ИЗ ЛОНДОНА В ЖЕНЕВУ

Причиной переезда искровцев из Лондона в Женеву послужил и тот факт, что в последнее время в Лондоне развелось множество мнимых революционеров, занимающихся в основном пьянками, развратом и склоками.

От них необходимо было как-то отмежеваться, тем более, в преддверии такого важного для Ленина и его сподвижников события, как II съезд РСДРП.

Крупская вспоминала:

«В апреле 1903 г. мы переехали в Женеву.

В Женеве мы поселились в пригороде, в рабочем поселке Secheron, — целый домишко заняли: внизу большая кухня с каменным полом, наверху три маленьких комнатушки. Кухня была у нас и приемной. Недостаток мебели пополнялся ящиками из-под книг и посуды. Игнат (Красиков) в шутку назвал как-то нашу кухню «притоном контрабандистов». Толчея у нас сразу образовалась непротолченная. Когда надо было с кем потолковать в особицу, уходили в рядом расположенный парк или на берег озера.

Понемногу стали съезжаться делегаты. Приехали Дементьевы. Костя (жена Дементьева) прямо поразила Владимира Ильича своими познаниями транспортного дела. «Вот это настоящий транспортер! — повторял он. — Вот это дело, а не болтовня». Приехала Любовь Николаевна Радченко, с которой мы лично были очень близко связаны, разговорам не было конца. Потом приехали ростовские делегаты — Гусев и Локерман, затем Землячка, Шотман (Берг), Дяденька, Юноша (Дмитрий Ильич). Каждый день кто-нибудь приезжал. С делегатами толковали по вопросам программы, Бунда, слушали их рассказы. У нас постоянно сидел Мартов, не устававший говорить с делегатами.

Надо было осветить делегатам позицию «Южного рабочего», который, прикрываясь фирмой популярной газеты, хотел сохранить для себя право на обособленное существование. Надо было выяснить, что при условии нелегального существования популярная газета не может стать массовой, не может рассчитывать на массовое распространение.

В редакции «Искры» пошли всякие недоразумения. Положение стало невыносимым. Делилась редакция обычно на две тройки: Плеханов, Аксельрод, Засулич — с одной стороны, Ленин, Мартов, Потресов — с другой. Владимир Ильич внес опять предложение, которое он вносил уже в марте, о кооптации в редакцию седьмого члена. Временно, до съезда, кооптировали Красикова: надо было иметь в редакции седьмого. В связи с этим Владимир Ильич стал обдумывать вопрос о тройке. Это был очень больной вопрос, и с делегатами об этом не говорилось. О том, что редакция «Искры» в ее прежнем составе стала неработоспособной, об этом слишком тяжело было говорить.

Приехавшие жаловались на членов ОК: одного обвиняли в резкости, халатности, другого — в пассивности, мелькало недовольство тем, что «Искра»-де стремится слишком командовать, но казалось, что разногласий нет и что после съезда дела пойдут прекрасно.

Делегаты съезжались, не приехали только Клэр и Курц.


Первоначально съезд предполагалось устроить в Брюсселе, там и происходили первые заседания. В Брюсселе жил в то время Кольцов — старый □лехановец. Он взял на себя устройство всего дела. Однако устроить съезд в Брюсселе оказалось не так-то легко. Явка была назначена у Кольцова. Но после того, как к нему пришло штуки четыре россиян, квартирная хозяйка заявила Кольцовым, что больше она этих хождений не потерпит и, если придет еще хоть один человек, пусть они немедленно же съезжают с квартиры. И жена Кольцова стояла целый день на углу, перехватывала делегатов и направляла их в социалистическую гостиницу «Золотой петух» (так она, кажись, называлась).

Делегаты шумным лагерем расположились в этом «Золотом петухе», а Гусев, хватив рюмочку коньяку, таким могучим голосом пел по вечерам оперные арии» что под окнами отеля собиралась толпа (Владимир Ильич очень любил пение Гусева, особенно «Нас венчали не в церкви»).

Со съездом переконспирировали. Бельгийская партия придумала для ради конспирации устроить съезд в громадном мучном складе. Своим вторжением мы поразили не только крыс, но и полисменов. Заговорили о русских революционерах, собирающихся на какие-то тайные совещания.

На съезде было 43 делегата с решающим голосом и 14 — с совещательным. Если сравнить этот съезд с теперешними, где представлены в лице многочисленных делегатов сотни тысяч членов партии, он кажется маленьким, но тогда он казался большим: на I съезде в 1898 г. было всего ведь 9 человек… Чувствовалось, что за 5 лет порядочно ушли вперед. Главное, организации, от которых приехали делегаты, не были уже полумифическими, они были уже оформлены, они были связаны с начинавшим широко развертываться рабочим движением.

Как мечтал об этом съезде Владимир Ильич! Всю жизнь — до самого конца — он придавал партийным съездам исключительно большое значение; он считал, что партийный съезд — это высшая инстанция, на съезде должно быть отброшено все личное, ничто не должно быть затушевано, все сказано открыто. К партийным съездам Ильич всегда особенно тщательно готовился, особенно заботливо обдумывал к ним свои речи. Теперешняя молодежь, которая не знает, что значит годами ждать возможности обсудить сообща, со всей партией в целом, самые основные вопросы партийной программы и тактики, которая не представляет себе, с какими трудностями связан был созыв нелегального съезда в те времена, — вряд ли поймет до конца это отношение Ильича к партийным съездам.

Так же страстно, как Ильич, ждал съезда и Плеханов. Он открыл съезд. Большое окно мучного склада около импровизированной трибуны было завешено красной материей. Все были взволнованы. Торжественно звучала речь Плеханова, в ней слышался неподдельный пафос. И как могло быть иначе! Казалось, долгие годы эмиграции уходили в прошлое, он присутствовал, он открывал съезд Российской социал-демократической рабочей партии.

По существу дела II съезд был учредительным. На нем ставились коренные вопросы теории, закладывался фундамент партийной идеологии. На I съезде было принято только название партии и манифест о ее образовании. Вплоть до II съезда программы у партии не было. Редакция «Искры» эту программу подготовила. Долго обсуждалась она в редакции. Обосновывалось, взвешивалось каждое слово, каждая фраза, шли горячие споры. Между мюнхенской и швейцарской частью редакции месяцами велась переписка о программе. Многим практикам казалось, что эти споры носят чисто кабинетный характер и что совсем не важно, будет стоять в программе какое-нибудь «более или менее» или стоять не будет.

Мы вспоминали однажды с Владимиром Ильичем одно сравнение, приведенное где-то Л. Толстым: идет он и видит издали — сидит человек на корточках и машет как-то нелепо руками; он подумал — сумасшедший, подошел ближе, видит — человек нож о тротуар точит. Так бывает и с теоретическими спорами. Слушать со стороны: зря люди препираются, вникнуть в суть — дело касается самого существенного. Так и с программой было.

Когда в Женеву стали съезжаться делегаты, больше всего, детальнее всего с ними обсуждался вопрос о программе. На съезде этот вопрос прошел наиболее гладко.

Другой вопрос громадной важности, обсуждавшийся на II съезде, был вопрос о Бунде. На I съезде было постановлено, что Бунд составляет часть партии, хотя и автономную. В течение пяти лет, которые прошли со времени I съезда, партии как единого целого, в сущности, не было, и Бунд вел обособленное существование. Теперь Бунд хотел закрепить эту обособленность, установив с РСДРП лишь федеративные отношения…


Тем временем пришлось перебираться в Лондон. Брюссельская полиция стала придираться к делегатам и выслала даже Землячку и еще кого-то. Тогда снялись все. В Лондоне устройству съезда всячески помогли Тахтаревы. Полиция лондонская не чинила препятствий.

Съезд утвердил направление «Искры», но предстояло еще утверждать редакцию «Искры».

Владимир Ильич выдвинул проект о том, чтобы редакцию «Искры» составить из трех лиц. Об этом проекте Владимир Ильич ранее сообщил Мартову и Потресову. Мартов отстаивал перед съезжавшимися делегатами редакционную тройку как наиболее деловую. Тогда он понимал, что тройка направлена была главным образом против Плеханова. Когда Владимир Ильич передал Плеханову записку с проектом редакционной тройки, Плеханов не сказал ни слова и, прочитав записку, молча положил ее в карман. Он понял, в чем дело, но шел на это. Раз партия — нужна деловая работа.

Мартов больше всех членов редакции вращался среди членов ОК. Очень скоро его уверили, что тройка направлена против него и что, если он войдет в тройку, он предаст Засулич, Потресова, Аксельрода. Аксельрод и Засулич волновались до крайности.

…Споры о § 1 Устава приняли особо острый характер. Ленин и Мартов политически и организационно разошлись по вопросу о § 1 партийного Устава. Они нередко расходились и раньше, но раньше эти расхождения происходили в рамках тесного кружка и быстро изживались, теперь разногласия выступили на съезде, и все те, кто имел зуб против «Искры», против Плеханова и Ленина, постарались раздуть расхождение в крупный принципиальный вопрос. На Ленина стали нападать за статью «С чего начать?», за книжку «Что делать?», изображать честолюбцем и пр. Владимир Ильич выступал на съезде резко. В своей брошюре «Шаг вперед, два шага назад» он писал: «Не могу не вспомнить по этому поводу одного разговора моего на съезде с кем-то из делегатов «центра». «Какая тяжелая атмосфера царит у нас на съезде!» — жаловался он мне. — «Эта ожесточенная борьба, эта агитация друг против друга, эта резкая полемика, это нетоварищеское отношение!..» «Какая прекрасная вещь — наш съезд!» — отвечал я ему. — «Открытая, свободная борьба. Мнения высказаны. Оттенки обрисовались. Группы наметились. Руки подняты. Решение принято. Этап пройден. Вперед! — вот это я понимаю. Это — жизнь. Это — не то, что бесконечные, нудные интеллигентские словопрения, которые кончаются не потому, что люди решили вопрос, а просто потому, что устали говорить…»

Товарищ из «центра» смотрел на меня недоумевающими глазами и пожимал плечами. Мы говорили на разных языках».

В этой цитате весь Ильич.

С самого начала съезда нервы его были напряжены до крайности. Бельгийская работница, у которой мы поселились в Брюсселе, очень огорчалась, что Владимир Ильич не ест той чудесной редиски и голландского сыру, которые она подавала ему по утрам, а ему было и тогда уже не до еды. В Лондоне же ондошел до точки, совершенно перестал спать, волновался ужасно.

Как ни бешено выступал Владимир Ильич в прениях, — как председатель он был в высшей степени беспристрастен, не позволял себе ни малейшей несправедливости по отношению к противнику. Другое дело Плеханов. Он, председательствуя, особенно любил блистать остроумием и дразнить противника.

Хотя громадное большинство делегатов не разошлось по вопросу о месте Бунда в партии, по вопросу о Программе, о признании направления «Искры» своим знаменем, но уже к середине съезда почувствовалась определенная трещина, углубившаяся к концу его. Собственно говоря, серьезных разногласий, мешавших совместной работе, делавших ее невозможной, на II съезде еще не выявилось, они были еще в скрытом состоянии, в потенции, так сказать. А между тем съезд распадался явным образом на две части. Многим казалось, что во всем виноваты нетактичность Плеханова, «бешенство» и честолюбие Ленина, шпильки Павловича, несправедливое отношение к Засулич и Аксельроду, — и они примыкали к обиженным, из-за лиц не замечали сути. В их числе был и Троцкий, превратившийся в ярого противника Ленина. А суть была в том, что товарищи, группировавшиеся около Ленина, гораздо серьезнее относились к принципам, хотели во что бы то ни стало осуществить их, пропитать ими всю практическую работу; другая же группа была более обывательски настроена, склонна была к компромиссам, к принципиальным уступкам, более взирала на лица.

Борьба во время выборов носила крайне острый характер. Осталась в памяти пара предвыборных сценок. Аксельрод корит Баумана (Сорокина) за недостаток якобы нравственного чутья, поминает какую-то ссыльную историю, сплетню. Бауман молчит, и слезы стоят у него на глазах.

И другая сценка. Дейч что-то сердито выговаривает Глебову (Носкову), тот поднимает голову и, блеснув загоревшимися глазами, с досадой говорит: «Помолчали бы вы уж в тряпочку, папаша!»

Съезд кончился. В ЦК выбрали Глебова, Клэра и Курца, причем из 44 решающих голосов 20 воздержалось от голосования, в ЦО выбрали Плеханова, Ленина и Мартова. Мартов от участия в редакции отказался. Раскол был налицо».

* * *

Несмотря на то, что Ленину было чуть больше тридцати, о своих супружеских обязанностях он предпочитал не вспоминать. Где бы они с Крупской ни жили — в Лондоне, в Женеве, в Брюсселе — перво-наперво он заказывал две кровати: одну для себя, вторую для жены.

Впрочем, чаще приходилось заказывать целых три: одну еще и для матери Крупской, которая вконец разбитая бесконечными переездами, шумными спорами и бесцеремонными гостями, тем не менее неотступно следовала за дочерью, понимая, что без нее та не в состоянии что-либо сделать.

«Кухней» для Крупской давно стала революция.

Профессиональная революционерка (сейчас в России такие люди, очевидно, называются безработными или домохозяйками — Б. О.-К-). Цецилия Бобровская так рассказывала об одном из своих приездов на женевскую дачу Ленина:

«На даче была кухня, рядом — небольшая комнатка, где жила постоянно хлопотавшая по своему несложному хозяйству Елизавета Васильевна. Деревянная лестница вела наверх, в две более просторные комнаты. Мебель в них состояла из большого стола в комнате Владимира Ильича и стола поменьше в комнате Надежды Константиновны; в каждой комнате было по простой железной кровати, застланной пледом, по нескольку стульев и грубо сколоченных полок для книг. Стол Владимира Ильича был завален вырезками из газет и рукописями, различными статистическими сборниками, таблицами.

Владимир Ильич одет был в темно-синюю косоворотку навыпуск, которая придавала всей его коренастой фигуре какой-то особо «российский» вид. Да и вся обстановка здесь как-то не увязывалась с чинным укладом жизни в Швейцарии. Недаром острый на язык Макар, придя сюда в первый раз, воскликнул: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!»

Встретили меня и Надежда Константиновна и Владимир Ильич очень приветливо, и тем не менее получилось не то, чего я ожидала от этой встречи. Я рассчитывала услышать от Владимира Ильича еще что-нибудь, кроме того, что слышала в «Ландольте» (кафе в Женеве — Б. О.-К.), а вышло так, что он больше всего меня расспрашивал, интересуясь даже малейшими подробностями партийной работы в России, а так же и тем, как мы, профессионалы, попав в тюрьму, используем это время для чтения, если только к тому предоставляется возможность.

Услышав от меня, что в 1901 году, когда я сидела в харьковской тюрьме, мне удалось достать вышедшую легально под именем Ильина книгу «Развитие капитализма в России», Владимир Ильич заметно обрадовался, но, пытаясь скрыть свою радость, стал надо мною трунить: «Несчастная Вы, несчастная, в тюремной камере пришлось Вам копаться в моих длинных скучных таблицах. Как мне Вас жаль!»

Владимир Ильич подробно расспрашивал о повседневной жизни тверской организации. Особенно заинтересовался он моим сообщением, что эта организация имеет связь с деревней, а когда я сказала, что его брошюра «К деревенской бедноте» оказала нам большую помощь в закреплении связи с деревенскими кружками, то на этот раз он даже не пытался скрыть своего удовольствия.

Один мелкий факт, о котором я для курьеза рассказала Владимиру Ильичу, дал ему повод заговорить на тему о необходимости досконально знать среду, в которой приходится действовать. В условиях подполья это было тем более необходимо» что партийный работник должен предусматривать все мелочи, должен быть всегда начеку.

Случай, так заинтересовавший Ильича, произошел незадолго до моего отъезда из Твери. Направив в деревню для занятий с кружком одного опытного старого товарища, мы назавтра увидели его вернувшимся оттуда с запечатанным письмом на имя Тверского комитета. В этом письме организатор кружка конфиденциально просил больше этого пропагандиста не присылать, так как он «не свой человек», «барин он».

Доказательством служил тот факт, что, переночевав в крестьянской избе, он утром, когда стал умываться, вытащил из кармана не только мыло, но и зубную щетку, которой «стал тереть зубы, а так умываются только бары, мы в деревне никаких щеток не знаем».

Таков был культурный уровень населения деревни Тверской губернии, считавшейся тогда одной из «передовых» губерний в царской России».

Здесь только надо бы добавить, что такой культурный уровень в деревнях России оставался и спустя десятилетия после октябрьского переворота, несмотря на то, что европейская цивилизация двигалась семимильными шагами. Так что винить в этом только царское правительство не совсем справедливо.

* * *

Крупская вспоминала:

«В Женеве, куда мы вернулись со съезда, началась тяжелая канитель. Прежде всего хлынула в Женеву эмигрантская публика из других заграничных коло­ний. Приезжали члены Лиги и спрашивали: «Что случилось на съезде? Из-за чего был спор? Из-за чего раскололись?»

Плеханов, которому страшно надоели эти расспро­сы, рассказывал однажды: «Приехал NN. Расспраши­вает и все повторяет: «Я — как буриданов осел». А я его спрашиваю: «Почему же, собственно, бурида­нов?..»

Стали приезжать и из России. Приехал, между прочим, из Питера Ерема, на имя которого Владимир Ильич адресовал год тому назад письмо к питерской организации. Он сразу встал на сторону меньшевиков, зашел к нам. Приняв архитрагический вид, при встрече он воскликнул, обращаясь к Владимиру Ильичу: «Я — Ерема» — и стал говорить о том, что меньшевики правы… Помню также члена Киевского комитета, который все добивался: какие изменения в технике обусловили раскол на съезде? Я таращила глаза — столь примитивного понимания соотношения между «базой» и «надстройкой» я никогда не видывала, не предполагала никогда даже, что оно может существовать.

Те, кто помогал деньгами, явками и пр., под влиянием агитации меньшевиков отказывали в помощи. Помню, приехала в Женеву к сестре со своей старушкой-матерью одна моя старая знакомая. В детстве мы с ней так чудесно играли в путешественников, в диких, живущих на деревьях, что я ужасно обрадовалась, когда узнала об ее приезде. Теперь это была уже немолодая девушка, совсем чужая. Зашел разговор о помощи, которую их семья всегда оказывала социал-демократам. «Мы не можем вам дать теперь свою квартиру под явки, — заявила она, — мы очень отрицательно относимся к расколу между большевиками и меньшевиками. Эти личные дрязги очень вредно отзываются на деле». Ну уж и посылали же мы с Ильичем ко всем чертям этих «сочувствующих», не входящих ни в какие организации и воображающих, что они своими явками и грошами могут повлиять на ход дела в нашей пролетарской партии!

Владимир Ильич тотчас же написал в Россию о случившемся Клэру и Курцу. В России ахали, но присоветовать ничего путного не могли, всерьез предлагали, например, вызвать Мартова в Россию, спрятать его где-нибудь в глуши и засадить за писание популярных брошюр. (Этот факт лишний раз доказывает примитивность мышления русских социал-демократов, для которых, повторюсь, революционная деятельность была чуть ли не игрой для взрослых мужей, — Б. О.-К.).

После съезда Владимир Ильич не возражал, когда Глебов предложил кооптировать старую редакцию, — лучше уж маяться по-старому, чем раскол. Меньшевики отказались. В Женеве Владимир Ильич пробовал сговориться с Мартовым, писал Потресову, убеждал его, что расходиться не из-за чего. Писал по поводу раскола Владимир Ильич и Калмыковой (Тетке) — рассказывал ей, как было дело. Ему все не верилось, что нельзя было найти выхода. Срывать решения съезда, ставить на карту русскую работу, дееспособность только что сложившейся партии казалось Владимиру Ильичу просто безумием, чем-то совершенно невероятным. Бывали минуты, когда он ясно видел, что разрыв неизбежен. Раз он начал писать Клэру о том, что тот не представляет себе совершенно настоящего положения, надо отдать себе отчет в том, что отношения старые в корне изменились, что старой дружбе с Мартовым теперь конец, о старой дружбе надо забыть, начинается борьба. Этого письма не докончил и не послал Владимир Ильич. Ему чрезвычайно трудно было рвать с Мартовым. Период питерской работы, период работы в старой «Искре» тесно связывал их. Впечатлительный до крайности, Мартов в те времена умел чутко подхватывать мысли Ильича и талантливо развивать их. Потом Владимир Ильич яростно боролся с меньшевиками, но каждый раз, когда линия Мартова хоть чуточку выпрямлялась, у него просыпалось старое отношение к Мартову. Так было, например, в 1910 г. в Париже, когда Мартов и Владимир Ильич работали вместе в редакции «Социал-демократа». Приходя из редакции, Владимир Ильич не раз рассказывал довольным тоном, что Мартов берет правильную линию, выступает даже против Дана. И потом, уже в России, как доволен был Владимир Ильич позицией Мартова в июльские дни не потому, что от этого была польза большевикам, а потому, что Мартов держится с достоинством — так, как подобает революционеру…

Большинство делегатов съезда (большевиков) уехало в Россию на работу. Меньшевики уехали не все, напротив, приехал к ним еще Дан. За границей число их сторонников росло.

Большевики, оставшиеся в Женеве, периодически собирались. Самую непримиримую позицию на этих собраниях занимал Плеханов. Он весело шутил и подбадривал публику.

Приехал наконец член ЦК Курц, он же Васильев (Ленгник), и почувствовал себя совершенно придавленным той склокой, которая царила в Женеве. На него навалилась целая куча дел по разбору конфликтов, посылке в Россию людей и т. д.

Плехановские нервы не выдержали скандала, устроенного меньшевиками, он заявил: «Не могу стрелять по своим».

На собрании большевиков Плеханов заявил, что надо идти на уступки. «Бывают моменты, — заявил он, — когда и самодержавие вынуждено делать уступки». «Тогда и говорят, что оно колеблется», — подала реплику Лиза Кнуньянц. Плеханов метнул на нее сердитый взгляд…

Мартов выпустил брошюру «Осадное положение», наполненную самыми дикими обвинениями. Троцкий также выпустил брошюру «Отчет сибирской делегации», где события освещались совершенно в мартовском духе, Плеханов изображался пешкой в руках Ленина и т. д.

Владимир Ильич засел за ответ Мартову, за писание брошюры «Шаг вперед, два шага назад», где подробно анализировал события на съезде.

* * *

Тем временем в России также шла борьба. Большевистские делегаты делали доклады о съезде. Принятая на съезде программа и большинство резолюций съезда были встречены местными организациями с большим удовлетворением. Тем непонятнее казалась им позиция меньшевиков. Принимались резолюции с требованием подчинения постановлениям съезда. Из наших делегатов в этот период особенно энергично работала Дяденька, которая, как старая революционерка, не могла прямо понять, как допустимо такое неподчинение съезду. Она и другие товарищи из России писали ободряющие письма. Комитеты один за другим становились на сторону большинства.

Приехал Клэр. Он не представлял себе той стены, которая уже выросла между большевиками и меньшевиками, и думал, что можно помирить большевиков и меньшевиков, пошел говорить с Плехановым, увидел полную невозможность примирения и уехал в подавленном настроении. Владимир Ильич еще больше помрачнел.

В начале 1904 г. приехали в Женеву Циля Зеликсон, представитель питерской организации Барон (Эссен), рабочий Макар. Все они были сторонниками большевиков. С ними часто виделся Владимир Ильич. Разговоры шли не только о склоке с меньшевиками, но и о российской работе. Барон, тогда совсем молодой парень, был увлечен питерской работой. «У нас, — говорил он, — теперь организация строится на коллективных началах, работают отдельные коллективы: коллектив пропагандистов, коллектив агитаторов, коллектив организаторов». Владимир Ильич слушал. «Сколько человек у вас в коллективе пропагандистов?» — спросил он. Барон несколько смущенно отвечал: «Пока я один». «Маловато, — заметил Ильич. — А в коллективе агитаторов?» Покраснев до ушей, Барон отвечал: «Пока я один». Ильич неистово хохотал, смеялся и Барон. Ильич всегда какой-нибудь парой вопросов, попадавших в самое больное место, умел из гущи красивых схем, эффектных отчетов вышелушить реальную действительность.

Потом приехал Ольминский (Мих. Ст. Александров), ставший на сторону большевиков, приехала бежавшая из далекой ссылки Зверь[1].

Зверь, вырвавшаяся из ссылки на волю, была полна веселой энергией, которой она заражала всех окружающих. Никаких сомнений, никакой нерешительности в ней не было и следа. Она дразнила всякого, кто вешал нос на квинту, кто вздыхал по поводу раскола. Заграничные дрязги как-то не задевали ее. В это время мы придумали устраивать у себя в Сешероне раз в неделю «журфиксы», для сближения большевиков. На этих «журфиксах», однако, настоящих разговоров не выходило, зато очень разгоняли они навеянную всей этой склокой с меньшевиками тоску, и весело было слушать, как залихватски затягивала Зверка какого-нибудь «Ваньку» и подхватывал песню высокий лысый рабочий Егор. Он ходил было поговорить по душам с Плехановым — даже воротнички по этому случаю надел, — но ушел он от Плеханова разочарованный, с тяжелым чувством. «Не унывай, Егор, валяй «Ваньку», — наша возьмет», — утешала его Зверка. Ильич веселел: эта залихватость, эта бодрость рассеивала его тяжелые настроения.

Появился на горизонте Богданов. Тогда Владимир Ильич еще мало был знаком с его философскими работами, не знал его совершенно как человека. Было видно, однако, что это работник цекистского масштаба. Он приехал за границу временно, в России у него были большие связи. Кончался период безысходной склоки.

Больше всего было Ильичу тяжело рвать окончательно с Плехановым.

Весной Ильич познакомился со старым революционером-народоправцем Натансоном и его женой. Натансон был великолепным организатором старого типа. Он знал массу людей, знал прекрасно цену каждому человеку, понимал, кто на что способен, к какому делу кого можно приставить. Что особенно поразило Владимира Ильича, — он знал прекрасно состав не только своих, но и наших с.-д. организаций лучше, чем многие наши тогдашние цекисты. Натансон жил в Баку, знал Красина, Постоловского и др. Владимиру Ильичу показалось, что Натансона можно бы убедить стать социал-демократом. Натансон очень был близок к социал-демократической точке зрения. Потом кто-то рассказывал, как этот старый революционер рыдал, когда в Баку впервые в жизни увидал грандиозную демонстрацию. Об одном не мог Владимир Ильич сговориться с Натансоном. Не согласен Натансон был с подходом социал-демократии к крестьянству. Недели две продолжался роман с Натансоном. Натансон хорошо знал Плеханова, был с ним на «ты». Владимир Ильич разговорился с ним как-то о наших партийных делах, о расколе с меньшевиками. Натансон предложил поговорить с Плехановым. От Плеханова вернулся каким-то растерянным: надо идти на уступки…

Тем временем ЦК в России вел двойственную примиренческую политику, комитеты стояли за большевиков. Надо было, опираясь на Россию, созвать новый съезд…

Группа большевиков — 22 человека — приняла резолюцию о необходимости созыва III съезда.

* * *

Мы с Владимиром Ильичем взяли мешки и ушли на месяц в горы. Сначала пошла было с нами и Зверка, но скоро отстала, сказала: «Вы любите ходить там, где ни одной кошки нет, а я без людей не могу». Мы, действительно, выбирали всегда самые дикие тропинки, забирались в самую глушь, подальше от людей. Пробродяжничали мы месяц: сегодня не знали, где будем завтра, вечером, страшно усталые, бросались в постель и моментально засыпали.

Деньжат у нас было в обрез, и мы питались больше всухомятку — сыром и яйцами, запивая вином да водой из ключей, а обедали лишь изредка. В одном социал-демократическом трактирчике один рабочий посоветовал: «Вы обедайте не с туристами, а с кучерами, шоферами, чернорабочими: там вдвое дешевле и сытнее». Мы так и стали делать. Тянущийся за буржуазией мелкий чиновник, лавочник и т. п. скорее готов отказаться от прогулки, чем сесть за один стол с прислугой. Это мещанство процветает в Европе вовсю. Там много говорят о демократии, но сесть за один стол с прислугой не у себя дома, а в шикарном отеле — это выше сил всякого выбивающегося в люди мещанина. И Владимир Ильич с особенным удовольствием шел обедать в застольную, ел там с особым аппетитом и усердно похваливал дешевый и сытный обед. А потом мы одевали наши мешки и шли дальше. Мешки были тяжеловаты: в мешке Владимира Ильича уложен был тяжелый французский словарь, в моем — столь же тяжелая французская книга, которую я только что получила для перевода. Однако ни словарь, ни книга ни разу даже не открывались за время нашего путешествия; не словарь смотрели мы, а на покрытые вечным снегом горы, синие озера, дикие водопады.

После месяца такого времяпрепровождения нервы у Владимира Ильича пришли в норму. Точно он умылся водой из горного ручья и смыл с себя всю паутину мелкой склоки. Август мы провели вместе с Богдановым, Ольминским, Первухиными в глухой деревушке около озера Las de Вге. С Богдановым сговорились о плане работы; к литературной работе Богданов намечал привлечь Луначарского, Степанова, Базарова. Наметили издавать свой орган за границей и развивать в России агитацию за съезд.

Ильич совсем повеселел, и по вечерам, когда он возвращался домой от Богдановых, раздавался неистовый лай — то Ильич, проходя мимо цепной собаки, дразнил ее.

* * *

Осенью, вернувшись в Женеву, мы из предместья Женевы перебрались поближе к центру. Владимир Ильич записался в «Société de Lecture»[2], где была громадная библиотека и прекрасные условия для работы, получалась масса газет и журналов на французском, немецком, английском языках. В этом «Société de Lecture» было очень удобно заниматься, члены общества — по большей части старички-профессора — редко посещали эту библиотеку; в распоряжении Ильича был целый кабинет, где он мог писать, ходить из угла в угол, обдумывать статьи, брать с полок любую книгу. Он мог быть спокоен, что сюда не придет ни один русский товарищ и не станет рассказывать, как меньшевики сказали то-то и то-то и там-то и там-то подложили свинью. Можно было, не отвлекаясь, думать. Подумать было над чем.

Россия начала японскую войну, которая выявляла с особой яркостью всю гнилость царской монархии. В японскую войну пораженцами были не только большевики, но и меньшевики, и даже либералы. Снизу поднималась волна народного возмущения. Рабочее движение вступило в новую фазу. Все чаще и чаще приходили известия о массовых народных собраниях, устраиваемых вопреки полиции, о прямых схватках рабочих с полицией.

Перед лицом нарастающего массового революционного движения мелкие фракционные дрязги уже не волновали так, как волновали еще недавно…

* * *

Теперь мысли были в России. Чувствовалась громадная ответственность перед развивающимся там, в Питере, в Москве, в Одессе и пр., рабочим движением.

Все партии — либералы, эсеры — особенно ярко стали выявлять свою настоящую сущность. Выявили свое лицо и меньшевики. Теперь уже ясно стало, что разделяет большевиков и меньшевиков.

У Владимира Ильича была глубочайшая вера в классовый инстинкт пролетариата, в его творческие силы, в его историческую миссию. Эта вера родилась у Владимира Ильича не вдруг, она выковалась в нем в те годы, когда он изучал и продумывал теорию Маркса о классовой борьбе, когда он изучал русскую действительность, когда он в борьбе с мировоззрением старых революционеров научился героизму борцов-одиночек противопоставлять силу и героизм классовой борьбы. Это была не слепая вера в неведомую силу, это была глубокая уверенность в силе пролетариата, в его громадной роли в деле освобождения трудящихся, уверенность, покоившаяся на глубоком знании дела, на добросовестнейшем изучении действительности. Работа среди питерского пролетариата облекла в живые образы эту веру в мощь рабочего класса.

В конце декабря стала выходить большевистская газета «Вперед». В редакцию, кроме Ильича, вошли Ольминский, Орловский[3]. Вскоре на подмогу приехал Луначарский. Его пафосные статьи и речи были созвучны с тогдашним настроением большевиков.

Нарастало в России революционное движение, а вместе с тем росла и переписка с Россией. Она скоро дошла до 300 писем в месяц, по тогдашним временам это была громадная цифра. И сколько материалу она давала Ильичу! Он умел читать письма рабочих. Помню одно письмо, писанное рабочими одесских каменоломен. Это было коллективное письмо, написанное несколькими первобытными почерками, без подлежащих и сказуемых, без запятых и точек, но дышало оно неисчерпаемой энергией, готовностью к борьбе до конца, до победы, письмо красочное в каждом своем слове, наивном и убежденном, непоколебимом. Я не помню теперь, о чем писалось в этом письме, но помню его вид, бумагу, рыжие чернила. Много раз перечитывал это письмо Ильич, глубоко задумавшись, шагал по комнате. Не напрасно старались рабочие одесских каменоломен, когда писали Ильичу письмо: тому написали, кому нужно было, тому, кто лучше всех их понял.

Через несколько дней после письма рабочих одесских каменоломен пришло письмо от одесской начинающей пропагандистки Танюши, которая добросовестно и подробно описывала собрание одесских ремесленников. И это письмо читал Ильич и тотчас сел отвечать Танюше: «Спасибо за письмо. Пишите чаще. Нам чрезвычайно важны письма, описывающие будничную, повседневную работу. Нам чертовски мало пишут таких писем».

* * *

Пожалуй, стоит несколько подробнее остановиться на болезни Ленина, о которой выше упоминала Крупская и от которой, якобы, он излечился.

По данным патологоананимического вскрытия тела Ленина, напечатанным русским академиком Б. Петровским, у «первого большевика» были обнаружены массивные атрафии мозга и сосудов. Болел Ленин, как предположил академик, не 5 и не 10 последних лет своей жизни, а значительно больше.

Врач Н. Семашко, который присутствовал при вскрытии тела Ленина, отмечал позже, что «склероз сосудов мозга Владимира Ильича был настолько сильным, что сосуды эти заизвестились: при вскрытии по ним стучали металлическим пинцетом, как по камню».

По мнению многих ученых, Ленин был невропси-хично больным, и болезнь эта развивалась с самого детства.

Не здесь ли стоит искать причины его громкого лая по вечерам на соседских собак?

Не здесь ли стоит искать причины его постоянного возбуждения, нервного, нездорового смеха по всяким пустякам, а иногда и совершенно без причин?

Не здесь ли стоит искать причины его нетерпимости к оппонентам, жажды мести всем, кто стоял у него на дороге?

В коммунистических средствах массовой пропаганды часто печатались воспоминания большевиков о необычайной доброте Ленина, о его сочувствии чужим бедам, горю.

Но тот же Плеханов, например, не раз отмечал, что «с Лениным в те годы было невозможно работать: он заводился по любому пустяку».

Мартов рассказывал, что «в спорах глаза Владимира Ильича становились холодными и жестокими, в них нельзя было смотреть без содрогания. Когда же он начинал кричать, лицо его болезненно искажалось, изо рта вылетала слюна».

* * *

Тем временем, писала Ц. Бобровская, «с наступлением нового, 1904 года дела большевиков пошли на улучшение. Открылись некоторые возможности для посылки наших людей на работу в Россию. В. И. Ленин прежде всего отправил туда одного из своих ближайших помощников в период создания «Искры» и главного организатора смелого побега искровцев из киевской тюрьмы в августе 1902 года — Николая Эрнестовича Баумана. Владимир Ильич знал его еще с 1896 года как организатора и пропагандиста петербургских рабочих кружков.

Бауман получил задание создать в Москве Русское бюро ЦК — большевистский центр, куда должна была стекаться информация о положении на местах и который помогал бы доводить указания В. И. Ленина до местных парторганизаций.

Второму участнику киевского побега, Литвинову, была поручена «граница», т. е. организация транспорта, перевозка при содействии контрабандистов (как не раз говорил Ленин, для достижения цели все средства хороши! — Б. О.-К.) нашей большевистской литературы».

О своей новой встрече с Лениным в 1904 году вспоминал П. Лепешинский:

«Новая моя встреча с Владимиром Ильичем произошла только в начале 1904 года, когда я, не прельщаясь перспективою шестилетней отсидки в гиблых местах далекой Якутии, бежал из Минусинска (куда был отправлен предварительно, до вынесения мне приговора) в Женеву.

В Женеве я знал только адрес Плеханова и по приезде в этот город с вокзала отправился прямо к нему. Он любезно принял меня, угостил кофе со сливками, но в завязавшемся разговоре сразу же хватил меня, что называется, обухом по голове.

— Э-е, батенька, да вы, видно, не знаете, что у нас тут после съезда произошла свалка такая, что скоро обе половины друг друга съедят и от них останутся одни только хвосты.

Оказалось, что я, по иронии судьбы, попал не к своим, не к Ленину, а в лагерь врагов, ибо и Плеханов, несмотря на его гордое заявление, что он стоит вне драки и якобы поставил перед собою неблагодарную задачу развести в разные стороны разъярившихся «драчунишек», на самом деле уже целиком и полностью ушел «по ту сторону баррикады».

Всякий товарищ, приехавший за границу, становился предметом «обхаживаний» и «улещивания» со стороны меньшевиков. Дан и Мартов проявили величайшее усердие, чтобы внушить мне твердое убеждение в том, что Ленин был причиной злоключений на съезде, поставивших партию под угрозу раскола. Оба приятеля, соревнуясь в «накачивании» меня бесчисленными анекдотами» из съездовских бытовых картинок, перебивая друг друга, стараются как можно скорее «освоячить» меня и присоединить мой голос к хору меньшевистских запевал.

Только что они ушли, как ко мне стучится в дверь новый визитер — П. А. Красиков. Посмеивается по поводу того, что я по приезде сразу попал в объятия меньшевиков. Затем начинается посвящение меня в эпизоды разгоревшейся борьбы (конечно, с точки зрения большевиков — Б. О.-К.).

— Да что тут толковать, идемте сейчас к Владимиру Ильичу. Он быстро вас отшлифует, — догадывается наконец Петр Ананьич.

И вот я опять вижу Ильича. Вид у него усталый, измученный.

Задал он мне несколько вопросов о том, как я поживаю, где сейчас находится моя семья и т. д.

Наконец Красиков спохватился:

— Владимир Ильич, я же к вам привел сего мужа, чтобы вы разрешили все его сомнения.

— Зачем? — улыбнулся Ленин.' — Пусть сам разберется. Есть печатные протоколы съезда. Пусть внимательно прочтет и сделает свои выводы».

Так, по рассказу П. Лепешинского, он стал большевиком.

Но можно ли сомневаться, что, приди в семнадцатом к власти меньшевики, в его воспоминаниях все выглядело бы несколько иначе?

Ведь «обрабатывали», «обхаживали» приезжающих с одинаковым усердием и меньшевики, и большевики одинаково. И уж что-что, а «сладко стлаться» Ленин и его окружение умели как нельзя лучше. И горы золотые обещали, не моргнув глазом. И обливать грязью своих оппонентов здорово умели.

В этом вы еще не раз сможете убедиться сами.

Кстати, в этот период некоторое время в семье Ленина жила, Мария Эссен, тридцатидвухлетняя социал — демократка.

Впоследствии она вспоминала:

«Никакого оратора не слушали так, как Ленина. Впервые я увидела его на трибуне в 1904 году в Женеве, когда он делал доклад о Парижской коммуне. Ленин на трибуне весь преображался. Какой-то весь ладный, подобранный, точно сделанный из одного куска. Вся сила сосредоточена в голосе, в сверкающих глазах, в чеканной стальной фразе.

Я до сих пор помню и эту речь, и тот энтузиазм, который она вызвала.

С собрания возвращались небольшой компанией, все были радостно возбуждены. Я спросила Ленина:

— Неужели мы доживем до того времени, когда Коммуна снова встанет в порядок дня?

Ленин встрепенулся:

— А вы сделали такой вывод из моего доклада?! — спросил он.

— Да, и не я одна, а все, кто слушал вас сегодня.

Слушать Ленина на собраниях, видеть его за работой, углубленного в книги, или за разрешением политических вопросов, слушать его планы поражения противников, его уничтожающие характеристики — все это давало яркую картину его многогранности. Но тот не знает Ленина, кто не видел его и в обычной домашней обстановке.

Я не встречала более жизнерадостных людей, чем Ленин. Его способность смеяться всякой шутке, умение использовать свободный час и находить повод для веселья и радости были неисчерпаемы.

Вспоминаются вечера, которые мы проводили у Ленина. Владимир Ильич обладал довольно приятным, несколько глуховатым голосом и очень любил попеть в хоре и послушать пение. Репертуар наш был довольно разнообразен. Начинали обычно с революционных песен — «Интернационала», «Марсельезы», «Варшавянки» и других. С большим чувством пели «Замучен тяжелой неволей», «На старом кургане в широкой степи». Нравились Владимиру Ильичу песни Сибири — «Ревела буря», «Славное море, священный Байкал» — и песнь о Степане Разине — «Есть на Волге утес». Особенно отчетливо пелся куплет:

Но зато, если есть на Руси хоть один,

Кто с корыстью житейской не знался,

Кто неправдой не жил, бедняка не давил,

Кто свободу, как мать дорогую, любил

И во имя ее подвизался.

Пусть тот смело идет, на утес тот взойдет

И к нему чутким ухом приляжет:

И утес-великан все, что думал Степан,

Все тому смельчаку перескажет.

Очень нравился Владимиру Ильичу куплет, дописанный М. С. Ольминским к «Дубинушке»:

Новых песен я жду для родной стороны,

Но без горестных слез, без рыданий,

Чтоб они, пролетарского гнева полны,

Зазвучали призывом к восстанью.

Утомившись и перепев любимые революционные песни, приступали к слушанию сольных номеров. Замечательно пел С. И. Гусев. У него был сочный голос, и пел он, не жалея сил. Ленин слушал с огромным удовольствием и романсы Чайковского «Ночь», «Средь шумного бала», «Мы сидели с тобой у заснувшей реки», и песнь Даргомыжского «Нас венчали не в церкви», и арии тореадора из «Кармен». Каким отдыхом, каким удовольствием для Владимира Ильича были наши песни! Под конец пела я тягучие волжские песни и разные частушки. Иногда и в пляс пускались.

Надежда Константиновна, вспоминая впоследствии об этих вечерах, шутливо писала: «Зверь, вырвавшаяся из ссылки, на волю, была полна веселой энергии, которой она заражала всех окружающих. Никаких сомнений, никакой нерешительности в ней не было и следа. Она дразнила всякого, кто вешал нос на квинту, кто вздыхал по поводу раскола. Заграничные дрязги как-то не задевали ее. В это время мы придумали устраивать у себя в Сешероне[4] раз в неделю «журфиксы», для сближения большевиков. На этих «журфиксах», однако, настоящих разговоров не выходило, зато очень разгоняли они навеянную всей этой склокой с меньшевиками тоску, и весело было слушать, как залихватски затягивала Зверка какого-нибудь «Ваньку» и подхватывал песню высокий лысый рабочий Егор. Он ходил было поговорить по душам с Плехановым — даже воротнички по этому случаю надел, — но ушел он от Плеханова разочарованным, с тяжелым чувством. «Не унывай, Егор, валяй «Ваньку» — наша возьмет», — утешала его Зверка. Ильич веселел: эта залихватость, эта бодрость рассеивала его тяжелые настроения».

Иногда на вечерах декламировали стихи Некрасова, Гейне, Беранже.

Часто на прогулках или сидя за вечерним чаем, Владимир Ильич любил поговорить о литературе, о его любимых писателях — Щедрине, Некрасове, Чернышевском, особенно о последнем. Чернышевского Ленин считал не только выдающимся революционером, великим ученым, передовым мыслителем, но и крупным художником, создавшим непревзойденные образы настоящих революционеров, мужественных, бесстрашных борцов типа Рахметова.

— Вот это настоящая литература, которая учит, ведет, вдохновляет. Я роман «Что делать?» перечитал за одно лето раз пять, находя каждый раз в этом произведении все новые волнующие мысли, — говорил Ленин.

Идейную направленность в художественных произведениях Ленин ставил выше всего, и потому он так ценил и любил Некрасова, которого почти всего знал наизусть. Как-то он спросил меня, знаю ли я наизусть поэму «Русские женщины». Я ответила: знаю, но никогда не могу прочитать ее вслух, душат слезы.

— Вот в этом и сила художника, — сказал Ленин, — берет за живое.

Иногда после музыкальных вечеров шли провожать гостей (я тогда жила в семье Ленина) и возвращались домой притихшие, усталые и несколько грустные. Будоражили что-то в душе эти песни! Говорить не хотелось, каждый думал о своем. Владимир Ильич заканчивал книжку «Шаг вперед, два шага назад» и обычно присаживался к рабочему столу на часок, что-то дописывая и исправляя. Надежда Константиновна ложилась спать, а мы с Елизаветой Васильевной усаживались на скамеечке в садике и шепотом беседовали, чтобы не мешать Владимиру Ильичу. Иногда он спускался к нам на минутку перемолвиться парой слов, а то, посмеявшись над нашей неугомонностью, сверху зашумит, чтобы ложились спать.

Владимир Ильич в этот период борьбы с меньшевиками, между II и III съездом партии, был настроен исключительно оптимистически и воинственно. Это настроение нашло полное отражение в книге «Шаг вперед, два шага назад». Полный уверенности в правоте большевиков, он подверг безжалостной критике оппортунизм меньшевиков, вскрыл их идеологическую несостоятельность, фальшь, противоречия и путаность.

Владимир Ильич весь горел, работая над книгой. Как ясно встает перед глазами весь облик Ленина и вся обстановка борьбы, когда сейчас перечитываешь эту книгу! Читая нам отдельные, особенно удавшиеся ему места, Владимир Ильич весь точно внутренне светился, был такой задорный, живой, яркий.

Замечательная была черта у Ленина — он никогда не давал чувствовать своего превосходства, не давил своим авторитетом, считался с мнением других, видел в каждом товарище равного себе. Оттого так легко было с ним. так радостно и свободно дышалось около него. Он умел внимательно выслушать собеседника, втянуть в спор, заставить высказаться до конца, а если видел, что собеседник не сводит концов с концами, путается в противоречиях, он, добродушно посмеиваясь над зарвавшимся спорщиком, доведшим свою мысль до логического абсурда, направлял его на правильный путь, не задевая самолюбия, не обескураживая, как делал бы обязательно в таком случае Плеханов. Тот доводил иногда застенчивых людей до желания провалиться сквозь землю. Владимир Ильич никогда не спрашивал, что вы читали, как усвоили прочитанное, а просто беседовал с вами по поводу отдельных вопросов и сразу видел и пробелы, и слабые места, причем и собеседнику становилось ясно, над чем надо ему поработать.

В присутствии Ленина мысль обострялась, хотелось больше знать, думать, читать, учиться и, главное, работать. От одной мысли, что Ленин знает о твоей работе, удесятерялись силы.

Владимир Ильич был безгранично внимателен к тем, кто шел в ногу с партией, кто боролся за революционный марксизм, за дело освобождения рабочего класса, за социализм, но был беспощаден к своим политическим противникам, был непреклонен при защите своих принципиальных позиций. Ненависть меньшевиков, их нападки Владимир Ильич принимал как доказательство своей правоты. Эти нападки свидетельствовали о меткости и верности удара, наносимого им противнику. Недаром Ленин любил цитировать стих Некрасова:

Он ловит звуки одобренья

Не в сладком ропоте хвалы,

А в диких криках озлобленья.

Закончив книгу «Шаг вперед…», Ленин отправился в горы на отдых и, вернувшись, с новой энергией, новым приливом сил взялся за дело восстановления партии, создания большевистского органа, подготовки к III съезду партии.

Много рассказывала мне Елизавета Васильевна о жизни Ленина и Надежды Константиновны в ссылке. Еще больше я слышала о Владимире Ильиче от Айны Ильиничны, с которой я встречалась на подпольной работе в конце 90-х годов. Помню, как изумила она меня и рассмешила, рассказав, что Ленин, узнав в тюрьме на свидании о том, что его дело будет скоро разрешено, воскликнул: «Рано! Я не успел еще материал весь собрать»[5].

В 1903 году я познакомилась со всей семьей Ульяновых. Что это была за изумительная семья! Связанная огромной любовью друг к другу, общностью интересов, подчинившая раз и навсегда свою жизнь, свои интересы делу партии, делу революции, это была настоящая семья, какой она рисовалась нам в далеком будущем. Любовь Владимира Ильича к семье, нежная забота о матери подчеркивали исключительную связь этой семьи, которая никогда не прерывалась и проходит через всю жизнь Ленина. Когда я впервые попала к Ульяновым, я поняла, сколько радостей может дать такая семья, сколько счастья в этих заботах друг о друге, в этом взаимном понимании, любви и дружбе.

Мать Ульяновых, Марию Александровну, все мы полюбили с первой встречи. До сих пор стоит перед глазами ее милое, ясное лицо с такими молодыми, блестящими, бесконечно добрыми глазами. Только узнав Марию Александровну, я поняла секрет обаяния Владимира Ильича. Забота о людях проявлялась в Марии Александровне и всей семье Ульяновых с исключительной силой. Сколько горя пало на плечи этой женщины, и с каким мужеством она его переносила! Трудно было выразить Марии Александровне сочувствие — она никогда не жаловалась, никогда не говорила о том, что ей трудно. Владимир Ильич понимал, как тяжело она переживала и казнь старшего сына Александра, и смерть дочери Ольги, как страдала от постоянных арестов других своих детей. Страдала, ио никогда не протестовала, никогда не останавливала их. Мария Александровна жила интересами детей не только в обычном житейском смысле — она была их товарищем и другом и мужественно несла все тяготы.

Я приехала в Женеву вскоре после ареста Анны Ильиничны, Марии Ильиничны и Дмитрия Ильича. Владимир Ильич подробно расспрашивал о матери, и столько сдержанного горя и скорби было в его глазах, когда он говорил об ее одиночестве и беспокойстве! Анна Ильинична не раз говорила, что Владимир Ильич настаивал, чтобы кто-нибудь был постоянно при матери, и что эта роль падала обычно на нее.

Перед отъездом из Киева я забегала несколько раз к Марии Александровне: она вся отдалась заботам о том, чтобы улучшить тюремную жизнь детей, и целыми днями простаивала у ворот Лукьяновской тюрьмы с передачами для них. Невозможно было забыть ее измученного лица, печальных, скорбных глаз, усталого вида, когда она возвращалась из тюрьмы.

Хочется отметить одну особенность Владимира Ильича. Он еле переносил посещение музеев и выставок. Он любил живую толпу, живую речь, песню, любил ощущать себя в массе.

Неутомим бывал Ленин на прогулках. Одна прогулка мне особенно запомнилась. Это было весной 1904 года. Я должна была уже вернуться в Россию, и мы решили на прощанье «кутнуть» — совершить совместную прогулку в горы. Отправились Владимир Ильич, Надежда Константиновна и я. Доехали на пароходе до Монтрё. Побывали в мрачном Шильонском замке — в темнице Бонивара, так красочно описанном Байроном («На лоне вод стоит Шильон…»). Видели столб, к которому был прикован Бонивар, и надпись, сделанную Байроном.

Из мрачного склепа вышли и сразу ослепли от яркого солнца и буйной, ликующей природы. Захотелось движения. Решили подняться на одну из снежных вершин. Сначала подъем был легок и приятен, но чем дальше, тем дорога становилась труднее. Было решено, что Надежда Константиновна останется ждать нас в гостинице.

Чтобы скорее добраться, мы свернули с дороги и пошли напролом. С каждым шагом труднее карабкаться. Владимир Ильич шагал бодро и уверенно, посмеиваясь над моими усилиями не отстать. Через некоторое время я уже ползу на четвереньках, держась руками за снег, который тает в руках, но не отстаю от Владимира Ильича.

Наконец добрались. Ландшафт беспредельный, неописуема игра красок. Перед нами как на ладони все пояса, все климаты. Нестерпимо ярко сияет снег; несколько ниже — растения севера, а дальше — сочные альпийские луга и буйная растительность юга. Я настраиваюсь на высокий стиль и уже готова начать декламировать Шекспира, Байрона. Смотрю на Владимира Ильича: он сидит, крепко задумавшись, и вдруг выпаливает: «А здорово гадят меньшевики!..» Отправляясь на прогулку, мы условились не говорить о меньшевиках, чтобы «не портить пейзажа». И Владимир Ильич шел, был весел и жизнерадостен, очевидно выбросил из головы всех меньшевиков и бундовцев,' но вот он на минутку присел, и мысль заработала в обычном порядке.

Из этой прогулки удержалась в памяти еще одна трогательная подробность. Мы наткнулись на целое поле цветов. Владимир Ильич стал энергично собирать цветы для Надежды Константиновны. «Надюша любит цветы», — сказал он и с юношеской ловкостью и быстротой моментально собрал целую охапку цветов.

Больше всего трогало меня в Ленине его какое-то поразительное внимание, которым он окружал своих близких. Особенно внимателен он был к Надежде Константиновне и ее матери, с которой у него была большая дружба.

Слаженность жизни, сходство вкусов Владимира Ильича и Надежды Константиновны были исключительны. Меня вначале изумляла их обстановка. В то время как в Женеве все жили на европейский лад, в хороших комнатах, спали на пружинных матрацах, так как комнаты и жизнь были в Женеве сравнительно дешевы, Ленин жил в доме, напоминавшем дом русского заштатного города. Внизу помещалась кухня, она же и столовая, очень чистая и опрятная, но почти лишенная мебели, сбоку — небольшая комната, где жила мать Надежды Константиновны, и наверху — спальня, она же рабочая комната Ильича: две простые узкие кровати, несколько стульев, по стенам полки с книгами и большой стол, заваленный книгами и газетами. Мне вначале показалась серой эта обстановка, но, побыв там раз, другой, не хотелось уходить, так просто и уютно там чувствовалось, ничто не стесняло.

Эта простота обстановки особенно хорошо действовала на рабочих. Все чувствовали себя как дома.

Владимир Ильич не был аскетом: он любил жизнь во всей ее многогранности, но внешняя обстановка, еда, одежда и пр. не играли никакой роли в его жизни. Тут не было лишений, сознательного отказа, а просто не было в этом потребности. Не помню, чтобы когда-либо, даже шутя, говорилось о вкусном блюде, чтобы придавалось значение платью. Пили, ели, одевались, но эта сторона жизни ничьего внимания не приковывала.

Обычная дневная обстановка такова. Владимир Ильич сидит, углубленный в работу, или уходит работать в библиотеку. Надежда Константиновна разбирает корреспонденцию или шифрует письма, мать возится с несложным хозяйством, на которое все же тратится много забот и труда. Вспоминая эту прекрасную женщину, понимаешь, как много облегчения и уюта внесла она в жизнь Владимира Ильича и Надежды Константиновны. Она не расставалась с ними всю жизнь. Вместе с ними была в ссылке, в эмиграции, в 1905 году приехала вместе в Россию и вновь эмигрировала. Владимир Ильич относился к ней с нежной заботливостью.

Получив задание вести подготовку к III съезду партии, я, ободренная новыми перспективами и освеженная отдыхом, поехала в Россию. Мне не повезло. Я на границе была арестована. В тюрьме я получила письма от Ленина и Крупской, из которых узнала о положении дел в партии, о начавшемся подъеме.

Вот письмо от 24 декабря 1904 года:

«Давно собираюсь написать Вам, да мешает сутолока. У нас теперь подъем духа и заняты все страшно: вчера вышло объявление об издании нашей газеты «Вперед». Все большинство ликует я ободрено, как никогда. Наконец-то порвали эту поганую склоку и заработаем дружно вместе с теми, кто хочет работать, а не скандалить! Группа литераторов подобралась хорошая, есть свежие силы, деньжонок мало, но вскоре должны быть. Центральный Комитет, предавший нас, потерял всякий кредит, кооптировал (подло — тайком) меньшевиков и мечется в борьбе против съезда. Комитеты большинства объединяются, выбрали уже бюро, и теперь орган объединит их вполне. Ура! Не падайте духом, теперь мы все оживаем и оживаем. Так или иначе, немножко раньше или немножко позже надеемся непременно и Вас увидеть. Черкните о своем здоровье и, главное, будьте бодры: помните, что мы с Вами еще не так стары, — все еще впереди…

Ваш Ленин».


Какой смысл вкладывал Ленин в последнюю фразу — политический или же?..

Если послушать коммунистов, то Ленин вообще чуть ли не до смерти оставался целомудренным. Впрочем, конечно, возможен и такой вариант.

Но будет не лишним поведать читателю, что в те годы среди меньшевиков долго ходили разговоры о якобы имевшем место скандале между Лениным и Крупской, которая обвинила супруга в измене с социал-демократкой Марией.

А когда тот начал отпираться, мол, ничего не знаю и знать не хочу, в доказательство его невинности потребовала отправить «квартирантку» в Россию, «вести подготовку к III съезду партии». Что и было сделано.

«Ну, — скажет кто-нибудь из читателей, — разве можно верить меньшевикам, зная, какие отношения у них тогда были с Лениным?»

Может быть, отвечу я им. Но только верить большевикам у меня есть ровно столько же оснований.

О письме Ленина Эссен потом написала в своих воспоминаниях:

«После такого письма пребывание в тюрьме стало особенно невыносимым. Мучительно потянуло на волю, на работу».

Загрузка...