Карташев никогда не видал Сикорского таким веселым.
- Эх, вы! - встретил он Карташева. - Ну, чего вы обиделись? Если Пахомов может ехать на передке, то почему вам не сесть на козлы? Ведь не на голову же Полякову посадить вас... Совершенно напрасно, совершенно... Ну, слушайте: все-таки Поляков просил передать вам свою благодарность. Я сказал ему, что послал вас по экстренному делу... Вам назначено жалованье триста, с уплатой с самого начала, и прибавлено подъемных еще пятьсот рублей...
Карташеву было приятно это, и главным образом как внимание.
- А вот и ваша корзинка. Ну, теперь слушайте дальше: балластировку Поляков сдал мне и вам отдельно...
- Как это?
- То есть в данном случае мы сами являемся подрядчиками; нам назначена цена двенадцать рублей куб, и, таким образом, разница против того, во что это обойдется в действительности, будет в нашу пользу. Я уже собрал кое-какие справки и думаю, что может обойтись не дороже семи рублей, а может быть, даже шесть. Нужно всего четыре тысячи кубов, следовательно, в нашу пользу останется двадцать четыре тысячи рублей.
- Я решительно отказываюсь от этого подряда.
- Почему?
Ответ был для Карташева совершенно ясен: служить, получать жалованье и в то же время заниматься подрядом, контролерами которого будут они же, было для него совершенно невозможным.
Но так как Сикорский уже, очевидно, изъявил свое согласие, а может быть, и сам попросил об этом, то Карташев придумывал ответ, который не был бы обидным.
- Видите, Валериан Андреевич, вы - другое дело. Вы сами говорите, что вы, как заграничный инженер, вынуждены будете перейти на подряды. Что до меня, то подрядчиком я никогда в жизни не буду. Я хочу только служить. Вы и берите этот подряд, а я всеми силами помогу вам, но участвовать не буду. И для вас же это лучше, потому что раз я не заинтересован, то у вас является приемщик, и при таких условиях никто не заподозрит меня в пристрастии, так как здесь я ни в чем не заинтересован.
Сикорский убеждал Карташева, но тот остался при своем.
- Эх вы, - прощаясь, добродушно кивнул головой Сикорский.
Смеясь, он быстро коснулся панталон Карташева и, тряся их, сказал:
- Я вам предсказываю, что, кроме таких штанов, у вас никогда ничего в жизни не будет...
Карташев тоже смеялся и, радостный, веселый, шел к себе домой. "И ничего нет больше, кроме этих штанов, и не надо", - радостно думал он, усаживаясь около ожидавшей его, по обыкновению, Дарьи Степановны.
И она была таким же, как и он, и бездомным, и ничего другого не желавшим человеком, и Карташев больше уже не чувствовал угрызений совести, сидя с ней. Напротив, чувствовал себя налаженным, веселым, удовлетворенным.
- Вы что сегодня такой веселый? - спросила его Дарья Степановна.
Карташев с удовольствием принялся рассказывать ей все случившееся за этот день с ним.
Он так смешно изображал себя на козлах, что и он, и Дарья Степановна смеялись до слез. Кончив, он вспомнил о корзинке. В ней были орехи, персики, виноград.
Ела Дарья Степановна, ел Карташев и думал, что бы сказала его мать, если бы знала, с кем он ест это?
XVII
Ко всему теперь прибавились еще заботы о песке.
Для розысков местонахождений песка был назначен особый десятник, толстый, добродушный увалень с виду, но очень расторопный на деле. Фамилия его была Сырченко, и на вид можно было дать ему не больше двадцати пяти лет. Он обладал каким-то особым чутьем разыскивать песок. И чем ближе он был к линии, тем больше радовался Сикорский, так как за перевозку куба такого песку они платили молдаванам по рублю с каждой версты.
Карташев страшно заинтересовался этими розысками и, беря уроки у Сырченко, все свое свободное время употреблял на поиски за песком.
Он заглядывал во все попутные овраги, где были обнажены наслоения. Он возил с собой лопату и, в местах, где были бугорки или приподнятость почвы, копал пробные шурфы. Особенно остро стояло дело относительно песку в южной части дистанции, к стороне Галаца, где на протяжении пятнадцати погонных верст никаких следов песку не было. Однажды вечером приехал Сырченко и, бессильно разводя руками, сказал:
- Окончательно, Валериан Андреевич, песку там нет.
Лицо Сикорского собралось в обычную гримасу, точно у него болит там, внутри, и обиженным голосом он сказал, опуская углы рта:
- Ну, тогда из всего подряда ничего не выйдет, потому что то, что заработаем на одной половине, приложим к другой. И дай бог, чтобы еще хуже не вышло.
Сырченко стоял, точно чувствовал себя виноватым. Да и Карташев испытывал то же самое, как будто и его упрекали в нерадении к интересам Сикорского. Он поспешил уйти домой и все время только и думал, где бы найти песок. Он вдруг вспомнил ту дорожку, по которой тогда возвращался в лес, и, уже понаторевшись в опытах искания, восстановив в памяти местность, он решил завтра еще раз проехать по той дорожке.
Результат превзошел все его ожидания. В трех верстах от линии, на срединном расстоянии от обоих концов, под полуаршинным слоем чернозема, показался слой прекрасного гравия, какой удалось разыскать только в одном карьере. Карташев копал в разных местах, и карьер определился длиною до шестидесяти сажен и шириною до двадцати. Оставалось выяснить залегание балласта вглубь.
"Если сажень глубины, - рассуждал Карташев, - то уже это составит тысячу двести кубов неразрыхленного балласта, а вывезенного и полторы тысячи, то есть почти все количество".
Тут же на месте Карташев определил процент глины. Для этого у него была стеклянная трубочка с одним глухим концом. На трубочке Карташев наделал алмазом для резания стекла деления.
В трубочку он насыпал до ее половины вновь добытого песку, а вместо воды налил из фляжки холодного чаю, которым запивал свой завтрак.
Примесей оказалось до восьми процентов.
Первоначально Сикорский прибыльный процент назначил двенадцать, но потом поднял до пятнадцати, и таким образом новый балласт и в этом отношении мог быть назван идеальным.
Карташев так взволновался после этого последнего определения, что, набрав полный платок гравия, решил ехать прямо назад к Сикорскому.
Сикорского он застал дома в подштанниках и ночной рубашке, в жарком разговоре с полной молдаванкой. Сикорский, сам молдаванин родом, говорил с молдаванами на их родном языке. Это так радовало молдаван, так было им приятно, что Сикорский буквально вил из них какие только хотел веревки. Так, например, главнейшая работа населения, всякие перевозки - обходились на дистанции Сикорского почти вдвое дешевле против других мест линии.
- Что случилось? - встревоженно спросил Сикорский в неурочный час явившегося Карташева.
- Как вам нравится этот балласт? - спросил Карташев.
Сикорский пригнулся к столу, на который Карташев высыпал из платка гравий, и внимательно стал рассматривать его.
- Где вы нашли его? - не отрываясь, жадно, как золото, перебирая его рукой, спросил Сикорский.
Карташеву хотелось, чтобы Сикорский сперва ответил, как нравится качество балласта, но, желая поскорее доставить приятное, он залпом ответил:
- В трех верстах от линии, на равном расстоянии от конца дистанции и последнего разъезда.
Сикорский, ничего не отвечая, только ниже пригнулся к гравию.
- Какая вскрышка?
- Пол-аршина.
- Какая площадь?
- Около шестисот квадратных сажен.
- Глубина залегания?
- Вы уж многого захотели: конечно, не мог определить.
- Надо будет сейчас взять несколько рабочих, и поедем.
Обратившись к стоявшим молдаванам, с интересом следившим за всей сценой, Сикорский сказал:
- Ну, теперь дело меняется: песок нашли ближе. Кто хочет взять возку, пускай едет сейчас за нами. И лопаты захватите.
Карташев отвел Машку домой и поехал вместе с Сикорским на его тройке.
За ними ехали три подводы с десятью молдаванами. Таким образом, и рабочих не пришлось брать.
Приехав, Сикорский внимательно осмотрел сделанный Карташевым шурф, осмотрел местность и сказал:
- Площадь гораздо больше. Балласт должен непременно выклиниться в том овраге, и вскрышка будет там уже около сажени. Едем к тому оврагу.
Овраг был довольно крутой, и после нескольких ударов лопатами стал уже обнаруживаться песок.
Предположения Сикорского совершенно оправдались: вскрышка действительно была до сажени, а пласт залегания более двух сажен.
Лицо Сикорского приняло сосредоточенное, важное, даже огорченное выражение. Он вынул кошелек, достал оттуда пять рублей и, передавая молдаванам, сказал:
- Вот вам деньги за труды и уезжайте домой: здесь не будем возить песок.
Молдаване, не ожидавшие такого исхода, до того веселые, взяли, недоумевая, деньги, смолкли, сели на свои подводы и уехали.
Карташев еще более недоумевал и растерянно, сконфуженно спрашивал:
- Не годится разве?
Сикорский молчал, следя глазами за уезжавшими молдаванами. Когда они уже совсем скрылись, Сикорский медленно обвел еще раз глазами округу, прилег на траву и сказал Карташеву:
- Садитесь.
Карташев присел и напряженно уставился в своего шефа.
Сикорский заговорил тихо, с расстановками, как умирающий:
- Это не карьер, а золото... чистое золото, и значение такого балласта вы поймете и оцените не раньше года эксплуатации. В то время как от мелкого через год и половины не останется, этот весь будет налицо. В то время как в мелком шпала будет ездить взад и вперед, - потребуется на ремонт пути от одного до двух человек на версту, - для этого не понадобится и полчеловека. С таким балластом скорость может быть доведена и до шестидесяти верст в час. За границей только такой балласт и допускается, а где его нет, там употребляют щебенку, куб которой обходится до тридцати рублей. Вот какой это балласт! Хватит его не только на пятнадцать верст, но и на сто пятьдесят. И возить его не лошадьми надо, а железной дорогой. Когда будет проведен путь, мы проложим сюда ветку и станем поездами вывозить. Больше двух рублей куб не обойдется, и я сейчас же отдам распоряжение Сырченко прекратить возку из всех карьеров, отстоящих далее трех верст от линии, и, во всяком случае, вывозить не полное количество, с таким расчетом, чтобы сверху был балласт из этого карьера. О-о! Я головой теперь отвечаю, что на всей линии равной нашей дистанции по балласту не будет.
Лицо Сикорского распустилось в лукавую улыбку, и уже веселым голосом он сказал:
- Ну, теперь расскажите мне, как вы унюхали это золото.
Когда Карташев сообщил, Сикорский, качая головой, сказал:
- Надо будет вас какому-нибудь жиду сдать на аренду: он вам будет платить из жилетного кармана жалованье, а вы ему будете набивать все остальные его карманы чистым золотом.
Он поднялся, отряхнул свой костюм и сказал:
- Ну, а теперь едем домой, и я вас накормлю и, раз не хотите денег, напою шампанским.
Он подошел к экипажу и, оглядываясь, говорил:
- Да, за такой карьер можно выпить шампанского. И мы назовем его Карташевским. С завтрашнего же дня поставлю здесь Сырченко с рабочими пробивать траншею. Этот карьер мы будем разрабатывать уже по всем правилам искусства, и рыться, как свиньям, не позволю здесь, потому что это выгоднее, и все - и Данилов и Пахомов - побывают на этом карьере...
Когда сели в экипаж, Сикорский весело ударил себя по лбу.
- Та-та-та! Слушайте! Первое, что надо сделать, это - купить на мое имя этот карьер. Я сегодня же пошлю Сырченко разузнать, кому эта земля принадлежит, и куплю, в крайнем случае арендую лет на двадцать, и тогда пусть дорога покупает этот карьер у меня. Вся его длина будет сажен триста, если даже ширина двадцать, в чем я очень сомневаюсь, и две глубины, то это составит на линии не менее пятнадцати тысяч кубов. Мне надо три тысячи, и, если дорога по рублю мне заплатит за куб - за остальные, то уже это одно составит двенадцать тысяч, но я головой отвечаю, что вдвое, втрое больше.
Немного погодя Сикорский горячо говорил:
- Слушайте еще вот что. Сильвин, начальник соседней к Галацу дистанции, говорил мне, что у него совсем нет балласту, и я предложу ему по два или по рублю пользы с куба с тем, чтобы подряд он передал мне.
Сикорский засвистал.
- Это еще чистых тридцать тысяч в кармане...
Он сосредоточенно покачал головой и опять с миной умирающего проговорил:
- Тысяч до ста можно заработать!
Он энергично махнул рукой.
- Ну, тогда будьте вы все, Поляковы, прокляты. О, тогда я буду чувствовать себя человеком! Да, вот и все в жизни так: все только рубль и случай!
Карташев слушал, подавляя в себе неприятное чувство, вызванное пробуждавшеюся корыстью Сикорского, старался сосредоточиться на доставлявшем ему наслаждение сознании, что он сегодня сделал что-то очень важное и ценное. С какой завистью будет смотреть на него его учитель Сырченко!
Узнают об этом и в Бендерах: узнают и Петров, и Борисов, и Пахомов, и Данилов, и окончательно упрочится его репутация дельного и толкового работника.
И Карташев чувствовал прилив к сердцу теплой крови, ему было радостно и хорошо на душе. Он щурился от ярких лучей, смотрел в далекую лазурь точно умытого неба, щурился иногда так, что все небо это покрывалось золотыми искрами, и переживал то состояние, когда кажется, что нет уже тела, что все оно и он сам растворились без остатка в этой искрящейся радостной синеве.
Через несколько дней после открытия нового карьера Сикорский сказал Карташеву:
- Вот вам копия моего условия с молдаванами относительно перевозки песку. Они должны складывать этот песок в конуса. Размер им дан такой, чтоб в каждом кубе было на десятую часть больше куба, и таким образом каждый десятый куб будет у нас бесплатным.
Карташев слушал, стараясь не выдать своих мыслей, но ему было досадно и обидно за Сикорского. И без того с каждого куба оставалось в его пользу по девять рублей, и то, что он еще придумал, являлось в глазах Карташева в сущности обманом.
Но, как ни старался скрыть свои мысли Карташев, Сикорский был достаточно проницательным, чтобы не прочесть их на лице Карташева.
- Здесь никакого обмера нет, потому что в этом условии мы платим не за куб, а за куб десять сотых. Справедливо это и в том отношении, что в мирное время за эту же работу они взяли бы вдвое дешевле.
Сикорский теперь увлекался только песком и все остальное бросил на руки Карташева.
Карташев чувствовал себя полным хозяином на дистанции и был рад, вспоминая слова Сикорского, что в их деле, кто палку взял - тот и капрал.
Теперь капралом на дистанции был Карташев. Чувствовал это и он и все. Подрядчики, рядчики стали еще почтительнее ввиду предстоявших обмеров работ.
С каждым днем горячка спадала на линии. Целыми верстами уже, где прежде кучился народ, были шум и крик, теперь опять было тихо, и только узкой змейкой извивалась полоса готового полотна. К этому полотну везли шпалы и рельсы, шла укладка, и звон сбиваемых накладками рельсов разносился далеко в воздухе.
Но для Карташева работы не убавлялось. Надо было обмеривать и учитывать все сделанное.
Крупный подрядчик земляных работ Ратнер, взявший также и листовку и дерновку, едучи с Карташевым на обмер, говорил ему:
- Слушайте меня, старика, Артемий Николаевич, что я вам скажу. Вы человек молодой, только что начали, а я, слава богу, поседел на этих работах. И, слава богу, никогда ни с кем из инженеров не вздорил. Вы наших порядков не знаете, а порядки у нас простые. Один в свой рот не заберет всего: дело это столько и мое, сколько и ваше. Ничего незаконного я от вас не прошу, будьте только справедливы - и десять процентов ваши.
- Это какую сумму составит? - спросил Карташев.
- Это составит тысяч двадцать.
- Допустим, что я взял у вас эти двадцать тысяч. Будем считать, что они по пяти процентов в год дадут мне тысячу рублей. Но, если узнают, что я взял у вас эти деньги, меня прогонят и больше на службу не примут. Какой же мне расчет, когда я уже получаю теперь три тысячи шестьсот рублей в год?
- Во-первых, никто же не узнает...
- Вы первый расскажете... Теперь, конечно, нет, а когда дело кончится, вы скажете: за что этот человек вытащил у меня из кармана двадцать тысяч? И вам будет досадно, и вы всем скажете. Как же иначе всегда все знают: такой-то инженер вор, а такой-то не вор. Нет, господин Ратнер, вы сами видите, что не выгодно для меня ваше предложение...
- А сколько же вы бы хотели?
Карташев рассмеялся.
- Ну, миллион.
- Миллион? когда всего дела на триста тысяч?
И Ратнер презрительно рассмеялся.
- Ну, вот видите, - сказал Карташев, - и не сойдется наше дело. А давайте лучше так: все, что законно, я вам и так сделаю, а незаконно ни за какие деньги не сделаю.
- А я о чем же прошу? - ответил угрюмо Ратнер.
Как ни старался Карташев быть беспристрастным при обмере, Ратнер оставался недоволен и жаловался Сикорскому, требуя обмера в присутствии его, Сикорского.
Сикорский с унылым лицом выслушал Ратнера и, опустив углы рта книзу, сказал, разводя руками:
- Хорошо.
Карташев рассказал Сикорскому о предложении Ратнера.
- Я его проучу, - сказал угрюмо Сикорский.
И действительно, по обмеру Сикорского вышло на два процента меньше, чем у Карташева.
Ратнер только возмущенно развел руками.
А Сикорский сказал ему:
- Утешьтесь тем, что это всего на три тысячи рублей, и таким образом у вас в кармане осталось из тех денег, которые вы предлагали, семнадцать тысяч рублей.
- Я никому ничего не предлагал, - резко ответил Ратнер, - и буду жаловаться Полякову.
- Это ваше право, как право Полякова отдать вам хоть все свое состояние.
- Ну, знаете, что я вам скажу, - говорил Ратнер, пряча квитанцию, - от таких инженеров Поляков только разорится, потому что у таких инженеров могут работать только мошенники...
- Вон, негодяй!!! - завопил вдруг Сикорский, бросаясь на Ратнера, но Ратнер был уже у дверей.
- Ох, как испугался! - смерил он с ног до головы маленького Сикорского и, выйдя, хлопнул дверью.
- Дайте телеграмму, чтобы сейчас же выслали сюда двух жандармов, и пусть бессменно дежурят здесь в конторе.
Пришла очередь обмерять и рядчика Савельева.
Карташев, при всей своей неопытности, видел, что дело Савельева не из важных. Кормил он своих работников на убой и в этом отношении был выше всех подрядчиков. Но работы его были не из выгодных, - мелкие насыпи, без выемок, где оплачивался каждый куб вдвойне, почти без дополнительных работ, как-то: нагорные канавы, углубления русл и прочее.
Чем ближе подвигалось дело к концу, тем грустнев становился Савельев, тем почтительней становился он с Карташевым, смотря на него с мольбой и страхом.
Когда Карташев приехал к нему с обмером, он, стоя без шапки, сказал с отчаянием:
- Вся надежда только на вас.
Карташев смущенно ответил:
- Я сделаю все, что могу.
И начал обмер.
Целый день продолжался обмер. Уезжая, Карташев сказал:
- Обмер я передам завтра в контору дистанции.
А Савельев, как на молитве, кивая головой, молил:
- Не оставьте несчастного, господин начальник.
С сжатым сердцем уехал от него Карташев, предчувствуя драму.
Приехав домой, Карташев сейчас же засел за подсчет и еще в тот вечер передал итоги Сикорскому.
Савельев на другой день явился за расчетом.
- Триста двенадцать кубов у вас, - сказал ему Сикорский, - по три рубля...
Савельев сделался белым как мел и даже качнулся.
- Помилуйте, господин начальник, - зашевелил он побелевшими губами, за три месяца харчей только вдвое больше вышло... Не может этого быть: ошибка тут вышла...
Сикорский сделал гримасу и сказал:
- Вы что ж, проверки хотите?
- Пусть сами Артемий Николаевич проверят: они ж, наверно, не захотят обидеть несчастного человека.
- Хорошо, я скажу ему.
Подъезжая в тот вечер к дому, Карташев увидел темную фигуру у своих дверей.
- Кто?
- Я, Савельев.
- Заходите.
Савельев вошел вслед за Карташевым в темную комнату и повалился на колени.
- Не погубите, Артемий Николаевич, не погубите! Не может быть, что всего триста кубов наработано. По народу не может быть меньше тысячи кубов, и то только-только вчистую выйду...
- Встаньте, встаньте, - поднимал его Карташев.
Но Савельев грузно сидел на своих коленях и продолжал:
- Я был у начальника дистанции, он разрешил вам перемерить меня, я нарочито его самого не звал: не погубите, Артемий Николаевич! Ведь пропал я совсем!
- Я завтра же перемеряю. Конечно, может быть, я и ошибся...
Савельев встал с колен. От отчаяния он перешел к надежде. Он заговорил облегченно:
- Ох, ошиблись, ошиблись, Артемий Николаевич, и, бог даст, завтра все исправите.
Карташев протянул ему руку и вдруг почувствовал в своей руке бумажку. Это была вчетверо сложенная десятирублевка.
Сердце его тоскливо сжалось.
- Нет, нет, господин Савельев, не нужно, совершенно не нужно. Вот вам крест, что я и без этого сделаю все, что могу.
Савельев растерянно прошептал:
- Простите Христа ради, - и вышел из комнаты.
Тяжелое, тоскливое волнение охватило Карташева.
- Сам виноват, сам виноват, - твердил он в отчаянии, идя к Сикорскому.
- Савельев недоволен вашим обмером, - сказал ему Сикорский.
- Это такая ужасная история...
И Карташев рассказал, как он изо дня в день одолжался у Савельева салом.
Сикорский мрачно слушал.
- Ах, как нехорошо, - сказал он, когда Карташев кончил.
Он покачал головой и досадно повторил:
- Очень некрасивая история.
Карташев сидел, переживая отвратительное чувство унижения.
- Сколько приблизительно могли вы съесть у него сала?
- Я не знаю... Месяца два я ел каждый день по несколько ломтиков.
- Фунт в день?
- Не думаю.
- Будем считать фунт, будем вдвое дороже считать: по двадцать копеек за фунт, - двенадцать рублей. Заплатите ему тридцать, пятьдесят рублей заплатите. Сделайте завтра новый обмер, а там завтра я в вашем присутствии произведу с ним расчет. Ай, ай, ай...
Долго еще качал головой Сикорский.
Уйдя от Сикорского, Карташев обходной дорогой, чтоб не проходить мимо Дарьи Степановны, пробрался прямо к себе.
Не зажигая свечи, он разделся и лег, торопясь поскорее уснуть. Но сон бежал от него. Чувство обиды и раздражения все усиливалось. Сердился он и на себя, и на Сикорского, так строго отнесшегося к нему. Но под обидой и гневом неприятнее всего было чувство унижения. Что-то давно забытое, давно пережитое напоминало оно ему. И вдруг он вспомнил и мучительно пережил далекое прошлое.
Он был тогда гимназистом первого класса. По случаю весенней распутицы он жил тогда в городе и только по субботам ездил домой, возвращаясь в понедельник в город. Жил он у брата отца, угрюмого сановитого холостяка, занимавшего большую квартиру в первом этаже на главной улице. Громадные венецианские окна выходили на улицу, и он отчетливо помнил себя в этой квартире с высокими комнатами, маленького, затерянного в ней, всегда одинокого, так как дядя или не бывал дома, или сидел в своем кабинете.
Он помнил себя сидящим на подоконнике этих громадных окон, как смотрел он на проходящих, как слушал шарманку, как тоскливо замирали ее последние высокие ноты в весеннем воздухе.
Как-то в понедельник отец дал ему рубль на покупку учебника арифметики, стоившего тридцать пять копеек. До субботы остальные шестьдесят пять копеек оставались у него в кармане. А соблазнов было так много. К пяти часам вечера его начинал мучить обыкновенно голод. Он очень любил швейцарский сыр, любил французские булки, особенные - с двойным животиком, слегка соленые. И он покупал и этот сыр, и эти булки и, сидя на подоконнике, съедал их, смотря на прохожих, слушая музыку и мучаясь в то же время сознанием растраты. К субботе на последний пятачок он купил альвачику, а чтоб скрыть растрату, стер цену на обложке, протер обложку в этом месте пальцем насквозь, а снизу подклеил синюю бумажку, на которой написал "1 рубль". Чернила расползлись, и "1" распух и перьями разошелся во все стороны. Может быть, отец так и не вспомнил бы, но он сам только и думал об этом и, поздоровавшись, сейчас же вынул из сумки учебник в доказательство, что он действительно стоит рубль, и, передавая учебник, ему уже стало вполне ясным, что подлог не может не обнаружиться. Как мог он за мгновенье до этого думать, что никто и не догадается об этом, он сам не понимал. И теперь ему было совершенно ясно, что надо было просто признаться во всем. И, несмотря на все это, он на вопрос отца, почему это так странно обозначена цена, ответил, что он не знает, но что он заплатил за учебник рубль. Сверх обыкновения отец не вспылил и только как-то загадочно замолчал. Это молчанье болезненной тревогой охватило душу Тёмы, и он напряженно ждал. Он ждал, что мать заговорит с ним. Только в воскресенье утром мать спросила его, оставшись с ним наедине: "Тёма, ты действительно заплатил рубль?" - "Да, мама", - горячо и уверенно ответил Тёма в то время, как сердце его усиленно заколотилось в груди и кровь прилила к лицу. И опять больше ничего, и весь день тревога не улеглась в его душе. Он берег эту тревогу, был как-то задорно развязен с сестрами и в то же время почему-то находил в себе сходство с теми арестантами, которые под конвоем солдат чинили улицы. И от этого сравнения, и от какого-то особенного молчания матери и отца еще тревожнее становилось у него на душе, а к вечеру он совсем упал духом и, сидя на окне, тоскливо смотрел на знакомый закат, там, где-то за голыми еще деревьями, опускавшегося солнца, где в лучах его ярко горели окна какого-то здания. Тогда, в детстве, няня рассказывала, что это волшебный дворец, что там спит его принцесса, и, когда он вырастет, он придет к ней и разбудит ее. И вот теперь он вырос и сделался вором, и не ему, конечно, теперь уж мечтать о принцессах.
С таким же тоскливым чувством проснулся он и в понедельник, и сердце его мучительно ёкнуло, когда в столовой он увидел совсем одетого отца. Очевидно, отец едет с ним. Куда?! Может быть, в полицию, где его сейчас и посадят в тюрьму. Отец вышел, молча сел в дрожки рядом с сыном и только, когда въехали в город, спросил сына:
- В каком магазине ты покупал учебник?
Сделав усилие, Тёма хрипло, упавшим голосом, назвал магазин. Так вот куда едет с ним отец. Неужели отец решится войти с ним в магазин и спрашивать то, что и без того уже ясно?
Когда экипаж остановился, отец, уже у дверей самого магазина, спросил сына:
- В последний раз тебя спрашиваю, сколько стоит учебник?
Вихрем закружились все мысли в голове Тёмы, сперлось дыхание и захотелось плакать, но едва слышным голосом он ответил:
- Рубль.
Дверь шумно распахнулась, и в магазин вошел старик Карташев, высокий, в николаевской шинели, бритый, с нафабренными черными усами, с прической на виски, а за ним съежившийся, растерянный, приговоренный уже, маленький гимназистик. Мучительно тянулись мгновенья, когда маленький, серьезный хозяин магазина в золотых очках, в белом галстуке внимательно рассматривал поданный ему учебник. Такой же серьезный и угрюмый стоял перед ним генерал Карташев.
- Все приказчики налицо, - заговорил наконец тихо хозяин и, подняв глаза, спросил Тёму:
- Кто именно вам продал эту книгу?
Тёма ответил:
- Один мальчик.
- Мальчики у нас не продают.
Тёма молчал, потупившись.
- У нас есть мальчики, но, собственно, к продаже они никакого отношения не имеют, - пояснил хозяин генералу.
Затем он обратился к одному из приказчиков и сказал:
- Позовите сюда всех мальчиков.
Пришли четыре мальчика в белых фартуках и стали в ряд.
- Кто-нибудь из них? - спросил у Тёмы хозяин.
Мальчики бойко и загадочно смотрели на Тёму. Тёма тоскливо посмотрел на них и тихо ответил:
- Нет.
- Больше никого из служащих в магазине нет, - холодно сказал хозяин.
И опять наступило страшное томительное молчание. Пригнувшись, Тёма ждал сам не зная чего.
- Вон, негодяй! В кузнецы отдам! - загремел голос отца, и в следующее мгновенье, сопровождаемый таким подзатыльником, от которого шапка Тёмы упала на панель, Тёма очутился на улице.
Видят всё это и из магазина, видит и Еремей на козлах и все прохожие, остановившиеся и смотревшие с любопытством.
Отец сел в экипаж и уехал, не удостоив больше ни одним словом сына.
С вытаращенными глазами, красный, как рак, с грязной фуражкой на голове, как пьяный, в полусознании, поплелся Тёма в гимназию. И вдруг бешеная злоба на отца охватила его. Он громко шептал:
- Ты сам негодяй, ты дурак, я тебя не просил быть моим отцом, и, если б меня спросили, кем я хочу быть, я захотел бы быть одним из тех мальчиков в магазине, которые смотрят весело, без страха и никого не боятся, как я, как будто все время около меня страшная змея, которая сейчас укусит меня!
Он шел дальше и громче и бешенее бормотал:
- Ай дурак, точно мама позволит ему отдать меня в кузнецы, хотя бы я был бы очень рад навсегда отделаться от такого удава, как ты. Ах, если б ты знал, как я ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя...
И как теперь, так и тогда под этим бешенством и злобой на отца еще сильнее владело душой чувство бесконечного унижения и стыда.
В тот день он уже не ел швейцарского сыра. Приехавшая к нему мать застала его спящим. Она сидела над своим сыном, зная его манеру спать с горя, когда Тёма вдруг стал возбужденно кричать во сне: "Папа подлец, папа подлец..."
Мать разбудила его, и, сидя на диване, Тёма сперва ничего не понимал, а когда понял, то разразился горькими рыданиями, между которыми, всхлипывая и задыхаясь, рассказал, как и на что он растратил злополучные деньги.
На другой день Карташев опять весь день обмерял Савельева, а вечером подсчитывал.
Вышло триста восемнадцать кубов.
Утром Савельев явился в контору.
Сикорский с обычной гримасой презрения сообщил ему результат и вынул девятьсот шестьдесят семь рублей.
- А вот еще пятьдесят рублей от инженера Карташева за съеденное у вас сало.
- За какое сало? - спросил, как обожженный, Савельев. - За что такая обида еще? Разорили человека и надсмеялись еще.
Он порывисто схватил девятьсот семнадцать рублей и, не трогая пятидесяти, пошел к дверям.
- Жандарм, - сказал Сикорский, - возьмите эти пятьдесят рублей в пользу Красного Креста от господина Савельева.
Савельев, уже в дверях, не поворачиваясь, только досадливо рукой махнул.
Возвратившись в свои балаганы, он рассчитал всех рабочих и отправил, а сам ночью повесился, оставив неграмотную записку: "Погибаю невинно, заплатите, по крайности, мяснику забор четыреста двенадцать рублей. Савельев".
Когда Сикорский прочел эту записку, он сухо сказал Карташеву:
- Каким же образом дорога может заплатить?
- Я заплачу, - с горечью сказал Карташев.
- Это ваше дело, - холодно ответил Сикорский, передавая записку жандарму и говоря ему: - Распорядитесь похоронами, гроб закажите, яму выгребите, крест.
- Нанять священника, как прикажете?
- Пойдите спросите священника.
- Пожалуйста, из моих денег четыреста двенадцать рублей передайте жандарму, - сказал Карташев, вставая и уходя из конторы.
Жандарм ушел к священнику. Немного погодя он возвратился и, вытянувшись, держа перед собой фуражку, сказал:
- Так что священник отказывается, как самоубийца они.
- Ну, тогда без священника.
XVIII
От конца дистанции, со стороны Бендер, до Заима и дальше до станции путь уже был уложен, и накануне была получена телеграмма, что завтра приедет паровоз.
Сикорский поручил Карташеву встретить этот паровоз на конце дистанции.
Это был первый паровоз, и Карташеву не верилось, что по выстроенному ими пути может прибыть благополучно этот паровоз. Где-нибудь окажется нехорошо подбитая шпала, и он опрокинется. Во избежание такой случайности Карташев решил пройти пешком с Тимофеем эти восемь верст от станции до конца дистанции, с подштопкой в руках, и проверить подбивку каждой шпалы.
Начал он свою, в сущности, совершенно бесполезную работу с рассвета и кончил часам к десяти, как раз в то время, когда на горизонте показался дымок паровоза.
Сердце Карташева и радостно и тревожно забилось. Отирая струившийся с него пот, он хотя и был теперь спокойнее, чем с вечера, за безопасность паровоза, но все же не доверял все-таки делу своих рук. У него даже мелькала тревожная мысль: не лучше ли предупредить едущих и совсем их не пустить на дистанцию?
Но паровоз уже подъезжал тендером вперед, и на тендере сидел Борисов, начальник соседней дистанции, тот молодой инженер, с которым Карташев познакомился у Борисова, и еще какой-то пожилой инженер в форме, и все весело махали ему рукой.
Паровоз остановился, и, слегка заикаясь, Борисов крикнул ему:
- Скорей садитесь!
Карташев полез на паровоз, а Тимофей испуганно спрашивал его:
- А я?
Понятно было желание Тимофея и вполне заслуженно, но Карташев боялся, как посмотрят на это сидевшие. Наконец, решившись, тихо сказал уже с паровоза, наклоняясь к Тимофею:
- Полезай и стой тут, туда, - показал он на тендер, - не ходи.
- Ну, пожалуйте, - приветствовал его Борисов, - садитесь на скамью подсудимых между двумя начальниками. Вот один - позвольте вас познакомить, наш правительственный инспектор - его превосходительство Иван Николаевич Емельянов, а другой - я... Тот не в счет, - махнул он на соседнего начальника дистанции.
И, когда Карташев сел, Борисов сказал ему:
- Приказывайте, с какой скоростью в час нам ехать?
"Совсем не ехать", - хотел было сказать Карташев, но, подавляя волнение, ответил:
- Со скоростью десяти верст.
- Что? Стоило строить железную дорогу для этого.
И, махнув беспечно машинисту, он крикнул:
- Тридцать верст!
- Борис Платонович! - вскрикнул Карташев.
Но Борисов только рассмеялся.
Паровоз, покачиваясь и точно подпрыгивая, понесся вперед. Карташев, замирая, сидел, впившись глазами вперед, и напряженно ждал каждое мгновенье чего-то ужасного.
Борисов весело наблюдал его.
- Постойте, я сейчас приведу его в чувство, - подмигнул он инспектору, и, толкая Карташева, он спросил: - Ну, господа песочные подрядчики, как ваши подряды?
Карташев действительно сразу пришел в себя и, как обожженный, ответил:
- Я не подрядчик.
- Как так?
- Не подрядчик и подрядчиком никогда не буду.
- Вот это настоящий бандурист, - сказал Борисов, ласково, даже нежно обнимая Карташева.
Карташев сразу повеселел, почувствовал себя хорошо.
- Он тоже, - кивнул Борисов на Бызова, - отказался от этого подряда, и Лепуховский.
Теперь, когда они с такой быстротой неслись, ему стала ясна бесполезность его сегодняшней проверки, и он сказал:
- Мне прямо совестно признаться, какой я неграмотный дурак. Вы знаете, сегодня с таким же другим умником из деревни мы прошли с подштопкой весь путь, проверяя подшивку шпал.
- Зачем?
- Боялись, что опрокинется паровоз.
- О-о! Где ж этот другой?
- Он там, на паровозе.
- Покажите его.
- Тимофей! - закричал Карташев.
- Ась! - отозвался Тимофей, а затем показалась и вся довольная фигура.
- Как думаешь, - спросил его Борисов, - доедем до станции или опрокинемся?
- Надо доехать, - ответил весело Тимофей.
- Надо доехать, - это, брат, знать наверняка надо: вы-то шпалы пробовали?
- А как же, - ответил Тимофей, - каждую шпалу удостоверили, иначе разве возможно?
Все смеялись, а Борисов говорил Тимофею:
- Молодец, братец. А вы, - обратился он к Карташеву, - пишите новый учебник.
- Вы когда кончили? - сипло спросил Карташева коренастый, обросший бородой инженер.
- В этом году.
- Бывали на практике раньше?
- Нет.
Инженер помолчал и сказал:
- Ну, вот теперь вы научились, как не надо строить.
- Ну, вот уж, - вскинулся Борисов, - как не надо?
- Конечно, - грубым голосом заговорил инспектор, - эти уроды - так надо? - ткнул он в проносившуюся мимо них будку. - Этот урод мост, как надо?
- Я насчет этого особого мнения, - помолчав, заговорил Борисов. - Слов нет, красивая будка приятнее для глаза и для жизни. Но если сто миллионов живут в неизмеримо худших избах, то еще большой вопрос в смысле справедливости и правильности затраты денег этих миллионов на жизнь нескольких счастливцев, которые будут жить в таких будках. Ну, будки еще туда-сюда. А красавцы мосты, по которым тоскует ваше сердце... На кой леший, спрашивается, красота наших мостов, на которые и смотрят-то только зайцы да волки. Или эти вокзалы-дворцы, зеркала и бархат в вагонах? Роскошная наша русская жизнь, прежний тип почтовых станций вдохновили нас? А между тем каких денег все это стоит? В результате ведь вот что: нам нужно, скажем, двести тысяч верст, а так, как мы размахнулись, мы на эти деньги выстроим только пятьдесят тысяч верст, и того не выстроим. А дело между тем коммерческое прежде всего, и если оно не оправдывает своих расходов, то вместо пользы оно бременем ложится. При нашей постановке вопроса выходит так: чем больше мы будем строить, тем больше будем разоряться. И причина в том, что нам, как самой бедной в мире стране, надо было выбрать самый дешевый тип, а мы выбрали самый дорогой, какого до того и не было, самый ненормальный, следовательно, только назвавши его при этом нормальным. И все потому, что император Николай Павлович с крепостническим размахом, опасаясь иноплеменного вторжения, вместо того чтоб сузить путь против остальной Европы, уширил его на полфута.
Борисов обратился к Карташеву и серьезно сказал ему:
- Несомненно, грамотеями тех времен владело чувство и вашего сегодня опасения: как бы не опрокинуться. Ведь Царскосельскую-то дорогу они шестифутовую закатили. Тара-то на вагон, мертвый груз, значит, семьсот пудов, а подъемная сила - триста, а за границей подъемная сила семьсот пятьдесят, а тара двести двадцать пудов. Помимо двойной стоимости.
- Ну-с, извините, я не согласен с вами, - резко и угрюмо возразил инспектор.
- Извиняю, - развел руками Борисов.
- И я вам докажу...
- Не докажете, потому что уже приехали, и сам господин подрядчик приветствует нас на перроне.
Сикорский махал шляпой, и при ответном махании паровоз остановился.
В окнах пассажирского здания уже виден был накрытый стол.
- Первая умная вещь, которую вижу, - показал на него пальцем инспектор.
- Не было бы подрядчика, - ответил Борисов.
- Не завидуйте, зуда! - смеясь, ткнул его в бок Сикорский.
- А, зуда! - поддержал Сикорского инспектор.
- И чтоб доказать вам, что я зуда, я не дам вам есть, пока не осмотрите всей станции, - сказал Борисов.
- Ну, пока хоть по рюмке водки, - предложил Сикорский.
- Да об чем же толковать? - забасил инспектор. - Кто не желает, может не пить.
И инспектор, а за ним Сикорский и соседний начальник дистанции пошли в пассажирское здание, а Борисов с Карташевым отправились на осмотр. Инспектор так и не пришел. Когда Борисов с Карташевым возвратились после осмотра в пассажирское здание, остававшиеся уже успели выпить и закусить. Инспектор сидел, откинувшись на спинку стула, положив руку на спинку другого стула, глаза его посоловели, и он встретил входивших не то шуткой, не то упреком:
- Бунтовщики!
- Не знаю, как в остальном организме, - ответил весело Борисов, - а в желудке у меня так даже целая голодная революция... Как известно, самая ужасная из всех.
- Ну, и пейте водку, - грубо сказал инспектор.
- Водки не пью, а вот есть буду и квасу бы выпил, если есть.
Квасу не было.
- Пошлите к землекопам, - предложил Борисов.
Послали - и принесли.
Инспектор обратился к Карташеву и, показывая на Борисова, сказал:
- С этим господином я вам советую подальше...
- Он благодарит вас за совет, - ответил Борисов, - и просит разрешить ему руководствоваться своими собственными соображениями.
Инспектор налил себе новую рюмку и ответил:
- Вольному воля...
Борисов сел с Карташевым в стороне и, пока не подали обед, закусывая, продолжал делать замечания по поводу своего осмотра. Замечания были дельные, и Карташев, слушая, думал, что Борисов обнаруживает не только большие и теоретические и практические познания, но и большую вдумчивость, способность обобщать вопросы.
Когда Карташев высказал ему это, Борисов ответил:
- Через несколько лет и вы накопите и опыт и знания, так же будете и думать и обобщать. Несомненно, что у инженера поле зрения большее, пожалуй, чем у других специалистов, да, пожалуй, что и в умственном отношении инженеры представляют из себя большую силу. Вероятно, и по своему опыту вы могли прийти к заключению, что в наш институт попали сливки гимназий, - и по способностям, и по энергии пробиваться в первые ряды. Даже недостатки нашей инженерной среды говорят хотя и о больных отчасти, но и способных людях: пьянство, размах разгула, адюльтерство, больное самолюбие, сумасшествия, постоянные самоубийства... Среда, во всяком случае, исключительная, а особенно наша строительная. Если вы по постройке пойдете, - вот всегда такое же напряжение. Калифы на час, на мгновение люди сходятся, сближаются в общей работе и опять расходятся. И все это вокруг одного священного кумира, где все страсти сильнее разгораются.
- Люди гибнут за металл... - приятно и верно пропел Борисов.
- Вот чему человека учит, - уже совсем пьяным голосом отозвался инспектор, - говорю вам, господин Карташев, лучше идите водку пить, потому что из всех погибелей это самая благородная и приятная. Там деньги, женщины, молодость - все изменят, а водка всегда найдется, если даже дойдешь и до Ломаковского...
Инспектор пригнулся и с своей грубой, циничной манерой спросил Карташева:
- Ломаковского знали?
- Нет.
- Наш инженер тех времен, когда наше ведомство еще именовалось министерством публичных работ и общественных зданий. Этот Ломаковский спился и в последнее время просил милостыню, протягивая руку и говоря: "Помогите благородному человеку, которого вчера выгнали из общественных работ, а сегодня из публичных зданий!" И ему всегда давали, и до конца дней своих он был пьян...
Инспектор помолчал, ткнул носом и пробормотал:
- Такой вот и я буду...
Борисов, наклонившись к уху Карташева, шептал:
- В свое время дельный человек был. Написал прекрасную книгу по новому совсем вопросу - сопротивление малоисследованных материалов.
Когда наконец подали обед, инспектор заплетающимся языком, сделав широкий жест, сказал:
- Есть больше не буду, а вот если б минут на двадцать прилечь где-нибудь...
Принесли сена, и инспектора уложили на него в соседней комнате.
- Вот связался, - досадливо проговорил Борисов, - как теперь его повезешь домой? Придется, как тушу, уложить на паровоз и везти напоказ.
Когда инспектор ушел, Сикорский лукаво подмигнул Борисову и, показывая на Карташева, сказал:
- Расспросите-ка вы его, как он за три фунта сала пятьсот рублей заплатил...
И Сикорский весело рассмеялся.
Борисов, выслушав, сказал:
- Что ж тут смешного? Савельев дороже - жизнью заплатил. И, конечно, надо было войти в его положение и заплатить ему по стоимости, а не придерживаться мертвой формальности.
- Не мое ж это, а Полякова достояние.
- Не нанялись же вы у этого Полякова разорять и отправлять на тот свет людей? Наконец, могли бы запросить главную контору, и, я думаю, вы и сами не сомневаетесь, какой ответ через час был бы... И Савельев не спал бы теперь в земле. И как хотите, а на вас и вина в его смерти... - И, слегка заикаясь, Борисов кончил: - И ничего смешного и веселого в этом нет.
К концу обеда инспектор уже вышел и с виду был совершенно трезвым, но угрюмым и молчаливым.
- Ну, что ж, поели, можно и ехать? - спросил Борисов.
- Я готов, - мрачно ответил инспектор.
- На дорожку, ваше превосходительство, - предложил Сикорский.
- Не буду, - отрезал инспектор.
Он сухо, не смотря, едва протянул руку Сикорскому и Карташеву и полез на паровоз.
Борисов шепнул, кивая на инспектора:
- Как вам нравится? Пьян ведь, как стелька, был, а через полчаса - ни в одном глазе, и водой голову не поливал, если не считать рюмочку водки, которую унес с собой...
- И в которую влил несколько капель нашатыря, - сказал Бызов.
- Да, так вот что! А вы меня еще называете опытным инженером, обратился Борисов к Карташеву, - а я, можно сказать, мальчишка и щенок вот даже перед таким Володенькой, который и не курит и не пьет...
- Ну, ну, полезай, полезай... - толкал Бызов подымавшегося на паровоз Борисова.
- Ну-с, до свиданья, как говорят в наших палестинах, - кивнул Борисов, сидя уже на тендере, когда паровоз тронулся в обратный путь.
Когда паровоз скрылся, Карташев слегка разочарованно сказал Сикорскому:
- Ну, вот и открыли дорогу.
- Открыли, - пренебрежительно махнул рукой Сикорский. - Теперь начнут шляться, благо за проезд не платить, а прогоны получать... А как вам понравился этот урод, пьяница инспектор? Ведь совестно смотреть... И вот большинство из ваших такие же. А как пьют они при настоящем открытии дороги? На позор всем едут не люди, а мертвые тела. И Бызов такой же: мальчишка совсем еще, а льет, как в бочку...
- Но он не был же совсем пьян.
- Организм еще не ослаб, но выпил он больше инспектора. Ай, ай, ай... педантично качал головой Сикорский.
Карташев печально слушал, и в памяти его вставали Савельев, подряд Сикорского, обсчет молдаван, и ему хотелось бы теперь уехать вместе с теми, кто был на паровозе. Зачем он не поехал в самом деле? Увидел бы Лизочку, Марью Андреевну, провел бы прекрасно вечер, послушал бы музыку.
И вдруг паровоз опять показался и быстро приближался к станции.
- Его превосходительство портфель свой забыл, - крикнул Борисов.
- А что вы скажете, - спросил Карташев Сикорского, - если я тоже махну с ними в город?
- А когда назад?
- Завтра утром.
- Поезжайте.
- Ура!.. - весело крикнул Борисов, когда Карташев сообщил, что тоже едет.
В Кирилештах, где была главная контора Бызова, слезли Бызов и инспектор, а Борисов и Карташев поехали в Бендеры.
Исчезла недавняя, еще кипучая жизнь линии. Теперь безмолвно залегло полотно железной дороги, и было по-прежнему тихо и безлюдно кругом.
- Собственно, рабочих дней на постройку всей дороги будет употреблено сорок три дня, - говорил Борисов. - Это первая в мире по скорости постройки дорога.
Пахло осенью, и печально садилось солнце, освещая уже убранные пожелтевшие поля, полотно дороги, сверкавшие на нем рельсы. Гулко разносился кругом шум несущегося паровоза, извивавшегося вдоль речки холодной стальной лентой, точно застывшей в закате.
- Да, - сказал Карташев, - точно волшебники какие-то пришли, сделали эту дорогу и исчезли. Не все исчезли: Савельев останется... Я никогда себе не прощу, что своевременно не вдумался в переживавшуюся драму...
- Да, да, это было непростительное легкомыслие со стороны и вашей и Сикорского. И вовсе не то, что вы там сало ели, - это чепуха, - а то, что раз вы изо дня в день видели, что человек работал и труд его не оплачивался, то вы и должны были вытащить его из капкана, в который он попал.
- Конечно. - у него, несчастного, остались жена и дети.
- Они где?
- В деревне, у меня есть адрес, я пошлю и им...
- Да что вы пошлете?! - вспыхнул Борисов. - Нужно учесть по стоимости работу Савельеву, и разницу наша контора перешлет его жене.
Борисов вынул записную книжку и что-то записал.
- Сикорский завтра же получит официальное предписание сделать это.
- Конечно, - говорил Карташев, - теперь все совершенно ясно, и если бы мои мысли не были связаны сознанием, что я ел у него это несчастное сало...
- А все потому, - горячо перебил Борисов, - что люди никогда не умеют стать выше переживаемого мгновенья. И им кажется тогда, что самое ужасное уже случилось. А отвлекитесь от мгновенья, взберитесь на бугорок, всмотритесь спокойно в даль, и Савельев жил бы... Отвратительна эта проклятая вечная слепота этого эгоистичного "я". Это "я" я так ненавижу, что дал себе клятву никогда не жениться, потому что семья - источник этого отвратительного "я", основа всей нашей яевой скорлупы: я своего Ивана только потому, что он мой, будь он дурак из дураков, а посажу всем остальным Иванам на шею - на их и на его погибель. Не может человечество при таких условиях прогрессировать, не может быть добрым, великодушным, альтруистичным до тех пор, пока не будет разрушено братство плоти и не заменит его братство духа. А до тех пор всё и вся, от верху до самых низов, все люди развращены. И днем обновления человечества, днем новой жизни будет тот день, когда воспитательные дома заменят семью!
Паровоз в это время проносился мимо дач.
- Борис Платонович, - сказал в ответ Карташев, - я еду, собственно, к Петровым, может быть, и вы заедете?
- К Петровым? К этим поклонникам семейного культа? Боже меня сохрани и избави... Я живу так, чтобы у меня слово не расходилось с делом. Вот вашу сестру, Марью Николаевну, я признаю: она, как и я, ненавидит семью, а с матушкой вашей мы уже ругались... Нет, я шучу, конечно, и не зайду к Петровым, потому что накопилось, наверно, за день много дела. Бывайте здоровы и не забывайте.
Карташев попрощался и слез у дома Петровых.
С террасы весело закричала Марья Андреевна:
- Кто, кто, кто? А вы?! - обратилась она к уезжавшему Борисову.
Но тот только весело разводил руками.
Пока Карташев переходил улицу, из калитки вышли и Марья и Елизавета Андреевны.
Елизавета Андреевна еще похудела, сильнее чувствовалась ее хрупкость, еще больше стали ее глаза. Она весело смеялась, энергично пожимая руку Карташева, и много мелких морщинок обрисовалось около ее рта.
Карташев радостно держал ее руку, смотрел в глаза и говорил:
- В Крым, Крым надо вам ехать.
- Да еду, еду, - махнула она свободной рукой.
Когда пришли на террасу, Марья Андреевна сказала:
- Пока вам дам чаю...
- Со сливками?
- И даже с лепешками.
- О-о!
И, подавая все Карташеву и садясь возле него, она сказала:
- Ну, рассказывайте, как там живете... все подробно... Я люблю, чтобы мне так рассказывали, как будто я там сама жила...
Вечер прошел быстро и весело. Сестры пели, играли, пришел Петр Матвеевич и сел ужинать.
Прощаясь, Петр Матвеевич, скупой обыкновенно на слова, сказал, когда дамы ушли:
- Валериан - эгоист: заграбастал себе все с подряда, показал вам кукиш с маслом и несчастного Савельева так ни за что ни про что отправил на тот свет.
- При чем тут Валериан Андреевич? - горячо защищал его Карташев. - От подряда я сам отказался, и нет той силы, которая заставила бы меня согласиться, а в смерти Савельева произошло несчастное недоразумение, в котором...
- И вы и Валериан вышли прежде всего типичными русскими чиновниками; по такому-то пункту, по такому-то параграфу, а если жизнь прошла под этим пунктом, то это уж не ваше дело. Вы-то хоть продукт своей страны, а Валериан-то нос ведь дерет: я заграничный, я свободный от формы человек, а на деле еще хуже нас, грешных. Ну, идите спать, - закончил Петр Матвеевич.
XIX
Возвращаясь на другой день утром назад на линию, Карташев поздно спохватился, что ничего не купил в подарок Дарье Степановне из того, что обещал и собирался в разное время купить ей.
Забыл он как-то совсем об Дарье Степановне, совершенно вылетела она из головы при встрече с Петровыми. И теперь он жалел и придумывал законную причину.
"Да скажу просто, что приехал поздно, уехал рано: магазины были заперты".
Но это все-таки не успокаивало Карташева, и он чувствовал угрызения совести в отношении Дарьи Степановны. Правда, она не предъявляла к нему решительно никаких требований, но она была очень хороший, скромный человек, и это налагало, помимо требований с ее стороны, ответственность за свои действия и с его, Карташева, стороны. Иногда ему приходила мысль в голову жениться на ней, и тогда Аделаида Борисовна вставала перед ним. Аделаиду Борисовну он боготворил какой-то неземной любовью, - союз с ней казался ему недосягаемым счастьем. Дарью же Степановну он, в сущности, и не любил даже, а только привык уже и уважал.
Несколько дней тому назад приехал к ним и другой телеграфист. Это был молодой человек, желтолицый, плохо сформированный. Но, очевидно, более опытный, потому что Дарья Степановна беспрекословно подчинялась его авторитету.
Теперь он дежурил ночью, а Дарья Степановна днем. Дарья Степановна пока, до перевода телеграфа на станцию, жила по-прежнему в конторе, занавесивши в углу свою кровать, и на той же кровати высыпался в течение дня телеграфист. Нанимать же на деньги из жалованья квартиру не было средств. Телеграфист получал тридцать пять рублей в месяц, Дарья Степановна двадцать пять рублей. И почти все деньги, при существовавшей дороговизне, уходили на еду. Карташев, правда, предлагал Дарье Степановне денежную помощь, но она наотрез отказывалась.
Таким образом, в течение этих нескольких дней с приезда телеграфиста Карташев фактически был разлучен с Дарьей Степановной.
То, что он ничего не купил ей, усилило в нем к ней нежное чувство, и Карташев серьезнее других раз стал обдумывать вопрос, не жениться ли ему на Дарье Степановне.
Когда он подъезжал к дому, вопрос был решен: жениться и сегодня же сделать ей предложение.
Увидев ее на завалинке, он остановил паровоз и весело пошел к ней навстречу.
- Я так соскучился по вас, что мне кажется, - сказал он, здороваясь с ней, - что уже сто лет, как не видел вас.
- Правда? - вздохнула Дарья Степановна, - а я думала, что вы уж совсем и забыли меня.
- Слушай, Даша, - сказал Карташев, садясь рядом с ней и держа ее руку, - что нам тянуть? И ты и я свободные люди, поженимся...
Дарья Степановна быстро опустила голову и долго молчала. Она заговорила глухим, дрожащим голосом:
- Я уже выхожу замуж... за этого телеграфиста. Я хочу вас просить быть у нас шафером. Что было - то было - у него, у меня; мы ответственны друг перед другом только за то, что будет. Еще я к вам с просьбой, - и мне очень совестно. Дайте мне взаймы сто рублей на свадьбу. Вы, может быть, не верите мне, так поверьте: я каждый месяц буду вам выплачивать по три рубля...
Карташев торопился освоиться с новыми ощущениями, - ему было и обидно и легко в то же время, - и он ответил, упрашивая взять у него больше денег и не считаться с отдачей.
Дарья Степановна выслушала и покачала головой.
- Что вы меня обижаете, Артемий Николаевич? Вы хотите, чтоб я себя не уважала? Я знаю, что вы без умысла это... Сделайте, как прошу, и больше не говорите ничего.
Карташев покраснел, сконфузился и, целуя ей руку, сказал:
- Больше не буду. Сто рублей сейчас передать?
- Если есть.
Карташев передал деньги.
- Расписку вам выдадим муж и я. Мы хотим в воскресенье и венчаться. А как вы думаете, Сикорский согласится тоже быть шафером?
- Конечно.
- Я сегодня же поеду в город.
- Вы поезжайте с этим паровозом, а воротитесь с балластным. Он выедет сюда в семь часов вечера из Бендер, я дам вам записку.
В воскресенье состоялась свадьба.
После свадьбы был обед у Сикорских, и прямо с обеда новобрачные уехали на станцию, в свое новое, очень скромное помещение.
Вечером опять светила луна, но Карташев уже один сидел на своей завалинке, смотрел на реку, смотрел на соседний пустой теперь дом бывшей телеграфной конторы, где уже никто не сидел на завалинке, куда не пойдет он больше, и чувствовал пустоту и одиночество.
"Теперь, - думал он в утешение себе, - когда я опять свободен, больше не вкручусь ни в какую историю: или Аделаида Борисовна, или никто".
Он вздохнул и подумал:
"Слава богу, и нет никого. Даже у Лизочки уже есть жених".
XX
Теперь он ездил по дистанции на балластных поездах, с тоской и грустью вспоминая былое оживление линии. Тогда казалось таким необходимым его присутствие, заболей он, умри, тогда все дело остановилось бы. А теперь он никому больше не нужен был. Балластная возка - единственная работа на линии - шла и без него.
Сидя на тормозе, ему оставалось только переживать все это бурное, такое еще недавнее прошлое.
Только ему одному, впрочем, понятное прошлое. Что скажет всякому другому, кто будет проезжать здесь в поезде, та дорожка, уходящая в лес, те бугорки, которые он раскапывал, отыскивая песок, остатки бывших бараков, где когда-то жили и волновались своими мгновениями люди, где всегда с нетерпением ждали его, Карташева, когда казалось ему, что только из-за него и стояла вся работа. А там крестик простой деревянный на могиле, где зарыт несчастный Савельев, едва видный с линии.
И конец дистанции, и начало, где когда-то качался Карташев, как маятник, между двумя соблазнами, были особенно тяжелы теперь по воспоминаниям. Здесь всегда - образ повесившегося Савельева, там, на станции, Дарья Степановна с мужем, теперь всегда настороженные и даже враждебные к нему.
И прозрачная осень, с обычной печатью грусти и отлетающей жизни, еще сильнее нагоняла чувство одиночества и меланхолии. Правда, приятной, всегда с стремлением вдаль.
В этой дали ярче всего другого вставал образ Аделаиды Борисовны. К ней тянуло, как к чему-то единственно близкому. Для всех других и всего другого - он всегда чужой и только временами как будто и близкий и нужный человек.
"Борисов говорит, что семья - это основа всякого эгоизма, всякого зла, - думал Карташев, - а между тем семья и самый главный двигатель человека. Без сознания, что ты кому-то нужен, необходим, нет энергии. Везде и во всем заменят меня и только у той, которая полюбит, никто не заменит. Для нее работать, жить, радовать ее своими успехами..."
В таком настроении, возвратившись однажды с линии, Карташев получил телеграмму от Пахомова, вызывающую его в Бендеры.
Карташев показал эту телеграмму Сикорскому, и тот, подумав, сказал:
- Я думаю, что это сигнал: "К расчету стройся". Я вам советую ехать со всеми вещами.
В тот же вечер Карташев выехал, сев на поезд не на станции, а в Заиме. Провожали его только Сикорский и Тимофей. Тимофей завтра тоже получал расчет, причем ему не в счет выдавалось сто рублей наградных, да успел он скопить рублей около ста.
- Зайцем проеду, - говорил Тимофей, - в Самару рублей за десять, а как иначе? - а остальные денежки домой привезу, водкой стану торговать, а как иначе?
- А поймают да в тюрьму посадят? - спрашивал Сырченко.
- Не поймают, - тянул Тимофей, а Сырченко весело смеялся.
Вот и не видно и не слышно больше ни Тимофея, ни Сырченко.
И они - уже невозвратное прошлое.
Вот уродливо торчащая из-под насыпи деревянная труба, которую ошибочно разбил Карташев и которая теперь осталась немым, но красноречивым памятником его инженерного искусства.
А вот с провалившейся крышей будка, крышу которой слишком усердно Карташев смазывал, предохраняя ее от пожара, глиной. И она тоже памятник.
И водокачка на станции - разбитая по ошибке на полторы сажени дальше от пути, вследствие чего ее питательная труба вышла уродливой длины.
"Только такие памятники и остались, только они и бросятся в глаза, и будут по ним судить обо мне, а все остальное: напряженный труд, любовь, сотни всяких удачных комбинаций... кто об этом когда-нибудь узнает, это зачтет и кому об этом расскажешь? Только Деле!.."
И сердце Карташева тревожно и радостно билось.
Предположение Сикорского оправдалось только отчасти.
Карташев действительно отчислялся от постройки, но назначался одновременно в эксплуатацию помощником начальника участка самого трудного, от Галаца до Троянова Вала.
- Начальником участка там Мастицкий. - говорил Пахомов, - один из самых дельных наших инженеров, но он все болеет, и если не подкрепить его надежной силой, то в конце концов он перервется. Мы посылаем вас через Одессу морем, так как у Савинского тоже будет к вам поручение.
За постройку Карташеву выдали, как премию, полугодовое жалованье и новые подъемные, как уже эксплуатационному инженеру. Вместе с этим ему возвратили уплаченные им мяснику за Савельева четыреста двенадцать рублей, так как, по учету работ Савельева, ему пришлось получить около трех тысяч, и эту разницу, за вычетом выданных Сикорским и Карташевым, главная контора уже отправила вдове Савельева.
Данилова уже не было в Бендерах.
Между прочим, Карташев узнал, что Дарье Степановне, как и всем телеграфистам, премии никакой не будет дано.
- Ну, что - они без году неделю служили, - пренебрежительно бросил главный бухгалтер.
- Да ведь и вся дорога без году неделя строилась, - отвечал Карташев, а получил же я почти двухгодовое жалованье, да больше чем на тысячу процентов увеличено мое содержание.
Бухгалтер пожал плечами.
- Дело коммерческое. Такова польза, значит, от вас, так расценена она, а какая же польза от телеграфиста? Работа той же лошади, - не он, так другой.
Карташев узнал также, что Сикорского совсем отчислят, а Петров останется начальником первого участка.
У Сикорского хотя и купили его карьер за двадцать пять тысяч, но были им недовольны и Пахомов и Борисов.
Борисов говорил:
- Совсем торгаш-молдаванин. Теперь еще к нам поступило прошение этих молдаван, что он заставлял их вместо куба куб десять сотых возить. Я не думаю, чтобы после всего этого Сикорский где-нибудь на другой дороге был бы строителем. Да этого ему и не нужно: тысяч сто он имеет и будет через несколько лет миллионером-подрядчиком.
- Не будет, - отвечал Карташев, - для подрядчика у него не хватает эластичности, покладистости, приниженности: Сикорский самолюбив и строптив.
- Ну, частное дело придумает: голова хорошая, но не думаю, чтоб у Полякова он еще работал.
Остальной день до вечера, до отхода поезда в Одессу, Карташев провел у Петровых.
Петров, потирая руки и смеясь, говорил ему:
Вот теперь вас запрягут. Участок Мастицкого, говорят, один сплошной ужас: там десятки верст плывунов, постоянные обвалы, пятнадцать верст, между Рени и Галацем, линия идет разливом Дуная, и опытные люди говорят, что при той высоте насыпи и тех укреплениях ее, какие имеются, насыпь не выдержит весеннего разлива Дуная. Словом, будете довольны. Я просил было вас к себе, просил и Бызов, но решили заткнуть вами самую главную дыру. Вот-с, в каком вы почете на линии у нас.
Елизавета Андреевна уже уехала с своим женихом в Крым, и Марья Андреевна, подняв плечо, грустно говорила:
- Уехала, уехала наша птичка.
А Петр Матвеевич, всегда правдивый и прямолинейный, махнул рукой и сказал:
- Дело ее совсем дрянь: она не переживет зимы.
Но увидев, что Марья Андреевна, уткнувши лицо в платок, заплакала, Петров сделал страшное лицо Карташеву и, с отчаянием махнув рукой, стал беззвучно хлопать себе по губам.
- Ну, я окончательно не верю вам, - сказал Карташев, - доктор вам, что ли, это сказал?
- Нет, не доктор.
- А вы что ж за доктор?
- Он всегда каркает, - ответила, плача, Марья Андреевна.
- Это верно, что я всегда каркаю, - согласился Петров.
Марья Андреевна вытерла слезы и горячо заговорила:
- Он всегда видит только одни ужасы: в этом отношении жить с ним каторга. Если солнце светит, он думает о дожде; если какая-нибудь радость он ищет отрицательной стороны и до тех пор не успокоится, пока не сведет на нет всю эту радость. Я его называю гробокопатель.
- Э-хе-хе, - вздохнул Петр Матвеевич, - прожила бы ты с мое, посмотрел бы я, как тебя бы жизнь вышколила...
- Жила и не меньше твоего перевидела.
- За братниным плечом не совсем-то это то... Мой-то приемный отец был биндюжник. Моя родная мать хотела было меня со скалы в море бросить, а тут и подвернись этот самый биндюжник. Детей с женой у него не было, он и усыновил. Так вот по какой круче я пошел царапаться. В двенадцать лет и отец и мать приемные умерли, и я уж совсем один остался. Кончил и гимназию и техническое училище и пережил то, чего ни один золоторотец не переживет. Ел требушину черную, как сапог, и вонючую, как...
- Да брось...
- Брось так брось. Но только, как увидишь с этой стороны жизнь, то уж перестанешь и в бога, и в людей, и во все радостное верить... А уж сверкнет и жизнь радостью, так уж потом так отомстит, что будь она проклята и радость.
Марья Андреевна, слушавшая было с тоской и даже ужасом, рассмеялась и, показывая рукой на мужа, сказала:
- Вот сокровище!
Карташев домой не телеграфировал, и приезд его был полной и приятной неожиданностью.
У родных он провел два дня, пока Савинский приготовлял нужные для Букареста бумаги.
С этими бумагами и соответственными инструкциями командировался Карташев к главному инженеру, заведовавшему тыловыми сообщениями армии.
Командировка была почетная, и Карташев говорил домашним:
- Я какой-то, непонятной мне самому силой, все выше и выше, как на крыльях, поднимаюсь на гору.
Может быть, думал Карташев, отчасти влияет здесь то, что Савинский сошелся с его семьей и ухаживал как будто за Маней.
Но Савинский случайно, но как будто ответил на мысли Карташева, по случаю замечания Аглаиды Васильевны, что слишком балуют ее сына.
- Мы никого не балуем, - ответил ей Савинский. - О, вы нас еще совсем не знаете. Мы - самая обыкновенная, самая настоящая торговая лавочка, преследующая только свои интересы, учитывая все, что может принести нам выгоду. И все мы приказчики нашего дела. Хорошим приказчиком дорожим, плохого без сожаления гоним. Я еще на днях удалил такого. Он мне говорит: "Николай Тимофеевич, это несправедливо". А я ему ответил: "Кто вам сказал, что я хочу быть справедливым? Я хочу быть только приказчиком и соблюдать выгоды своего хозяина". Соображения, почему я посылаю Артемия Николаевича, следующие. Начальник тыловых сообщений - прекрасная, благородная личность, преданная своему делу. В лице Артемия Николаевича он встретит такого же преданного, такого же неподкупного, одним словом, своего alter ego*, и это сейчас же почувствуется и установит тот характер отношений, который и нужен. Как видите, мы всё, вплоть до наружности, учитываем и из всего извлекаем свою выгоду. И здесь только эгоизм, и ничего другого.
______________
* двойника (лат.).
Когда уехал Савинский, Маня говорила:
- Я не сомневаюсь, что он говорит совершенно искренно. Он именно только эгоист дела, и, кроме этого, у него ничего нет в жизни. Его фантазия, что ему надо любить, - чушь: ничего ему больше, кроме его дела, не надо. Разве только увеличения размеров этого дела: три дела, десять дел, вся Россия.
- Он будет министром, - согласилась Аглаида Васильевна.
- Я тоже думаю, что будет, - согласилась Маня, - потому что министры, мне кажется, из такого теста и делаются: "Кто вам сказал, что я хочу быть справедливым?"
- Ну, а Борисов как вам понравился?
- Умный, дельный, - ответила Аглаида Васильевна, - установившийся вполне...
- Кто к нам подойдет, - вставила Маня, - а уж мы ни к кому не приспособимся: уж извините... С Аней они очень подружились.
- Что ж? - согласилась мать. - Аня подошла бы к нему.
- Думать, как хочет, не мешала бы, - вставила опять Маня, - а рубашка чистая всегда была бы.
- И рубашка и обеды, - говорила Аглаида Васильевна, гладя роскошные русые волосы Ани, - и ровная, ласковая, как ясный день. Там пусть мужа на трон посадят другие, - пусть сбросят его в самую преисподнюю, а с ней все тот же ясный день.
- Вот, вот - кивнула Маня, - теперь ты, Аня, заплачь...
Аня, взволнованно оттопыривая пухлые губки, с глазами, полными слез, ответила:
- Глупости какие, с чего я буду плакать? Ни о каком замужестве я не думаю, и стыдно, чтобы мне, гимназистке, и думать...
- Умница! - поддержала ее мать.
Поделился Карташев с Маней относительно планов своих по поводу Аделаиды Борисовны.
- Теперь у меня, - говорил Карташев, - скопилось уже до пяти тысяч. Я буду жить скромно и к весне скоплю еще тысячу. Жалованья я получаю три тысячи шестьсот рублей, квартиру, прислугу, освещение, отопление. Эту зиму еще нельзя, надо осмотреться, а весной, когда она приедет, чтоб ехать отсюда за границу, тогда...
- Что тогда?
Карташев, растягивая слова, ответил:
- Тогда, может быть, я и решусь.
Маня расхохоталась и махнула рукой:
- Да никогда не решишься! Ты решительный только на глупости, а на настоящее, хорошее - ты всегда будешь так только, в уме...
- Посмотрим, - ответил Карташев.
- Сказал слепой, - кончила Маня.
- Ну, а тебе удалось получить с Савинского и Борисова?
- Так я тебе и сказала.
- Да я, что же, выдавать пойду, что ли?
- Хорошо, хорошо: хоть умри, не скажу.
- А твои и вообще ваши дела как?
- Как будто просвет есть, в смысле выхода.
- Какого?
- Все знать будете, скоро старенькие будете. Поживите еще, бог с вами, так, молоденьким.
- А тебя в каторгу когда сошлют?
- Не замедлю известить...
На поездку в Букарест Савинский назначил и выдал Карташеву тысячу рублей.
Карташев смущенно говорил матери:
- Букарест с проездом, самое большее, отнимет у меня десять дней: это выходит, кроме жалованья, по сто рублей в день одних суточных. Страшные деньги!
- Большие деньги, - согласилась Аглаида Васильевна.
- Ну, эти деньги я прокучу!
И Карташев поехал в город покупать подарки.
- Много истратил? - встретила его Маня.
- Рублей семьсот.
- А остальные мне давай.
- Бери, - согласился Карташев.
XXI
На пароход Карташева провожали его родные и родные Аделаиды Борисовны.
С Евгенией Борисовной у Карташева установились дружеские отношения. Несмотря на то, что Евгения Борисовна была моложе его, она держала себя с Карташевым покровительственно. Делала ему замечания, и особенно по поводу его трат, внимательно расспрашивала о служебных успехах его и была довольна.
- Отсюда моя голубка три месяца назад улетела, - говорила Аглаида Васильевна, вспоминая отъезд Зины. - А теперь и молодой орел мой улетает.
- Орел, - фыркнул Карташев, - просто пичужка.
Мать любовно смотрела на сына.
- Это даже и не я, а Данилов так назвал тебя.
- Мама, - вмешалась Маня, - а Делю вы называете голубкой...
- Голубка, белая голубка...
- Ну что же выйдет? Орел и голубка? Орел съест голубку...
Уже светлая полоса вьется и, пенясь, бурлит, переливая изумрудом и бирюзой. Машут платками с берега, машут с парохода, и между ними, затерявшись среди других, и Карташев. И не видно уж лиц, только платки еще белеют.
Все слилось в одно, не видно больше ни лиц, ни платков. Понемногу уходят пристань, мачты, город на горе. Слегка покачиваясь, все скорее и скорее уходит пароход в синеву безбрежного моря и весело охватывает запах моря, канатов, каменного угля. Звонят к завтраку, и уже хочется есть все, что подадут, все те южные блюда, к которым привык организм: морская рыба, малороссийский борщ, кабачки, помидоры, баклажаны, фрукты.
В числе пассажиров красивая брюнетка с серыми глазами, с черным пушком на верхней губе, губы полные, сочные, и, когда они открываются, видны белые, красивые, маленькие зубы.
В глазах иногда огонь, иногда что-то гордое, вызывающее. С ней молодой моряк. За столом Карташев сидел против них и незаметно следил за их отношениями.
Нет сомнения - это жених и невеста. Она ест и иногда останавливает спокойный взгляд своих серых с большими черными ресницами глаз и смотрит на Карташева. Карташев смущается, не выдерживает взгляда, отводит глаза на других пассажиров и опять украдкой всматривается в невесту и жениха, стараясь подслушать их разговор, угадать его по движению губ, жестам. Иногда является в нем вдруг желание прильнуть губами к ее полным, красным губкам, охватить ее стан, не полный, но упругий, склонный, может быть, в будущем к полноте. От этих желаний и мыслей кровь приливала к голове и лицу Карташева, и, уткнувшись в тарелку, он начинал торопливо есть.
Вошли в Дунай, и уже без всякой качки, плавно двигался пароход.
Вот налево синеют горы Добруджи, а вот направо теряется в низменных берегах Рени - будущее местожительство Карташева, - страшно лихорадочное, нездоровое, где, от напряжения и всевозможных болезней, тает теперь его начальство, начальник участка Мастицкий.
Вот и Галац, чистенький, словно умытый городок с веселыми улицами, с массой кофеен, где пред ними на улице стоят столы, а за ними сидит множество народу и пьют ападульчеце: стакан холодной, как лед, воды с блюдечком варенья.
В Галаце остались моряк и его невеста, и Карташеву казалось, что она с сожалением оставляла пароход. Что до Карташева, то он очень вздыхал, когда за столом уже не встречал ее серых, уже очаровавших его, иногда ласковых глаз.
Вместо нее сидела типичная румынка: среднего роста, уже начинающая полнеть, с смуглым лицом, черными, как смоль, глазами, с густыми, черными, немного жесткими волосами и такими же полными, как и у невесты, губами. Но рот был шире, зубы были прекрасны, но крупнее тех, и, когда они открывались и глаза смотрели знойно, казалось, немилосердно жгло южное солнце.
От невесты веяло прохладой и только изредка каким-то намеком на будущее лето, от этой же - жгучим летом и истомой его.
К вечеру румынка и Карташев познакомились и разговорились на французском языке, до поздней ночи проболтали они на палубе, а ночью Карташев пробрался в каюту румынки.
Она сообщила ему, что она жена офицера, который теперь с румынским корпусом под Плевной. Она рассказывала, что у них, в румынском обществе, чуть ли не предосудительной даже считается супружеская верность и что в каждой почти семье имеется друг дома. Это почти считается признаком хорошего тона, хотя обычай не румынского, а скорее французского происхождения.
По приезде в Букарест она пригласила Карташева посетить ее. Он был у нее и познакомился с ее матерью, братом и еще с одним господином средних лет, угрюмо и подозрительно смотревшим на Карташева, вследствие чего Карташев сообразил, что это и есть друг дома. Дальнейшие свидания с румынкой происходили уже в гостинице, где остановился Карташев, в его номере, куда румынка приходила под темной вуалью и, снимая уже в номере эту вуаль, весело и радостно смеялась, говоря:
- Так любить гораздо, гораздо интереснее.
Когда наступило время разлуки, они расстались благожелательные и равнодушные друг к другу. И каждый за другого был спокоен, что скоро утешится.
Карташев был в затруднении, как и чем выразить свою благодарность румынке за приятно проведенное время, но румынка выручила его. Болтая много и обо всем, она, между прочим, указала Карташеву, что на обязанности друга дома лежит удовлетворение разных мелких прихотей жены, как-то: покупка драгоценностей, кружев, зонтиков, перчаток, духов.
Карташев предложил было румынке вместе с ней отправиться к ювелиру, но она энергично и с обидой отказалась. Это не принято, это неприлично, и что бы сказали о ней все, знавшие ее?
Когда Карташев поднес ей золотые часики с цепочкой, о чем она тоже намекнула, она ласково улыбнулась и сказала:
- У вас хороший вкус - качество, которым должен всегда отличаться друг дома. А вот у мужа, - прибавила она, - вкуса никогда не бывает.
Но когда Карташев после часов поднес ей и кольцо с маленьким, но очень хорошим рубином, она была совершенно растрогана и, горячо целуя Карташева, сказала, обращаясь в первый раз на "ты" к нему:
- Ты великодушный!..
И все время она восторгалась рубином.
- Это мой самый любимый камень и очень хороший. Хороший рубин должен быть похож на свежую каплю крови, смотри вот теперь: сверкает, как настоящая кровь... У-у! Это хорошо! Представь себе такую картину: ценой жизни, истекая кровью, он все-таки добивается своего, и целует, и обнимает, и умирает...
И черные глаза румынки сверкали при этом, как черные бриллианты.
Не так успешно шли дела у Карташева по возложенному на него Савинским поручению.
Главный инженер, очень простой, без всяких претензий человек, несмотря на разницу лет и свой генеральский чин, держал себя с Карташевым как товарищ, одного притом выпуска с Карташевым.
Он наклонял к Карташеву свое большое, в очках, лицо и объяснял, почему он должен был подать и подал уже в отставку.
- У вас несколько начальников, и каждый из них, не спрашивая вас, распоряжается, а вы отвечайте за все. И благо, если бы только старшие еще распоряжались: распоряжаются решительно все. Пьяный ротный - полный хозяин на линии, каждому начальнику станции грозит расстрелом, отменяет поезда, создаст невообразимый хаос, уйдет себе со своей ротой и утонет там где-то в армии. Ищи его, когда десятки других продолжают хаос...
- А кто теперь главный инженер?
- Генерал генерального штаба.
Инженер махнул рукой.
- Они всё знают, они специалисты ведь по всему...
Карташев счел долгом все-таки ознакомить бывшего главного инженера с своим поручением и очень пожалел, что этот главный инженер уже оставил свой пост, так как, выслушав все внимательно, сделав несколько замечаний, он в общем одобрил все предположения и даже сказал, на какое количество поездов надо рассчитывать в сутки.
С генералом генерального штаба не так просто было увидеться. Надо было явиться в приемные часы и ждать очень долго, пока ввели Карташева в кабинет генерала.
Генерал принял Карташева стоя. Это был средних лет генерал, нервный, стройный, с красивыми глазами.
- Чем могу быть полезным? - встретил он Карташева, слегка выправляясь и поправляя свои аксельбанты.
Карташев начал объяснять.
Генерал слушал непривычную для его слуха речь штатского и, морщась, так всматривался в Карташева, точно ему были уже известны все его похождения с румынкой.
Когда Карташев кончил, он чувствовал, что никакого впечатления на генерала не произвел, почувствовал вдруг, что все то, что он сообщил генералу, - теперь уже не важно, а важно что-то другое, чего он, Карташев, не знал.
А может быть, генерал только делал вид, что слушал, и теперь, когда Карташев кончил, он, захваченный врасплох, был в затруднении, что ответить.
- Оставьте это письмо и эти бумаги у меня, - сказал генерал, - я должен над всем этим подумать, и приходите ко мне через три дня.
От генерала Карташев отправился к бывшему главному инженеру.
Тот махнул рукой и сказал:
- Не думаю, чтоб и через три дня он ответил вам что-нибудь путное: они ведь совершенно не в курсе дела, не понимают нас, штатских, и считают, что дело может только идти с людьми военными. Дай бог, чтобы я был плохим пророком, но я боюсь, что он начнет у вас ломку на свой военный лад.
Через три дня, когда Карташев явился опять к генералу, тот принял его уже в общей приемной и, едва протянув руку, лаконически сказал:
- Отправляйтесь к месту своего служения.
Карташев растерянно, виновато поклонился и поспешно вышел.
На улице он вздохнул всей грудью и подумал: "Довольно глупо все это, однако, вышло".
"Да, глупо, глупо", - досадливо твердил он себе, идя по красивым, оживленным улицам Букарешта. Сновали всех оружий военные, дамы, все почти такие же, как и его румынка, с черными и серыми глазами, смуглые, с роскошными черными волосами. Одни немного красивее, другие хуже, одни в экипажах, другие пешком. Военные жизнерадостные, возбужденные, хозяева жизни. Это так сильно и впервые почувствовал сегодня Карташев, считавший до сих пор, что высший приз жизни - его инженерный мундир, доставшийся ему как-никак неизмеримо большим трудом, чем всем этим господам их мундиры. И какое-то злобное чувство закипало в его душе.
Когда он сообщил бывшему главному инженеру результат своего свидания с генералом, он сказал:
- Этого надо было ожидать. И все это только потому, что вы штатский: нет доверия штатским, - у них нет энергии военного, нет дисциплины военного, они не люди. И нас спасает только то, что среди военных нет еще никого, кто сколько-нибудь знает наше дело, и поэтому на эту войну всем инженерам, сидящим на действительном деле, опасаться нечего, пока только нас, старших, власть имеющих, они прогонят, но к следующей войне они подготовятся, и во всех этих железнодорожных батальонах наши инженеры скоро уступят место военным... Спасет вас и то еще, что ваша дорога все-таки частная, а посмотрите, что делается на Фраштеты Зимницкой: там наши инженеры, уже прикладывая руку к козырьку, рапортуют: "Доношу вашему превосходительству, что на вверенной мне дистанции все обстоит благополучно" и так далее.
- Что ж мне теперь делать? - спросил Карташев. - Ехать?
- Конечно. Отпишите Савинскому все, я на днях еду в Одессу, отвезу ему письмо ваше и сам расскажу ему.
Так Карташев и поступил, выехав на другой день по железной дороге в Галац.
Он был очень тронут тем, что румынка приехала проводить его. Она была очень в духе - получила письмо от мужа. Он отличился в сраженье, получил орден и назначен батальонным на место своего убитого начальника.
- Если так дальше пойдет, он может воротиться генералом. О, тогда со мной будет другой разговор: тогда кто угодно будет себе считать за честь быть другом дома.
Карташев поинтересовался, как ее друг дома отнесся к подаркам.
- Я их покажу ему, когда ты уедешь, иначе, сгоряча, он может наделать тебе много неприятностей. Я, конечно, ему не скажу об наших настоящих отношениях, скажу, что просто так себе ты поухаживал за мной, и в конце концов он и сам будет доволен, так как твои подарки припишут ему.
- Я никак не мог предположить, что ты приедешь на вокзал... Впрочем, постой: я купил было для сестры брошку...
- Нет, нет... больше не надо, не надо... Я ведь даже не смогу и поцеловать тебя больше за нее.
Но Карташев настоял, пошел в свое купе, куда звал и румынку, но она отказалась идти, и принес брошку.
- Право, это так мило с твоей стороны, ты такой добрый, и я очень и очень жалею, что ты уже уезжаешь... Постой... и я тебе дам на память...
Она торопливо порылась в своем ридикюльчике, достала маленькие ножницы и незаметно отрезала ими кончик локона сзади на шее.
Передавая Карташеву, она шепнула, вспыхнув:
- У меня больше всего в памяти осталось, когда ты, помнишь, целовал мою шею...
Карташева тоже обожгло вдруг это воспоминание об этом смуглом, красивом теле с густой черной растительностью на шее, и, когда уже поезд мчался по обработанным полям благословенной Румынии, он еще долго, держа в руках кончик локона, переживал недавнее прошлое. А потом он распустил зажатую руку, и волосы локона мгновенно исчезли, подхваченные ветром. А с ними стал блекнуть и образ румынки, и когда он приехал в Рени, то от румынки не осталось больше никаких воспоминаний, точно никогда ничего и не было у него с ней.
Мастицкий, больной, раздраженный, встретил Карташева очень негостеприимно.
- Черт их знает! Набрали этого народу и не знают, что с ним делать. Тут для одного нет работы, а они еще вас прислали.
Борисов, впрочем, предупреждал Карташева, что Мастицкий злой и ревнивый работник, поэтому слова его не очень огорчили Карташева.
И действительно, чрез несколько дней уже Карташев был завален работой выше головы, и, при всем нежелании, Мастицкий должен был, как за невозможностью вообще справиться с такой массой дела, так и за болезнью своею, уступить Карташеву много дела.
Хуже всего донимали Мастицкого ужасная дунайская лихорадка и глаза. Эти глаза - сперва один, потом другой - гноились, и Мастицкий начинал уже плохо видеть. Ему грозила слепота, если он не уедет серьезно лечиться в такие места, где имеются доктора-специалисты. Но он упорно, несмотря на настойчивые советы и местного доктора, и товарищей из управления, не хотел ехать в отпуск.
Когда Карташев пробовал заговорить о том же, Мастицкий, желтый, худой, страшный, в темных очках, приходил в настоящее бешенство и кричал на него:
- Зарубите себе на носу, что я не уеду и вам дела не передам, потому что вы с ним не справитесь! Хорошенько зарубите и бросьте интриговать!
- Как я интригую, Пшемыслав Фаддеевич?
- Знаю я - как и, поверьте, отлично понимаю, откуда ветер дует. И считаю это недостойным, гадким интриганством, на какое способны только русские.
- Я думаю, что вы признаете за мной право требовать удовлетворения, отвечал Карташев, - и я требую от вас, чтобы вы сказали, в чем заключается мое интриганство?
- В чем? Письма пишете в управление, доносы строчите!
- Я ни одного еще письма никому, Пшемыслав Фаддеевич, не написал.
- Знаю!
- А я даю вам честное слово, что не писал. И вы не имеете права мне не верить.
- О своих правах я не вас спрашивать буду.
- В таком случае, как мне ни тяжело, но я потребую от вас настоящего удовлетворения.
- И требуйте и убирайтесь к черту! Но только одно: пока мы здесь на деле, ни о каком удовлетворении, конечно, не может быть и речи, потому что нас сюда послали не для удовлетворений наших личных, а для того, чтоб служить делу. А вот, когда нас обоих выгонят отсюда, тогда я весь к вашим услугам.
И всегда Мастицкий ворчал и был недоволен. Даже тогда, когда Карташев хотел ему помочь в чем-нибудь, подать, например, вовремя следуемое лекарство при промывке глаз.
Карташев к воркотне Мастицкого относился очень благодушно. Она его совсем даже не трогала, потому что он понимал, что Мастицкий совсем больной и несчастный человек. Не сомневался он и в том, что Мастицкий в душе все-таки ценил его работу.
С другой стороны, он глубоко уважал и знания, и способности, и самоотверженное трудолюбие Мастицкого. Этого самоотвержения он и не понимал: человеку грозила слепота, а он, вопреки всякому здравому смыслу, не хочет вовремя захватить болезнь.
Еще более привязался и полюбил Карташев Мастицкого, когда однажды узнал от его соседа по участку - инженера Янковского, приятеля Мастицкого, - о том, что Мастицкий потерял невесту, которая вышла замуж за другого. Этот разрыв произошел незадолго до приезда Карташева. Янковский говорил, что если б Мастицкий сам поехал бы, то, вероятно, не дошло бы до разрыва, но Мастицкий не хотел дела бросать и уже болен был.
Сам Янковский был веселый дылда, вечно скалил свои большие, белые, как снег, зубы и на всю воркотню Мастицкого отвечал только добродушным смехом.
И Карташев в своем обращении с Мастицким стал подражать Янковскому.
В общем, это помогало, но тем сильнее иногда накипало раздражение в душе Мастицкого и резко прорывалось наружу. И всегда неожиданно, когда Карташев думал, что теперь уже совершенно наладились их отношения.
Вскоре после приезда Карташева в Рени генерал, заменявший главного инженера, выехал лично осмотреть линию.
Генерал ехал в сопровождении нескольких военных, а навстречу ему выехали Савинский и все начальство в Бендерах. Встреча начальства произошла на станции.
Генерал очень любезно поздоровался с Савинским, как со старым знакомым по Петербургу, и благодарил его за инженера, присланного вместо Карташева сопровождать генерала по линии.
Инженер Салтанов, назначенный сопровождать генерала, прежде поступления в институт инженеров путей сообщения окончил саперное училище и военной выправкой приятно удивил генерала.
На линии Салтанов был начальником дистанции на постройке. Дистанцию свою он затянул и славился тяжелым и педантичным характером, всегда требовал точных, за соответственным номером, указаний, предписаний, разъяснений и самодовольно говорил:
- Нет-с, старого воробья на мякине не проведешь: пожалуйте предписание, - так-то спокойнее. У нас, у военных, вы все бы от верху до низу ушли бы давно под суд, так, на словах, верша дела.
Генерал при встрече с Савинским говорил, подергивая плечами:
- Я, признаюсь вам откровенно, не ожидал встретить в вашем мире такого человека, как инженер Салтанов; вы поймите мое удовольствие: и я его и он меня понимаем с двух слов. Это вроде того, что среди неведомых иностранцев вдруг нашелся земляк, который на моем родном языке объясняет мне все явления незнакомой мне жизни.
Генерал весело оглядывался и улыбался.
Затем начались представления. Карташеву он слегка кивнул головой и довольно пренебрежительно бросил:
- Уже знакомы.
После представления отправились осматривать станцию.
Впереди шли генерал с Савинским, сзади тянулся длинный хвост из свиты и служащих.
Мешковатый начальник станции, стоявший сгорбившись в ожидании начальства, прищурив глаза и как бы с любопытством выжидая, что из всего этого выйдет, получил от генерала строгий выговор.
С лица генерала сразу исчезла благодушная улыбка, лицо покраснело, глаза сверкнули.
Поравнявшись с начальником станции, он резко сказал:
- Не умеете стоять перед начальством. Вытянуться во фронт, руку к козырьку, рапортовать о состоянии станции...
Начальник станции неуклюже переступил на другую ногу и красный, растерянный смотрел в глаза генералу.
- К увольнению! - скомандовал генерал. - Нельзя же с таким серьезно работать, - обратился генерал к Савинскому.
Впечатление было громадное: лица вытянулись, говор, шум шагов стихли и сразу наступила мертвая тишина.
Мастицкий пришел в такое нервное состояние, что сказал Карташеву:
- Я ухожу и сдаю вам участок.
И, не ожидая, он пошел прочь.
Генерал опять пришел в прежнее благодушное настроение, но уж все были настороже.
Карташев быстро уловил характер отношений между генералом и Салтановым. И когда доходила до него очередь, он, прикладывая руку к козырьку, быстро, почтительно и послушно отвечал на вопросы генерала то, что успевало прийти ему в голову, и в то же время думал: "Опять наврал". Но тон был убежденный и такой, что, отвечая на всякий пустяк, он сознавал, что это далеко не пустяки и что этого именно вопроса он и ждал от начальства.
Когда вопросы и ответы кончились и процессия шла дальше, Борисов, приехавший вместо Пахомова, весело шептал на ухо Карташеву:
- Ой, какой шарлатан. И вам не стыдно?
Карташев улыбался и самодовольно отвечал:
- Мне было бы стыдно, если бы я не сумел приспособиться.
Карташев сопровождал начальство до конца своего участка. На прощание генерал, пошептавшись с Савинским, очень ласково протянул Карташеву руку и сказал:
- Благодарю вас. Все, что я видел на вашем участке, очень тяжелом, дает мне уверенность, что он в надежных руках.
- Ваше превосходительство, - ответил Карташев, - я передам своему начальнику участка, который, к сожалению, по болезни не мог сопровождать вас. Все дело на участке ведет он, и я только учусь и исполняю некоторые из его распоряжений...
Генерал и Савинский ласково смотрели на Карташева, пока, смущенный, он говорил свой ответ. По окончании генерал фамильярно положил руку на плечо Карташева и сказал:
- Передайте в таком случае вашему начальнику, что я завидую ему, что у него такой дисциплинированный помощник. Желаю вам всего лучшего.
Карташев быстро попрощался со всеми и довольный уехал назад в Рени докладывать обо всем Мастицкому.
Мастицкий угрюмо слушал и, когда Карташев кончил, сказал:
- Могли и не выдавать мне аттестатов. Не для этого идиота генерала, помешанного на дисциплине, и не для блюдолиза Савинского я работаю. Хотите подлизываться - ваше дело, но на будущее время я серьезно прошу вас обо мне не заикаться.
- Не можете же вы заставить меня брать ваши заслуги на себя?
- Какие там заслуги!
- Но если их признают и благодарят меня...
- Кто признает?! Что этот урод понимает? Столько же, сколько та свинья! Дельного, умного начальника станции прогнал, вас, вравшего ему всякую чушь, расхвалил... Тварь, тошно говорить, тошно слушать...
На той части участка в сторону Бендер, где на протяжении десяти верст полотно дороги тянулось по плывунам Прута и Дуная, дело стояло особенно остро.
Там сосредоточивалась наибольшая опасность. Сдвигались почвы в одну ночь, уничтожалась, например, труба, проходное и выходное ее отверстия отклонялись от первоначального направления на десятки сажен. При этом коверкался и путь, конечно, и на таком пути крушение поезда было бы неизбежно, причем поезд с десятисаженной высоты свалился бы прямо в Дунай.
Надо было быть постоянно настороже, и днем и ночью надо было спешно, вместо исчезавших труб, устраивать новые и более прочные, надо было не допускать грунтовую воду к полотну дороги и, перехватывая ее крытыми надежными галереями, пропускать в устроенные отверстия для пропуска воды чрез полотно.
Все это требовало постоянного напряженного наблюдения на месте, и Мастицкий решил поселить там Карташева, хотя и сказал из вежливости, что там и жить и питаться будет плохо. Жить действительно было негде, но Карташев был рад избавиться от опеки и воркотни Мастицкого. Он поселился в будке у сторожа. Жена сторожа и кормила, а провизию доставляли кондуктора проходивших поездов. Доставляли не за страх, а за совесть, потому что все любили Карташева как за его ласковое обращение, так и за щедрость.
Дни и ночи Карташев был в напряженной работе, потому что работа не прерывалась ни днем, ни ночью.
Изредка Карташев ездил в Рени, изредка Мастицкий заглядывал к нему. Все работы велись по плану и указаниям Мастицкого, авторитету которого Карташев беспрекословно подчинялся, кроме разных прибавок и наградных: Карташев на это был очень щедр, а Мастицкий выходил из себя и обыкновенно говорил:
- Я не признаю и спишу это за ваш личный счет.
- Пожалуйста, - отвечал Карташев.
Но в течение трех месяцев дело с плывунами наладилось, главная вода была перехвачена, не было больше сдвигов, не исчезали трубы, но не наступало и надежное равновесие. По-прежнему безостановочно нужно было вывозить образовавшиеся сплывы, чинить галереи и трубы, исправлять полотно, безостановочно подвозить точно в бездну проваливавшийся балласт и держать бессменный караул, причем при проходе каждого поезда впереди очень медленно двигавшегося поезда шел старший ремонтный, а еще впереди, если поезд проходил ночью, из глубины ночи раздавался крик следующего дежурного: "Благополучно!" Такие караульные стояли на каждых пятидесяти саженях.
Но все-таки в общем вся эта работа уже вошла в норму. Карташев подобрал штат надежных молодых десятников, причем выписал Сырченко, а между тем здоровье Мастицкого все ухудшалось, и уже большую часть дня он проводил в кровати, еще сильнее ругаясь, раздражаясь и проклиная все и вся.
Ко всему этому прибавилось приближение весны и начинавшийся уже разлив Дуная, грозивший в этом году быть особенным. Все это вместе побуждало Карташева опять переехать в Рени.
Вскоре ночью как-то его разбудили: станция Красный Крест, находившаяся в пяти верстах от Рени в сторону Галаца, уведомляла по телефону, что только что образовался громадный промыв под мостом. Карташев быстро оделся и поехал на дежурном паровозе.
Небо было безоблачно, и луна ярко светила, сверкая в широкой глади вод разлившегося и издали неподвижного и спокойного, как зеркало, Дуная.
Паровозом управлял помощник машиниста, молодой инженер-технолог, ездивший для практики на паровозе. Он с Карташевым решили не будить машиниста, так как Карташев, ездивший студентом кочегаром, взял исполнение этой должности на себя. Весело и возбужденно разговаривая, как товарищи одного выпуска, они быстро проехали пространство, отделявшее их от размыва.
Не доезжая нескольких десятков саженей, они остановили паровоз, затормозили его и пошли к размытому мосту.
Картина превзошла всякие ожидания.
Вместо моста зияла в несколько десятков саженей бездна, чрез которую, как две нитки, тянулись по воздуху рельсы и прикрепленные к ним шпалы. Посреди над бездной торчали в воздухе сваи моста, и теперь, в этой бездне, они производили впечатление каких-то висевших щепок.
Там глубоко внизу этой десятисаженной бездны, как в заливе, приветливо и страшно сверкала вода Дуная.
- Когда это произошло? - спросил Карташев у стоявшего тут же дорожного мастера.
- Не больше как час времени. Только ухнуло что-то. Стрелочник первый прибежал, разбудил меня, я вам дал знать.
Карташев стоял с широко раскрытыми глазами, не зная, что предпринять. Еще более усиливал впечатление контраст между этой тихой, безмятежной ночью и тем непонятным и страшным, что произошло.
- Смотрите, смотрите! - закричал дорожный мастер.
Он показывал рукой назад, по направлению к Рени.
Вся поверхность земли и полотна, до самой будки, волновалась, точно эта поверхность была не земля, а жидкость.
Какое-то оцепенение охватило всех троих, и глазами, полными ужаса, они смотрели на непонятное и не виданное ими никогда явление.
Первый пришел в себя инженер-технолог и быстро побежал к паровозу.
Карташев понял, что он хочет спасти паровоз и проскочить с ним за будку.
- Бросьте, бросьте паровоз, - закричал Карташев, - он все равно погиб, но погибнете и вы!
Технолог был уже на паровозе и быстро оттормаживал его.
Карташев бежал и кричал:
- Я как старший запрещаю вам!
Но технолог уже открыл регулятор и, повернув свое бледное, как луна, лицо, ответил Карташеву:
- Наплевать мне на ваше запрещение.
А затем все происходило как во сне, настолько было несообразно с действительностью. Волны подхватили и паровоз и Карташева с дорожным мастером. И оба они побежали, шатаясь и спотыкаясь, по прямому направлению от берега к горам, где не было волн. Добежав туда, они стояли и с душой, охваченной ужасом и тоской, следили глазами за паровозом, как корабль нырявшим в этих непонятных земляных волнах.
Непередаваемая радость и облегчение охватили Карташева, когда паровоз подошел к будке, где уже не было волн. И почти в то же мгновение раздался какой-то вздох, точно сотни, тысячи сразу вздохнули, - и все волны, и вся земля исчезли. У самых ног их зияла такая же бездна, как и там, у моста, теперь сплошная от будки до моста. Куда же девалась вся эта масса ухнувшей вдруг земли на сотни сажен длины, на десятки ширины и в десять сажен высоты? Карташев осматривался и недоумевал: только легкие волны заходили по Дунаю, и опять стало все тихо, точно и прежде так же сверкала там внизу, в новом заливе, вода.
Что было делать, что предпринять? При всей своей неопытности Карташев понимал, что все это было стихийно, что предпринять нечего было.
Он ограничился только распоряжением дорожному мастеру осмотреть линию по направлению к Галацу и немедленно донести о результате осмотра. Сам же возвратился на паровоз, где ждал его веселый и удовлетворенный технолог.
- Вы на меня не рассердились, что я не послушался вас? - встретил Карташева технолог.
- Конечно, нет, и я вовсе не начальствовать хотел, а только хотел во что бы то ни стало удержать вас от совершенно безумного шага.
- Однако же спасен паровоз.
- По-моему, это уже не храбрость, не отвага, а просто безумие. Одно мгновение промедления... А впрочем, кто судит победителей! Все-таки это так мужественно было с вашей стороны, так беззаветно, что откровенно вам говорю, я не был бы способен на такой поступок.
- Это вам только так кажется. Если бы вы были так же ответственны, как я, за паровоз... Вы только представьте себе, с какими глазами я явился бы к своему машинисту без паровоза? Где паровоз? В Дунае! Ха-ха-ха!.. Ну, а теперь вы опять у меня под командой: угля в топку.
Приехав, Карташев решил разбудить Мастицкого и, идя к нему, думал, за что будет упрекать его Мастицкий.
Во-первых, за то, что не разбудил его. Но если б он побежал будить его, то тогда ни он, Карташев, ни Мастицкий не захватила бы того, чего, может быть, никогда в жизни видеть больше не удастся.
Может быть, Мастицкий будет доказывать, что еще можно было принять меры?
Мастицкий действительно упрекнул Карташева за то, что тот не разбудил его, но по поводу остального сказал, разводя руками:
- Что ж тут было делать? Хорошо, что послали дорожного мастера. Надо телеграфировать в Бендеры, и сейчас же поезжайте в северную часть участка.
Он пожал плечами:
- Скорее там же можно было ожидать такого скандала.
- Там мы воду успели отвести.
- Проклятые места...
В тот же день поднялся сильный, до бури доходивший ветер, продолжавшийся несколько дней подряд.
Разлившийся Дунай представлял из себя целое море, и на горизонте этого моря едва синели там, на той стороне, горы Добруджи. На всем пространстве от Рени до Галаца вода поднялась почти до полотна дороги, и большие волны теперь хлестали в насыпь. Одно за другим размывались укрепления из огромных ящиков, засыпанных камнем. Местами еще торчали эти укрепления, но за ними вместо насыпи была только вода: насыпь смыло, и рельсы висели на весу, только местами прикасаясь еще к кой-где уцелевшему полотну. Попытки засыпать промывы мешками, наполненными землей, были бесполезны. Не хватило бы ни рук, ни мешков.
К приезду комиссии из Бендер не существовало полотна на протяжении тридцати верст. Комиссию встретили и Мастицкий и Карташев на станции Троянов Вал.
Карташев волновался, боялся упреков, выражения неудовольствия, а Мастицкий был совершенно спокоен. Ожидания Карташева не оправдались.
К Мастицкому отнеслись еще с большим, чем обыкновенно, уважением, и ни у кого и тени не было сомнения, что все, что только можно было сделать, было сделано.
Это доверие успокоило Карташева и развязало его язык.
Мастицкий угрюмо молчал, а Карташев, сидя в вагоне, пока поезд шел еще не по его участку, рассказывал все пережитое.
На границе участка поезд остановился, и Мастицкий сказал Карташеву:
- Ну, идите на паровоз и везите нас до тех пор, пока можно будет. Только не трусьте и протяните поезд возможно дальше.
"Свинья, - думал Карташев, идя к паровозу, - когда я показал ему свою трусость, чтоб дать ему право так компрометировать меня перед всей комиссией?"
Он взобрался на паровоз, и поезд тронулся.
Ехали с паровозом опять инженер-технолог Савельев и его машинист. При машинисте Савельев был сдержан, как будто побаиваясь своего угрюмого, несообщительного начальника.
Карташев под впечатлением последней сцены был тоже молчалив и подавленно смотрел на путь.
При подходе к мосту через Прут начались обвалы. Иногда полотно от обвалов было уже без откосов и отвесно спускалось на несколько сажен вниз. При проходе поезда оно вздрагивало, и куски земли, отрываясь, с шумом падали.
Карташев напряженно мучился, где остановить поезд, чтоб опять не заслужить упрека в трусости. Наконец в одном месте, где обвал подошел под самую шпалу и где при проходе сразу ухнула глыба, обнажившая путь чуть не до половины шпалы, Карташев отчаянно закричал:
- Стоп!
Из заднего вагона лениво выходило начальство.
Мастицкий еще издали крикнул:
- Ну, что ж вы струсили?
У Карташева вся кровь прилила к лицу и слезы показались на глазах. Дрожащим от обиды голосом он ответил подошедшим Пахомову и Мастицкому:
- Если хотите, я поеду и дальше.
- Ну, что вы, Пшемыслав Фаддеевич, - куда же дальше? - усмехнулся Пахомов. - Это предел, и дальше даже на полвершка нельзя.
Карташев готов был обнять и расцеловать за эти слова Пахомова.
Подошедший инспектор тоже грубо бросил:
- Куда тут к черту дальше? Прямо туда?
Он ткнул пальцем вниз.
Вместо поезда подали две дрезины.
На первую село старшее начальство с Мастицким, на вторую второстепенное с Карташевым.
Когда подъехали к бездне у моста, начальство с обеих дрезин сошло и отправилось пешком в обход провала. Остался только Мастицкий. Видя это, остался и Карташев, не понимая, зачем он остался, когда даже и рабочие ушли.
Мастицкий не счел нужным объяснить Карташеву, что хотел он делать, а Карташев еще сердился на него за упреки в трусости и не спрашивал.
Скоро, впрочем, выяснились его намерения. Мастицкий стал на свою дрезину и стал вертеть ручку, приводящую дрезину в движение. Дрезина все быстрее стала приближаться к пропасти.
Карташев замер, поняв, что Мастицкий решил переехать пропасть по этому висячему полотну, которое, протянувшись на сотни сажен над бездной и пригнувшись от собственной тяжести, казалось, вот-вот оборвется.
Карташев был близок к обмороку. Его затошнило, зеленые круги показались в глазах, похолодели руки и ноги.
"Подлец! - пронеслось в его голове. - Сам ищет смерти, и чтоб донять, и меня за собой тащит".
Злоба, ненависть, отчаяние охватили его. Он быстро вскочил на свою дрезину и тоже привел ее в движение.
Напрасно Мастицкий кричал ему:
- Подождите, пока я перееду!
Карташез только злобно смотрел ему в упор и сильнее налегал на ручку.
Обе дрезины повисли над бездной. Обходившие, не ожидавшие такого решения вопроса, так как Карташевым были заготовлены лошади для перевозки в этом месте дрезин, стояли как вкопанные и следили за страшным спортом двух ссорившихся между собою инженеров.
- Ах, сумасшедшие! - шептал Борисов. - Ах, черти полосатые: они готовы насмерть загрызться в работе! Их необходимо разнять, а то они доведут друг друга до смерти.
- Да, - угрюмо согласился Пахомов.
Посреди бездны Карташев, старавшийся не смотреть вниз, все-таки посмотрел, - и чуть не потерял сознания от мелькнувшей там, внизу, чайки. В глазах у него побелело, как побелел и он сам, и казалось ему, что стоит и вертит он уже после смерти, пережив все ужасы падения.
Осмотр размывов окончился разводом моста на Пруте, который строил Ленар.
Мастицкий окончательно слег, предоставив Карташеву разводить мост, сказав сквозь зубы, что проект моста в конторе.
"Зачем еще проект?" - подумал Карташев и приступил к разводке.
Через пять часов мост был разведен, чтоб пропустить уже месяц ждавшие разводки суда, и больше уже не сводился.
И начальство и Карташев остались совершенно довольны разводкой и вслед за тем, сопровождаемые Карташевым, уехали обратно, порешив не возобновлять больше линию между Рени и Галацем.
Когда на границе участков Карташев пересел в вагон, его ждал приятный сюрприз.
Начальник соседнего участка, живший в Трояновом Вале, уходил, и Пахомов поздравил Карташева с новым назначением - начальником этого участка.
Когда Карташев возвратился в Рени, Мастицкий не с обычной своей угрюмостью сказал ему радушно:
- Поздравляю вас.
- Вы разве уже знаете?
Мастицкий только усмехнулся.
Карташев вспомнил, как Пахомов, Мастицкий и инспектор отдалялись и долго о чем-то говорили. И Карташеву казалось тогда обидным это, и он думал: какие секреты могут быть у этих людей от него? Теперь он все понял: речь была о его назначении. От Мастицкого же он узнал, что сперва инспектор был против, доказывая, что пока он, Карташев, ничем еще серьезным не зарекомендовал себя, так как нельзя же заслугой считать хотя бы и стихийное разрушение полотна на протяжении тридцати верст. В конце концов инспектор все-таки сдался и, только махнув рукой, сказал:
- Ну, теперь вся линия, кроме первого участка, в руках бунтовщиков: хоть не езди...
В течение недели, пока Карташев сдавал дела новому своему заместителю, у него установились с Мастицким отношения, совершенно не похожие на их прежние. Делить им между собой было больше нечего, свое раздражение Мастицкий уже перенес на нового помощника и грыз его поедом - и уже за действительно нерадивое отношение к делу, а к Карташеву относился любовно и с уважением.
Что до Карташева, то тот прямо боготворил теперь Мастицкого.
Обладая громадным опытом и деловитостью, Мастицкий, прежде скупой на советы, теперь не уставал делиться с Карташевым своими знаниями, давая советы, как вести дело на участке. Казалось прежде, что Мастицкий совершенно не интересовался чужими делами, но теперь оказалось, что он решительно все знал, что делалось у его соседа, которого теперь сменял Карташев, знал качества и свойства и его самого, и всех его служащих, давая им точные и, как потом оказалось, совершенно верные характеристики. Особенно предупреждал он Карташева относительно участкового бухгалтера, он же и письмоводитель, и вообще правая рука начальника участка.
- Сам Семенов - начальник участка - был честный человек, но большой ротозей, а его конторщик, тот уже прямо вор отъявленный: он развел на участке сплошное воровство. Дорожные мастера безбожно приписывают в табелях рабочих: работают двадцать человек, а они показывают и сто и двести. Со всех подрядчиков берет... Первым делом его надо прогнать, затем на первых порах придется вам постоянно объезжать линию и считать самому рабочих, отмечая число их на данный день в записной книжке, а когда дорожные мастера представят за эти дни табеля - сверять и попавшихся дорожных мастеров без сожаления гнать.
Прощание Карташева и Мастицкого было очень сердечное, и Карташев еще долго и любовно смотрел из окна вагона на эту худую, как скелет, мрачную, с темным лицом, в темных очках, понурую фигурку, казалось, оторванную от всего мира и стоявшую теперь одиноко на исчезавшем из глаз перроне.
Вскоре после отъезда Мастицкий окончательно свалился, и его, уже на руках, перенесли в вагон и увезли куда-то за границу лечиться.
Провезли его через Троянов Вал ночью, и так и не видал его больше Карташев, так как Мастицкий назад не возвратился.
XXII
Переехав в Троянов Вал, Карташев с еще большей энергией принялся за работу. Никогда не предполагал он в себе такого запаса энергии, любви к делу, охоты работать, какая все больше и больше обнаруживалась в нем. И неужели это он, праздный, ленивый шалопай в институте, которого к наукам, занятиям, работе не притянешь, бывало, никакими арканами?
В сутках было мало часов, и тоска охватывала Карташева, когда надо было ложиться спать и прерывать на несколько часов интересную, захватившую его всего работу. И с первым лучом солнца он уже был на ногах и с первым отходившим поездом уезжал на линию.
Никто ему не мешал. Помощник его, Коленьев, толстый, ленивый техник, по годам годившийся ему в отцы, не ударял палец о палец и только с благодушием папаши залучал иногда Карташева поесть у него всяких редкостей, разводить которые был великий мастер Коленьев.
Он всецело завладел участковым огородом, и парниками, я оранжереями, и там было все, что только могут дать парники и оранжереи: и цветы, и ягоды, и фрукты, и ранние огурцы, и всякая зелень.
Во дворе у него был целый птичник и зверинец: всегда наготове откормленные каплуны, индейки, гуси, были даже фазаны. Были поросята, и готовились большие свиньи откармливались медведь, дикая коза, журавль. И каждому давалась особая пища, и на это уходил весь день. На это да на еду. Он и на кухне сам руководил стряпней, и стол его мог, наверно, поспорить со столом самых записных гурманов. К домашним изделиям, ко всяким вареньям и соленьям прибавлялись привозные закуски и блюда: всегда бывала какая-нибудь редкостная рыба, особая из Адриатики ветчина, свежая икра, креветки, особая водка - для сна, для желудка, для лихорадки, просто для здоровья. Сервировка была безукоризненная, чистота поразительная, все было свежо, аппетитно, и больше всего придавал аппетита всему сам повар-хозяин, радушный, ласковый, с громадным, толстым туловищем, из которого высовывалась, как у черепахи, маленькая оплывшая головка.
- Ну, теперь, - говорил наставительно Карташеву Андрей Васильевич Коленьев, - бросьте все дела, всё, всё выбросьте из головы, и пусть кровь прильет к желудку и поможет ему сделать как следует самое важное дело в жизни, потому, во-первых, что только в здоровом теле здоровая душа, а во-вторых, потому, что, как говорит мой портной-еврей, унесем мы с собой отсюда, с земли, только свой последний обед. Это только и есть настоящая наша никем неотъемлемая собственность. Все остальное - весь мир, дела, любовь - все временно, все проходит. Tout passe, tout casse, tout lasse...* Помните твердо это и ешьте много, не торопясь, и хорошо разжевывайте.
______________
* Все кончается, все разбивается, все приедается... (франц.)