«МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ» В ШУШЕНСКОМ

Как уже было сказано выше, лето 1895 года Ленин провел за границей. Сначала жил в Берлине, где ходил по рабочим собраниям, потом в Швейцарии, где впервые увидел Плеханова, Аксельрода, Засулич. Возвратился полон впечатлений и с нелегальной литературой в чемодане.

«Тотчас же за Владимиром Ильичем началась бешеная слежка, — вспоминала Крупская, — следили за ним, следили за чемоданом. У меня двоюродная сестра служила в то время в адресном столе. Через пару дней после приезда Владимира Ильича она рассказала мне, что ночью, во время ее дежурства, пришел сыщик, перебирал дуги (адреса в адресном столе надевались по алфавиту на дуги) и хвастал: «Выследили, вот, важного государственного преступника Ульянова, — брата его повесили, — приехал из за границы, теперь от нас не уйдет».

В этом месте Крупская, вполне возможно, немного набивает цену своему возлюбленному. Во всяком случае, кажется странным, что «важный государственный преступник» получил всего лишь три года ссылки в Восточную Сибирь, да и то разрешили ехать за свой счет, а не этапом. Старые «политические» рассказывали об ужасах этапа: «Ссылку могли бы повторить, этап — никогда».

«Зная, что я знаю Владимира Ильича, — продолжает Крупская свою «исповедь на заданную тему», — двоюродная сестра поторопилась сообщить мне об этом. Я, конечно, сейчас же предупредила Ильича. Нужна была сугубая осторожность. Дело, однако, не ждало. Работа развертывалась. Завели разделение труда, поделив работу по районам. Стали составлять и пускать листовки…

Решено было еще издавать — благо была нелегальная типография — популярный журнал «Рабочее дело». Тщательно готовил Владимир Ильич к нему материал. Каждая строчка проходила через его руки.

Наше «Рабочее дело» не увидело света. 8 декабря было у меня на квартире заседание, где окончательно зачитывался уже готовый к печати номер. Он был в двух экземплярах. Один экземпляр взял Ванеев для окончательного просмотра, другой остался у меня. Наутро я пошла к Ванееву за исправленным экземпляром, но прислуга мне сказала, что он накануне съехал с квартиры. Раньше мы условились с Владимиром Ильичем, что я в случае сомнений буду наводить справки у его знакомого — моего сослуживца по Главному управлению железных дорог, где я тогда служила, — Чеботарева. Владимир Ильич там обедал и бывал каждый день. Чеботарева на службе не было. Я зашла к ним. Владимир Ильич на обед не приходил: ясно было, что он арестован. К вечеру выяснилось, что арестованы многие из нашей группы. Хранившийся у меня экземпляр «Рабочего дела» я отнесла на хранение к Нине Александровне Герд — моей подруге по гимназии, будущей жене Струве. Чтобы не всадить еще больше арестованных, было решено пока «Рабочее дело» не печатать.

Этот петербургский период работы Владимира Ильича был периодом чрезвычайно важной, но невидимой по существу, незаметной работы.

Сношения с Владимиром Ильичем завязались очень быстро. В те времена заключенным в «предварилке» можно было передавать книг сколько угодно, они подвергались довольно поверхностному осмотру, во время которого нельзя было, конечно, заметить мельчайших точек в середине букв или чуть заметного изменения цвета бумаги в книге, где писалось молоком. Техника конспиративной переписки у нас быстро совершенствовалась. Характерна была заботливость Владимира Ильича о сидящих товарищах. В каждом письме на волю был всегда ряд поручений, касающихся сидящих: к такому-то никто не ходит, надо подыскать ему «невесту», такому-то. передать на свидании через родственников, чтобы искал письма в такой-то книге тюремной библиотеки, на такой-то странице, такому-то достать теплые сапоги и пр. Он переписывался с очень многими из сидящих товарищей, для которых эта переписка имела громадное значение. Письма Владимира Ильича дышали бодростью, говорили о работе. Получая их, человек забывал, что сидит в тюрьме, и сам принимался за работу. Я помню впечатление от этих писем (в августе 1896 г. я тоже села). Письма молоком приходили через волю в день передачи книг — в субботу. Посмотришь на условные знаки в книге и удостоверишься, что в книге письмо есть. В шесть часов давали кипяток, а затем надзирательница водила уголовных в церковь. К этому времени разрежешь письмо на длинные полоски, заваришь чай и, как уйдет надзирательница, начинаешь опускать полоски в горячий чай — письмо проявляется (в тюрьме неудобно было проявлять на свечке письма, вот Владимир Ильич додумался проявлять их в горячей воде), и такой бодростью оно дышит, с таким захватывающим интересом читается. Как на воле Владимир Ильич стоял в центре всей работы, так в тюрьме он был центром сношений с волей.

Кроме того, он много работал в тюрьме. Там было подготовлено «Развитие капитализма в России». Владимир Ильич заказывал в легальных письмах нужные материалы, статистические сборники. «Жаль, рано выпустили, надо бы еще немножко доработать книжку, в Сибири книги доставать трудно», — в шутку говорил Владимир Ильич, когда его выпустили из тюрьмы. Не только «Развитие капитализма» писал Владимир Ильич в тюрьме, писал листки, нелегальные брошюры, написал проект программы для первого съезда (он состоялся лишь в 1898 г., но намечался раньше), высказывался по вопросам, обсуждавшимся в организации. Чтобы его не накрыли во время писания молоком, Владимир Ильич делал из хлеба маленькие молочные чернильницы, которые — как только щелкнет фортка — быстро отправлял в рот. «Сегодня съел шесть чернильниц», — в шутку добавлял Владимир Ильич к письму».

В общем, что ни говори, о такой тюрьме можно было бы только мечтать: кормят (похоже, на воле-то Ленин не сильно увлекался едой, раз получил язву желудка), шпики по пятам не ходят. Да и Крупская в рот не смотрит, думать не мешает. Книги — пожалуйста. Бумага — пожалуйста. И никаких лишних забот.

Все бы ладно, только опять вспоминается, как же сам Ленин относился к «политическим», которых уже сам сажал после революции. Да если бы только сажал!

Почти сразу же после октябрьского переворота были ликвидированы почти все судебные учреждения. «Врагами народа» объявляются крестьяне, которые имеют «излишки хлеба». Спекулянты расстреливаются на месте.

В ноябре 1917 года, по инициативе Ленина, образовывались Революционные Трибуналы, которые сначала состояли из семи человек, а затем и вообще из трех.

9 августа 1918 года Ленин посылает телеграмму в Нижегородский Совдеп, в которой требует «…составить тройку диктаторов, навести тотчас массовый террор, расстрелять и вывезти…

Убийства без суда и следствия — обычное явление тех лет.

А Крупская тем временем с умилением продолжает: «Но как ни владел Владимир Ильич собой, как ни ставил себя в рамки определенного режима, а нападала, очевидно, и на него тюремная тоска. В одном из писем он развивал такой план. Когда их водили на прогулку, из одного окна коридора на минутку виден кусок тротуара Шпалерной. Вот он и придумал, чтобы мы — я и Аполлинария Александровна Якубова (заметьте, он предлагал это не одной Крупской, а так же и ее подружке — Б. О.-К.) — в определенный час пришли и стали на этот кусочек тротуара, тогда он нас увидит. Аполлинария почему-то не могла пойти (или не захотела? — Б. О.-К.), а я несколько дней ходила и простаивала подолгу на этом кусочке (возможность вырасти в глазах Ленина более чем прекрасная — Б. О.-К.).

* * *

Что собой представляли тогдашние «предварилки», можно прочитать и в воспоминаниях Кржижанов­ского:

«К концу зимы 1895 года,— писал он,— тучи явно сгущались надо нами. Хуже всего было то, что шпи­онская слежка приобретала временами до некоторой степени загадочную форму. Выходишь из дому, стара­ясь замести за собой следы по всем правилам конспи­рации, и вдруг на каком-нибудь отдаленном этапе своего пути внезапно видишь, как из-под земли вырос­шую фигуру явно выслеживающего шпика. Впослед­ствии при наличности таких примет мы, конечно, поступали гораздо более практично: меняли паспорта и район действия. Но в те времена мы были еще неискушенными новичками.

Прибавьте к этому еще и естественный задор, который так влечет к отважным операциям прямой лобовой атаки и с такой неохотой считается с компромиссами, идущими от «холодного разума».

Так или иначе, но 8 (20) декабря 1895 года, глубокой ночью, мы очутились в том своеобразном здании на Шпалерной улице, которое именовалось «предварилкой» (Дом предварительного заключения). В стенах этого дома нам предстояло провести целых 14 месяцев. Переход от активной революционной деятельности к мучительному режиму абсолютно одиночного заключения с томительными мыслями о злоключениях близких лиц и с весьма невеселыми перспективами на ближайшее будущее, конечно, не мог быть легким.

Двоих из нас это заключение сломило навсегда: А. Ванеев получил жесточайший туберкулез, скоро сведший его в могилу, а П. Запорожец захворал неизлечимой формой мании преследования. Для меня лично и для большинства других товарищей неоценимым спасительным и подкрепляющим средством была дружба с Владимиром Ильичем. Несмотря на крайне суровый режим тогдашней «предварилки», нам все же удалось при посредстве тюремной библиотеки и при посредничестве лиц, приходивших к нам на свидание, вступить в деятельные сношения друг с другом…

Окошки в камерах Дома предварительного заключения расположены таким образом, что видеть через их решетку тюремный двор можно было только несколько подтянувшись, что делает такую операцию не особенно легкой, тем более, что сквозь тюремное очко тяжелой запертой двери надзиратели почти непрерывно следят, чтобы такие манипуляции заключенными не производились. Тем не менее никакие силы зла не могли бы удержать меня от подобного рода маневра в те часы, когда, по моим наблюдениям, в той клетке для прогулок, которая была видна из окна моей камеры, должен был находиться Владимир Ильич. Он точно так же был убежден в том, что вероятность такого свидания на расстоянии в некоторых случаях велика, и мы немедленно вступали в переговоры путем сигнализации пальцами по тюремной азбуке. И сейчас проносится в моей памяти дорогое его лицо, эти поспешные сигналы и невольная оглядка на ходящего в центре круга прогулок угрюмого часового. Вот глядит он на меня с какой-то особо веселой напряженностью и спешно телеграфирует: «Под тобой хохол!» Я бросаюсь на пол своей надоевшей камеры и в узкое отверстие, окружающее обшлагом железную трубу отопления, пронизывающую пол моей камеры, кричу своему соседу: «Эй, хохол, а ты-то за что сюда попал?»

Увы, наш самый изощренный конспиратор, теперь уже тоже умерший, — С. И. Радченко полузадушенным голосом приветствует меня: «Неужели это ты здесь?»

Да, тюремное начальство на этот раз действительно дало маху: однопроцессники очутились рядом, без прослоя уголовного элемента, как это делалось обычно, и Владимир Ильич не замедлил использовать эту ситуацию. А прокурору и жандармам, вероятно, пришлось немало удивляться той согласованности показаний вновь арестованного С. И. Радченко с нашими показаниями и такой его ориентированности в ходе нашего процесса, которые могли получиться только в результате такого удачного соседства.

Ведя со всеми нами самые деятельные сношения, Владимир Ильич не оставлял без своего воздействия и «волю». Он написал за это время целый ряд листков, брошюру о стачках, к сожалению, не увидевшую света вследствие провала Лахтинской типографии партии «Народной воли», и начал писать обширную работу «Развитие капитализма в России», законченную им уже во время ссылки и вышедшую в свет под псевдонимом В. Ильич.

За все 14 месяцев отсидки мне ни разу не пришлось столкнуться с Владимиром Ильичем в каком-нибудь из длинных коридоров «предварилки». Выход каждого из нас на прогулку или на допрос сопровождался целой стратегией предупредительных на этот счет средств, вплоть до длительного посвиста, предупреждавшего тюремных надзирателей других поперечных флангов здания об опасности встречи.

Но когда в тех же коридорах с грохотом волокли целые корзины книг, я прекрасно отдавал себе отчет, что пожирателем этих книг мог быть только один Владимир Ильич… Он обладал каким-то удивительным свойством с невероятной скоростью интимно знакомиться с книгой даже при беглом ее просмотре: как говорится, на ловца и зверь бежит. Перелистает, бывало, на твоих глазах объемистый том и немедленно подхватит такие цитаты, которые выводят автора на чистую воду. А если берешь книгу, прочитанную им и всю испещренную замечаниями на полях и удачными подчеркиваниями, то уже никак не сможешь отделаться от той критики Владимира Ильича, которая сквозила в этих ядовитых и до чрезвычайности метких междометиях: «Гм-гм!», «Ха-ха!» и т. п.

Не приходится останавливаться на том, как заразителен был пример учебы Владимира Ильича в стенах тюрьмы для нас и как мы вместе с ним старались использовать свое узничество в качестве своего рода сверхуниверситета. Однако еще большую роль в этом направлении он сыграл для всего нашего кружка за время пребывания в ссылке».

И невооруженным глазом видно, как отличаются эти воспоминания от, скажем, воспоминаний Крупской.

«Предварилка» для Кржижановского — жесточайшее испытание для революционера на выдержку и стойкость, и каждый «политический», отсидев здесь положенный срок, как бы автоматически становится героем.

Остается только гадать, в таком случае, как же удавалось Ленину написать здесь кучу листовок, брошюру о стачках и начать работать над «Развитием капитализма в России», если за тобой сквозь тюремное очко постоянно наблюдают.

Хотя, кто знает, если бы и у Кржижановского тогда было желание что-нибудь пописывать, может, и ему «предварилка» не показалась бы такой страшной?

* * *

«Летом 1896 г. с треском провалилась Лахтинская типография, — вспоминала Крупская, — пропала возможность печатать брошюры, пришлось надолго отложить попечение о журнале.

Во время стачки 1896 г. в нашу Группу вошла группа Тахтарева, известная под кличкой Обезьяны (прекрасная кличка, небось, тоже Ленин придумал?! — Б. О.-К.), и группа Чернышева, известная под кличкой Петухи. Но пока «декабристы» сидели в тюрьме и держали связь с волей, работа шла еще по старому руслу. Когда Владимир Ильич вышел из тюрьмы, я еще сидела. Несмотря на чад, охватывающий человека по выходе из тюрьмы, на ряд заселений Владимир Ильич ухитрился все же написать письмишко о делах. Мама рассказывала, что он в тюрьме поправился даже и страшно весел (однако! — Б. О.-К.).

Меня выпустили вскоре после «ветровской истории» (заключенная Ветрова сожгла себя в Петропавловской крепости). Жандармы выпустили целый ряд сидевших женщин, выпустили и меня и оставили до окончания дела в Питере, приставив пару шпионов, ходивших всюду по стопам. Я застала организацию в самом плачевном состоянии. Из прежних работников остался только Степан Ив. Радченко и его жена. Сам он работы по конспиративным условиям уже вести не мог, но продолжал быть центром и держал связь. Держал связь и со Струве. Струве вскоре женился на Н. А. Герд, социал-демократке, Струве и сам в то время был социал-демократствующим. Он совершенно не был способен к работе в организации, тем более подпольной, но ему льстило, несомненно, что к нему обращаются за советами. Он даже написал манифест для I съезда социал-демократической рабочей партии. Зиму 1897/98 г. я довольно часто бывала у Струве с поручениями от Владимира Ильича — тогда Струве издавал журнал «Новое слово», — да и так с Ниной Александровной меня многое связывало. Я приглядывалась к Струве. Он в то время был социал-демократом, но меня удивляла его книжность и почти полное отсутствие интереса к «живому дереву жизни», интереса, которого так много было у Владимира Ильича. Струве достал мне перевод и взял его редактировать. Он, видимо, тяготился этой работой, быстро уставал (с Владимиром Ильичем мы часто сидели за аналогичной работой. Владимир Ильич совсем иначе работал, весь уходя в работу, даже такую, как перевод)…»

Из этого отрывка видно, как настойчиво «товарищи» пытались втянуть в свои ряды всех, кто более-менее им сочувствовал, использовать их хоть для каких целей. Потом, придя к власти, многих из них, кто так до конца и не отдался «идеям революции», ждала горькая участь.

Итак, после выхода из тюрьмы Ленина ожидал приговор: три года ссылки в Восточную Сибирь.

* * *

Глеб Кржижановский вспоминал потом:

«Кажется, на первом же году ссылки мне удалось под каким-то предлогом получить разрешение на пребывание в течение нескольких недель в селе Шушенском, и эта совместная жизнь с Владимиром Ильичем ярко живет в моей памяти.

В ту пору он жил еще в полнейшем одиночестве и его рабочий день, продуманный до последней минуты, составлял превосходные чередования крупных порций труда с правильными вкраплениями в обрез необходимого отдыха.

По утрам Владимир Ильич обыкновенно чувствовал необычайный прилив жизненных сил и энергии, весьма не прочь был побороться и повозиться, по какой причине и мне приходилось неоднократно вступать с ним в некоторое единоборство, пока он не уймется при самом активном сопротивлении с моей стороны (в устных воспоминаниях Кржижановский обычно рассказывал об этих эпизодах со смехом, показывая, как маленький и щупленький Ленин пытается побороть его. — Б. О.-К.). А затем, после короткой утренней прогулки, начинались графы нашей. учебы. Определенные часы были посвящены работам литературного характера, подготовке материалов по статистическим сборникам, занятиям философией, чтению экономической литературы, как нашей, так и западной, а на отдых полагалось и чтение беллетристики.

Газеты мы получали, конечно, с громадным запозданием и сразу целыми пачками. Но Владимир Ильич ухитрялся систематизировать и чтение этих газет: он распределял их таким образом, что каждый день прочитывал только номера, соответствующие темпу запоздания, но именно приходящиеся только на определенный день. Выходило, — что он каждый день получает газету, только с большим опозданием. А когда я пытался портить этот газетный ритм, злонамеренно выхватывая сообщения позднейших номеров, он затыкал уши и яростно защищал преимущества своего метода.

Владимир Ильич был большим поклонником морозного чистого воздуха, быстрой ходьбы, бега на коньках, шахмат и охоты. И какой это был веселый, живой и общительный товарищ в часы такого отдыха на свежем воздухе или в процессе сражения за шахматным столиком!

Так шли недели за неделями нашей ссыльной жизни, и напряженный темп работы этого необыкновенного человека, который на наших глазах не пропускал ни одного дня, чтобы так или иначе, но несколько продвинуться вперед в смысле расширения своего умственного багажа, действовал на нас необычайно подбадривающим образом. Каждому в его присутствии хотелось быть лучше, чем он есть, и вместе с тем так тянуло быть ближе именно к этому яркому и жизнерадостному человеку».

Как видно из воспоминаний Кржижановского, необычайное веселье и здесь неотступно преследовало Ленина. Словно вовсе и не в ссылку попал он.

Но это было особое веселье. Это было веселье человека, который уже предчувствовал грядущие большие перемены, созвучные его маниакальным целям.

* * *

Как известно, в свою ссылку Ленин собирался не один. С женщиной.

Выше уже говорилось о том, что соратники Ленина для подпольной работы обзаводились «же­нами», которыми пользовались попеременно. Когда же «товарищи» начали действовать особенно активно и, как следствие, один за другим начали отправ­ляться в ссылки, заботливый Ленин предложил в помощь и поддержку им отправлять в ссылку молодых девушек (для холостяков, конечно), кото­рых назначала им партия.

Предложение было поддержано. И, как показала практика, многие фиктивные жены после нескольких лет совместной жизни становились настоящими, то есть законными. Если же этого не происходило, им подыскивали, точно таким же способом, новых «мужей». Коммунисты, которые, придя к власти, сколько лет боролись с проституцией, тогда, в конце прошлого столетия, для себя сами же ее и узаконили.

Когда наступил черед отправляться в ссылку Ленину, он себе жену выбрал сам.

Многие полагают, что он, не раздумывая, выбрал Крупскую. (Она, кстати, к тому времени уже опять была арестована, и ее ждали три года ссылки в Уфимскую губернию). Однако есть версия, что ему очень нравилась казанская красавица Елена Ленина, которая пообещала поехать за ним в Сибирь. Но то ли она была не готова на такие жертвы, то ли она тогда просто пошутила (над «чудаком» Ульяновым, кажется, всю жизнь подшучивали, посмеивались за глаза), но в Сибирь она не поехала. Раздосадованный Ленин тут же послал письмо с признанием в любви Крупской, присутствие которой рядом с ним чувствовалось даже тогда, когда она находилась за решеткой.

Но, если не саму Елену Ленину, то хотя бы ее фамилию будущий вождь всемирного пролетариата «увез» с собой в ссылку, превратив затем в свой главный псевдоним и прославив в бесконечном множестве стихов своих придворных поэтов.

Конечно, Крупская с радостью приняла предложение Ленина, хотя и понимала, что тот, возможно, имел в виду фиктивный брак. Но другого такого шанса могло и не быть, и она решила сделать все возможное и невозможное, чтобы стать его настоящей женой. Перво-наперво она решила ехать с матерью.

«Елизавета Васильевна, — пишет Лариса Васильева, — была готова служить молодоженам и кухаркой, и прачкой, и горничной, лишь бы ее почти тридцатилетняя бесхозяйственная дочка, выйдя из тюрьмы (стыдно подумать — в тюрьму попала!), зажила замужней жизнью (она-то, скорее всего, и не догадывалась, каких «жен» в основном, увозили с собой в ссылку холостые «политические» — Б. О.-К.).

Пусть в ссылке. Пусть со ссыльным. Что делать — такое время и такие судьбы у русских людей.

Детки пойдут — Надя любит детей».

Крупская потом вспоминала:

«В Минусинск, куда я ехала на свой счет, поехала со мной моя мать. Приехали мы в Красноярск 1 мая 1898 года, оттуда надо было ехать на пароходе вверх по Енисею, но пароходы еще не ходили. В Красноярске познакомилась с народоправцем Тютчевым и его женой, которые, как люди, опытные в этих делах, устроили мне свидание с проезжавшей через Красноярск партией ссыльных социал-демократов; в их числе были товарищи по одному со мною делу — Ленгник и Сильвин. Солдаты, приведя ссыльных в фотографию, сели в сторонку и жевали хлеб с колбасой, которыми их угостили.

В Минусинске зашла к Аркадию Тыркову — первомартовцу, сосланному в Сибирь без срока, чтобы передать поклон от его сестры, моей гимназической подруги. Заходила к Ф. Я. Кону, польскому товарищу, осужденному в 1885 году на каторгу по делу «Пролетариата», много перенесшему в тюрьме и ссылке, — он был для меня окружен ореолом непримиримого революционера — ужасно он мне понравился.

В село Шушенское, где жил Владимир Ильич, мы приехали в сумерки; Владимир Ильич был на охоте».

Можно представить себе состояние женщины, которая перлась к нему через всю страну, а он даже не соизволил встретить ее! Как же так?

Да очень просто, если допустить, что Ленин рассчитывал, что к нему едет фиктивная жена.

Но не только этому удивилась Крупская.

«Наконец вернулся с охоты Владимир Ильич, — пишет она в своих воспоминаниях. — Удивился, что в его комнате свет. Хозяин сказал, что это Оскар Александрович (ссыльный питерский рабочий) пришел пьяный и все книги у него разбросал».

Как видно, скучать ссыльным здесь не приходилось.

Кстати, рассказывают, как тот же Оскар Энгберг, первый раз в жизни напоил Ленина, который, как известно, был ярым трезвенником, но перед Энтбергом никто еще устоять не мог. Не устоял и Владимир Ильич, вождь мирового пролетариата, и после нескольких «чуть-чуть» начал на всю деревню распевать революционные песни, представляя собой довольно комичное зрелище. Увидев на дороге молодую женщину, громко и не совсем внятно сказал, покачиваясь:

— А ничего бабенка, а, товарищи? С такой можно и не только революцию делать!

И зашелся мелким хохотом.

Правда, больше пьяным Ленина здесь не видели.

Дальше Крупская рассказывала:

«В Шушенском из ссыльных было только двое рабочих — лодэинский социал-демократ, шляпочник, поляк Проминский с женой и шестью ребятами и путиловский рабочий Оскар Энгберг, фин по национальности. Оба — очень хорошие товарищи. Проминский был спокойным, уравновешенным и очень твердым человеком. Он мало читал и не много знал, но обладал замечательно ярко выраженным классовым инстинктом (как известно, социал-демократам были нужны не столько умные люди, сколько «товарищи» «с инстинктом». Б. О.-К). К своей верующей тогда еще жене он относился спокойно-насмешливо (наверное, это Крупская считала вполне нормальным в семье? — Б. О.-К.). Он очень хорошо пел польские революционные песни… Дети подпевали ему, присоединялся к хору и Владимир Ильич, очень охотно и много певший в Сибири. Пел Проминский и русские революционные песни, которым учил его Владимир Ильич. Проминский собирался назад в Польшу на работу и погубил несметное количество зайчишек, чтобы заготовить мех на шубки детям».

О «зайчишках» Крупская пишет без малейшего намека на жалость, на сожаление. Впрочем, такая подруга как раз и была нужна Ленину, чудак он, что еще сомневался.

«Другой рабочий, — продолжает Крупская, — Оскар, был совсем иного типа. Молодой, он был сослан за забастовку и за буйное поведение во время нее. Он много читал всякой всячины, но о социализме имел самое смутное представление. Раз приходит из волости и рассказывает: «Новый писарь приехал, сошлись мы с ним в убеждениях». — «То есть?» — спрашиваю. «Да и он и я против революции». Мы с Владимиром Ильичем так и ахнули. На другой день я засела с ним за «Коммунистический манифест» (приходилось переводить с немецкого), и, одолев его, перешли к чтению «Капитала». Зашел как-то на занятия Проминский, сидит и посасывает трубочку. Я предлагаю какой-то вопрос по поводу прочитанного. Оскар не знает, что сказать, а Проминский спокойно так; улыбаючись, ответил на вопрос. На целую неделю бросил Оскар занятия. Но так парень хороший был».

Можно только посмеяться с потуг Крупской, да, если разобраться, кто его знает, чего больше в этом эпизоде — смешного или грустного.

«Больше ссыльных в Шушенском не было, — рассказывает дальше Крупская. — Владимир Ильич… пробовал завести знакомство с учителем, но ничего не вышло. Учитель тянул к местной аристократии: попу, паре лавочников. Дулись они в карты и выпивали. К общественным вопросам интереса у учителя никакого не было.

Был у Владимира Ильича один знакомый крестьянин, которого он очень любил, Журавлев. Чахоточный, лет тридцати, Журавлев был раньше писарем. Владимир Ильич говорил про него, что он по природе революционер, протестант. Журавлев смело выступал против богатеев, не мирился ни с какой несправедливостью. Он все куда-то уезжал и скоро помер от чахотки.

Другой знакомый Ильича был бедняк, с ним Владимир Ильич часто ходил на охоту. Это был самый немудрый мужичонка — Сосипатычем его звали; он, впрочем, очень хорошо относился к Владимиру Ильичу и дарил ему всякую всячину: то журавля, то кедровых шишек.

Через Сосипатыча, через Журавлева изучал Владимир Ильич сибирскую деревню. Он мне рассказывал как-то об одном своем разговоре с зажиточным мужиком, у которого он жил. У того батрак украл кожу. Мужик накрыл его у ручья и прикончил. Говорил Ильич по этому поводу о беспощадной жестокости мелкого собственника, о беспощадной эксплуатации им батраков (о том, что воровать — это очень плохо, почему-то не сказал ни слова! — Б. О.-К.).

И еще был у Ильича способ изучать деревню. По воскресеньям он завел у себя юридическую консультацию. Он пользовался большой популярностью как юрист, так как помог одному рабочему, выгнанному с приисков, выиграть дело против золотопромышленников. Весть об этом выигранном деле быстро разнеслась среди крестьян. Приходили мужики и бабы и излагали свои беды. Владимир Ильич внимательно слушал и вникал во все, потом советовал. Раз пришел крестьянин за двадцать верст посоветоваться, как бы ему засудить зятя за то, что тот не позвал его на свадьбу, где здорово гуляли. «А теперь зять поднесет, если приедете к нему?» — «Теперь-то поднесет». И Владимир Ильич чуть не час убил, пока уговорил мужика с зятем помириться. Иногда совершенно нельзя было разобраться по рассказам, в чем дело, и потому Владимир Ильич всегда просил приносить ему копию с дела. Раз бык какого-то богатея забодал корову маломощной бабы (судя по тону повествования, бык маломощной бабы никогда бы такого не сделал — Б. О.-К). Волостной суд приговорил владельца быка заплатить бабе десять рублей. Баба опротестовала решение и потребовала «копию» с дела. «Что тебе, копию с белой коровы, что ли?» — посмеялся над ней заседатель. Разгневанная баба прибежала жаловаться Владимиру Ильичу».

В одном из писем своей сестре Анне Ленин писал о Шушенском:

«Село большое, в несколько улиц, довольно грязных, пыльных — все как быть следует. Стоит в степи — садов и вообще растительности нет. Окружено село вонючим навозом, который здесь на поля не вывозят, а бросают прямо за селом, так что для того, чтобы выйти из села, надо всегда почти пройти через некоторое количество навоза. У самого села речонка Шушь, теперь совсем обмелевшая. Верстах в 1 — 1½ от села (точнее, от меня: село длинное) Шушь впадает в Енисей, который образует здесь массу островов и протоков, так что к главному руслу Енисея подхода нет. Купаюсь я в самом большом протоке, который теперь тоже сильно мелеет. С другой стороны (противоположной реке Шушь) верстах в 1½ — «бор», как торжественно называют крестьяне, а на самом деле преплохонький, сильно повырубленный лесишко, в котором нет даже настоящей тени (зато много клубники!) и который не имеет ничего общего с сибирской тайгой, о которой я пока только слыхал, но не бывал в ней (она отсюда не менее 30–40 верст). Горы… насчет этих гор я выразился очень неточно, ибо горы отсюда лежат верстах в 50, так что на них можно ее только глядеть, когда облака не закрывают их… точь-в-точь как из Женевы можно глядеть на Монблан… Поэтому на твой вопрос: «на какие я горы взбирался» — могу ответить лишь: на песчаные холмики, которые есть в так называемом «бору» — вообще здесь песку достаточно».

Но, как известно, кроме навоза и «бора», было в Шушенском и многое другое. И «борец за свободу пролетариата», по-местному так просто «барин», вместе со своей женой, которую в Петербурге называли не иначе, как «рыба», «минога», катались здесь как сыр в масле.

Вот что писала сама Крупская:

«Заседатель» — местный зажиточный крестьянин — больше заботился о том, чтобы сбыть нам телятину, чем о том, чтобы «его» ссыльные не сбежали. Дешевизна в этом Шушенском была поразительная. Например, Владимир Ильич за свое «жалованье» — восьмирублевое пособие — имел чистую комнату, кормежку, стирку и чинку белья — и то считалось, что дорого платит. Правда, обед и ужин был простоват — одну неделю для Владимира Ильича убивали барана, которым кормили его изо дня в день, пока всего не съест; как съест — покупали на неделю мяса, работница во дворе в корыте, где корм скоту заготовляли, рубила купленное мясо на котлеты для Владимира Ильича, тоже на целую неделю. Но молока и шанег было вдоволь и для Владимира Ильича, и для его собаки, прекрасного гордона — Женьки, которую он выучил и поноску носить, и стойку делать, и всякой другой собачьей науке. Так как у Зыряновых мужики часто напивались пьяными, да и семейным образом жить там было во многих отношениях неудобно, мы перебрались вскоре на другую квартиру — полдома с огородом наняли за четыре рубля. Зажили семейно. Летом никого нельзя было найти в помощь по хозяйству (и это при том, что в доме две взрослые хозяйки! — Б. О.-К.). И мы с мамой вдвоем воевали с русской печкой. Вначале случалось, что я опрокидывала ухватом суп с клецками, которые рассыпались по исподу. Потом привыкла. В огороде выросла у нас всякая всячина — огурцы, морковь, свекла, тыква; очень я гордилась своим огородом. Устроили из двора сад — съездили мы с Ильичем в лес, хмелю привезли, сад соорудили. В октябре появилась помощница, тринадцатилетняя Паша (да-да, читатель, здесь нет описки: именно тринадцатилетняя батрачка! — Б. О.-К.), худющая, с острыми локтями, живо прибравшая к рукам все хозяйство».

А вот еще одно искреннее признание Крупской, которое как нельзя лучше характеризует «молодоженов» — их жестокость, бессердечность:

«С утра мы брались с Владимиром Ильичем за перевод Вебба, который достал мне Струве. После обеда часа два переписывали в две руки «Развитие капитализма». Потом другая всякая работешка была. Как-то прислал Потресов на две недели книжку Каутского против Бернштейна, мы побросали все дела и перевели ее в срок — в две недели. Поработав, закатывались на прогулки. Владимир Ильич был страстным охотником, завел себе штаны из чертовой кожи и в какие только болота не залезал. Ну, дичи там было! Я приехала весной, удивлялась. Придет Проминский — он страстно любил охоту — и, радостно улыбаясь, говорит: «Видел — утки прилетели». Приходит Оскар и тоже об утках. Часами говорили, а на следующую весну я сама уже стала способна толковать о том, где, кто, когда видел утку. После зимних морозов буйно пробуждалась весной природа. Сильна становилась власть ее. Закат. На громадной весенней луже в поле плавают дикие лебеди. Или — стоишь на опушке леса, бурлит реченька, токуют тетерева. Владимир Ильич идет в лес, просит подержать Женьку. Держишь ее, Женька дрожит от волнения, и чувствуешь, как тебя захватывает это бурное пробуждение природы. Владимир Ильич был страстным охотником, только горячился очень. Осенью идем по далеким просекам. Владимир Ильич говорит: «Знаешь, если заяц встретится, не буду стрелять, ремня не взял, неудобно будет нести». Выбегает заяц, Владимир Ильич палит.

Позднею осенью, когда по Енисею шла шуга (мелкий лед), ездили на острова за зайцами. Зайцы уже побелеют. С острова деваться некуда, бегают, как овцы, кругом. Целую лодку настреляют, бывало, наши охотники».

Писатель Владимир Солоухин в одной из своих книг писал об этом эпизоде с горечью и недоумением:

«Охотник, о котором вспоминает женщина, сумел добраться в лодке до островка и прикладом ружья набил столько зайцев, что лодка осела под тяжестью тушек. Женщина рассказывает об охотничьем подвиге своего мужа с завидным благодушием. Способность испытывать охотничье удовлетворение от убийства попавших в естественную западню зверьков ее нисколько не удивила».

Впрочем, кто не верит в это, читайте ее «Воспоминания», изданные в Москве в Госиздате в 1932–1934 годах.

Как правило, большинство ссыльных рвались в более оживленный центр, где можно было весело проводить время, бездельничать и тому подобное. Но на предложение матери похлопотать о его переводе в город, Ленин писал, что не нужно, так как временные поездки в Красноярск или Минусинск лучше, чем постоянная жизнь там.

«Нет, — писал он сестре Анне в одном из своих писем, — не желай мне лучше товарищей из интеллигентов: эти склочные истории — самое худшее в ссылке».

У Ленина были другие пристрастия.

«Поздней осенью, — вспоминает Крупская, — пока не выпал еще снег, но уже замерзли реки, далеко ходили по протоке — каждый камешек, каждая рыбешка видны подо льдом, точно волшебное царство какое-то. А зимой, когда замерзает ртуть в градусниках и реки промерзают до дна, вода идет сверх дна и быстро покрывается ледком, можно было катить на коньках версты по две по гнущейся под ногами наледи. Все это страшно любил Владимир Ильич.

По вечерам Владимир Ильич обычно читал книжки по философии — Гегеля, Канта, французских материалистов, а когда очень устанет — Пушкина, Лермонтова, Некрасова.

Когда Владимир Ильич впервые появился в Питере, и я его звала только по рассказам, слышала я от Степана Ивановича Радченко: Владимир Ильич только серьезные книжки читает, в жизни не прочел ни одного романа. Я подивилась; потом, когда мы познакомились ближе с Владимиром Ильичем, как-то ни разу об этом не заходил у нас разговор, и только в Сибири я узнала, что все это чистая легенда. Владимир Ильич не только читал, но много раз перечитывал Тургенева, Л. Толстого, «Что делать?» Чернышевского, вообще прекрасно знал и любил классиков. Потом, когда большевики стали у власти, он поставил Госиздату задачу — переиздание в дешевых выпусках классиков. В альбоме Владимира Ильича, кроме карточек родных и старых каторжан, были карточки Золя, Герцена и несколько карточек Чернышевского».

Но вопрос не в том, читал ли Ленин романы, а в том, какую литературу, каких авторов он предпочитал.

Талантливых? Так, да не совсем.

Произведения, как и людей, он делил на «наших», то есть, сочувствующих простому люду, причем, в ярко выраженной форме, и «не наших» — всех остальных. Ко вторым он относился с явным презрением, не взирая на их талант, а первых по нескольку раз перечитывал, не обращая внимания на то, что они зачастую в художественных отношениях были беспомощны.

Но Ленина не интересовал сюжет, метафоры, образы, его интересовала идея произведения.

Как бы в подтверждение этому Крупская пишет:

«Например, он любил роман Чернышевского «Что делать?», несмотря на малохудожественную, наивную форму его. Я была удивлена, как внимательно читал он этот роман и какие тончайшие штрихи, которые есть в этом романе, он отметил. Впрочем, он любил весь облик Чернышевского, и в его сибирском альбоме были две карточки этого писателя, одна, надписанная рукой Ильича, — год рождения и смерти. В альбоме Ильича были еще карточки Эмилия Золя, а из русских — Герцена и Писарева.

Потом, позже, во вторую эмиграцию в Париже, Ильич охотно читал стихи Виктора Гюго «Возмездие», посвященные революции 1848 г., которые в свое время писались Гюго в изгнании и тайно ввозились во Францию. В этих стихах много какой-то наивной напыщенности, но чувствуется в них все же веяние революции. Охотно ходил Ильич в разные кафе и пригородные театры слушать революционных шансонетчиков, певших в рабочих кварталах обо всем — и о том, как подвыпившие крестьяне выбирают в палату депутатов проезжего агитатора, и о воспитании детей, и о безработице, и т. п. Особенно нравился Ильичу Монтепос. Сын коммунара — Монтепос был любимцем рабочих окраин. Правда, в его импровизационных песнях — всегда с яркой бытовой окраской — не было определенной какой-нибудь идеологии, но было много искреннего увлечения.

Потом позже, во время войны, Владимир Ильич увлекался книжкой Барбюса «Огонь», придавал ей громадное значение. Эта книжка была созвучна с его тогдашним настроением».

Не совсем простые отношения у Ленина были и с театром.

«Мы редко ходили в театр, — признается Крупская. — Пойдем, бывало, но ничтожность пьесы (в понимании Ленина, надо полагать, — Б. О.-К.) или фальш игры всегда резко били по нервам Владимира Ильича. Обычно пойдем в театр и после первого действия уходим. Над нами смеялись товарищи: зря деньги переводим.

Новое искусство казалось Ильичу чужим, непонятным. Однажды нас позвали в Кремле на концерт, устроенный для красноармейцев.

Ильича провели в первые ряды. Артистка Гзовская декламировала Маяковского: «Наш бог — бег, сердце — наш барабан» — и наступила прямо на Ильича, а он сидел, немного растерянный от неожиданности, недоумевающий, и облегченно вздохнул, когда Гзовскую сменил какой-то артист, читавший «Злоумышленника» Чехова.

Ходили мы несколько раз в Художественный театр. Раз ходили смотреть «Потоп» (пьеса X. Бергера — Б. О.-К.). Ильичу ужасно понравилось. Захотел идти на другой же день опять в театр. Шло Горького «На дне». Алексея Максимовича Ильич любил как человека, к которому почувствовал близость на Лондонском съезде, любил как художника, считал, что как художник Горький многое может понять с полуслова. С Горьким говорил особенно открыто. Поэтому, само собой, к игре вещи Горького Ильич был особенно требователен. Излишняя театральность постановки раздражала Ильича. После «На дне» он надолго бросил ходить в театр. Ходили мы с ним как-то еще на «Дядю Ваню» Чехова. Ему понравилось. И наконец, последний раз ходили в театр уже в 1922 г. смотреть «Свертка на печи» Диккенса. Уже после первого действия Ильич заскучал, стала бить по нервам мещанская сентиментальность Диккенса, а когда начался разговор старого игрушечника с его слепой дочерью, не выдержал Ильич, ушел с середины действия».

Да, вне сомнения, Чернышевского, «несмотря на малохудожественную, наивную форму», Ленин любил и ценил значительно больше, чем Диккенса.

Ну, а из современных поэтов, по мнению Ильича, несомненно лидировал Демьян Бедный.

«Нравились ему больше не сатирические стихи Демьяна, а пафосные, — замечает Крупская. — Читаешь ему, бывало, стихи, а он смотрит задумчиво в окно на заходящее солнце. Помню стихи, кончающиеся словами: «Никогда, никогда коммунары не станут рабами!»

Читаешь, точно клятву Ильичу повторяешь, — никогда, никогда не отдадим ни одного завоевания революции…».

Странная клятва жены мужу. Комичнее ситуации и представить себе трудно.

Кстати, и у самой Крупской имелся свой личный взгляд на литературу, отличающийся от общепринятых. Но вся беда была в том, что от ее позиции, от ее взгляда в конце двадцатых годов зависело издание книг и судьба писателей в России.

Показательна в этом отношении статья Крупской «О «Крокодиле» Чуковского», которая появилась в «Правде» 1 февраля 1928 года:

«Надо ли давать эту книжку маленьким ребятам? Крокодил… Ребята видели его на картинке, в лучшем случае в зоологическом саду. Они знают про него очень мало. У нас так мало книг, описывающих жизнь животных. Интересует ребят не лошадь, овца, лягушка, а именно те животные, которых они не видели.

Но вместо рассказа о жизни крокодила они услышат невероятную галиматью. Звери в облике людей — это смешно! Смешно видеть крокодила, курящего сигарету, летящего на аэроплане, смешно видеть крокодильчика, лежащего в кроватке, смешно также, что крокодил называется по имени-отчеству: «Крокодил Крокодилович». И вместе с этой забавой дается и другое — изображается народ. Народ орет, злится, тащит в полицию, народ — трус, дрожит, визжит от страха. К этой картинке присоединяются еще и стриженные под скобку мужички, благодарящие шоколадом Ваню за его подвиг. Все это уже совсем не невинное, а крайне злобное, которое недостаточно осознается ребенком, но залегает в его сознании.

Вторая часть «Крокодила» изображает мещанскую домашнюю обстановку его семейства, причем смех, что Крокодил от страха проглотил салфетку, заслоняет собой изображаемую пошлость. Крокодил целует ноги у царя гиппопотама…

После всего сказанного становится ясно, что звери под влиянием пожирателя детей, мещанина Крокодила, курившего сигары и гулявшего по Невскому, идут освобождать томящихся в клетках своих братьев-зверей. Все перед ними разбегаются в страхе. Однако звери взяли в заложницы Лялю, и, чтобы освободить ее, Ваня дает свободу зверям: «Вашему народу я даю свободу, свободу я даю!» Что вся эта чепуха обозначает? Какой она имеет политический смысл? Какой-то явно имеет, но он так заботливо замаскирован, что угадать его довольно трудно. Герои, дарующие свободу народу, чтобы выкупить Лялю — это такой буржуазный мазок, который бесследно не пройдет для ребенка. Приучать ребенка болтать всякую чепуху, читать всякий вздор, может, и принято в буржуазных семьях, но это ничего общего не имеет с тем воспитанием, которое мы хотим дать нашему подрастающему поколению. Такая болтовня — неуважение к ребенку. Сначала его манят пряником, веселыми невинными рифмами, а попутно дают глотать какую-то муть, которая не пройдет для него бесследно».

Что ж, возможно, и любила Крупская детей, но то, что она совсем не понимала их душу, их психологию, и не имела ни малейшего представления о их воспитании, не вызывает никакого сомнения.

Как и то, что критическая стезя — явно не для нее.

* * *

Однако вернемся в Шушенское к молодоженам, тем более, что сейчас там происходят вещи, которые не однозначно характеризуют Крупскую.

Представьте себе, верстах в двадцати от Шушенского жил и работал на сахарном заводе ссыльный революционер Виктор Константинович Курнатовский, который, познакомившись с Крупской, тут же влюбился в нее.

То ли поспособствовали этому годы, проведенные в одиночестве, то ли еще что-нибудь, сказать трудно, да это и не важно, в общем.

Важно то, что и Крупская не смогла устоять перед его, рассказывают, необычайной красотой. Молчаливая, задумчивая супруга тут же превратилась в веселую, остроумную женщину.

«Вы, Надюша, по отчеству Константиновна, и я Константинович! — хитро говорил ей Курнатовский, умеющий подбирать ключики к женским сердцам. — Можно подумать, что мы брат и сестра».

«Сестра» довольно улыбалась.

Можно долго рассуждать, почему так произошло: или Ленин не очень хорошо справлялся со своими супружескими обязанностями, или просто Курнатовский был слишком опытным обольстителем, чтобы перед ним смогла устоять эта «дурнушка». Но все это так и останется рассуждениями и догадками, поскольку в подробности этого романа Крупская предпочитала не углубляться в своих воспоминаниях.

Взревновал ли ее Ленин? Это нам тоже неизвестно. Хотя — вряд ли. Ведь неизвестно, считал ли он ее в тот момент уже своей законной женой. К тому же, как известно, в революционной работе «все средства хороши». Да и кто знает вообще догадывался ли Ленин об этом маленьком романе.

Возможно, сегодня это кому-нибудь покажется странным, но прежде, чем верить или не верить, вышесказанному надо попытаться вникнуть в психологию «товарищей», поскольку она, мягко говоря, все же отличается от психологии нормального человека.

Ну, например, что, кроме недоумения, могут вызвать сегодня эти строки из воспоминаний Крупской:

«Два раза в неделю приходила почта. Переписка была обширная.

Приходили письма и книги из России. Писала подробно обо всем Анна Ильинична, писали из Питера. Писала, между прочим, Нина Александровна Струве мне о своем сынишке: «Уже держит головку, каждый день подносим его к портретам Дарвина и Маркса, говорим: поклонись дедушке Дарвину, поклонись Марксу, он забавно так кланяется».

Что будет твориться в голове у этого несчастного ребенка, когда он вырастет, догадаться не трудно.

«Переписывались обо всем, — продолжает Крупская, — о русских вестях, о планах на будущее, о книжках, о новых течениях, о философии. Переписывались и по шахматным делам, особенно с Лепешинским. Играли по переписке. Расставит шахматы Владимир Ильич и соображает. Одно время так увлекся, что вскрикивал даже во сне: «Если он конем сюда, то я турой туда».

Кроме переписки, были, конечно, и встречи с «товарищами». Крупская вспоминает:

«Пришло как-то раз письмо от Кржижановских — «Исправник злится на тесинцев за какой-то протест и никуда не пускает. В Теси есть гора, интересная в геологическом отношении, напишите, что хотите ее исследовать». Владимир Ильич в шутку написал исправнику заявление, прося не только его пустить в Тесь, но в помощь ему и жену. Исправник прислал разрешение нарочным. Наняли двуколку с лошадью за три рубля — баба уверяла, что конь сильный, не «жор-кий», овса ему мало надо, — и покатили в Тесь. И хоть не «жоркий», конь стал у нас посередь дороги, но все же до Теси мы добрались. Владимир Ильич с Ленгником толковали о Канте, с Барамзиным — о казанских кружках, Ленгник, обладавший прекрасным голосом, пел нам; вообще от этой поездки осталось какое-то особенно хорошее воспоминание.

Ездили пару раз в Ермаковское. Раз для принятия резолюции по поводу «Кредо» (совещание политических ссыльных-марксистов, организованное Лениным для обсуждения манифеста «экономистов» — «Кредо» — Б. О.-К.) — Ванеев был тяжело болен туберкулезом, умирал. Его кровать вынесли в большую комнату, где собрались все товарищи. Резолюция была принята единогласно.

Другой раз ездили туда же, уже хоронить Ванеева.

Из «декабристов» (так в шутку называли товарищей, арестованных в декабре 1895 года) двое скоро выбыли из строя: сошедший в тюрьме с ума Запорожец и тяжко захворавший там Ванеев погибли, когда только-только еще начинало разгораться пламя рабочего движения.

На Новый год ездили в Минусу, куда съехались все ссыльные социал-демократы.

Были в Минусе и ссыльные народовольцы: Кон, Тырков и др., но они держались отдельно. Старики относились к социал-демократической молодежи недоверчиво: не верили в то, что это настоящие революционеры. На» той почве незадолго до моего приезда в село Шушенское в Минусинском уезде разыгралась ссыльная история. Был в Минусе ссыльный социал-демократ Райчин, заграничник, связанный с группой «Освобождение труда». Он решил бежать. Достали ему денег на побег, дня побега не было назначено. Но Райчин, получив деньги, пришел в очень нервное состояние и, не предупредив никого, бежал. Старики-народовольцы обвиняли социал-демократов, что те знали о побеге Райчина, но их, стариков, не предупредили, могли быть обыски, а они не почистились. «История» росла, как снежный ком. Когда я приехала, Владимир Ильич рассказал мне про нее. «Нет хуже этих ссыльных историй, — говорил он, — они страшно затягивают, у стариков нервы больные, ведь чего только они не пережили, каторгу перенесли. Нельзя давать засасывать себя такими историями — вся работа впереди, нельзя себя растрачивать на эти истории». И Владимир Ильич настаивал на разрыве со стариками. Помню собрание, на котором произошел разрыв. Решение о разрыве было принято раньше, надо было провести его по возможности безболезненно. Рвали потому, что надо было порвать, но рвали без злобы, с сожалением. Так потом и жили врозь».

А между тем, как заметила Лариса Васильева, «речь ведь идет всего лишь о простом общении в ссылке. О добрых отношениях со старыми людьми. О внимании к ним. В условиях ссылки, где люди живы вниманием и поддержкой, такой разрыв был смертелен для «стариков».

Но уже в то время Ленин морально был готов перешагивать через трупы, даже если это были трупы людей, во многом одинаково с ним мыслящих.

И уже в то время Крупская слепо подражала Ленину во всем, истребляя из собственной души последние ростки сочувствия, искренности, благодарности…

О встречах с Лениным в Минусинске много лет спустя вспоминал Пантелеймон Лепешинский:

«В редкие дни по предворительному сговору вся наша ссыльная социал-демократическая братия собиралась в определенном пункте, чтобы совместно, в своей тесной товарищеской семье провести время.

Обыкновенно собирались в Минусинске, иногда же и в Шуше, у гостеприимного Ильича, а раза два или три — в селе Ермаковском, где проживали я с женой, семья Ванеевых, Сильвиных, Курнатовский, Панин.

Квартира, в которой скучивались сьездовцы, наполнялась шумом, гамом и веселым смехом. Все спешили наговориться, нахохотаться, наспориться. Ильич был наиболее подвижным, наиболее оживленным, наиболее жизнерадостным членом этого общества. У него за последние недели накопилось много вопросов, которые он хотел бы сделать предметом общего суждения. Не мало внимания нужно отдать последнему номеру «Рабочей мысли», где «молодые» договорились уже черт знает до каких геркулесовых столпов оппортунистических благоглупостей. Ну и «Антибернштейн» Каутского тоже не последний из источников для оживленной беседы. А тут еще это пресловутое неокантианство, о котором нужно основательно повести речь, особенно с Фридрихом Вильгельмовичем Ленгником, который не разбирался еще в этом ложном поветрии и готов был брать под свою защиту неокантианцев…

Одним словом, два-три дня, отведенные судьбою в лице минусинского исправника, для Владимира Ильича проходят как один счастливый час.

Но не все же дискутировать и без умолку говорить. Если это лето, то Владимир Ильич в компании с другими охотниками отправлялся на охоту. Если это зима, то очень кстати было бы погиганить на коньках по замерзшей реке, причем Ильич, отчаянный спортсмен, прекрасно бегал на коньках.

На почве выбора номеров для нашей вокальной программы у него частенько происходили споры со Старковым, который не прочь был бы поразнообразить программу. Ильич резко протестовал против измены нашим вокальным традициям и, чтобы прекратить дальнейшие споры, торопился затянуть:

Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе…

И когда ему кажется, что остальные исполнители недостаточно темпераментно фразируют козырные места в песне, он с разгоревшимися глазами начинает энергично дирижировать, размахивая руками, нетерпеливо притопывать ногой и подчеркивать нравящиеся ему места напряжением своих голосовых средств, причем очень часто, к ужасу В. В. Старкова, с повышением какой-нибудь ответственной ноты на полтона, а не то и на целый тон:

И водрузим над землею

Братское знамя труда!

Ярче всего натура Ильича как прирожденного спортсмена сказывалась в шахматной игре. Как известно, и Маркс, и Энгельс, и Либкнехт очень любили шахматную игру, причем проигрыш партии для Маркса был источником сильного нервного возбуждения и раздражения.

Владимир Ильич никогда не раздражался и не ругался по поводу своих шахматных неудач, но любил эту игру не меньше Маркса.

Когда я впервые познакомился с Владимиром Ильичем в Минусинске, то сразу же, чуть ли не через полчаса после первых минут встречи с ним, мы выступили на шахматном поле. До сих пор, всегда побеждаемые мною Старков и Кржижановский, были очень высокого мнения о моем шахматном искусстве и торопились «стравить» двух шахматных «гроссмейстеров». Да я и сам лелеял в себе надежду, что положу на лопатки этого нового противника. Но и первую, и вторую, и третью, и четвертую партию подряд я проиграл, после чего смиренно должен был признать явное превосходство своего противника и согласиться на игру с компенсацией с его стороны, то есть с уступкою им в начале игры легкой фигуры, слона или коня, что уравнивало мои шансы на выигрыш партии.

Но одним из самых приятных для меня воспоминаний является моя игра с Владимиром Ильичем по переписке. Аккуратно, с каждым приездом почтаря я получал письмо, в котором, помимо очередного шахматного ответа, Ильич не забывал поделиться своими литературными планами. Эти письма, которых у меня накопилось десятка два, жандармы впоследствии, во время одного из обысков, отобрали, и они так где-то погибли в охранке.

В те времена на очереди стояла проблема борьбы с откровенным и наглым «экономизмом». «Экономисты» типа «рабочемысливцев» окончательно распоясались. В руки Владимира Ильича попал набросок с платформой «молодых», автором которого была пресловутая Кускова.

Ильич тотчас же списывается с ссыльными социал-демократами Минусинского уезда и назначает день съезда их в селе Ермаковском для коллективной выработки протеста против этого «символа веры» российских берштейнианцев».

«Охота на ведьм» началась.

В феврале 1900 года кончился срок ссылки Ленина.

Крупская вспоминает:

«Доехали до Минусы, где мы должны были захватить с собой Старкова и Ольгу Александровну Сильвину. Там уж собралась вся наша ссыльная братия, было то настроение, которое бывает, когда кто-нибудь из ссыльных уезжает в Россию: каждый думал, когда и куда он сам поедет, как будет работать. Владимир Ильич договорился уже раньше о совместной работе со всеми, кто вскоре ехал в Россию, договорился о переписке с остающимися. Думали о России, а говорили так, о всякой пустяковине.

Наконец, урядившись в валенки, дохи пр., двинулись в путь. Ехали на лошадях 300 верст по Енисею, день и ночь, благо луна светила вовсю. Владимир Ильич заботливо засупонивал меня и маму на каждой станции, осматривал, не забыли ли чего, шутил с озябшей Ольгой Александровной. Мчались вовсю, и Владимир Ильич — он ехал без дохи, уверяя, что ему жарко в дохе, — засунув руки во взятую у мамы муфту, уносился мыслью в Россию, где можно будет поработать вволю.

В Уфе в день нашего приезда к нам пришла местная публика — А. Д. Цюрупа, Свидерский, Крохмаль. «Шесть гостиниц обошли… — заикаясь, сказал Крохмаль, — наконец-то нашли вас».

Пару дней пробыл Владимир Ильич в Уфе и, поговоривши с публикой и препоручив меня с мамой товарищам (у Крупской еще не окончился срок ссылки — Б. О.-К.), двинулся дальше, поближе к Питеру.

Очень жаль было расставаться, когда только что начиналась «настоящая» работа, но даже и в голову не приходило, что можно Владимиру Ильичу остаться в Уфе, когда была возможность перебраться поближе к Питеру».

Эти высокопарные слова говорит уже не жена Ленина, а его «друг и соратник». Жена в Крупской умерла, едва успев родиться. И только мать ее, Елизавета Васильевна, человек тихий и терпеливый, никак не могла понять, как это так можно: взять и бросить жену в чужом городе, в Сибири, и уехать? Да и что он сделал с ее Надюшей? Ведь раньше, пусть некрасивая, пусть нескладная, но она была женщина. А сейчас от нее слова простого, нежного не услышишь: все какие-то заумные, непонятные, все «товарищи» да «революция». Зачем ей сдалась эта «революция»?

Тем временем Ленин, отдохнувший за эти три года и посвежевший, возвращался в Россию.

Рассказывает брат его Дмитрий Ульянов:

«Получив извещение о времени выезда Владимира Ильича, я встретил его в 50 верстах от Москвы, в Подольске, где тогда жил. Нашел его в вагоне третьего класса дальнего поезда; по всему видно было, что публика ехала из холодных стран — меховые шубы, дохи, сибирские шапки с наушниками, валенки, бурки и т. д. были разбросаны по вагону. Владимир Ильич выглядел поздоровевшим, поправившимся, совсем, конечно, не так, как после «предварилки». Прежде всего он расспросил про семейных, про здоровье матери, стал спрашивать о новостях, но скоро выяснилось, что он гораздо богаче меня новостями, несмотря на то что ехал из ссылки, а я жил под Москвой.

Затем разговор перешел к наделавшей в то время много шуму книге немецкого социал-демократа Э. Бернштейна — самого откровенного и беззастенчивого тогда ревизиониста и оппортуниста. Владимир Ильич жестоко критиковал и ругал, конечно, этого Бернштейна и говорил, что это — очень опасное искажение Маркса и с ним поэтому необходима самая решительная и беспощадная борьба. Попутно он обрушился на наших русских оппортунистов, на так называемый «экономизм», на органы этого направления — «Рабочее дело» и «Рабочую мысль».

Когда по прибытии в Москву мы ехали с Владимиром Ильичем на извозчике к своим, на Бахметьевскую улицу, я был счастлив и горд тем, что я на полтора часа раньше других его встретил и что я «привезу» его к ним.

Владимиру Ильичу было предоставлено право выбрать себе для жительства любой город, кроме столиц, университетских городов и, кажется, фабрично-заводских центров. Он остановился на Пскове. Псков, где он никогда не бывал и никого там не имел, был выбран, по-видимому, только благодаря его близости к Петербургу, который в то время, конечно, был центром внимания Ильича. Из Пскова легче можно было производить наезды на Питер, следить за ходом рабочего движения, сноситься с непосредственно работающими товарищами и влиять на движение. И вот один или два раза Владимиру Ильичу удалось благополучно съездить туда и видеться с кем надо. Но в последний свой приезд он попался опять в руки полиции.

Вместе с Мартовым, который был тогда единомышленником Владимира Ильича, они отправились в Питер. Прибыть на Варшавский вокзал, т. е. ехать прямо, казалось им опасным. Они решили замести следы и приехать с другого вокзала, где их не ждут шпики. Проехали из Пскова до Гатчины, оттуда повернули по боковой линии на бывшее Царское Село, там опять пересели в другой поезд и благополучно, казалось, прибыли в Питер. На другой день утром, когда Владимир Ильич вышел из квартиры, где ночевал, его внезапно схватили, как он рассказывал потом, «за руки, один — за правую, другой — за левую, да так взяли, что не двинешься… если бы надо было что-нибудь проглотить, не дали бы». Посадили на извозчика и привезли в градоначальство; там, конечно, обыскали, но ничего не нашли. Отвели тут же в камеру. Вызывают на допрос: «Зачем приехали? Вам ведь известно, что в столицы вам запрещен въевд?» Далее: «И вибрали путь, нечего сказать! Через Царское Село! Да разве вы не знаете, что там мы за каждым кустиком следим?»

При градоначальстве сидеть было очень скверно, не сравнить с «предварилкой». «Инсекты не дают покоя ни днем ни ночью, — рассказывал Владимир Ильич, — и вообще грязь невозможная, а кроме того, ночью шум, ругань; как раз около камеры усаживаются каждую ночь в карты играть городовые, шпики и пр…»

Хорошо, что сиденье здесь продолжалось не более двух недель. Владимир Ильич очень беспокоился, чтобы у него не отобрали заграничного паспорта, который был уже в кармане, а с этим паспортом был связан дальнейший план действий: ехать за границу и приступить к изданию большой политической газеты — будущей «Искры», которая должна стать органом революционной социал-демократии в противовес «экономизму» и пр., которая должна тесно связаться с местами и стать центром собирания и организации партии пролетариата».

А вот как об этой почти детективной истории рассказывает Крупская:

«Перед отъездом за границу Владимир Ильич чуть не влетел. Приехал из Пскова в Питер одновременно с Мартовым. Их выследили и арестовали. В жилетке у него было 2 тысячи рублей, полученных от Тетки (А. М. Калмыковой), и записи связей с заграницей, писанные химией на листке почтовой бумаги, на которой для проформы было написано чернилами что-то безразличное — счет какой-то. Если бы жандармы догадались нагреть листок, не пришлось бы Владимиру Ильичу ставить за границей общерусскую газету. Но ему «пофартило», и через дней десять его выпустили».

Впечатляет стиль письма Крупской: «чуть не влетел», «пофартило». Вспомним еще любимое ленинское словечко «говно», или как он любил говорить про своих противников — «эти бляди», «эти политические проститутки». Похоже, «революционно настроенный интеллигент», по мнению «товарищей», должен был отличаться от остальной «массы» и своим словарным запасом.

Как бы реабилитируя Левина в глазах потомков, который бросил в Уфе на произвол судьбы жену и тещу и укатил в Псков, Крупская торопливо замечает:

«Потом он ездил ко мне в Уфу попрощаться. Он рассказывал о том, что ему удалось сделать за это время, рассказывал про людей, с которыми приходилось встречаться. Конечно, по случаю приезда Владимира Ильича был ряд собраний.

Кажется, около недели прожил тогда в Уфе Владимир Ильич.»

И ни слова о том, что до этого Ленин был в Подольске у матери. Что это, желание показать, как дорога ему была его жена?

Тем не менее, Дмитрий Ульянов вспоминал:

«По освобождении Владимир Ильич (можно только догадываться, как «отшлифовывались» эти мемуары, если в них своего родного брата Дмитрий Ульянов все время называет не иначе, как «Владимир Ильич» — Б. О.-К.) поехал в Подольск, где мы жили с матерью. Его сопровождал от самого градоначальства полицейский чиновник, который и доставил Владимира Ильича по назначению — прямо к исправнику Подольского уезда. Исправник, некий Перфильев, старый чинодрал, любивший при случае метнуть гром и молнию, но трус по существу, потребовал у Владимира Ильича документы. Тот предъявил свой заграничный паспорт. Перелистав и просмотрев его, исправник положил документ к себе в письменный стол и сказал: «Теперь вы можете идти, а паспорт останется у меня». Самое страшное для Владимира Ильича случилось: у него отобрали заграничный паспорт, и кто отобрал? Какой-то уездный исправник! «Документ мне нужен, — сказал Владимир Ильич, — возвратите его мне». Исправник величественно ответил: «Вы слышали: документ останется у меня, а вы можете идти». Владимир Ильич протестовал и заявил, что не уйдет, пока не получит обратно паспорт. Исправник стоял на своем. Тогда Владимир Ильич повернулся к выходу и заявил: «В таком случае я принужден жаловаться на ваше незаконное действие в департамент полиции», — и вышел. Исправник струсил, последняя фраза произвела свое действие. Он вскричал: «Послушайте, г. Ульянов, вернитесь назад! Вот ваш паспорт, возьмите его».

Владимира Ильича ждали дома с нетерпением. Как только он перешагнул порог, он. внес с собой живость и веселье. Начал рассказывать о своих последних злоключениях, и прежде всего об этом «старом плуте и дураке» — исправнике. Он был еще возбужден после этой схватки: «Хотел отобрать у меня заграничный паспорт, старый дурак, так я его так напугал департаментом полиции…», и Владимир Ильич весело захохотал».

К этому времени молодой Ульянов уже плохо соображал, что такое уважение к старому человеку, если тот придерживается других политических взглядов и всего-то стремится хорошо исполнять свои профессиональные обязанности.

Мысленно он уже был за границей, а деньги, которыми были туго набиты карманы, подгоняли в дорогу.

Загрузка...