ПОСЛЕДНЕЕ ПРИСТАНИЩЕ

Болезнь начала настойчиво прогрессировать, и врачи рекомендовали ему отправиться, хотя бы на время, «на покой» — в Горки.

Крупская, рассказывая об этом времени, всячески «прихорашивала» своего супруга.

«С июля, — писала она, — шло выздоровление, и, в связи с этим, совершенно изменилось настроение. Владимир Ильич много шутил, смеялся, даже напевал иногда «Интернационал», «Червоный штандарт», «В долине Дагестана».

В Большом доме мы устроили Владимира Ильича так, как он хотел, в той комнате, в которой он жил раньше, до болезни — самой скромной во всем доме, — сняли со стен картины, поставили ширму, поставили кресло, столик. Комната и теперь стоит так, как была. Кресло стояло против окна, а из окна было видно село Горки. Как-то раз (кажется, в декабре 1920 г.) Ильич был в Горках. В самую большую избу набились все хозяева деревни, негде было яблоку упасть, Ильич делал доклад, а после долго беседовал с собравшимися. Заботился он потом о том, чтобы провели электричество в Горки (что и было сделано), чтобы давали крестьянам семена, рассаду, машины.

Последние месяцы Владимир Ильич любил, когда он сидит и занимается, чтобы были у него перед глазами Горки.

К этому времени у меня явилась надежда на выздоровление. Я рассказала Владимиру Ильичу, как умела, почему я думаю, что он выздоровеет. И говорили мы еще о том, что надо запастись терпением, что надо смотреть на эту болезнь все равно как на тюремное заключение. Помню, Екатерина Ивановна, сестра милосердия, возмутилась этим моим сравнением: «Ну, что пустяки говорите, какая это тюрьма». Я говорила о тюрьме вот почему. Помнила я, как сидел Владимир Ильич в 1895 г. в тюрьме. Он развил там колоссальную энергию. Кроме того, что он в тюрьме работал — подбирал и обрабатывал материалы к своей книжке «Развитие капитализма в России», писал листки, написал нелегальную брошюру «О стачках», руководил из тюрьмы работой организации, — он связался и с товарищами по тюрьме, завел с ними обширную переписку (письма писались молоком и лимоном в книжках между строк), бодростью и заботой о товарищах дышало каждое его письмо… «Затыкайте фортку тряпкой, чтобы не дуло…», надо позаботиться о том-то, тому-то нужна такая-то книжка и т. д. и т. п.

В 1914 г. Владимира Ильича арестовали в Галиции по подозрению в том, что он русский шпион. Арестовали и посадили в местную тюрьму в местечке Новы Тарг. Очутился он вместе с сидевшими там раньше «преступниками». Большинство было темных забитых крестьян — кто не выполнил каких-то формальностей, у кого документы оказались не в порядке, кто каких-то налогов не внес. Сидели там и местне протестанты, имевшие мужество восставать против сильных и подведенные теми под тюрьму. И в их среду внес Владимир Ильич бодрость. Во время свиданий он передавал: надо найти защитника для такого-то, позаботиться о семье такого-то… Он писал им заявления, растолковывал, что надо делать. «Бычий хлоп» — прозвали его сидевшие в тюрьме крестьяне, т. е. крепкий, сильный.

Потому-то я и говорила Владимиру Ильичу, что болезнь надо рассматривать как тюрьму, когда человек поневоле на время выпадает из работы.

И Владимир Ильич переносил свою болезнь так же бодро, как раньше он переносил тюрьму. Был и тут таким же «бычьим хлопем».

Как в тюрьме, Владимир Ильич все время заботился о других, смотрел, есть ли валенки у санитаров, когда кто из них приезжал, спрашивал, покормили ли их. Раз Мария Ильинична была в Москве, приехал Николай Семенович[69], и я не позаботилась, чтобы его тотчас покормили. Владимир Ильич потребовал, чтобы его подвезли к буфету, вынул оттуда масло, сыр, хлеб, поставил Николаю Семеновичу и потом укорительно качал головой: «что же, мол, не позаботилась». Как заботливо угощал он В. Шумкина, старого партийного товарища, рабочего, приезжавшего к нам в Краков за литературой и живущего теперь в Горках.

Как заботился он о сапожнике, делавшем ему специальные сапоги и приезжавшем для примерки.

Когда ездил на прогулку за пределы сада, Владимир Ильич особенно как-то старательно кланялся встречавшимся крестьянам, рабочим, малярам, красившим в совхозе крышу. И к детям был внимателен и ласков Владимир Ильич. Когда осенью жил у нас племянник Владимира Ильича Витя[70], шестилетний мальчик, с товарищем Лешей Павловым, какими ласковыми глазами следил Ильич за ребятами, внимательно прислушивался к их детской болтовне, ласково смеялся, смотрел, как слушают они сказки, заботился, чтобы ничем их не стесняли.

Владимир Ильич не любил, когда его «развлекали», тяготился этим. Но, если видел «что что-либо доставляет удовольствие другим, охотно шел на это. Так было с грибами, с кинематографом, со стереоскопом.

Начав заниматься, Владимир Ильич скоро установил, что про себя он может читать. И тогда (это было 10 августа) он настоял, чтобы ему давали газету. Газету он читал ежедневно, вплоть до дня смерти, сначала «Правду», а потом просматривал и «Известия». Мы очень боялись волнующего влияния газеты, но отнять у Ильича газету, лишить его этой связи с миром было немыслимо. Установился такой порядок: после того как Владимир Ильич сам просматривал газету, я прочитывала ему телеграммы, передовицу, статьи по его указанию. Сам он очень быстро ориентировался в газете, что прямо поражало докторов, и не позволял пропускать ничего существенного. Раз я пропустила про покушение на дочь тов. Раппопорта и была в этом уличена. Мы не торопились рассказывать о смерти Воровского, но незадолго до начала процесса Владимир Ильич разыскал в газете упоминание об убийстве и спросил, в чем дело. С громадным вниманием и напряжением выслушал он сообщение об убийстве и потом все время внимательно следил за процессом. В связи с чтением газеты Владимир Ильич постоянно спрашивал меня то о том, то о другом товарище, посылал — если я не знала сама — справитья по телефону. Спрашивал также о Потресове, об Аксельроде, о Станиславе Вольском, о Богданове. В связи с Аксельродом спросил о Мартове. Я сделала вид, что не поняла. На другой день он спустился вниз в библиотеку, в эмигрантских газетах разыскал сообщение о смерти Мартова и укорительно показал мне. Спрашивал о Горьком и волновался, прочтя известие об его болезни. Он внимательно следил за библиографией, указывая книги, которые надо достать ему, разыскал в объявлениях извещение о выходе в Петрограде «Звезды» с его статьей, раньше нигде не напечатанной. Просил достать вновь вышедшую книжку «о мясниковщине». Статьи он выбирал так, как выбирал бы здоровый. Просил читать ему вслух лишь то, что содержало фактический материал, просил, например, прочесть заметку о финансовых реформах Гильфердинга, статью о гарантийном банке, статью Ларина о калькуляции Госиздата, сообщения о Германии, Англии, в особенности. Агитационные статьи перечитывать не просил. Очень я боялась парт-дискуссии. Но Владимир Ильич захотел ознакомиться лишь с основными документами, и только, когда началась партконференция, просил читать отчет весь подряд. Когда в субботу Владимир Ильич стал, видимо, волноваться, я сказала ему, что резолюции приняты единогласно. Суббота и воскресенье ушли у нас на чтение резолюций. Слушал Владимир Ильич очень внимательно, задавая иногда вопросы. Газета облегчала отгадывание вопросов Владимира Ильича. Отгадывать было возможно потому, что когда жизнь прожита вместе, знаешь, что какие ассоциации у человека вызывает. Говоришь, например, о Калмыковой и знаешь, что вопросительная интонация слова «что» после этого означает вопрос о Потресове, его теперешней политической позиции. Так сложилась у нас своеобразная возможность разговаривать.

Кроме газеты, читали и книжки. Нам присылали все вновь выходящие книжки. Владимир Ильич просматривал приходящие пачки и отбирал те книги, которые его интересовали, — о Ноте[71], о финансах, сочинения Воровского, Троцкого, литературу, связанную с партдискуссией, «Под знаменем марксизма», новую хрестоматию: «Красный сказ», Хрестоматию классовой борьбы, Коваленского «Сегодня и завтра», Замысловской «За сто лет», атласы, справочники.

Он любил, чтобы вечером читать ему что-нибудь вслух: читали усиленно Демьяна Бедного, стихи из сборника революционных стихотворений, Беранже. Читали несколько вечеров подряд «Мои университеты» Горького; сначала Владимир Ильич просил прочесть о Короленко, потом читали и другие статьи, помещенные в этой книжке. Отложил Владимир Ильич себе рассказ Джека Лондона, попробовали читать, но сразу наткнулись на подкрашенный такой махровой буржуазной моралью рассказ, что Владимир Ильич только засмеялся и рукой махнул.

Читал и сам. Тов. Хаймо из Коминтерна передал Владимиру Ильичу стенной календарь, изданный Коминтерном. Владимир Ильич подолгу рассматривал этот календарь. Смотрел также дружеские шаржи Дени и всякие иллюстрации, которые раздобывала ему Мария Ильинична.

Со свиданиями дело налаживалось плохо — раньше всего он случайно встретился с Евгением Алексеевичем Преображенским, очень обрадовался, но на вопрос, доволен ли он, покачал головой. Виделся с Евгением Алексеевичем еще раз, потом два раза с Иваном Ивановичем Скворцовым, с Пятницким, с Воронским, с Шумкиным, Панковым (крестьянином, ставящим в Горках хозяйство), с богородскими рабочими, с Крестинским. Каждое свидание волновало Владимира Ильича. На вопрос, не хочет ли он повидать кого-нибудь из товарищей, близко связанных по работе, он отрицательно качал головой, знал что это будет непомерно тяжело. Но он очень охотно слушал рассказы о них. После каждой поездки в город надо было рассказать, что делала и кого видела. Каждый раз — я ездила в Москву редко, обычно раз в неделю, после обеда — Владимир Ильич давал поручения. В начале октября Владимир Ильич раз собрался со мной ехать в город. Тогда врачи боялись, как бы он не захотел там остаться, и потому мы всячески отговаривали его от поездки, но в один прекрасный день он отправился в гараж, сел в машину и настоял, чтобы ехать в Москву[72]. Там он обошел все комнаты, зашел к себе в кабинет, заглянул в Совнарком, потом захотел поехать по городу — ездили мимо сельскохозяйственной выставки. Разобрал свои тетрадки, отобрал три тома Гегеля, взял их с собой… На другой день стал торопить ехать обратно в Горки.

Больше разговора о Москве не было.

В автомобиле в сентябре и октябре ездили много. Владимир Ильич любил лес, простор и охотно ездил на прогулки, указывая, куда надо ехать. Местность он хорошо знал. Зимой в солнечные дни тоже ездили в лес, товарищи брали с собой ружья, раза два брали с собой собак. Видели несколько раз лису, зайчишку. Владимир Ильич любил эти поездки, но нас с Марией Ильиничной не брал с собой».

А вот каким увидел Ленина в Горках художник Юрий Анненков:

«В декабре 1923 года Лев Борисович Каменев… предложил мне поехать в местечко Горки, куда ввиду болезни укрылся Ленин со своей женой. Я вижу, как сейчас, уютнейший барский, а не рабоче-крестьянский, желтоватый особнячок. Каменев хотел, чтобы я сделал последний набросок с Ленина. Нас встретила Крупская. Она сказала, что о портрете и думать нельзя. Действительно, полулежавший в шезлонге, укутанный одеялом и смотревший мимо нас с беспомощной искривленной младенческой улыбкой человека, впавшего в детство, Ленин мог служить только моделью для иллюстрации его страшной болезни, но не для портрета Ленина».

А теперь послушаем лечащего врача Ленина Владимира Розанова:

«Владимир Ильич в это время жил в маленьком домике наверху; большой дом еще отделывался. Раньше нас из Химок приехал уже Ф. А. Гетье и осмотрел Владимира Ильича; сначала, по словам окружающих, можно было подумать, что заболевание просто гастрическое, хотели связать его с рыбой, якобы не совсем свежей, которую Владимир Ильич съел накануне, хотя все другие ели, но ни с кем ничего не случилось. Ночью Владимир Ильич спал плохо, долго сидел в саду, гулял. Ф. А. Гетье передал, что у Владимира Ильича рвота уже кончилась, болит голова, но скверно то, что у него имеются явления пареза правых конечностей и некоторые непорядки со стороны органа речи. Было назначено соответствующее лечение, главным образом покой. Решено было вызвать на консультацию невропатолога, насколько помню, профессора В. В. Крамера. И так в этот день грозный призрак тяжкой болезни впервые выявился, впервые смерть определенно погрозила своим пальцем. Все это, конечно, поняли; близкие почувствовали, а мы, врачи, осознали. Одно дело — разобраться в точной диагностике, поставить топическую диагностику, определить природу, причину страдания, другое дело — сразу схватить, что дело грозное и вряд ли одолимое, — это всегда тяжело врачу. Я не невропатолог, но опыт в мозговой хирургии большой; невольно мысль заработала в определенном, хирургическом направлении, все-таки порой наиболее верном при терапии некоторых мозговых страданий. Но какие диагностики я ни прикидывал, хирургии не было места для вмешательства… Болезнь могла длиться недели, дни, годы, но грядущее рисовалось далеко не радостное. Конечно, могло быть что-либо наследственное или перенесенное незаметно, но это было маловероятно.

10 марта 1923 года, вечером, ко мне позвонил В. А. Обух и сказал, что меня просят принять участие в постоянных дежурствах у Владимира Ильича, которому плохо; на другой день мне о том же позвонил тов. Сталин и сказал, что он и его товарищи, зная, что Владимир Ильич ко мне относится очень хорошо, просят, чтобы я уделял этому дежурству возможно больше времени.

Я увидел Владимира Ильича 11-го числа и нашел его в очень тяжелом состоянии: высокая температура, полный паралич правых конечностей, афазия. Несмотря на затемненное сознание, Владимир Ильич узнал меня, он не только несколько раз пожал мне руку своей здоровой рукой, но, видно довольный моим приходом, стал гладить мою руку. Начался длительный, трудный уход за тяжелым больным.

Тяжесть ухода усиливалась тем, что Владимир Ильич не говорил. Весь лексикон его был только несколько слов. Иногда совершенно неожиданно выскакивали слова: «Ллойд Джордж», «конференция», «невозможность» — и некоторые другие. Этим своим обиходным словам Владимир Ильич старался дать тот или другой смысл, помогая жестами, интонацией. Жестикуляция порой бывала очень энергичная, настойчивая, но понимали Владимира Ильича далеко не всегда, и это доставляло ему не только большие огорчения, но и вызывало порой, особенно в первые 3–4 месяца, припадки возбуждения. Владимир Ильич гнал от себя тогда всех врачей, сестер и санитаров. В такие периоды психика Владимира Ильича была, конечно, резко затемнена, и эти периоды были бесконечно тяжелыми и для Надежды Константиновны, и для Марии Ильиничны, и для всех нас. Вся забота о внешнем уходе лежала на Марии Ильиничне, и, когда она спала, никому не известно. Кроме Надежды Константиновны, Марии Ильиничны, дежурящих врачей и ухаживающего персонала, к которому должен быть причислен и Петр Петрович Покалн, к Владимиру Ильичу никого не допускали. Владимир Ильич, видимо, постоянно тяготился консультациями и всегда после них был далеко не в духе, особенно когда консультанты были иностранцы. Из иностранцев Владимир Ильич хорошо принимал профессора Ферстера, который, надо отдать справедливость, сам относился всегда к Владимиру Ильичу с большой сердечностью. Но с осени Владимир Ильич и Ферстера перестал принимать, сильно раздражаясь, если даже случайно увидит его, так что профессору Ферстеру в конце концов пришлось принимать участие в лечении, руководствуясь только сведениями окружающих Владимира Ильича лиц.

Свежий воздух, уход, хорошее питание делали свое дело, и Владимир Ильич постепенно поправлялся, полнел. Явилась возможность учиться речи. Гуляли, пользовались каждым днем, когда можно было поехать в сад, в парк. Сознание полное. Владимир Ильич усмехался на шутки. Искали грибы, что Владимир Ильич делал с большим удовольствием, много смеялся над моим неумением искать грибы, подтрунивал надо мной, когда я проходил мимо грибов, которые он сам видел далеко издали.

Дело шло хорошо, уроки речи давали некоторые определенные результаты, нога крепла, и настолько, что. можно было надеть легкий, фиксирующий стопу аппарат. Владимир Ильич, чувствуя себя окрепшим, все больше стеснялся услуг ухаживающих, сводя их до минимума. Он настоятельно захотел обедать и ужинать со всеми, иногда протестовал против диетного стола и всегда протестовал против всяких лекарств, охотно принимая только хинин, причем всегда смеялся, когда мы говорили ему, как это он так спокойно проглатывает такую горечь, даже не морщась.

Дело, повторяю, шло настолько хорошо, что я со спокойной совестью уехал на август месяц в отпуск. В середине августа от Марии Ильиничны получил письмо, тоже совершенно успокоительное, где она писала, что дежурства врачей уже не нужны, что идут усиленные занятия по упражнению в речи, от которых Владимира Ильича приходилось даже удерживать. В сентябре пришлось прекратить и дежурство сестер милосердия, которых Владимир Ильич, видимо, просто стал стесняться.

Упражнения в речи, а потом и в письме легли всецело на Надежду Константиновну, которая с громадным терпением и любовью вся отдалась этому делу, и это учение происходило всегда в полном уединении. Врачи, специально приглашенные для этого, не пользовались вниманием Владимира Ильича; он потом просто не допускал их до себя, приходя в сильное раздражение, так что они руководили этими занятиями, давая специальные указания Надежде Константиновне. Все как будто шло хорошо, так что против всякой врачебной логики у меня невольно закрадывалась обывательская мысль: а вдруг все наладится и Владимир Ильич хоть и не в полном объеме, а станет все-таки работником.

Вернувшись из отпуска, я несколько раз навещал Владимира Ильича, приезжал с доктором Н. Н. Пригоровым и сапожником-ортопедистом, чтобы наладить ему ортопедическую обувь, сначала обычную, а потом и для зимы. Владимир Ильич всегда приветливо встречал нас, охотно давал примерять обувь, учился со мной ходить, ходил даже почти без помощи, с палкой. Ужиная с нами, угощал нас и сидел подолгу, участвуя в разговоре своим немногосложным запасом слов, который в конце концов мы в значительной степени научились понимать. Во все эти посещения при мне всегда был весел.

И вдруг смерть, всегда неожиданная, как ни жди ее. Тяжелое, даже для врачей, вскрытие. Колоссальный склероз мозговых сосудов, и только склероз. Приходилось дивиться не тому, что мысль у него работала в таком измененном склерозом мозгу, а тому, что он так долго мог жить с таким мозгом.

Конечно, признание Ленина сумасшедшим было бы равносильно самоубийству.

Кстати, Троцкий считал, что Ленина травил Сталин медленно действующим ядом. И что, якобы, в тяжелейшие минуты болезни Ленин сам просил у него яду, чтобы прекратить мучения. Рассказывали, что Сталин об этом даже сообщал ЦК.

Во всяком случае, то, что Сталин хотя бы одним своим действием помог Ленину уйти из этой жизни, не вызывает сомнения. Случилось это после того, как Крупская под диктовку мужа написала письмо Троцкому по поводу монополии внешней торговли.

Узнав об этом письме, Сталин позвонил Крупской и наговорил ей массу грубых слов. И добавил, что она тем самым нарушила запрещение врачей об изоляции Ленина от политической деятельности (хотя, например, профессор Ферстер считал, что тогда еще, в двадцать втором году, оставлять Ленина в бездеятельности, значит, лишать его последней радости), и он передает дело о ней в Центральную Контрольную комиссию партии. Это было через несколько дней после начала болезни Ленина.

Узнав о ссоре Сталина с Крупской, Ленин продиктовал секретарше письмо Сталину:

«Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она вам и выразила согласие забыть сказанное, но тем не менее этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву. Я не намерен забывать так легко то, что против меня сделано, а нечего говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным и против меня. Поэтому прошу вас взвесить, согласны ли вы взять сказанное назад и извиниться или предпочитаете порвать между нами отношения».

А на следующее утро состояние Ленина резко ухудшилось. Поднялась температура. Отнялась речь. На левую сторону распространился паралич.

К активной жизни Ленин уже не вернулся.

* * *

Тело Ленина до сих пор не погребено в землю. Словно сама земля противится этому за его тяжкие грехи. Вполне возможно, что и душу его не приняли небеса, и она до сих пор мечется по свету, вселяясь в чужие тела, заражая чужие мысли новыми безумными и страшными идеями.

Неужели это никогда не кончится?

Загрузка...