом. На полу, перед ним, лежало два человека. Один толстый, в рубахе с расстегнутым воротом, из-за которого выглядывала волосатая грудь, уже пожилой, другой более молодой, худой, нервный, бритый, с черными усами, с строгим лицом и недружелюбным взглядом своих черных, мечущих искры глаз. Оба лежали на карте, толстый водил по ней красным карандашом, а худой внимательно следил.

В отворенной двери несколько мгновений постоял и коридорный, тоже чем-то как будто вдруг заинтересовавшийся, но, вспомнив, вероятно, о своих текущих делах, побежал дальше, затворив за собой двери.

При входе Карташева худой только недовольно покосился на него, а толстый продолжал вести карандашом линию по карте.

- Здесь, - сказал толстый, - перевальная выемка будет, вероятно, две две с половиной сажени. Тут пойдут нули, нули... Тут косогором подход к Пруту, затем по берегу Дуная, а последние пятнадцать верст уже прямо разливом Дуная с насыпью, вероятно, что-нибудь вроде сажени.

Карташев сообразил, что идет наметка будущей линии, подвинулся ближе и через головы следил за карандашом.

- В общем, - кладя карандаш, сказал толстый, - тысячи две кубов на версту все-таки выйдет.

Он сел лицом к Карташеву и сказал, сидя на полу:

- Здравствуйте. Вы инженер Карташев?

- Да.

- Видите, места у меня теперь нет, пока что я могу взять вас на затычку. Вы в этом году курс кончили?

- Да.

- На практиках бывали?

- Только кочегаром ездил.

- Ну, это... где ездили?

Карташев назвал дорогу.

- На угле?

- Да.

- Какой уголь?

- Брикеты из Кардифа, а сверху нью-кестль.

- На паровозе двое было: машинист и вы или еще кочегар?

- Нет, только машинист и я.

- Долго были?

- Пять месяцев.

- Значит, выносливость приобрели?

- Я думаю.

- На изысканиях не были никогда?

- Никогда.

- Теорию знаете хорошо?

- Плохо.

- Но проектировать можете все-таки, например, мосты?

- Составлял проекты в институте, - нехотя ответил Карташев.

- Составляли или заказывали?

- Больше заказывал.

- Ну, какой самый большой проект деревянного моста несложной системы?

Карташев подумал и ответил:

- Три сажени.

- Значит, и по проектировке не годитесь, - сказал раздумчиво главный инженер.

Он еще подумал и сказал:

- Я, право, не знаю, что мне с вами делать. Нам нужны люди, но знающие, а вы ведь первокурсник студент по знаниям. Я могу вас взять только практикантом.

- Я согласен.

- Жалованье тридцать пять рублей в месяц.

- Я согласен.

- Ну, кормить будем.

- Об этом нечего говорить, - ответил Карташев. - С моими знаниями я никакого жалованья не стою.

- Вы возьмете его в свою партию? - спросил толстый худого.

Худой свирепо сдвинул брови и, сверкнув на Карташева своими глазами, угрюмо сказал:

- В таком случае завтра в пять утра выходите на площадь перед гостиницей.

А толстый, протягивая руку, сказал:

- Ну, а теперь прощайте.

Карташев пожал руку толстому, поклонился худому и пошел к двери. Уже у двери он остановился и сказал:

- Я постараюсь оправдать ваше доверие.

И, выскочив в коридор, он подумал: "Как это все глупо вышло, и каким я дураком вышел в их глазах... Ну, и отлично, а все-таки начало сделано, переживу еще много тяжелых унижений, но сразу все пройду от изысканий до постройки..."

- Ну? - встретил его Василий Петрович.

- С большим скандалом, но принял, - смущенно и радостно ответил Карташев. - Вы знаете, уже завтра в пять часов утра...

- С места в карьер: отлично.

- И в поле на изыскания. Я так боялся, что меня засадят за проекты, но бог мне помог по поводу проектов такую чушь сморозить, что сразу решили, что я никуда не гожусь. Вот теперь не знаю только, как с дядей быть?

- Дядю вашего я беру на себя. Теперь сидите, я пойду к нему, а потом вместе ужинать будем.

Уже сгорбленная фигура Василия Петровича скрылась за дверью, когда спохватился Карташев и подумал: "Эх, забыл поблагодарить!"

Карташев напрасно беспокоился относительно дяди. Дядя уже и сам тяготился своим выбором, бранил в душе племянника кисляем и, основательно опасаясь за результат своего громадного дела, подыскал ему молодого энергичного помощника Абрамсона. Теперь этот Абрамсон, племянник главы фирмы, которой дядя Карташева продавал свой ежегодный урожай, становился во главе дела.

Уверенность этого красивого, с строгим римским овалом лица, в золотом пенсне Абрамсона была такова, как будто с рождения всегда он был во главе больших дел. С интендантами он держал себя покровительственно, как с маленькими людьми, и запугивания Конева на него мало действовали.

За ужином, где присутствовал и Карташев, и присутствовал даже с удовольствием, так как это уже была чужая, посторонняя для него компания, где он только наблюдал, - пьяный Конев приставал к Абрамсону:

- Если ты мне не дашь заработать чистоганом сто тысяч - сто! Ни копейки меньше, то пиши духовное завещание.

- Я не помню, когда мы пили брудершафт, - ответил с достоинством Абрамсон. - Что касается заработка, то можно и двести заработать, было бы за что...

- Конечно, не даром.

- Прежде всего надо действовать с умом...

- Я всегда с умом...

- И поэтому надо прежде всего молчать, а когда придет время, тогда и поговорим...

Абрамсон многозначительно смотрел в глаза Коневу, другим интендантам, Конев впивался в его глаза и, обращаясь к дяде Карташева, говорил с восторгом:

- Вот это шельма! Это выбор! Даром что молоко у него на губах еще не обсохло, я знаю вперед, что он и тебе даст кусок хлеба, и нам, и себя не забудет. Черт с тобой, хоть и жид ты, а давай брудершафт пить, потому что у тебя голова золотая. А на меня надейся... Мне твоего даром не надо. Хочешь, тебе сейчас квитанцию на сто пар павших быков выдам да на сто пар сейчас же вновь купленных, ну-ка, чем пахнет, что дашь? Говори?!

Конев так орал, что с соседних столиков на него оглядывались, и сидевшие с ним за столом напрасно уговаривали его.

- Что вы мне тут толкуете, - кричал он. - Разве я своими глазами не видел сегодня этих павших быков. Ступайте на сваи, они и сейчас еще лежат там, а сколько их лежит во всю дорогу до Адрианополя. Что?!

Он лукаво и пьяно подмигивал компании и говорил:

- Бывали в передрягах! Только разве во чреве китовом не побывал еще, а в остальных - все входы и выходы во как знаем! И кому какое дело? Моя голова, я под суд пойду, если уж на то пошло! И никого не выдам! Наливай! Я, братец, из коммерческого училища: там товарищество - ой-ой-ой! Только выдай!

Конев сжимал свой волосистый громадный кулак ж, потрясая им над головой компании, кричал:

- Так вздутетенят и плакать не позволят! Раз мы в училище забрались под пьяную руку в известный дом...

Следовал рассказ о жестокости над женщиной, отвратительный, совершенно неудобный для передачи. Результат был тот, что, несмотря на всю снисходительность нравов училища, пятерых исключили из него, и в том числе Конева.

- Ну и что ж? - закончил Конев, - человеком, как видишь, все-таки остался. Годом позже был произведен, а в глаза каждому могу смотреть: все-таки никого не выдал и не выдам! А вот что Артемий Николаевич с нами не едет - это умно. Что умно, то умно, - гусь свинье не товарищ, - нет, нет! Выпьем за его здоровье, пусть он себе остается и получает свои тридцать пять рублей с полтиной и харчи!

Благодушный и пьяный комизм Конева смешил всех и Карташева, и все снисходительно и доброжелательно чокались с ним.

Возвратившись в номер, дядя заявил Карташеву, когда тот приступил к денежному вопросу:

- Ни копейки от тебя назад не возьму. Теперь у меня деньги есть, и выданные тебе две тысячи - капля для меня в море теперь. Может быть, придет другое время, а тогда ты будешь уже на ногах, не мне, так детям моим: жизнь - колесо, - что сегодня внизу - завтра наверху, и наоборот.

- Ну, дядя! Те деньги, которые я истратил, ну, уже так и быть...

- Да что ты, ей-богу! С кем ты торгуешься? Мне мать твоя не сестра, что ли? Не одна грудь нас кормила? Не одна мы семья и до сих пор? Мы никогда в жизни с твоей мамой не поссорились. Наташу мне кто посватал? Была первая и по красоте и по богатству невеста. И если бы не мама, я мог бы жениться? Мама твоя такой министр, какого не было еще и не будет. Будешь еще ты торговаться со мной. Садись лучше и пиши маме письмо...

- Нет, я уж завтра.

- И думать нечего! Не дам спать, пока не напишешь! Знаем мы ваше завтра. Вот головой тебе отвечаю, что за все лето это будет первое и последнее письмо... Садись, садись...

Карташев нехотя сел:

- Все мысли в разброде. Диктуйте мне...

- Пиши, голубчик, - ответил дядя, укладывая что-то в чемодан, - пиши: "Дорогая мама, дожив до двадцати пяти лет, я, слава богу, научился писать под диктовку, лет в сорок научусь и сам писать письма..."

Дядя диктовал совершенно серьезно, а Карташев смеялся.

- Ну, пиши же, сердце. Ты думаешь, ей не будет радость, что ты опять инженер? Охо-хо, какая радость. Только молчала она, а уж видел я, какие кошки скребли ее...

Карташев наконец вдохновился и засел за письмо.

Дядя успел заснуть и опять проснулся.

- О, дурный! То не уговоришь, то не оторвешь! Два часа, а в четыре вставать. Бросай писать, спи!

- Кончаю.

XI

В четыре часа утра дядя разбудил Карташева.

На этот раз Карташев вскочил как встрепанный и быстро оделся.

Он долго выбирал из костюмов, во что ему одеться, и надел лакированные ботинки, щегольскую, вроде гусарской, куртку, форменную шапку и золотое пенсне.

Дядя его, с черепаховым пенсне на конце носа, внимательно осмотрел племянника.

- Ну, господи благослови тебя на новый и дай бог, чтобы был славный путь.

Дядя торжественно, по-архиерейски, благословлял племянника и усовещевал:

- Не топырься, не топырься! Все мы, голубчик мой, начинали с отрицанья бога, а кончали, как и ты в свое время кончишь, что без божьего благословенья ни от одного дела не будет толку.

Ровно в пять Карташев был на площади перед гостиницей.

Солнце, яркое и уже раскаленное, стояло над горизонтом. День обещал быть знойным. Но пока еще чувствовалась прохлада, и обильная роса еще сверкала на траве и деревьях, окружавших площадь.

У ворот гостиницы стоял дядя и наблюдал.

Худой инженер с черными огненными глазами уже был там. Он был еще мрачнее вчерашнего, быстро пожал руку Карташева и, махнув куда-то в сторону, буркнул:

- Познакомьтесь.

Карташев повернулся к группе рабочих человек в двадцать, с которыми о чем-то энергично переговаривался маленького роста господин с шляпой-панамой на голове, сдвинутой на затылок.

Господин повернулся, и Карташев увидел темное молдаванское лицо с маленькими лукавыми и веселыми глазенками.

- Ба! - добродушно и пренебрежительно сделал жест в воздухе господин в шляпе-панаме. - Карташев? Ну, здравствуйте.

- Знакомые? - спросил старший.

Маленький опять сделал пренебрежительный жест.

- До шестого класса в гимназии сидели рядом, пока меня не выгнали за то, что сказал учителю латинского языка, что его предмет яйца выеденного не стоит.

- А вы... Сикорский... - замялся Карташев. - Как же попали на наше инженерное дело?

Сикорский иронически усмехнулся и развел руками.

- Вот, как видите... извините, пожалуйста, тоже инженер, хотя и не признанный Россией, Турцией, Николаем Черногорским, Абиссинией и прочее и прочее. Кончил в Генте.

- Давно?

- Да вот уж два года.

- И на практике уже были?

- На постройке двух дорог уже начальником дистанции успел быть.

- Значит, вы совершенно опытный инженер, - обрадовался Карташев, - и меня выучите?

- А вы конечно, - ни папа, ни мама, ни бе, ни ме, ни ку-ку-ре-ку, как, бывало, по-латыни? Не конфузьтесь - имел честь достаточно познакомиться и с вашими дипломированными инженерами, и с вашими студентами. Господи, что это за лодыри, что за оболтусы! Прямо совестно, хуже всяких юнкеров. В девять часов он глаза продирает только, все в таких же лакированных сапожках, пенсне...

Сикорский рассмеялся мелким, замирающим смехом.

- Как они идут, бывало, получать жалованье, я всегда их спрашиваю: "Слушайте, вам не совестно?" Ай-ай-ай...

Сикорский раздраженно покачал головой.

Старший инженер, наклонив голову, неопределенно слушал. Он сделал нетерпеливое движение.

- Ну что ж не несут планы?!

И, быстро повернувшись в сторону Сикорского, угрюмо бросив: "Я сам пойду", решительно зашагал в гостиницу.

- Слушайте, - говорил Сикорский Карташеву, - зачем вы таким шутом нарядились? Может быть, для прогулок с дамами это и очень подходит, да и то не в такую жару, но как же вы будете по болотам шляться в ваших ботинках? По вашему костюму очевидно, вы никакого представления не имеете о том, что вас ждет?

- К сожалению, да.

Одетый в легкую чесунчевую пару, в парусиновых сапогах, Сикорский покачал головой и вздохнул:

- Боже мой, боже мой! Что только делается в этом государстве! До двадцати пяти лет людей, как малолетних, вымаривают, превращают их в каких-то институток, куколок и выпускают... вот...

Сикорский возмущенно хлопнул себя по бедрам руками.

- И что ж? - продолжал он. - Их ждет голодная смерть? Нет! Их ждет карьера. Будете, будете и главным инженером и министром... Тварь! Гадость!

Карташева коробил тон Сикорского, но над этим господствовало сознание, что Сикорский в сравнении с ним неудачник, что диплом иностранного инженера никогда его дальше начальника дистанции и не пустит и что он был бы только комичен среди настоящих инженеров со всеми своими претензиями.

Еще более было странно видеть Сикорского в этой новой роли обличителя, что воспоминания о нем из гимназии не вязались с этим.

Карташев помнил Сикорского, когда во втором классе его однажды привел надзиратель во время перемены и оставил его в классе.

Все ученики обступили маленького, черного, как жук, мальчика, с маленькими насмешливыми, вызывающими глазенками, смотрящими лукаво из-под полуопущенных век.

Он стоял у окна, окруженный толпой учеников. И эта толпа и новичок смотрели друг на друга, не зная, что предпринять дальше.

И вдруг новичок быстрым движением поймал муху на стекле окна и, сунув ее в свой рот, сжевал и проглотил ее.

- Фу!

- Гадость!!

- Тварь! - закричали все, отплевываясь, корчась и вертясь.

Так и осталось это чувство какой-то брезгливости к нему.

Опять потом выдвинулось в памяти событие: Сикорский сразу потерял отца и мать. Отца повесили за участие в убийстве жандарма, мать отравилась.

Это было в четвертом классе. Сикорский с братом остались без всяких средств, ему достали уроки, и он этим жил и содержал брата и друга своего старшего брата, тоже ученика, по фамилии Мудрого. Мудрый был очень ограниченный человек, таким же был и брат Сикорского. Оба последние были товарищами Тёмы по учению в четвертом параллельном классе.

Сикорский иронически называл Мудрого le plus sage* - и брата le plus grand**, не стесняясь, ругал их в глаза и за глаза. Это ироническое отношение ко всему и ко всем было отличительной чертой Сикорского. В товарищеской жизни младший Сикорский не принимал никакого участия и не играл никакой роли. Но однажды в каком-то деле он пострадал, не протестуя против того, что пострадал несправедливо. Это вызвало к нему симпатии и уважение.

______________

* самый мудрый (франц.).

** самый великий (франц.).

Произошло это уже в шестом классе, когда взапой читался Писарев, Шелгунов, Зибер, Щапов, Бокль, Милль и все старались жить по-новому.

Ко всему этому Сикорский был совершенно равнодушен. Тем более удивила всех его выходка с учителем латинского языка, когда он объявил, что принципиально не желает изучать такую ерунду, как латинский язык.

Реакция тогда уже надвигалась. Реакционный элемент торопился выслуживаться, и Сикорского исключили. Немного раньше, за какую-то скандальную историю в публичном месте, были исключены старший его брат и Мудрый.

Все трое сразу как-то канули в вечность, и до этой встречи Карташев ничего не знал о всей их дальнейшей судьбе.

Может быть, при другой обстановке Карташев и иначе отнесся бы к приему Сикорского, но на этот раз было неблагоразумно ссориться с ним.

Ища соглашения своих действий с своей совестью, Карташев думал, что такой представитель своего ведомства, как он, Карташев, не может и служить его украшением.

- Вы только в том отношении не правы, Сикорский, что судите по мне. Я был в исключительных условиях.

И Карташев рассказал, как неудачны были все его попытки попасть на практику.

- Ну, а почему же вы рабочим не пошли? Ведь за границей всякий студент путей сообщения, технолог, горный, если не зарекомендует себя рабочим, никакой карьеры сделать не может.

- Я ездил кочегаром, - ответил Карташев.

- Так почему же вы на постройку не пошли рабочим?

- Почему? - Карташев не знал. Может быть, потому, что кочегаром ему казалось все-таки менее обидным служить, чем просто рабочим. Кочегарами ездили и технологи-студенты, но рабочими никто не служил еще.

- Слушайте, Сикорский, вы так ругаете инженеров, а этот инженер, наш старший, не обижается?

- Да разве вы не видите, что это тоже не ваш инженер? Стал бы ваш в четыре часа вставать? Подождите, вот вы еще увидите своих, что это за цацы...

- Как его фамилия?

- Семен Васильевич Пахомов - один из крупных даниловских орлов. А кого Данилов орлом называет...

Карташев знал, что Данилов - тот толстый инженер, который вчера намечал линию на карте.

- Он тоже не наш инженер?

- Нет правил без исключения: ваш. Хоть он и говорит при этом: "извините, пожалуйста", и вашей братии терпеть не может.

Семен Васильевич с картой в руках вышел из гостиницы и быстро шел к ним.

Некоторое время он с Сикорским рассматривал карту, поглядывая в то же время и кругом, затем потребовал лестницу и полез на крышу гостиницы.

- По крышам дорогу поведем, - заметил один рабочий.

Некоторые из рабочих фыркнули, пожилой рабочий пренебрежительно махнул рукой, и, сев, достал из мешка хлеб и огурец, и принялся есть. Остальные последовали его примеру. Одни ели, другие сидели, обхватив руками колени.

К Карташеву нерешительно подошел дядя.

- Ну что, как?

Карташев рассказал, что этот другой инженер - его товарищ из гимназии.

- Ну, и слава богу, - это очень хорошо. Ну, прощай, я так и передам маме.

Дядя сегодня с поездом уезжал из Бендер.

Уходя, он лукаво подмигнул племяннику:

- А тебе на крышу рано еще?

С крыши в это время уже спускались инженеры; Семен Васильевич быстро, отрывисто крикнул:

- Вешки!

Рабочие быстро поднимались. Из толпы вышел, подслеповатый на вид, маленький блондин, средних лет, с виду подмастерье, десятник Еремин, как потом узнал Карташев, а за ним, лениво переваливаясь, пухлый гигант-рабочий Копейка, державший в руках охапку тонких белых, с железным наконечником, вешек.

Семен Васильевич нервно и быстро установил теодолит, еще раз оглянулся кругом и пригнулся к трубе.

Еремин, с двумя вешками в руках, лицом к трубе, пятился, пока не раздалась отрывочная команда:

- Стой!

По движенью рук Еремин двигался то вправо, то влево.

- Держи вешку прямо: между ногами и перед носом. Так! Ставь.

Вешка была воткнута, выровнена. Еремин взял новую вешку у Копейки и пошел вперед. Шагах в сорока он остановился на окрик:

- Стой!

И опять установил вешку.

Третью вешку уж без команды установил Еремин по двум предыдущим и услыхал вдогонку отрывистое:

- Ладно! Кол!

Сикорский подал Пахомову кол.

Пахомов написал "SW, 13°", а Сикорский в это время отвесом определял точку стояния центра инструмента. Инструмент убрали и вместо него забили кол с надписью, предварительно проверив кол по линии. Били долго, и несколько раз Пахомов пробовал качать его.

- Ну, начало сделано. Убирайте по очереди вешки, забивайте вместо них колья и пишите на них направление и начинайте пикетаж. Неси за мной инструмент.

Пахомов, широко шагая, пошел вперед по тому направлению, где уже скрывался в длинной улице Еремин, а Сикорский остался на месте.

Пахомов повернулся и крикнул:

- Строго наблюдайте, чтобы при пикетаже колья с направлением не выдергивались!

- Ну, с богом! - обратился Сикорский к технику-пикетажисту с напряженным молодым лицом, усиленно вытиравшему лившийся с него пот.

- Ну, а теперь и я, - сказал Сикорский, устанавливая нивелир.

- А я когда? - спросил Карташев упавшим голосом, видя, что на его долю никакой работы, по-видимому, не осталось.

- Вы будете разбивать кривые. Вот вам Кренке, вот цепь, вот ганиометр и эккер, вот колья, вот ваших пять рабочих.

"Разбивка кривых, - подумал Карташев, - как раз тот вопрос по геодезии, на который он отвечал месяц тому назад на экзамене".

И тогда он исписал целую доску, говорил и получил пять.

Что он отвечал тогда? Мысли, как воробьи, разлетались во все стороны, и он напрасно ломал свою пустую голову.

"Надо успокоиться. Ведь не сейчас же еще разбивка. Наверно, вспомню. Вспомнил теперь".

По мере того как они подвигались вперед, пред глазами Карташева вставала большая черная экзаменационная доска, на которой он видел сделанные им чертежи. Он всегда очень плохо чертил, и на этот раз было не лучше. Пред его глазами и теперь эта черта, долженствовавшая изображать прямую. Какая угодно кривая, но только не прямая. А сама кривая каким уродом вышла. От такой кривой поезд и двух саженей не сделал бы. Надо было бы хоть теперь когда-нибудь позаняться чертежами. Конечно, это не важно... Знать, что чертить, а вычертит любой чертежник. Да, это хорошо знал Карташев, и все его проекты, хотя уставом института это и запрещалось, вычерчивал такой чертежник. А теперь совсем вспомнил... Кривая может быть и по кругу и по эллипсу...

- Какую кривую надо, по кругу или по эллипсу? - спросил Сикорского Карташев.

- По кругу.

- Все равно, значит, надо будет определить угол... - Ох, уж эти отсчеты по лимбу; он всегда путался в них, азимутальный, румбический углы. Особенно эти румбические. А как же определить такие оси без логарифмов?

Карташев обратился к Сикорскому.

- Прежде всего все ваши лекции забудьте. Так, как в лекциях описано, так теперь никто нигде и давным-давно не работает. Вот эта книжонка, которую я вам дал, разбивки кривых Кренке, слыхали что-нибудь о ней?

Кажется, эта фамилия где-то в примечаниях упоминалась в лекциях. Пред Карташевым предстало желтоватое от времени, литографированное толстое издание лекций. Он даже помнил, что если это примечание есть, то оно внизу на правой стороне стоит вторым под двумя звездочками и тут же след раздавленной присохшей мухи.

Он почувствовал даже запах этих лекций, немного могильный, затхлый.

- О Кренке есть у нас, но что именно - не помню.

Первая небольшая кривая была у выхода из города.

Сикорский подошел к угловой вешке и списал с нее в новую записную книжку:

угол лево 1° - 9' № 2° R. 200 ty. bis

длина кривой.

- Этот корнетик возьмите себе и записывайте в него по порядку все углы. Прежде всего, переписавши в корнетик даты вешки, надо всегда опять проверить записанное. Затем надо сверить румбические углы. Буссоль у вас есть, и поэтому вы можете проверить сами румб. Верно. SW одиннадцать градусов, а первая линия была SW тринадцать градусов, следовательно, дополнение существенного угла будет действительно одиннадцать градусов влево. Теперь по Кренке проверим ty abi-длину. Так как таблицы Кренке рассчитаны на радиус в тысячу саженей, то, чтоб получить для радиуса в двести, нужно дату разделить на тысячу и умножить на двести. Итак, ищем таблицу для одиннадцати градусов. Вот она. От этих пяти столбцов эти три для тангенса, биссектрисы и длины кривой. Умножить и разделить.

Умножив, Сикорский вторично проверил умноженное, заметив при этом:

- В нашем инженерном деле умножение без проверки - преступленье. Все так тесно связано в этом деле одно с другим, что одна ошибка где-нибудь влечет за собой накопленье ошибок, часто непоправимых. На одной дороге ошибка на сажень в нивелировке на предельном подъеме стоила два миллиона рублей. Инженер несчастный застрелился, но делу от этого не легче было, и компания разорилась.

- Все-таки глупо было стреляться.

Сикорский сделал гримасу.

- Карьера его, как инженера, во всяком случае, была кончена.

"Черт побери, - подумал Карташев, - надо будет ухо держать востро".

А Сикорский продолжал:

- Вы счастливо попали, вы в три месяца пройдете все дело постройки от а до зет и сами скоро убедитесь, что все дело наше строительное сводится к тому же простому ремеслу, как и шитье сапог. И вся сила в трех вещах: в трудоспособности, точности и честности. При таких условиях быть честным выгодно: вас хозяин сам озолотит.

- Вы много уже заработали? - спросил Карташев.

- С двух дорог две премии целиком в банке - двенадцать тысяч рублей. Эту дорогу кончу и уйду в подрядчики. Сперва мелкие, а там видно будет.

- А почему же не будете продолжать службы?

- Потому что заграничным инженерам и теперь ходу нет, а чем дальше, тем меньше будет. Вы вот другое дело: тогда не забудьте...

Сикорский иронически снял свою шляпу и встал.

- Ну, теперь прежде всего отобьем.

Когда разбивка и проверка кривой кончилась, Сикорский сказал:

- Следующую вы сами при мне разобьете, а дальше я вас брошу, и работайте сами.

Третья кривая, с которой Карташев справлялся один, была уже за городом, в долине, где линия уходила вдаль по отлогим покатостям долины.

Кривая была большая, приходилось работать в виноградниках, и, когда он наконец кончил, сзади на него насели и пикетажист и Сикорский с нивелиром.

- Собственно, время и обедать, - сказал Сикорский.

Выбрали лужайку повыше под деревьями и присели; под одним деревом Сикорский, пикетажист и Карташев, а под следующими деревьями рабочие.

Подъехала подвода, из которой Сикорский, пикетажист и рабочие стали вынимать свои мешки с провизией.

- А вы что? - спросил Карташева Сикорский.

- Я не сообразил и ничего не взял, - ответил Карташев. - Да и есть не хочется: жарко...

- С завтрашнего дня дело наладится, да и сегодня вечером на привале в деревне нам приготовят обед; мой брат - помните того le plus grand - уже поехал вперед, а теперь как-нибудь поделимся чем бог послал. Днем мы всегда будем как-нибудь есть: некогда, и не так есть, как пить хочется, - завтра будет чай, а сегодня уж как-нибудь... Вы не засиживайтесь; поедим, и уходите вперед, чтобы не задержать нас: верст десять надо сделать сегодня...

В корзинке Сикорского, в чистых бумажках, лежали красивые бутерброды: вестфальская ветчина, маленькие куриные котлетки, несколько огурцов, редиска, масло.

- Возьмем по рюмочке, - сказал Сикорский, доставая маленькую бутылку. Это ракия, а эта ветчина из Рагузы, она по несколько лет у них вылеживается. Совершенно особенно приготовляется. Нравится?

Карташев выпил и закусывал ветчиной.

И ракия ему понравилась, и ветчина с сильным ароматом и особым вкусом.

- Ее необходимо резать очень тонкими пластами. Чем тоньше, тем вкуснее. Там, на Адриатическом море, пластинки чуть ли не как кисея тонки и прозрачны.

Карташев ел с наслаждением, усиливавшимся, после утомительной и непривычной еще работы, прохладой под деревом, после зноя, от которого плохо предохраняла форменная фуражка.

Полузакрыв глаза, он ел, ни о чем не думая, смотря на открывавшуюся даль Днестра, на далекие линии на горизонте, сливавшиеся с синевой неба. Там небо синее было, а над головой ярко-мглистое, раскаленное. В садах, с пригорка, где они сидели, видны были широкие листья винограда, густо укрывшие кусты, землю; правильными рядами тянулись фруктовые деревья. Между ними клумбы с ягодами: видны были уже краснеющая клубника, кусты красной смородины, крыжовника.

Хорошо бы, как в детстве, перелезть чрез низкую ограду и нарвать тайком.

Еще лучше забраться в те баштаны, где расползлись по земле длинные плети огурцов, дынь, арбузов.

А там за баштанами потянулись поля уже высокой кукурузы. И ко всему прибавлялось радостное, бьющееся, как живое, сознание в душе заработанной еды, заработанного дня, сознание, что он, Карташев, получающий теперь даже меньше рабочего, больше не дармоед и ничего общего не имеет со всей той ордой хищников, с которыми еще вчера, казалось, связала его роковым образом судьба.

Даже мысль о том, что он ничего не знает, больше не смущала его.

Теперь его незнание обнаружено. Теперь учиться, учиться и учиться. Учиться у рабочего, десятника, техника, у Сикорского. Карташеву казалось, что точно для него нарочно вся эта дорога задумана и выстроится в три месяца, чтобы успел он прийти и наверстать все недочеты. Всего через три месяца он постигнет свое ремесло, он с правом скажет:

- Я инженер.

А Сикорский подбавлял масла в огонь, характеризуя ему их общую специальность.

- Основное правило в нашем деле: за незнанье не бьют, но за скрыванье своего незнанья - бьют, убивают и вон гонят с дела. Незнающего научить не трудно, но негодяй, который говорит - знаю, а сам не знает, губит безвозвратно дело.

Да, да, думал Карташев, это та логика, которая всегда бессознательно сидела в нем, подавляемая всегда сознанием, что до сих пор это было не так, что до сих пор, напротив, шарлатаны как будто и пользовались успехом в жизни. Тем лучше, и слава богу, что он сразу объявил, что он ничего не знает.

- Начальства у нас нет, - продолжал Сикорский, - кто палку взял в нашем деле, тот и капрал. Это значит, что кто хочет работать, кто может работать, тот скоро и становится хозяином дела, помимо всякой иерархии служебной.

"Буду, буду хозяином", - напряженно стучало в голове Карташева.

- И рядом с этим надо учиться быть смелым, решительным, находчивым. У меня был старик десятник, у которого я учился в первых своих шагах инженера. Он всегда говорил: "Глаза робят, а руки уже делают..."

Неужели, думал Карташев, так случайно выбранная им карьера инженера действительно подойдет ко всему складу его натуры, души?

- Ну, поели? И ступайте.

Карташев вскочил свежий и радостный.

- Я эту проклятую куртку к черту брошу, на эту телегу. - Карташев снял куртку и жилетку и остался в одной рубахе.

- Вечером, - сказал Сикорский, - пошлем le plus grand в город за вашими вещами. Завтра надевайте только панталоны, ночную рубаху, высокие сапоги, и пусть вам шляпу с большими полями купят. Да бросьте вы эту балаболку.

Сикорский указал на болтавшееся на груди Карташева золотое пенсне.

- У вас в гимназии же было хорошее зрение.

- Оно и теперь хорошее.

Карташев ощупал свое пенсне и с размаху бросил его в соседний сад.

- Ну, это уж глупо, - сказал Сикорский.

Карташев вспомнил, как однажды в деревне Аделаида Борисовна, краснея и смущаясь, сказала ему с ласковым упреком: "Зачем вы носите пенсне?"

Может быть, он когда-нибудь расскажет ей, при каких условиях расстался он с своим пенсне.

И ему еще веселее стало на душе. В первый раз он почувствовал, что Аделаида может быть его женой.

Что до рабочих Карташева, то они далеко не были в таком праздничном настроении, как хозяин, и, идя за ним, роптали.

- Так без отдыха начнем махать, - и сапоги и ноги скоро обработаем.

- Чтоб вам обидно не было, я сегодня вам от себя прибавлю по двадцать копеек на человека, - сказал Карташев.

Это произвело хорошее впечатление. Ропот прекратился, и рабочие уже молча шли за Карташевым.

- Ничего, - сказал с длинной шеей худой молодой рабочий с подслеповатыми глазами, - добежим как-нибудь до смерти.

Он комично потянул носом, покосился на товарищей и с глуповатой физиономией продолжал:

- За прибавку, конечно, спасибо... Только наш брат, известно, дурак, ему, что коню, в брюхо бы только что воткнуть.

- Вы же поели?

- Поесть-то поели, а выпить вот и забыли.

Веселый смех остальных поддержал рабочего.

- Водки хотите?

- А неужели воды?

Рабочие опять расхохотались.

- Ты ему сунь воды, - показал рабочий на обрюзгшее от водки лицо соседа, - а он тебе в морду, пожалуй.

Рабочие совсем развеселились.

- Да где же здесь достать водку? - спросил Карташев.

- Э-во! - ответил парень. - Только доставалки были бы, а то в один миг...

- Ты, что ли, пойдешь? - спросил Карташев.

- А неужто, - показал парень на опившегося, - его посылать? Туда-то он махом, а назад раком. Лучше я пойду.

- Тебя как звать?

- Тимофей, что ли...

Тимофей взял деньги и, пока приступал Карташев к разбивке, уже возвратился с водкой.

Другой рабочий позаботился и об закуске, забежав по дороге в баштаны и сорвав несколько огурцов.

- Вот что, ребята, - сказал Тимофей, - присесть надо.

И, обращаясь к Карташеву, сказал:

- Ты пять минут нам дай сроку, а потом мы тебе на рысях отзвоним тебе, - и танцса твоего, и бисестриц...

Карташева сильный соблазн разбирал при виде огурцов, только что, да еще воровски, сорванных с баштана. Всегда в детстве такие огурцы казались ему особенно вкусными. Он не утерпел и, поборов смущение, нерешительно сказал:

- Может быть, есть лишний у вас огурец?

- О?! - радостно ответил Тимофей. - Бери сколько хочешь, - у нас кладовая во какая.

Тимофей махнул рукой на всю даль баштанов.

Нашелся и нож, и соль, и темный пшеничный хлеб с особым ароматом.

Присев под дерево, Карташев разрезал огурец, посолил его, потер обе половинки и стал есть его с хлебом.

- Ну-ка, лети еще за огурчиками, - скомандовал Тимофей одному рабочему.

Выпив, рабочие заедали огурцами без соли и хлебом. Челюсти их медленно, как работу, жевали пищу.

- Еще один, еще два, - поднес Тимофей Карташеву в подоле рубахи огурцы.

Рабочие выбирали уже желтевшие огурцы, а Карташеву хотелось зеленых.

- Я сам себе выберу, - не утерпел Карташев и пошел сам на баштаны.

- Го-го! - пустил ему вдогонку Тимофей, - из наших, видно, тоже...

Как раз когда наклонился к огурцам Карташев и стал рыться в зеленой листве их, из-под которой сверкали желтые цветы, из шалаша вышел сторож с ружьем и медленно пошел к Карташеву.

Карташев сорвал три огурца и ждал сторожа.

Рабочие с любопытством следили за развязкой.

Когда сторож подошел, Карташев сказал:

- Вот мои рабочие и я сорвали десятка два огурцов. Рубля довольно за них?

- Я не хозяин, - ответил флегматично хохол-сторож, уже старик.

- Ну, - сказал Карташев, протягивая ему рубль, - что следует хозяину отдай, а остальное себе возьми.

- Хм... - сказал хохол, - хиба вин сдачу мне дасть? Отбере усе...

Тогда Карташев достал мелочь и сказал:

- Вот двадцать копеек отдай хозяину, а вот эти восемьдесят себе возьми.

- А за що?

- Да так просто...

- Хм...

Хохол еще подумал и, решительно отдавая деньга, сказал:

- Ни, не возьму.

- А водки хочешь?

- Хиба есть?

- Пойдем.

Хохол пошел за Карташевым, и рабочие угостили его водкой.

- На, диду, - сказал Тимофей.

Перед тем как выпить, хохол снял шляпу, перекрестился, лицо его сделалось ласковое, умильное, и, почтительно кивнув Карташеву, сказал:

- Ну, дай же ты, боже, що нам гоже, а що не гоже...

Хохол беспечно махнул рукой.

- Того не дай, боже...

Он выпил, крякнул и, взяв огурец, подсел к рабочим.

- Старый, дид? - спросил Карташев, принимаясь за новый огурец.

- Старый, - мотнул головой дед.

- Сколько лет? Годыв скольки?

- Не знаю... Помню ще Екатерину. В косах ходили солдаты, ще мукой посыпали их. А вшей, вшей в них, - не доведи, боже... Гайдамашку ще помню...

- Сам, чай, гайдамакой был, - подсказал Тимофей.

- Ни, чумаковал... Пара волов, воз соли два карбованца стоил, а теперь и за полтыщи не ухватишь.

- Ну, дид, еще горилки.

Дид опять встал, перекрестился, покивал на все стороны и, выпив, крякнул.

- Добра...

- Еще осталось... Кому отдать? Пьянице, - решил Тимофей и передал рабочему с одутловатым лицом.

Рабочие вставали; Карташев, съев третий огурец, тоже поднимался.

- Ну, дид, - сказал Тимофей, - иди спать теперь, а мы тоже уйдем: никто больше красть у тебя не станет.

- А що хоть и возьме кто? Всем у бога хватит. Только вот хлопоты мне с этим, - показал дид на двугривенный, - куда его сховать?

Карташев опять предложил ему деньги.

- Ну! - брезгливо махнул дид рукой и побрел к своему шалашу.

- Ну, ребята, смотри только как бока отбивать! - весело командовал Тимофей.

Кривая была быстро разбита. Последнюю кривую, когда уже солнце длинными лучами скользило по долине, Карташев разбивал на глазах у Пахомова, нагнав его.

Пикетажист и Сикорский остались далеко позади и не были видны.

Пахомов, кончив работу, стал и молча, сдвинув брови, смотрел, как на рысях команда Карташева, совершенно приспособившаяся, вела свою работу.

Карташев боялся только, как бы рабочие не начали при Пахомове свою болтовню и не выдали бы его, Карташева, начальственную слабость. Но самый строгий глаз не заметил бы малейшей непочтительности или чего-нибудь такого в обращении, что напомнило бы, что он, Карташев, вместе с этими самыми рабочими воровал сегодня огурцы с огородов.

Когда разбивка была кончена, Пахомов подошел ближе и внимательно, с видом знатока, смотрел на колья, обозначавшие кривую. Местность была открытая, пологая, красивая кривая ясно обозначалась кольями, и Карташев, затаив дыхание, следил за Пахомовым.

Он, очевидно, остался доволен, но ничего не сказал и только, сильнее сдвинув брови, буркнул:

- На сегодня довольно. Идем в эту деревню.

Пахомов с Карташевым пошли вперед, а рабочие, значительно отстав, смешавшись с рабочими Пахомова, шли веселой гурьбой.

Напрасно ждал Карташев, что Пахомов хоть одним словом обмолвится... Так молча и дошли они до просторной молдаванской избы, чисто, опрятно выбеленной белой глиной.

На пороге избы уже стоял, выжидая, брат Сикорского и, согнувшись, почтительно пожал руку Пахомова.

- Все в порядке? - сухо спросил Пахомов.

- Все, Семен Васильевич, - ласково, с особым тоном почтительной фамильярности своего человека, ответил Сикорский.

- Ну, вот познакомьтесь, - буркнул Пахомов.

Сперва Сикорский важно было протянул руку Карташеву, но затем весело и с уважением в голосе крикнул:

- Кого я вижу? Один из столпов нашей революции в гимназии. Ведь, Семен Васильевич, - он, Корнев и Рыльский были наши самые первые главари, бунтари. Писарев, Шелгунов...

- Вот как, - ответил односложно Пахомов, усаживаясь на широкую деревянную скамью и скользнув с любопытством по Карташеву.

- Да как же? Наши светила...

- Ну, вот, - смущенно отвечал Карташев, и польщенный и с тревогой думавший, как посмотрит Пахомов на то, что он когда-то был бунтарем.

Изба была просторная, прохладная, с чисто вымазанным глиняным полом, с сильным и приятным запахом васильков. Посреди избы уже стоял накрытый стол, на нем тарелки, деревянные ложки, водка, вино, разные закуски.

- Не взыщите, как умел, - говорил Сикорский.

На что Пахомов только сильнее сдвинул брови, и Карташев, внимательно наблюдая его, не знал, что это значило: доволен он или нет?

Когда пришли младший Сикорский и пикетажист, сели ужинать.

Младший Сикорский, войдя, сделал презрительную гримасу и жест в воздухе.

- Семен Васильевич, - сказал он, - вы бы его дубиной, - указал он на брата. - Что он тут за разврат развел? Закуски, анчоусы. Тварь!

Старший Сикорский, только растерянно оглядываясь на всех и мигая маленькими глазами, повторял:

- Ну вот, ну вот...

Пахомов нервно, громко и коротко рассмеялся и опять уже угрюмо сказал:

- Ну, будем есть.

- Я сейчас, - ответил младший Сикорский.

Он ушел, вымыл лицо и руки, расчесался и возвратился к столу, когда уже ели борщ из свежей капусты, помидор и утки с салом.

Младший Сикорский сделал еще раз пренебрежительный жест, показав на закуски, причем у старшего брата Леонида опять появилось испуганное выражение лица, и принялся за закуски. Он ел сардинки, пикули, икру. Ел помногу.

Леонид сказал:

- Ругал меня, а один ест закуски.

- Не пропадать же, - ответил младший брат.

- А ты лучше суп ешь. Всегда вот так: закусок наестся, а остального не ест.

На второе подали синие баклажаны по-гречески.

- Это я буду есть! - сказал младший Сикорский и, обходя борщ, наложил полную тарелку баклажан. - А кайенский перец есть?

- Есть и кайенский, - с гордостью ответил старший брат. И, обратясь к Пахомову, жалобно сказал: - Вот так он всегда, Семен Васильевич: ворчит, что много, а чего-нибудь не окажется - ругаться начнет. Больше, господа, ничего нет.

- А чай будет? - спросил Пахомов.

- Эй, Никитка, живо самовар! Убирай все тут...

Никитка, проворный и глуповатый парень, быстро стал приготовлять чай.

Старший Сикорский, наклонившись к Карташеву, в это время громким шепотом говорил:

- На все руки парень... Раздобудет хоть черта из ада.

- И девиц? - иронически бросил младший брат.

- Ну да, кому они нужны, - засмеялся, краснея, старший брат и, впадая опять в благодушный тон, весело прибавил: - Написал записку ко мне и подписал: "Ваш всенижайший раб Никитка - как собака преданный".

- А ты и рад? Тебе бы поручить, - снова рабство завел бы.

- Вовсе не завел бы, но приятно встретить преданного человека.

- Э, дурак! Ну с чего он будет тебе предан?

И столько было презрения в тоне младшего Сикорского, что тот опять покраснел, замигал усиленно глазками и уныло замолчал.

Карташеву было от всей души жаль старшего Сикорского.

- Я чай пить не буду, - сказал младший Сикорский, - а пока светло еще, выверю инструменты. Вам тоже выверить, Семен Васильевич?

- Пожалуйста.

Карташев пошел за младшим Сикорским.

- Отчего вы так к брату резко относитесь?

- Резко! Его бить безостановочно надо.

- Все-таки он вам брат.

- Ну, это мне странно слышать от вас, Карташев; сколько помню, в вашем кружке в гимназии расценка слову "брат" была сделана. Что такое брат? Хороший честный человек - брат, а прохвост, хоть и брат, - прохвост. Для меня нет ни брата, ни родных. Когда после смерти родителей мы с ним остались, мне было четырнадцать лет. Вся эта сволочь-родня нам гроша ломаного не дала. Своими руками и себя и этого оболтуса кормил. А что он мне стоил за границей!

- Он тоже был там?

- Куда ж я его дену?

- И тоже инженер?

Сикорский помолчал и с презрением бросил:

- Тоже!

Еще помолчал, занявшись установкой нивелира, и потом продолжал:

- За границей рядом с настоящим аттестатом выдают аттестаты хоть ослам. Вот такой и у моего братца.

- Отчего же он у вас не на деле, а по какой-то провиантской части?

- Ему нельзя никакого дела, кроме этого, поручить: он так наврет, так все перепутает, что до чумы доведет. Я никогда бы не взял на себя ответственность поручить ему какое бы то ни было дело. И это дело не я ему поручил; я уговаривал Семена Васильевича, но он все-таки взял его. И не сомневаюсь, что в конце концов выйдут неприятности.

- Какие?

Сикорский не сразу ответил.

- Воровство, - нехотя сказал он. - Никитка его будет обворовывать, а он нас.

Карташев ушам своим не верил.

- Вы слишком строги.

- Ну, оставьте... Я и вас предупреждаю: очень скоро он будет у вас просить взаймы. Нет на свете такого человека, зная которого он не взял бы у него взаймы.

Карташев слушал и в то же время внимательно смотрел за проверкой, стараясь восстановить в своей памяти лекции. И опять было что-то не то. В конце концов эти воспоминания только путали его, и, отбросив их, он принялся за усвоение практических приемов. Кончив проверку, младший Сикорский позвал брата и, отойдя с ним, долго что-то говорил по-французски.

Брат оправдывался, вынимал свою записную книжку, вынимал портфель, кошелек.

Карташев ушел подальше от них, сел на завалинку избы и смотрел на горевшую последними лучами волнистую даль Днестра. Солнце уже исчезло, и только из-за далекой горы, точно снизу, вырывались лучи, золотистой пылью осыпая верхи холмов. И на темном уже фоне окружавшие холмы казались прозрачными, светлыми, повисшими между небом и землей. Там в небе стояли всех цветов и тонов облака, меняя свои яркие и причудливые образы. И каждое мгновение появлялись новые сочетания; они казались такими установившимися и прочными, а в следующие их сменяло уже новое и новое.

Далекий отблеск земли и неба будил в душе какой-то отблеск чего-то далекого, забытого и нежного. Этот тихий вид догорающей дали, как музыка, ласкал и звал. Хотелось тоже ласки, хотелось жить, любить, хотелось, чтобы жизнь прошла недаром. Сегодня уже несколько раз касались в разговорах прошлого Карташева, когда он был красным еще. Таким он и остался в глазах Сикорских и теперь в глазах Пахомова. И ему как-то не хотелось разубеждать их в этом. Да разве и была такая большая разница между ним прежним и теперешним? Ведь не против сущности, а только против достижения цели, против мальчишеских приемов восставал он. Но там, где-то в глубине души, он чувствовал, что это уже новый компромисс, на котором трудно ему будет удержаться, что рано или поздно, а надо будет стать определенно на ту или другую сторону. Ну что ж, он и станет там, куда его увлечет жизнь. Он вовсе не из тех предубежденных людей, которые, раз сказав что-нибудь, так и будут стоять на этом до конца жизни. Никаких предубеждений! С открытыми глазами идти смотреть и искать истину.

А если так ставится вопрос, подумал вдруг Карташев, то, пожалуй, истина там, где была, когда он был в гимназии. Тем лучше!

Карташеву стало весело и светло на душе. Он вдруг вспомнил Яшку, Гараську, Кольку, Конона, Петра. Опять все они, и сегодняшний Тимофей, и все его рабочие сегодняшние, были близки ему, так близки, как когда-то в детстве Яшка, Гараська, Колька. К нему подошел Тимофей и, наклонившись, дружески сказал:

- Рабочим надо бы дать, что обещано.

- Конечно, конечно, - заторопился Карташев и полез в карман.

- А вместо Сидора, этого пьяницы, лучше бы нам взять Копейку.

- Неловко.

- Что неловко? Вы у Еремина попросите - он согласится.

- Почему не Сидора?

- Спаивать нас будет; он только об водке и думает. Все надеется, что работа лучше пойдет с водкой, а налакается и опять не может. Днем не надо пить. Лучше же вечером, с устатку. А днем лучше чайком бы их побаловать. Вот если б чайника нам добиться! Да еще подводу нам надо раздобыть: у всех есть, только у нас нет.

- Чайник будет, - ответил Карташев.

Старший Сикорский, окончив скучный разговор с братом, собирался с Никиткой в город. Карташев поручил ему привезти кое-какие вещи из его чемодана, широкую шляпу, купить высокие сапоги.

- Хотите мои? - предложил Леонид.

- Не берите, - брезгливо сказал Валерьян, - гадость какая, лакированные, как у лакея, и для болота совершенно не годятся. Вот какие сапоги надо! - Сикорский протянул ногу, показал некрасивые из толстой кожи сапоги.

- Хорошо, я вам такие куплю, - покорно согласился Леонид.

Карташев поручил купить большой чайник, металлических кружек шесть штук, чаю, сахару.

- Чай, сахар - общие.

- Мне еще нужно для рабочих.

- Это уж лишнее, - заметил сухо Сикорский.

- По-моему, тоже, - авторитетно поддержал Леонид.

- Мне надо на рысях все время работать, чтоб не задерживать вас, оправдывался Карташев.

- Только, по крайней мере, не делайте на виду, чтоб остальных рабочих не взбаламутить.

В избе стало темно, и зажгли свечи.

Пахомов стал вычерчивать план, а Сикорский подсчитывать нивелировочный корнетик. Пикетажист диктовал Пахомову, а Карташев сверял свой корнетик с наносимой на план линией.

В десять часов Пахомов кончил и решительно сказал:

- Теперь спать!

- Сейчас и я кончаю, Семен Васильевич, - ответил младший Сикорский.

- Жребий, кто где будет спать! - сказал Пахомов.

Попробовали было протестовать, но Пахомов настоял. Карташеву досталось на полу, на свеженакошенной траве, закрытой рядном. Подушка его была в городе, и вместо подушки было взбито побольше травы.

Карташев лег, свечи потушили, и он сразу утонул в аромате своей постели, во мраке вечера, смотревшего в открытые окна. Там на небе не осталось уже ни одной тучки, и, синее, напряженное, усыпанное большими яркими звездами, оно смотрело в маленькие окна избы и звало к себе на волю, чтобы рассказывать какие-то неведомые, душу захватывающие сказки.

"Да, жизнь - сказка, - думал, укладываясь, Карташев, - и только тот, кто верит в эту сказку, - у того и будут силы, и ковер-самолет, и волшебная палочка; и моя жизнь сказка: я уже умирал и опять живу, и опять инженер, и вижу, что это моя дорога, и я на ней уже!" Мысли его как ножом обрезало, как только голова плотно прилегла к изголовью, и он заснул крепко, без снов, ровно до четырех часов утра, когда резкий пронзительный свист над ухом заставил его вскочить.

На скамейке, смеясь, сидел Пахомов со свистком в руках. А на столе уже стоял кипевший самовар, стаканы, масло, свежий хлеб, брынза, сыр, колбаса.

- Скорей, скорей!.. - торопил Пахомов.

Когда кончили чай, подъехал и Леонид Сикорский. Он был растрепанный, маленькие глаза красные и воспаленные.

- Хорош! - бросил пренебрежительно брат.

- Да, хорош, - тебя бы послать! - жалобно огрызался старший брат.

Никитка в торопливой выгрузке привезенного старался скрыть себя.

Карташев получил шляпу и сапоги.

- Ваши остальные вещи, - сказал Леонид Карташеву, - я сложил в номере главного инженера. Он сам предложил; чего же вам платить даром за свой номер.

- Отлично! Очень вам благодарен.

- Хотите, сейчас рассчитаемся или после?

Карташев давал Сикорскому сто рублей.

- Конечно, после.

Уходя на работы, Пахомов сказал старшему Сикорскому:

- Обедаем в Киркаештах.

- Слушаюсь, Семен Васильевич, я сейчас же прямо туда и поеду со своим скарбом.

И, наклонившись к уху Карташева, старший Сикорский шепнул:

- Ни одной минуты не спал ночью!

Тимофей хозяйничал энергично: вещи рабочих, чайники, чашки, сахар, чай, кое-какая еда, небольшой багаж Карташева, колья - все это было уложено на подводу, и не было еще пяти часов, когда потянулись из деревни партии с рабочими. Впереди широкими шагами выступал Пахомов рядом с Карташевым.

- Надо в четыре часа на работе стоять, - бросил Пахомов Карташеву, период изысканий обыкновенно три-четыре летних месяца. Это период летних работ крестьянина, и если он, при своей плохой еде, может выдерживать шестнадцатичасовую работу, то, конечно, можем и мы.

Это была первая речь Пахомова, обращенная к Карташеву, и Карташев ответил:

- Конечно.

Пройдя с версту за деревню, Пахомов остановился на линии, развернул карту и заговорил громко:

- Эту прямую можно было бы продолжить еще версты три, но я боюсь, что этот загиб реки заставит нас тогда сделать довольно большой входящий угол, а так как всякий входящий удлиняет, то чем меньше он будет, тем лучше. Если здесь сделать что-нибудь около десяти градусов, то прямая получится верст в семь, если, конечно, карта верна.

- Вы как находите, карта вообще верна?

- Для двухверстной - да. Есть и одноверстные, но не успели достать. Попробуйте установить и снять угол.

Карташев вспыхнул от удовольствия, покраснел, как рак, ему сразу сделалось жарко. Он, как реликвию, слегка дрожащими руками принял от Пахомова маленький теодолит.

- Поверку сделать? - спросил он.

- Сикорский вчера сделал. Пожалуй, сделайте.

Карташев быстро проделал усвоенное вчера.

Когда инструмент был установлен и сведены лимбы, Пахомов показал ему рукой направление.

- Держите вот на то деревцо, немного правее, чтоб не рубить его.

Карташев повернул трубу. Еремин вешил впереди вешками. Подражая манерам и тону Пахомова, Карташев, с таким же, как у Пахомова, угрюмым и сосредоточенным лицом, бросал: "Право... лево... Между ногами и перед носом..."

Он так вошел в роль, что, как и Пахомов, когда Еремин по трем вешкам пошел уже самостоятельно, полез в карман пиджака за платком. Но он был только в ночной рубахе, подштанниках, а потому из этого движения ничего и не вышло, и Карташев смущенно, но так же угрюмо, буркнул:

- Кол! - и стал писать на нем угол, румбы, радиус.

- Какой радиус, Семен Васильевич?

Пахомов сдвинул брови и угрюмо заговорил:

- Идеал - прямая. Всякий угол, всякий радиус уже зло, и чем больше он будет, чем ближе будет подходить к идеалу прямой - тем лучше. Поэтому если местность позволяет, то чем больше радиус, тем лучше. Возьмите тысячу сажен: всегда надо приблизительно на глаз, в уме, отбить биссектрису, прикинуть длину тангенса, и кривая уже обрисуется, и вам тогда видно будет, встречаются ли на местности какие-нибудь препятствия.

Когда угол был снят, Пахомов бросил, уходя:

- Справитесь, догоняйте!

Карташев догнал на третьей версте Пахомова.

- Вот вам бинокль, - сказал Пахомов, - и следите за линией.

Иногда Пахомов брал бинокль у Карташева и проверял. Так как вешек было ограниченное количество, то по мере удаления старые вешки снимались и вместо них через одну забивался кол с направлением. За этой работой Пахомов очень внимательно наблюдал.

- Вследствие несоблюдения этого сплошь и рядом в постройке вместо прямой получаются ломаные линии. Так сломали на Фастовской прекрасную пятнадцативерстную прямую. И надо, чтоб эти колья заколачивались так, чтоб их потом выдернуть нельзя было. Надо постоянно самому пробовать.

Как Пахомов сказал, так и вышло: прямая получилась в семь верст.

После нескольких объяснений на карте Карташев под руководством Пахомова сделал новый угол. Было уже одиннадцать часов утра.

- Ну, здесь тоже опять что-нибудь вроде семи верст будет. До вечера не дойдем. Разбейте кривую и ведите сколько успеете дальше линию, а я поеду в город и вечером приеду прямо уже в Киркаешты. Карту себе возьмите. Вам ничего в городе не надо?

- Нет, благодарю вас.

Пахомов сел в парный экипаж, все время ехавший невдалеке, кивнул головой и поехал, а Карташев принялся за разбивку кривой.

Когда экипаж скрылся, Еремин, бросив вешить, возвратился к Карташеву и сказал:

- Как прикажете? Время обедать.

- Я разобью еще эту кривую, а вы, пожалуй, со своими рабочими садитесь обедать, разведите огонь, вскипятите пока воду, пошлите в эту деревню, может быть, можно немного водки купить, не больше как по стакану на человека.

Рабочие с полуоткрытыми ртами слушали насторожившись; Еремин угрюмо-недовольно сказал:

- Слушаю-с.

- Ну, скорее разобьем эту кривую! - крикнул Карташев.

И работа везде весело закипела. Двое ереминских рабочих уже бежали в соседнюю деревню. Копейка обламывал сучья сухого дерева, вытащил чайник и побежал за водой.

В то время как Карташев незаметно входил в роль Пахомова, Тимофей входил в роль Карташева. Одну половину кривой разбивал сам Карташев, а другую Тимофей и, смотря в щелку эккера, грозно кричал:

- Черт полосатый, тебе говорят: вправо. Ладно! Бей!

И новый кол забивался.

Кривую кончили, баран жарился, чайник кипятился, стояла наготове водка. Под одним деревом сидели все и в ожидании еды вели непринужденный разговор.

Тимофей гордился приобретенным влиянием над Карташевым и от поры до времени старался показать это перед рабочими. Карташев выше головы был доволен своей новой ролью и, добродушно щурясь, не мешал Тимофею командовать.

Когда уже все устроилось и предлогов командовать больше никаких не было, Карташев спросил полулежавшего Тимофея:

- Ты сам откуда, Тимофей?

- Я издалека... из-за Волги...

- Места там у вас привольные.

- Было, да сплыло, - сплюнул Тимофей. - Земли - оно много и сейчас, да за чужими руками, а наш брат, мужик, не хуже как в каменном мешке бьется на своем сиротском наделе.

- А земля в чьих руках?

- У господ, у купцов, удельная, казенная... А порядки везде такие, что стало хуже неволи. А особенно у купцов. Они цену тебе назначили пятнадцать рублей за десятину и рубль задатку. Паши, сей, жни, молоти даже, только зерно к нему в амбарт. До покрова отдал деньги - бери зерно, нет - в покров по базарной цене хлеб остался за хозяином. А в покров нет ниже цены, - барки ушли, сразу на полцены хлеб упадет. И выходит так, что весь хлеб отдал, а заверстать его не хватило. Еще пять - три рубля остается в долгу на мужике. Вексель пиши. Вся работа, значит, пропала, семена отдал да еще долгу накрутил себе на шею. В крепостных были, половина работы шла на барина - три дня твоих, три дня моих, праздник ничей, а тут все твои и с праздником, да с семенами, да с долгом еще: отрабатывай зимой по рублю за месяц... Так сладко, что некуда больше...

- У вас, - степенно заговорил Копейка, - хотя по пятнадцати рублей да мера сотенная, а у нас сороковка по тридцати.

- А ты откуда?

- Из Елисаветградского уезда, села Благодатной.

"Дяди Хорвата?" - подумал Карташев.

- Хорвата?

- Его самого. А за все штраф: всю кровь пьют. А уж этот приказчик у него, Конон...

- Конон Львович?

- Он самый! Такого аспида сам черт у цицки своей выкормил. Да и пустил на свет на пагубу добрым людям.

Карташев смущенно слушал. Тот самый Конон Львович, который был и у его матери. Он вспомнил тогдашнюю историю, когда с Корневым они поскакали утром в поле.

И остальные рабочие, каждый из своего угла России, говорили о той же неприглядной картине жизни простого народа.

Если бы все это Карташев читал в какой-нибудь прогрессивной газете, он читал бы с предубежденным чувством, что все это подтасовано, сгущено, предвзято.

Таких подозрений здесь не могло быть. Люди эти никаких газет и не читали, и читать не умели, и даже не знали, что где-то кто-то тоже заботится об их интересах.

И ясно было одно, что это действительно сброд обездоленных, несчастных людей, для которых кусок мяса, стакан чаю, ласковое слово - уже праздник жизни.

Конечно, не в его, Карташева, власти изменить неизбежный тяжелый ход жизни, но в его полной власти эти несколько дней, на которые судьба свела его с этими людьми, превратить в возможный праздник для них, сделать все, что от него зависит.

Поели барана, достали опять огурцов, выпили водки. Угостили и Карташева, и он хлебнул. И такой вкусный и сочный был баран, что всего его съели без остатка, а кости побросали увязавшейся собачонке, лохматой, несчастной, но уже ставшей общей любимицей и получившей кличку "Черногуз" за свой черный зад.

Карташев хотел было сейчас после еды начинать, но рабочие попросили час-два заснуть.

Тимофей авторитетно посоветовал Карташеву согласиться.

- Наверстаем, - подмигнул он.

Карташев согласился и с часами в руках сидел под деревом. Потом ему пришло в голову устроить сюрприз рабочим и вскипятить новый чайник. Он наломал новых сучьев, сходил за водою. Чайник успел вскипеть, он сам выпил еще стакан чаю.

Потом разбудил рабочих.

Сюрпризом рабочие были очень тронуты, жадно роспили приготовленный чай и начали энергично собираться на работу.

Прошли прямую в шесть верст, Карташев на свой риск сделал еще угол и прошел по новой линии еще три версты.

В Киркаешты возвратились они уже в сумерки. Все и Пахомов были уже налицо. Узнав о положении дел, он только молча кивнул головой.

Дни потянулись за днями в непрерывной напряженной работе.

Карташев все больше входил во вкус этой работы.

Высокий пикетажист заболел такими жестокими приступами лихорадки, что его пришлось отправить назад.

Карташев взял на себя и разбивку кривых, и пикетаж, с обещанием не задерживать Сикорского...

Обещание свое он больше чем выполнил. При прежнем пикетажисте не проходили больше восьми верст в день, Карташев же проходил, в то же время разбивая и кривые, по двенадцати верст в день и мечтал о пятнадцати.

Пахомов, ушедший настолько вперед, что хотел было ночевать с Карташевым отдельно от Сикорского, теперь передумал, так как Карташев, чуть только приходилось Пахомову менять неудачно взятое направление, уже наседал на него.

Отношения и Пахомова и Сикорского к Карташеву резко изменились. Он был признан вполне равноправным членом их общества, а его работоспособность была настолько вне конкуренции, что в интересах, чтобы рабочие его не разбежались, Пахомов сам просил его охладить немного свое рвение.

Карташев был и поражен и смущен, когда однажды его рабочие в полном составе, с Тимофеем во главе, вечером, после работы, обратились к Пахомову с жалобой на него, Карташева.

- Не можем, никак не можем... Один-два дня вытерпеть на рысях в этакую жару, а ведь вторая неделя кончается. Зайцы мы, что ли? Ну что с того, что он водки да барана дает? Гляди, как мы полегчали: тень осталась от людей. Опять обувь... Дождь не дождь, гонит, как на пожар. Словно без ума... Разве так можно?! Ноги все опухли, точно язва их ест.

На другой день Карташев вошел в дополнительное соглашение с рабочими.

- Ну, давайте сделаем так: урок пусть будет восемь верст, а если двенадцать выйдет, я вам плачу, кроме водки и еды, двойное жалованье.

Рабочие думали.

- Эк тебя нудит, - раздумчиво заметил один рабочий.

- Господа, ведь еще неделя, - и конец всей работе: вы же больше заработаете...

- Заработаешь на больницу.

Порешили наконец на том, чтобы не неволить. Кто согласен - согласен, а не согласны - расчет, и набирай новых.

Большая половина рабочих в тот же вечер рассчитались. Вместо них поступили молодые парни молдаване из местных жителей.

Это были добродушные, но ленивые, почти не понимавшие русской речи, люди.

Еле-еле прошли восемь верст.

А на другой день молдаване-рабочие и совсем отказались идти на работы, апатично заявляя:

- Сербатори, нуй лукрали! - что значит: праздник, нет работы.

И хотя в святцах 23 июня никакого особого праздника не значилось, но молдаване ссылались на церковный звон.

С маленькой деревянной колокольни села, где ночевали инженеры, действительно неслись и разливались в утреннем воздухе ровные мирные звуки церковного колокола.

Сикорский весело рассмеялся и сказал:

- Вот шельма! Это за вчерашнее... Ведь здешний народ первобытный: в полной власти у своих попов. Слава богу, я сам молдаванец и хорошо знаю, что это за цаца.

Вчера вечером приходил к ним местный священник: молодой, высокий, пухлый, с черными, как воронье крыло, волосами и оливковым цветом лица.

Пахомов во все время визита высокомерно и угрюмо молчал, а Сикорский с нескрываемым сарказмом выпытывал у батюшки, сколько он берет за свадьбу, крестины, похороны... Священник хотел щегольнуть и говорил очень высокие цены, а Сикорский, возмущаясь, доказывал ему, что он грабит народ.

Священник в конце концов так разобиделся, что ушел, едва простившись.

- Отвадили, - пустил ему вдогонку Сикорский при общем смехе.

Даже Пахомов смеялся сухим едким смехом, скаля зубы и сверкая глазами.

Теперь, когда звон произвел такое действие, Сикорский не сомневался больше, что это месть.

Он пожал плечами, сказав презрительно:

- Надо идти мириться, - и пошел к церкви.

Звон скоро прекратился, и Сикорский появился вместе со священником, который объяснил рабочим, что это не праздник, а заказная обедня.

Рабочие согласились идти на работу, и все двинулись в путь, напутствуемые добродушными пожеланиями священника.

- Как вы с ним поладили? - спросил Карташев.

- Как? Сунул в зубы пятишницу, обещал позвать на молебен и дать ему две телки.

В тот же день произошла и первая встреча с полицией в лице местного станового. Он подъехал в тарантасе к Карташеву и спросил, не зная, с кем имеет дело:

- Что за люди?

По внешнему виду было действительно трудно угадать в Карташеве не только инженера, но даже и интеллигента.

Его ночная рубаха и подштанники были так же грязны, такого же серого цвета, как и белье рабочих. Дешевая соломенная шляпа поломалась, и поля ее точно изгрыз какой-нибудь зверь. На ногах вместо сапог, страшно натерших ноги, давно уже были лапти Тимофея.

- Инженеры, - ответил Карташев, - изыскания делаем.

- Где старший?

Сикорский в это время подходил уже со своими рабочими, и Карташев указал на него.

На глазах у всех рабочих Сикорский, поговорив немного, вынул двадцать пять рублей и с обычной гримасой презрения дал их становому.

Становой взял деньги, пожал руку Сикорскому и уехал.

Карташев, совершенно пораженный, пошел к Сикорскому.

- Вы ему взятку дали?

- Как видите.

- Ну, а если бы он вас за это ударил?

- Он?!

Сикорский расхохотался.

- Слушайте, даже стыдно быть таким наивным. Ведь это же полиция!

- Как же вы ему дали?

- Как дал? Сказал, что будем строить дорогу, что полиция будет получать от нас, что ему будем платить по двадцать пять рублей в месяц, а за особые происшествия отдельно, и что так как он уже тут, то пусть и получит за этот месяц. А он спрашивает: "А когда будете брать справочные цены, это как будет считаться - особо?" Пришлось разочаровывать его, что справочные цены только у военных инженеров да в водяном и шоссейном департаментах.

- Это что еще за справочные цены?

- Только по таким, утвержденным полицией, ценам ведомства эти утверждают расходы. Например, пусть доска стоит в действительности пятьдесят копеек, а если утверждена справочная цена два рубля, то так и будет. Цены эти, кажется, утверждаются два раза в год. Вот к этому времени все эти полицейские и собирают дань. Неужели вам никогда не приходилось иметь дело с полицией?

- Нет.

- Ну, будете...

- А меня он, верно, принял за старшего рабочего?

- Да, знаете, угадать в вас трудно того франтика, который две недели тому назад явился к нам в золотом пенсне, расшитой куртке и шапке с кокардой. Теперь вы жулик, форменный золоторотец.

Карташев, оглядывая себя, довольно улыбался, а Сикорский сказал:

- Ну, идите, идите...

Карташев часто старался дать себе отчет, что захватывало его, точно переродило и неудержимо тянуло к работе.

Конечно, самолюбие, желание доказать, что и он на что-нибудь годится, было на первом плане; удовлетворенное сознание, что он может работать, тянуло его дальше - он хотел достигнуть предела того, что он может, предела своих сил.

Его прежняя практика, езда кочегаром, являлась своего рода масштабом для него.

И, в сравнении с тем масштабом, ему казалось, что теперь он очень мало работает. Ведь, в сущности, все сводится к приятной прогулке по двадцати верст в день.

Могло ли это сравниться с утомительным стоянием без перерыва по тридцать два часа перед горячим паровозом, с перебрасыванием ежедневно трехсот пудов угля из тендера в топку, с работой на тормозе, утомительным лазаньем с тяжелыми резцами в руках под паровоз, с невыносимой борьбой со сном, когда исчезает понятие о дне и ночи, когда вдруг мгновенно сон сковывал его, стоявшего на паровозе, и превращал в окаменевшую статую? А это постоянное напряжение при наблюдении за исправностью паровоза, эта тряска, ослепляющий блеск топки и жар от этой топки, когда спина мерзнет от холодного ночного ветра, часто с дождем? И так постоянно: грязный, мокрый, изможденный до такой степени, что острые куски черного угля под боком и такие же под головой казались самой мягкой, самой желательной постелью, только бы прилечь, и мгновенный, крепкий, как сталь, сон охватывал тело. Здесь он ни разу еще не чувствовал того сладостного утомления, когда хотя бы ценой жизни, но берутся несколько мгновений безмятежного отдыха.

Он удивлялся жалобам рабочих на непосильный труд и не верил им.

Но и помимо всякого самолюбия и удовлетворения, сама работа увлекала его.

Карташев объяснял это тем, что, вероятно, наследственная страсть его предков к охоте переродилась в нем тоже в своего рода охоту: линия - это тот же зверь, которого тоже надо уметь выследить по разным приметам, требующим знания, опыта, особого дарования.

Он выследил, например, в одном месте этого зверя. Пахомов, доверяясь карте, повел линию иначе, но Карташев все-таки выгадал время, успел сделать изыскание, и его направление было и более выгодное, и более короткое. И, вопреки карте, при этом не оказалось болота, а, напротив, твердые, засеянные хлебами поля. Вечером Пахомов выслушал Карташева, а на другой день утром, осмотрев его линию, согласился с ним.

Кончив осмотр, он угрюмо протянул ему руку и сказал:

- Поздравляю и предсказываю вам в будущем хорошего изыскателя, потому что основное свойство изыскателя - не верить никаким авторитетам, отцу и матери не верить, не верить картам, своим глазам, черту не верить, ничему не верить, тогда только будет уверенность, что линия выбрана правильно. А в этом все. Та экономия, которую могут дать изыскания, пред экономией самой постройки всегда ничтожна. И хорошие изыскания - это все, это основа всей постройки.

В другой раз Пахомов сказал Карташеву:

- Я не уверен, что я теперь иду правильно. Сделайте вариант мимо той деревни.

Вариант длиною был около пяти верст, и до прихода Сикорского Карташев, сделав этот вариант, успел и его и линию Пахомова пройти пикетажем, разбив и все кривые. В этот день он прошел в общем семнадцать верст и почувствовал, наконец, то блаженное состояние утомления, о котором так мечтал.

Он даже и есть не мог и, нанеся план, сейчас же завалился спать.

Что до рабочих, то, несмотря на награду по три рубля на человека, все, кроме Тимофея и Копейки, взяли расчет, хотя и оставалось работы всего на три, четыре дня.

Единственным слабым местом теперь у Карташева оставалась нивелировка. Чтобы подучиться, решено было, что обратно в город он пойдет поверочной нивелировкой, причем один день проработает с ним Сикорский, а затем он пойдет уже самостоятельно. Так и поступили. Окончив линию и связавшись с следующей партией, Пахомов уехал в город, поручив Карташеву на обратном пути сделать еще несколько мелких вариантов.

Сикорский пробыл с Карташевым только полдня и, выписав ему репера, тоже уехал.

В распоряжении Карташева остался Еремин, семь рабочих, в том числе Тимофей и Копейка, а также и старший Сикорский.

Но старший Сикорский, с отъездом Пахомова и брата, только раз лично привез провизию Карташеву.

Держал он себя при этом важно, читал нотации Карташеву, что у него много выходит и что, вероятно, Тимофей ворует у него и в конце концов, ссылаясь на то, что брат его куда-то теперь командирован и что у него вышли подотчетные деньги, взял у Карташева двести рублей. О раньше взятых ста Сикорский не заикался.

Вместо Сикорского приезжал Никитка и, подражая Сикорскому, тоже изображал из себя недовольного хозяина. Провизию он привозил все худшую и худшую, и наконец Карташев, после совещания с Ереминым и Тимофеем, сказал Никитке, чтобы он больше не возил провизии и не ездил к нему.

- Вы разве нанимали меня? Хозяин вы, что ли, чтоб мне приказывать? нахально спросил Никитка.

- Хозяин!! - заревел Карташев, и глаза его налились кровью, а руки сжались в кулак.

Никитка не стал испытывать больше его терпенье, вскочил в тарантас и уехал. А Карташев, придя в себя, был смущен охватившим его вдруг бешенством, но при воспоминании об испуганной физиономии Никитки испытывал удовлетворение и думал: "Будет на следующий раз ухо востро держать, да и остальные видели, что ласков и покладлив я, когда хочу и когда со мной не нахальничают..."

XII

На восьмой день Карташев подходил к городу, сделав в среднем по двенадцать верст. Раз сделал он семнадцать верст, но двадцать две, о чем рассказывал ему Сикорский, он так и не мог сделать. Он утешался, что Сикорский сделал это в степи, беря взгляды по двести сажен в обе стороны, в то время как при здешней местности не выходило и ста. Да при этом вследствие неопытности приходилось часто возвращаться назад вследствие несходности отметки с отметкой репера.

При этом он каждый раз мечтал, что накрыл на этот раз Сикорского. Но проверка опять показывала, что он опять ошибся. Так ни разу и не накрыл он Сикорского. Теперь, подходя к городу, он рад был этому, потому что знал, что этим обрадует Сикорского.

Уже на расстоянии тридцати верст от города он видел толпы рабочих, землекопов, развозимый материал. Топтались поля, кукуруза, виноградники. В одном месте через сад тянулась сквозная просека. На земле валялись срубленные яблони, груши - с массой зеленых плодов на них. Садилось солнце и золотой пылью осыпало деревья, и ослепительные лучи горели между листьями. Где-то мелодично куковала кукушка, и Карташев насчитал семнадцать лет остающейся еще ему жизни. Это было слишком много, и Карташеву с ужасом представилась его сорокадвухлетняя фигура. Уже тридцать лет казались ему какой-то беспросветной и безнадежной старостью.

Безмятежным покоем вечера веяло от садов и дач, Днестра и неба, с его золотистыми переливами, с его голубыми перламутровыми облаками. Точно воды протекли и оставили песчаный свой след. Но песок был яркий, блестящий, с переливами всех цветов. И только там, под солнцем, вплоть до горизонта был однообразный нежно-золотистый тон.

Из какого-то густого сада и домика в нем Карташева окликнул голос младшего Сикорского, и сам он показался на улице.

- Ну, здравствуйте, сошлось?

- Совершенно сошлось! - радостно говорил Карташев, горячо пожимая руку Сикорского. - Несколько раз думал было вас накрыть, но так и не выгорело.

Сикорский весело смеялся.

- Ну, довольно. Здесь уж строят, и тридцать верст отсюда уже была вторая нивелировка. Идем к нам, я вас познакомлю с сестрой и зятем.

Карташев оглянулся на свой костюм. Правда, он уже третий день одевал панталоны, а сегодня надел и куртку, но и куртка и панталоны изображали из себя теперь только грязные лохмотья, да при этом изгрызенная, поломанная шляпа, истоптанные, с перекошенными на сторону высокими каблуками сапоги, которые он надел, так как в лаптях ходить по городу и совсем было неудобно. На мягких полях эти свороченные на сторону каблуки еще не так давали себя чувствовать, но на твердой мостовой он при каждом движении чувствовал и боль и неудобство ходьбы.

- Ну, пустяки, - сказал Сикорский. - Моя сестра привыкла к разным фигурам.

- Ну, тогда постойте, - сказал Карташев и, присев на мостовую, вытянув ногу, сказал рабочему с топором: - Руби каблуки!

Когда каблуки были отрублены, Карташев, правда, чувствовал себя в каких-то широчайших башмаках, но зато не испытывал больше ни боли, ни неудобства.

Затем он рассчитал рабочих, оставив только Тимофея и Копейку, и с Ереминым, подводой и инструментами отправил их в гостиницу.

- Мне, право, совестно, - покончив, обратился Карташев опять к Сикорскому.

- Да, идите, идите!

- Вы понимаете, благодаря этой дыре, - он показал на одну половину своих штанов, - я могу показываться только боком.

- Ну и отлично.

Они вошли в маленькую калитку и очутились в густом саду, дорожкой прошли к террасе дома и взошли на террасу.

Посреди террасы стоял стол, покрытый белоснежной скатертью. На ней стоял вычищенный, сверкавший медью, кипевший самовар. Посуда, масленка с маслом и льдом, стаканы и чашки - все было безукоризненной чистоты. Так же светло и чисто одет был Сикорский, его зять, начинавший полнеть блондин, его сестра, молодая, похожая на брата, несмотря на надменное выражение, все-таки с симпатичным, привлекательным лицом.

- Ну вот, знакомьтесь, - бросил пренебрежительно Сикорский.

- Петр Матвеевич Петров, - поздоровался блондин. - Прошу любить и жаловать.

- Тебя полюбишь, - сказал Сикорский.

- Молчи, - ответил Петр Матвеевич.

Карташев боком пробрался к сестре Сикорского и пожал так протянутую из-за самовара руку, точно протягивавшая не совсем была уверена, что надо это сделать.

- Ты попроси его повернуться, - предложил ей брат.

Петров уже видел дефект Карташева и раскатисто смеялся, его жена улыбалась и казалась еще симпатичнее.

- Не обращайте на них внимания, - заговорила она красивым музыкальным голосом, - и садитесь. Чаю хотите?

Карташев поспешно сел на стул, вдвинул его как можно глубже под стол и, пригнувшись, ответил:

- С большим удовольствием.

- Петя, - обратился Сикорский к зятю, - надо тебе было видеть этого господина месяц тому назад, каким франтиком он выступил отсюда.

Он обратился к Карташеву:

- Идите сюда к зеркалу. Посмотрите на себя. Волосы одни чего стоят, сзади уже в косичку завивать можно: в дьячки хоть сейчас идите...

Но Карташев только головой покачал.

- К зеркалу не могу идти.

Он молча показал на свой разорванный бок, и все опять смеялись.

Карташеву дали чай, любимые его сливки, такие же холодные, как и масло, любимые бублики, и он, теперь всегда голодный, пил и ел с завидным аппетитом.

- Вы знаете, - заметил ему Петр Матвеевич, - как здесь на юге немцы-колонисты нанимают рабочих? Прежде всего садят с собой за стол есть. Ест хорошо - берут, нет - прогоняют. Вас бы взяли. Покажите руки.

Карташев показал.

- И руки хороши: мозоли есть.

- Это, вероятно, еще от кочегарства.

- Вот попались бы вы к этому господину, - показал Карташеву Сикорский на зятя, - этот бы и вас замучил на работе.

- Тебя же не замучил, - ответил Петр Матвеевич.

- Только и спасла вот она, - ткнул Сикорский в сестру. - Вижу, что забьет, я и подсунул ему сестру. Ну, и пропал... Теперь и половины от него уже не осталось. Толстеть стал.

- Ну, ври больше, - ответил Петр Матвеевич и встал, взяв лежавший тут же корнетик.

Жена его тоже поднялась и спросила:

- К ужину придешь?

- Да, приду.

Они с мужем ушли, а Карташев сказал Сикорскому:

- Я не знал, что у вас есть сестра.

- Целых две, - они у дяди жили раньше.

- А Петр Матвеевич тоже инженер?

- У него нет диплома инженера, но уже лет десять начальник дистанции. Я у него и начал свою практику. Очень дельный человек. Точный, как часы. Его дистанция первая от Бендер. Кстати, хотите быть моим помощником: моя третья отсюда дистанция?

- С удовольствием, конечно.

- Мы так и порешили с Пахомовым. Жалованье вам назначено по двести рублей в месяц, подъемные шестьсот, на обзаведенье лошадьми триста. Идите завтра и получайте, да ко всему еще за два месяца уже прослуженных.

- Один месяц.

- Штаты утверждены с мая. А деньги вы отдайте на сохранение сестре.

- Отлично, а то я их в конце концов потеряю.

Карташев вынул портфель, пересчитал, оставил у себя пятьсот, а тысячу рублей вынул и положил на стол.

Когда сестра Сикорского возвратилась на террасу, брат сказал:

- Марися, возьми у него эти деньги и спрячь, чтобы не растерял. Завтра еще тебе столько даст. Да зачем вы столько оставили себе?

- Так, на всякий случай.

- Давайте лучше мне, целее будут, - сказала ласково сестра и добродушно кивнула головой.

- Нет, мне нужно восстановить свой гардероб.

- Ну, что вы здесь, в Бендерах, найдете! А знаете что! Вы можете дня на два, на три пока что съездить в Одессу, к своим. Я вам завтра это устрою.

Карташев очень обрадовался.

- И мне купите кой-что.

- Зине кланяйтесь, - сказала сестра Сикорского.

- Вы ее разве знаете? Теперь она уже монахиня.

И Карташев рассказал, как она уехала в Иерусалим.

Сикорский возмущался, качал головой и говорил со своей обычной гримасой:

- Ой, какая гадость! Фу! Вот до чего доводит людей религия! бросить детей... Ой, ой, ой!..

Сестра Сикорского слушала, вдумывалась и сказала:

- Я тоже не понимаю этого... Бросить детей!.. Я знаю и вас; я была в младшем классе, а она в старшем, и она меня очень любила; я видела и вас, и Корнева, и вас с Маней Корневой.

Она рассмеялась и немного покраснела.

- А что, не дурак поухаживать? - спросил брат.

- Ого! и какой еще! Иди сюда, Ваня.

Сестра вышла в комнаты, а за ней ушел и брат.

Затворив за собой дверь на террасу, сестра заговорила:

- Баня у нас еще горячая. Сведи ты его в баню, ведь от него, несчастного, так и разит; дай ему хотя Петино белье, и костюм, и ботинки. Дай ему частый гребень: пф!.. и жалко и противно...

- Ну, хорошо, ты уходи, приготовь там все, а я с ним поговорю.

В это время в комнату вошла младшая сестра Сикорского.

- Постой, - добродушно махнула ей старшая сестра, - не ходи еще туда: пусть его сначала обмоют, а то он теперь такой, что и чай пить не захочешь.

Сикорский возвратился к Карташеву, поговорил еще с ним и спросил:

- Давно не умывались?

- Откровенно сказать, как расстался с вами.

- Восемь дней?!

- Куда-то задевалось полотенце, да и вообще - проснешься, торопишься на работу... На изысканиях, собственно, некогда умываться.

- Ну, это только русские способны... Вы возьмите англичан на изысканиях: каждый день три раза ванну: резиновые походные ванны. Знаете что, сегодня у нас вследствие субботы баня: идите в баню.

Карташев сделал было гримасу.

- Очень длинная история. Начать с того, что у меня с собой никакого чистого белья нет.

- Белье будет... Послушайте, нельзя же, если сказать по-товарищески, такой свиньей ходить. Ведь от вас пахнет, как от свиньи.

Карташев понюхал свое платье и немного обиженно сказал:

- Ну, уж это неправда!

- Чтобы убедиться - вы вымойтесь, переоденьтесь и потом понюхайте свое грязное белье. И волосы вычешите, потому что вши у вас уже и по лицу ползают.

И так как Карташев не верил, он взял его осторожно за руку и подвел к зеркалу.

- Черт знает что! - брезгливо согласился наконец Карташев.

- Ну, ступайте. И так как вы наверно сами вымыться не сумеете, то я пришлю к вам банщика.

- Я терпеть не могу с банщиком мыться.

- И придете назад с грязными ушами. Нет, берите банщика.

Карташеву дали белье, частую гребенку, дали верхнее платье, ботинки, дали банщика и отправили в баню.

Карташев на цыпочках проходил по блестящим, как зеркало, полам, по комнатам, сверкавшим голландской чистотой.

"У них в роду чистоплотность", - подумал он.

И смутился, вспомнив гримасу отвращения на лице сестры Сикорского.

Сейчас же по его уходе сестра Сикорского позвала горничную и вместе с ней занялась обмыванием той части пола и стула, на котором сидел Карташев. Затем она внимательно осмотрела скатерть, стряхнув все крошки, покачала головой и сказала:

- Порядочная свинья: как грязно ест, всю скатерть измазал.

Когда Карташев вернулся из бани, одетый в летний костюм Петрова, только сестры Сикорского были на террасе.

Старшая сестра, Марья Андреевна, встретила его уже, как старого знакомого.

- Ну вот... и вам, наверное же, самому приятнее...

- Мне все равно, - ответил весело Карташев, - хотя теперь я себя чувствую отлично.

- Ну, вот с моей сестрой познакомьтесь.

Младшая сестра Сикорского была похожа на какую-то маленькую миньятюру, легкую и воздушную. Микроскопическая ручка, прекрасные неподвижные черные глаза, поразительная белизна кожи, несмотря на лето, на общий загар, хорошенький полуоткрытый рот и ряд мелких белых зубов - все вместе производило впечатление видения, которое вот-вот поднимется на воздух и исчезнет.

Голос ее был еще мелодичнее, еще тише и нежнее, чем у сестры.

В тихом вечере в саду нежно и звонко пела какая-то птичка, и Карташеву слышалось что-то родственное в этом пении и голосе младшей сестры Сикорского.

В ее лице не было надменности старшей. Напротив: в глазах светилась поразительная доброта, ласка, интерес.

Карташев сразу почувствовал себя хорошо в обществе двух сестер.

Солнце зашло, но еще горел светом сад и сильнее был аромат поливавшихся садовником роз, клумбы которых окружали террасу.

- Вы знаете, на изысканиях, - говорил Карташев, - я научился любить природу. Природа - это самая лучшая из книг, написанная на особом языке. Этот язык надо изучить. Я его изучил, и теперь чтение этой книги доставляет мне такое непередаваемое наслаждение. Все остальное на свете ничего не стоит в сравнении с ней.

- Потому что все-таки это она, - сказала старшая сестра, и все рассмеялись.

- Хотите посмотреть, - тихо и смущенно предложила младшая сестра, - вид с нашего обрыва в саду?

- Ну, идите, а я буду приготовлять к ужину.

По извилистым дорожкам сада Елизавета Андреевна и Карташев прошли к обрыву над Днестром, где стояла вся обросшая диким виноградом беседка.

Карташев сел рядом с ней и казался сам себе таким маленьким и неустойчивым, что все боялся, что вот он ее толкнет, и она, вздрогнув, растает, сольется с тем живым и прекрасным, что было перед глазами: сверкающая лента Днестра, неподвижная полоса зеленых камышей, прозрачное небо непередаваемых тонов. И все: небо и река, камыши и воздух замерли в своей неподвижности, и только где-то песня, протяжная и нежная, нарушала неземную тишину этой округи.

Песня смолкла, Карташев спросил:

- Кажется, очень хорошо спето?

- Хорошо... Это на соседней даче один больной чахоточный студент поет.

- Какая это песня?

В ответ Елизавета Андреевна вполголоса запела песню - так мелодично, так музыкально, что Карташев боялся пошевелиться, чтобы не нарушить очарованья.

Когда она кончила, Карташев сказал:

- Ах, как хорошо вы поете; наверно, вы и играете отлично, - это сразу чувствуется. И знаете, пенье бывает - помимо того, хорошее ли оно или нет, умное или глупое. У вас умное, очень выразительное. Ничего лучше нет на свете пенья, музыки...

- Природы... - лукаво подсказала Елизавета Андреевна.

- А разве это не проявленье все той же природы? Все один и тот же общий, гармоничный аккорд одного и того же оркестра, где природа, музыка, красота - под общей дирижерской палочкой.

- А кто дирижер?

- Кто? Молодость.

- А когда молодость пройдет?

- Впрочем, нет, не молодость. Чувство красоты, любви к музыке, к природе остаются вечно в человеке. Напротив, молодость мешает созерцательному настроению. Она отвлекает, она, как буря на море, постоянно волнует поверхность, закрывает даль тучами и не дает возможности отдаваться полностью наслаждению сознания, что живешь и чувствуешь. Я буду очень счастлив, когда эта молодость со всей ее ненасытимостью оставит меня.

Елизавета Андреевна улыбалась, и теперь Карташев сравнивал ее с той единственной звездочкой, которая появилась на горизонте и робко, нежно и нерешительно искрилась там.

Он вспомнил вдруг Аделаиду Борисовну и горячо сказал:

- И вы знаете, в молодости человек при всем желанье не может быть честным.

- Напротив, я думаю, только в молодости, пока земное не коснулось еще, и может быть и честен и идеален человек. Никто же сразу не берет взяток...

- Я не об этом, это уж полная гадость, о которой и говорить не стоит. Нет, а вот возьмите так: вы кого-нибудь любите - хотите его любить всю жизнь, и вдруг чувствуете, что вам и другой уже начинает нравиться...

- Значит, не очень любите.

- Не знаю, на своем веку я очень любил, а никогда застрахован не был.

- Может быть, еще полюбите и застрахуетесь. Не большой еще ведь век ваш.

- Больше вашего, во всяком случае.

- Тот большой век, кому меньше жить осталось, - ответила грустно, загадочно смотря вдаль, Елизавета Андреевна.

- А кто это знает? - спросил Карташев.

- Знаю, - кивнула головой Елизавета Андреевна и, встав, сказала: Сыро, пойдем домой.

Становилось действительно сыро. Свет оставался только еще там, над рекой, какой-то призрачный, словно из открытого окна другого мира, и вместе с этим светом вставал призрачный туман и поднимался все выше и выше.

Загрузка...