Казалось, вся псковская земля пришла в движение. Со всех её концов в город свозили редкостную дичь и рыбу, готовили подарки, мёд да вина заморские, чистили и подновляли улицы, дворы, соборы. Не было дома, где не гадали бы: какая она собой, царевна византийская, с чем явится на Русь, что принесёт ей?
Уже целую неделю ожидало её пышное псковское представительство вместе с посыльными от самого великого князя в Изборске. Думали, что прибудет гостья посуху, на лошадях. Однако примчавшийся 1 октября из Ревеля гонец от Ивана Фрязина Николай Лях известил: встречать высокую гостью надобно на противоположной стороне Псковского озера возле устья реки Эмбах — именно сюда едет она из Юрьева со своими ста подводами и немалой свитой. Там её встретили великокняжеские посыльные и с честью сопровождают к Пскову.
Гонец отдохнул лишь пару часов, поел, переменил лошадей и поскакал дальше, по пути следования важной гостьи — к Новгороду Великому, чтоб уж оттуда — в Москву.
Сам псковский воевода, наместник великокняжеский Фёдор Юрьевич Шуйский, прибыл в псковский порт проверить, как готовятся суда к встрече будущей государыни. Завидев его, народ тут же стягивал шапки, низко кланялся. Князь Шуйский был груб, вспыльчив, властен. Все признавали, что он храбр, помнили, что именно он защитил их землю от немцев, разбив рыцарей со своей дружиной, да так, что те вот уже второй год нос не совали даже на псковские окраины. На войне с Новгородом он тоже показал себя с лучшей стороны, не отсиживался с охраной на пригорках, как это делали иные воеводы-бояре, а сам смело вёл в бой ополчение, отлично владел разным оружием; и всё же не любили его в народе, и не только за грубость и самодурство. В любом деле радел Шуйский в первую очередь о своей личной выгоде, и правыми у него на суде оказывались лишь хорошие деньги: кто больше даст, тот и прав. Да и во всём другом старался с народа содрать побольше. От людей эту страсть не скроешь, вот и копилось у псковичей недовольство великокняжеским наместником.
В старые добрые времена давно б его прогнали, позвали другого, да теперь Иоанна побаивались: Новгород Великий, столь крепко пострадавший за непослушание Москве и её государю, был им хорошим уроком. К тому же здесь, на западном рубеже Руси, где смыкались границы разных стран, они находились под постоянной угрозой вражеского нашествия: то немцев, то ливонского ордена, шведов, литовцев. От всех них имелась лишь одна надёжная защита: великий князь Московский Иоанн, его воинская сила, лишь этого боялись недруги. Своей мощи у псковичей недоставало, а на Новгород Великий давно уж надежды не стало. Вот и терпели зазнавшегося, злого воеводу...
Здоровый, грузноватый и немолодой уже Шуйский с усилием спрыгнул с коня и быстро двинулся в сопровождении свиты к самому крупному паруснику-насаду «Святая Мария». Поздоровался с хозяином:
— Ну как, готовы к отправлению?
— Всю ночь работали. Всё до нитки вычистили, выскоблили, подкрасили. Даже паруса сменили.
— Вижу, вижу, — подтвердил князь, зорко оглядывая на ходу палубу, мостки, паруса с мачтами. Поднявшись на корму, с удовольствием огляделся: кругом царил порядок. Впереди, на носу, блестя позолотой, высоко взмывала вверх точёная из дерева фигурка женщины с красивым резким профилем. Она была украшена лентами и цветами. Потом спустился вниз, осмотрел каюты, предназначенные царевне и её брату, дворянам, прислуге.
— Конечно, здесь все не поместятся, гонец говорил, много с ней народа едет. Так что придётся с собой побольше судов брать, всё лучшее, что есть у нас, что приготовили, — рассуждал он вслух для сопровождавших его бояр псковских и владельцев судов. Обернувшись и оглядев окружающих, предупредил: — Все помнят, что завтра на рассвете отплываем? Времени, чтобы подготовиться, было у нас достаточно. Глядите мне!
Стояла тёплая, с золотистой листвой осень. Казалось, сама природа старалась проявить гостеприимство к государевой невесте. Светало уже довольно поздно, и потому, особо не напрягаясь ранним подъёмом, в субботу 10 октября 1472 года на рассвете полгорода собралось на пристань проводить в путь нарядно разукрашенную флотилию.
Воевода Фёдор Юрьевич с дочерью Марфой и сыном Василием, псковские бояре и посадники в нарядных одеждах чинно поднимались на палубы судов, отдавали оставшимся последние наказы. Слуги осторожно занесли по трапу на «Святую Марию» объёмный, изукрашенный резьбой и чеканными обручами сундук.
— Наряды русские государь прислал царевне в подарок, — зашептали в толпе всезнающие зеваки. — И, говорят, специальный возок для неё также изготовили, чудной красоты, соболями весь внутри отделан! Тоже сюда доставили, во дворце великокняжеском хранится... И вообще возов много прибыло, сказывают, двор большой с собой везёт царевна, приданого немало...
Раздались прощальные возгласы. Суда один за одним начали отчаливать от берега, все взоры обратились к отплывающим. Шесть больших насадов — мореходных гребных судов во главе со «Святой Марией», десятки малых парусных ладей и лодок, подгоняемые ветерком и взмахами весел, быстро набирали скорость. Вскоре из виду исчез последний парус, и народ начал расходиться.
Флотилия тем временем, достаточно быстро продвигаясь вниз по реке Великой, уже к обеду достигла её устья и плавно влилась в обширную гладь Псковского озера. Здесь течение перестало помогать гребцам, и несмотря на лёгкий боковой ветер скорость заметно упала.
— Да, погода не подвела, — млея от удовольствия и любуясь на сверкающую серебристую поверхность воды, проговорил Шуйский.
Он расположился в походном кресле прямо на корме рядом с псковским боярином и посадником Андреем Семёновичем Рублёвым. Подготовка к встрече и волнения остались пока позади, и наместник, уверенный, что всё необходимое сделано, расслабившись, с удовольствием отдыхал от забот, которые последние десять дней не давали ему покоя.
— Если и дальше так будем двигаться, то ещё засветло успеем на ночёвку на Скертов. Заодно и проверим, как там подготовились к встрече гостьи.
— Времени достаточно было, чтобы подготовиться, — спокойно поддержал беззаботный разговор Рублёв, — мы ведь сразу туда гонцов послали, как известие получили, что царевна водой прибудет. И туда, и в монастырь к Николе на устье Великой.
— Может, зря мы решили обратно с двумя ночёвками плыть? Может, стоило поднатужиться, да поспешить, — и с одной бы уложились? — засомневался не в первый уже раз Шуйский.
— Нет, назад будет сложнее добираться. И ветер слабоват, не помощник парусам, и вверх по реке с большим грузом тяжелее подниматься. Хорошо, что решили в устье переночевать, прежде чем к Пскову трогаться. Гребцам сил набраться надобно. Да и гостям, думаю, отдых не помешает, — рассуждал Рублёв.
— Ты прав, пожалуй. Думаю, там же и гостье удобнее всего в русское платье переодеться. Ты понял, наверное, что мы не случайно с собой сундук с нарядами да дочерей боярских взяли. Передали нам, что великий князь желание такое высказал, чтобы его невеста, прибыв на русскую землю, в царское платье облачилась. Теперь вот задача, как принудить её переодеться, коли сама не пожелает. Я уж со своей дочерью не раз это обговорил. Она, правда, поглядев наряды, сказала, что и уговаривать не придётся: никакая женщина против соблазна в такую красоту обрядиться не устоит.
— Что, действительно хороши ризы?
— Одно слово — царские! Потерпи маленько, надеюсь, скоро сам увидишь.
Собеседники не ошиблись. Ещё засветло они добрались до заранее намеченного ночлега — небольшого села Скертова с монастырём. Разбили шатры для гребцов и матросов, для охраны и прислуги. Наместники и бояре разместились в монастырских кельях, гостевых палатах.
Рано утром тронулись дальше, и уже перед обедом на горизонте показался чужой берег с аккуратными строениями, садами, перед устьем Эмбаха раскинулась большая деревянная пристань. Тут часто собирались купцы из разных стран для торговли и обмена товарами, потому и теперь на приколе стояло несколько торговых судов, вдали виднелись многочисленные лавки. Вдоль берега торчали десятки крупных и мелких судов и лодок местных жителей.
Один за другим пристали к причалу псковские насады. Вскоре русичи высыпали на берег. Многие, особенно моряки, попали сюда не впервые, но были и такие, для кого немецкая земля казалась диковинкой. Они с интересом оглядывали незнакомые дома, местных жителей, которые тоже с любопытством рассматривали многочисленных гостей. От Фрязина сообщили, что царевна со свитой только что прибыла к месту встречи и интересуется, когда можно будет ехать дальше.
— Разве она не хочет обождать до утра? — удивился Шуйский.
— Говорит, если есть такая возможность, лучше отправляться скорее дальше, она хочет быстрее оказаться на земле будущего супруга.
— Что ж, нам лучше, — рассудил Шуйский, — не надо на ночь на чужой земле обустраиваться, разрешение у хозяев выспрашивать, деньги тратить, шатры разбивать.
Не успел договорить, как на горизонте появилась свита во главе с местным городским главой. Он поприветствовал гостей, получил причитающиеся ему подарки. Не заставило себя ждать и посольство Фрязина с ним самим во главе.
Шуйский достаточно сдержанно принял великокняжеского свата, ибо не был с ним хорошо знаком, видел лишь мельком и считал заморским выскочкой.
Фрязин повторил своим мягким вкрадчивым голосом то же, что уже сообщил гонец:
— Софья Фоминична желает ехать дальше теперь же. Ей не терпится побыстрее попасть на свою новую родину.
— Мы готовы принять гостью, ждём вас...
Шуйский приказал русичам собираться в обратный путь, люди спешно вернулись на свои насады и лодки, и хотя время обеда ещё не пришло, начали торопливо есть, ибо в пути такой возможности у них не предвиделось. Не успели они закончить трапезу, как послышались голоса:
— Едут, едут!
И действительно, вдали показалась длинная вереница крытых колымаг и возков, которые тащили по несколько лошадей.
— Ого! — зашептались ожидавшие на берегу бояре, — действительно целый поезд!
Никто не ожидал, что гости объявятся так быстро. Шуйский дал знак слугам, и те бегом помчались на судно и вскоре принесли приготовленные заранее кубки и бочонок с вином, установили несколько раскладных походных столов.
Одна за другой съезжали упряжки к берегу и казалось, что места на всех не хватит. Ещё минута — и всеобщее любопытство удовлетворилось: из самого красивого возка, опираясь на руку молодого человека, вышла царевна Софья Фоминична Палеолог. Всё в ней от причёски и до туфелек говорило о её иноземном происхождении. Шуйский отметил для себя что-то хищное в её взгляде, в повороте головы, в профиле. Хотя тут же признал, что невеста достаточно красива, её яркие чёрные глаза приковывали к себе, завораживали. И так же, как в своё время великий князь Московский, он, увидев выглядывающий из-под пышного, накинутого на плечи опашеня вырез платья, приоткрывающий шею и часть груди, подумал: «Хорошо, что приготовили для неё русское платье, ни к чему народ смущать таким нарядом!»
Чинно, в окружении своих сановников-бояр и посадников Шуйский приблизился к царевне и низко, как положено было перед будущей свой государыней, склонился до пояса. Она гордо и непринуждённо кивнула ему, улыбнулась и по-русски, хотя и с акцентом, но вполне понятно ответила:
— Здравствуйте, я счастлива прибыть на русскую землю к русским людям, — затем продолжила на своём языке, а стоящий рядом с ней высокий молодой человек, в котором Шуйский тут же признал бывшего не раз в Москве у великого князя посла Юрия Грека, начал переводить:
— Она рада, что наконец-то заканчивается чужая земля, и спешит поскорее отправиться дальше к своему супругу. Она представляет вам своего брата Андрея Палеолога Ралева, своих приближённых, среди которых глава её двора и родственник Дмитрий Мануилович Траханиот. А это князь Константин Мангупский, потомок древнего греческого рода...
К Софье подходили сошедшие с поезда новые и новые люди, некоторые, самые знатные, приближались к царевне, и, когда она представляла их Шуйскому и прочим русичам, отвешивали поклоны, иные, менее важные гости, оставались в отдалении, соблюдая этикет.
В свите Софьи было немало женщин и даже детей. Изгнанные со своей земли турками, все эти люди в основном греки, оказались в Риме бездомными, никому не нужными, и теперь надеялись в единоверной православной Руси с помощью будущей государыни обрести себе новую родину. Наряды гостей заметно отличались от русских, на многих мужчинах были надеты узкие чулки и панталоны, по-иному скроенные кафтаны и плащи, иные накидки и шляпы. Впрочем, наряды эти, преимущественно мужские, были не в диковинку русичам, и особенно псковичам, которые привыкли к посещениям заморских гостей — купцов, послов, путешественников, искателей приключений. Правду сказать, даже здесь появление женщин с открытой грудью и затянутой талией было не принято. И ещё встречающих удивило в окружении царевны большое количество людей с тёмной кожей, у иных так даже и с синевой.
Но, пожалуй, более всего православных русичей поразил неожиданно восставший рядом с Софьей, словно из-под земли, латинский священник, кардинал, которого она представила как своего духовника Антония Бонумбре. «Легат, легат», — раздался сдержанный шёпот средь встречающих. Его яркий наряд приковывал к себе внимание не менее, чем непривычно чёрные глаза великокняжеской жены-невесты и её приоткрытая грудь. Весь он был облачен в багряного цвета ризы, голова его и шея были покрыты такого же кровавого оттенка капюшоном, который закрывал пол-лица, оставляя на виду лишь его глаза и нижнюю часть лица, из-под длинной багряной мантии выглядывали при движении тёмно-красные сапоги. И даже на руках его красовались под тон всей одежды перчатки. Но не менее одежды встречающих смутило то, что перед легатом слуги несли на высоком шесте, чтобы всем было видно, литое католическое распятие. Лицо кардинала было значительным и важным, будто он выполнял ответственную миссию.
«Этого нам ещё не хватало! — подумал псковский наместник.— Только что Иоанн Васильевич чуть ли не пол-Новгорода разнёс, отваживая его от Литвы и латинства именем православной веры, а тут эта нечисть сама в самое сердце страны ползёт! Неужто великий князь допустит такое? Впрочем, это его забота! Моё дело — принять и проводить».
Смущение, однако, не мешало наместнику выполнять роль гостеприимного хозяина. Он подал знак, и к нему поднесли поднос с наполненными вином серебряными кубками.
— С прибытием к нам, дорогая гостья, за встречу!
Софья приняла кубок из рук князя Фёдора Юрьевича, пригубила из него вина, поставила назад на поднос. Слуги в это время разнесли вино всем остальным знатным гостям и встречающим. Опустевшие кубки быстро собрали, и Шуйский объявил начало погрузки. Сам же пригласил царевну пройти с ним на «Святую Марию». Показал ей просторную каюту, в которой ей предстояло преодолеть путь до Пскова, кивнул в сторону сундука, сказав, что там приготовлены для неё дары от будущего супруга, заметив при этом, как вспыхнули интересом чёрные глаза царевны. Представил гостье дочь с подругой:
— Я вижу, царевна, что у тебя и своих слуг хватает, но наши знатные девушки помогут тебе освоиться с русскими обычаями, традициями, подскажут, как удобнее носить наши традиционные наряды. — Шуйский не утерпел и намекнул Софье, что ей лучше бы переодеться в русское платье.
Гречанке понравилось, что ей будут прислуживать русские княжны, ласково поприветствовала представленную ей особо дочь наместника, хорошенькую восемнадцатилетнюю Марфу. Чуть позже она с интересом осмотрела свою каюту, состоящую из нескольких комнат, с любопытством поглядывая на сундук с подарками, старалась без переводчика понять всё, что ей говорят, но и не стеснялась переспрашивать или обращаться за подсказкой к Юрию Греку, который не отставал от неё, всё время находился под рукой или поблизости.
Тем временем шла погрузка на суда привезённых Софьей и её свитой вещей. Их было много, что, впрочем, и понятно: многие ехали в Москву навсегда, со всем нажитым скарбом. С любопытством разглядывали псковичи разнообразные сундуки, коробки, свёртки, корзины.
Наконец, всё было готово к отплытию, царевна и русичи распростились с хозяевами и сопровождавшими гостей немцами. Суда тронулись без задержки в обратный путь. Вскоре люди, повозки и лошади, оставшиеся на пристани, превратились в плохо различимые силуэты, затем и вовсе исчезли. Шуйский пригласил гостей к обеду.
После обеда поднялись на палубу. Суда плыли недалеко от берега, и Софья любовалась им, стоя рядом с братом и своей подругой-приближённой Еленой, женой главного управителя её двора Дмитрия Траханиота.
Стояла та удивительная, редкая погода, какая бывает, пожалуй, только в начале октября и только в Центральной Руси. Словно предчувствуя, что наступили последние перед грядущими холодами погожие дни, природа стремится явить напоследок, перед тем как заснуть на долгие зимние месяцы, всю свою истинную красу. В застывших прибрежных водах отражалось её нарядное многоцветье — от ярко-красного до коричневого и жёлтого всех оттенков. К вечеру начинало уже холодать, но клонящееся к закату неторопливое солнце всё ещё старалось согреть окружающий мир, оно играло на воде розовыми бликами, скользя вдаль по воде, заглядывая в глаза. Лишь всплески весел да дальние голоса нарушали сказочную, таинственную, звенящую тишину этого первого для Софьи вечера на территории её новой родины. Волнение не покидало её.
Русичи после обеда разбрелись отдыхать, те, кому не хватило места в каютах, расположились в удобных уголках палубы. Застывшая природа гармонировала с воцарившейся вокруг тишиной.
Софья также почувствовала усталость. Кроме того, она вспомнила о таинственном сундуке с подарками, ей не терпелось посмотреть, что там. И она, распростившись с братом, позвала Елену в свою каюту.
Эта женщина была лишь на несколько лет старше самой Софьи, они знали друг друга с детства. Елена принадлежала к тому небольшому числу греков, которые разделили с семьёй Фомы Палеолога не только годы пышной дворцовой жизни в Морее, но и бедственное положение нищих изгнанников, беглецов, которых приютил сначала родственник матери — морейский князь, а после смерти родителей, шесть лет назад, их земляк кардинал Виссарион. Тогда-то, приехав в Рим под покровительство папы, Софья вынуждена была принять католичество и даже получила при крещении новое имя — Зоя, которым и называли её в Ватикане. Жизнь научила её понимать, почему Исав продал своё первородство за чечевичную похлёбку. Софью с братьями не раз попрекали в Ватикане куском хлеба, и были дни, когда они, потомки византийского императора, в прямом смысле слова голодали. Каждый мог показать на них пальцем, оскорбить. Сколько обид скопилось у Софьи за её недолгую жизнь — не перечесть.
Правда, последние несколько месяцев, ещё не став по-настоящему русской царицей, она с наслаждением вкусила весь блеск этого положения: снабжённая деньгами и грамотами папы, она с великой честью была принята на всём пути следования. И не только Елена, но и другие окружающие, да и она сама, чувствовали, как меняется её облик, осанка, манеры, как сходит с лица печать обиды и унижения, и в глазах появляется тот гордый, холодный блеск, которым отличались многие поколения Палеологов. Не зря говорят, что короля играет окружение. Казалось, что почти десять лет изгнания и унижения канули в Лету, и она, нарядная и беззаботная девочка, как когда-то прежде, вновь бежит по анфиладе блестящих комнат своего дворца, и стража подобострастно распахивает перед нею запертые двери. Теперь перед мысленным взором уже сияла новая её родина, Москва, которая должна была стать её домом, вернуть ей отнятое турками — славу, честь, богатство. И она снова и снова давала себе обещание сделать всё возможное и невозможное, чтобы стать истинной царицей и хозяйкой в этом государстве. Пусть пока чужом, непонятном ей, полудиком, как иные пугали её, — но разве у неё был другой выбор?
Случалось, в долгих беседах посол великокняжеский Джьан Баттисто называл простых московитов грубыми дикарями, но он же рассказывал, как умён и красив сам государь, как он богат и властен. Да и первые впечатления об увиденных ею русичах не разочаровывали. Они были вежливыми, услужливыми, уважительными к ней. Их дорогая красивая одежда говорила о хорошем вкусе, у них была прекрасная изящная посуда и замечательные суда. И это не могло не нравиться.
— Тебе не страшно, Зоя? — тихо спросила Елена, назвав свою подругу привычным уже именем, когда они остались вдвоём в каюте. — Ведь здесь власть папы кончилась, и мы находимся полностью в руках этих... — она запнулась, подыскивая подходящее определение для окружающих новых и чуждых для неё людей, строгих, бородатых, непонятных, но не найдя такого слова, выговорила, — русичей.
— Ты знаешь, Елена, — тихо, но твёрдо проговорила Софья, — мне бояться нечего. Хуже, чем у папы, мне уже нигде не будет. — И продолжила уже быстрее и взволнованнее: — В последние годы были даже такие моменты, когда я раздумывала, что лучше выбрать, монастырь или смерть. В мои-то годы, да в девицах, да ещё в нищенстве... Чего уж страшнее! Не раз завидовала я дочкам простолюдинов или торговцев, которые могут выйти за равного себе, родить детей и быть счастливыми...
Софья помолчала, но, вспомнив вопрос подруги, пристально глянула на неё:
— Или ты заметила что-то недоброе?
— Да нет, всё как будто хорошо, но больно уж лица у них хмурые, строгие, — высказала она свои сомнения, — словно монахи. И с бородами все!
— Народ иной, непривычный для нас, со своими причудами. Наше дело — привыкать.
Отвечая на вопрос подруги, Софья направилась к заветному дарёному сундуку и уже по пути, вновь обернувшись к ней, заметила:
— Я попрошу тебя, Елена, постарайся не забывать, называй меня прежним именем, данным мне родителями при крещении, — Софья, хорошо?
— Прости, я забываю порой, я постараюсь, — оправдывалась та.
В этот момент раздался стук в дверь и в каюту вошла Марфа Шуйская с подносом, на котором стояли бокалы с киселём и серебряное блюдо с фруктами. Поставила угощение на стол, предложила отведать.
— Да мы ещё не успели проголодаться, — улыбнулась радушно Софья. — Попозже, может быть...
— Не желаете подарки поглядеть? — услужливо предложила Марфа. — Там, говорят, наряды для тебя, царевна, лежат русские. Государь их специально прислал, чтобы ты на нашей земле в русское платье обрядилась.
Марфа без всяких дипломатических тонкостей высказала всё, что велел ей отец, ибо не видела ничего в том предосудительного. Какая девушка не мечтает облачиться в царское платье!
Они все трое подошли к сундуку, но, когда Марфа попыталась раскрыть замок, он оказался на запоре и не поддавался её нежным ручкам.
— Ой, — воскликнула она, — ключ нам забыли дать, сейчас, минуточку, я его тотчас разыщу и доставлю!
Марфа выпорхнула за дверь, а Елена вопросительно обернулась к царевне:
— Тебе как будто переодеться приказано! Ну не обидно ли всё по их воле выполнять? И потом... мы так старались наряды подбирать...
— Нет, Елена, не обидно, — перебила её Софья. — И переоденусь, раз надо. Правы они. Ты погляди, как их девушки строго одеты, всё тело до самой шеи платьем закрыто, стало быть, так здесь принято и с этим надо считаться.
— Строго-то строго, — тут же смирилась Елена, — да их наряды, пожалуй, подороже твоих, самим папой оплаченных, стоят. Вон, посмотри, у дочери воеводы всё жемчугом да золотом расшито. А в ушах алмазы сверкают, — мне такие и не снились!
— Погоди, не спеши, надеюсь, и нас Бог не обидит. Теперь не это главное. Я чувствую, мы не должны этим людям своим иноземным происхождением глаза мозолить. Ты заметила, как зло они на кардинала нашего поглядывали? Вот это не к добру. Я же хочу, чтобы меня в этой стране своей признали, полюбили.
Царевна помолчала, а про себя подумала: и не только платьем придётся поступиться. Из бесед с великокняжеским сватом она поняла, что наврал Вольпе папе Сиксту IV и кардиналу Виссариону: русский государь не только не собирается переходить в католичество, но и уверен, что его невеста не является католичкой и должна будет подтвердить верность православию — вере своих предков. И ещё она поняла: вопрос отстаивания своей независимости от папы римского для русичей весьма важен, и тут они не уступят ни в чём. Внутренне она уже была готова отречься от католичества и от самого папы.
— Да, подруга, — подвела итог своим размышлениям Софья, — бывают в жизни ситуации, когда приходится выбирать из двух дорог одну, помня, что назад пути нет.
Елена с удивлением посмотрела на царевну, не понимая смысла сказанного. Но та не стала разъяснять.
Они помолчали, думая каждая о своём, глядя на горящие в каюте яркие светильники. Прошло ещё несколько минут, и на пороге появилась порозовевшая от быстрого бега и волнения Марфа, в руках её виднелся большой ключ.
— Так будем открывать сундук, царевна? — спросила она тонким взволнованным голосом.
— Сундук, сундук, — повторила несколько раз Софья новое для неё незнакомое слово, которое она наконец-то запомнила.
Вот уже второй год, со времени первого приезда великокняжеского посла Джьана Баттиста делла Вольпе, который заверил царевну в серьёзности намерений государя Московского жениться на ней, она начала настойчиво изучать русский язык. Первые уроки ей дал сам посол, присутствовавший при написании её портрета для жениха. Потом она начала усердно учиться русскому языку у братьев Дмитрия и Юрия Траханиотов, бояр, служивших ещё её отцу. У них была русская наполовину мать, которая с детства обучила их родной речи. Особенно охотно занимался с Софьей младший из братьев, Юрий, бывший послом и её сватом в Московии. Он написал для неё азбуку, составил словарь, учил целым фразам, помогал освоить основы чужой речи. Но особенно усердно начала она заниматься, после того как за ней приехало посольство от великого князя, и вопрос о её замужестве был решён окончательно. Она просто загорелась желанием выучить русский ещё до встречи со своим супругом настолько хорошо, чтобы понимать его, чтобы вести с ним беседу. В этом она тоже видела один из путей к покорению сердца будущего мужа. Она хотела понравиться ему, стать не только государыней, но и любимой женщиной, она желала слышать и сама говорить слова любви: она много лет мечтала об этом и не хотела упустить свой шанс. Оттого сил не жалела. Охотно общалась она и пыталась разговаривать непосредственно с русичами. Понравилось ей заниматься языком с юным Фёдором Курицыным. Времени у них в пути для этого было предостаточно.
Фёдор относился к делу обучения царевны ответственно и очень серьёзно. Он раздобыл у членов посольства несколько книг на русском языке, среди которых оказались Псалтырь и ещё несколько библейских книг. У самого же Фёдора при себе была книга с рассказами об истории Древней Руси: «Повесть временных лет».
— Я чувствовал, что она мне пригодится! — несколько раз говорил он царевне, весьма довольный собой, и та одобрительно кивала ему, с интересом знакомясь с этой книгой.
Фёдор также рассказывал ей по пути о традициях своего народа, о литературе, монастырях, об особенностях религии. Он свободно говорил по-латыни, к которой она более всего привыкла за годы жизни в Ватикане. Фрязин меж тем серчал, что государева жена-невеста предпочитает общаться с мальчишкой, а не с ним, умным и солидным человеком.
Как бы там ни было, ко времени приезда в Псков Софья могла уже почти свободно высказать на языке своего супруга любую, даже весьма сложную мысль и с окружающими старалась говорить по-русски. Безусловно, то и дело встречались ей новые слова, и она расспрашивала об их значении, что-то записывала, что-то повторяла, стараясь запомнить сразу. Слово «сундук» звучало смешно и осязаемо и было вполне похоже на то, что оно обозначало: большое, деревянное, вместительное.
Марфа с Еленой медленно открыли массивную, округлую сверху крышку. И все сразу ахнули. То, что они увидели, не нуждалось в переводе и объяснении. Даже сдержанность Софьи на мгновение улетучилась. Всё верхнее пространство сундука занимала шуба из прекрасного, не виданного ею прежде меха тёмного блестящего соболя. Она медленно подняла её, и мех потёк плавной волной через край сундука в руки царевны. Сверху шуба была отделана багряной тканью-поволокою. Она оказалась столь лёгкой, красивой и соблазнительной, что царевна не вытерпела и накинула её на плечи. Нежный мех ласково прильнул к шее, к рукам. Но тут же внимание Софьи привлекло сияние других вещей, и она немедленно извлекла шитую золотым узором со сверкающими каменьями шапочку с меховой опушкой из такого же соболя, как и шуба. С помощью Марфы достала искусно расшитое по шее, рукавам и подолу достаточно тяжёлое платье из золочёной ткани с золотыми застёжками на груди. Затем ещё одно, полегче, тоже красиво изукрашенное узорочьем, но из более тонкой ткани, без пуговиц. Сбоку, завёрнутые в тряпицу, лежали красные сафьяновые сапожки на небольших каблучках, также расшитые золотом. Отдельно, в шкатулке, находились драгоценности — сверкающее ожерелье, запястье, серьги и золочёный пояс на тесьме.
— Это наряды, которые надобно перед въездом в Псков надеть, но это не все подарки, присланные великим князем, — пояснила Марфа. — Ещё один сундук тебя в Пскове дожидается.
— Очень приятно, — говорила одновременно радостно и смущённо Софья.
Ей уже не было жаль своих платьев, старательно выбранных и сшитых наспех у лучших портных и торговцев Рима. Красота и роскошь русского наряда покорили её. И в то же время чем-то они напоминали одежду, которую носили когда-то в Византии, были достаточно удобны и просторны.
Не откладывая, Софья начала примерку нарядов. Шитые «с запасом» платья, оказались ей на удивление впору, ибо царевна с юности отличалась неплохим здоровьем и полнотой, которая, впрочем, не выходила за рамки приличия.
Подавая то или иное одеяние, Марфа произносила, как оно называется, и Софья старательно повторяла за ней: сорочка, летник, опашень, ожерелье, запястье, сапоги... Секунду царевна колебалась, надеть ли ей новые серьги с красными рубинами или оставить свои старые, фамильные, но дарёные столь гармонировали со всем остальным нарядом, что она решительно вытащила из ушей свои, заветные, оставшиеся от матери. Бережно уложила их в отдельную шкатулку с другими своими старыми и достаточно скромными украшениями и деньгами. Потом взяла в руки золочёный пояс, соображая, что он, кажется, совсем некстати сверху, но Марфа вежливо забрала его, откинула в сторону полу застегивающегося лишь сверху опашеня и обхватила им талию царевны на нижнем платье, застегнув замок. Так было действительно красиво. При малейшем движении опашень приоткрывался и оттуда во всей красе виднелся летник вместе с поясом. Наряд был поистине царским, к тому же весьма просторным и удобным.
Когда Софья, прихватив с собой и шубу, с которой никак не хотела расставаться, появилась на палубе, все присутствующие там онемели от изумления. Послеобеденный отдых как раз завершился, и люди собрались наверху. Греки, понятно, не ожидали столь быстрого преображения царевны. Русские же, хоть и знали, что великий князь прислал для неё наряды, не думали, что она так быстро и по собственной воле облачится в них. Шуйский как раз совещался с казначеем Татищевым и послом Фёдором Спенком, как бы без обиды принудить царевну к переодеванию, чтобы уже в Скертове не смущать народ и монахов, она же не заставила себя долго ждать.
В русских великокняжеских ризах Софья Фоминична выглядела поистине царственно и величественно. Более всех это, кажется, поразило её духовника Бонумбре. Он верно почувствовал в этом поступке своей подопечной желание угодить русичам. Но как же тогда быть с главной миссией, возложенной на них кардиналом Виссарионом и самим папой римским? Ведь они обещали быть стойкими и посвятить все силы для утверждения на Руси католической веры, для привлечения русичей к борьбе с турками! Не случайно же деньги ей на приданое и с собой на дорогу папа выдал из фонда будущего крестового похода на турок! Ведь Вольпе говорил, что на Руси ценят культуру и веру Древнего Рима и готовы следовать им, нужен лишь толчок, которым может оказаться жена-католичка на русском троне. А она так быстро и охотно сменила свой лик... Бонумбре был в растерянности.
Софью окружили греки, русские, приблизились и Шуйский с Татищевым. Слышались восхищенные возгласы вперемешку на русском, греческом, латинском языках. Женщины трогали украшения, рассматривали камни, гладили мех, щупали ткани. Брат накинул шубу ей на плечи, чтобы посмотреть на сестру в полном облачении.
Немолодой уже, строгий казначей Татищев впервые за много дней совместного пути глянул на Софью с искренней симпатией и интересом. Вот уже более трёх месяцев незаметно наблюдал он за ней и, не одобряя в душе выбор невесты своим государем, находил в её лице что-то недоброе, жестковатое, резкое. А взгляд её чёрных глаз вызывал в нём ощущение неловкости и тревоги.
Но теперь, глядя на неё, облачённую в великокняжеские одежды, видя, как она, пока ещё полушутя, играет роль царицы, Матвей Татищев понял, что никто, пожалуй, из всех женщин, каких он видел, не подошёл бы так на эту роль. Столько появилось в её лице и осанке властности, уверенности и какой-то необычайной красоты, что впору было оробеть... Да уж, такая жена не уронит авторитета Иоанна, который и без того уж вознёсся!
Заметив помрачневшее лицо главного распорядителя средствами, Софья, сверкая своими чёрными и удивительно подобревшими глазами, приблизилась к нему:
— Я вам не нравлюсь, князь, в этом русском наряде?
Татищев, не отрываясь от этого гипнотизирующего взгляда, почти покорённый, совершенно искренне произнёс:
— Ты словно создана для него, государыня!
Впервые услышав этот самый почётный в устах русичей титул, да ещё и от человека, слово которого в посольстве было непререкаемым, Софья удовлетворённо улыбнулась: «Воистину удачный день!» Да, русские нравились ей всё больше. И этот важный, осанистый Татищев с большой бородой и широкими плечами... Интересно, похож ли на кого-нибудь из них её будущий муж? Не раз задумывалась Софья, каков он собой, великий князь Иоанн Васильевич? Об этом она отваживалась спрашивать лишь свата-итальянца, который отвечал достаточно односложно, по-мужски: жених достаточно молод, ему чуть больше тридцати, красив, строен, строг и очень богат. Он уже был женат, имеет подростка-сына. Больше ничего узнать она не могла и с волнением и даже со страхом ожидала первой встречи.
Она вернулась к брату, который не спускал глаз с её новых драгоценностей, явно прикидывая их стоимость. Андрей Палеолог Ралев, как старший из двух сыновей, после смерти дяди и отца остался главным наследником захваченного турками византийского престола. Природа не обделила его, как и всех Палеологов, красотой, честолюбием и умом, но лишила богатства и возможности удовлетворить это своё честолюбие. Денег на содержание от папы он получал немного и потому постоянно нуждался. Ходили слухи, что он даже пытался продать своё право на византийский трон, хотя сам он в этом Софье не признавался, говоря, что всё это выдумки. Она не осуждала брата, который имел семью, детей, что ещё оставалось делать в его положении? Отправляясь с сестрой в Москву, Андрей явно рассчитывал поправить свои дела, получить от нового и, как он слышал, богатого родственника хоть немного деньжат. Сама Софья ничего ему не обещала, но он знал, что сестра при первой же возможности поделится с ним. Пока что он не жалел о проделанном пути.
Покрасовавшись на палубе, царевна вновь спустилась в каюту и с помощью Марфы переоделась: царский наряд был слишком дорогим и тяжёлым, для того чтобы ходить в нём постоянно. Она облачилась в одно из своих прежних платьев, но самое строгое, закрытое до горла, как у русских княжон. Не успели закончить переодевание, как раздался стук в дверь: явился Фёдор Курицын. В дверях он едва не столкнулся с выходившей Марфой Шуйской, они впервые оказались рядом и взгляды их встретились. Княжна, смущённо опустив длинные ресницы, вышла, а Фёдор, справившись с волнением, внезапно охватившим его, спросил:
— Царевна, а сегодня заниматься будем?
По уже сложившейся в пути традиции они, несмотря ни на какие обстоятельства, ежедневно, хотя бы час, упражнялись в русском языке. В пути, случалось, садились в её возок, если были где-то в гостях, на стоянке она непременно находила время для этого между приёмами и обедами. Порой сама посылала за ним Елену или кого-то ещё из слуг. Продолжала заниматься и с Юрием Траханиотом.
— А почему бы и нет? — рассудила она.
— Дорога трудная была эти дни, — смущённо напоминал Фёдор, — может, отдохнуть пожелаешь?
— Если бы я часто отдыхала, до сих пор бы не понимала твоего языка, — заметила она.
Говорили они в последнее время в основном по-русски, правда, речь Софьи ещё была затруднена, она порой подолгу подыскивала нужное слово, тем не менее Фёдор да и все остальные поражались её успехам. Как бы там ни было, знаний языка ей вполне хватило, чтобы разобраться в той двойной дипломатии, которую вёл её сват Ивашка Фрязин, прикидываясь перед папой истинным католиком, а перед русскими — православным христианином. Она видела его лукавство и изворотливость. Да и по отношению к нему русских поняла, что хоть и назначен он главным сватом и замещал государя Московского при обручении, истинная роль его в этом посольстве далеко не самая главная. Тон во всём задавал казначей Татищев, в его руках находилась посольская казна: меха, серебряные изделия, жемчуга, деньги, он же всем этим распоряжался. А где деньги — там и власть. Фрязину приходилось старательно доказывать ему необходимость любой траты, он даже жаловался Софье на скаредность Матвея Татищева. Но она не собиралась вмешиваться в эти проблемы, лишь слушала, наблюдала и училась. Казначей вовсе не казался ей жадным, в его действиях видела она рачительность верного слуги великокняжеского, и это не могло ей не нравиться, ведь она тоже начинала ощущать свою причастность к великому князю и его казне.
Прекрасно понимала Софья и роль в поездке юного Фёдора Курицына, это был мальчик на побегушках, ученик, человек не самого высокого происхождения. Но он был талантлив и умён, во время занятий он вдохновлялся и забывал обо всех проблемах, кроме родного языка, истории, литературы. Недавно Софья по его предложению начала самостоятельно изучать «Повесть временных лет», он был очень доволен её искренним интересом к этой книге. Они обсуждали те вопросы и те интересные места книги, на которые царевна обращала внимание. Он поправлял её ошибки в произношении и в некоторых выводах. С особым вниманием относилась она ко всему, что было там связано с Византией и греками.
— Вот, посмотри, Фёдор, как несправедливо обвиняет ваш летописец греков, — говорила она, делая обиженный вид. — Когда ваш князь русский Святослав пошёл войной на Константинополь, а греки, боясь поражения, решили откупиться и запросили число воинов, чтобы дать денег на каждого, автор замечает: «Так решили греки, льстя русским, ибо льстивы они и до сего дня». Разве из этой истории можно сделать такой вывод?
— Так ведь не я это писал, — пожимал невинно плечами Фёдор, однако спешил умиротворить царевну, — умение льстить вовсе не плохое качество. Зато погляди, Софья Фоминична, как хорошо летописец рассказывает о мужестве Святослава, который видит, что противник намного превосходит числом, однако решается на бой!
Во время занятий Елена Траханиот обычно садилась неподалёку от Софьи и занималась каким-либо рукоделием или старалась понять, о чём идёт речь. Ведь ей тоже предстояло жить в чужой стране и изучить её язык.
Фёдор перелистывал рукопись, находил нужное место и вдохновенно читал полюбившиеся ему с детства строки из речи князя Святослава, обращённые к его дружинникам:
— «...некуда уж нам деваться, волей или неволей стали напротив; так не посрамим земли Русской, но ляжем костьми здесь, ибо мёртвые сраму не имут, если же побежим — опозоримся. Не можем отступить, но станем крепко, я же перед вами пойду, если моя голова падёт — дальше решайте сами». А воины ответили, — продолжал читать Фёдор, — «...где твоя голова, там и свои сложим». Хорошо, правда?
— Да, хорошо, таких людей трудно победить. Отчего же тогда татары ваших предков одолели?
— Ну, об этом так сразу не расскажешь. Вот, к примеру, человек намного больше и сильнее пчелы, а они ведь могут его насмерть закусать, если их много. Так и с татаро-монголами. Как ни храбры были русичи, а коли врагов было число несметное, как выстоять? Да то старая история. Ныне татары много смирнее стали, сами нас опасаются.
— А правду сказал Фрязин, что государь ваш уже не является данником ханским и давно не платит дани татарам?
— Истинную правду. Мне только что в Пскове рассказали, что недавно попытался хан Ахмат восстановить свою власть, да наши воеводы так его припугнули, что он небось до сих пор молится, что штанов не потерял. К сожалению, один город русский татары сожгли, Алексин называется.
— Алексин, — повторила Софья.
Она с интересом расспрашивала обо всём, что касалось истории Руси, её культуры.
— Ведь государь твой считает себя Рюриковичем, правильно я поняла? — спросила как-то она Фёдора. — Значит, самый древний город на Руси — Новгород, да? Ведь это новгородцы призвали Рюрика к себе на княжение? Вот гляди, — Софья старательно перечитывала начало «Повести...», а Фёдор внимательно слушал её приятный выговор с акцентом: — «И собрались три брата с родами своими, и взяли с собой всю Русь, и пришли: старейший, Рюрик, сел в Новгороде, а другой, Синеус, на Белом озере, а третий, Трувор, в Изборосте. И от тех варягов прозвалася Русская земля, новгородцы, бывшие прежде словянами...» Отчего же родич Рюрика Олег, захватив городок Кий, назвал его матерью городов русских?
— Так новгородцы, люди вольные, судя по всему, прогнали его, вот он и поселился в городке, который встретился на его пути, назвал его главнейшим. И ещё для нескольких поколений русских князей Киев оставался престижным городом для владения, ибо Новгород, Псков и ещё некоторые другие города сами выбирали себе князей и прогоняли неугодных. Киевский же престол переходил по наследству... Впрочем, многие князья Северо-Восточной Руси не желали признавать старшинства Киева, вели с его князьями бесконечные войны. А знаменитый Андрей, урождённый князь Боголюбский, уже в середине XII века окончательно перенёс великокняжеский престол во Владимир... Тебе, наверное, непонятно всё это и неинтересно, — спрашивал Курицын царевну, заметив, что объяснение его получается слишком длинным и запутанным.
Но она успокоила его:
— Я, конечно, не всё понимаю, но мне всё интересно, что связано с Русью, это ведь моя новая родина!
Впрочем, он уже прочёл ей один раз всю «Повесть...», теперь она сама читала отдельные части из неё. На этот раз Фёдор приготовил для изучения царевне отрывок о книжной премудрости, который нравился ему самому. Они сели рядом за небольшим, прибитым к полу деревянным столом, и он раскрыл принесённую им книгу. Накануне она прочла отрывок о князе Киевском Ярославе, заложившем в 1037 году стены Киева-града с Золотыми воротами и Святой Софией, о том, что он любил книги, приказывал переводить их и переписывать, собирал библиотеку. Теперь Софье предстояло прочитать рассуждения летописца в связи с этим фактом.
Царевна придвинула к себе книгу и осторожно дотронулась пальцем до красиво выписанной вязи первой буквы.
— Не здесь, подальше, — показал Фёдор строку, боясь прикоснуться к Софье.
Ей нравились его почтение и осторожность, и она, стараясь быть достойной такого уважения, приступила к делу:
— «Велика бывает польза от ученья книжного, ибо книгами наставляемы, учимся мы пути покаяния, обретая мудрость и воздержание от словес книжных; ибо они — реки, наполняющие вселенную, источник мудрости. Книга — это неиссчётная глубина, она утешает в печали, она — узда воздержания... Если в книге поищешь мудрость прилежно, то найдёшь великую пользу для души своей; ведь кто часто читает книгу, тот беседует с Богом или святыми мужами...»
Софья подняла глаза от книги, поглядела на Фёдора:
— Верно я читаю?
— Почти уже без ошибок, царевна. Скоро сама сможешь учить других. Даже букву «р» стала выговаривать по-нашему.
Софья улыбнулась, довольная не столь частой похвалой из уст старавшегося быть солидным безбородого ещё Фёдора.
— Хорошо тут о книге сказано, — прокомментировала она прочитанное. — Я тоже люблю книги, и отец мой любил. Когда мы уезжали из Морей, он успел большинство из нашей огромной библиотеки взять с собой на корабль. Немалая часть из них мне досталась. Ты думаешь, почему у меня несколько таких тяжёлых сундуков есть? Книги всё это. На греческом, латинском, итальянском, на иврите... Другого богатства у меня, сам понимаешь, нет.
— Опять, царевна, заволновалась и по-латински заговорила, — осторожно упрекнул Софью её юный учитель.
— Ой, опять увлеклась, — просто объяснила она и продолжила уже по-русски: — Мы уже эту повесть всю перечитали, неинтересно становится, надо другие книги...
— У нас Псалтырь есть...
— Нет, я хочу читать что-то ваше, Псалтырь я и без того знаю.
— Тогда придётся подождать до Пскова, там я непременно книг русских тебе достану, хотя бы одну. Нам, наверное, придётся ещё более месяца добираться, так что ещё начитаемся!
— Если сможешь, найди такие книги, где написано о ваших традициях, о ваших героях, святых людях...
— «Русскую правду» или «Домострой»... — рассуждал Фёдор.
— Я не знаю, что это такое, ты уж сам выбирай!
— Хорошо, что достану, то и наше будет.
— Неужто до Москвы ещё так долго ехать — почти месяц? — не в первый уже раз удивилась она великим просторам Руси.
— Гонец от Пскова до Москвы за четыре дня может доскакать, меняя лошадей на специальных стоянках — ямах. Но ведь мы не можем ехать с той же скоростью, как гонец! И потом тебя, свою будущую великую княгиню, люди ждут в городах, хотят тебе гостеприимство и любовь свою показать — так что быстро не получится.
— Да мне уже почти каждую ночь дороги снятся, то леса, то лица чужие, лошади, а теперь, после шторма — море сердитое снится.
Немалую часть пути — от Любека до Ревеля, одиннадцать дней, они плыли на большом немецком корабле и попали в сильный шторм, который Софья перенесла достаточно стойко и теперь вспоминала о том приключении.
В этот момент судно уткнулась во что-то твёрдое, и раздался стук в дверь. Вошла Марфа Шуйская.
— Прибыли к месту ночёвки, — отчего-то радостно сообщила княжна. — Прошу пожаловать на берег!
Фёдор тут же откланялся, начались сборы.
На улице уже начинало темнеть, и, только выбравшись на берег, Софья почувствовала усталость. День был действительно на редкость трудный. Её приветствовали какие-то люди, снова дарили подарки, угостили ужином, и после небольшой церковной службы и омовения в специально приготовленной для неё мыльне она отправилась спать. Утром, на рассвете, вновь погрузились на корабли и снова плыли по прекрасному озеру более половины дня. На этот раз она чувствовала себя отдохнувшей и потому, позанимавшись чуть больше часа с Фёдором русским языком, основное время проводила на палубе, наслаждаясь красотой окружающей природы и общением.
Во второй половине дня, ещё засветло, приблизились к новому месту ночёвки, монастырю Святого Николая в устье реки Великой. На берегу их хлебом-солью встретили псковские бояре и монахи. Массивные ворота обители были распахнуты и вели в небольшой монастырский городок, в котором соседствовали две прекрасные, казавшиеся воздушными церкви и простые, грубоватые на вид бревенчатые домики разных размеров — кельи.
Софью встретили хлебом-солью и провели в церковь, где показали местные особо чтимые иконы, и она, охотно следуя примеру местных священников и русских бояр, поклонилась образам, поцеловала их. Заметила также, что надутый и даже злой кардинал Бонумбре не вошёл в храм, а остался стоять у входа, и присутствующим русичам это явно не нравилось. Игумен и монахи отслужили в её честь молебен, в котором она охотно приняла участие.
Затем её и всех знатных гостей пригласили в трапезную к накрытому столу в палате с иконами. Строгий игумен, стоя, прочёл молитву, все перекрестились и лишь после этого сели за стол, на котором не оказалось мяса, зато подали прекрасно приготовленную рыбу. Было много икры, овощных и грибных блюд. Татищев, сидящий рядом с ней, объяснил, что в русских монастырях не едят мясо вообще, не только во время постов, но и даже по праздникам. Остальные члены посольства и гребцы ужинали в странноприимной трапезной по очереди, еды хватило на всех.
На ночь царевну разместили в просторной настоятельской палате с высоким узким окном и жёсткой, неширокой постелью. Всё было вымыто, вычищено, пахло травами и ладаном. В углу под образами всю ночь горела маленькая лампадка. По распоряжению князя Шуйского сюда же доставили и сундук с корабля с дарёной одеждой, и Софья без слов поняла, что завтра утром, перед въездом в Псков, придётся облачиться в русский наряд. Она отнеслась к этому спокойно и приготовилась выполнить всё необходимое, чтобы понравиться своим будущим подданным.
Утром, ещё до рассвета, её разбудил звон колокола, зовущий к утрене. Поднявшись, Софья выглянула в сени и увидела там сидящую уже наготове заспанную Марфу.
— Проснулась, царевна? Отчего так рано? Мы специально не хотели будить тебя, чтобы ты отдохнула как следует, — быстро заговорила Марфа, заходя следом за царевной в палату и неся с собой приготовленный кувшин с тёплой водой.
— Монахи уже и воды согрели, принесли, ты мойся, не жалей, они сказали, что сейчас ещё принесут, в сенях поставят.
— А где Елена и Ани? — спросила Софья о своей боярыне и служанке.
— Все уже встали, они скоро тут будут...
Через час намытая, одетая в царские ризы и причёсанная Софья появилась в храме, где всё ещё продолжалась служба. Она достояла её до конца и, приняв благословение игумена, вместе с братом, боярами и посадниками отправилась на завтрак. И на сей раз Бонумбре в храме не появился. Не пожаловал он и на трапезу. Солнце уже вставало, когда флотилия тронулась от пристани в устье вверх по реке Великой к Пскову. Предстоял самый сложный отрезок пути — вверх по течению.
Флотилия появилась в Пскове 14 октября, во вторник, перед обедом. Их уже ждали. Вся знать псковская, посадники и бояре, священнослужители с крестами и хоругвями, жители — стар и млад — явились к пристани приветствовать высокую гостью. Игумен храма Святой Троицы благословил царевну и пригласил проследовать в собор. Медленно двинулась в сторону псковского детинца огромная процессия во главе со святителями и царевной. Мощные стены крепости поразили воображение Софьи: такого прежде она нигде не видела. Они были столь толстыми, что в них могла поместиться телега с упряжкой. Заметив её удивление, наместник Шуйский пояснил:
— Псков — город пограничный, веками с соседями воюет за свою независимость, приходится порой и за стенами прятаться.
Во время движения перед Софьей то и дело являлся, стараясь идти на виду всей процессии, её наряженный в чуждую русичам кардинальскую багряную мантию духовник Антоний Бонумбре со своим помощником, который по-прежнему тянул вверх высокий шест с литым латинским распятием, что заметно смущало народ. Не менее того смущало людей и то, что этот иноверный владыка пытался благословлять по сторонам псковичей, причём не снимая с рук багряных же перчаток, что тоже было непривычно и непонятно.
Храм поразил Софью какой-то родной ей красотой и возвышенностью. Он напомнил ей далёкое детство, родину. Слёзы подступали к её глазам, когда слышала она пение во время службы в её честь и здравие. С почтением кланялась святым псковским иконам, с особым благоговением перекрестилась и приложилась к местной святыне — образу Пречистой Богоматери.
На протяжении всей службы кардинал Антоний насупленно стоял у входа в храм, не желая участвовать в службе, не изъявляя никакого почтения к святым для народа образам. Софья отчётливо ощущала, как копится вокруг недовольство его поведением, которое вольно или невольно могло распространиться и на неё. Тогда она, найдя подходящий момент, приблизилась к Бонумбре и властно приказала ему оказать честь главной храмовой иконе. За время пути она научилась делать это так, что кардинал не посмел ослушаться. Под одобрительные взгляды псковичей в сторону царевны он приблизился к образу Пречистой и, перекрестившись, низко склонился перед ним.
Из храма Софью проводили на великокняжеский двор, где в случае приезда останавливался сам Иоанн и где во время его отсутствия жили наместники. Здесь в честь прибытия царевны был организован настоящий пир, её вместе с другими гостями чествовали вином и мёдом, от души угощали лучшими яствами.
Три дня баловали псковичи свою будущую великую княгиню вниманием, показывали свой прекрасный город с десятками маленьких и больших каменных церквей, которые с высокой крепостной стены было видно как на ладони и куда она охотно поднялась, чтобы оглядеть панораму города. Псковичи гордились своими каменных дел мастерами, и она разделяла эту законную гордость их талантами. Храмы имели разные формы и размеры, но каждый был по-своему прекрасен и совершенен. Вспоминала свата Вольпе, который говорил ей о необразованности и грубости простых русичей, и радовалась, что это оказалось вовсе не так. Тёмные люди не способны создавать такую красоту. Она ездила на приёмы к псковской знати в том самом чудесном возке с оконцами, присланном ей женихом-супругом, отделанном лучшими русскими мехами и резьбой с позолотой, получала подарки. Перед отъездом, поговорив с понравившейся ей Марфой Шуйской, Софья обратилась к её отцу Фёдору Юрьевичу с просьбой отпустить девушку с ней в Москву, чтобы та стала её боярыней.
— Это честь для нас немалая, — охотно согласился наместник, имевший в Москве свой двор и собиравшийся вскоре сам туда возвращаться, ибо не ладил с псковичами.
На четвёртый день пребывания в городе, в субботу, 17 октября, на память Святого Пророка Иосия, хозяева организовали Софье торжественные проводы. Преподнесли ей на прощание 50 рублей псковскими пенязями, которые, как известно, ценились выше московских рублей и которые собирали со всего народа местного. Не обидели и посла, вручив и Фрязину его долю — 10 пенязей. Пожелали ей счастья на земле Русской.
Не осталась в долгу и Софья, обратившись к псковичам с речью, которую подготовила заранее на их родном языке.
— Я, царевна, спеша к своему и вашему государю в Москву, обращаюсь к посадникам псковским и боярам, ко всему псковскому народу: кланяюсь вам за ваш хлеб и мёд, благодарю за ваше гостеприимство и обещаю вам, что если случится у вас нужда какая, не останусь я к ней равнодушна, помогу во всём по силам своим...
Поклонившись на все четыре стороны собравшемуся на проводы многочисленному местному люду, царевна села в присланный ей государем чудный возок и уже перед самым обедом тронулась в дальнейший путь. Псковичи снабдили её всем необходимым и провожали аж до самого новгородского рубежа, где передали с рук на руки новым хозяевам вместе с казной и кормами для неё самой, для слуг и для лошадей.
Путь к Москве через Великий Новгород был не самым близким, зато считался самым удобным, он проходил через многочисленные сёла и деревни, города и монастыри, был обустроен ямами, где путники могли сменить лошадей, отдохнуть и даже переночевать. Поезд с царевной двигался без спешки, с хорошим отдыхом и питанием, которое обеспечивали в основном окрестные крестьяне, привычные к наездам посольских и прочих государевых чиновников. Из Новгорода, где великокняжеской жене-невесте было оказано не меньшее гостеприимство, чем в Пскове, выехали уже на закате осени — 30 октября. Золотая солнечная погода сменилась затяжными дождями со снегом, становилось холодно и неуютно. Опавшие деревья выглядели жалкими и печальными. Но Софья куталась в своём замечательном возке в песцовое одеяло и не теряла хорошего настроения: ей нравилось, как принимали её везде в пути, сколько внимания оказывали, как беспрекословно исполнялось любое её желание, с удовольствием замечала она, что пополняется серебром и дорогими подарками её шкатулка. Ей было приятно ощущать себя государыней и великой княгиней. Она вполне уже утвердилась в новой своей роли, с каждым днём крепла в ней уверенность в себе, в своей значимости, а вместе с тем и всё сановитее становились её манеры, речь, осанка.
Наблюдавший за Софьей сват Фрязин думал про себя: «Что значит — порода! Какой увидел её впервые? Робкой, неуверенной в себе, скромно одетой, она готова была в рот смотреть и даже заискивала. А чуть условия подходящие появились — и расцвела, словно роза, и плечи расправились, и голова оказалась гордо посаженной, и взгляд окреп, и голос, хоть и остался тихим, но сделался властным и решительным. По-русски заговорила — будто всю жизнь этому училась. А уж про манеры и напоминать нечего: руку протянет — прямо тебе царица урождённая. Хотя, что уж говорить, так оно и есть на самом деле. Ведь детство с отцом-матерью провела, лучшими учителями обучалась, а то, что в детстве получено, — это на всю жизнь! Только очень уж быстро она унижение-то своё забыла!»
Несколько раз пытался было Фрязин по пути заговорить с ней, как прежде в Риме, запросто, на её родном языке, посетовать на очередные выходки Татищева или ещё кого из русичей, да натыкался на такой холодный и высокомерный взгляд, что отбил себе всякую охоту к ней соваться. Хотя заметил, что как раз, напротив, к послу Матвею Татищеву она стала относиться мягче и доверительнее, да и в нём прибавилось к ней почтения. Словом, чувствовал сват, что совсем теряет всякую власть над царевной.
«А ведь если бы не я, — думал он обиженно, — не видать бы ей никакого трона московского, так и сидела бы в Риме в старых девах, в нищете! Иль в монастырь отправилась! Это я там юлил да врал, золотые горы папе обещал, чтобы отпустили её в Москву с почестями». Конечно, даже перед собой лукавил Джьан Баттиста делла Вольпе: не о Софье лишь думал он, когда прикидывался в Москве православным, а в Риме католиком, когда сулил папе, что Софья с помощью умного и твёрдого наставника-кардинала, оказавшись на великокняжеском московском троне, запросто сможет всю Русию к его папским стопам преклонить. И там, и тут, и в Риме, и на Руси пожинал он свои скромные плоды в виде почёта, денег и прочих даров. «Да ладно, — думал сват, — я ещё припомню ей при случае о своих заслугах!»
Софья тем временем продолжала в пути заниматься русским языком, и теперь у неё появилась ещё одна учительница — Марфа Шуйская. Она, правда, не знала так хорошо книжной премудрости, как Фёдор, но так старалась услужить и понравиться, была столь чистой, искренней и доброй, что у Софьи от одного её вида поднималось настроение.
— Ты меня поправляй, когда я говорю неправильно, не стыдись, — одобряла она девушку, но та краснела и всё-таки не решалась делать замечания своей государыне, однако охотно объясняла ей значение тех или иных незнакомых слов, встречавшихся при чтении или разговоре.
Книг же теперь у Софьи имелось в избытке. Как только в любом попутном городе или монастыре узнавали, что царевна хочет получше познакомиться с русской литературой и историей, сама читает русские тексты, ей тут же несли в дар самое лучшее, что могли, говоря, что себе перепишут ещё. Так у неё оказались «Киево-Печорский патерик», «Поучение Владимира Мономаха», «Моление Даниила Заточника», «Житие Сергия Радонежского» и ещё несколько рукописных книг в прекрасных переплётах, которые она не спеша читала в свободное время.
Наконец, 11 ноября 1472 года приблизилась она к заветной цели своего путешествия. До Москвы оставалось лишь несколько часов езды. На последнюю ночёвку поезд с царевной остановился у реки Ходынки возле Всехсвятского монастыря. Здесь ей предстояло с утра пораньше привести себя в порядок и во всём блеске явиться пред великокняжеским двором и пред очами самого государя. Царевна знала уже, что их свадьба, согласно договорённости в Риме, назначена прямо на день прибытия во дворец великокняжеский, и волнение её достигло своего предела.
В монастыре приняли её, как везде на Руси, радушно и почтительно, отслужили в её честь молебен, проводили в лучшие монастырские покои в настоятельских палатах. Приготовили хорошую баню, прекрасную удобную постель. Но ей в эту последнюю ночь её девичества не спалось. С ужасом думала царевна, что случится, если она не понравится жениху. Что, если он отложит свадьбу? Наблюдения подсказывали ей, что будущий её супруг пользуется в своей стране великой властью и если захочет чего — никто не станет ему перечить. Возьмёт и отправит её в монастырь. И кто заступится за неё? Брат? Кто его тут станет слушать? Никто! Так же как и кардинала Бонумбре, к которому все относятся с подозрением и открытой враждебностью.
Она ворочалась с боку на бок, убеждала себя, что надо выспаться, чтобы хорошо выглядеть и понравиться Иоанну, но сон не шёл, и страхи не оставляли её. Теперь она прекрасно понимала: ей есть что терять. Софье показалось, что она только задремала, как раздался стук в дверь, и в опочивальню тихо вошла Елена, самый близкий ей человек. За окнами лишь начинало светать.
— Ты хотела встать пораньше сегодня, — нерешительно произнесла она, — уже давно служба началась, а ты всё спишь...
— И колокола звонили? — удивилась Софья.
— Звонили, — подтвердила боярыня.
— О Господи! — выдохнула Софья, — а мне казалось, что я совсем не спала...
Она подхватилась с постели, и всё вокруг закрутилось, завертелось. Начались самые ответственные в её жизни сборы. Девушки зажгли большие свечи, вновь обмыли её, старательно натёрли благовониями, уложили красивыми локонами её волосы, отступив от местной традиции, искусно подбелили и подкрасили лицо, стремясь зрительно уменьшить её великоватый нос, подчеркнув огромные прекрасные глаза. Она смотрела на себя в небольшое зеркало, которое везла себе в приданое и, несмотря на бессонную ночь, осталась довольна своим видом. Каждую минуту, каждое мгновение помнила Софья: сегодня, возможно, через несколько часов, предстоит её решающая встреча с женихом. Может быть, от этой встречи зависит, понравится ли она ему, полюбится ли. О себе, о своих чувствах она не думала. Её неизбалованное сердце так жаждало любви и замужества, что она готова была принять будущего супруга, каким бы он ни оказался. Иное дело Он, избалованный властью и вниманием, имевший уже жену, опыт.
Её обычно решительная натура трепетала от страха и волнения.
После непродолжительной службы в храме, завтрака и благословения гости начали рассаживаться по своим местам. На этот раз кардинал Бонумбре особенно старательно устанавливал большое литое распятие вместе с древком на передней телеге, которая обычно возглавляла весь поезд. Несмотря на косые взгляды, игнорируя намёки и даже насмешки, он всё-таки не отказался от возложенной на него самим папой римским Сикстом IV миссии — стать новым крестителем Руси, склонить её к объединению с западной Церковью, к подчинению Ватикану. Оттого он со всей тщательностью подготовился к последнему и важнейшему, по его разумению, бою, ибо знал, что вступает в древнейший оплот православия, в резиденцию русского митрополита.
Бонумбре ещё раз напоследок указал своему помощнику, как держать себя и крест при въезде в город, а сам отправился к возку Софьи и настоял, чтобы она посадила его рядом с собой. Он хотел дать ей в пути последние наставления, а потом вывести её к русскому государю и передать по-отечески из рук в руки, благословить на брак.
Они оказались в устланном мехами уютном возке втроём — с ними находилась Елена Траханиот. Но слушать его Софья не пожелала. Когда поезд тронулся, она подложила под голову маленькую подушечку, поудобнее укуталась песцовым одеялом и сделала вид, что спит. Кардинал с сумрачным лицом смотрел на хмурое небо, с которого медленно спускались на подмерзшую землю снежинки.
Тем временем Москва готовилась к приёму высоких гостей. По условиям договора с папой, повторная свадьба должна была состояться сразу же в день прибытия Софьи в Москву, и Иоанн не собирался отступать от него. Над великокняжеским дворцом витали одурманивающие запахи готовящихся к свадебному столу блюд: коптящихся кур, птицы и рыбы, мяса, варились и застывали холодцы и заливные, сытился мёд, доставали из погребов и свозили к дворцовой Брусяной избе с самым большим помещением-трапезной бочки и бочонки с винами и старыми выдержанными медами.
Иоанн тоже по-своему волновался в ожидании невесты. Гонцы постоянно докладывали ему обо всех передвижениях и поступках невесты, описывали её внешний вид, наряды, поведение, и пока что он был всем доволен. Конечно, и он волновался, понравится ли ей. Ибо сколько бы добра и богатства не имел мужчина за душой, сколько бы людей не трепетали пред его властью и силой, перед собственной супругой он в конце концов оказывается нагим, таким, каким создала его природа. В этом виде она и принимает его окончательно в своё сердце. Или отвергает. И тут уж ничто, кроме него самого, ему не поможет. Примет ли гречанка его? Оценит ли? Полюбит?
В это решающее для личной жизни Иоанна утро он так же, как и она, спал плохо. Однако проснулся, как обычно, вовремя. Самостоятельно, без помощи слуг, умылся, оделся, причесал свою подстриженную накануне перед помывкой в бане голову, подравнял аккуратную тёмно-русую бородку. Оглядел себя в отражении стекла на поставце, ничего толком не разглядел и поспешил в домовой Благовещенский храм на службу. Помолившись, вернулся к себе во дворец, позавтракал, отдал кое-какие распоряжения по хозяйству и прошёл в кабинет, где его уже ждал первый гонец, который доложил, что процессия с невестой готова была выехать из Всехсвятского монастыря с минуты на минуту и теперь, наверное, уже в пути. Не успел он откланяться, как дверь распахнулась, и в неё без приглашения, без обычной чинности и благословения стремительно вошёл митрополит Филипп. Скуфейка его сбилась набок, крест тоже сместился в сторону. Лицо его, обычно сдержанное и бесстрастное, на сей раз было взволнованным, и говорил он не обычным своим тихим, умиротворяющим голосом, а каким-то непривычным, тревожным.
Следом за владыкой осторожно входили некоторые из ближних великокняжеских бояр: герой Шелоньской битвы князь Фёдор Давыдович Палицкий, князь Иван Юрьевич Патрикеев и некоторые другие.
— Сын мой, это что же на земле нашей творится, а? — строго спросил митрополит, обращаясь к Иоанну. И, не дожидаясь ответа от удивлённого хозяина кабинета, продолжил: — Испокон веку такого у нас не было, чтобы латинскую веру более православной греческой почитали. Разве можно допускать такое, народ смущать? За все времена один Исидорка-изменник на такое решился, да и тот погиб! — причитал владыка.
— Да о чём ты, богомолец мой? — Иоанн всё ещё не понимал, о чём ведёт речь владыка. — Ты не о том ли кардинале сетуешь, что с царевной едет?
— Так он же не просто едет! Монах только что из Всехсвятского прискакал! Ты знаешь, что этот ваш легат сотворил? Впереди всей процессии движется телега с огромным крыжем латинским — за версту его видать! Зачем он этот крест перед будущей государыней русской, перед супругой твоей, выставил? Зачем народ русский смущает? Иль мы, может, в латинство уже решили отдаться? И забудем веру своих предков, которая нас оберегает и умножает?
— Да знаю я о том легате, давно за ним наблюдаю. Мне докладывают, что не очень-то царевна его слушает, к нашим иконам заставляет прикладываться! И сама с почтением глубоким во всех храмах наших молится... — рассуждал, стараясь быть спокойным, великий князь. — А крест этот, судя по всему, неспроста установлен, видно, Ивашка Фрязин много чего в Риме-то наобещал, потому мы обязаны с уважением к вере их относиться. Ну не начинать же встречу гостей со скандала...
— Ты вот хвалишь невесту-то, — продолжал сердиться митрополит, — а почему она не одёрнет его, не заставит крест этот убрать, если она православию верность хранила?
— Так она, наверное, не понимает, что это нашему митрополиту не нравится! — попробовал шуткой успокоить старца Иоанн.
Да не тут-то было. Тот распалился ещё сильнее.
— Да сам ты, великий князь, подумай, что люди-то скажут, когда зрелище сие узрят? Скажут, что жену ты себе латинянку выбрал, и что для неё та вера главнее всего, коли крыж впереди себя нести приказала. А народу-то толпы собрались, всем поглазеть на невесту твою хочется. Узрят сие и спросят: «Почто ты, государь наш Иоанн Васильевич, Новгородскую землю воевал-губил за латинство, если сам же ему поклоняешься, веру русскую православную предаёшь?»
— Слышал я всё это уже от тебя, владыка, да сам-то ты, что посоветуешь сделать? Они ведь уже выехали из Всехсвятского, не успеешь оглянуться, к посаду нашему подъедут.
— А вот что! Посылай-ка ты человека решительного навстречу, пусть он у легата этот крыж отнимет, нравится это кому или нет. Не только в город ему нельзя с тем крестом войти, но и к посаду приблизиться. А если же ты допустишь такое, почтишь веру чужую, то... — владыка задумался на минуту, какую бы кару пострашнее придумать для своего сына духовного, и, найдясь, продолжил: — То, как только легат с крестом въедет в одни ворота, я, богомолец твой, другими выеду вон из города. Чтить веру чужую есть унижать собственную. И венчайся тогда без меня, как сам знаешь, — закончил твёрдо митрополит Филипп.
— Хорошо, хорошо, владыка, — всерьёз напуганный нешуточной угрозой уважаемого всем народом старца, Иоанн обратился сначала к Патрикееву:
— Князь, может, ты исполнишь сию непростую задачу?
Но, увидев, как неуверенно, пожав плечами, склонил свою седую голову старый и грузный Юрий Патрикеевич, тут же передумал:
— Нет, впрочем, тебе не стоит этого делать, ты у нас большой друг латинян-литовцев, — и обратился к Палицкому: — Я это тебе поручаю, князь!
Фёдор Давыдович вскинул свои удивлённые брови и сверкнул молодыми, весёлыми глазами, весьма приметными на его утомлённом жизнью морщинистом лице:
— С удовольствием, государь, избавлю свой город и владыку от такой скверны!
— Ты только там поосторожней, боярин, не как на войне, — предостерёг Иоанн. — Дело всё-таки деликатное, ни к чему нам с самим папой ссориться. И побыстрее, а то поздно будет, сбежит из города наш богомолец! Что делать будем?
— Конечно, государь, неужто не понимаю! Сейчас прямо и отправлюсь.
— Бери моих охранников и приставов, кого сам захочешь, — напутствовал его вслед Иоанн.
— Тогда пойду я одеваться к приёму гостей да собор для службы и для венчания готовить, — молвил умиротворённый владыка и по привычке уже посетовал, — храм-то наш совсем ещё недостроенный стоит, плохо, конечно, во времянке венчать, да ничего уж не поделаешь!
Поезд с гостями тем временем неторопливо приближался к Москве. Царевна после бессонной ночи продолжала дремать, чувствуя, как подпрыгивает на неровностях возок и поскрипывает под колёсами первый хрупкий ледок, как пошевеливается немолодой уже и утомлённый долгой дорогой кардинал. Она дремала и думала о предстоящей встрече, о венчании и первой брачной ночи, о новой жизни. Теперь, при свете, всё казалось ей проще и беззаботнее, казалось, что всё у неё получится, что Господь не оставит её, сироту, вознаградит за все страдания, выпавшие на её пути.
Вдруг послышался топот коней, русская речь. Возок остановился, отворилась дверца, и царевна увидела спрыгнувшего с коня немолодого, но подвижного человека с приветливым лицом, в высокой боярской шапке.
— Я боярин государя Иоанна Васильевича, — подтвердил он её догадку и низко склонился перед Софьей, узнавая её по кибитке и по наряду. — Ты понимаешь по-русски, царевна?
— Да, понимаю, — подтвердила она и улыбнулась при виде его весёлых глаз.
— Мне, к сожалению, придётся выполнить не совсем приятную роль, — продолжил Палицкий, испытывая симпатию к Софье и не желая совсем испортить ей настроение перед свадьбой. — Я вынужден убрать с передней телеги латинский крест, наш народ не любит чтить чужую веру и будет недоволен, увидев его впереди всей процессии, — старательно объяснил он.
Бонумбре, хоть и плохо понимал по-русски, догадался в чём дело и попытался протестовать на ломаном русско-латинском наречии, но Софья обернулась и так прострелила его своим пронзительным укоряющим взглядом, что он поперхнулся и понял, что спорить бессмысленно. Бедный итальянец сел в уголок кибитки, сжался и надолго замолк.
Но тут подошёл сват Джьан Баттиста делла Вольпе, он же Ивашка Фрязин, и, поняв в чём дело, сразу вступил в сражение с князем.
— Фёдор Давыдович, но как можно так поступать? — возмущался он. — Нам в Риме великое уважение оказывали, отчего же мы себе позволяем так бесчестить гостя, разве ж мы такие неблагодарные?
— А ты что, в Риме тоже с русскими крестами и хоругвями впереди ходил? — язвительно спросил боярин.
— Ну нет, конечно, зачем же так надсмехаться?
— Вот и у нас не надо чужие порядки устанавливать.
— Но царевна ведь тоже может обидеться!
— Царевна условие наше верность хранить вере православной приняла, и никто не смеет его нарушать.
— Я согласна, что крест надо убрать, — неожиданно вступила в разговор, не выходя из кибитки, Софья. — Боярин требует справедливо.
Палицкий, не смотря на продолжающего протестовать Фрязина, быстро направился к передней телеге и, высвободив из неё шест, отсоединил его от креста, который аккуратно положил на дно телеги. Сам же шест с размаху бросил далеко в сторону. Времени всё это заняло совсем немного, вскоре встревоженные гости расселись по своим прежним местам, поезд вновь тронулся, теперь уже в сопровождении и новых верховых русичей, среди которых был князь Палицкий, герой Шелоньской битвы.
Софья раздвинула шёлковые шторки с обеих сторон кибитки и с интересом поглядывала в окна: начинался пригород с усадьбами, храмами, заборами...
Кардинал же сидел недовольный и понурый. «Дикари, — ругал он про себя обидевших его москвитян, — варвары упрямые... И этот сват тоже болван и враль».
Только теперь Бонумбре окончательно убедился, что все обещания посла — пустая ложь, Русь вовсе не ищет спасения в латинской вере и не собирается присягать папе римскому. А Софья... Он искоса глянул на греческую царевну, которую знал много лет, с самого её приезда в Рим, с её юности, но теперь будто впервые увидел. Рядом с ним сидела не забытая Богом сирота, которую опекун-грек, кардинал Виссарион никак не мог сбагрить замуж по причине её нищеты. Рядом сидела дочь великих государей и будущая государыня — гордая, уверенная, богатая. И легат понял: душой она уже здесь, в Русии. И ещё он понял, что в вопросах веры она ему не союзник.
«Но как обманула-то всех, — ругал он мысленно дочь свою духовную, — как быстро переменилась! Ведь обещала же быть верной престолу папскому, всячески содействовать распространению веры католической. Деньги за то ей дали, приданое приобрели, наряды. Помогать мне во всём собиралась! Лгунья неверная!»
Кардинал сердито поёрзал на покрытой мехами скамье, судорожно вздохнул. Почувствовав мысли духовника, Софья повернула лицо, и взгляды их встретились. Её был спокойным и холодным. И так же равнодушно она отвернулась от него. А кардинал отметил, что в русских мехах её большой, с горбинкой нос смотрится вовсе не грубым и тяжёлым, а значительным, царственным и даже, пожалуй, красивым. Отметил и сник окончательно. «Господь с ними, — смирился он, — я делал всё, что мог. Насильно мил не будешь».
А Софья тем временем вновь думала о себе и о том, что всё сделает для того, чтобы стать настоящей русской царицей. Три года ждала она этой возможности, то теряя надежду, то вновь обретая её. И нет ей теперь никакого дела ни до кардинала, ни до самого папы римского. У неё теперь другой господин, другой покровитель, и она будет исполнять лишь то, что он потребует.
Софья услышала возгласы за окошком и выглянула: по сторонам дороги стояли нарядно одетые люди и радостно приветствовали её. Она помахала им рукой, и возгласы стали ещё громче, ещё радостнее. Эта радость передалась и ей, она ощутила, как сердце её наполняется восторгом.
Кибитка остановилась, и сам князь Фёдор Давыдович, соскочив с коня, подал ей руку, она оперлась на неё и вышла наружу, на чистый, ещё не растаявший от наступившего солнечного дня снежок. Огляделась вокруг. Искренний возглас восхищения вырвался из её груди. Она находилась на небольшой возвышенности, на холме, рядом с красивым теремом-дворцом непривычной для неё архитектуры, с многочисленными крылечками, башенками, лестницами и крышами. Но тут же увидела главное, ради чего они остановились: впереди, чуть ниже, перед её глазами начинались достаточно высокие, мощные стены огромной крепости, из-за которых, словно в сказочном городе-царстве, высились, сияли, играли на солнце многочисленные золотые купола церквей и разноцветные маковки теремов — разных размеров, форм, видов, казавшиеся праздничными, нарядными и даже весёлыми. Повсюду, где только можно было увидеть, стояли и приветствовали царевну и её свиту толпы нарядных, будто обрадованных её приездом людей.
Неожиданно над всей этой красотой поплыл чудный колокольный звон, который усиливался, повторялся, чуть затихал и начинался снова, отзываясь эхом в разных концах города и посада, уходя вдаль, вглубь, ввысь... Он пел, ликовал и вместе с ним возликовала и возрадовалась Софьина душа. Слёзы выступили на её глазах. Уставшая от предчувствий и ожиданий душа раскрылась и сбросила с себя всё давившие её эмоции, став чистой, как в детстве.
— Нас встречают, царевна, — показал ей в сторону городских Троицких ворот князь Палицкий. — Однако надо ещё немного проехать вперёд.
Они вновь сели по местам и медленно тронулись к воротам, продвигаясь среди стоящих по сторонам улыбающихся людей, которые размахивали шапками, лентами, цветами. Под звон колоколов и радостные возгласы она въехала в Троицкие ворота города-крепости Москвы.
На Соборной площади, тоже усыпанной народом, но уже более сановитым, богато одетым, возок остановился. Палицкий вновь сам открыл дверцу Софьиной кибитки.
Царевна увидела пред собой храмы с золотыми куполами, колокольни, высокие терема с цветными оконцами, узорчатыми наличниками, разноцветными крышами, балконами, переходами. С самого большого терема-дворца прямо на площадь спускалась широкая позолоченная лестница, сверху она завершалась столь же просторным балконом, на котором стояли пышно разодетые придворные. Софья оказалась перед группой не менее нарядных церковнослужителей, главным из которых был сам митрополит Филипп. Он перекрестил высокую гостью, поздравил с прибытием и пригласил следовать за собой в недостроенный храм Успения Пречистой Богородицы.
Едва войдя в храм, владыка первым делом спросил Софью о вероисповедании. И, лишь убедившись в том, что она православная христианка и никакой иной вере не поклоняется, благословил её и прибывших с нею бояр, сотворил молитву и вместе с Софьей преклонил колена пред особо чтимыми иконами: Спаса и Владимирской Божией Матери. Икона Богоматери потрясла царевну своим величием и до странности знакомым ликом.
Софья по возможности незаметно осматривалась вокруг, стараясь среди встречающих увидеть своего суженого, понять, кто из них Он, но не находила никого, кто поразил бы её своим видом или был похож, по её разумению, на государя. Почувствовав, что его нет среди встречавших, огорчилась и даже слегка испугалась. Но владыка, закончив свою молитву, пригласил Софью, её брата и ближних бояр следовать за ним в терем её будущей свекрови великой княгини Марии Ярославны. Они вышли из храма, но направились не вверх по манящей широкой лестнице, а правее, немного вглубь двора, и поднялись в другие пышные хоромы — к вдовой великой княгине.
Софью ввели в просторную светлую палату, где находилось много важных сановников, среди них, в самом центре, она увидела немолодую с красивыми строгими глазами симпатичную женщину в тёмном платье. Царевна сразу догадалась, что это её будущая свекровь, и поклонилась ей. Мария Ярославна сделала шаг навстречу будущей своей невестке, поцеловала её, спросила, как доехали, как она себя чувствует. Софья отвечала что-то, но голова её была занята одной лишь мыслью: Где Он, каков Он? Когда она увидит Его?
Она снова неприметно оглядывала присутствующих, пытаясь отгадать, кто из них её суженый. «Только бы не этот! Слишком самовлюблённый и ленивый!» — подумала она о великокняжеском брате Андрее Васильевиче Большом. «А может, этот?» — она глянула на красавчика Холмского, но и тот не произвёл на неё особого впечатления.
Мария Ярославна, видя волнение и рассеянность невесты, постаралась успокоить её:
— По нашему обычаю, свадьбе должны предшествовать смотрины невесты и обручение её с женихом. Вот мы и собрались здесь, чтобы совершить такой обряд. Сейчас сюда явится твой жених.
Иоанн тем временем, стоя за внутренней дверью матушкиной приёмной, тоже волновался как мальчишка. Только что, забыв о своём положении и солидности, он выглядывал в окна собственного терема, боясь быть увиденным кем-то, старался высмотреть лицо выходящей из возка, а затем и из храма невесты. Издали она показалась ему прехорошенькой, но это лишь прибавило волнения, он даже покрылся испариной. Теперь, когда все уже собрались, и ему надобно было войти к матушке, чтобы обручиться, он всё ещё не решался, стараясь обрести спокойствие, взять себя в руки. Наконец собрался с духом, пригладил волосы, зачем-то отряхнул драгоценный свой кафтан-терлик, перехваченный в тонкой ещё талии золотым поясом, открыл дверь и сделал решительный шаг.
Их жаждущие любви и страсти души и глаза устремились навстречу друг другу, и что-то вроде молнии пронзило обоих. Она сразу поняла: это Он. На мгновение сердце её приостановилось, в глазах потемнело, она сделала шаг в сторону брата, чтобы в случае обморока опереться на него, но всё обошлось, кровь вновь прихлынула к щекам, она порозовела, вздохнула и поняла, что может вновь двигаться, говорить и даже мыслить. Действительность превзошла все её мечты. Её суженый был не просто хорош, он был по-настоящему красив, интересен, его глаза были умны и проницательны, ей хотелось вновь и вновь смотреть на него, но она смущённо опустила глаза, стыдясь выдать свои дерзкие мысли ему и всем присутствующим. Она лишь молилась в душе: «Господи, благодарю Тебя! Теперь помоги лишь не упустить своего счастья!»
Пересиливая волнение, она ответила на его приветствие и вновь чуть не потеряла сознание, когда он во время обручения взял её за руку и надел на палец прекрасный перстенёк с белым сверкающим алмазом.
После обручения они вновь направились в деревянный храм Успения Богородицы, поставленный внутри строящегося нового каменного. Тут по вековой традиции венчались все русские великие князья, и Иоанн не хотел нарушать обычай, хотя, конечно же, в городе имелось немало других богатых и хорошо обустроенных церквей. Началась торжественная литургия-обедня, которая продолжалась почти два часа и завершилась обручением молодых. За эти два с небольшим часа, которые они стояли неподалёку друг от друга, они пережили всю огромную гамму чувств, которая выпадает молодым порой за многие дни и даже месяцы ухаживаний. Они посматривали друг на друга, изучали, его обычно холодный и пронзительный взгляд становился всё более мягким и нежным, она тоже не старалась теперь скрыть от него своей симпатии, её огромные чёрные глаза сияли восторгом, манили, обещали блаженство. Её тонкая и неожиданно белая кожа казалась бархатистой и ароматной, а там, дальше, он знал это по иконописному портрету, там прячется её упругая, многообещающая грудь...
Венчание совершал сам митрополит Филипп со всем знатным духовенством, с соблюдением всех греческих обрядов. В храме присутствовали все близкие молодожёнов, его мать и братья, четырнадцатилетний сын и наследник Иван, все двоюродные братья-бояре и воеводы. Были тут же и её близкие, прибывшие с ней на Русь: брат Андрей, братья Траханиоты, Елена Траханиот, её дальний родственник князь Константин Мангупский из рода императорской семьи Комниных, конечно же, кардинал Бонумбре, теперь уже не старавшийся быть на переднем плане, и многие другие князья и бояре — русские, греки, римляне.
По знаку митрополита молодые обменялись обручальными кольцами, прикосновение пальцев рождало в обоих волнение, но поцелуй почему-то оставил её равнодушной, она даже слегка огорчилась. Сказывалось, видно, волнение и эмоциональное переутомление.
На выходе из храма молодожёнов осыпали мелким серебром и хмелем, вновь звонили колокола, их пригласили в просторную Брусяную избу, где столы ломились от разнообразных блюд. Она с самого утра не ела, но только теперь почувствовала, что проголодалась. Всё это время её одновременно терзали самые противоположные чувства: усталость, волнение, страх перед предстоящей близостью с этим только что ещё чужим ей человеком и желание как можно быстрее остаться наедине с ним, своим мужем, познать его, утвердить своё право на владение им. Страсть, многие годы подавляемая ею, но оттого не менее мучительная и испепеляющая, должна была наконец получить удовлетворение, насытиться, и царевна, боясь приближения решительной минуты, в то же время с нетерпением ожидала её.
Весь обед они присматривались друг к другу, в конце концов их руки сами начали тянуться одна к другой, они испытывали от их соприкосновений неизъяснимое блаженство, страсть всё сильнее разгоралась меж ними, делая приближение ночи всё менее страшной и всё более желанной. Поцелуи по требованию гостей ещё более добавляли в их отношения страсти и нетерпения. Сердце её ликовало, она была почти уверена, что нравится ему, что теперь всё у них получится! И он, её муж, сильный, красивый, властный, нравился ей всё больше.
Иоанн действительно был доволен своей молодой женой, теми ощущениями, которые она в нём вызывала. Да, она была полновата, царский наряд, который когда-то висел на Марии Тверской, почти облегал фигуру Софьи. Но это не мешало двигаться ей легко и красиво, иметь гордую осанку. У неё были изящные, красивые руки, нежные пальцы, прекрасный рот с ярко очертанными чувствительными губами, созданными для поцелуя.
Их поздравляли, подносили дорогие подарки: золотые и серебряные чары, кресты, драгоценные украшения, иконы, ткани, меха. А она нет-нет да поглядывала на свои руки, на которых красовались два новых дорогих кольца, подчёркивающих длину и изящество пальцев.
Потом их разлучили. Её повели в баню, где Марфа, Елена и Ани с помощью других незнакомых служанок старательно обмыли её, вновь намазали благовониями, расчесали волосы, нарядили в прекрасную кружевную сорочку, поверх которой надели ещё одно платье с пуговицами и провели в её собственный терем-дворец. По дороге Марфа объяснила царевне, что обычно по традиции свадьбы на Руси празднуют немного по-иному, с катанием на санях, с переездами от родителей жениха к родителям невесты, спать молодых кладут в сенях на снопах. Но царевна и без того достаточно накаталась и наспалась в чужих теремах, так что на этот раз решили укоротить обычный порядок, и спать она будет со своим мужем в собственной опочивальне.
Елена на правах родственницы и близкой подруги благословила её, Марфа тоже пожелала счастья, и Софья наконец-то осталась одна на своей собственной широкой постели под высоким пологом из розового шёлка.
Она огляделась вокруг. Рядом стоял ароматный каравай, горело несколько толстых больших свечей в массивных дорогих подсвечниках. Всё постельное бельё сияло чистотой и упругими тонкими кружевами, наволочки отличались великолепным шитьём из золотых нитей по краям. В комнате, кроме широкой удобной кровати, находились ещё стол, несколько стульев и лавок, стенной шкаф-поставец, в котором она различила серебряные кубки и посуду. В углу опочивальни она разглядела ещё одну дверь.
Послышались мужские голоса, и Софья напряглась, чтобы понять, что происходит в соседней комнате. Догадалась, что привели её супруга и так же, как и её, готовят к первой брачной ночи. Наконец голоса стихли, отворилась дверь, и он со свечой в руках остановился на пороге. На нём тоже была надета длинная белая сорочка с рукавами. Он задул свою свечу, поставил её на стол и подошёл к ней. Остановился и... растерялся. Он, властный государь, воин, отец, поймал себя на том, что его смущает её пронзительный сверкающий взгляд, что он боится прикоснуться к этой влекущей его, но всё ещё чужой женщине.
Блики свечей дрожали на полу, на постели, на её бледном и прекрасном в полутьме лице. Он почему-то вспомнил, что уже более четырёх лет не спал в этой опочивальне и теперь, совсем перестроив и переоборудовав её, чувствовал себя здесь совсем как в первый раз. Вспомнил и свою нежную, ласковую Феодосию и ещё раз подумал, что тут всё чужое, незнакомое, непривычное...
Почувствовав нерешительность супруга и уловив его смятение, Софья сама привстала ему навстречу и протянула к нему руки. Он принял её пальчики в свои и, следуя их зову, сел рядом с ней на кровать. Обнял жену за плечи, ещё не зная, что делать дальше. Она же взяла его свободную руку, поцеловала её в ладонь, потом провела ею по своему лицу, шее, по груди... Она страстно хотела понравиться своему мужу, овладеть им, его душой и телом, и природа охотно подсказывала ей, что делать, как поступить дальше. Она вложила в свой жест всю свою страсть, и он тут же почувствовал это.
Вот уже более двух месяцев, со времени разлуки с Феодосией, он не был с женщиной. Может, оттого прикосновение к упругой, давно волнующей его груди всколыхнуло всю его заробевшую было плоть. В своём воображении за свадебным столом он уже не раз пытался представить, как останутся они наедине, как он сделает первый шаг, как овладеет ею. Но всё это было неопределённым, надуманным. Теперь же волнение сковывало его. Софья, однако, вовсе не стыдилась его близости. Древний инстинкт точно подсказывал ей, что и как надо делать, чтобы понравиться ему. Она подставила ему свои губы и медленно увлекла его голову вниз, на подушки, а оказавшись рядом, слегка, будто нечаянно, прикоснулась к его заветному месту, которое и без того уже трепетало под тонкой тканью. И тут только растерянность его окончательно улетучилась. Он ощутил рядом с собой нормальную страстную женщину, которая хочет его, которая жаждет отдаться ему. Он, не спеша, наслаждаясь видом её роскошного тела, снял с неё сорочку, затем быстро скинул свою и, помедлив мгновение, овладел ею. С удовольствием услышал, как вскрикнула она, потеряв свою невинность, но не оттолкнув его, не показав боли или страха. Её тело вновь и вновь заряжало его желанием, он сдерживал себя, чтобы не причинять ей лишней боли, но она сама влекла его к себе, пересиливая боль, и он вновь погружался в блаженство.
Тень Феодосии несколько раз возникала в его воображении, на какие-то мгновения выбивая из восторженного благостного состояния, но рядом с такой женщиной, как Софья, невозможно было отвлекаться на что-то постороннее, и он достаточно быстро понял это. Она, её кровь горели так же, как и её глаза. В спокойной, податливой и покорной Феодосии он находил когда-то свои радости, но в этой законной супружеской близости Иоанн открыл для себя такие прелести, познал такой восторг, о существовании которого прежде и не подозревал.
День ото дня Софья становилась смелее, и он каждую ночь снова и снова спешил к ней, познавая новые и новые стороны супружеской жизни, познавая его самую таинственную и сладостную глубину. Софья добилась того, о чём мечтала: муж был всецело удовлетворён ею.
Но теперь ей этого было мало. Ей хотелось стать и его советчицей, властительницей его дум, истинной государыней. От природы она была умной и властной, и теперь, получив достаточно возможностей, чтобы воспользоваться своими преимуществами, она не хотела упустить свой очередной шанс. Однако она не спешила, стремясь сначала получше узнать страну, в которую попала. И потому при каждом удобном случае расспрашивала мужа о государственных делах, о проблемах, которые его волновали. Условия для их бесед были самые благодатные. Давно уже не было у Иоанна человека, с которым мог бы он открыто поделиться всем, что его беспокоит. Сын был ещё мал, чтобы понять его, матушка старела и теряла интерес к его многочисленным заботам, едва поспевая справляться со своими, к тому же она часто и надолго уезжала в свою отчину, в Ростов Великий. С братьями великий князь не дружил, с боярами не мог делиться, ибо не считал уже их равными себе, боялся, что не поймут его стремлений. Софья оказывалась самой подходящей кандидатурой для восприятия всех его помыслов. Содействовало их беседам и достаточное количество времени меж постельными утехами. Благо, что ночи зимой предлинные и времени для бесед достаточно.
— А почему тебя называют великим князем всея Руси, а не царём, или цесарем, или королём, как в иных странах? — спросила она как-то его перед сном.
Он усмехнулся: она не первая задавала такой вопрос.
— Так ведь в каждой стране свой язык, свои понятия. Главное, что они означают. В Польше правит король, только власти у него — никакой. Всем сейм заправляет. В Казани — царь, а его я назначаю, и меня он слушается. Татарские царевичи за честь считают служить у меня, сами ко мне просятся. В Византии вашей император был, а где он теперь? Так что не в слове дело, а в том, что за ним стоит. У нас издревле людьми князья правили. А старший над ними назывался великим. Так народ наш привык. Хотя ливонские и немецкие правители меня, по-своему, в грамотах царём называют, а датчане так и императором, мне моё русское звание более по душе — великий князь. И ни один король или царёк, мне известный, властью и богатством со мной теперь сравниться не может, — гордо нахваливался перед женой Иоанн. Но честно добавил: — Правда, литовцы не хотят признавать за мной нынешний мой титул государя всея Руси, ведь немалая часть русских земель — Смоленск, Киев и часть иных им, литовцам, принадлежит, и их властитель, Казимир, тоже именуется великим князем всея Литвы и Руси. Да это дело времени! Разве может Казимир теперь со мной тягаться, если его по рукам и ногам паны повязали, ни одного важного дела без их согласия он решать не может! Ни военного, ни хозяйственного, ибо средств своих не имеет! А когда дела важные базаром решаются, редко результат хороший выходит! Да я думаю, тебе неинтересны мои рассуждения?
— Напротив, мой господин, — ласкалась Софья, — мне всё, что ты говоришь, о чём думаешь, интересно.
Она с каждым днём говорила всё лучше и свободнее по-русски, хотя встречались ещё слова, о значении которых она лишь догадывалась. Но её незнание компенсировалось её чутьём и желанием понять. Оттого диалог их шёл легко и естественно.
— Ох и хитрая ты, царевна моя, прямо в душу забираешься! — сощурил Иоанн свои глаза и пристально глянул на жену. — Впрочем, это не в укор тебе. Даже хорошо, что ты у меня не дурочка. Может, и вправду советчицей моей станешь. Один ум хорошо, а два лучше. Надёжных людей немного рядом. Всяк свою выгоду ищет. А у жены, как ни крути, одна выгода: чем муж крепче на ногах стоит, тем ей же лучше. Не случайно люди говорят, муж и жена — одна сатана.
Он повернулся и с удовольствием погладил её по пышной груди, прикрытой лишь тонкой простыней. Она, зардевшись, пригрозила ему:
— Гляди у меня, доиграешься!
— А почему бы и нет? — всё ещё шутил он, расслабленно отдыхая.
Но одно лишь её трепетное прикосновение вновь неизбежно пробуждало в нём желания, и он, словно магнитом, притягивался к ней, сливаясь в одно целое...
Так довольно беззаботно и счастливо летел их медовый месяц. Прибывшие с Софьей греки и римляне ездили по Москве, посетили несколько русских монастырей, приглашались в богатые дома на пиры и обеды, получали подарки, нередко потчевал их и сам Иоанн. Кардинал Антоний Бонумбре ещё несколько раз пытался настоять на выполнении Софьей обещания, данного ею перед отъездом папе Сиксту IV хранить верность западной Церкви, склонить мужа к признанию Флорентийской унии, но она отмахивалась от него, как от назойливой мухи. Мало того, заявила, что не считает больше его, Антония Бонумбре, своим духовником. Получил он хороший отпор и от митрополита Филиппа. Тот буквально на следующий день по приезде гостей предложил кардиналу устроить открытую дискуссию на тему: чья вера правильней и угодней Господу. Сказал, что выставит ему в оппоненты своего книжника Никиту Поповича. Бонумбре сгоряча было согласился и даже пришёл в собор на «прения». При большом стечении народа этот Никита, высокий полноватый монах лет сорока пяти, начал излагать гостю догматы своей веры — память у него была превосходная, а знания, как почувствовал кардинал, вполне приличные. Каждое слово, каждая фраза этого Никиты находили такую воодушевлённую поддержку слушателей, они так недоверчиво, а порой и грозно поглядывали на его противника Антония, что он тут же стушевался. Папский посол всей своей шкурой ощутил, что перечить и спорить тут опасно да и бессмысленно. Только врагов наживёшь и ничего не докажешь. Религиозные догмы — дело тонкое и спорное, тут чаще прав тот, кому хотят верить. Да и не готовился он к подобным дискуссиям.
— Нет у меня книг с собой, — заявил Бонумбре. — Не могу без книг спорить.
— То-то же, — обрадовалась публика, убеждённая, что их сторона выиграла сражение и, довольная собой и своей верой, разошлась. А итальянец решил окончательно наплевать на взятые им в Риме обязательства. «Семь бед — один ответ, — решил он. — Вернусь, тогда и видно будет, как отдуваться, что делать. Разве я виноват, что дело так обернулось?»
Успокоив себя таким образом, кардинал принялся от души наслаждаться положением почётного гостя, больше уже не вступая ни в какие споры о преимуществах католической веры. Понял: с этим здесь, на Руси, шутки плохи.
Погостив в Москве одиннадцать недель, 26 января 1473 года брат супруги великокняжеской Андрей Палеолог со своей свитой и кардинал Бонумбре, все с богатыми дарами и с почётом отправились назад, в Рим.
Софья сразу определила для себя главное в её новой жизни: муж для неё — единственная опора на этой земле, ибо никакой другой, ни родных, ни детей, ни собственных средств у неё не было. Целиком и полностью зависела она от супруга, и потому главные её душевные силы были устремлены на овладение им, его душой. Серьёзной поддержкой в этой ситуации мог стать для неё сын, но о нём пока оставалось только мечтать.
Ещё Софья понимала, что ей необходим свой надёжный двор и верные слуги. Как она узнала, многие её боярыни занимали свои посты по происхождению или положению мужей, служили ещё её предшественнице и являлись ко двору в основном лишь на званые обеды, сопровождали великую княгиню на свадьбы родственников, при паломничествах в монастыри, на торжественные церковные службы и прочие мероприятия. Постоянные же должности, связанные с хранением и пополнением казны, обеспечением женской половины продуктами, контролем за доходами и расходами, охраной, сбором налогов с принадлежащих ей по положению земель, судебными тяжбами и прочими хозяйственными заботами, то есть должности, на которых необходимо было напряжённо работать, занимали, как правило, мужчины.
Посоветовавшись с мужем, главные посты при своём дворе Софья отдала верным своим друзьям и родственникам — братьям Траханиотам. Старший и более опытный Дмитрий Мануилович был назначен её дворецким, младший, Юрий — боярином, послом, главным переводчиком. Стала московской большой боярыней, конечно, и жена Дмитрия Мануиловича Елена, не забыла Софья и княжну Марфу Шуйскую, которая тоже, несмотря на молодость, получила важный пост придворной боярыни.
Встречалась и беседовала с другими женщинами, назначенными на важные придворные посты при прежних великих княгинях. С каждой старалась быть любезной, понравиться, но держалась достаточно гордо и сдержанно. Старалась никого не обидеть, говорила, что будет рада видеть их в своём окружении. Но на должности больших боярынь, приближённых к своей персоне, отобрала лишь тех, кто действительно понравился ей. В этот небольшой круг вошли пожилая уже княгиня Мария Симская, жена знаменитого в Москве воеводы Василия Образца; достаточно молодая и красивая, под стать мужу-воеводе, Василиса Холмская; Ирина Ряполовская, жена воеводы Семёна Ивановича и дочь Юрия Патрикеева, двоюродная сестра Иоанна. Конечно, пришлось причислить к кругу больших боярынь и жену князя Ивана Юрьевича Патрикеева, двоюродного брата великокняжеского, Евдокию Владимировну, урождённую Ховрину. Попали в этот круг и ещё несколько княгинь, так или иначе приходящихся родственницами Иоанну или жёнами его родичам-боярам.
Поглядев на выбор своей государыни, Елена Траханиот поинтересовалась:
— Царевна, а ты не боишься, что рядом с тобой будут находиться такие красивые женщины?
Елена по-прежнему называла её старым девичьим титулом. Причём, оставшись наедине, они чаще всего говорили по-гречески, это было легче, проще, ибо боярыне трудно давался русский язык, к тому же появлялась уверенность, что их никто посторонний не подслушает.
— Нет, не боюсь, — ответила на вопрос подруги Софья. — Коли муж захочет блудить — не укараулишь. А так — всё на глазах. Пусть великий князь в моём доме на красоту любуется. Пока же я заметила, что не охоч наш государь до чужих жён. Я наблюдала, как он на них смотрит. Без всякого интереса.
— Хорошо бы, — многозначительно произнесла Елена, и Софья насторожилась.
— Что ты хочешь сказать, подруга?
— Да так, ничего, я к слову, — заволновалась Елена, поняв, что по бабьей несдержанности допустила оплошность. Она опустила свои тёмные, как и у Софьи, глаза, стараясь не встречаться взглядом с проницательной своей госпожой.
— Ты, Елена, не молчи, если что слышала, я ведь не какая-то малодушная девица или истеричка. Я сумею сдержанной быть, зато меры свои приму, коли потребуется. Так говори, что случилось?
— Да так, сплетни одни, ничего важного. Ты лучше у Марфы Шуйской расспроси, она мне недавно проговорилась, что зазноба здесь была до тебя у государя.
Софья помолчала, обдумывая сообщение.
— Что же тут страшного? — сделала она вслух вывод. — Он молодой, здоровый мужчина, не мог же он все три года после смерти жены в одиночестве жить! Иной государь на его месте целый гарем завёл бы.
Но любопытство тем не менее взяло своё, и она спросила Елену:
— Ты о ней знаешь что-то? Она замужем? Где проживает?
— Говорят, не замужем, а теперь в монастырь отправилась. Больше я ничего не знаю. Может, Марфа ещё что добавит, да мы с ней решили, что не стоит зря волновать тебя.
— Ну и напрасно, напрасно, я и не собираюсь волноваться, — проговорила негромко царевна, но тут же почувствовала, что коварная ревность своей когтистой лапкой всё же зацепила её, и в груди что-то заныло. — Ты при случае расспроси всё-таки Марфу подробнее, или, может, мне самой с ней поговорить?
— Не знаю, стоит ли старое ворошить? Что было — то прошло. Сама же говоришь: нет у тебя никаких сомнений в верности супруга, что же ещё тебе надобно?
— Такова уж порода наша женская, любопытная. Сами себе страданий на голову ищем.
— Вот видишь, какую я глупость сделала, проболталась, посеяла в твоём сердце сомнения. Прости меня, дуру! Не дай Бог, ещё и Марфа что лишнее скажет, совсем покой потеряешь. Зачем себя терзать? Такова наша бабья доля: молчать и терпеть. Особенно тут, на Руси, где замужняя женщина и платка-то на людях снять не смеет! Вон погляди, даже ты вынуждена свои прекрасные волосы под убрус прятать!
— Разве это так важно? — удивилась Софья тому, с каким жаром и обидой говорит Елена об одном из местных обычаев. — Уж к этому-то легче всего привыкнуть! Тем более что я легко выход нашла: мой домашний убрус и кружева — одна видимость головного убора, он даже, по-моему, меня украшает!
— Да, ты права, царевна, тебе к лицу твой платок, — Елена глянула на подругу, которая в последнее время действительно заметно похорошела, независимо от нарядов.
— Только ты меня не заговаривай, — вернулась Софья к прежней теме. — Ты мне скажи, теперь-то государь с ней не видится?
— Сама же говоришь, что он всё время с тобой!
— Так-то оно так, да тут он на четыре дня в Коломну отъезжал, меня не брал с собой — мало ли с кем он там виделся? Хотя я чувствую, что не успела ещё ему надоесть, ещё ведь и половины года не прошло, как мы вместе. А недавно он скучным был, — начала выискивать Софья прорехи в отношениях с мужем.
— Ну вот, пошло-поехало, — осерчала на неё, да и на себя, Елена. — Так можно на любого человека напраслину насобирать. Не туда поглядел, не так улыбнулся, не то сказал... Брось выдумывать. И без того много он внимания тебе и людям нашим уделил, в Троицкий монастырь с нами ездил, охоту для мужчин организовал, подарков надарил!
— Может, ты и права! Но ты и в самом деле ничего не скрываешь?
— Разве я могу тебя обманывать?
— Марфе кто-то из близких слуг великого князя проболтался, что, мол, была у великого князя любовь, да вся вышла. Так и запомни себе. А Марфу ты не терзай, не роняй себя, ты же государыня, ты должна быть выше всех разговоров.
— Разве я сама этого не понимаю? Оттого и расспрашиваю тебя так настойчиво, что лишь с тобой могу обо всём говорить, у нас ведь с детства секретов не было. Надеюсь, и ты не лишишь меня своей искренности и доверия?
— В этом ты не должна сомневаться! Да если бы не наша дружба, разве согласилась бы я ехать в такую даль? Сама знаешь, нам и в Риме жилось неплохо, кардинал Виссарион ценил моего Дмитрия, мы бы его милостями и там не пропали.
— Да ты не жалеешь ли, что со мной поехала?
— Избави Бог, разве я говорила такое? Мы выбрали свою долю, что теперь жалеть. Здесь нам хорошо. И дом свой появился, и жалованье немалое, даже земли великий князь подарил. А в Риме... Да что уж сравнивать. Кардинал стар, того гляди закончится его век, и что мы тогда? Нет, нельзя и сравнивать. Только бы доброта твоя и государева к нам не иссякла, — искренне выразила свою признательность госпоже Елена.
Этот маленький комплимент достиг своей цели: Софья, засияв улыбкой, подошла к Елене и обняла её за плечи.
— Ты же знаешь, вы для меня — последняя связь с родиной, память о нашей земле, самое дорогое, что у меня есть. Не считая мужа, конечно, — поправилась Софья. — Только на вас я и могу тут опереться. Помни об этом!
— Спасибо, царевна, за добрые слова, — растрогалась боярыня. — А с Марфой я осторожненько сама ещё раз поговорю, может, и узнаю что. Ты только не тревожься.
— Постараюсь. Тем более что иная сейчас печаль меня тревожит. Больно уж недружелюбно пасынок мой, Иван, в мою сторону посматривает. Что я ему плохого сделала?
— Неужто не догадываешься? Он же подросток, не маленький уже, всё понимает, видит. Я по сыну своему Юрию знаю, ранимые они в этом возрасте, обидчивые. Ну сама подумай, прежде, говорят, великий князь наследнику всё свободное время посвящал, в монастыри на молебны с собой брал, на охоту. А теперь — все с тобой. Вот парень и ревнует, сердится. Вы когда в Троице-Сергиев монастырь отправлялись, отчего его с собой не взяли?
— Я спрашивала государя, он сказал, что сын сам не захотел нас сопровождать. А в Коломну они без меня ездили, я же не злюсь?
— Да, конечно, — тихо заметила Елена, — только ты не забывай, что ничего не потеряла, только приобрела — дворец, богатство, мужа, его внимание. А юноше пришлось из-за тебя самым дорогим поделиться — отцом, его любовью, досугом. Может, со временем он подрастёт, пройдёт обида, всё наладится, не спеши. Не всё сразу. А с Марфой я сама поговорю, не забуду, не волнуйся.
Вечером Софья особенно тщательно готовилась ко сну, к предполагаемой ею встрече с супругом. Сходила в мыльню, намастилась ароматными маслами, подрумянилась, надела чистую сорочку. Чтобы подавить тревожные мысли во время ожидания, зажгла толстые свечи, предназначенные для работы длинными зимними вечерами, взяла русскую книгу в красивом тиснёном переплёте из коричневой сафьяновой кожи. Для начала открыла уже знакомое «Поучение Владимира Мономаха», вновь перечла понравившиеся ей накануне строки:
«Даже и верхом на коне, вместо того чтобы о глупостях в пути думать, молитесь, если других молитв не знаете, повторяйте про себя “Господи, помилуй!”, ибо эта молитва всех лучше...»
Она оторвалась от книги и повторила несколько раз запомнившиеся строки, глядя на висящие рядом иконы:
— Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешную!
Волнение её действительно несколько улеглось. Тогда она продолжила читать это «Поучение», написанное сотни лет назад для детей и для взрослых старым русским князем:
«Говоря о чём-то и о хорошем, и о плохом, не клянитесь Богом, не креститесь, ибо нет в этом нужды никакой. Если же вы будете крест целовать к братии или кому-то другому, сначала посоветуйтесь с сердцем своим, и если не можете по-иному, то целуйте, но тогда уж это целование исполняйте, иначе погубите душу свою».
А ведь и на ней, Софье, есть подобный грех! Она же обещала папе хранить веру латинскую и обманула. Но, во-первых, она не клялась на кресте, к счастью. Во-вторых, она не знала обстоятельств, в которых окажется. Сват Вольпе обманул и её в том, что на Руси к иноверцам относятся лояльно, доброжелательно. Не поменяв веры, она не смогла бы стать государыней, выйти замуж. В-третьих, она постарается замолить тот грех нечаянный перед своим теперешним Богом. Ведь вот изменил своей православной вере кардинал Виссарион, стал католиком и, судя по всему, не пожалел об этом. Когда его собратья гибли в Константинополе под саблями турок, он спокойно молился Богу в Ватикане... И Господь не отвернулся от него! Хотя, наверное, Бог всё-таки действительно один, только представляют его люди по-разному и поклоняются неодинаково. И из-за такой малости так много бед! Неразумно. Она попыталась как-то об этом сказать супругу, но он так на неё осерчал, что больше она при нём о вере и не заикнётся. Только с Еленой и можно обо всём толковать без проблем!
«Больного посетите, мертвеца проводите, ибо все мы смертны... Жену свою любите, но не давайте ей над собой власти».
Ни больше ни меньше. А если муж дурак, а жена и умница, и работница, тогда как? Но так думают мужчины, а законы они пишут, и потому, к сожалению, приходится подчиняться. Впрочем, по матушке Марии Ярославне не скажешь, что она женщина безвластная. Софья давно уж заметила, как сыновья слушаются её, боятся обидеть. Стало быть, не всегда у них женщина — существо второстепенное и покорное. Да и у неё, у Софьи, есть свой шанс влиять на мужа, играть какую-то роль в государстве.
«Что умеете, того не забывайте доброго, а чего не умеете — тому учитесь, как мой отец, сидя дома, пять иностранных языков выучил, ибо это даёт честь от иных земель. Леность — всему мать: что умеешь, то забудешь, а чего не умеешь, тому не научишься... Да не застанет вас солнце в постели!»
Это правда, в Москве встают рано, зато любят спать после обеда. Софья тоже пробовала спать днём, да это ей не очень-то нравится, она предпочитает побольше поспать утром или лечь пораньше. Хотя к лентяйкам она себя никак не причисляла. Знала в совершенстве четыре языка. Родной греческий и латинский выучила с детства, итальянский нужда заставила усовершенствовать уже в изгнании, в Риме. Русский осваивала — день и ночь себе поблажек не давала, зубрила. Да и сейчас продолжает им заниматься. Хоть и говорит достаточно свободно, но акцент ещё остаётся, склонения и роды путает, литературу русскую и обычаи плохо знает. А почитать у них есть что, и даже встречается интересное! Правда, «Жития» иные на редкость скучны и однообразны, например, «Сказание о Борисе и Глебе», о первых русских святых, которые она так и не смогла полностью одолеть. Но и там встретила любопытные мысли, например, такую: «Боязни в любви нет; совершенная любовь исключает страх».
Только как это совместить с библейским: «Да убоится жена мужа своего!» Или жене не положено любить мужа?
Что-то Иоанн задерживается... Софья отложила книгу в сторону, чтение не шло ей в голову. Любит ли она своего мужа? Пожалуй, да. Опыт её в амурных делах был невелик, но теперь она считала, что ей повезло. Муж её был не только красив, богат и умён, но оказался страстным и чувствительным любовником. Она вспомнила жалобы Елены, что муж её стал ленив с ней и холоден, совсем не забоится о том, чтобы и ей было хорошо. Когда-то Софья не очень-то понимала смысл этой обиды, теперь же, лично вкусив главную радость и утеху семейной жизни, вполне осознала, что значит лишиться её. Теперь она многое готова была отдать за те минуты счастья, которые испытывала рядом со своим супругом.
Но почему он не идёт? Сегодня, после того как она узнала о прошлом его увлечении, ей особенно остро захотелось ощутить свою женскую власть над ним, убедиться, что обладает им безраздельно. Она не собиралась ни о чём его спрашивать, чтобы не пробуждать старые воспоминания, не казаться ревнивой. Но теперь, когда его не было, безрассудная ревность и впрямь стала завладевать ею. А вдруг именно теперь, когда их близость начала терять свою новизну и свежесть, он вновь начал вспоминать о прошлом?
Софья, как никогда, была близка к истине. Именно в этот день Иоанн принимал рязанских послов и получил письмо от сестры Анны, в котором та сообщала о своих делах, передавала всем привет. И спрашивала, где Феодосия, что с ней, отчего вот уже много месяцев ничего не сообщает о себе?
Письмо растревожило Иоанна, он представил себе нежное личико Феодосии, её синие ласковые глаза, хрупкое, податливое тело, её так и не изжитую стыдливость и ему нестерпимо, до боли захотелось увидеть её, узнать, что с ней. Постриглась ли она? Или так и живёт послушницей? Здесь ли она в городе, или уехала в другой монастырь? Он тоже ничего не слышал о ней. Похоронив брата Юрия, в котором в одном он чувствовал соперника себе, Иоанн совсем успокоился, затем началась подготовка к свадьбе, а там счастливый медовый месяц, второй... Было совсем не до Феодосии. Теперь же ему непременно захотелось узнать о ней. Но где? Матушка, которая наверняка общается с Феодосией, находится сейчас у себя в отчине, в Ростове. В Москве княжны рязанской, судя по всему, тоже нет, иначе он непременно бы слышал о ней, встретил где-нибудь на праздничной службе, в гостях у матери, на улице. По крайней мере, на собственной свадьбе, ведь Мария Ярославна тогда непременно пригласила бы её! А может, она всё ещё в Вознесенском монастыре, только избегает мирской жизни? Может, послать кого-то из слуг к настоятельнице, чтобы узнать? Да неловко теперь этим заниматься, давать поводы для пересудов! Надо дождаться матери, прибегнуть к её помощи.
В общем, весь вечер Иоанна терзали мысли о Феодосии, о своей вине перед ней. Чтобы отвлечься от них, он решил сходить в храм Успения на вечернюю службу. Накинул на себя лёгкую шубу и вышел на Соборную площадь.
Приближался конец зимы. День заметно прибывал, и потому даже теперь, к вечеру, солнце только ещё начинало закатываться за стены крепости, золотые маковки куполов и кресты. Снег с площади был тщательно выметен, но кое-где по углам ещё высились не растаявшие и не вывезенные сугробы: зима была снежная. Вечер стоял тихий и относительно тёплый, пахло весной. Иоанн остановился подышать воздухом. Охранники-рынды, следовавшие за ним, тоже встали неподалёку. Народ, спешивший в храм, завидев своего государя, кланялся.
Службы продолжались всё ещё во временном деревянном храме, но вокруг него уже восставали новые каменные стены. Работы в тёплую погоду продолжались и зимой — до позднего вечера. Митрополит Филипп спешил, боясь, что не успеет завершить главное дело своей жизни. Он мечтал лично освятить новый храм, говорил, что потом и помирать можно.
Иоанн вошёл внутрь, занял своё традиционное место, к радости митрополита, который в этот день сам вёл богослужение.
Добросовестно отстояв два часа, великий князь вернулся во дворец. Ужинал один — медленно, скучно, без особого аппетита. Потом навестил сына, говорил со своими дьяками о планах на следующий день. Но тоска не отпускала. К жене решил не ходить, лёг спать у себя.
Софья, не дождавшись мужа, решилась было сама пойти к нему в хоромы, она даже подошла к двери, ведущей в переход его опочивальни, но дверь та была заперта. Стучаться, звать она постыдилась. Тоска, ревность и злость терзали её душу, когда она воротилась к себе. На глаза даже выступили слёзы. Но Софья со злостью вытерла их, принялась себя успокаивать. Не то приходилось ей переживать, но она сумела не уронить своего достоинства. И теперь не в её интересах ссориться с мужем, тем более рыдать, портить своё лицо. Этим ничего не достигнешь, лишь навредишь себе. Слёзы старят, а она и без того уже не совсем молода. На Руси девиц с двенадцати лет замуж отдают, а ей уж полных двадцать три. Вся её сила — в хитрости и уме. Будет её муж любить и жаловать — преклонятся и двор, и подданные. Пока что окружающие присматривались к ней, не являя признаков ни особой любви, ни ненависти. Правда, все были предельно почтительны и любезны, кланялись, улыбались. Но она по глазам чувствовала — это лишь холодное любопытство и ожидание того, что будет дальше. Да, она не должна давать воли своим эмоциям, чувствам и капризам.
Софья поглядела на себя, раскрашенную и нарядную, в зеркало, горько усмехнулась. Что ж, потребуется, ещё сто раз будет ждать, заставит себя улыбаться и быть счастливой. А пока вместо мужа — книга. Свекровь, вдовая великая княгиня Мария Ярославна, подарила ей новую рукопись в замечательном переплёте «Повесть о Петре и Февронии», как ей сказали, о большой любви русского князя и простой девушки... Интересно! Ей нравились сонеты Данте Алигьери о Беатриче, у неё была с собой рукопись со стихами Франческо Петрарки о прекрасной Лауре. Там воспевалась пылкая романтическая любовь, о которой она, сидя за стенами монастыря в Риме, могла только мечтать. Весь опыт её в этой области ограничивался лишь безвинным детским увлечением-симпатией к своему родственнику, с которым играла когда-то в саду в прятки... В четырнадцать лет родители привезли её в Рим, после смерти отца попала она под строгий надзор кардинала Виссариона, немало времени прожила в монастыре.
Кардинал-земляк честно старался исполнить обещание, данное её родителям: выдать девицу замуж. По всей Европе искал для неё жениха. И, в общем-то, находил. Её титул привлекал внимание многих знатных семейств. Однако, сведав о её бедности, женихи тут же ретировались. По этой причине передумал на ней жениться старший сын герцога Людовика Гонзаго Федерико, отказался от её руки после обручения и один из самых богатых кавалеров Италии князь Караччиоло. Она даже согласилась выйти за незаконнорождённого сына кипрского короля Иоанна II Иакова Лузиньяка, но и тот отверг её, отвоевав впоследствии себе отцовский престол. Даже теперь ей было тяжко вспоминать, как страдала она тогда от унижения и обиды. Ей даже казалось порой, что противоречие это — наличие титула и отсутствие к нему материального приложения, станет для неё роковым, и придётся завершать ей свою жизнь либо в монастыре либо в приживалках. И, таким образом, опыт её в любви так и ограничился лишь юношескими впечатлениями да рассказами более удачливых подруг.
А природа, её горячая южная кровь, требовали своё, томили воображение, причиняли немалые дополнительные страдания. Жизнь её помаленьку превращалась в ад. Скрашивали её лишь молитва да чтение — единственное лекарство для души. Так тянулось до тех пор, пока вдали не замаячила возможность выйти замуж за московского властителя. И теперь, когда жизнь наконец-то, кажется, наладилась, она не собиралась сама себе её портить. Она прибегнет к своему испытанному лекарству для души — к книге, почитает, как описывают любовь в этой северной, холодной стране.
Софья вспомнила про холод и поёжилась. В её комнатах топили день и ночь, потому что она не могла привыкнуть к московским холодам и почти постоянно мёрзла. Мирили её с морозами лишь меховые одеяла да прекрасные шубы, которых у неё оказалось несметное количество. Иногда радовал снег, целые сугробы снега, нравилось кататься на санях, закутавшись в шубу и прикрывшись тёплым платком. Нравилось, как сиял снег на солнце, словно россыпи алмазов. Но ей хотелось тепла, она тосковала по теплу. Русские уверяли, что зима скоро кончится и наступит жаркое лето, что люди будут ходить в лёгких тонких платьях, что тут, в Москве, летом бывает настоящая жара. Зимой в это вовсе не верилось, но ей хотелось лета и тепла, потому она ждала, а пока старалась быть поближе к печке. Иногда царевна думала, что тут, на севере, на холоде, и любовь должна быть прохладной и медлительной. Но муж вновь и вновь разубеждал её в этом...
Софья открыла приготовленную книгу, но прежде чем читать, прислушалась, не идёт ли её господин. Нет, его не было, и время подсказывало, что навряд ли она его в эту ночь дождётся: Иоанн, если не случались ночные праздничные богослужения или большие пиры, спать ложился рано, все важнейшие дела он предпочитал начинать с утра. Софья же поднималась позже, но это не значило, что она ленилась или бездельничала. Совершив свой туалет, она тоже принималась за работу.
Чтобы чувствовать себя увереннее, Софья спешила поскорее взять управление хозяйством в свои руки, для этого неустанно вникала во все домашние проблемы, обследовала казну великих княгинь, доставшуюся ей в наследство от предшественниц, хранилища с одеждой, сундуки, подвалы, погреба. Как оказалось, по русскому обычаю, выходя замуж, она получала в личные владения некоторое количество земель с сёлами и деревнями, которые должны были приносить ей постоянный доход, но в случае вдовства она обязана была эти земли передать своей последовательнице. Она вправе была также и сама покупать новые земли, и вот они-то становились её полной собственностью. Часть сёл и деревень она получила от мужа в пожизненное владение. Всё это было оформлено документами, подписями, утверждено по местным законам. Она внимательно изучила все бумаги, успела даже спросить отчёта у людей, которые следили за порядком и получением доходов с её владений.
Великая княгиня пересчитала лично и сверила по старым книгам, сколько должно быть и есть у неё золотых изделий, украшений, серебряной и золочёной посуды: кубков, братин, чаш и прочего, сколько денег в монетах. И была поражена неожиданно свалившимся на неё немалым сокровищам. На радостях поделилась с братом, правда, втайне от Иоанна, который и без того не обидел Андрея, дав ему с собой и серебра, и мехов. Решила для родного брата не пожалеть толики великокняжеского богатства. Кроме всего прочего, оглядевшись, царевна принялась на свой лад обустраивать женскую часть московских теремов, заказывала наряды, знакомилась с Москвой, её храмами и монастырями.
Софья совсем отложила книгу в сторону: почитает в следующий раз. Нынче книга ей на ум не шла. Мысли перескакивали с одного на другое, без конца возвращаясь к мужу. Отчего он не пришёл к ней в эту ночь? Впрочем, это случилось далеко не в первый раз. Поразмыслив, принялась утешать себя: он много работает, устаёт, да и нельзя каждый день надоедать друг другу. А соперницы она не допустит. И хватит об этом думать.
Иоанн видел во сне Феодосию. Она издали манила его, стоило приблизиться — отодвигалась и будто таяла. Утром он всё-таки послал своего дьяка Фёдора Курицына в Вознесенский монастырь, якобы выполнить поручение сестры, великой княгини Рязанской, узнать, где Феодосия, передать ей послание от родных. Вернувшийся дьяк сообщил, что Феодосия отпущена по просьбе вдовой великой княгини Марии Ярославны в Ростов Великий и уехала с ней сразу же после свадьбы Иоанна.
«Ай да матушка, — подумал Иоанн, — и ничего не сказала мне! Впрочем, она и не должна докладывать, с кем уезжает».
Обычно вдова отправлялась к себе в отчину с целым поездом в двадцать с лишним возков и кибиток — со слугами, добром, продуктами, иконами...
«Но ведь там, в Ростове, очень удобно повидать Феодосию! — осенила его новая мысль. — Почему бы не поехать туда? Но жена... Её тоже придётся брать с собой, матушка приглашала приехать нас обоих. Надо что-то придумать, чтобы поехать одному».
Эта мысль подняла настроение Иоанна. Он непременно побывает в Ростове и увидится с Феодосией. Ему хотелось этого, и он не собирался отказывать себе в столь малом удовольствии. Чувствовал: пока не повидает её, тоска его не отпустит. Он должен испить лекарства.
На следующий вечер Иоанн с лёгким сердцем отправился к Софье: повидаться, а заодно поискать зацепку, как бы одному поехать в Ростов. Чтобы и себя порадовать, и жену не обидеть. Ссориться с ней он вовсе не собирался, его восхищение царевной, её умом, рассудительностью, страстью и прочими достоинствами только росли в его глазах. А Феодосия... Может, это и блажь, но почему бы ему не исполнить её?
Весёлая, подкрашенная, как всегда намащённая ароматами, Софья встретила его радостно. Он даже не мог догадаться, чего это ей стоило.
А случилось следующее: царевна не дождалась Елены и сама принялась допрашивать Марфу Шуйскую, знает ли та ещё что-нибудь о зазнобе великокняжеской. Марфа, чистая душа, как на духу выложила все известные ей сплетни. Доложила, кто такая Феодосия, откуда, где росла. Что уж там меж ней и государем случилось на самом деле, Марфа, конечно, не знала. Да и кто мог знать такое? Слухи, однако, ходили, что приключилась меж ними любовь и длилась она достаточно долго...
Новое подозрение уязвило Софью: не из-за княжны ли Иоанн так долго тянул с женитьбой? Это значило, что пока она там три года ждала, страдала, он был счастлив и раздумывал, на ком ему жениться? Вновь ревность и обида подступили к горлу, но и тут она справилась с собой: старая монастырская школа не забылась. Она бесстрастно выяснила всё, что слышала Марфа о нынешнем местонахождении Феодосии. Узнав, что та в монастыре и, скорее всего, не в Москве, царевна слегка успокоилась.
Увидев мужа, Софья искренне обрадовалась, запрятав подальше обиду. Она ласково расспросила его, чем он занимался прошедшие два дня, пригласила прилечь после трудного дня отдохнуть, сама села рядом, принялась теребить его волосы: это доставляло ему явное удовольствие. Ненавязчиво, с улыбкой, сказала, что ждала его накануне, волновалась, отчего не навестил её.
— Да устал, — односложно ответил он.
— Как жаль, что я ничем не могу помогать тебе, — проникновенно проговорила она. — Я очень скучаю, когда не вижу тебя.
— Правда? — удивился он. — Мы же с тобой и так часто вместе бываем. Да я из-за тебя почти все дела забросил! Матушку вот с осени, с самой свадьбы, ни разу не видел, а она после смерти брата ещё чаще болеть стала... Надо бы навестить её! Да и дела у меня в Ростове важные...
— И какие же? — заинтересовалась она.
— Видишь ли, по завещанию моего покойного отца матери моей принадлежит лишь половина Ростова, купленная когда-то ещё моим дедом. Я хочу заставить князей ростовских, которым принадлежит вторая половина, продать её мне. Думаю, им придётся согласиться, перечить мне они не посмеют. Взамен предложу, чего захотят: деньги, иные земли. Если захотят, смогут и на месте остаться, в своих же дворах, только моими наместниками...
— И какая тебе польза от этого, коли они там же и останутся?
— Да ведь тут долгая история...
— Мне интересно, расскажи, если не трудно!
— Первым делом это будет уже не удельное владение с самостоятельным хозяином, а часть моего государства. И будут его наместники всецело подчиняться мне и мне же платить все причитающиеся налоги. От удельного же князя я могу получать лишь небольшую долю, причитающуюся на охрану южных границ, на выплаты и подарки разным татарам, остальное остаётся ему.
— Разве ты теперь платишь дань?
— Нет, не плачу, но послов многочисленных в орды посылаю. Чтобы умиротворить врага, вынужден отправлять с ними дары многоценные. Татарских царевичей и их отряды содержу, по договору удельные князья также должны нести свою долю расходов на это.
— А если всё-таки не захотят князья ростовские свои земли тебе продать?
— Сначала уговорить постараюсь, потом и пригрозить смогу, мне есть чем их припугнуть. Для меня очень важно эту сделку совершить. Понимаешь, — Иоанн глянул на жену, интересно ли ей, и так как Софья сосредоточенно внимала ему, охотно продолжил, — по завещанию отца после смерти матери половина Ростова должна была отойти брату моему Юрию. Юрия теперь нет, стало быть, мать сможет завещать свою половину города любимцу своему, следующему за мной брату Андрею Угличскому. Если даже она этого не сделает, Андрей станет требовать своей доли, да и других братьев начнёт смущать. Я же не хочу этот старинный богатый город, даже половину его, уступать братьям. Вот и хочу купить вторую половину, чтобы склонить мать к тому, чтобы весь Ростов передать потом в одни — мои руки. Понятно?
— Отчего же не понять?
— Таким образом ещё один город станет частью единого государства, ещё один шаг сделаю я к большой цели, продолжу дело отцов в собирании русских земель.
— Разве мало тебе? Вон я сколько дней ехала по ним — еле добралась до тебя! А ещё, сам говорил, на север и на восток столько же земель... Куда уж больше?
— Господь наши земли так расположил, таких соседей населил, что если мы не будем сильными, нас не будет вообще, — доходчиво объяснял жене Иоанн. — Потому и хочу я всю Русь под одну руку собрать, чтобы сила была в ней, способная противостоять нашествиям инородцев с востока и с юга.
— И много ещё русских земель, которые тебе не подчиняются? Которые ты покорить мечтаешь?
— Немало, — усмехнулся Иоанн, — думаю, на мой век работы хватит, ещё и сыну с внуком достанется! Под властью Литвы много русских городов, в том числе старинные — Смоленск и Киев. Пока Русь с татарами билась, ослабевала, князья литовские их покорили. Тверь — независимое княжество. Не нравится мне, что у братьев свои удельные владения. Псков и Новгород мне подчиняются, но пока государем своим меня не считают, стало быть, в любой момент о своей независимости заявить могут...
Иоанн зевнул, потянулся на постели.
— Ты, жена, совсем меня заговорила, я затем, что ли, к тебе пришёл, а? — он легонько похлопал Софью по животу. — Нам наследников надобно закладывать, а не говореньем заниматься!
— Так одно другому не мешает, — Софья, лёжа на кровати прямо в домашнем летнике, устроилась рядом с мужем поудобнее, приклонив голову к его плечу. — А отчего ты про Рязанское княжество ничего не говоришь? Там ведь тоже, насколько я знаю, независимый князь, и он тоже великим называется?
Иоанн подозрительно покосился на Софью: откуда она знает про это, не проговорился ли ей кто про Феодосию? Но вид у царевны был совершенно невозмутимый, и он подумал, что, наверное, сам же ей рассказывал, что наряду с ним ещё два князя на Руси называются великими, Тверской и Рязанский.
— Не говорю, потому что там великой княгиней — сестра моя, Анна. А князь Василий Рязанский с детства в Москве воспитывался, привык во всём меня слушаться. Так что забот у меня с Рязанью пока нет. А дальше видно будет... Пока же мне надо дело с Ростовом уладить — это на первом месте, пока матушка жива. Так что поеду туда днями.
— А может быть, и мне с тобой? Мария Ярославна и меня к себе в гости звала!
— Зачем тебе в такой холод зря мёрзнуть? Погоди несколько месяцев — потеплеет, тогда вместе поедем. Места там замечательные, древние, есть что посмотреть. Но всё это летом красиво, теперь же уныло и грустно. А тебе я другое дело предлагаю. Я прикажу своему казначею доставить к тебе казну свою с женскими украшениями, ты ещё её не видела. Отберёшь себе, что понравится. Там есть и новые изделия, и старинные. Часть из них мне от других князей за долги или как дары досталась, часть — в наследство. Коли пожелаешь, можешь поглядеть мои запасы тканей, выбор богатый: сукна, шелка, атлас, камка, бархат, хлопок-зендений... Пора к лету новые наряды готовить, вот и отбери, что приглядишь, закажи себе платья. Тут тебе надолго забавы хватит. Не заскучаешь!
— Спасибо, мой господин, — поцеловала Софья мужа, сделав счастливое лицо.
По большому счёту наряды и драгоценности не имели для неё в жизни важного значения, но ей было приятно, что супруг заботится о ней.
— Ты довольна? — спросил он.
Конечно, она была довольна, она склонилась над мужем с горячими благодарными поцелуями, он ответил ей...
Ночевать Иоанн не остался, сославшись на то, что завтра рано утром должен выехать по делам за город.
— А когда вернусь, приду к тебе обедать, пригласи своих боярынь, хочу среди красивых женщин трапезовать...
Софья на всё была согласна. А что ей оставалось? Она не набрала ещё такой силы, чтобы проявлять и тем более отстаивать собственную волю.
Ростов Великий встретил Иоанна торжественным перезвоном колоколов. Это было лишь совпадение: звонили к обедне. Матушка даже всплеснула руками от неожиданности. Его ждали лишь на следующий день: Иоанн, как обычно, выслал вперёд гонца с сообщением о своём скором прибытии, но поспешил, не стал задерживаться в Троицыном монастыре, не нуждаясь в длительном отдыхе, обошёлся и без длинных молебнов.
В тихом и спокойном матушкином дворе начался переполох. Народу с государем прибыло немного, но и их надо было обустроить на постой, накормить, напоить. Забегала не только прислуга, но и многочисленные матушкины приживалки и гостящие монашки, освобождали палаты, уплотнялись, готовили пищу, стелили постели, протирали пыль в закрытом прежде гостевом тереме, носили вещи из великокняжеского обоза: подарки, гостинцы, вино, тёплую одежду.
— Отчего так спешно примчался? — спросила первым делом хозяйка, пригласив сына в просторную горницу с высокими стрельчатыми окнами и усадив в красивое с резной спинкой кресло. Сама села рядом.
— Или не рада, родимая, моему приезду? — спросил ласково Иоанн, погладив всё ещё нежную, несмотря на возраст, небольшую руку матери, лежащую рядом на подлокотнике кресла.
— Да как не рада, одно у меня утешение осталось в жизни: вы, дети мои, да, пожалуй, ещё, молитва, — ответила она, глядя на сына грустными и всё ещё красивыми глазами. — Только ведь последние-то годы ты ко мне без причины перестал являться, всё у тебя времени мало! А теперь, когда жена появилась, я вовсе на твоё внимание перестала рассчитывать!
— Да вот видишь, приехал. Хотя ты права — не без причины. С князьями вашими с ростовскими Владимиром да Иваном потолковать желаю, может, они уступят мне свою половину Ростова! Тогда почти вся Северная Русь под моей властью окажется.
— Не думаю я, сынок, что они легко согласятся лишить себя и своих деток наследственных прав на эти земли. Да воля твоя — говори, попробуй. Только что ты с землями-то этими делать будешь, кого наместником сюда назначишь? Мы тут, в общем-то, по-доброму, дружно живём, а как получится с новым человеком, не ясно ещё!
— А я, матушка, тебе эти земли передам, ты будешь, сколько сил и желания хватит, управлять ими, доходы себе получать. И коли захочешь, наместниками здесь сможешь оставить тех же ростовских князей. Но всё это при одном условии: в завещании весь Ростов мне оставишь, чтобы не пришлось потом с братьями ссориться, права свои доказывать, делиться.
— Ну и хитёр ты сынок! Боишься, что я свою половину Андрею Горяю отдам? Или поделю меж вами? По справедливости, конечно, и надо бы Андрею хоть половину владений своих передать, он один у нас обиженный остался, ничего, кроме отцовской доли, не получил. Да ведь понимаю я беспокойство твоё, желание всё в свои руки взять, помню, что у отца-то с дядей, да с братцами получилось. Только мои-то сыновья не таковы, разве станут они с наследником твоим тягаться, воевать?
— Пока мы с тобой живы, может, и не станут! А ты уверена, что если со мной какая беда завтра случится, тот же Андрей, любимчик твой, не сгонит сына моего малолетнего с престола?
Мария Ярославна незамедлительно запротестовала против «любимца»:
— Зачем так говоришь, вы все мне одинаково дороги, как пять пальцев на одной руке. Юрия вот не стало... — на глаза вдовой великой княгини навернулись слёзы, но она отстранилась от утешительного жеста Иоанна и продолжила: — Так теперь кажется, что совсем мало я ему внимания уделяла, казню себя, что заболела, что не повидала перед смертью. Кажется, всё бы отдала, чтобы его вернуть, всё бы для него сделала...
Мария Ярославна всхлипнула, достала платочек, не спеша вытерла глаза, тяжело вздохнула.
— Понимаю я твоё беспокойство, да надеюсь, того, что с отцом твоим произошло, больше на Руси не повторится.
— А я вот не уверен. Не раз уже Андрей мне говорил, что не меньше моего прав имеет и на присоединённые мною новгородские земли, и на те, что остались от Юрия, во всём со мной равняется...
— Конечно, он же брат твой, ты должен с ним делиться!
— Брат, но не государь! А он и тут вровень быть желает! Вот объясни мне наконец, почему наш отец, который всю жизнь из-за удельных князей страдал, всеми силами стремился изжить удельное владение, почему он своей же рукой вновь их восстановил, завещав братьям моим уделы? Неужели не догадывался, что делает?
— Да что тут понимать? Слеп был твой отец и болен к концу жизни, во всём бояр своих больших слушался, тех, кто свободу и престол ему вернули. А они не хотели против обычая поступать, не принято у нас обижать младших сыновей, отдавая всё одному лишь старшему. Да и то они отчасти старину в твою пользу нарушили, не поровну делили и даже не по старшинству. Тебе более половины владений отдали, братьям лишь небольшие города. А ты ещё и недоволен!
— Чему уж радоваться. Я тогда молодой был, многого не понимал. Теперь знаю, что когда бояре завещание составляли, не о государстве думали, а о себе. Зачем им сильный государь? Чем он слабее, тем больше в них нуждается! О люди, всяк лишь о своей выгоде думает! Но я такой ошибки не допущу! Всё одному сыну оставлю! Будет единый, сильный государь на Руси!
— Хорошо тебе рассуждать, пока у тебя один только и есть наследник, — усмехнулась вдова. — А ты представь, что Софья ещё тебе сыновей народит, женщина она здоровая, крепкая, такие помногу детей рожают. И что ты скажешь её детям? Идите, мол, с сумой, побирайтесь!
— Зачем так говоришь? Ведь можно и другим способом младших детей обеспечить! Владеют же в моём княжестве бояре землями, покупают их, продают, хозяйничают, но мне подчиняются, не думают об отделении и независимости! Так же и младшие дети великокняжеские должны жить. Получат земли не в удельное пользование, а в частное, наследственное. И достаточно! Будут служить государю, как все остальные бояре! Тогда и соперничества не будет. Не придётся моему сыну, как мне, собственных братьев бояться, задабривать их, уговаривать.
— Да не распаляйся ты так, сынок, — теперь уже Мария Ярославна гладила сына по крепкой, сжавшейся в кулак руке. — Задумал дело — делай, не трать нервы зря. Я тебя понимаю и поддерживаю. И Ростов тебе оставлю, раз это так важно. А для Андрея у меня сёл достаточно!
— Спасибо, родная, я всегда знал, что ты моя главная опора в жизни, верю тебе, как себе.
— А жена как же? — улыбнулась княгиня. — Я уж готова ей это место уступить. Я для того и в Ростов уехала, чтобы не мешать ей обживаться, хозяйкой себя почувствовать.
— С женой мне, матушка, кажется, в самом деле повезло. Неглупая, не в своё дело не лезет, меня утешить старается. Да только далеко ей до тебя. Сколько на Руси пожить надо, чтобы все наши причуды понять да обычаи! Сама знаешь. К тому же пока человека в трудности не испытаешь, не познаешь до конца. А Софья, судя по всему, женщина хитрая, расчётливая, свой интерес не забудет!
— Да интерес-то теперь у вас общий!
— Надеюсь, что так.
— Стало быть, хорошо, по-доброму живёте? Ну и слава Богу!
— Да ты бы приехала, пожила с нами, Софье что подсказала. Да и внук твоего внимания требует. Повзрослел он, замкнулся последнее время, кажется, царевну недолюбливает. Ты бы сама с ним потолковала, мне как-то неловко о жене с ним говорить.
— Суетно у вас, шумно, народу много чуждого с Софьей понаехало. А мне уже лет много к новому-то привыкать, да и здоровье совсем меня подводит. Надо бы постриг принять. Пора уже...
— Не говори так, княгиня, ты у нас совсем ещё молодая женщина, вон какая красивая! — Иоанн внимательно оглядел мать и остался доволен. Великая княгиня даже смутилась от его пристального взгляда. — А греки да итальянцы давно уж все почти уехали назад, в Рим. В Москве лишь человек пятнадцать осталось слуг Софьиных. Да и те в большинстве будут на посаде жить. Так что у нас снова спокойно, возвращайся.
— Хорошо, подумаю. Я ведь тут не одна, со мной живёт Феодосия. Болела она сильно, недавно лишь оправилась. Надо с ней поговорить, захочет ли скоро же в Москву воротиться.
Мария Ярославна внимательно поглядела на сына, как он отнесётся к сообщению, но тот замер, услышав, наконец, о главной цели своего визита. Сам Иоанн стыдился спросить мать о княжне и терпеливо дожидался момента, чтобы затеять нужный разговор. Одолев волнение и стараясь быть, как прежде, спокойным, гость поинтересовался:
— И что же приключилось с княжной?
— Так ещё древние говорили, что все болезни от нервов, — многозначительно молвила вдова. — Затосковала, похудела сильно, плакала много, только успокаиваться начала. Да ты небось не хуже меня причину знаешь, — сказала старая княгиня, вновь пристально глянув на сына.
На сей раз он не сдержался и залился краской, как неопытный юнец. Он предполагал, что мать всё знает о его отношениях с Феодосией, но не ожидал, что она так открыто заговорит об этом. Однако княгиня, раз обмолвившись, уже не сдерживала себя:
— Конечно, и сама она во многом виновата, но и мы тоже, я в первую очередь. Не уберегла отцом и Богом доверенную мне девочку от соблазна. Теперь вот оправдание себе ищу. Спрашиваю, а что могла я сделать? Ну знала, что ты у меня без жены остался! Так неужто я должна была тебе девок дворовых сама посылать для утехи? Фу, стыд какой даже говорить об этом!
Мария Ярославна запнулась, вновь поднесла платочек к повлажневшим от волнения глазам.
— Наверное, надо было женить тебя на ней, коли так дело всё обернулось!
Иоанн, молчавший до того на все причитания матери, наконец собрался с духом:
— Так уж сваты были посланы, когда случилось всё это! Неловко было слово своё нарушать, перед всем миром срамиться. Да и брак с Софьей не случайным тоже был, сама знаешь. И не жалею я о нём...
— Что теперь ворошить. Что сделано, то сделано, — Мария Ярославна тяжело вздохнула. — Давай думать, как дальше быть. Феодосия, наверное, знает уже, что ты приехал. Боюсь, как бы она вновь не разволновалась, не слегла. Ты не сомневайся, я, конечно, очень рада, что ты приехал, но ей бы полезно ещё хоть месяц в покое пожить.
— Да она небось уж и забыла меня! Сама ведь говоришь, оправилась, успокоилась! Так что зря волнуешься.
— А ты, видать, сам не можешь забыть княжну? — Мария Ярославна подозрительно поглядела на сына, и тот уловил сочувствие в её голосе и взгляде.
Он, глупец, думал, что мать слишком аскетична и строга, чтобы понять и простить его. А она оказалась столь великодушной! Слёзы подступили к его глазам, и он неожиданно, как в детстве, опустился на колени перед креслом матери и, взяв её руки в свои, закрыл ими своё лицо. Потом поцеловал эти родные суховатые руки и поднял на неё глаза. Мать не узнала их. Вместо обычного в последнее время холодного металлического блеска они излучали нежность и признательность.
— Матушка, — только и мог он проговорить несколько раз подряд.
Она погладила его, как маленького, по головке, поцеловала.
— Ты садись, сынок, на место, поговорим ещё минуту да пойдём обедать, пора уже.
Иоанн вновь сел в своё кресло, взволнованный и размягчённый, а она продолжила:
— Ты, может, недоволен своей женой, может, у тебя что с ней не ладится?
— Как ни странно, — усмехнулся он, — тут у нас всё в порядке. И даже лучше, чем можно было ожидать. Я вполне доволен женой, а Феодосию всё же забыть не могу, сам не пойму отчего.
— Это хорошо, сынок, это значит, совесть тебя мучает, за то зло, что причинил человеку.
— Да тут не только совесть, матушка... Я ведь специально ей зла не делал, не обманывал. Я ей ничего не обещал. Полюбили мы друг друга, и как-то всё само произошло. А душа ноет, повидать её захотелось, зачем, и сам не знаю.
— Что ж, этого никто тебе, кроме неё самой, не запретит. Только будь осторожней, как бы не растревожить её снова, жалко мне было видеть, как она мучается. И головные боли беспрестанно её терзали, и есть ничего не могла, я уж думала, не отойдёт. Она ещё там, в монастыре, занемогла, настоятельница сама ко мне пришла встревоженная, мол, что делать. Я тогда как раз собиралась в Ростов. Решила взять её с собой, боялась, что не довезу, да всё обошлось.
Мария Ярославна оглянулась к открывшейся двери, в неё с поклоном заглянула служанка и дала знак, что пора к столу.
— Ты ступай к себе в горницу, — обратилась хозяйка к сыну, — переодевайся, умойся с дороги и возвращайся к обеду. Я жду тебя.
...Он увидел Феодосию в тот же миг, как вошёл в трапезную. На её похудевшем лице остались лишь одни огромные сине-голубые сияющие глаза. Он склонил голову, приветствуя всех присутствующих, а их было достаточно много: несколько матушкиных бояр и боярынь, архиепископ Ростовский Вассиан, протопоп престольного ростовского храма. Все встали, поклонились Иоанну, владыка Вассиан подошёл и благословил своего сына духовного.
— Прослышал, что государь в гости к нам явился, пришёл проведать, да вот и за стол попал, — объяснил он своё появление.
— Я рад тебя видеть, отец мой, — приветствовал старца Иоанн, и все начали рассаживаться за стол.
Обед прошёл для великого князя словно в горячке. Он отвечал на чьи-то вопросы, что-то говорил сам, но всё его внимание было сосредоточено на сидевшей неподалёку Феодосии, которая ела медленно и молча, глядя в тарелку. Он, собственно, не смотрел в её сторону, но каким-то образом постоянно видел и чувствовал её. Ему хотелось неотрывно глядеть на неё, подойти, сказать что-то, но, находясь в центре внимания, он не мог сделать этого. Едва дождавшись конца обеда и того момента, когда гости все разойдутся по домам, а обитатели матушкиных теремов по своим комнатам на послеобеденный отдых, он направился в палату, где с самого детства останавливались при посещении Ростова дочери Марии Ярославны. Теперь здесь жила одна Феодосия.
Постучав в дверь и не дожидаясь ответа, он вошёл внутрь. Княжна лежала в постели, но видно было, что ждала его, ибо оставалась в домашнем платье и постель её была не разобрана. Полог, оделявший угол с кроватью от всего помещения, был сдвинут так, что оставалось хорошо видно лицо Феодосии и часть наброшенного на неё лёгкого одеяла. В комнате было тепло, достаточно свежо и уютно.
— Ну здравствуй, — сказал он и присел на край её кровати.
Она не запротестовала, не отодвинулась, не изменилась в лице, так же кротко и ласково глядела на него, лишь чуть шевельнула губами, отвечая на приветствие.
— Ты извини, что принимаю тебя лёжа, — заговорила она после недолгого молчания, на протяжении которого они обменивались изучающими взглядами. — После обеда у меня слабость случается, спать уже не хочу, отоспалась за время болезни, а стоять или что-то делать сил не хватает. Надо полежать, пока в себя не приду.
— Конечно, отдыхай. И прости меня, что пришёл не вовремя.
— Я всегда рада тебя видеть, — по-прежнему тихим, но твёрдым голосом ответила она. Ещё раз оглядела его и добавила почти равнодушно: — Вот и жена у тебя теперь есть, и я новую жизнь себе избрала, а забыть тебя всё равно не могу, не получается.
Феодосия поперхнулась, закашлялась и отвернула свою головку к стене. Он дотронулся пальцами до её трогательного похудевшего личика, повернул к себе:
— Не отворачивайся от меня. Вот и жена у меня есть, и дел много, а тебя всё забыть не могу, — повторил он её слова и взял в руки её ладошку: — Веришь ли?
— Верить-то верю, это вполне может быть, я ведь постоянно о тебе думаю, ты, наверное, чувствуешь это. О тебе да о Юрии покойном. Он один на свете любил меня!
Её напоминание о Юрии растревожило Иоанна.
— Ты уверена в этом?
— Он приходил ко мне перед смертью. Вот совесть и мучает меня: может, я была причиной его... его ухода?
— Когда, куда он приходил? — Иоанн вспомнил появление Юрия в бывшей детской наследника, где останавливалась Феодосия. Не этот ли случай она вспомнила?
— Он в монастырь ко мне приходил, — меж тем грустно и тихо продолжала Феодосия. — Ты извини, что я теперь об этом говорю, но это тревожит меня постоянно, а сказать никому, кроме тебя, не могу. А покаяться хочется...
— Да в чём же ты можешь быть виновата? Разве ты ему что-то обещала?
— Он мне предложение сделал, а я отказала, не могла согласиться, сам знаешь. Может, поэтому его и не стало, — слёзы выступили на глазах княжны, она всхлипнула.
— Так ты жалеешь, что отказала ему? — Иоанна задели слова Феодосии, ему даже показалось, что ревность вновь завладела им.
Феодосия не замечала его недобрых чувств, продолжала говорить, как со старым и давно уже не вызывающим никаких пылких чувств другом.
— Я ничего теперь не знаю. В то время я лишь о тебе думала. А теперь, когда столько времени прошло... Всё могло случиться. Если бы Юрий был жив!.. — Она вновь всхлипнула.
— И ты изменила бы мне? Хотя о чём это я, — горько усмехнулся Иоанн.
Повисло неловкое молчание. Он думал о себе, о ней, о том, что, наверное, не имеет права ни в чём упрекать её. Она совсем одна...
Он погладил её по голове, склонился, чтобы поцеловать. Она не отвернулась, не протестовала. Но поцелуй получился какой-то братский, скорее отцовский.
Тут же вспомнилась жена. Он даже осерчал на себя. «Совсем ненормальный! С той эту вспоминаешь, с этой — ту! Впору в мусульмане подаваться и гарем завести. Грешник непутёвый!»
— Ну ладно, ты отдыхай, если позволишь, вечером я ещё зайду к тебе. А теперь мне надо отдохнуть с дороги.
— Конечно, — равнодушно ответила она.
Но уснуть он не мог. Воспоминания о Юрии не давали ему покоя, совесть впервые потревожила его и задала непростой свой вопрос: насколько он сам виноват в смерти брата? Иоанн никак не хотел признаться себе в том, что, возможно, только он один и виноват. Вот ведь и Феодосия винит себя. А может, у него в самом деле остановилось сердце? Или ещё какая болезнь? «Знаю я эту болезнь, — язвила совесть, — отравой она называется». Но ведь Ощера побожился, что не он... Как хотелось Иоанну теперь верить, что боярин действительно не давал брату яд. Да ясно, что добром он не признается, а коли пытать, тут же на него, великого князя, всё свалит! Лучше уж поверить!
Иоанн постарался отвлечься на иные думы, вспомнил свою Софью, которую не видел вот уже третий день, и почувствовал, что заскучал по ней. Неожиданно поймал себя на том, что тревога, которая все последние дни мешала ему жить и погнала сюда, в Ростов Великий, бесследно исчезла. Неужели достаточно было повидать Феодосию, чтобы излечиться от такого недуга?
Даже забавно. Он вновь задумался о рязанской княжне, попытался проанализировать своё отношение к ней. Он чувствовал жалость к ней, сострадание и даже нежность. Конечно, жалость — это разновидность любви, кого не любишь, того не жалеешь. Но всё-таки прежнего: страсти, желания обладать ею, он уже не находил в себе. Место это прочно заняла жена, Софья. Лишь теперь он окончательно осознал это.
Иоанн не заметил, как заснул, и очнулся лишь, когда сама Мария Ярославна принесла ему в комнату пышные оладушки с мёдом и молоко — подкрепиться.
— Что-то заспался ты, сынок, — она поставила всё на стол и присела неподалёку от него. — Ночью-то чем будешь заниматься?
— Видно, устал с дороги, — потянулся Иоанн, чувствуя себя рядом с заботливой матерью вновь малым ребёнком.
— Ты когда с князьями-то с ростовскими толковать о купле собрался? — спросила она. — Я сообщила им о твоём приезде, они уже подарки и гостинцы прислали: рыбу свежую с нашего озера, лебедей потрошёных да поросят молочных. Я уже готовить часть на кухню отправила. Как прикажешь, князей-то сюда в гости пригласить или сам их навестишь?
— Пожалуй, завтра я сам к ним пожалую, предупреди. А потом и к нам пригласим, хорошо, матушка?
— Конечно, я люблю князей, они братья добрые, покладистые. А когда ты в обратный путь собираешься? Только не подумай, я не гоню тебя...
— Жене я обещал быстро вернуться, так что день-два и назад.
— Зачем такая спешка? Подождёт твоя жена, погости хоть недельку. На охоту съездишь, теперь самый сезон. Владыку Васьяна надо бы ещё в гости позвать — замечательный он человек. Да и мне с тобой потолковать надо без спешки.
— Хорошо, я подумаю.
— Говорил ты с Феодосией? Заметила я, как увидела тебя за столом, засветилась вся. Любит она тебя! Вот беда-то!
— Разве может быть беда в любви, а, матушка? — улыбнулся Иоанн. — Любовь, она всегда в радость!
— Это для тебя — радость, ты порадуешься да ускачешь, а ей дальше страдать.
Матушкин упрёк не огорчил Иоанна. Напротив, он ощутил удовлетворение от её слов. Вспомнил о маявшей его накануне тревоге, вздохнул, прислушался к себе — и её уже не было. Ощутил лёгкость во всём теле и радость. Слава Богу, он излечился от ненужной ему теперь страсти. «Так всё просто!» — подумал он и блаженно улыбнулся.
...Третий день гостил великий князь у матери и странное чувство испытывал к той, ради которой примчался сюда. Рядом с ней он был почти спокоен, они рассказывали друг другу, как жили те месяцы, что не виделись, чем занимались. Говорили больше, чем когда-либо прежде, он испытывал к ней нежность, жалось, но страсти не было. Они ни разу даже не поцеловались, как это бывало прежде. Но стоило ему куда-то отъехать, даже ненадолго — в гости, на охоту, как странная сила, будто за невидимую ниточку, тянула его назад. Скорее всего, так и было: её тоска передавалась ему, держала в своей власти. Однако, возвращаясь, он вновь успокаивался и достаточно быстро насыщался её обществом.
С удовольствием встречался великий князь с архиепископом Вассианом, величественным и благообразным старцем, которого знал с детства.
Вассиан происходил из обеспеченной семьи землевладельцев, служивших удельным князьям. Молодость свою он провёл в Пафнутьевом Боровском монастыре, рядом с преподобным его основателем, был любимым его учеником. Затем, желая пополнить свои знания, по благословению Пафнутия, отправился в Троице-Сергиев монастырь, где уже в то время имелась прекрасная библиотека. Вскоре стал игуменом этой обители и более десяти лет оставался её пастырем. Его хорошо знали в великокняжеском семействе, ибо в нём в то время уже существовала традиция ежегодных паломничеств в Троице-Сергиеву обитель. Кроме того, монастырь лежал на пути во все северные города, в первую очередь матушкин Ростов Великий. Вассиану то и дело приходилось оказывать гостеприимство высокопоставленным путникам, служить молебны. Иоанн ценил умного, начитанного старца и потому, будучи уже великим князем, в 1468 году пригласил его в Москву настоятелем Новоспасского монастыря, попросил быть духовным отцом своим.
Владыка уже в ту пору отличался крутым нравом, дорожил собственным мнением, был честен, говорил, что думал. Но это не мешало ему с почтением относиться к великокняжеской власти, к самому Иоанну, которого он всячески поддерживал, за что великий князь охотно прощал ему некоторую дерзость. Когда освободилось место Ростовского архиепископа, Мария Ярославна пожелала видеть на этом посту Вассиана, и великий князь поддержал её, убедив митрополита согласиться с таким назначением. Владыка Ростовский был горячим сторонником объединения русских земель, сумел увлечь этой идеей и Марию Ярославну, за что Иоанн был благодарен старцу.
Во время одного из обедов зашла речь о первом учителе Вассиана, Пафнутии Боровском.
— Святой жизни человек, — отозвался о нём Вассиан. — За то Господь даровал ему талант провидения. От него, бывало, ничего не скроешь. Поглядит на тебя своим просветлённым оком и всё про тебя поймёт, все мысли твои потайные. И даже то знает, что ты и сам про себя пока не ведаешь. Мне ещё с юности предсказал: быть тебе, говорит, не меньше чем епископом, учись только как следует, читай побольше, да не подчиняйся плоти своей. Так и сказал. Ох и не простая это наука! — молвил владыка, оглядывая стол, заставленный разнообразной жареной да пареной снедью, птицей, зайчатиной.
Перед владыкой же стояло серебряное блюдо с куском рыбы, от которой он пальцами отщипывал по маленькому кусочку, осторожно, чтобы не испачкать длинные усы и бороду, вставлял в рот и затем тщательно пережёвывал.
— Может, владыка, отведаешь кусочек лебяжий, ведь пост впереди, ещё наголодаешься.
— Нет, нам этого не положено. У Пафнутия мы рыбку и ту лишь по праздникам вкушали. С юности он мне внушил, что мясо употреблять грех великий, всё одно, что страдание убиенного животного на себя, на свою душу принимать. Птицу иной раз могу съесть, да и то грех. Вот рыбкой люблю побаловаться, икрой...
— Ешь владыка, рыбка прекрасная, — угощала Мария Ярославна.
— А вот, говорят, что без мяса обессиливает человек? — заметил великий князь.
— Разве похож я на слабого? — Вассиан приподнял свободный рукав своего облачения и показал мощную мужскую руку с крепкими мышцами.
— Владыка и теперь каждый день физическим трудом занимается, — похвалила его Мария Ярославна, — сам пруды с крестьянами и монахами копает, хлеб молотит, кирпичи носит!
— А ты погляди на других иноков! — продолжил архиепископ. — Вон хоть на Пафнутия. Я твёрдо знаю, что он с юности мяса в рот не брал, а здоровьем Бог не обидел, восемь десятков скоро стукнет старцу, а он ни одну службу не пропустит, сам с чернецами на земле трудится. Я недавно побывал в гостях у него, юность свою вспомнить захотелось да с игуменом повидаться, о душе потолковать. Посмотрел, как он со своей братией храм каменный ставит, как работает, кирпичи носит, подивился даже. По-прежнему любит игумен повторять изречение апостола Павла: «Вера без дел мертва». Кормит ежедневно хлебом до сотни нищих паломников, каждому с собой кусок даст!
— Я и сам давно собираюсь Пафнутия навестить, — поддержал беседу Иоанн, — да всё недосуг. Всегда мы так, забываем о душе, на главное времени не хватает, потом жалеем.
— Да, на духовный подвиг нельзя сил и времени жалеть, можно и опоздать, — многозначительно молвил владыка.
Присутствующие в знак согласия закивали.
Так в интересных беседах, в общении, прошли несколько приятных для Иоанна дней. Он съездил на охоту, переговорил с князьями о покупке у них половины Ростова Великого. Те, конечно, были растеряны, но отказать государю боялись. Сошлись на том, что братья подумают какое-то время. Иоанн не торопил.
Переговорил и с матушкой, с Марией Ярославной, о деле, которое давно уж не давало ей покоя.
Более десяти лет томился в заточении её единственный родной брат князь Василий Ярославич, внук знаменитого героя Донской битвы Владимира Андреевича Старицкого, прозванного народом за свои подвиги Храбрым. В своё время, когда муж Марии Ярославны, покойный великий князь Василий Тёмный был согнан с престола Шемякой и томился в ссылке, Василий Ярославич активно сражался на его стороне, помог родственнику вернуть московский престол. Казалось бы, великий князь должен был до конца жизни благодарить шурина, помнить добро. Но он спустя несколько лет после своего восстановления на великом княжении арестовывает его вместе с тремя сыновьями и отправляет в заточение в Углич. Марии Ярославне объяснили это изменой Василия Ярославича, женатого вторым браком на литовке, желанием его перейти под власть Литвы либо занять московский великокняжеский престол, отстранив её слепого мужа Василия Тёмного и его наследника Ивана.
Мария Ярославна не верила в это. Да, её брат действительно имел основания для претензий на великое княжение, ибо такое право имел его дед, князь Владимир Андреевич Храбрый, брат Дмитрия Донского. По русским обычаям он мог бы занять московский престол после смерти великого князя Дмитрия, но он же первым среди русских князей отказался от своего права в пользу племянника. Правда, не без нажима бояр и обстоятельств. Его единственный потомок, шурин великокняжеский Василий Ярославич, имел законные основания отвергнуть тот договор и предъявить собственные претензии на русский трон. К тому времени его отец, дядя и три брата умерли от мора, оставив ему все свои земли. Это была вторая причина, по которой великий князь опасался шурина. Ибо Василий Ярославич стал богатейшим удельным князем, владельцем многих городов: Боровска, Серпухова, Калуги, Козельска, Малоярославца, Перемышля, Хатуни, Лужи, Радонежа, Городца на Волге, Алексина на Оке и ещё многих сел, кроме того, он же получал доходы с трети Москвы.
Словом, в 1456 году единственного оставшегося в живых родного брата Марии Ярославны Василия вместе с тремя младшими детьми обвинили в измене, «поймали» и заточили в Угличе. Его вторая жена с пасынком Иваном бежала на её родину в Литву. Ибо не без основания опасалась, что и старшего сына Василия Ярославича ждёт та же участь: Василий Тёмный не оставил бы на свободе наследника заточенного князя, ибо тогда он не мог бы присоединить к своим землям их громадные владения, что, без сомнения, явилось главной целью опалы. Теперь же, когда отец сидел в железах, а наследник находился в бегах, Василий Тёмный без церемоний забрал все земли шурина.
Спустя шесть лет, бояре и товарищи брата совершили попытку освободить его из Углича, но были схвачены и подвергнуты таким пыткам и казням, каких Русь прежде и не знала. Их били кнутом, секли руки, резали носы, ослепляли, иным отсекли головы. Многих изувеченных товарищей и слуг опального князя сослали в дальние монастыри.
В то время Василий Тёмный уже был тяжело болен и государственными делами почти не занимался. Решения принимал его наследник и соправитель двадцатидвухлетний сын Иоанн. Конечно, по совету ближних бояр, которые доказывали ему бесспорную вину его дяди Василия Ярославича и его слуг, пугали молодого наследника, что дядя, освободившись, сможет отнять у него великое княжение.
Тогда Мария Ярославна не в первый раз пыталась вступиться за брата, но ничего не могла поделать. В тот же год муж её умер в тяжёлых муках, и она порой думала, не в наказание ли за большую вину его перед шурином? Но на освобождении брата настаивать больше не пыталась, ибо хорошо помнила междоусобные войны своего супруга, боялась их повторения и у детей.
Теперь же, когда на пороге стояли старость и суд Божий, Мария Ярославна захотела повидаться с братом и оставшимся в живых лишь одним его сыном и, по возможности, облегчить их участь. Об этом она и желала поговорить с Иоанном.
Услышав материнскую просьбу, он помрачнел, нахмурил свой высокий лоб.
— Матушка, я и так сделал для них, что мог, я отправил их в Вологду, приказал содержать с почётом, хорошо кормить, — протянул он наконец будто через силу. — Ты знаешь, я ни в чём не могу отказать тебе. Ты можешь поехать к брату и повидать его, но освободить их я не могу.
Иоанн ещё помолчал, поглядел, как мать теребить свои небольшие суховатые руки, что говорило о её волнении и недовольстве.
— Ты сама подумай, матушка, что значит освободить Василия Ярославича? Это значит признать, что когда-то мой отец и я были не правы, заточив его, что сделали это несправедливо. И так о том слухи до сих пор ходят! Хотя я сам, понимаешь, сам видел письма Василия, направленные к Казимиру с благодарностями и любезностями...
— Но ведь именно Казимир Литовский принял брата, когда он бежал от Шемяки, чтобы собрать войска, чтобы выступить на стороне твоего отца, вернуть ему великое княжение. Казимир дал ему города на кормление, принимал русских князей. Отчего же брат должен быть ему врагом неблагодарным?
— Были и другие доказательства вины Василия Ярославича. Свидетели слышали, что он хвалился своими правами на великое княжение, говорил, что может постоять за них!
— Господи, мало ли чем вы можете похвалиться, приняв лишку креплёного мёда на свою душу грешную!
— Так ведь не зря говорят люди: что у трезвого на уме, у пьяного на языке, стало быть, думал об измене! Да и не в том теперь — виноват дядя или не виноват — главная причина, по которой я не могу освободить его. Теперь он для меня не опасен, сил отстоять свои права у меня предостаточно. Но освободить его — значит вернуть ему его владения, а они либо братьям моим принадлежат, либо мне самому, много городов пограничных с татарами, я туда горы серебра вложил, чтобы укрепить их, чтобы сделать опорой в случае опасности. И что теперь? Как их возвратить Василию Ярославичу? Сама понимаешь, это невозможно! Я с братьями управиться не могу, а тут встанет рядом с ними ещё один грозный удельный князь. Тут же к нему из Литвы вернётся наследник Иван, ещё один братец мой двоюродный, второй из заключения освободится. И снова Русь вся в клочки превратится! Ты этого нам желаешь, матушка?
Сильная, всегда спокойная и выдержанная Мария Ярославна судорожно всхлипнула, прикрыв рот платочком. Иоанн жалел мать, но был непреклонен:
— Пойми меня, родная, мне тоже жаль дядю. Но у меня нет другого выбора. Либо оставаться государем и укреплять свою землю, либо жалеть всех и миловать, но тогда все мы вновь погрузимся в пучину междоусобной войны, а врагам нашим того лишь и надобно! Погляди, что делается у татар, которые меж собой дерутся? Вместо одной Золотой Орды у них явились с десяток малых. Уж не только дани они не получают ни от меня, ни от Литвы, но и за жизнь свою каждый опасается!
Слёзы опять навернулись на глаза Марии Ярославны. Ей не было дела ни до татар, ни до литовцев. Её мучила вина перед единственным братом. И впереди не было никакой возможности что-то сделать для него.
Видя страдания матери, Иоанн попытался успокоить её:
— Матушка, — сказал он ласково, — но если ты хочешь, съезди к брату, повидай его! Но не терзай мою душу. Отпустить я его не могу, об этом больше не говори со мной.
— Понимаю я, сынок, всё понимаю, да гнева Божьего боюсь...
На четвёртый день Иоанн собрался в обратный путь. Накануне отъезда после ранней службы в храме и завтрака он зашёл к Феодосии проститься. Отсутствие близких отношений меж ними сняло с него всякий страх, что их кто-то увидит вместе, что пойдут пересуды.
Феодосия встретила его взволнованная, с ласковыми сияющими глазами, нарядная. Такая, какую он знал прежде. И впервые за все дни пребывания в Ростове ощутил прежнее чувство к ней, заволновался. Но сдержал себя, не желая бередить раны. Они сели рядом на широкой, покрытой полавочниками скамье, повернувшись, долго глядели в глаза друг другу, словно изучая и находя нечто новое, неизведанное прежде.
— Уезжаю скоро, — обронил он.
— Я знаю, — прошептала она и быстро заморгала ресницами, удерживая непрошеную слезу.
Иоанн расслабился на мгновение, жалость завладела им, он обнял её, осторожно поцеловал в щёку, во влажный глаз. Она, словно получив нечто долгожданное, облегчённо вздохнула.
— Ты с матушкой приедешь после поста в Москву? — спросил он.
— Не знаю, пока ничего не знаю. Уверена лишь, что если поправлюсь совсем, буду жить в монастыре.
— Снова в наш, в Вознесенский приедешь?
— Нет, я после твоей свадьбы поняла, что рядом с тобой мне нельзя быть. Надо забыть тебя, иначе не будет мне покоя.
Он улыбнулся, довольный в душе её словами, её чувствами. Человеку нравится быть любимым, даже если он не может ответить тем же.
— Ты написала в Рязань Анне и брату? Они волнуются!
— Да, я как поправилась, так и написала сразу. Ещё до твоего приезда. А недавно и ответ пришёл! К себе меня зовут.
Он погладил её льняную головку с толстой косой и, когда они поднялись, чтобы проститься, всё-таки не сдержался, прижал Феодосию к груди и крепко, от души поцеловал в губы. Страсть уже кипела в нём, княжна, видимо, ощущала то же, но оба сдержались, ничего более себе не позволив. Словно убегая от соблазна, он заспешил:
— Скоро отправляемся, пойду, надо ещё с матушкой проститься. Ты выйдешь проводить меня?
— Да, конечно, как же!
...Софья тем временем, ожидая мужа и томясь сомнениями, решила-таки выяснить, где находится её бывшая соперница. Она призвала к себе в опочивальню Марфу Шуйскую, приоткрыла для неё, как бы нечаянно, свою шкатулку с косметикой, позволила ей там покопаться. Девушка ахала и охала от восторга, удивляясь маленьким баночкам и флакончикам из серебра и золота, из кости и дерева, из стекла — резным, точёным, с инкрустацией, сканью, глазурью и драгоценными каменьями. В них находились отдушки, ароматные масла, краски, пудра и румяна, кремы для тела и ароматная вода.
— Я такой красоты отродясь не видала, — повторяла девушка, разглядывая то одну, то другую вещицу. — Ах как пахнет чудесно!
— Что, нравится? — спросила Софья, когда у княжны в руках оказалась круглая баночка из слоновой кости, обрамленная золотым узорочьем.
— Очень! — прошептала Марфа.
— Там румяна, возьми, тебе пригодится! Это дорогая игрушка восточной работы.
— Ой, спасибо! — искренне, по-детски восхитилась княжна и сжала баночку в руках.
— Марфа, ты вот рассказывала мне о воспитаннице Марии Ярославны, о Феодосии. Ты не слыхала, где она сейчас?
— Нет, государыня, — растерялась девушка, — не знаю. Но если ты хочешь, я попробую у Фёдора спросить, он-то всё про государя знает! Вот только ты уж сама-то не обмолвись перед великим князем, кто нам тайны его раскрывает, не то нам плохо будет. Фёдор же не догадывается, что я тебе могу что-то передать!
— Не волнуйся, Марфа, я тебя не подведу. Да и ты никому больше о наших разговорах не скажи. Хорошо?
— Конечно, я всё исполню в точности, как ты приказываешь!
— Ты, стало быть, с Фёдором встречаешься? Он что, нравится тебе?
Девушка вспыхнула.
— Да, очень, — прошептала она. — Фёдор жениться на мне хочет. Да только батюшка никогда этого не позволит. Не подходящего роду он. Это государь его отличает за ум, за усердие, а предки его — из захудалого княжеского рода. Хотя его дядя, Курица-Каменский, служит у великой княгини Марии Ярославны в Ростове наместником. Но отец мой и слышать о таком женихе не желает!
— Так ведь тут многое, наверное, от великого князя зависит? Приблизит он Курицына к себе, сделает своим боярином или послом, вот и станет род Курицыных знатным да уважаемым!
— Нет, государыня, у нас здесь не всё так просто. У нас бояре своими предками да древностью рода кичатся. Многие из них свой род от Рюриковичей ведут или от литовских великих князей, Патрикеевы, например. И государь должен с этим считаться. Так что, боюсь, тут мне даже великий князь ничем не поможет. А сердцу-то не прикажешь! Люб мне Фёдор. Да, видно, с волей родителя придётся смириться!
— Погоди прежде времени-то горевать. Может, мы ещё как-нибудь тебе поможем. Очень уж хороший да разумный парень этот Фёдор. Может, и впрямь батюшка твой передумает? Убедится, что положение Курицына при дворе крепкое, что уважает его великий князь, да и мне он понравился... Он ведь меня русскому языку обучал! Я не забуду этой его услуги!
— Спасибо тебе, великая княгиня, за доброе слово. Я тоже в долгу не останусь, всё что надо для тебя разузнаю.
...Государь вернулся из поездки утомлённым, грустным. Он навестил после возвращения жену, поинтересовался её здоровьем, рассказал о беседе с ростовскими князьями, о матушке. И довольно быстро ушёл, сославшись на усталость, что весьма озадачило её. Ревность вновь кольнула Софью, но на следующий день супруг пожелал отобедать с ней и после трапезы проследовал за ней в опочивальню. Здесь за какой-то час с небольшим она простила ему и вчерашнюю холодность, и все свои волнения. Она вновь ощутила, что полностью владеет своим мужем, его чувствами, страстями и желаниями. Она не переоценивала своих возможностей: не все его мысли и планы были ей доступны, многие важные государственные дела он решал, даже не извещая её о них, лишь изредка рассказывая о своих тревогах и сомнениях. Но она понимала: не всё сразу. Прежде чем давать советы, надо хорошо разбираться в том, что происходит вокруг, изучить взаимоотношения придворных, традиции его народа. Этим она занималась всё свободное время.
По представлении его обретоша
под свиткою на теле его велики
чепи железные, иже и ныне зримы
суть на гробе его, а преже того ни
духовнику его, ни келейнику никако же
ведомы были, ни иному кому.
В ночь на 4 апреля 1473 года Иоанн проснулся от громких криков, доносящихся с улицы: «Пожар, пожар, горим!» Он вскочил с постели, натянул быстро порты, сапога, рубаху и тут в его опочивальню, вопреки обычаю, без позволения, забежали дежурившие ночью дьяк и рында без парадного одеяния.
— Государь, — почти прокричал дьяк, — митрополичий двор горит, огонь того гляди на твой дворец перекинется!
— А ты что, уснул, что ли? — спросил сердито Иоанн заспанного охранника, но не стал ждать ответа, на ходу набросил на себя кафтан и поспешил к окну в среднюю трапезную палату, откуда было видно Соборную площадь.
Не отстававший от него рында оправдывался:
— Я не спал, я сначала разобрать не мог, отчего собаки растявкались, лишь потом крики услышал!
Однако в окне никакого огня Иоанн не разглядел, лишь в небе за строящимся храмом Успения со стороны митрополичьего двора светилось зарево, будто там всходило яркое солнце.
— Беги скорее к великой княгине, — обернулся великий князь к дьяку, — если спит, разбуди, пусть прикажет, чтобы добро немедля в подвалы выносили. Сама с казной пусть на Ивановскую площадь поспешит, а дальше видно будет, что делать, — говорил он на ходу, уже поднимаясь по лестнице на второй этаж, к сыну. — А вы начинайте из моих палат добро убирать! — приказал он рынде и ещё нескольким подоспевшим слугам.
— Вставай, дармоед, — пихнул он по пути храпящего в сенях перед опочивальней Ивана дядьку.
Наклонившись над постелью подростка, он осторожно, чтобы не напугать, приподнял его за плечи и посадил. Тот, всё ещё не открывая глаз, спросил сквозь сон:
— Это ты сказал пожар?
— Да, сынок, поскорее одевайся.
Наследник тут же открыл глаза:
— Далеко?
— Нет, рядом, совсем рядом, митрополичий двор горит!
Окончательно пробудившись, Иван тут же встал на ноги и поспешил к сундуку, на котором были разложены приготовленные дядькой на утро вещи. Да и сам дядька, заканчивая застёгивать многочисленные пуговицы однорядки, кинулся уже помогать одеваться своему господину.
Пожары были в Москве и посаде не редкостью, и наследник, несмотря на юный возраст, прекрасно понимал, что такое огонь в городе, почти полностью построенном из просушенного дерева. Ему и самому приходилось присутствовать при тушении пожаров, он помнил даже, как за несколько лет до того обгорел и их собственный дворец. Потому без напоминаний стремительно одевался. Иоанн ждал сына, никому не доверяя в опасный момент его жизни.
— Собирай немедля все ценные вещи наследника, — приказал он дядьке, — а вы помогите, — обратился к новым подоспевшим слугам. — Ты, сынок, ступай за мной да пока не отходи далеко! И поспешите! — прибавил он для всех и почти побежал вместе с сыном вниз, в свои палаты. Там слуги уже снимали драгоценные иконы и складывали в сундуки, туда же добавляли книги, папки и прочие вещи со стола государя и с поставцов, в другой сундук укладывали его оружие и одежду. Подобное происходило и в других палатах, где упаковывали посуду и прочие ценности. За многие годы службы у придворных давно уже был отработан порядок действий в подобных ситуациях. Лишь убрав всё самое ценное в безопасное место, они спешили к месту тушения пожара, где и без того народу собиралось предостаточно.
На улице тем временем уже грозно гудел набатный колокол с колокольни храма Иоанна Лествичника, ему вторили звучными голосами сотоварищи с других городских и посадских храмов.
На улице начинался апрель, снег уже растаял, но по ночам ещё властвовали морозы, затягивая тонким ледком застрявшую кое-где меж камней водицу. Однако в эту ночь на Соборной площади было тепло, жар шёл от разгоревшихся уже вовсю митрополичьих палат, полыхал житный двор, зарево поднималось со стороны дворов брата великокняжеского Бориса Волоцкого и дядьки Михаила Андреевича Верейского. Сильный ветер весело, будто играючи, раздувал пламя, то там, то здесь вздымая горящие куски дерева, и, шутя, перебрасывал эти летающие факелы с одного здания на другое, обрушивая на головы одуревших от страха погорельцев и спешащих им на помощь соседей. В воздухе парили куски пепла, несколько из них тут же осели на платье государя, который оглядывался вокруг, чтобы оценить обстановку. Ему было не до пепла: огонь методично, настойчиво приближался к его дворцу, искры и головешки одна за другой летели в сторону великокняжеских теремов, пытаясь и их втянуть в своё бесовское пламя. Оно чуть ли не лизало языком и терема великой княгини.
— Нет, сынок, ты больше не ходи за мной, — приказал он наследнику, посчитав ситуацию слишком опасной. — Ступай подальше, за колокольню, на Ивановскую площадь, разыщи там мачеху и останься пока при ней. А ты проводи его, — обратился он к дядьке, не отходящему ни на шаг от воспитанника.
Всё больше народу появлялось на площади возле горящего митрополичьего двора. Раздавались крики и вопли женщин, плач детей, мужчины то кидались на помощь тушившим пожар монахам, то в растерянности замирали перед полыхающим пламенем, не зная, что предпринять. Иоанн тут же послал охрану и слуг к своему дворцу — отбрасывать с крыш и крылец горящие головешки, сбивать пламя.
— Ты мне головой ответишь за дворец, — приказал он примчавшемуся на помощь дьяку своему Никите Беклемишеву, его просторный двор находился пока в полной безопасности. И уже вслед Никите помягче добавил: — Держитесь там, я пока узнаю, что с митрополитом.
Увидев поблизости окольничего Ивана Ощеру, распорядился, обращаясь к нему и другим слугам и зевакам:
— А вы воду, воду подавайте, бочками, телегами, качайте из Тайницкой башни, цепь организуйте. Приказывай, Иван, ты за воду отвечаешь! И вёдра несите, с хозяйственного двора, из кухни, отовсюду, где есть, у бояр из домов берите! Чего стоите?
Раздавая приказы, он устремился к распахнутым обгоревшим воротам митрополичьего дворца, за которыми на фоне языков пламени мелькали чёрные рясы снующих монахов.
— Где богомолец мой, Филипп? — первым делом спросил Иоанн, войдя в жаркий, будто протопленный двор, и увидел ярко горящие с треском и искрами палаты владыки. Ветер дунул в его сторону и обдал лицо государя своим страшным жаром, ещё и припугнув куском горящей кровли, спланировавшим возле его головы.
«Хорошо, что одну лишь скуфейку успел надеть», — подумал Иоанн, уклонившись от опасности и потрогав маленькую войлочную и в общем-то домашнюю шапочку. Обычно он надевал на улицу большие шапки, обрамленные дорогим мехом, который здесь непременно бы загорелся.
— Митрополита, государь мой, отправили за стены города, в монастырь Николы Старого, — ответил один из монахов, вытерев грязной, в гари, рукой своё испачканное лицо. — Не смогли вот палаты отстоять, хорошо хоть храм митрополичий пока спасли, теперь, Бог даст, не отдадим его огню.
— Здоров владыка, не пострадал? — переспросил ещё раз великий князь.
— Плох владыка, за сердце держится, но от огня уходил на своих ногах.
Узнав, что митрополит вне опасности, Иоанн кинулся назад к своему дворцу, над которым нависла самая настоящая угроза уничтожения. И только рядом с ним вспомнил про жену: «Интересно, где она сейчас?» Как будто проведав про его вопрос, рядом появился Фёдор Курицын и доложил:
— Наследник и государыня вне опасности, мы их проводили в Вознесенский монастырь, там сейчас безопасно.
— Хорошо, Фёдор, ступай ко дворцу, помогай! — И обернувшись вновь в сторону своих хором, закричал: — Воду сюда, вёдра, людей!..
Началась самая настоящая битва за дворец. Пламя подбиралось к нему с двух сторон: от митрополичьего двора и обгоревшей уже церкви Рождества Богородицы, а также от великокняжеского житного двора, который спасать было уже поздно. Иоанн сам лез под пламя, лил в его жадный, прожорливый зев ведра с водой, поднимался на дымящиеся балконы, куда скатывались с высоких крыш трескучие головни. «Благо, что успели в сей раз все крыши металлом покрыть, иначе быть бы беде», — думал Иоанн, не переставая трудиться, то и дело отирая разгорячённое лицо рукавом кафтана. Его слуги, дьяки, послы и даже многие бояре, чьи собственные дома были вне опасности, сбежались на помощь. По длинной людской цепи передавали одно за другим вёдра на открытые галереи дворца, которым угрожало пламя, лили воду на деревянные перекрытия, стены, прямо на окна. Иоанну пришлось послать внутрь теремов слуг, чтобы обороняли палаты от случайных искр, попадающих в лопнувшие от жара или побитые окна. Подвезли ближе десяток хранившихся в городе специально на случай пожаров бочек с водой — всё пошло в дело. Мужчины и женщины, растерянные и мечущиеся поначалу, теперь, направленные твёрдою рукой, все дружно сражались с огнём. Пример государя вдохновлял: коль он, их символ и знамя, не щадил себя, они не жалели себя вдвойне...
Лишь к рассвету захлебнулся последний язык пламени рядом с дворцом. Притих, вдоволь натешившись с огнём и людьми ветер. Потрескивая, поигрывая искрами, догорали палаты на митрополичьем дворце. Иоанн, присев прямо на ступеньку своего мокрого, почерневшего от пепла крыльца, выслушивал, как недавно назначенный дворецкий Михаил Яковлевич Русалка докладывал о потерях, понесённых городом от пожара:
— Житный двор городской выгорел весь, прямо до каменных погребов, приправа городская, часть двора брата твоего Бориса Васильевича, двор князя Михаила Андреевича. У церкви Рождества Богородицы кровля пропала, много боярских домов пострадало.
— Знаю, Господь с ними, новые поставим. Что с митрополитом?
— Только что вернулся, он в соборе Пречистой.
Иоанн направился к недостроенному храму, в центре которого стояла временная деревянная церквушка, которую спасли от пожара поднявшиеся вокруг прочные каменные стены. Он был заполнен людьми. Горели зажжённые свечи, в окна сквозь двойные стены уже заглядывали лучи утреннего весеннего солнца.
Старенький, будто ещё более чем прежде усохший митрополит Филипп стоял возле гроба чудотворца Петра и жалостным, не то поющим, не то плачущим голосом протяжно творил молитву. Подойдя к владыке, Иоанн увидел, как по его обычно спокойному, прекрасному старческому лицу медленно, капля за каплей, стекают мучительные желтоватые слёзы. В руках святитель держал свой большой нательный крест, крепко сжатые пальцы его слегка вздрагивали. Горе полностью овладело им, правило его чувствами и поступками. Сердце Иоанна дрогнуло от жалости при виде столь великой скорби. Он обнял владыку за плечи, поцеловал его безжизненную руку. Кроме государя, никто в тот момент не смел приблизиться к страдальцу.
— Отче мой господин, не скорби так по утрате своей, — попытался он утешить старца, который при его обращении замолк, но продолжал едва заметно покачивать неубранной седой головой из стороны в сторону. — Господь даёт, Господь забирает, всё в руках его. Я тебе столько хором дам, сколько ты сам захочешь, все твои утраты сполна возмещу!
Видя, что слова его не произвели на митрополита никакого действия, Иоанн продолжил утешать его:
— А если какой запас у тебя погорел, всё у меня возьмёшь, всё тебе дам...
Вместо того чтобы успокоиться, старец неожиданно, как ребёнок, расплакался и в изнеможении приклонился к государю, рука его безжизненно упала вниз, крест выпал из неё и повис на цепи. Иоанн подхватил митрополита и посадил на поднесённую кем-то скамью. Сел рядом, придерживая его под спину, почувствовал под облачением что-то жёсткое, похожее на корсет.
— Коли Бог поступил так со мной, — объяснил наконец с огромным усилием своё неутешное горе владыка, — знать, грешен я. Отпусти меня, сын мой, в монастырь, да подалее от города, в затвор уйду, молиться буду. Сейчас же и прикажи отвезти, не могу больше здесь оставаться, видеть разор дома своего.
Да какой уж тут дальний монастырь! Митрополит слабел на глазах, будто некая необъяснимая сила враз подкосила его прежде живое жилистое тело. Иоанн заметил, что у старца бездействует левая рука, с трудом волочится нога. Он распорядился, и вскоре к храму подвели его собственных великокняжеских лошадей, запряжённых в удобный, обитый мехом, утеплённый возок. Он сам усадил туда своего богомольца и вместе с ним, напрямую, через Никольские ворота направился к ближайшему за стенами крепости древнему Богоявленскому монастырю. Там, вместе с братией, трогательно и с любовью принявшей владыку, отнесли его в настоятельские покои, уложили на удобную постель, начали раздевать. И только тут понял Иоанн, что такое жёсткое на теле митрополита ощущали его руки. К удивлению всех присутствующих и даже духовника владыки, это были тяжеленные железные цепи-вериги, которые носил старец для укрощения плоти своей и ради искупления греха человеческого. Когда Иоанн с братией попытались снять их со старца, тот стал протестовать, говоря, что привык к ним, никогда не снимает и собирается помереть в них. Едва уговорили, пообещав, что как только он поправится, всё вернётся на круги своя.
— Да не встану уж я, — тихо и убеждённо молвил святитель, не обращая внимания на протесты. — Ты только, государь мой, — обратился он к Иоанну, — ты уж стройку нашу, храм Успения не бросай. Всё у меня для него припасено: и камень, и кирпич, и серебро, на всё хватит, только не бросайте строительство.
— Не волнуйся, господин мой, — утешал Иоанн, — всё выполню по воле твоей.
— Гляди, не подводи меня, — с трудом выговаривал митрополит. — А теперь надо мне святых тайн причаститься, оставьте меня с духовным отцом моим...
Иоанн вернулся во дворец. На улице уже совсем рассвело. На Никольской улице за стенами крепости не было никаких признаков пожара, но лишь въехал он внутрь города, сразу почувствовал запах гари и увидел чёрные крыши. Вокруг дворца мели, скребли и чистили стены, каменные мостовые, иные дворцовые постройки. Иоанн обошёл своё хозяйство: работа по восстановлению предстояла немалая. Жаль было погоревших припасов, но утешало то, что это была лишь небольшая часть от имевшегося: никогда великие князья не хранили запасы в одном месте. Житные дворы располагались не только в Москве, но и на посаде, в загородных дворах, в иных городах.
За Иоанном неслышно, с самой ночи, ходили двое его охранников-рынд, оберегая своего господина от возможных неприятностей. Поднявшись по лестнице в свои хоромы, Иоанн обернулся и неожиданно подобрел:
— Голодные небось! Ступайте-ка на кухню, пусть там вас как следует накормят и мне еды пришлют!
— Тебя завтрак, мой господин, ждёт уже, — поклонился дворецкий Русалка, ожидающий Иоанна с другими боярами у дверей терема.
Хорошее настроение, несмотря на пожар и болезнь митрополита, не покидало Иоанна всё утро: он радовался, как человек, только что избежавший смертельной опасности. Главное, дворец был спасён, что избавляло его от тягостных проблем нового строительства, переселений, излишних хлопот. Обмывшись и поев, узнав, что с близкими всё в порядке, Иоанн лёг и сразу же заснул.
Пробудившись, первым делом поинтересовался, что с митрополитом. Ему ответили, что владыка в том же состоянии, слаб. Он причастился, приказал освятить себя, а теперь просит прощения у своих многочисленных посетителей и молит лишь об одном: чтобы достроили Успенский собор.
Иоанн собрался и, испив лишь сыта — воды с мёдом, — вновь отправился навестить своего богомольца.
К монастырю, прослышав о тяжёлой болезни митрополита Филиппа, стекались толпы горожан. Многие стояли под воротами обители, прямо на улице, не вмещаясь в небольшой её двор, ожидая каких-либо новостей о его самочувствии. В монастырском храме в тесноте шла поздняя обедня. Тесно было и возле настоятельских палат. Тут толпились знатные горожане. В приёмной собрались князья, бояре, святители.
Рядом с больным Иоанн увидел московского голову князя Владимира Григорьевича Ховрина с сыном Иваном, в честь отца также прозванного Головой. Митрополит слабым голосом уговаривал всех их, и в первую очередь князя Владимира, не забывать о храме, не бросать его детище. Увидев среди народа государя, он обрадовался и начал твердить ему о том же, потом просил прощения, но вскоре, утомившись, затих.
Присутствующие, видя, что старец дремлет, начали потихоньку удаляться.
Вернувшись домой, Иоанн, наконец, отправился навестить свою супругу. Несмотря на то что она казалась при встрече довольной и даже радостной, он почувствовал, что Софья чем-то сильно озабочена.
— Напугалась пожара? — спросил он её ласково.
— Ещё бы! — оживилась она от воспоминания. — Я ещё вещи собирала, как увидела, что у меня под окном горящие головешки летают, а потом гляжу, крыша храма Рождества Богородицы загорелась! Слава Богу, всё обошлось! Мы с сыном твоим Иванушкой в монастыре отсиделись.
— Я, кстати, его с тех пор и не видел. Как он там вёл себя?
— Всё рвался на пожар, тебе помогать, с трудом его дядька удерживал, грозил, что ты им обоим всыпешь, если он отлучится. Потом заснул.
— А чем ты занималась?
— Я не могла спать, за тебя волновалась, за наш дом — я ведь впервые такой пожар видела! Это ужасно! И часто у вас такое случается?
— Не часто, но бывает.
— Разве можно жить в деревянном дворце? Да так и сгореть можно в момент! Это же дерево! Разве ты бедный? Разве не можешь построить себе каменные хоромы?
— В деревянном доме для здоровья целительнее жить.
— Так весь мир уже живёт в каменных домах! В Риме никто из богатых людей теперь не ставит деревянные хоромы. Весь центр там сплошь из камня! Оттого и пожаров больших там не бывает! И живут люди не меньше вашего: и семьдесят лет, и более! Да и в Москве появилось немало таких строений, ты только погляди! У Ховриных палаты из камня, и у Патрикеевых... А ты что, беднее их?
— Зачем так говоришь? — осерчал Иоанн. — Мне и мой дворец нравится! Я пока не думал серьёзно о том, чтобы его перестраивать. Много предков моих так жили, и, слава Богу, никто ещё не сгорел! У каждого народа свои обычаи, свои возможности. У нас дерева много, мы умеем из него быстро надёжные терема ставить, и я не спешу по-иному начинать жить.
Увидев, что мужа начинают раздражать её упрёки, Софья заулыбалась и сменила тактику. Ласкаясь, она погладила его по руке, по плечу:
— Не серчай на меня, мой милый, ты, конечно, лучше знаешь, как поступать, и не моё бабье дело давать советы непрошеные. Только я за свою жизнь немало нагляделась, как живут правители в иных странах: лучшие дворцы, лучшие творения, драгоценности, мебель — всё у них. А нам в своих хоромах не только вещи ценные держать опасно, но и самим жить страшно. Что же про нас послы иноземные своим государям порасскажут?
— Честно сказать, думал я о том, и не раз. Да нет у нас таких мастеров, чтобы большие хоромы из кирпича возводить. Ты права, есть бояре, которые ставят себе каменные палаты, да для нас они малы будут, мне ведь огромные палаты нужны и для больших обедов, и для приёмов, таких нет сейчас ни у кого на Руси.
— Так в чём же дело? Тебе же служат иностранцы: денежники, толмачи, оружейные мастера, послы. Почему бы тебе не послать за строителями?
— И над тем я думал. Есть пока что у меня заботы поважнее. Первым делом соборный храм надо достроить. Стены крепостные обновить. И потом... — Иоанн задумался, стоит ли говорить жене о затаённом, но решился: — Если уж строить себе каменные хоромы, так надо делать это основательно, с размахом. А где место взять? Ты погляди, что в крепости творится? Двор на дворе, терем на тереме. Словно в улье пчелином всё забито. Надо выселять народ за стены города, а кого? Братьев? Дядю? Матушку? Бояр Патрикеевых, Холмских, Ховриных, Ряполовских? Все родичи мои, все служили веками моим предкам, каждый права свои имеет и отстаивать их будет... Непростой это вопрос, как на первый взгляд кажется. Но ты права, начинать с чего-то надо...
— А знаешь, как у нас, у греков, называется центр города на горе, за каменной стеной? — решила отвлечь мужа от забот Софья и неожиданно перескочила на совсем иную тему: — кремль!
— Знаю! — спокойно ответил Иоанн. — И наш город так иные греки называют. Только у русичей не прижилось это наименование. У каждого народа свой язык. По-нашему поселение, защищённое каменной или деревянной стеной, то есть огороженное, — называется городом. Всё, что снаружи, — посадом. Хотя многие теперь и посад Москвой называют, разросся город, в одни стены не помещается. Вот ещё проблема, надобно вторую стену каменную возводить. Да не для нынешнего дня мы с тобой разговор затеяли. Ты мне лучше скажи, чем в монастыре ночь занималась, раз не спала?
— С монахинями беседовала, с матушкой-настоятельницей, очень интересная женщина, умная, начитанная, говорит хорошо.
— И что она тебе наговорила за ночь? — полюбопытствовал Иоанн, слегка заволновавшись.
— Да ничего интересного, — уже без настроения, нахмурившись, ответила Софья.
— Ну да ладно, супруга моя, — не стал допытываться Иоанн. — Давай-ка пообедаем, да поработать мне надо. Убытки подсчитать, погорельцам помочь. К тому же у меня посол от крымского хана Хозя Бердей томится, ответа на ханские послания ожидает. Дело важное, его как следует с боярами обсудить надобно, а всё, видишь, недосуг.
За обедом Софья пыталась расспросить, что это за посол из нового ханства, о котором она почти ничего не знала. О самом Крыме она помнила лишь то, чему её наставляли когда-то учителя. Помнила, что там находились византийские и греческие колонии и поселения, которые прежде, пока их не начали разорять татары, были известными и богатыми. Ей было интересно, что происходит там теперь. Но муж был усталым и неразговорчивым, и она оставила его в покое. Ей и самой было не до веселья.
В монастыре она как бы между прочим поинтересовалась, куда делась воспитанница Марии Ярославны, княжна рязанская, на что ей без всякого злого умысла ответили, что она давно уже, с начала зимы, разболелась, и вдовая великая княгиня увезла её с собой в свою отчину, в Ростов. Конечно, Софья тут же связала это сообщение с поездкой великого князя к матери. Что там было меж ними?
Она наблюдала за мужем, вспоминала его поведение по возвращении из Ростова и, к счастью, не находила никаких особых перемен. И Марфа Шуйская помалкивала. Прошёл уж месяц, как Софья просила её разузнать всё, что можно, о рязанской княжне, но та молчала. Да Господь с ними. Она не станет забивать себе голову подозрениями, по крайней мере до тех пор, пока её жизни никто и ничто не мешает. Она спокойно проводила мужа и постаралась более понапрасну не тревожиться и его не волновать своими расспросами.
Тем временем великокняжеские порученцы постоянно дежурили у постели митрополита и регулярно докладывали о его самочувствии. Старец то принимал и благословлял многочисленных посетителей, то, утомившись, отдыхал, то умолял не забывать его дитя — недостроенный храм Успения Богородицы. К вечеру владыка стал совсем плох, и государь отправился его навестить. У святителя совсем отнялась левая рука, застыла левая часть лица, однако он, превозмогая себя, поспешил благословить великого князя, с которым хоть и спорил порой, но всегда находил общий язык. С трудом поднимая действующую ещё правую руку, он перекрестил Иоанна, а потом у него же попросил прощения.
— За что же, отец мой? — спросил тот. — Ничем ты передо мной не виноват!
— То Богу виднее, а ты прости.
Просидев около часу возле митрополита, Иоанн вернулся во дворец. Посмотрел письма и докладные, попытался подсчитать с дьяками потери от пожара, наметить, с чего необходимо начинать восстановление утраченного, прикидывал, какой договор заключить с крымским ханом. Затем, скромно поужинав и едва добравшись до постели, моментально заснул.
Не прошло и часу, как его разбудили: митрополит Филипп скончался. Сил да и особой нужды идти теперь же к покойному у великого князя не было. Отдав необходимые распоряжения по подготовке к похоронам и мысленно попросив у старца прощения, Иоанн вновь заснул.
Днём приготовленного к упокоению и обряженного ещё ночью святителя возложили для прощания в Успенском соборе. Рядом с гробом положили его тяжёлые цепи-вериги. Иоанн раздумывал, сообщать ли о случившемся матери, которая со дня на день сама собиралась вернуться в Москву. Если посылать за ней гонца и если она захочет проститься с покойным, придётся ждать не менее четырёх дней. Так ли уж это необходимо?
Не успел он принять решения, как ему доложили, что Мария Ярославна вернулась в Москву. А вскоре она прямо в дорожном платье сама пожаловала к храму Пречистой ко гробу святителя.
Митрополита Филиппа хоронили в седьмой день апреля в недостроенном соборе, в приготовленной специально для него раке рядом с его предшественником — митрополитом Ионой, близ церковных северных ворот — с правой стороны от входа в храм. На прощание с владыкой собрался весь город, все успевшие приехать архиереи, московские святители, князья и бояре. Толпы народа заполнили площадь перед собором. Многие искренне плакали, сожалея о смерти пастыря столь высокой нравственности и чистоты, подвижника, учителя. Прослезился и Иоанн. Кто знает, каким будет следующий митрополит? А с этим было связано много добрых воспоминаний.
После прощания со святителем и небольших печальных поминок Иоанн пригласил мать прогуляться с ним в митрополичий двор, который представлял собой печальное зрелище. Поставленные ещё двадцать лет назад митрополитом Ионой каменные палаты превратились в торчащий обуглившийся остов. Огонь уничтожил гостевые и иные хозяйственные строения, кельи. Монахи подчистили, подмели всё вокруг, но ещё стоял запах гари, и чернота зияла повсюду, словно страшные раны на лице города.
— Я бы, пожалуй, приказал начать восстановление, да, может быть, лучше нового митрополита дождаться, пусть сам хозяйничает? Ты как считаешь, матушка? — спросил Иоанн.
— Согласна с тобой. Ты думал, кого можно предложить на это место? Может, сам покойный советовал тебе кого-нибудь преемником?
— Нет, речи об этом никогда не было. Хотя у нас есть из кого выбирать. Вассиан Ростовский, к примеру. Или второй духовник мой, Паисий Ярославов.
— У Вассиана здоровье слабое...
— К тому же властен он чрезмерно, боюсь, как бы не стал такой владыка мешать моим планам, — тут же согласился с матерью Иоанн, отвергая кандидатуру архиепископа.
— А Паисий, боюсь, откажется, — поддержала важный разговор Мария Ярославна. — Помнишь, сколько мы уговаривали его стать игуменом Троице-Сергиева монастыря. Он всё уклонялся, говоря, что всё это суета.
— Помню. Мне ещё наш коломенский епископ Геронтий нравится, — продолжил великий князь. — Он, как будто, человек честный, открытый. Тебе-то он по душе?
— Трудно сказать, сынок. Он ведь уж двадцать лет епископом в Коломне, в Москве лишь наездами, я с ним мало общаюсь. Это ты в Коломне часто бываешь, тебе лучше его знать. Я помню его игуменом Симонова монастыря, молодая тогда ещё была, неопытная. Тогда в самом разгаре междоусобные войны были, каждый себя проявил до самого донышка. А Геронтий как-то в стороне от драки остался, его никто не трогал. Правда, и Шемяку он не поддерживал, но и отцу обид и измены не творил. Может, так и должен истинный монах поступать?
— Но ведь отец согласился с его назначением Коломенским епископом? Стало быть, не видел за ним никакой вины?
— Пожалуй! Только ты не забывай, что к тому времени отец твой уже ослеплён был и изранен, ты был ребёнком, все решения в основном принимали бояре да митрополит. А Геронтий в молодости услужлив был, со старшими умел ладить.
— Кажется, он и теперь не изменился. Это хорошая черта, мне как раз такой человек и нужен.
— Смотри, сынок, человек у власти нередко меняется. Пока ты выше него, он в рот смотрит. А станет равным или выше, вскоре его и не узнаешь!
— С чего это он станет мне равным? — Иоанн усмехнулся. — Я постараюсь не допустить этого!
Мать внимательно поглядела на него, покачала головой:
— Крут ты больно, сынок. С церковной властью великие князья на Руси всегда считались. Да и что это ты самолично столь важный вопрос решать пытаешься? Надо с боярами, со святителями посоветоваться. Кого они изберут, за кого проголосуют, тот и будет митрополитом.
— Проголосуют, как я им скажу, — уверенно заявил Иоанн.
— Совсем ты, сынок, во вкус власти вошёл, слишком самостоятельным становишься.
— Разве это плохо, матушка?
— Трудно сказать. Тут ведь многое от случая зависит. Хорошо, если самовластие на крепком разуме обосновано. Да и в этом случае один ум хорошо, а два лучше. Ведь и святые ошибаются, не то что человек. А ошибка государя дорого может стоить. За ней судьбы людские. Хорошо, если не разучишься умных советов слушать да принимать их, себя ломать. Для того мудрость великая нужна, а она нередко оставляет самовластных.
— Не волнуйся, матушка, умом Бог меня, кажется, не обидел. Да и советчиков пока прогонять не собираюсь.
— Да не больно-то ты их слушаешь, мне уж жаловались.
— Кто, Патрикеев? Ряполовский? Больно власти они себе много присвоили за время болезни отца, малолетства моего и неопытности. А теперь никак с ней расставаться не желают. Страдают, коли у них не у первых совета спросишь, не к ним одним прислушиваешься. Будто вовсе не я отцу своему наследник, а они.
За разговором великий князь с матерью дошли по безлюдным дворцовым переходам до великокняжеского кабинета. Великая княгиня-мать молча слушала сына, лишь отчасти признавая его правоту. Заметив, что сын ждёт от неё ответа, а может, и осуждения боярского властолюбия, заметила:
— Мне, сынок, трудно тебя поддерживать, я не могу забыть, что именно им отец твой обязан возвращением ему, да и тебе, московского престола. Не знаю, как жизнь наша обернулась бы, не вступись бояре московские за нашу семью, за вас с Юрием. Может, до сих пор жили бы где-нибудь в ссылке в Вологде, где теперь брат мой томится, или перемерли нужной смертью...
Мария Ярославна не утерпела, напомнила сыну о судьбе своего заточенного брата. Но тот сделал вид, что не услышал о Ярославиче.
— Так не одни ж Ряполовские с Патрикеевыми за нашу семью стали, все московские бояре не хотели Шемяку признавать, всем он глупостью да жадностью досадил. Почему же я должен до сих пор именно Ряполовским кланяться?
— Да никто тебя кланяться не заставляет, не преувеличивай. Знай лишь меру. При отце твоём и при тебе были они первыми боярами при дворе, честно служили своему Отечеству, за что же их теперь-то обижать? Не плюй в колодец, пригодится...
— Воды напиться, — продолжил за мать пословицу Иоанн. — Хорошо, родная, хорошо, не серчай, будь по-твоему. Постараюсь чтить как следует твоих любимых бояр.
Иоанн соскучился по матери и никак не мог наговориться с ней. Те дни, что он провёл у неё в Ростове, вспоминались как прекрасный праздник. Но тогда он так и не наговорился с ней, ибо был озадачен совсем иным. Теперь же старался наверстать упущенное. Они сели, каждый в своё привычное кресло, и сын неожиданно перешёл к другому важному для него вопросу:
— Ты мне скажи, матушка, а где теперь Феодосия, что с ней? Выздоровела она?
— Отказалась она в Москву ехать. Окрепла, теперь опять в монастырь собирается. Я отговаривала, мне с ней веселее, привыкла я к ней. Да понимаю, тут ей лучше не будет. Потому и согласилась, пусть поступает по своему разумению. А ты-то как, не рвёшься больше на две стороны? — пытливо посмотрела она на сына.
— Как сказать? Сам не знаю. Порой совсем забываю, порой тосковать начну да вину свою чувствую...
— Заживёт рана, что ж жалеть, коли так получилось. Надо смириться. А я второй день на Софью твою поглядываю. Расцвела она, похорошела, увереннее в себе стала. Настоящая государыня!
— Грех жаловаться, женой я доволен. Умна она, а умом своим не похваляется, не выставляет его где надо и не надо, как порой с бабами случается. Тебя прежде одну и знал такую, — сделал Иоанн комплимент матери. — Характер у неё сильный, сдержанный, в людях разбирается, — продолжал он нахваливать Софью. — Для семейной жизни это не главное, а для государыни — то, что надо. Я ей даже позволил самой гостей заморских принимать. Греки, итальянцы охотно ей кланяются. Вчера попросил разрешения встретиться с ней греческий купец из Кафы Хозя Кокос. Говорит, много о её семье слышал, её родных знал. Я позволил: ему — уважение, и ей — развлечение.
Заметив, что Мария Ярославна с сомнением покачала головой, Иоанн счёл уместным добавить:
— И ханы позволяют послам своим с жёнами беседовать, и европейские государи. Думаю, и для нас это не зазорно. Я даже на помощь Софьи рассчитываю. Этот купец, говорят, пользуется большим уважением у нынешнего крымского властителя Менгли-Гирея. Я сейчас пытаюсь этого хана к себе в союзники привлечь. Тот, по словам посла, согласен на союз со мной против его смертельного врага хана Большой Орды Ахмата. А я хочу, чтобы в договор был внесён и другой наш враг — Казимир Литовский, который ныне мне более Ахмата досаждает, треть русских земель под своей властью держит, народ православный притесняет. Ахмат же, слава Богу, после набега на Алексин совсем притих, так что мне с ним не резон обострять отношения.
— Тут тебе, сынок, видней, как поступить. Я в этом мало разбираюсь. — Она поднялась. — Пора мне, устала я сегодня. Когда думаешь собор назначать для выборов нового митрополита? — спросила она, уже стоя у двери.
— Медлить не стану. Думаю, сразу после Великого поста и соберёмся, чтобы решить вопрос. Письма готовим епархиальным владыкам, сегодня-завтра гонцы развезут их. Пока же думать будем о кандидате. И ты матушка не оставайся в стороне, поговори с людьми, с боярами, узнай, кто им по душе. Я, как прежде, на твою помощь рассчитываю...
Через несколько дней Иоанн обедал у своей супруги. Ему нравился тот маленький праздник, какой умела устроить Софья из обыкновенного обеда. Она приглашала к столу своих молодых боярынь, если не было поста, призывала музыкантов, которые увлечённо играли то на одних, то на других инструментах: гуслях, свирели, сопелке, сурне и дудке, при том танцевали и подпевали. Боярыни поначалу смущались, розовели от соседства за столом со строгим великим князем, чей холодный серо-голубой взгляд, порой слишком пристальный, проникающий, казалось, до самых тайных мыслей, приводил в трепет. Но постепенно они обвыклись, да и государыня не одёргивала никого, не делала замечаний, наоборот, приказывала быть любезными с мужем, создавать ему хорошее настроение, отвечать на вопросы, беседовать.
А Иоанну нравилось, как быстро освоила Софья русские обычаи и полюбила русскую музыку. Нравилось, что внесла что-то новое и живое в придворную жизнь. Ему было приятно находиться в обществе жены и её окружения — бояр и боярынь, и он охотно принимал участие в таких обедах.
На сей раз шёл пост, к тому же только что отметили девятину со дня смерти митрополита Филиппа, потому в комнате находился один гусляр, да и тот играл грустные мелодии, струны под его пальцами чистым и нежным звоном изливали свою печаль, но не вгоняли в тоску, а создавали лирическое, мечтательное настроение.
Гостей было немного, за столом сидели Софьины бояре: супруги Траханиоты Дмитрий Мануилович и Елена, Юрий Мануилович, симпатичная Василиса Холмская, Марфа Шуйская и ещё несколько боярынь. Но главным сюрпризом явилось то, что за столом сидел неожиданный для Иоанна гость — тот самый купец из Кафы, который выполнял дипломатические поручения хана Менгли-Гирея и самого Иоанна. Осанистый, с заметным брюшком, полный и хитроватый, с чёрными, как у многих южан глазами, купец был явно доволен таким приглашением и окружающим его обществом. Он то и дело кидал живые взгляды на молодых боярынь, сидевших на противоположном от него конце стола, и расплывался в счастливой улыбке.
Софья, не нарушая запретов поста, сумела организовать тем не менее знатный воскресный обед. На столе красовались несколько видов икры: паюсная и осетровая осенняя засоленная, да осетровая свежая — варёная и жареная, печень белужья слабосолёная, визига в уксусе, тёшка осетровая свежесолёная, стерлядь бочоночная, языки белужьи, осетрина шелоньская. Стояли кувшины с мёдом и киселями, со сладким критским вином.
Но главным украшением Софьиного стола была посуда: золотая и серебряная, золочёная, с узорочьем и росписью, сканью и цветными эмалями. Софья ничуть не постеснялась и к тому добру, которое имелось уже в её собственной казне, прибавила из казны великого князя, куда хозяин допустил её, позволив кое-что взять и для себя. Тут уж царевна не поскромничала и наградила себя по-царски. Теперь золотые да серебряные блюда и чаши, братины и кубки красовались под угощением. Как только все сели за стол, подали ещё и горячие пироги с грибами.
Гости с удовольствием ели и пили. Хозя вдохновенно рассказывал, как трудно ныне живётся православным в Крыму. Сам Хозя честно сообщил, что он вовсе не грек, а еврей, но по нужде принял мусульманскую веру, и потому Менгли-Гирей особенно чтит его. Это известие не очень-то обрадовало присутствующих, но Хозя поспешил объясниться:
— А что было делать? — сокрушался он. — Я купец, в Турции часто бываю, и в Орде, и в Казани, кругом мусульмане, на иноверцев смотрят как на врагов. И дома жить стало невозможно, притесняют православных, грабят, из своих домов выгоняют. Как татары Крым захватили, не стало житья ни местным евреям, ни грекам, ни итальянцам. На юге лишь несколько городов свободными остались, так туда турки начали набеги совершать. Города разрушают, деревни выжигают. Да не буду я о грустном вспоминать, попечаловался — и хватит! — Хозя поднял бокал с мёдом и предложил тост: — За здоровье хозяев!
Софья проглотила каплю вина и, поставив кубок на место, вновь обратилась к Хозе:
— Расскажи-ка, гость дорогой, а как ханы в Крыму живут? Неужто в своих шатрах, как в старину?
— Нет, конечно, в юртах они живут лишь во время походов, — ответил Хозя, проглотив очередной кусок нежной рыбицы. — У Менгли-Гирея свой дворец каменный с гаремом, слугами, с бассейном. Его ещё отец нынешнего хана начал строить — Хаджи-Гирей, он и ханство Крымское основал. Кстати, при поддержке Казимира Литовского. Потому и не хочет ныне Менгли-Гирей союз с Русью против Литвы заключать, неловко ему друга отцовского предавать. Его понять можно. Но и от дружбы с Русью не хочет он отказаться. После того как вы Ахмата от Алексина погнали, он зауважал великого князя, — Хозя приподнялся и поклонился в сторону Иоанна. — Но понять не может, почему вы не хотите с ним союз против одного Ахмата заключить? Он же враг вам одинаковый!
— Я уж объяснял тебе, могу и повторить, — добродушно отозвался великий князь, отхлёбывая ложкой поданную к столу двойную уху. — Пока что у нас перемирие с Ахматом. Посол его недавно отбыл, а вместе с ним и я в Большую Орду посла своего отправил. Не хочется мне напрасно врага сильного дразнить. Вот если бы Менгли-Гирей со мной против Литвы объединился, я бы тогда смог и Ахмата в договор врагом своим записать. Но я, пожалуй, посла своего с тобой отправлю, Ивашку, как водится, с дарами, с поминками, пусть мне хан грамоту свою пришлёт, какое решение он примет. А дальше видно будет!
— Хорошо, мой господин, как прикажешь, я всей душой на твоей стороне. — Хозя прижал правую руку к своей груди и, вновь приподнявшись, ещё раз поклонился Иоанну.
— А откуда ты язык русский так хорошо знаешь? — поинтересовалась Софья у гостя.
— Хорошему купцу положено много языков знать, это его хлеб! — поклонился и ей Хозя. — Без знания языка купец в чужой стране, как немой, ничего сделать не сможет. Потому меня отец с детства языкам учил, даже рабов для этого покупал.
Слуги убрали тарелки с ухой и подали горячее. Принесли трёх жареных осётров на длинных блюдах, одного, самого знатного, в две руки, поставили перед государевым местом. Двух других — по сторонам. За осётром последовали блины с мёдом, но великий князь предпочитал заворачивать в них икру.
К концу трапезы Хозя, сытый и довольный, поднялся из-за стола и, поклонившись Софье, произнёс:
— Спасибо, государыня, за уважение, мне оказанное. Позволь отблагодарить тебя.
Она с улыбкой кивнула в знак согласия, и Хозя быстро засеменил к выходной двери, выглянул наружу, сделав какие-то знаки за дверью. Тут же два молодца со смуглыми лицами — помощники Хози, втащили в палату огромный тяжёлый рулон и прямо перед столом раскатали его. Это был ковёр с ярким восточным орнаментом. Софья всплеснула руками, не желая скрывать своего восхищения.
— Спасибо, гость дорогой! Вот это подарок! Чем мы-то его отблагодарим? — обернулась она к мужу.
— Меня великий князь и так не забывает, — скромно ответил гость. — Я от него достаточно милостей вижу.
— Ладно Хозя, ты знаешь, я в долгу не останусь. А пока давай ещё немного выпьем за дружбу.
Пока чашник наливал в бокалы мёд и вино, Иоанн что-то шепнул ему, и тот ненадолго исчез. А вскоре появился с большим серебряным кубком, прекрасной работы, частично позолоченным. Государь сам наполнил его мёдом и протянул Хозе Кокосу.
— Знаешь наш обычай? — спросил Иоанн.
— О да, — только и смог вымолвить тот и, встав, принял кубок, не считая возможным отказаться от предложенного подарка.
Но прежде чем получить его, надо было выпить содержимое. И Хозя принялся медленно поглощать крепкий, настоянный травами мёд, а закончив, даже пошатнулся. Но мужественно поклонился государю, затем Софье и вновь поблагодарил за гостеприимство и за подарок. Чтобы не упасть от ударившего в голову напитка, ему пришлось опереться о стол.
Государь тоже встал, давая понять таким образом, что обед закончен. Слуги подхватили гостя под руки и повели за дверь под всеобщее дружеское одобрение. Там за дверью передали вместе с кубком его помощникам, доставившим ковёр.
Иоанн с супругой направились на послеобеденный отдых. Обернувшись, Софья показала слугам на подарок:
— Несите его следом, в опочивальню.
Ковёр разложили перед кроватью, он занял большую часть палаты. Софья скинула башмачки и тонкие вязаные четыги-чулки и босиком походила по его густой пушистой поверхности. Видя хорошее настроение мужа, который успел уже лечь отдыхать, игриво встала перед ним на колени, приласкалась, взяла его руку в свою:
— Господин мой, исполни мою просьбу, сделай милость, не откажи!
— О чём ты?
— Вчера приходила ко мне супруга Ивашки Вольпе, ну, знаешь, Фрязина, который за мной в Рим свататься приезжал. Плакала она и рыдала здесь, умоляла помочь ей мужа из заточения освободить. Сказала она, что он в Коломне, у тебя в крепости томится, а её ты с собственного двора согнал, живёт она с ребятишками у знакомых, мается и нищенствует... Прости ты его, несчастного!
— Ничего себе, несчастный! Ты хоть понимаешь, что он натворил?
— Понимаю, конечно! Без твоего позволения посла венецианского Джана Тревизана в моём обозе доставил с иными фряжскими и греческими гостями, обманул тебя. За то ты обвинил обоих в шпионаже... Но ведь бояре мои и посланцы папы Сикста подтвердили тебе, что Тревизан вовсе не шпион! Неужели ты им не поверил? Да и чем мог навредить тебе венецианец?
— А ты знаешь, что сват наш этого Тревизана втайне от меня дальше послал, к татарам в Большую Орду, к Ахмату? Почему он это скрыл от меня? Может, собирался уговорить хана вновь на Русь подняться? Может, он по уговору с литовским Казимиром и с папой действует?
— Ну сам подумай, зачем Папе и Венеции татар на тебя поднимать, когда у них сейчас турки на пороге стоят, когда султан османский Мехмед уже немалую часть христианских земель разгромил, обратил в мусульманство! Я не говорю уж про родную мою Византию, про Морею, он ведь покорил уже Сербию, Боснию, Афины, теперь воюет с Албанией, Молдавией, с самой Венецией!
Софья разволновалась, вспомнив многочисленные наставления, которые давали ей перед отправлением на Русь папа Сикст IV и кардинал Виссарион. Даже слёзы навернулись ей на глаза от воспоминаний, сколького лишилась она из-за этих басурманов. Но она не переставала контролировать себя, чтобы всё-таки не отступить от сути дела и добиться своего.
Иоанн же безмятежно продолжал возлежать на постели, подложив под голову обе руки и глядя то на неё, то на висящую на стене икону Божией Матери и думая о чём-то. Не дождавшись от него никакой реакции, царевна продолжила:
— Тебе ведь все наши люди подтвердили, что Иван Тревизан ехал в Орду, чтобы поднять татар на турков, а вовсе не на Русь. Это же каждому ясно!
— Вот пусть и мне будет ясно, — усмехнулся наконец Иоанн, — для того я дождусь следующего посла или известия от правителя Флоренции, из Сеньории, пусть подтвердят, зачем присылали Тревизана, заодно пусть и узнают, как нечестно поступил посол их с государем всея Русии. Тогда, может быть, и отпущу его. А с Ивашкой Фрязиным ещё крепко подумаю как быть! Жулик он великий! Ты что, думаешь, я его лишь из-за подозрения в шпионаже приказал поймать?
Софья присела поближе к мужу и изобразила на своём лице бесконечное почтение и внимание. Впрочем, ей и на самом деле был интересен ход мыслей супруга.
— В первую очередь, я приказал арестовать его не столько за измену, сколько за лицемерие, за ложь и за жадность! — продолжил Иоанн, пребывая по-прежнему в хорошем расположении духа. — В Риме он папу обманывал, латинянином прикидывался, тут он за православного себя выдавал, папе обещал Русь на турок поднять, мне и заикнуться об этом побоялся...
— Да ведь он всё это ради нас с тобой делал, солнце моё, — погладила по щеке мужа, глядя на него сияющими глазами Софья. — Ради меня ему обманывать в Риме приходилось, да и не обман это вовсе, а хитрость обыкновенная. Иначе не согласился бы папа на брак наш, в дорогу бы меня не собрал, приданого не дал. В долгу я перед Фрязиным, ты уж пожалей его, отпусти Христа ради!
— Да ладно, с тем враньём я готов смириться, понимаю, что отчасти он ради нас старался. Но он и себя не забывал: тут от меня подарки без зазрения совести принимал, там от папы и от кардинала. Но и это не главное. Он ведь почему посла-то от меня скрыл? Сам решил в Орду его переправить? Догадываешься?
— Нет, — Софья продолжала внимать мужу.
— Потому что с любым послом государи в иную страну дары немалые посылают, чтобы почтить её правителя за гостеприимство, честь ему оказать. А Ивашка Фрязин решил все эти дары себе присвоить. Бесстыжий! Ладно, бедствовал бы! Я ему тут все условия создал для жизни, монеты позволил чеканить, украшения изготовлять, сам ему заказы делал, услуги его щедро оплачивал. А он вместо благодарности даже на то, что мне причитается, позарился! Фактически обокрал меня! Вот за жадность свою и поплатился.
— Господин мой, но он ведь за всё уже наказан, ты у него дом отнял, все запасы его, казну взял! Какой прок тебе дальше его в заключении держать? Верни ему с семьёй дом, а казну себе возьми — это и будет его расплата за преступление. И пусть далее на тебя работает! А запасы он свои быстро восстановит. У него небось достаточно припрятано!
Софья прилегла рядом с мужем, приласкалась к нему.
— Ой жёнка, на грех ты меня толкаешь, пост ведь, — совсем размягчел Иоанн, потрепав Софью многозначительно по щеке. — Да, впрочем, будь по-твоему. Отпущу я твоего Ивашку. Шут с ним. И вправду, услугу он мне важную оказал, жёнушку пригожую доставил. — Иоанн погладил Софью по упругой груди, прикрытой тонкой сорочкой и выпирающей из распахнутого летника. — Да и бояре пусть знают, что у тебя своя власть небольшая надо мной есть, уважать крепче будут! Не так ли?
— Так мой милый, так, ты, как всегда, прав во всём, — шептала благодарная Софья, всё крепче прижимаясь к мужу.
— А как же грех? — спросил он, расстёгивая уже свой кафтан.
— Замолим...
Весеннее солнышко игриво поглядывало на них сквозь узорчатые окошки, играя лучами на новом пушистом ковре, дотягиваясь до сбитого в сторону мехового одеяла, до белеющих в полумраке тел. Но лица супругов были вне его досягаемости. Однако даже в полумраке было видно, как из чёрных полуприкрытых глаз Софьи струился восторг. Она получала двойное удовлетворение, ведь впервые супруг исполнил столь серьёзную её просьбу. Она почувствовала свою пусть хоть и небольшую, и ненадёжную, но власть над ним. «Господи, пошли мне скорее сына!» — взмолилась она про себя, когда муж блаженно замер с ней рядом на подушке. Только с сыном могло прийти к ней ощущение прочности и надёжности в этом государстве. Только с сыном.
...кого восхочет Господь Бог
и Пречистая и великие чудотворцы,
а также великий князь Иван Васильевич
и братья наши епископы... тот
и всем нам митрополит
Сразу же после пасхальных праздников, к концу апреля 1473 года, в Москву начали съезжаться святители со всей земли Русской — архиепископы и епископы, архимандриты и просто игумены, имеющие право голоса при решении важных церковных дел. Среди первых пожаловали владыки Суздальский Евфимий и Сарский Прохор, следом подъехали Ростовский Вассиан да Коломенский Геронтий, затем и Рязанский Феодосий. От Новгородского Феофила и Тверского Геннадия прибыли лишь гонцы к великому князю с сообщением, что присутствовать на соборе не могут. Ссылались на весеннюю распутицу и нездоровье и заранее соглашались с тем выбором, который сделают сам великий князь и их коллеги-святители.
Иоанн объяснил это по-своему. И Новгород, и Тверь были недовольны заметным в последние годы возвышением и укреплением Москвы. И пытались хоть бы так, отсутствием своих владык при принятии важных общих решений, заявить свой протест, показать независимость. «Ну погодите!..» — мысленно пригрозил своим противникам государь.
До самого последнего — Георгиева дня, выпавшего в этот раз на 23 апреля, на который был назначен собор, ломал себе великий князь голову над тем, кто из святителей наиболее достоин митрополичьего сана. И не мог без колебаний остановиться ни на одной кандидатуре. Слишком важен был этот пост для государя, для Москвы, для всей земли Русской, ещё не оправившейся окончательно от раскола и междоусобиц.
Собственно, с чего началось возвышение Москвы над иными княжествами? С переезда в этот город митрополита всея Руси. В самые тяжёлые годы княжеских войн и междоусобиц был лишь один человек, который объединял всех, которого слушались и побаивались все без исключения удельные и великие князья — это был митрополит всея Руси. Это давно поняли и в Литве, и в Москве. И те, и другие не жалели средств и сил, добиваясь переноса первосвятительской кафедры к себе. И когда всё-таки литовский великий князь достиг цели, и Византийский патриарх в середине XV века утвердил первосвятительскую кафедру в Киеве с титулом её главы «митрополит Киевский и всея Руси», Москва, не долго думая, избрала своего собственного митрополита всея Руси, Иону, утвердив его в 1447 году собственным церковным собором. Нарушили обычай, пережили небольшой раскол и протесты законников, но сохранили главное: свою независимость, которая помогла продолжить объединение русских земель и князей.
Таким образом, на Руси было две власти: светская и церковная. Причём до последнего времени церковная имела более широкую сферу влияния, в её подчинении находилась вся Северо-Восточная Русь, в то время как светская лишь стремилась к этому. И трудно было сказать однозначно, какая из этих властей пользовалась большим авторитетом у народа. Тут многое зависело от личности великого князя и митрополита. Иоанн прекрасно понимал: митрополит должен быть умный и влиятельный, чтобы русичи чтили его и покорялись ему, но в то же время он не должен возвышаться над самим великим князем. А где взять такого?
Матушке нравился её Ростовский владыка Вассиан. Кто же спорит, человек он замечательный, даже выдающийся, весьма грамотен, начитан и умён. Чистотой жизни своей прославлен. Но слишком уж властен и прямолинеен. Несмотря на преклонный возраст, более на воина похож, чем на святителя. С таким, не дай Бог, столкнёшься — лоб расшибёшь. Суздальский Евфимий, хоть и любим Иоанном, да стар и слаб здоровьем. Рязанский Феодосий, будучи ещё Чудовским архимандритом, нажил себе кучу врагов. Перебирал Иоанн вместе с матушкой и ближними боярами ещё несколько кандидатур, но в конце концов остановился на Коломенском Геронтии, крепком ещё и авторитетном старце, хорошо известном русским воеводам. Ибо многим из них частенько вместе с Иоанном приходилось бывать в городе-крепости Коломне, и всегда там встречал их гостеприимный и уважительный епископ. Правда, несколько раз приходилось Иоанну слышать от подчинённых ему настоятелей, что с ними бывает владыка капризен и самовластен, да кто не без греха? С Иоанном он всегда был почтителен...
Словом, бояре да святители, с которыми переговорил Иоанн до собора, кто с сомнением, кто от души одобряли его выбор. Наконец наступил решающий день.
Собор проходил в большой Брусяной избе рядом с собором Успения Божией Матери, ибо митрополичьи терема после пожара находились в плачевном состоянии. Иоанн, не вставая со своего стула-трона с тремя ступеньками и держа в руке большую золочёную трость, высказал своё пожелание:
— Считаю, что возглавить Русскую митрополию более других достоин владыка Коломенский Геронтий.
Геронтий, которому до того Иоанн лишь намекнул на возможность возвышения, лишь заронил надежду, вспыхнул от радости, но постарался не выдавать своих чувств. Он прекрасно понимал, что слово государя имеет важное значение, но главное решение оставалось всё же за святителями, за их голосами, и Геронтий боялся, что назначение может сорваться. Вот-вот должна была осуществиться главная мечта его жизни, казавшаяся прежде неосуществимой, и он, опустив свою гордую голову с выступающими из-под клобука тёмными с проседью волосами, мысленно молил Бога, чтобы не отвернулся от него, чтобы поддержал. Остальные тоже сидели молча и сосредоточенно. Думали. Первым поднялся тихоня Суздальский Евфимий, с которым Иоанн советовался ещё до собора.
— Я согласен с государем, — молвил он. — Геронтий — достойнейший из кандидатов.
— Верю, что владыка Коломенский справится с Богом порученным ему стадом, — поддержал его Рязанский Феодосий.
Согласились с предложением Иоанна и остальные. Решив дело, прошли в престольный храм Успения и пред гробом митрополита Петра благословили Геронтия на митрополичий престол, отслужили молебен.
Вскоре в Коломну вместо Геронтия был поставлен священноинок Никита Семешков, москвич, сын протопопа Архангельского собора. А сам новый митрополит, передав ему все дела, вернулся в Москву и был 4 июля 1473 года торжественно возведён на митрополичий двор.
Едва дождавшись поставления, которое свершилось 29 июля того же года, во вторник, в Петров день, новый первосвятитель приступил к строительству на своём погорелом дворе. Да развернулся с таким размахом, что народ ахнул. Как на дрожжах, за несколько недель выросли у митрополичьего двора высокие да красивые ворота из жжёного кирпича, внутри двора была заложена огромная кирпичная палата на трёх подклетях. Новый митрополит обустраивался, судя по всему, основательно, надолго. Конечно, не пожалел сделанных предшественником владыкой Филиппом запасов на храм Успения, в результате строительство храма замедлилось, хотя, конечно, совсем не остановилось, Иоанн этого не позволил бы.
Ремонтировались обгоревшие великокняжеские хоромы, отстраивались пострадавшие дворы князей, административные здания: житницы, городская управа, храмы. Всё лето с самого рассвета и до заката в городской крепости, и особенно возле Соборной площади, раздавались голоса каменщиков и плотников, стук топоров и молотков, скрежет пилы, скрип лебёдок и телег, подвозивших материалы. Москва на глазах возрождалась, словно Сфинкс из пепла: ещё более красивая и молодая.
А во дворце жизнь шла своим чередом. Весну и лето на всех границах и внутри русского княжества стояло благодатное затишье. Это позволяло великому князю пристальнее заняться внутренними государственными делами: принимать ходоков и просителей, решать их проблемы. В один из дней пожаловал к Иоанну из Суздаля архимандрит великокняжеского Спасского Евфимьева монастыря Яким. После смерти брата Юрия Иоанн пожаловал этой обители на его поминание своё село фёдоровское. Тогда же по просьбе братии явил им ещё одну милость: подписал грамоту об освобождении крестьян, живущих на труднодоступной малозаселённой монастырской земле, в медвежьем углу, от дани и пошлин на десять лет, освободил их от суда суздальских наместников и волостелей, запретил посторонним ездокам останавливаться там, разорять крестьян на корма и подарки. Кроме того, наказал своим бобровникам и бортникам не брать с собой вновь поселившихся людишек на промысел или отнимать у них для этого дела корма и подводы. Все эти меры предпринимал Иоанн, как и его предки, в тех случаях, когда хотел заселить новые, необжитые земли. Теперь Яким горячо благодарил Иоанна за данные льготы и сообщил, что благодаря этим мерам земли стали охотно заселяться и обживаться пришельцами.
Теперь же архимандрит просил ещё об одной милости: дать подобные льготы и самому селу Фёдоровскому. Ибо крестьяне, вынужденные платить и государю, и обители, выполняя распоряжения его суздальских наместников и монастырских управляющих, вконец разорялись, бежали, и село опустошалось на глазах. Иоанн и тут пошёл навстречу своему богомольцу. Освободил село Фёдоровское от дани и пошлин на семь лет, запретил им принимать своих служилых людей. Грамота завершилась традиционным предупреждением: «А кто ослушается сей моей грамоты, быть ему от меня, великого князя, в казни».
Из Пскова прибыли послы с челобитьем и просьбой великой. Закончилось предыдущее перемирие псковичей с немцами ливонскими. Хотели было они сами с соседями договориться, но те за мир потребовали земли и воды псковские, на которых уж города и сёла русские стоят. Псковичи, само собой, не согласились отдавать земли, добытые трудом великих князей всея Руси. Противники ни с чем не согласились, ни о чём не договорились и разъехались без мира. Тут же помчались русичи за подмогой к великому князю, чтобы оборонил их, они опасались, что сами врага не осилят.
Послы от имени всего Пскова благодарили Иоанна за присланного им нового наместника, которого они сами же и просили, князя Ярослава Васильевича Оболенского, брата воеводы Стриги. Предыдущий наместник великокняжеский, грубиян Шуйский, со скандалом уехал в Москву, пограбив напоследок и пограничные псковские села, и псковских же людишек, которые хотели с честью проводить его до конца своих земель. Но об этом говорить послы даже не стали, чтобы не гневить лишний раз Иоанна: они и без того достаточно жаловались на Шуйского. Про нового наместника тоже молчали: ещё не присмотрелись толком. Ни ругать, ни хвалить того пока было не за что. Просили лишь о помощи.
Что ж, всякая власть требует практического подкрепления. Любишь повелевать, люби и платить за это. Спешно снарядил государь с псковичами полки московские во главе с красавцем воеводой Данилой Дмитриевичем Холмским, героем Шелоньской битвы. Вскоре явилось под Псковом московское воинство, да столь великое, какого никогда тут не видывали. Вскоре застонали псковичи: дружинам требовалось пропитание, поначалу стали они сами ездить по сёлам, добывать пищу, грабили крестьян. Особенно бесчинствовали татарские дружины. Но Холмский, по жалобе хозяев, быстро приструнил их. После небольших переговоров установили порядок получения кормов, бесчинства прекратились. Убытки псковичей были вскоре вознаграждены: немцы испугались московской силы и прислали своих послов просить мира на условиях псковичей. Мир заключили на двадцать лет. В договоре помянули всё самое главное: и государей своих, великих князей и царей Ивана Васильевича и его наследника Ивана Ивановича, и дани с пошлинами, и земли с водами по старому рубежу, и всё прочее.
С честью проводили псковичи Холмского до самой границы своих земель, наградили ста рублями и просили не забывать. Расстались довольные друг другом.
Правда, и это лето не обошлось без тревоги. В начале июля из Коломны прискакал гонец с сообщением, что в сторону Москвы из Большой Орды движется татарское войско. Казаки рязанские сами видели их стоянку с несметным количеством юрт и коней. Решили, что оправились татары после набега на Алексин и вновь хотят попытать на Руси счастья. Почти сутки находилась Москва в великом волнении. Иоанн успел даже собрать совет из бояр и воевод, на котором долго обсуждали, что же случилось. В начале года в Москве побывал посол от Ахмата с предложением мира и дружбы, с ним Иоанн отправлял своего Никиту Басенкова, которого в Орде любили и жаловали за хорошее знание татарского языка, обычаев и щедрые дары. И на сей раз Иоанн не пожалел мехов, серебра и драгоценностей. Потому не ждал от ордынцев никакой пакости. Тем более знал, что Ахмат находится в состоянии войны с крымским ханом Менгли-Гиреем. Ну никак не с руки было им нападать на Русь! Как бы там ни было, решили снаряжать войско.
Слухи о татарах быстро долетели до пригородов, оттуда незамедлительно потянулись в сторону крепости, в укрытие, повозки с людьми и скарбом.
Страхи рассеял гонец от самого Никиты Басенкова. Оказалось, что тревога напрасна: то следовало в Москву не войско татарское, а большое посольство от Ахмат-хана во главе с Кара-Кучюком, ехавшим в сопровождении свиты в шестьсот человек, да с торговыми людьми, коих насчитывалось свыше трёх тысяч. Да вели они с собой, кроме собственных лошадей, ещё и сорок тысяч на продажу. Немудрено, что такую ораву пограничные казаки приняли за вражеское войско.
Волнение улеглось, народ разъехался по домам, но хлопот у государя не убавилось: теперь он ломал голову, как разместить нежданных гостей, как прокормить их, как оградить своих крестьян от грабежей. В конце концов всё решилось: самые знатные послы остановились в крепости в собственном ордынском подворье, которое вот уже более ста лет никакой пожар не брал; огромная свита расположилась на Ордынке во дворах для татарских воинов и торговцев, там же уместились отчасти и самые состоятельные татарские купцы; все остальные вместе со стадами лошадей для продажи остались в своих шатрах в пригороде, прямо на полях. А чтобы не грабили, приставил к ним Иоанн дружинников да распорядился продавать им регулярно пищу из своих запасов. Именно продавать, ибо по старинной договорённости полагалось государю кормить задаром лишь послов с их собственной свитой, коих и без того теперь пожаловало более шести сотен. Остальные гости: купцы, торговцы и прочие бездельники должны были питаться за свой счёт. После размещения ордынцев оставалось лишь следить, чтобы не набедокурили: с таких гостей нельзя было глаз спускать.
Достаточно напряжёнными оставались отношения с Литвой. Осенью оттуда прибыл посол Богдан с жалобами: москвитяне пограбили литовский город Любутск, ушли оттуда с добычей и пленниками. Правда, любчане тоже в долгу не остались — напали на подданного великого князя Иоанна Семёна Одоевского и убили его. Казимир требовал наказать зачинщиков смуты, Иоанн не спешил вмешиваться. Послал в Литву своего посла Василия Китая. И тоже с претензиями. Почему Казимир православных к унии принуждает, веру свою менять заставляет? Почему не позволяет на подвластной ему русской земле храмы православные строить и восстанавливать, ремонтировать старые? Почему православных во всём притесняет? Даже в самом Киеве, откуда по всей Руси вера размножилась, и там лучшие должности именно католикам отдаются? Всё свёл Иоанн к тому, что неприятности на границах с Литвой происходят лишь оттого, что Казимир незаконно землями русскими владеет.
Но при всех своих государственных заботах и хлопотах не забывал Иоанн и про свою жёнушку. Как и обещал ей ещё зимой, лишь только прогрелась земля и расцвели сады, отправился с ней и с сыном в дальнее путешествие в матушкин Ростов Великий. Заранее извещённая о том Мария Ярославна старательно готовила к приезду гостей провизию и палаты.
Двигались большим поездом, не спеша, наслаждаясь красотами природы, раннего лета. Совершали молебны в расположенных по пути храмах в Мытищах, в митрополичьем селе Пушкине, в Софрине. Во всех этих попутных сёлах располагались великокняжеские дорожные дворцы, где путники без особых проблем останавливались, ночевали. Три дня гостили в Троице-Сергиевом монастыре, где у Иоанна также имелись собственные палаты и где Софья молилась особенно усердно. Иоанн даже заметил, что на глаза её во время службы наворачивались слёзы.
— О чём ты так жалобно Господа просишь? — поинтересовался он у жены.
— Небось сам догадываешься, — засмущалась она и, покраснев, опустила голову, в чёрных глазах её вновь блеснули слёзы. — Сыночка прошу я у Господа и Матери его, да что-то вновь они забыли про меня.
Уже восьмой месяц жили супруги в ладу да в радости. Снова и снова влекло его к жене, а уж про неё и говорить не приходилось. Муж для неё был во всей её жизни главной заботой и радостью. Она будто не могла насытиться им за все годы своего одиночества и ожидания. И эта её страсть находила горячий отклик в муже, потому что и сам-то он не был особенно набалован женской лаской. Любовь его с Феодосией была лишь редкой яркой радугой, явившейся на небосклоне на мгновение и бесследно растаявшей. Теперь, по пути в Ростов, он вспоминал предыдущую встречу с рязанской княжной и боялся новой. Он уже не хотел разрушить своё нынешнее душевное равновесие и даже благополучие. Известий о Феодосии он не имел с самой зимы, да и не пытался получить их. Новая жизнь полностью завладела им. Сам он в Ростов более не стремился и ехал туда лишь из-за Софьи, которой обещал показать свои владения.
По пути на несколько дней остановились они в Александровой слободе, также имевшей просторный путевой великокняжеский дворец. День провели в древнем Переславле, где катались по прекрасному озеру и ели замечательную форель.
Уже под Ростовом их встретило посольство от Марии Ярославны, а более чем за версту услышали гости перезвон чудных ростовских колоколов, увидели на большом холме стены крепости, а за ними многочисленные блестящие купола и кресты храмов, разноцветные крыши теремов. Вдовая великая княгиня сама вышла навстречу гостям на крыльцо, здесь же преподнесли им хлеб-соль.
Две недели гостили супруги в Ростове, ездили по монастырям, молились в богатых ростовских храмах, принимали гостей, сами были приглашены к ростовским князьям и к архиепископу Вассиану, смотрели его двор, библиотеку, познакомились с проектом нового храма, который владыка мечтал вскоре поставить.
Феодосии в Ростове не было. На вопрос Иоанна: «Где она?» — матушка ответила коротко и сухо: «Забудь, сынок, она ушла в монастырь». Софья через своих боярынь получила ту же информацию и облегчённо вздохнула. Она за эти две недели ещё более расцвела, повеселела. Любовь её с мужем, казалось, ещё более окрепла.
Но, видно, так уж устроена жизнь, что никто не вкушает её безмятежно и без оглядки. Не обошли стороной тревоги и Софью. Всё чаще задумывалась она о том, почему месяц проходит за месяцем, а она остаётся праздной, не может зачать ребёночка. «Может быть, я бесплодна?» — со страхом думала она порой, но внутренний голос тут же успокаивал её: «Не может быть!»
Не меньшую тревогу вызывали у неё отношения с пасынком. Юный великий князь и соправитель государя Иван Иванович менялся прямо на глазах. Из неказистого подростка, каким застала она его ещё осенью, он за каких-то полгода с небольшим начал превращаться в высокого, стройного и вполне уверенного в себе юношу, очень похожего на отца, с тонким торсом, широкими крепкими плечами. Он с удовольствием ездил с государем на охоту, путешествовал по крепостям, участвовал в состязаниях, осваивал воинское искусство. Иоанн тоже охотно брал его с собой, и вдвоём они ощущали себя вполне счастливо, но стоило показаться рядом Софье, наследник мрачнел и замыкался в себе. Казалось бы, ничего плохого она ему сделала, почему он не любит её? Впрочем, задавая себе этот вопрос, она тут же честно прибавляла встречный: «А сама-то ты его любишь?» И так же откровенно отвечала себе: «Нет, конечно!»
Она так же, как пасынок ревновал отца к ней, ревновала мужа к нему, к тому, что супруг уделяет своему ребёнку слишком много внимания. Ей не нравилось, что он объявил его наследником и соправителем, приказывал во всех документах писать его имя рядом со своим, величать великим князем и даже государем, царём. Она уже знала, что Иоанн мечтал ликвидировать в русском государстве удельные княжества, а для этого не собирался оставлять другим детям крупных владений, сделав главным и фактически единственным наследником своего старшего сына. Всё это значило, что если у неё будет сын, а она всё-таки не сомневалась, что будет, то он окажется полностью зависимым от старшего Ивана. Её дети, потомки великих византийских императоров Палеологов, станут обыкновенными заштатными и достаточно бедными землевладельцами. Могло ли это нравиться властолюбивой Софье?
Государь видел напряжённую сдержанность в отношениях между женой и сыном, но ему пока не в чем было упрекать их. У обоих не было поводов к столкновениям и ссорам, они просто сторонились друг друга. «Ничего страшного, — думал он, — привыкнут, получше узнают друг друга, может быть, со временем подружатся».
Софья тем временем всё усерднее молила Господа послать ей сына, не пропуская ни одной чудотворной иконы, ни одного сколько-нибудь значимого храма по пути. Собственно, моление о сыне и было одной из главных целей её паломничества в Ростов Великий. Чем более она узнавала Русь и её обычаи, тем чётче осознавала, что не дай Бог, что случится с её мужем, она может остаться совершенно беззащитной и бесправной вдовой, с которой наследник сможет сотворить всё что угодно, в лучшем случае отправит в монастырь, что её совершенно не прельщало. Лишь сыновья могут дать ей надежду на стабильность. Только появление сына позволит ей мечтать о продлении рода Палеологов, на утверждение его во главе новой империи. «Ведь старшие дети тоже не вечны», — думала она, поглядывая на юного Ивана.
А пока падала на колени пред иконами и молилась: «Господи, пошли мне сына!» Но беременности всё не было. Регулярно, из месяца в месяц, изо дня в день, за редким исключением, насыщал её супруг своей мужской силой, щедро одаривая семенем, но всё шло прахом. Проходили дни, и вот в самые ответственные моменты, когда она начинала пристально прислушиваться к своему организму, к малейшим его изменениям, когда начинала теплиться надежда, что вот, свершилось, — её организм, страстно вбиравший в себя все дневные и ночные дары мужа, разжимал свои недра и исторгал из себя очередной несостоявшийся плод.
Впору было впасть в отчаяние, но не такова была Софья. Она вновь запасалась надеждой и продолжала делать попытки зародить жизнь, одновременно получая огромное наслаждение от близости со своим мужчиной.
Теперь она надеялась, что поездка в Ростов Великий, её молебны у святых гробов помогут ей, но и эта надежда не сбылась. Вскоре по возвращении из Ростова она поняла это.
Иоанн застал её вечером в слезах и даже испугался: впервые видел он на лице сдержанной и вполне счастливой по своему характеру Софьи слёзы. Узнав о её беде, рассмеялся:
— Эка трагедия! Успеешь ещё, какие твои годы!
— Хорошо тебе так рассуждать, — обиделась она на его равнодушие. — У тебя есть сын, я тоже хочу ребёнка. Я о нём столько лет мечтала!.. Останусь я одна на белом свете.
— Ты что, хоронить меня уже собралась? Или я совсем чужой тебе? — обиделся со своей стороны Иоанн.
— Ты, конечно, не чужой, но ты же понимаешь, о чём я! И потом, ты сам-то разве не хочешь от меня ребёночка иметь?
— Хочу, конечно, только понимаю, что не всё сразу. И потом... Ты только не обижайся за сравнение, но знаешь, почему кобылу, к примеру, или свиноматку после случки в полном покое оставляют и даже в движении ограничивают? Чтобы плод не выкинула! Это ж каждый хозяин знает! Так же, думаю, и с бабой! Мы ж с тобой никакого покоя друг другу не даём! Сами же плод и выталкиваем, кого ж винить?
Запал этот разговор Софье накрепко. Не прошло и трёх недель, пристала она к мужу:
— Отпусти меня во Владимир, в древние храмы помолиться!
— Не могу я с тобой ехать, мы ведь только из Ростова вернулись, — удивился Иоанн.
— А я одна поеду, — настояла она.
И поехала. В сопровождении своих бояр и боярынь, слуг, поваров. Везла себя царевна в древние храмы, как вазу фарфоровую, боялась тряхнуть или потревожить. Медленно, не спеша, с долгими остановками в попутных монастырях. Путь, который гонцы проделывали за пару дней, растянула на полторы недели. Ещё неделю гостила во Владимире. Древние Успенский и Дмитровский храмы, поставленные основательно, на века, привели её в восторг. Она несколько дней ходила вокруг Дмитровского храма, дивясь его мелкой резной скульптуре, выискивая похожие фигурки, восхищалась совершенством работы и её разнообразием. С удовольствием рассматривала росписи Успенского собора, сделанные талантливым иноком Андреем Рублёвым. Помолилась у гроба святого русского князя-воина Александра Невского. Любовалась на окрестности с высокого берега реки, на плавное течение воды, изумлялась тому, как талантливо и удачно выбирали русичи места для своих городов, как обустраивали их. Пешком, не спеша, проделала немалый путь ещё к одному древнему храму — Покрова на Нерли — и снова восхищалась своеобразием прекрасного русского зодчества. Делала немалые вклады в копилки храмов и обителей.
Но главным её занятием в эти дни уже становились не молитвы и поклонения иконам, а нетерпеливое ожидание. Когда в решающий срок она почувствовала ломоту в пояснице, подумала, что задумка её удалиться от мужа для сохранения плода оказалась напрасной. Но поясница поболела и перестала, а надежда осталась. Она напряжённо ждала ещё несколько дней, боясь сделать резкое движение, утомиться или, не дай Бог, упасть. Больше обычного лежала в постели, отказалась стоять на литургии, сказалась больной, чтобы избежать многочисленных поклонов в храмах. Надежда не проходила. Но не было никаких иных признаков беременности, о которых часто вещали опытные бабёнки. Её не мутило, не тошнило, не кружилась голова. Но не было и признаков обратно, того, что она не беременна! То есть оставалась надежда!
Софья терпеливо ждала, удерживая своё небольшое окружение от попыток отправиться в обратный путь. Жили в удобном великокняжеском дворце, потеснив владимирского наместника. Съездили в древний Суздаль, осмотрели тамошние богатые монастыри, вновь вернулись во Владимир. Софья, просыпаясь по утрам, первым делом осматривала постель и своё бельё — всё было чистым, и это всё более и более укрепляло надежду на беременность. Пошла вторая неделя её пребывания во Владимире, когда прибыл очередной гонец от мужа с вопросом: куда она пропала, отчего не возвращается домой? Софья приказала ответить, что собирается уже и вот-вот выезжает. К концу второй недели, посетив и оглядев всё что можно в окрестностях Владимира и Суздаля, она наконец тронулась в обратный путь.
И вот уже в обратном пути, когда надежда её всё более превращалась в уверенность, Софья почувствовала утром за завтраком приступ дурноты при виде варёных яиц. Захотелось кислого творога, простокваши и ещё неизвестно чего. По пути, в кибитке, её вновь затошнило от движения, но она, как и утром, сдержала себя, всё ещё не веря своему счастью. Даже сидящий всё время рядом Елене она не сообщила о произошедшей перемене. Она ни с кем не хотела делить своего счастья, боясь разрушить его или каким-то образом сглазить, отогнать свою хрупкую радость-надежду.
Но вскоре не только Елена, но и все окружающие начали замечать, что с Софьей творится что-то необычное. Глаза её сияли, блуждающая самодовольная улыбка не сходила с губ. И когда на подъезде к Москве Софья попросила остановить кибитку из-за приступа тошноты, Елена уже не сомневалась: царевна понесла.
Иоанн встретил жену самолично на Соборной площади, обнял, поцеловал при всех, сам проводил в терем.
— Соскучился я по тебе, Софьюшка, — не поскупился на обычно редкие в его устах ласковые слова.
Отобедав вместе, они зашли в её гостиную, где сели рядом за круглым столом, за которым женщины обычно занимались рукоделием. Иоанн удивился: после столь долгой разлуки Софья не тянула его, как обычно, в опочивальню, не приглашала отдохнуть вместе, а усадила за стол, вновь принялась расспрашивать о домашних делах, о здоровье матушки, сына, делилась впечатлениями от поездки. Узнав, что Софья побывала в его любимом Спасо-Евфимьевом монастыре, Иоанн удивился:
— И с отцом Якимом беседовала?
— Конечно, ласковый старец, благословил меня, слов добрых наговорил, счастья пожелал. Просил передать тебе благодарность всей братии за заботу об обители, сообщил, что регулярно за здоровье твоё и твоей семьи молебны служат, Юрия покойного поминают.
— Говоришь, скучал обо мне? — ласково спросила Софья, заглядывая в глаза мужа и беря его руку в свою. — Радостно слышать это!
— А ты как будто и не рада мне? — упрекнул её он. — И приласкать меня не желаешь, и в гости не зовёшь!
— Зову, очень даже зову, — заулыбалась Софья, произнося слова с милым акцентом, который усиливался, когда она волновалась. — Да только у нас препятствие маленькое появилось...
— Какое препятствие? — спросил он, Бог знает что подумав. — Уж не соперник ли? — И сотворил наигранно грозный вид.
— Кажется, понесла я, — торжественно сообщила Софья, ожидая какой-то необычной, бурной реакции, восторга, умиления.
Но он отреагировал до обидного равнодушно:
— Так какое же это препятствие? Не ты первая. То нашему делу не помеха. Но если уж ты опасаешься, можно быть поосторожнее.
Он встал, притянул к себе жену, обнял её. Обида её поубавилась, но всё же не отступила.
— Не любишь ты меня, — упрекнула она его, насупившись.
— Вот тебе на! — удивился он. — У собственной жены любви, как милости, выпрашиваю, а она меня ещё и в холодности упрекает! Пойдём-ка проверим, кто кого крепче любит! — Обнявшись, они медленно отправились в опочивальню...
Вечером, после отдыха с супругом, Софью ждал сюрприз: уже несколько дней её возвращения ждал выпущенный государем из крепости бывший великокняжеский сват Ивашка Фрязин, то есть Джьан Баттиста делла Вольпе. Она позволила ему явиться.
Похудевший и потемневший, но по-прежнему опрятный и хорошо одетый, со знакомым ей дорогим перстнем на пальце, сват уже с порога начал кланяться Софье, а подойдя, припал на колено и поцеловал ей руку. Его обращение понравилось царевне, и она ласково улыбнулась:
— Давно ли на свободе?
— Вторую неделю. Узнал, что лишь благодаря тебе получил я свободу и дом свой, и часть имущества. Век буду то помнить, должником твоим до конца жизни останусь, всегда можешь, царевна, на меня рассчитывать.
Вольпе специально назвал Софью девичьим именем, чтобы напомнить то, что соединяло их: сватовство, длинный совместный путь, когда все её называли лишь этим именем. Софья ничего не имела против такого обращения и вновь доброжелательно улыбнулась ему, чувствуя себя полновластной государыней.
Он же, видя благосклонность хозяйки, вновь отвесил низкий поклон и ещё раз решился сделать ей комплимент:
— Ты похорошела, царевна, помолодела, истинной царицей смотришься.
— Благодарю тебя, Джьан, не нужна ли тебе ещё какая помощь от меня?
— Нет, царевна, теперь я и сам в состоянии всего добиться. Напротив, хочу отблагодарить тебя за милость.
Он вновь поклонился и достал из-за полы своего богатого камзола продолговатую бархатную коробочку-футляр и с очередным поклоном поднёс её Софье, которая сидела возле окна, чтобы при лучах вечернего солнца почитать Жития.
Она открыла коробку и даже прищурилась от удовольствия: словно солнце брызнуло от сияния каменьев на прекрасном золотом ожерелье, лежащем на тёмном атласном дне.
Елена, Марфа и Василиса Холмская, бывшие тут же с государыней, — все с любопытством склонились к подарку, дружно выразили восхищение работой.
— Да, действительно, прекрасная вещица, — согласилась Софья. — Спасибо, Джьан. Откуда красота такая?
— Я сам, царевна, для тебя сделал. Каменья эти — лучшее, что у меня есть, давно берёг для крайней нужды. Вот она и подоспела. Неделю день и ночь сидел, чтобы быстрее тебя порадовать. Счастлив, что понравилась моя работа.
— А заказы ты принимаешь? — поинтересовалась красавица, под стать мужу, Василиса Холмская, подняв на Вольпе прекрасные, с голубой поволокой глаза.
— Конечно, боярыня, — поклонился и ей мастер, — разве я могу в чём-то отказать... — Вольпе хотел сказать «такой красавице», но при Софье побоялся подчёркивать достоинства другой женщины и потому закончил: — Столь знатной боярыне. — Плутоватые глаза Вольпе дерзко глянули в сторону Холмской, но та не обратила на это никакого внимания, вновь продолжая любоваться подарком.
— Прекрасная работа, — ещё раз подтвердила боярыня. — Я попрошу мужа, и мы закажем у тебя что-нибудь подобное!
Софья медленно прикрыла коробочку, подумав, что была права, сказав, что у Вольпе достаточно припрятано богатств, чтобы не бедствовать. Тем не менее она ещё раз искренне поблагодарила гостя:
— Спасибо, Джьан, мне тоже нравится, как ты работаешь. И я при случае буду рада стать твоей заказчицей.
При её словах по лицу посетителя промелькнула довольная улыбка: он услышал то, о чём мечтал, направляясь к Софье.
— Рад буду всегда служить тебе, царевна, и всем, — вновь кланялся Вольпе хозяйке и затем по сторонам, боярыням, удаляясь за дверь.
При случае Софья похвалилась подарком мужу:
— Хитрый, бестия, — не то похвалил, не то поругал свата Иоанн, — знает, как завладеть сердцем женщины.
— Не шути так, — осерчала Софья. — Моё сердце занято, разве можно им такой малостью завладеть?
— Не обижайся, — примирительно проговорил Иоанн. — Сердит я, оттого и тебе с Фрязиным досталось. Был я сейчас у нового собора: Геронтий почти всех мастеров хороших снял оттуда и на строительство палат своих отправил! Если бы покойный митрополит Филипп предвидел такое, он бы, наверное, помирать отказался. Его мечта, его детище, без мастеров стоит! Я, конечно, понимаю, владыка спешит поскорее двор свой после пожара восстановить, но ведь надо и меру знать! Иное дело — житницы или городская управа, их нельзя откладывать, урожай скоро новый поступать начнёт, его надо хранить где-то, людям надо работать, но без хором огромных можно какое-то время потерпеть! Но митрополит наш новый оказался с характером, упёрся, что хоромы для него важнее, чем новый собор!
— Да не волнуйся ты так, — постаралась утешить мужа Софья, — храм тоже может немного подождать. Тем более в нынешнем году его всё равно не успели бы закончить. Молиться нам, слава Богу, есть где. А Геронтий и мне показался человеком строптивым. Да, надеюсь, найдёте общий язык.
Уверенность в своей беременности, ожидание сына сделали Софью миролюбивой и великодушной. С радостью переносила она все недомогания. Царевна была счастлива от сознания, что теперь она исполняет важнейшее женское дело на земле — вынашивает потомство.
Товарищи помогли Иосифу закопать отца, укрепили над его могилкой деревянный свежевыструганный крест и, сотворив молитву, потихоньку разошлись. Придя в себя и оглядевшись, Иосиф заметил, что остался совсем один на кладбище. Он постоял ещё несколько минут, а потом, вместо того чтобы последовать за братией, тихо опустился рядом с холмиком прямо в сочную зелёную траву. Обхватил колени руками, положил на них голову. Тёплый ветер легонько ласкал его русые волосы, пахло свежей землёй и травами, нежно щебетали птицы.
«Вот и не стало отца», — подумал Иосиф. Но великого горя от осознания этого факта не ощутил. Отец долго болел, несколько лет пролежал, прикованный к постели, и смерть пришла для него, как облегчение от страданий, как закономерный итог длинной, тяжёлой жизни. Иосиф же, ухаживая за отцом все эти годы, привык к мысли, что он скоро отойдёт в мир иной, и потому воспринял свершившееся как должное.
И всё же сердце щемило. Будто закончилась какая-то важная часть жизни, разорвалась последняя нить, которая связывала его с мирским бытием.
Иосиф Санин родился в семье небогатого волоколамского боярина. Его, как первенца, назвали в честь отца Ваней, а когда мальчику исполнилось семь лет, отправили, как это делали многие люди их круга, на обучение грамоте в волоколамскую Крестовоздвиженскую обитель, ближайшую к дому. К тому времени в семье один за другим появились ещё три брата, и родителям забот хватало. Так, начиная с семи лет, сделался Ваня членом монашеского братства. Иноки заменили ему семью, родителей, близких, учителей. Первым главным человеком в его жизни сделался старец Арсений, обучивший мальца читать-писать, любить чистое, честное житие и священные книги.
Воспитание и целенаправленное чтение сделали своё дело: повзрослев, Иван Санин уже не представлял себе иной жизни, кроме иноческой. Однако окружающая действительность совсем не соответствовала тому идеалу, который сложился у него на основании освоенных им примеров жития святых. К тому же молодые силы бродили в нём, энергии было достаточно, чтобы поискать, а Бог даст, и найти свой идеал, заодно поглядеть и окружающий мир. Сначала Иван перебрался в обитель Пречистой Богородицы, что на Возмище, тоже неподалёку от родителей. Но и там ему не понравилось. В обители было много случайных людей, грубых и невоздержанных, далёких от сложившегося в его представлении иноческого идеала. И тогда юный послушник решил совершить паломничество по монастырям, поглядеть, как другие братья живут.
Ходил, смотрел, слушал рассказы повидавших жизнь старцев. Один из них, Варсонофий из Саввина Тверского монастыря, понаблюдав за гостем, посоветовал ему, в ту пору восемнадцатилетнему послушнику, отправиться в Боровскую обитель. «Если хочешь строгости и чистоты, если ждёшь чуда, иди к Пафнутию, — сказал он. — С ним рядом, как со святым источником».
Послушался Иван и отправился в начале лета в путь. Сначала зашёл в Боровск, поклонился его древним храмам, затем, свернув по указанному первым встречным чернецом направлению, бодро двинулся к цели. По пути несколько раз проверял, верно ли идёт, и к его удивлению, каждый попавшийся ему на глаза человек точно знал, где находится Пафнутьева обитель, охотно показывал к ней дорогу.
Иосиф хорошо помнил, как, порядком устав, уже решил было устроиться на отдых в огромном дупле, да услышал совсем рядом протяжный звон била, который обычно призывал в обителях иноков к службе или обеду. Откуда ни возьмись, прибавились силы, и юноша, забыв об усталости, полетел навстречу ещё не растаявшему в лесу звуку. Вскоре увидел деревянный забор, мелькнувшую вдали голубизну реки, блеск золочёных куполов. А ещё через несколько минут перед ним явились прочные дубовые ворота. Они были заперты. После громкого стука специально привязанной к ручке колодой и волнительных ожиданий ворота отворились, и послушник оказался внутри обширного двора с храмом в центре и многочисленными избушками-кельями по сторонам. Вместе с впустившим его иноком Иван направился к храму, куда все насельники обители стекались на вечерню.
Сопровождавший его брат кивнул в сторону стоявшего рядом с храмом старца и шепнул:
— Ступай, поклонись, это наш игумен, сам Пафнутий!
Паломник обернулся в указанном направлении и остолбенел: на фоне заходящего солнца стоял, опираясь на посох, невысокий худощавый, несколько сутуловатый старец в простом сером рубище с куколем в руках. Его иконописный благообразный лик обрамляли светлые, почти совсем седые волосы с небольшой аккуратной бородкой, стекающей на грудь. И над всем этим тихим, неярким человеком, над его головой, над плечами светилось золотистое сияние.
У Ивана ёкнуло сердце. «Святой, настоящий святой!» — подумал он. Но старец сделал навстречу ему шаг, и юноша понял, что это была игра заходящего солнца...
— Мир тебе, — обратился игумен к пришельцу. — Добро пожаловать в наш дом. Как зовут тебя?
— Иваном, — поклонился гость.
— Почто пожаловал? Помолиться или судьбы ищешь? — спросил Пафнутий.
Чуть раскосые, напоминающие агарянские, глаза его над татарскими же выступающими скулами глядели внимательно, но по-доброму.
— Судьбы, наверное, — молвил тихо Иван.
— Что ж, иди помолись с дороги и ступай в трапезную, поешь немного да приходи ко мне, вон в ту келью, — старец показал рукой на один из небольших деревянных домиков, стоящий неподалёку от храма. — Коли меня не будет, подождёшь!
Оставил тогда Пафнутий его жить у себя, в учениках, поселил в собственной келье в небольшой прихожей-сенях. Не следил за ним, не одёргивал, не нравоучал. Лишь наблюдал да отвечал на многочисленные вопросы ученика.
Поглядев на крепкую ладную фигуру Ивана и почуяв в ней силушку недюжинную, нагрузил тяжёлой работой, чтоб энергия необузданная на глупости не потянула. Не раз в ту пору слышал Иван от Пафнутия слова о том, что трудящийся инок с одним бесом борется, праздный же тысячью бесов пленяется. И запомнил это поучение на всю жизнь.
Сначала учитель направил его в поварню. Чем только там послушник не занимался: колол и таскал дрова, воду, носил и чистил тяжёлые котлы, месил тесто, стоял у печи. Затем игумен перевёл Ивана на пекарню, где работа была ещё тяжелее, чем на кухне, ибо хлеб был нужен не только монахам, но и многочисленным нищим и паломникам, приходившим в монастырь. Пафнутий не только вдоволь кормил всех хлебом, но и считал своим долгом дать каждому кусок на обратный путь. Иван же нигде не отлынивал ни от какого дела.
В короткие перерывы между службами в храме и трудами на поварне читал юноша книги Василия Великого, Иоанна Лествичника, Григория Синаита, Иоанна Златоуста, Петра Дамаскина и прочих учителей Церкви. Часть из этих книг сам переписал для себя в других монастырях и носил с собой, некоторые нашёл у Пафнутия, выпрашивал у других братьев, менялся с ними. Если чего не понимал, искал ответа у учителя.
Чем дальше, тем более нравилось в этой обители Ивану. Конечно, и тут, как и в других монастырях, люди жили разные. Встречались и жадные, и честолюбивые, и злые, и мстительные. Попадались и ленивые, такие, кто пришёл сюда не ради духовного подвига, а для облегчения собственной жизни. И всё же тон задавал тут настоятель, сам преподобный Пафнутий, чья чистота помыслов, праведная жизнь и честность были той недосягаемой высотой, тем примером, который не мог не сказаться и на самых грешных людях.
Нищий, впервые попавший в монастырь, принимал его за своего собрата: столь стары и поношены были его штопаные башмаки, мантия, кожух. Лишь древняя, потрёпанная ряса да куколь на голове выдавали в нём монаха-схимника. Ну и, конечно, лицо... Даже вовсе ограниченный путник, завидев его одухотворённый лик да тёмные глаза, проникающие при взгляде в самую душу, чувствовал: то не обычный человек. И не ошибался. Пафнутий видел людей насквозь. Во время беседы он воспринимал не только сказанное собеседником, но и каким-то чудным даром помысленное, затаённое. Ощущал по чертам лица, по жестам характер пришельца, угадывал его прошлую жизнь, перенесённые страдания, радости. Но главное — он умел слушать. Побеседовав с совсем незнакомым человеком, понаблюдав за ним, игумен мог предсказать его будущее. Благословение, молитва старца приносили облегчение больным, успех деловым людям, помогали страждущим. Слава об этом необычном даре Пафнутия разошлась далеко за пределы обители, и оттого пообщаться с ним, посоветоваться съезжались многие важные сановники государства Русского, бояре. Любила монастырь и сама вдовая великая княгиня Мария Ярославна, несколько раз приезжала сюда, привозила своих сыновей. Жаловал обитель своими милостями и великий князь Иоанн Васильевич.
Что уж говорить об иноках! Большинство из них боготворили своего пастыря, именовали преподобным. И не только за его необыкновенный дар прозрения. Но и за доброту, за трудолюбие, за справедливость. Вот в такие руки попал юный Иван Санин.
Пафнутий не навязывал своих мыслей, понятий, учил Ивана самого думать и искать ответы на многочисленные вопросы, которые ставила перед ним жизнь. Он обстоятельно разъяснял послушнику непонятное, не преминув подчеркнуть, кто из учителей христианской Церкви является автором той или иной мысли, с чем он не согласен, случалось, советовал и самому поискать ответ. Вопросов же у Ивана за его небольшую жизнь накопилось предостаточно, каждый волновал, лишал покоя. Ну к примеру, самый простой: зачем человеку нужен пост? Какая Богу разница, что ест простой смертный: рыбу, траву или коровье масло? Почему преподобный не только постился, но и полностью голодал по два раза в неделю: в понедельник и пятницу? Под запретом было в монастыре и мясо животных и птиц. Хотя это ещё как-то можно было объяснить: грех ради живота своего Божью тварь уничтожать. Но масло коровье? Какой грех оно в себе несёт?
— Облегчая тело, ты облегчаешь и душу, — отвечал Пафнутий. — Не обременённому постоянным перевариванием пищи и жирами телесными, тебе проще будет бороться с греховными помыслами, сосредоточиться на добродетели, на своей душе. Пост очищает ум человека, отвращает его от низменных страстей. Стало быть, способствует спасению.
— А почему послушника необходимо испытывать непременно три года до пострижения? — спросил как-то Иван настоятеля.
К тому времени он жил рядом с Пафнутием уже около двух лет и начинал тяготиться ролью новоначального, ему хотелось стать полноправным иноком, он уже твёрдо решил посвятить себя служению Христу. Но учитель не заговаривал об этом, а Ивану было неловко, да и не положено напрашиваться на награду, надо было дожидаться, когда игумен сам назначит положенный для пострижения срок. Однако в вопросе своём послушник сраму не видел, потому и спросил о том, что тревожило. Пафнутий сдержанно улыбнулся:
— Три года — срок, за который человек съедает пуд соли с товарищами, — то ли пошутил, то ли серьёзно сказал он. — Время достаточное, чтобы присмотреться к монастырской жизни, понять смысл её, обуздать строптивость свою, обдумать — готов ли ты Богу обет дать. Ну и братия к тебе привыкает, тоже изучает тебя.
— А коли я прежде того почувствовал, что готов, что нашёл свою долю, можно ли раньше постричься?
— Отчего же нельзя, — совсем буднично ответил Пафнутий. — Ты твёрдо решение своё обдумал?
— Конечно же, конечно, — восторженно прошептал Иван в радостном предчувствии надвигающегося счастливого события.
...Трижды отклонял Пафнутий, как и положено было при пострижении, ножницы в сторону из рук ученика, в последний раз испытывая на твёрдость принятого решения. Иван Санин вновь смиренно протягивал их учителю — большие, чёрные, почерневшие от времени и трудов. На третий раз, сотворив молитву, игумен, не спеша, выстриг крест на голове ученика и нарёк его новым иноческим именем Иосиф. Торжественно, под молитвенное пение собратьев облачили его в хитон, затем надели параман — четырёхугольный плат с крестом на груди, и уже самостоятельно натянул он на себя рясу, подвязав пояс. Сам преподобный учитель возложил торжественно на главу его новенький клобук. Так, в 1460 году от Рождества Христова, в день памяти Святого Мартиниана в Пафнутьевом Боровском монастыре, да и на всей Руси появился новый слуга Божий Иосиф. В ту пору исполнилось ему двадцать лет.
Но Пафнутий не спешил отпустить новопостриженного в отдельную келью. Нет, он не сомневался в нравственных достоинствах ученика, в твёрдости намерений Иосифа стать достойным слугой Божиим. Но видел, чувствовал старец в ученике черты, которые требовали постоянного противодействия, перевоспитания. Черты, которые могли позволить Иосифу сделаться выдающимся церковным деятелем, подвижником, но и могли в то же время низвергнуть в ад. Обладая огромным трудолюбием, способностями к наукам, целеустремлённостью и умом, Иосиф, кроме того, был ещё и горяч, честолюбив и горд. Не спеша, но непреклонно наставлял преподобный ученика, повторяя, что монашеская жизнь помогает найти путь к спасению, но в ней, в этой жизни, главные добродетели — смирение и послушание, полный отказ от своей воли. Пафнутий призывал его почаще вспоминать труды великого мыслителя и писателя земли Русской Кирилла Туровского: «Ты, как свеча, волен в себе до церковных дверей, а потом не смотри, что и как из тебя сделают... Имей свою волю только до поступления в монастырь; по принятии те монашеского образа всего себя отдай в послушание, не таи в своём сердце даже малого своеволия, дабы не умереть душою».
Пафнутий видел, что ученик его добросовестно пытается ломать свой характер, учится смирению, приспосабливается к требованиям монашеской жизни, покоряется старшим, даже если они и глупее него, если требуют от него непонятного. Но природа брала порой верх, и старец замечал, как трудно даётся Иосифу-лидеру эта покорность. Как вспыхивает он в ответ на несправедливость и рвётся возразить, настоять на своём.
Не избежал Иосиф и второго испытания, через которое прошли в молодые годы многие иноки. Видел Пафнутий, как ломают ученика страсти плотские, как страдает он от избытка сил и энергии. Ни труды неустанные, ни молитвы усердные не избавляли молодца от этих испытаний. В самый неподходящий момент мог он вспыхнуть, покрывшись румянцем или испариной, ему приходилось прятать руки, которые вздрагивали, словно от озноба. По ночам старец несколько раз слышал из-за тонкой перегородки стоны, выдававшие терзания ученика даже во сне.
В своё время прошёл через подобные страдания и сам Пафнутий. Правда, не был он столь здоров и силён, как Иосиф, морил себя голодом и бессонницей, трудами беспрерывными и молитвой. И всё же много лет понадобилось ему, чтоб избавиться от этого соблазна бесовского. Как тут другому поможешь, если и самому себе не удавалось помочь? Всякому человеку Господь своё испытание допускает, надо с достоинством его выдержать. Вот и всё, что мог посоветовать в этой ситуации игумен. Но на всякий случай глаз с ученика не спускал. Конечно, старался поддержать словом, советом добрым. Ну и, как всегда в трудных случаях, прибегнул к помощи святых учителей. Нашёл у братии в монастыре Киево-Печерский патерик с подходящим для случая произведением и дал почитать его Иосифу.
О! Иосиф хорошо помнил то чтение. Он принёс данную ему старцем книгу с собой в пекарню. Ещё с вечера замесили они с товарищем тесто, натаскали дров. Рано утром, когда монастырь ещё спал, затопили печи, разложили хлеба по формам, дали им подойти, поставили в печи. Тут и выдался небольшой перерыв, позволивший Иосифу взяться за книгу. Товарищ остался хлопотать у печи, пекарня зачала заполняться ароматом пекущегося хлеба, а Иосиф застыл у окна с раскрытой книгой.
Среди многих поучительных сказаний и посланий Патерика наткнулся он в тот момент на «Слово о многотерпеливом Иоанне Затворнике», «...побеждают меня страсти, — жаловался автор «Слова» инок Поликарп, — и порабощён я ими, смущают помыслы душу мою, и покоряюсь я им, и неодолимое желание влечёт ко греху, и нет мне подобного на земле по множеству грехов моих, в которых я до сего часу пребываю». Утешал же себя Поликарп тем, что не одному ему Господь посылает такое испытание, и что даже иноки самой чистой и праведной жизни переносили те же муки, и приводил рассказ блаженного Иоанна Затворника: «Много страдал я, томимый нечистым желанием, и не знаю, чего только не делал ради своего спасения; по два, по три дня оставался без пищи, и так три года провёл, часто и по целой неделе ничего не ел, и без сна проводил все ночи, и жаждою многою морил себя, и тяжкие вериги на себе носил, и провёл я в таком многострадании три года, но и тут покоя не нашёл. И пошёл я в пещеру, где лежит святой отец наш Антоний, стал на молитву и молился день и ночь у гроба его. И услышал голос его ко мне: “Иоанн, Иоанн, нужно тебе здесь затвориться... и Господь поможет тебе молитвами преподобных своих”. С того часа, брат, поселился я здесь, в этом тесном и скорбном месте, и вот уже тридцатый год, как я живу здесь, и только немного лет назад нашёл я успокоение».
«О Господи, — подумал Иосиф и перекрестился, — прости и помилуй! Благодарю тебя, что мне не столь тяжко, как блаженному Иоанну Затворнику. Я-то думал, что за грехи мои мне такое наказание, но и святые так же мучились! Стало быть, Господь испытывает меня?..»
В который раз уже вспоминал Иосиф свой единственный плотский грех, который третий год уже замаливал и, как ему казалось, не мог замолить. Во время своего путешествия по монастырям, остановился он однажды на ночлег в большом крестьянском доме, на постоялом дворе, где обычно привечали путников на пути из Твери в Москву. И положила тут на него глаз ядрёная дворовая девка, накрывавшая на стол. Ходила она вокруг него и так, и эдак, а ночью пожаловала на сеновал, куда отправил его спать хозяин. Не смог устоять тогда Иван от соблазна: горячей и напористой оказалась та гостья незваная, шла от неё энергия бесовская, каждое прикосновение её кидало его то в жар, то в озноб. Слова соблазнительные шептала и насмешничала:
— Да чего ж ты так боишься, монашек мой, — вещала она ему, — какое дело Богу до твоего греха, сам подумай! И мне радость доставишь, будто милостыню подашь, и сам не в обиде останешься! Не бойся ничего...
— Не монах я ещё, — отстранялся от неё Иван, — а послушник!
— А не монах, тем более греха на тебе не будет, никому ты ещё обетов не давал, так уж без всяких сомнений можешь ко мне приклониться, — всё теснее жалась она к нему своей пышной грудью, выступавшей из-под предусмотрительно расстёгнутого летника. — Какой же ты красивый да сильный, а кожа-то какая, как у младенца! — гладила она его лицо, шею, норовя забраться поглубже под рубаху.
И добилась-таки своего. Ивана зазнобило от плотской похоти, и он перестал сопротивляться. Молодуха сама раздела и его и себя, сама же творила с ним всё, что хотела, преодолевая его стыд и угрызения совести. Всю ночь она не отпускала его от себя, впиваясь в него, доводя до изнеможения. Её густые русые волосы распустились, щёки пылали, глаза сияли счастьем, и при первых лучах солнца она показалась Ивану прекрасной. И только тут, уже под утро, почувствовав душевную симпатию к своей случайной соблазнительнице, он, до того лишь покорный исполнитель её воли, сам овладел ею. И тут, единственный в жизни раз испытал неизъяснимое словами наслаждение от близости с женщиной. Этот греховный момент с тех пор не давал ему покоя, снился по ночам, вызывая все те ощущения, что испытал он наяву.
Теперь, читая о страданиях Иоанна Затворника, он начинал думать, что ему повезло больше, чем печерскому монаху, ибо ему приносили облегчение его сны, которые, хоть и являлись, несомненно, бесовским соблазном, но он не мог нести за этот грех ответа перед Господом. Бедному блаженному, судя по его рассказам, не дано было такого облегчения, оттого он страдал беспрестанно.
Оторвавшись от собственных воспоминаний, Иосиф продолжил чтение: «Всю жизнь неустанно боролся я с помыслами плотскими, — жаловался далее Иоанн Затворник. — И сначала жестокой я сделал жизнь свою воздержанием в пище. И потом, не зная, что ещё сделать, не в силах терпеть борьбы с плотью, задумал я жить нагим и надел на себя вериги тяжкие, и которые с тех пор и доныне остаются на теле моём, и сушат меня холод и железо. Наконец, прибег я к тому, в чём и нашёл пользу. Вырыл я яму глубиною до плеч и, когда пришли дни Святого поста, вошёл я в яму и своими руками закопал себя землёй, так что свободны были только руки и голова, и так, под этим тяжким гнетом пробыл я весь пост, не в силах шевельнуть ни одним суставом, но и тут не утихли желания плоти моей...»
«Но за что же Господь посылает нам такие муки? — подумал вновь Иосиф, отвлёкшись от книги. — Неужто и мне, как тому Затворнику, до старости терпеть подобные страдания? За что? За грехи, или это всё-таки испытание, или соблазн бесовский, Господом допущенный? Может, спросить у Пафнутия?» Но от одной этой мысли краска стыда подступила к его лицу. Как можно спрашивать о том древнего старца, праведника. Стыд! Но ведь когда-то и он был молодым? А может, не случайно он предложил Иосифу почитать сию книгу? Хотя она далеко не первая, данная ему учителем для прочтения. Нередко предложенные им книги отвечали на главные вопросы Иосифа к жизни и к самому Создателю.
Почувствовав запах готового хлеба, инок повернулся к напарнику:
— Не пора вынимать?
— Читай пока, — откликнулся тот. — Я сам справляюсь, надо будет — позову! — И принялся пробовать хлеб длинными металлическими щипцами.
Иосиф охотно послушался товарища и продолжил чтение о муках Иоанна Затворника, у которого, после того как он закопал себя, начали болеть и гореть ноги, потом его соблазнял змей, но отчаянная молитва принесла, наконец, спасение: сам Господь явился к нему в ярком божественном сиянии, избавив от страданий. Спаситель же пояснил, почему допустил такое: «По мере силы терпения твоего, навёл я на тебя искушение, чтобы ты очистился через него, как золото в огне. Господь не посылает испытания человеку выше силы, чтобы он не изнемог; но как хозяин рабам крепким и сильным тяжкие и большие дела поручает, немощным же и слабым определяет малые и лёгкие...»
Вот и без Пафнутия нашёл Иосиф ответ на свой вопрос: почему муки плотские на инока Господь посылает. Но появился новый. Какая обида Христу от того, что человек страсть свою плотскую иным каким путём утолит, а не муками многолетними? Почему грехом считается блуд, если потребность в нём тем же Господом человеку ниспослана? Но тут он вновь вспомнил свою греховную ночь на постоялом дворе, длинные женские волосы, грудной ласковый голос, поцелуи, страстные стоны... Это видение в самые неподходящие моменты являлось к нему, отвлекало от дел, от молитвы, от общения со Спасителем. Разве ж это не грех?
«Прости меня, Господи!» — взмолился мысленно Иосиф и закрыл книгу. Пора было спешить на помощь товарищу, вынимать хлеб, нести его в трапезную. Но он был доволен, что нашёл очередные ответы на вопросы, которые ставила перед ним жизнь. Он добывал эти ответы, словно жемчужины из реки, из книг и бесед с братьями, с учителем. И гордился ощущением, что становится мудрее, то есть богаче.
...Следом за Иосифом пришли в Пафнутьев монастырь и его братья, принявшие спустя положенное время при постриге имена Вассиан, Акакий и Елеазарий. Родители остались одни. А спустя несколько лет в обитель явилась и их мать. Застав сыновей прямо у храма после литургии, она призвала их к себе и пожаловалась, что отец заболел и слёг, и ей теперь не под силу одной тащить на своих плечах большое хозяйство. Мать просила хотя бы одного из братьев вернуться домой, поддержать родителей. Все четверо к тому времени были пострижены, и ни один из них не хотел нарушить обета. Выход подсказал Пафнутий, предложив взять отца в обитель и ухаживать за ним. Ради этого старец отпустил Иосифа от себя, позволив поселиться с больным родителем в отдельной келье. Отца постригли под именем Иоанникий. Мать их тоже вынуждена была отправиться в обитель. Её приняли в женский монастырь Святого Власия в городе Волоколамске, где она получила после пострижения имя Мария.
Иосиф же получил новое послушание. Он должен был ухаживать не только за своим отцом, но и за всеми немощными иноками Пафнутьева монастыря. Свой долг исполнял он со смирением, хотя порой и не по душе было ему возиться с больными стариками, обмывать их, стирать за ними одежду, убирать кельи, кормить. Но и тут он ломал себя, заставляя с радостью исполнять нелюбимое, но богоугодное дело. Мало того, он стремился всеми силами облегчить страдания своих подопечных, а для этого изучал действия целебных трав, собирал их, готовил настойки, мази, лечил больных.
Незаметно пролетели несколько лет. Рос авторитет Пафнутия на Русской земле, шли к нему паломники со всех её сторон, приезжали и знатные люди, чтобы получить благословение праведного человека, очиститься рядом с ним, приблизиться через то к Царствию Небесному. Естественно, делали вклады: кто что может, кто копеечку, кто землицы с деревеньками, а кто и село целое. Через то богател монастырь да приумножался. Появилась возможность на месте старого деревянного храма Рождества Пресвятой Богородицы воздвигнуть просторный, каменный. Призвали хороших мастеров, сами, понятно, тоже трудились не покладая рук во главе с преподобным Пафнутием, который, несмотря на возраст, себя не щадил, никакой работой не брезговал. Ясно, что, глядя на него, и остальные иноки не ленились. За весну-лето стены поставили, своды свели, перекрытие сделали, к зиме купола и кресты установили. А уж ко второму лету и отделку закончили.
Расписывать готовый храм решили пригласить знаменитого мастера Дионисия. Довольно молод ещё был сей живописец и иноком не числился, да слава его широко разошлась по Русской земле, и потому монастыри охотно звали его к себе потрудиться. Сказывали, что, глядя на расписанные им стены храма, яркие и праздничные, человек словно в раю себя ощущал.
Однако посланный за мастером келарь монастырский вернулся с отказом. Сообщил, что мастер занемог: ноги, перетруженные предыдущей работой, отказываются служить ему. Огорчился Пафнутий, очень уж хотел он, чтобы храм, этот главный труд его жизни, был по-настоящему прекрасен. Подумал, помолился, выждал небольшое время и вновь послал за Дионисием. Приказал убедить его: для столь важного дела, как роспись обители Рождества Богородицы, вернёт Господь мастеру здоровье. Отправил за ним во второй раз любимых учеников: Иосифа и Иннокентия. Уговорили они живописца, привезли его в монастырь. Тот и в самом деле с трудом передвигал ноги, к выделенной ему келье добрался с помощью приехавших с ним сына — юного Феодосия и старшего товарища — Митрофана.
Побеседовал Пафнутий с художником, помолился за него, дал травок попить, заставил поголодать пару дней. И на глазах всех монахов чудо свершилось: бодро, на своих ногах пришёл Дионисий к новой церкви, помолился пред установленным там образом Богоматери да вместе со своими соратниками принялся за работу. Вот уже третий месяц пошёл, как расписывали они храм. На глазах восхищенных иноков оживали под их руками потолок и стены, начинали сиять жизнерадостными яркими фресками, лёгкими, плывущими под сводами лучистыми образами. На стенах храма рождалась красочная история жизни и подвига Богоматери.
В это самое время, дожив до середины лета, в тёплый солнечный день преставился отец Иосифа. Вечером отпели его в старом деревянном храме, а утром рано похоронили. И теперь всё, что осталось от него, — вот этот невысокий холмик с тяжёлым свежевыструганным крестом.
До Иосифа донёсся не изменившийся за пятнадцать лет его здешней жизни удар била, призывающий на утреню. А следом послышался и колокольный звон, который разносился с недавно поставленной колокольни. Неслышно подошёл к нему сзади его младший брат Вассиан, присел рядом на траву. Вассиану шёл тридцать третий год, он был лишь на год младше самого Иосифа. Братья походили друг на друга, оба были высокого роста, широкоплечи, достаточно стройны, даже красивы. Подошедший положил руку на плечо сидящему, молча постоял минуту, затем примостился рядом.
— Грустишь по отцу, брат?
— Да нет, отмучился он, теперь ему, пожалуй, лучше, чем все последние годы, — покой и благодать. О себе я задумался, о жизни своей. Не стало отца, вроде и постарел враз, на очередь за ним встал. Я ведь старший!
— Что говоришь, Иосиф? Отец-то наш рано помер, он и постареть не успел, коли не болезнь, жил бы да жил ещё. А тебе-то и думать о том грех. Я лишь годом тебя младше, а о смерти и помыслить не желаю, хотя понимаю, что не по-христиански это. Человек, тем более монах, всегда о скоротечности жизни помнить должен. Во мне же столько желания жить, что и думать ни о чём печальном не хочется!
— Виноват я, пожалуй, перед тобой, перед другими братьями нашими, — грустно молвил Иосиф. — Ведь это за мной вы в монастырь потянулись, я вас примером своим увлёк. Может, жил бы ты теперь в доме своём с матушкой, жену имел да детишек пригожих, на нас с тобой похожих!
— Нашёл о чём сожалеть! Что сделано, то сделано! У меня было достаточно времени, чтобы о будущем своём подумать, понять, что мне надобно. — Вассиан улыбнулся и пристально глянул на собеседника. — Ты думаешь, я собираюсь до конца своих дней в этом монастыре оставаться? Ошибаешься, братец! Планы у меня на будущее нешуточные. Чувствую я в себе силы немалые и способности к делу более важному, чем простое иноческое служение. Вот и Пафнутий предсказывает, что быть мне архипастырем, а для того советует читать поболе, учиться как следует. Да и сам я давно понял, что без ума да без знаний далеко не продвинешься.
Иосиф впервые слышал от брата подобные речи, но они нашли отклик в его душе, в которой тоже не было смирения и жажды в молитвах и отрешённости от мира скоротать всю свою жизнь. Может, и грешно так думать, но он тоже ощущал, что судьба предназначила его для чего-то более важного, что он способен не только стяжать в мирных молитвах Царствие Небесное, но и вести за собой людей, быть в центре жизни. Однако он не решался пока делиться своими помыслами ни с кем, считая их греховными, хотя брата выслушал с удовольствием.
— Что ж, — заметил он на откровения Вассиана, — всё от Бога. Хорошо, коли мечта у тебя есть, да и с меня груз ты снял, от вины пред тобой избавил, меня ведь давно уж мысль терзает, что слишком хорош ты для отшельнической жизни!
— Грешно даже думать так, брат, — доброжелательно проговорил Вассиан. — Разве в монастырь должны лишь убогие или непригожие приходить? Погляди, сколько у нас братии достойной проживает? Разве лишь никчёмные и слабые свою жизнь Богу посвящают? Как раз напротив. Ему нужны люди сильные и умом, и телом. И духом, конечно.
Иосиф похлопал Вассиана по руке, всё ещё лежащей на его плече:
— Прав ты, брат, снова прав. Вот живём рядом, а поговорить, не спеша, по душам, всё некогда. То работа, то служба, то другие дела. Хорошо, хоть у могилы отца пообщались, поняли и лучше узнали друг друга. Надо нам почаще видеться, много общего у нас. Заходи ты ко мне в келью, когда минута свободная выпадет. Я один теперь, надеюсь, игумен никого больше не подселит.
— А тебе нравится одному жить?
— Пока не знаю, я ведь один-то и не жил никогда. То с вами, то с Пафнутием, то с отцом. Хочется попробовать, — хорошо, наверное, когда думать и молиться никто не мешает.
— Смотри, если заскучаешь, зови меня, я смогу к тебе в сенцы перебраться, если преподобный позволит.
— Пошли, брат, служба начинается.
Иосиф с особым удовольствием назвал Вассиана братом, ибо слово это имело меж ними особое значение — братства не только по монашеской жизни, но и по родству, по крови. Только теперь, после смерти отца и испытанного ощущения своего сиротства, он понял истинный вкус и смысл этого понятия, подтверждающего его особые права на именно этого конкретного, похожего на него самого человека, на его мысли и поступки.
Они встали рядом — оба крепкие, молодые, красивые, в самом расцвете своих сил и духа, в длинных чёрных рясах, с непокрытыми головами и русыми, слегка вьющимися волосами, у старшего — потемнее, у младшего — светлее! Вассиан склонился над могилой, погладил холмик:
— До свидания, отец.
Они повернулись и пошли не спеша к старой деревянной церкви, где уже начиналась служба.
После утрени Пафнутий дал знак Иосифу подождать его. Неторопливо пошли они вместе к игуменской келье.
— Ты был хорошим сыном, — по-своему утешил преподобный своего ученика. — Свой долг перед отцом исполнил. А теперь я хочу дать тебе новое послушание. Ты хоть и хорошо знаешь молитвы, но повтори-ка всё, что нужно, для завтрашней службы. Я освобождаю тебя от ухода за больными, теперь ты станешь служить при церкви, петь на клиросе, а потому все основные молитвы должен помнить без запинки.
— Так я их знаю, на память не жалуюсь, — обрадовался Иосиф, которого порядком тяготило его многолетнее послушание по уходу за немощными.
— Всего знать невозможно, — продолжал свою мысль Пафнутий. — А потому не забывай ежедневно заучивать новые тексты, читать. Тебе Богом многое дано, не упускай своего. Ещё поручаю тебе следить в церкви за исполнением устава, за порядком. Я тебе доверяю. А теперь ступай к новому собору, узнай, что с Дионисием приключилось, сказали мне, что заболел он, на работу сегодня с утра не вышел. А заодно и в келью к нему сходи, проведай!
Иосиф ушёл от настоятеля довольный. Он прекрасно помнил, что главная доблесть монаха — смирение и подавление своей воли. Но ему уже порядком надоело быть в няньках и уборщицах, и лишь необходимость ухаживать за больным отцом смиряла его с тягостным послушанием. Когда становилось ему совсем уж невмоготу, он вспоминал мысль из повести об Иоанне Затворнике о том, что не посылает Господь испытания человеку выше силы, чтобы он не изнемог. Но постоянное ощущение своей невостребованности, того, что знания его и душа вовсе не используются по назначению, тяготило его. И вот это долгожданная перемена: он клирошанин. Ему и раньше приходилось на службах читать, он подменял заболевших или отсутствующих товарищей, и голос у него был неплохой. Служба при церкви была ему более по душе, ведь тут он получит больше возможности для молитвы, для стяжания Божией благодати.
Иосиф заглянул в новый храм, товарищи живописца действительно работали одни, сказав, что мастер всё ещё у себя в келье. Тогда он быстро дошёл до домика Дионисия. Тот лежал в кровати, отвернувшись лицом к стене, шторка на открытом окне была задвинута.
— Ты спишь, друг? — спросил его Иосиф и, не дожидаясь ответа, присел рядом на широкой скамье.
— Нет, не сплю, не до сна мне, — ответил, наконец, тот медленно, будто через силу.
— Снова ноги заныли? Утомился небось? Круглый день дотемна работаете, вон как много сделали!
— Нет, не ноги, — по-прежнему не поворачиваясь, проговорил Дионисий.
— Что же мучает тебя? Может, я подсоблю? У меня опыт большой: десять лет за больными ухаживаю, травы знаю, лечебников немало прочёл, травников. Да и от наших стариков многим премудростям научился.
Дионисий, выслушав эту тираду самовосхваления, повернулся лицом к монаху, и тот, даже при неярком свете, увидел, что всё лицо мастера покрыто красной коростой, припухло.
— Видал, лицо какое? И тело не лучше! Всё свербит, чешется, сил уже никаких моих нет. И ломота по телу.
Иосиф внимательно осмотрел воспалённую кожу живописца.
— А прежде у тебя подобное случалось?
— Бывало, но полегче гораздо. Глаза слезились, лицо краснело. Но проходило всё быстро. А теперь и цвета-то толком не различаю. Погляжу на что пристально — слёзы текут.
— На золотуху похоже. Может, краски какие новые стал использовать?
— Нет, все прежние, испытанные, — проговорил Дионисий, доставая из-под подушки большую белую тряпицу и вытирая ею заслезившиеся глаза.
— Может, цветение какое не переносишь, у нас разных трав много... Или съел что, вспомни-ка?
— Есть на мне грех один, да как сказать тебе о нём, даже не знаю. Совестно. — Дионисий помолчал, поколебался, но всё-таки продолжил: — Когда мы за работу принимались, после того как Пафнутий ноги мне исцелил, договор у нас с ним состоялся. Сказал он, что в монастыре не положено мяса никакого есть, что иноки не употребляют его вовсе. Пояснил также, что человек, поедая убитое животное, принимает на себя и боль его, и страдание его, оскверняет душу свою бессмертную. И что мы, принимаясь за богоугодное, святое дело — роспись храма монастырского, должны делать это с чистой душой. Это было единственное его условие при работе, и мы его приняли. Честно Петров пост перетерпели, а как он завершился — бес нас попутал, очень уж захотелось мяса отведать, соскучились за три-то месяца. Сходил сын в деревню соседнюю, зайца купил жареного да говядины кусок варёной. Ну и наелись мы от души прямо здесь, в келье моей. Товарищи мои здоровы остались, а меня Господь за грех сразу и покарал. Так я думаю. Только как в том Пафнутию признаться, не знаю, совестно.
Мастер тяжело вздохнул и снова вытер слезящиеся глаза.
— Скажи как есть. Уж коли сам Господь с тобой посчитался, что ещё страшнее старец-то наш прибавит? А помочь может. Я же пойду пока в лес, трав для тебя насобираю, есть у нас тут цветок такой дивный, от всех болезней кожных исцеляет. Потерпи немного.
Иосиф зашёл сначала, как и было приказано, к Пафнутию. У него находились два монаха, прибывшие из монастырского села с пошлинами. Они привезли и сдали казначею полученные продукты и деньги и вместе с ним пришли к игумену отчитаться. Тот спросил, не жалуются ли крестьяне на трудности, не тяжело ли им выплачивать определённую монастырём долю. Но сборщики уверили его, что собирают с крестьян гораздо меньше, чем прежде они платили боярину, подарившему село с землями монастырю, и потому те вполне довольны.
Иосиф дождался, когда посетители удалятся, и рассказал Пафнутию о причине недуга живописца. Старец лишь развёл руками и вновь положил их на свои колени. Иосиф за многие годы уже знал учителя — тот ждал подробностей и собственных выводов ученика.
— Я думаю, — продолжил он, — что надо пролечить его ваннами из целебных трав. Думаю, распорядиться, чтобы баню ему приготовили, а сам тем временем с кем-то из братьев трав насобираю и приготовлю отвар.
— Возьми Арсения, у него есть время, — подсказал игумен. — И делай, как знаешь. Я тоже навещу Дионисия.
Оба поднялись и поспешили по своим делам. Пафнутий, не откладывая, отправился к страдальцу.
Дионисий, увидев вошедшего старца, поднялся с постели и бухнулся ему в ноги.
— Прости отец, грешника, виновен я и за то страдаю. Помоги, если можешь!
Старец перекрестил коленопреклонённого, помог ему подняться. Но не сдержался и попрекнул:
— Что же ты, сын мой, так согрешил! Ты же храм Божий расписываешь, твоей рукой сам Господь водит. А он может помогать лишь душе чистой, возвышенной. Ты же мертвечиной осквернил свою душу, оскорбил Господа. Теперь ты только сам можешь помочь себе покаянием и молитвой беспрестанной. Повторяй без устали: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!» А я тебя святой водицей окроплю.
Пафнутий присел на лавку рядом с художником и медленно, почти не прикасаясь к нему, несколько раз провёл ладонью вдоль его лица и тела. Перекрестил его, достал из своего обширного кармана склянку с водицей, откупорил её и брызнул водой в лицо Дионисия. Оба помолчали минуту, пока старец не спеша закрывал свою бутылочку и убирал её.
Вдруг больной приоткрыл глаза и радостно прошептал:
— Спасибо, преподобный, ты спасаешь меня! Я чувствую, как мне полегчало, зуд утихает, может, и, правда, Господь простит меня. А то я уж помирать собрался.
— Бог милосерден, он прощает раскаявшихся, — подтвердил Пафнутий. — Ты только молись беспрестанно. Вечером по тебе молебен отслужим, освятим воду, будешь окропляться ею с молитвой. И воздержись от пищи пару дней. Надеюсь, ещё полегчает.
Он встал, ещё раз перекрестил больного и удалился.
Через несколько часов целебная ванна, устроенная в бане в большом деревянном корыте, была готова. Иосиф с помощью Арсения, молодого молчаливого монаха, тоже любимого ученика Пафнутия, раздел больного и уложил его в тёплую ароматную воду. Ею же поливали лицо и голову. Через пару часов, одетый в чистую белую рубаху с шитьём и светлые же порты, стоял Дионисий в храме на молебне, всё ещё красный от горячей бани, но уже успокоенный, умиротворённый. После непродолжительной службы Пафнутий, вновь окропив мастера святой водой, отпустил его, дав пузырёк с собой:
— Перед сном ещё раз всё тело искропишь и утром тоже. Да весь нынешний день и следующий тоже пищи не принимай, можешь лишь сыта немного испить.
Художник исполнил всё, как было приказано. И вскоре впервые за двое суток спокойно заснул. Пришедшие навестить его после работы помощник с сыном удивились столь быстрому преображению больного.
Через два дня Дионисий, почти уже здоровый, лишь с небольшими следами только что перенесённой болезни, приступил к работе. Никогда ещё прежде не замечали его соратники, чтобы он так усердно молился. Дело вновь заспорилось, появилась надежда, что к осени новый каменный, утеплённый красавец-храм будет готов к службе.
Пафнутий внимательно наблюдал за работой мастера. О его творчестве он знал только понаслышке, ибо поселившись в Боровской пустыни около четырнадцати лет назад, он оттуда выбирался лишь несколько раз, по нужде: ездил в Москву, к митрополиту. Люди сами тянулись к нему со всех сторон, принося новости и настроения. Старец был восхищен мастерством художника, его чистыми радостными красками. Не хотелось отводить глаз от ликов изображённых им святых, особенно нравилось старцу, как писал он образ Божией Матери. Пафнутий пожелал иметь у себя в келье икону Дионисия. Он попросил мастера написать ему образ Пречистой. Художник, благодарный старцу за своё чудодейственное двойное исцеление, с радостью согласился. Они вместе обсудили, каким должно быть это изображение, список с какой иконы делать предпочтительнее. Старец извлёк одно из Писаний, где излагалось воспоминание о лике Девы Марии, вместе перечли его: «Она была среднего роста или, как иные говорят, несколько более среднего. Волосы у неё были золотистые, глаза живые, брови дугообразные, тёмные, нос прямой, удлинённый, губы цветущие, лицо не круглое и не заострённое, но несколько удлинённое, руки и пальцы длинные... во всех её действиях обнаруживалась особая благодать».
Посоветовавшись, решили за образец принять икону Владимирской Божией Матери, которая в полной мере соответствовала этому описанию. С усердием принялся художник за работу, просиживая за ней по вечерам до самого заката, который, как известно, в начале июля наступает в Северо-Восточной Руси совсем поздно. Через месяц чудный образ Богоматери был готов. Словно живая, строго глядела она на Пафнутия своим чистым, благодатным взором, прижимая к себе Царственного Младенца. Утончённый, возвышенный образ её источал благородство и милосердие. Она сочувствовала Пафнутию, сопереживала его болям, внимала ему, но в то же время оставалась божественной и отрешённой от мирской суеты. Её лицо излучало покой и радость, умиротворяло, возвышало душу. Пафнутий поймал себя на том, что может бесконечно, не утомляясь, смотреть на эту икону, испытывая необъяснимое влечение к ней. Работа была сделана от души. Она была прекрасной. Пафнутий повесил её в своей келье рядом с образом Спасителя.
...А князь Холмский заслужил гнев Иоаннов
какою-то виною, вероятно, не умышленною:
ибо сей государь, строгий по нраву и правилам,
скоро простил ему оную, взяв с него клятвенную
грамоту...
Заплаканная красавица Василиса Холмская, сделав с порога несколько быстрых шагов в сторону Софьи, тут же опустилась к её ногам. Потом подняла к ней обычно спокойные, с поволокой глаза, которые теперь были переполнены слезами, и дрожащим голосом проговорила:
— Беда у нас, государыня!
— Что такое? — изумилась Софья видом боярыни.
По инерции она приложила руки к выступающему своему животу, словно защищая самое дорогое. Беременность её давно стала явной, вызывающе выдаваясь из её просторных царственных нарядов.
— Государь приказал схватить мужа моего, Данилу Дмитриевича. Только что охранники приходили, увели его. Помоги, посоветуй, что делать?
— А ты знаешь причину гнева великого князя? В чём вина воеводы?
— Ей-богу, не знаю! Он только недавно вернулся из Псковского похода, рад был, что волю государя исполнил, мир с немцами заключил. И великий князь довольным казался, пир устроил в честь возвращения Данилы Дмитриевича. И вот беда такая...
— А ты, боярин, не знаешь, что случилось? — обратилась Софья к главе своего двора Дмитрию Мануиловичу Траханиоту, прозванному в Москве Греком и ещё Старым, для отличия от других его высокопоставленных родичей — брата Юрия и сына тоже Юрия, Юшки Малого.
— Не знаю, государыня, — спокойно, с достоинством, ответил её пожилой боярин с холёным вельможным лицом, погладив свою негустую вьющуюся бородку.
— Да что ты на коленках-то стоишь, встань! — Софья, подхватившись со стула, сама подошла поднимать свою боярыню — родственницу по мужу.
Дмитрий Грек тут же поспешил ей на помощь, и они вместе усадили на стул вновь зарыдавшую Холмскую. Дело происходило в Софьиной гостиной палате, где боярин с казначеем отчитывались о хозяйственных делах, о том, сколько и каких припасов осталось до нового урожая, как тратится выданная государем и собранная с владений великой княгини казна на содержание её двора, какие средства можно потратить на обновы. На небольшом аккуратном столике были разложены разные бумаги и записки. Софья с удовольствием вникала во все тонкости дворцовой бухгалтерии, этому способствовало и то, что её двор содержался раздельно с двором великого князя, и там и тут имелись собственные управляющие, казначеи, тиуны, приставы, судьи и прочие служащие, следящие за доходами и расходами, за порядком во владениях государя или государыни. Такой же собственный отдельный двор и свои доходы имела и вдовая великая княгиня Мария Ярославна. Софья, не жалея времени, занималась хозяйством, стараясь заполучить таким образом полную власть над доставшимся ей по положению богатством, над своей казной и по возможности пополнить её, не допуская никаких краж или утаивания доходов.
Их работу прервала Холмская, которая как ближайшая боярыня имела право являться в гостиную палату без позволения хозяйки, чем и воспользовалась ныне.
— А ты, боярыня, — обратился Траханиот к Василисе после того как посадил её на стул, — ты не ходила к самому государю?
— Нет ещё, я боюсь, — честно призналась Холмская.
Она действительно побаивалась Иоанна, его пронзительного холодного взгляда.
— Как стряслась беда, я сразу к тебе прибежала, великая княгиня, ты ведь моя покровительница и защитница.
— Я уж два дня его не видела, — с огорчением призналась Софья. — Говорит, тревожить меня не хочет, редко стал появляться. Конечно, это дело, — она погладила свой большой живот, — женщину не очень-то украшает, и мужа к любви не поощряет. Но, думаю, сегодня он обязательно у меня появится, тогда я постараюсь расспросить его о твоём Даниле. Конечно, помогу, если получится.
Софья была откровенна со своими ближайшими придворными. Как не скрывай, они всё равно всё знают и видят. Тут Софья рассчитывала на взаимность с их стороны. Ведь пока иной опоры у неё здесь, на Руси, не было. Не было многочисленной разветвлённой родни, как у других князей и бояр, не было друзей детства — такая дружба бывает порой ближе родства. Да и обычных друзей не было, лишь те, кого она привезла с собой из Рима, изгнанные с родины земляки, которые и сами оказались тут без корней. Софье же хотелось иметь надёжных людей вокруг, на земле, которую Господь, судя по всему, предназначил ей до конца её жизни. И она искала их, подбирала для себя. Не случайно приблизила и молодую Холмскую, урождённую княжну Всеволожскую.
Софья хорошо знала родословную Холмских, знала, что мать Данилы Дмитриевича, Анастасия, была родной сестрой Василия Тёмного, а стало быть, сам он — двоюродным братом великого князя. Кроме того, отец Данилы, Дмитрий Юрьевич, был внуком великого князя Тверского Александра Михайловича, старший его брат Михаил ныне занимал важнейший пост воеводы в великом княжестве Тверском. И вот такого-то блестящего боярина, потомка двух великих князей и своего двоюродного братца, храброго воеводу, героя Шелоньской битвы и победителя многих сражений с татарами, посадил Иоанн под стражу. Видно, неспроста! Однако Софья поспешила утешить свою боярыню:
— Успокойся, княгиня, — повторила она. — Я сделаю для тебя всё, что в моих силах. Но и ты не плошай, сходи всё-таки к государю. Не съест он тебя, не зверь лютый. Ты имеешь право узнать, что случилось с твоим мужем. Да и другие твои родичи пусть похлопочут. К старому князю Патрикееву сходи — у него влияние большое на государя, может, он что знает. Ступай, не теряй времени.
Холмская улыбнулась сквозь слёзы своей обычной светской улыбкой, кивнула в знак согласия, достала тонкий кружевной платочек, аккуратно промокнула глаза. Встала со стула.
— Спасибо, государыня, — поклонилась она, — спасибо за сочувствие. Я в самом деле не буду сидеть сложа руки. Я попробую... — Она повернулась и почти побежала прочь из гостиной.
— Как думаешь, что могло случиться? — спросила Софья своего дворецкого.
— Тебе лучше знать, царевна, — ответил Дмитрий Грек на русском и продолжил по-гречески, чтобы не поняли присутствующие тут же казначей и ещё одна русская боярыня, дежурившая возле государыни на случай какой-либо необходимости. — Надо не один пуд соли в Москве съесть, чтобы понять, что тут творится. Ты ведь чаще общаешься с государем, чем мы, лучше знаешь его характер, его возможные обиды. Подумай!
Софья действительно попыталась припомнить всё, что говорил муж о Холмском. Но ничего плохого вспомнить так и не смогла. Иоанн всегда хвалил храброго воеводу. Лишь однажды, возмущаясь заносчивостью своих братьев, которые норовили поставить себя вровень с ним, великим князем, и требовали во всех новых воинских приобретениях равной доли, он сказал, что другие его — двоюродные — братья тоже донимают его своим высокомерием и заносчивостью. Среди них он, помнится, назвал молодого Патрикеева и Холмского. Может, тут разгадка? Может, заревновал государь к славе да популярности Данилы, ведь тот лишь за последние два года и новгородцев разбил, и татар казанских покорил, и ордынских под Алексиным с покойным Юрием Васильевичем отогнал. Теперь вот немцы одного имени его славного напугались, мира запросили. Не тут ли собака зарыта? Как бы обо всём узнать?
Но при русском дворе было не принято, чтобы государыня сама ходила к мужу в терем, она должна была дожидаться, пока супруг пожелает навестить её. Он же в последнее время всё реже стал появляться в хоромах Софьи. Может, она сама в этом виновата, так дорожила своей беременностью, что муж на какое-то время отошёл на второй план. Она боялась близости с ним, боялась потерять плод, сына, как она считала. Естественно, не находя прежнего удовольствия от общения с женой, Иоанн стал более холоден к ней, погрузился в дела. Это, конечно же, огорчало её, потребность быть любимой и желанной в ней за время супружества не уменьшилась, а оттого было особенно обидно, что муж не понимает её нынешнего положения.
— Как же мне поскорее увидеться с государем? — задала она вновь на греческом языке вопрос себе и своему самому надёжному другу Дмитрию Мануиловичу.
— Можно брата моего послать к нему с запиской. Великий князь любит его и принимает в любое время.
Юрий Мануилович многократно, ещё до Софьиной свадьбы, бывал послом у Иоанна и ещё тогда полюбился великому князю. Он и теперь, служа Софье, много трудился и на государя, выполнял его дипломатические поручения; зная много иностранных языков, помогал принимать иноземных послов, переводил документы.
— Да что я напишу в записке?
— Что жёны любящие пишут, когда по мужьям скучают?
Но Софье вовсе не хотелось из-за чужих дел прибегать к такому способу встречи с мужем. И она решила не спешить.
— Хорошо, есть ещё время, я подумаю. А лучше отложим все разговоры о Холмских до завтра. Утро вечера мудренее. Пусть сначала бояре похлопочут. А мы давайте-ка лучше дела наши закончим.
Софья обернулась к молчаливо наблюдавшему за всем происходящим казначею Татищеву, который с самого Рима так и остался при Софье и её дворе:
— Матвей, иди сюда ближе, давай книги твои поглядим расчётные...
Затем они обсуждали кандидатуру на должность окольничего, остановились на персоне боярского сына из хорошего рода, на Григории Мамоне.
— Только я сначала посоветуюсь с мужем, — сказала она своим собеседникам, а сама подумала: «Вот и будет повод призвать его к себе!»
Вечером Софья со своей служанкой-гречанкой Гали отправилась в свою собственную мыльню-баню, расположенную прямо в её хоромах. Такие мыльни имелись в каждом княжеском или боярском дворе. В небольших сенях стоял стол с лавками, тут можно было раздеться, передохнуть. В самой мыльне располагалась небольшая печь, часть её состояла из камней, которые при необходимости раскалялись чуть ни докрасна и, если на них попадала жидкость, шипели, источая жар. Это свойство камней использовалось, если надо было подбавить тепла в бане или наполнить воздух парами целебных трав. На печи разогревался котёл с водой. В углу стоял ещё один железный котёл, наполненный холодной водой. В центре на деревянном полу помещалось просторное деревянное корыто, где можно было возлежать во весь рост и плескаться в своё удовольствие. Тут же имелись и полати для прогревания на пару, для отдыха. Можно было подняться повыше или остаться на самом низу, где было прохладнее.
В связи со своей беременностью, Софья мылась теперь лишь внизу, не позволяя раскалять мыльню до большого жару. Она села на горячую нижнюю полать и блаженно отдалась струящемуся по её телу теплу. Вдоволь погревшись и подышав паром, она приказала обмыть себя. В опочивальню вернулась чистая, в хорошем настроении. Служанка Гали причесала и подсушила её волосы, поаккуратнее уложив строптивые царевнины кудри в лёгкую пышную косу.
Не успели они окончательно завершить послебанный туалет, как дверь отворилась и в опочивальню зашёл долгожданный супруг. Софья даже растерялась от радости и немедленно знаком приказала Гали удалиться, что та с удовольствием и сделала.
Государь подошёл к Софье, погладил её по голове, поцеловал, мужнина ласка растрогала царевну, она погладила в ответ его руку.
— Не упрекай меня, жена, что долго не являлся, — сразу предупредил возможное недовольство Иоанн, который по-прежнему любил Софью и тянулся к ней.
Он отошёл от жены и сел неподалёку на стул.
— Я скучала, — только и решилась молвить она, вложив в эти два слова всю свою грусть и обиду.
— Я тоже, — не заметил недовольства он, — но дела какие-то мелкие навалились, да и нездоровилось.
— Надо было прийти, мы бы тебя подлечили, — ласково сказала Софья, любуясь его красивым и мужественным лицом и сразу простив мужу все обиды и подозрения, которые появлялись всякий раз, когда его долго не было. — Что же за дела у тебя столь важные, что ты сразу про жену свою забываешь?
— Разве я забываю? — удивился Иоанн, и она, не желая огорчать его, поспешила объясниться.
— Я так скучаю по тебе и жду, что каждый час разлуки для меня — целая вечность. Ты много работаешь, и время для тебя пролетает незаметно, а для меня каждый час — лишь ожидание встречи с тобою. Не сердись на мои упрёки.
Она поднялась, приблизилась к нему и погладила по голове, поцеловала, прижалась к нему.
— Дай руку, послушай, как сильно сынок наш шевелится. Смотри, будто кулачками стучит, на свет просится.
Она затянула руку мужа под домашнее платье к своему животу, и он действительно почувствовал толчки маленьких кулачков под её кожей. Но вместе с умилением ощутил и необъяснимую ревность, и желание обладать ею. Прямо теперь. Поняв это, она искренне обрадовалась: уже много дней он избегал близости между ними. Софья склонилась, чтобы поцеловать мужа, платье её распахнулось, и он увидел под тонкой сорочкой её располневшую призывную грудь...
Дальше всё происходило уже по привычке, они затушили свечи, оставив лишь горящий светильник на столе, разделись и, забравшись под лёгкое песцовое одеяло, прильнули друг к другу, стараясь не задеть и не обидеть того третьего, невидимого пока свидетеля их любви. Но это не мешало им испытывать блаженство, которое они ощущали всякий раз при обладании друг другом.
Конечно, Софья вспомнила про Холмскую и про её беду, но знала: каждому делу своё время. Вскоре Софья поцеловала повлажневший высокий лоб мужа и замерла на его плече, ожидая, что он сам скажет о своих дальнейших планах. Прежде, до её беременности, он нередко оставался ночевать у неё, но в последнее время чаще уходил к себе, и Софье не нравилось это. На сей раз он, кажется, никуда не спешил и лежал расслабленный, спокойный.
— Да, — неожиданно вспомнил он дело, с которым шёл к жене, — приходила твоя боярыня Холмская, за мужа просила, была она у тебя?
— Да, — ответила Софья деланно равнодушно. — Я даже пообещала похлопотать за него перед тобой.
— Что же не хлопочешь? — поинтересовался Иоанн.
Настроение его было замечательным, ему хотелось поговорить с женой, продлить приятные минуты отдыха.
— Как прикажешь, любовь моя, — заулыбалась в ответ Софья и устроилась поудобнее на его плече.
А он вспомнил Василису Холмскую. Конечно, видел он её и прежде не раз, в том числе и на обедах, которые устраивала его жена. Но видел как часть обстановки, как приложение к царевне, как одну из многих хорошеньких женщин, которые окружали их. А сегодня вдруг он заметил её глаза, заполненные слезами, излучающие необъяснимую небесную энергию, красивые, яркие, волнующие. Он обратил внимание, с какой грацией склонялась эта княгиня в поклоне, как красива её изящная фигура с тонкой талией и пышной грудью. Чем-то напомнила ему Василиса милую Феодосию, и сердце Иоанна дрогнуло. Обычно равнодушный к чужим слезам и просьбам, он поднялся из-за своего стола, за которым принимал посетительницу наедине в кабинете, подошёл к ней, поднял за подбородок её опущенное вниз личико, чтобы ещё раз заглянуть в необыкновенные лазоревые глаза. «Хорошую жинку отхватил себе братец Данила», — подумал он, встретившись с ней взглядом.
— Стало быть, говоришь, твой муж всегда мне верой и правдой служил? — спросил он Василису, отпустив её нежную гордую головку.
— Да, государь, никогда против тебя слова плохого либо самовластного не молвил, за государя своего и брата старшего почитал.
— А мне вот всё по-другому докладывали, — заметил он, ещё раз оглядывая её ладную фигурку и переводя взгляд на светлые упругие локоны княгини, выбившиеся из-под её убруса.
— Мой муж — слуга твой верный, великий государь, если кто иное что сказал, обманул тебя, с него и спроси. Данила Дмитриевич не раз доказывал тебе свою преданность.
Иоанна так и влекло к молодой женщине. Он вновь подошёл к ней, вопреки всем обычаям, положил ей руку на плечо, она слегка сжалась, но не выказала неудовольствия, лишь ещё раз подняла на него сияющие слезами глаза.
— Хорошо, я разберусь, не лей зря слёзы, — пообещал он, похлопав её легонько по спине и, взяв себя в руки, отошёл подальше. — Ступай домой.
Поглядев ей вслед, снова сел за стол, отдаваясь приятным ощущениям. Но тут же на пороге появились молодые дьяки Фёдор Курицын и Владимир Гусев. Курицын сообщил, что в приёмной палате уже всё готово для встречи с очередным посланцем крымского хана Менгли-Гирея Ази-Бабой. Иоанн с помощью дьяков облачился в парадные царские ризы, надев этот сверкающий, расшитый золотом и каменьями наряд прямо на свой не менее дорогой кафтан, на голову возложил золотую шапку с собольей опушкой, взял посох с крестом и вышел в переднюю палату, где уже стояли во всеоружии рынды и сидели большие бояре, среди которых находились старик Ряполовский, Юрий Патрикеевич Литовский, Ховрин, Палицкий и другие.
Иоанн придавал важное значение связям с крымским ханом, оттого принимал посла Менгли-Гирея с почестями. Он хотел во что бы то ни стало заполучить этого хана в союзники против Литвы, укрепить таким образом позиции Руси, ослабленные внезапно возникшей дружбой Казимира Литовского с Большой Ордой.
Однако переговоры шли трудно. Крымчане, как и прежде, очень хотели заключить мирный договор с Русью, но лишь против одного хана Ахмата, не желая включать в перечень врагов и Литву, с которой много лет находились в дружеских отношениях. Русь же, худо-бедно, сохраняла мир с Ордой, боялась спровоцировать её на войну и оказаться сразу меж двух врагов. Так и тянулись переговоры вот уже второй год, исчерпываясь лишь цветистыми комплиментами, обещаниями да подарками.
Но недавно появилась надежда, ибо в дружбе крымского властителя с литовским появилась громадная трещина.
Почти сорок лет правил удачливо Крымом основатель династии Гиреев Ази, или, по-иному, Хаджи, считавший себя потомком самого Чингисхана. Перед смертью он завещал своим шестерым сыновьям жить дружно, чтобы не повторить судьбы их предшественника, основателя Крымского ханства Эдигея, чьи сыновья, не поделив престола, поубивали друг друга. Как водится, престол свой Ази-Гирей оставил старшему из детей Нордоулату. Но тот, не продержавшись на троне и года, был свергнут более энергичным и удачливым Менгли-Гиреем, лишь четвёртым по порядку рождения сыном Ази. Нордоулат бежал и, поскитавшись по Дикому полю, по чужим улусам, ушёл к Казимиру Польскому и Литовскому, был принят и обласкан им, получил удел в Польше. И теперь грозил брату, что с помощью короля вернёт себе владычество над Крымом. Таким образом, Менгли-Гирею, как никогда прежде, требовался союзник. И это давало шанс на заключение с Крымом такого договора о мире, какой требовался Иоанну.
Все эти факты он знал задолго до приёма. Был подготовлен и проект мирного договора между Крымом и Русью, в котором предполагалось, что Менгли-Гирей с его уланами и князьями будет находиться с Иоанном в братской дружбе и любви, стоять заодно против недругов, не воевать государства Московского, разбойников и хищников казнить, попавших в Крым в плен подданных великого князя отдавать без откупа, всё насильем отнятое у них возвращать сполна. Послам с обеих сторон дозволялось ездить свободно, без платежа купеческих пошлин. Послы Менгли-Гирея от имени хана снова требовали включить в договор в качестве общего врага Большую Орду, Иоанн настаивал на необходимости добавить туда и Литву. Дело снова застопорилось.
В конце концов сошлись на том, чтобы не называть противников по имени, обойтись выражением «общие враги». На переговорах предстояло окончательно утвердить этот вариант, что и было благополучно сделано.
Иоанн назначил на следующий день прощальный пир в честь крымского посла, после чего тот должен был вернуться домой с ответным посольством Иоанна во главе с Никитой Беклемишевым.
Проводив с улыбками и поклонами Ази-Бабу и всех своих бояр, Иоанн приказал остаться лишь Никите Беклемишеву и принялся давать ему наставления, как отблагодарить за оказанную услугу наладившего дружбу с ханом Менгли-Гиреем купца Хозю Кокоса и высших сановников ханского двора, их жён. Решали, какие надо взять с собой подарки. Не забыл Иоанн и о купцах. Наказал Беклемишеву повидаться в Крыму с генуэзским консулом и потребовать, чтобы генуэзцы вернули русским торговцам отнятые у них товары на две тысячи рублей. Велел пригрозить, что если впредь сотворят подобное, то и их купцы на Руси пострадают. Ещё наказал, чтобы посол честь его великокняжескую не ронял, напомнив свою излюбленную мысль, что посол — лицо государства и его государя.
Едва дождавшись ухода Беклемишева, в кабинет вновь вернулся старый боярин, дворецкий великокняжеский Юрий Патрикеевич Литовский, за ним следовал его сын, воевода и двоюродный брат Иоанна по матери Иван Юрьевич Патрикеев.
Умные усталые глаза старого князя были грустными, нависающий над небольшим ртом тяжёлый нос и вовсе делал его лицо печальным, почти траурным. Слегка склонив голову в знак уважения, боярин молвил:
— Государь, позволь обратиться с просьбой!
Иоанн кивнул в знак согласия, и Патрикеевич продолжил: — Узнал я, что ты Данилу Холмского поймать приказал. Скажи, в чём провинился твой верный слуга? Весь двор уж о том шепчется, все в недоумении. Сколько раз доказывал Данила верность тебе и отечеству, жизни не щадил, врагов твоих — супостатов наказывал. Чем заслужил он такой немилости?
— Самовластием своим да самоволием! Слишком вознёсся после похода к Пскову, почести там принял, будто это он государь на земле Русской. Оттого, видно, псковитяне решили, что достаточно им отблагодарить за оборону одного Холмского, а великий князь для них стал уж лицом малозначительным! Ты видел, кого они ко мне в качестве послов прислали? Самых худых и малозначительных людишек! А благодарность где? Разве на средства Холмского полки собирались и снаряжались? Разве это его воины, его доспехи?
Иоанн не стеснялся в подборе слов и не старался перед князем Юрием Патрикеевичем казаться значительным и царственным. Старик, потомок великого князя Литовского славного Гедимина, знал его с детства, опекал и воспитывал. Будучи женатым на родной сестре отца Анне Васильевне, брал его нередко к себе в дом, заменял ему родителей и изучил его, пожалуй, лучше, чем кто-либо другой. С его сыном Иваном, своим двоюродным братом и тёзкой, великий князь провёл лучшие дни своего детства, играя и соперничая с ним в кулачных боях и прочих сражениях.
Патрикеевы по положению своему и родству с великими князьями также считали себя чуть ли не равными Иоанну, и оттого все трое понимали теперь, что, говоря о Холмском, они так или иначе защищают и себя. Оттого мудрый и внимательный взгляд князя был таким грустным. Но он не собирался так просто сдаваться, он продолжал бороться за освобождение племянника:
— Но если псковичи не отблагодарили нас, как положено, то не вина в том Холмского, а вина самих псковичей. И ты наказал их уже, не принял, оставил в мороз в поле милости твоей дожидаться. Не сомневаюсь, что это станет для них хорошим уроком. Почему Данила за их вину крест нести должен?
— А потому, что самовластие его не ограничилось лишь принятием излишних почестей, ему не предназначенных. Донесли мне, что встречался он в Пскове с послами литовскими, переговоры вёл с ними. По какому праву? Может, договаривался к Казимиру уйти? Донесли мне, что похвалялся он там своими талантами полководческими, говорил, что везде нужен, что его Казимир к себе на службу приглашает, земли в кормление богатые сулит. Я ему покажу литовскую службу! Скорее он здесь у меня в темнице сгинет, чем со мной воевать станет!
— Звали, это не значит, что он отъехать собирался, — тихо, но твёрдо возразил старик Патрикеевич. — Никогда он такого не говорил и не мог сказать. А что Казимир наших лучших воевод к себе на службу зазывает, так это ни для кого не секрет. Хитёр он, знает, что если и не уговорит никого, так хоть поссорит. А ты и готов в его сети запутаться!
Довод был достаточно веский и озадачил Иоанна. Но он тоже сразу сдаваться не собирался.
— Хорошо, — заметил он, — утро вечера мудренее. Завтра будем решать, что делать, а пока пусть останется всё как есть.
Патрикеевы, постояв в низком поклоне, удалились. Однако избежать продолжения разговора всё на ту же тему не удалось. Следом за Патрикеевыми пожаловал митрополит Геронтий.
И года не прошло, как возвысился он над святителями земли Русской, но и столь малого времени оказалось ему достаточно, чтобы измениться разительно. От той покорности и услужливости, с которыми он встречал в своё время Иоанна в Коломне, не осталось и следа. Митрополит становился всё более уверен в своей непогрешимости, его намечавшаяся сутулость куда-то бесследно исчезла, голос, и прежде неслабый, стал властным и даже жёстким, а взгляд — высокомерным. Пока, правда, особых столкновений у государя со своим богомольцем не происходило, но Иоанн постоянно чувствовал противодействие со стороны гордого владыки, его подчёркнутое желание всё делать по-своему, без советов и согласований с великим князем. Он не раз напоминал Иоанну, что Божье благословение любому делу подмога, что неплохо бы без совета с митрополитом дел серьёзных в государстве не предпринимать.
Но пока они находили общий язык. Схлестнулись лишь в связи со строительством храма Успения Богородицы, когда владыка забрал с него лучших мастеров на возведение на своём дворе просторных кирпичных палат. Мало того, потратил на них немалую часть материалов, приготовленных его предшественником для собора. Минувшим летом Иоанн стерпел это, но в нынешнем году решил не уступать.
О митрополите доложил дьяк, и Иоанн встал из-за стола, чтобы встретить святителя. Геронтий благословил его и присел на предложенный ему стул. Святитель не был ещё стар, хотя его строгий постный лик, тёмные колючие глаза и длинная полуседая борода старили его, но широкие плечи и крепкая фигура выдавали в нём не только постника, но и человека, натренированного трудами, далеко не слабого физически.
Они встретились твёрдыми, холодными взглядами и почувствовали, что непросто будет кому-то из них взять верх над противником.
— Я пришёл, сын мой, узнать, за что ты брата своего, Данилу Холмского, наказал? — без предисловий начал владыка.
Затем почти дословно повторился только что состоявшийся разговор с Юрием Патрикеевичем. Иоанн позволил митрополиту повидаться с арестованным Данилой и обещал разобраться в этом деле. За митрополитом пожаловали ещё двое бояр, и государь понял, что дело Холмского действительно затронуло лучших людей, они почувствовали опасность для себя и решили объединиться. Чтобы противостоять им, нужны были веские доказательства вины Данилы, а их у Иоанна не было. Как не было пока и особой нужды наказывать воеводу. Великий князь достиг того, чего хотел, — показал этим людям, своим многочисленным родичам, что они не вольны делать всё, что им вздумается.
Закончив уже поздно вечером переговоры с боярами и сняв с помощью постельничего парадные ризы, Иоанн отослал всех прочь и остался один в своей опочивальне. Здесь уже горели светильники, стояла подогретая вода. За окном царили ранние зимние сумерки, цветное стекло было затянуто морозным узором. В комнате было прохладно. Иоанн подошёл к тёплому боку печки, прислонился к нему. Вспомнил Василису Холмскую, Феодосию, думал, как быть дальше с Данилой. Грех, конечно, обижать столь знатного и смелого воеводу, тем более что вина его не столь уж велика. Но, с другой стороны, пора всех своих близких и дальних родственников ставить на место. Надо, чтобы они почувствовали, что кончается на Руси княжеское самовластие, что в их новой большой стране является новый порядок, при котором государь стоит на несравненной для всех остальных высоте. Они должны к тому же понять, что закончился порядок, при котором князья, бояре и прочие придворные могли отъезжать на службу к тому удельному или великому князю, который им больше нравится. Мало того, они не имеют права говорить и даже мечтать об этом.
Да, к нему ж самому недавно из Литвы прибыли на службу русские князья. Если точнее, прибежали. Но сам он постарается подобного не допустить. Он ликвидирует это удельное право. И Холмский первый, кто ради своей свободы даст ему клятву, что никуда от него не уедет: ни в родную Тверь, ни в Литву, ни куда бы то ни было. Иначе... Иначе останется в заточении.
Иоанну понравилось найденное решение. А чтобы клятва не осталась пустым звуком, он потребует с других бояр материального поручительства за Холмского, то есть залога. Да, это будет то, что надо.
Довольный собой, Иоанн зашёл в молельню, освещённую слабым светом горящей лампады. Зажёг свечи, и на небольшом иконостасе засияли лики и оправы на иконах Божией Матери, Спасителя, святых чудотворцев. Он осенил себя крестом и прочёл несколько коротких молитв, поблагодарил Господа за хорошо прожитый день. На этом его молитвенный настрой иссяк.
Вспомнив, что ещё не ужинал, Иоанн отправился в трапезную палату, где стояли приготовленные для него холодные блюда и ждал стольник. Во время еды он вспомнил сияющие лазурью глаза Василисы. Хороша! Грех, конечно, о чужой жене думать, да трудно запретить себе помечтать. Да и своя жинка у него неплоха. Подумав о Софье, он захотел повидать её, потолковать с ней, узнать, может, и она что-то знает о Холмском от Василисы. Завершив трапезу, он вновь перекрестился и направился в хоромы великой княгини.
Так Иоанн оказался в постели у собственной жены. Но теперь, после стольких трудов, ему было лень говорить о Холмских, тем более что решение он уже принял, он отпустит Данилу, Бог с ним. Конечно, если тот подпишет обязательство не отъезжать, если забудет о своём старинном праве. Об этом он и сказал Софье.
— Можешь завтра передать Василисе, что всё теперь зависит от её мужа. Если он в самом деле не замышляет об отъезде и верен мне, пусть подпишет обязательство, найдёт поручителей. Пусть бояре не только на словах, но и на деле докажут, что верят в честность Данилы. И можешь добавить, что это ты добилась от меня такой милости для её мужа.
Софья поцеловала супруга в знак благодарности, и он игриво постучал пальцем по животу супруги:
— Эй ты, как поживаешь? Кто ты, мальчик или девочка?
— Конечно, мальчик, — от имени ребёнка детским голосочком пропищала Софья, подражая мужу.
— А я девочку хочу, — уже серьёзно и совсем неожиданно высказал своё пожелание Иоанн. — Они такие ласковые, нежные, красивые, не то что мы, мужики!
Он вспомнил синеглазую рязанскую княжну и подумал: «Назову дочь Феодосией».
— А я хочу мальчика, сына, — возразила Софья. — Тебе хорошо, у тебя уже есть сын!
— Так разве у нас не всё общее? — наигранно удивился Иоанн. — Зря ты от Ивана моего отказываешься. Хороший он парень, воин прекрасный, охотник, стрелок и к наукам усерден. Я горжусь им! Сирота, без матери вырос, а ласковый, добрый. Конечно, девочки не в пример ласковее, — поддел он жену.
— А я всё-таки сына хочу, — упрямо повторила Софья, но тут же, спохватившись, улыбнулась и не стала спорить с мужем. — Теперь уж хочешь не хочешь, а что есть, то и появится, ждать недолго осталось.
Через два дня счастливая Василиса Холмская с маленьким сыном Семёном встречала в своём тереме любимого мужа Данилушку. Он согласился на все условия, поставленные ему государем, и подписал клятвенную грамоту следующего содержания: «Я, князь Данило Дмитриевич Холмский, бил челом господину своему и господарю, великому князю Ивану Васильевичу, за свою вину через господина Геронтия-митрополита и епископов. А мне, князю Данилу, быть ему и его детям верным до конца жизни и не искать службы в иных землях. Добра мне ему и его детям хотеть везде во всём, а лиха не замышлять никакого. Когда же преступлю клятву, да лишусь милости Божьей и благословения пастырского в сей век и в будущий, то государь и его дети вольны казнить меня. А для крепости я целовал крест и дал на себя эту грамоту за подписью и печатью господина своего Геронтия, митрополита всея Руси».
Восемь вельмож, среди которых первым был младший Патрикеев, Иван Юрьевич, дали за Холмского свои поручные грамоты с обязательством выплатить в казну в случае его измены две тысячи рублей. Но Данила не боялся подвести их. Разговоры разговорами — тут он согрешил, но вовсе не собирался никуда уезжать из Москвы: она стала его родиной.
А ещё через несколько дней к Холмским пришла новая радость: в знак полного примирения государь Иоанн Васильевич пожаловал Даниле звание и должность боярина.
...Роды у Софьи были тяжёлыми. Несмотря на крепкое здоровье и широкий таз, ребёнок шёл трудно. Схватки начались ещё утром 18 апреля 1474 года, сначала слабые, потом всё более сильные и резкие, к ночи боли сделались нестерпимыми, раздирающими нутро и кости. Софья долго крепилась, но потом запретила пускать в опочивальню мужа и позволила себе расслабиться: стонала и кричала, если уж совсем было невтерпёж. Родами руководила опытная повитуха Арина, помогала ей большая боярыня Мария Симская, имевшая кучу своих детей, рядом была Елена Траханиот, хлопотала благодарная за освобождение мужа Василиса Холмская. Сновали горничные, русские и гречанки, в гостевой палате всю ночь дежурил духовник Софьи. Иоанн приходил несколько раз, спрашивал о самочувствии жены, потом приказал сообщить ему, если что решится, прилёг отдохнуть да нечаянно и заснул.
Наконец, когда силы Софьи начали иссякать, и ей уже показалось, что она не может больше страдать, что лучше бы ей помереть, чем терпеть такие муки, повитуха сказала, что решительная минута настала и что пора помочь ребёнку явиться на свет Божий.
— Давай, милая, напружинься, собери все силы и выдавливай его, упрись крепче руками, ногами, ну же...
Софья выполняла все приказы в точности, но у неё ничего не выходило. Ребёнок не желал появляться на свет. Попытку повторили раз, другой, третий. Боярыни утешали её, уговаривали, убеждали, подсказывали. Утроба Софьи разрывалась от боли, и силы, казалось, совсем покидали её.
— Ты же можешь задушить ребёнка, — сказала повитуха, слыша беспомощные стоны страдалицы.
Мысль о том, что она может погубить своего долгожданного первенца, сына, в момент оживила не спавшую сутки и впавшую в полузабытье от усталости и боли Софью. Она собрала все свои силы и решила в последний раз сделать для своего малыша всё, на что она только способна. И если уж ничего не получится, пусть делают тогда с ней, что хотят, пусть она с ребёнком погибнет вместе. И при очередной схватке, которые следовали одна за другой, Софья сделала это сверхчеловеческое, сверхвозможное усилие.
— Стой, стой, пошёл, теперь полегче! — возликовала повитуха.
Софья почувствовала удивительное облегчение, будто её перестали разрывать огромными клещами. Она поняла, что ребёнок вышел из неё, и в тот же момент услышала резкий крик младенца. Она приподняла голову и спросила:
— Мальчик?
— Дочка, — радостно сообщила боярыня Симская, довольная, что дело наконец-то благополучно разрешилось.
Повитуха Арина подняла и поднесла поближе к Софье кричащую, с закрытыми глазами и сжатыми кулачками девочку, которая судорожно двигала руками и ногами. Тельце её было испачкано в крови, кожа была сморщенной и синеватой.
Показав её, повитуха передала малышку помощнице, и та двинулась в тазу с тёплой водой, чтобы обмыть новорождённую и одеть её.
— Но я сына хотела, — обиделась непонятно на кого и почему роженица и отвернулась от ребёнка и от всех остальных.
— Ой милая, какие твои годы! — кинулась успокаивать её старая боярыня Симская. — Какие твои годы, будет тебе ещё и сын, и не один, не торопись. А девочка — это прекрасно. Погляди, какая здоровенькая!
Но Софью это уже переставало волновать, она начинала засыпать. Её будили, толкали, что-то с ней делали, давили на живот, говорили, что спать пока нельзя. Она выполняла механически всё, что от неё требовалось, и даже несколько раз вскрикнула от боли, но продолжала дремать. Очнулась только, когда принесли и приложили к груди вымытую и закутанную в простынку дочку. Та моментально, словно пиявка, впилась в материнскую грудь и засопела. Неиспытанное прежде чувство умиления и гордости постепенно заполняло Софью. В тот же момент она примирилась с тем, что у неё родилась девочка.
«И правда, — успокоила она себя, — пусть будет дочка, тем более что государь хотел этого. Зато следующим непременно будет сын».
Новорождённая, сделав с десяток резвых, крепких сосков, начала засыпать, и тут к ним подошёл разбуженный Иоанн. В окна уже светило утреннее солнце, и он под его лучами увидел два прелестных розовых личика, которые показались ему самыми дорогими и прекрасными на свете.
По настоянию Софьи девочку назвали Еленой, в честь её подруги и боярыни Елены Траханиот. Иоанн не стал спорить, решив, что в другой раз непременно сделает по-своему и следующую дочь назовёт Феодосией.
В лето 6982 (1474 г. от Р.Х.) ...Того же
месяца мая 20 в 1 час ночи падеся
церковь Пресвятой Богородицы,
которую начал делать митрополит Филипп.
Бе же чюдна вельми делом и превысока зело...
Наконец-то наступили первые тёплые дни, и Иоанн настоял, чтобы всех лучших мастеров вернули на работу в храм Успения, и работа там закипела. Погода стояла самая подходящая, в меру тёплая, но не жаркая. С рассвета до самого заката, весь долгий майский день, хлопотали там люди. Многие из них трудились уже под самыми сводами — завершали перекрытие. Собор обретал законченные формы. Сотни путников с разных концов Руси, богомольцы, купцы да и сами москвичи считали своим долгом прийти и поглазеть на невиданную прежде на Руси красоту. Был новый храм похож на прекрасный Успенский собор Владимирский, только получился ещё значительнее, крупнее, величавей. Москвичи начинали уже им гордиться.
Двадцатый день мая выдался особенно тёплым и солнечным, оттого зрителей собралось больше, чем обычно. Они ходили вокруг стен, забирались внутрь, засматривались на виртуозную работу мастеров на огромной высоте, на хрупких деревянных лесах, окликали своих знакомых, проверяя заодно и акустику новостройки. Конечно, ничего ещё по-настоящему проверить было невозможно, ибо внутри по-прежнему стоял временный деревянный храм, который не позволял ни звуку, ни взгляду разгуляться как следует. Но это не мешало зрителям удивляться и восхищаться. За стенами временного храма оказались гробы святителей Петра, Ионы, Филиппа. Их аккуратно прикрыли досками, чтобы не повредить, но богомольцы тем не менее, пробираясь по строительным материалам и мусору, то и дело подходили поклониться величайшим русским святыням, стремясь хотя бы прикоснуться к поверхности гробов.
По обычному порядку проходили и службы во временном храме, при этом строители вовсе не прекращали своих трудов, сопровождавшихся естественным шумом. К вечеру на строительство заглянул сам Иоанн, поговорил с Ивашкой Кривцовым, который руководил артелью строителей, похвалил. Лишь поздно вечером народ — и мастера, и зеваки — начал расходиться.
Наконец, когда солнце вовсе скрылось и на светлом ещё небе проявились первые звёздочки, под сводами остался один Пеструха, сын знаменитого воеводы Фёдора Давыдовича Палицкого-Пёстрого. Фёдор-младший, тридцатилетний Пеструха, тоже был неплохим воином и отличился уже завоеванием Перми, однако в мирное время он, как и прочие русичи, не пренебрегал мирными делами, он был способным строителем, архитектором, проектировщиком. С самого начала весны трудился он на храме, набирался опыта каменного строительства, контролировал работу бригады, делавшей перекрытия, теперь, уже при свете луны, проверял, что и как сделали мастера за день, всё ли точно уложили и подогнали. Внизу его поджидал присланный матушкой посыльный-слуга — домашние волновались, что в столь поздний час Фёдора-младшего нет дома.
Неожиданно Пеструха, стоявший у передней стены, услышал громкий, протяжный, словно стон, треск. Он оглянулся и увидел, как прямо на его глазах соседняя с ним северная стена, как раз та, что стояла над гробами святителей Ионы и Филиппа, как будто не выдержав тяжести сводов и собственной высоты, сначала чуть сжалась, уменьшилась в размере, потом покрылась многочисленными и всё растущими трещинами, и, помедлив ещё, посопротивлявшись, начала с грохотом разламываться пополам.
Словно зачарованный, глядел Пеструха, как посыпались куски сцепленных меж собой камней, увлекая за собой строительные леса, опоры, только что установленные своды. И только когда закачалась площадка под его собственными ногами, он пришёл в себя и сообразил, что северная стена увлекает и ту, на которой стоит он сам — переднюю, и что если он немедленно не примет меры, может рухнуть вместе с ней. Каким-то седьмым чувством он понял, что надо бежать к южной стене, самой прочной и надёжной, ибо в ней не было внутренних пустот и лестниц. Пеструха кинулся по лесам и балкам туда, благо она была совсем рядом. За его спиной с пылью и грохотом рушился камень, будто наступил конец света, под ногами качались и плыли доски, но он добрался уже до угла южной стены и схватился за прочно врытое в землю опорное бревно, на котором крепились леса, прижался к нему и оглянулся назад, туда, где всё ещё стояло эхо от треска и оседала гигантская пыль. Северной стены и большей части сводов как не бывало. Обрушилась и часть передней стены, той, на которой только что стоял сам Пеструха. Сверху он увидел, что она вместе со сводами упала на внутреннюю деревянную церковь и частично повредила её. Были засыпаны и гробы святителей. Но Фёдору было уже не до таких тонкостей. Убедившись, что разрушение приостановилось, он начал осторожно, чтобы ненароком не потревожить устоявшееся хрупкое равновесие и не вызвать новый погром, сползать вниз. И в этот момент услышал перепуганный крик слуги Кузьки:
— Князь, господин мой, ты живой?
— Живой, живой, — отозвался Пеструха. — Только не ори так громко, не то и последняя стена рухнет.
Наконец он спустился на пол и подошёл к выходному проёму, где дожидался его перепуганный Кузьма. Вцепившись руками в своего господина, слуга потащил его подальше от стен храма.
— Господи, слава Богу, что живые, — причитал он. — Вот страху-то я натерпелся! Я ведь внизу стоял, когда начало рушиться. Ну и побежал оттуда, казалось, что вслед кто-то каменьями кидает, даже по спине осколок шарахнул, я думал, конец мой пришёл. Сначала-то сам выскочил, а потом и про тебя вспомнил. Решил, что погиб князюшко мой, ну и я, значит, тоже, ведь всё равно меня отец твой прибьёт, что не уберёг господина. Вот, думаю, правильно говорил тебе отец, что негоже князю мужицким делом заниматься!
— Хватит причитать, — оборвал слугу Пеструха, отирая пыль с веснушчатого лица. — Не думал я, что ты меня в беде бросишь, трусоват оказался, — ворчал он.
— Да не труслив я, — оправдывался Кузька, — а осторожен. На войне — там всё ясно: здесь враг, тут тыл, оттуда стреляют, сюда бежать, этого рубить. А здесь, как всё затрещало, я решил, всем конец. Ноги сами побежали.
Они обошли на приличном расстоянии вокруг рухнувшего храма, глядя на кажущиеся при лунном свете величественными обломки. Потихоньку эйфория от только что минувшей опасности начала проходить, на её место заступило сожаление по поводу потерянного напрасно великого человеческого труда.
— Вот государь расстроится, когда узнает! — молвил, остановившись возле развалин северной стены, Пеструха. — Хорошо, хоть митрополит Филипп не дожил до такой беды, тут горе было бы ему посильнее пожара!
Несмотря на ночное время, к собору начали подходить разбуженные шумом люди. Появился и митрополит Геронтий, поднятый монахами. Охали, вздыхали, совещались, будить ли государя. Но идти к нему с печальной вестью никто не решился. Тем более что луну прикрыла туча, и над городом нависла темнота, предпринимать что-либо ночью было бессмысленно и опасно. Митрополит оставил возле храма на всякий случай дежурных, народ начал расходиться по домам.
Вернулись домой и Пеструха с Кузькой, и под счастливые причитания хозяйки, узнавшей, что случилось, принялись за ужин.
— Вот уж точно Фёдор в рубашке родился! Господь храни!
Иоанн просыпался рано. И первой же вестью, услышанной им, было сообщение о разрушении храма. Не помолившись и не завтракая, лишь умывшись, поспешил он на место беды. Тут находились уже митрополит Геронтий, городской голова боярин Владимир Ховрин и его сын Иван Головня, один из проектировщиков храма. Явились и мастера-подрядчики Кривцов и Мышкин. Конечно, набежал и народ, прослышавший о постигшем город несчастье.
Рассуждали, отчего произошла беда.
— За грехи наши тяжкие, — вздыхал Геронтий, лично попытавшись оттаскивать обломки камней с безопасного уже участка над гробом Ионы.
Но дело это было трудное, и митрополит оставил его. Появившись на рассвете у храма, он первым делом, несмотря на предупреждения об опасности, отпер ворота внутреннего храма и проверил, не пострадали ли церковные сокровища. Крыша строения была повреждена, но внутри всё было в целости и сохранности: книги, иконы, священные сосуды, драгоценные одежды — всё стояло и лежало на местах, будто ничего не случилось. Лишь после этого митрополит отправился к священным гробам. К месту, где лежал митрополит-чудотворец Пётр подойти было невозможно: над ним нависали не рухнувшие ещё окончательно стены и свод. А вот гроб Ионы можно было уже расчищать, за что принялся тут же сам Геронтий, а следом за ним и его помощники-монахи, богомольцы.
Увидев плачевное зрелище, великий князь приуныл. Он сразу подумал о том, какие средства были вложены в это строительство и пропали. И сколько ещё потребуется денег, чтобы начать всё сначала. Убитые горем мастера лишь разводили руками. Начали вспоминать предсказания опытного архитектора Василия Дмитриевича Ермолина о том, что нельзя в столь обширном каменном храме делать полую стену с лестницей, что она не выдержит сводов и рухнет. Она и рухнула, потянув за собой и другую, западную стену. Кто виноват? Иван Головня-Ховрин, не согласный с Ермолиным и утвердивший такой проект с полой стеной? Или покойный митрополит Филипп, предложивший этот проект с внутренней лестницей? Или сам он, государь, слышавший возражения Ермолина, но тоже согласный с планом владыки? Конечно, можно свалить вину на исполнителей, на руководителей стройки Кривцова с Мышкиным, да какой толк с этого? Наказать их — значит лишиться двух неплохих мастеров, поставивших немало хороших храмов. И только.
На все лады обсуждали православные беду, решали, кто виноват. Удивлялись, как это храм не рухнул в то время, когда возле него снаружи и изнутри находились сотни людей, видели в том милость Господа к русичам, наказавшем их, однако, по-своему, за какую-то неясную пока вину.
Мастера боялись кары, которая могла последовать за столь страшной неудачей, но государь молчал. Он понимал, что в случившемся нет злого умысла строителей. Распорядился лишь немедля приступить к разборке упавших стен, ибо видел, что, несмотря на риск, люди лезут к святым гробам для поклонения, и в любое время может случиться новое несчастье.
Обтерев широким рукавом своей чёрной рясы повлажневший от трудов лоб, митрополит, не откладывая, прямо на развалинах, поинтересовался у Иоанна:
— Что делать теперь будем?
— Предупреждали мастера и меня, и покойного владыку Филиппа, что недостаёт им опыта большие храмы из камня ставить, но мы рискнуть решили, вот и результат. Сами виноваты, — печально молвил Иоанн.
— Как же быть? Так и будем во временном деревянном храме молебны служить? — повторял одно и то же не спавший всю ночь от волнений митрополит.
Он растерянно отряхнул от пыли и мусора свою длинную бороду, пригладил её и вновь обратил взор на молчавшего государя, который безотрывно и задумчиво смотрел на суету вокруг развалин.
— Я считаю, нельзя терять время, надо новых зодчих искать, — продолжил о своём Геронтий.
— И я о том же думаю, — отозвался наконец Иоанн. — Псковичи у нас лучшими мастерами по камню слывут. У них немало замечательных каменных храмов поставлено. Надо из Пскова людей призвать!
— Да-да, я это же хотел предложить! — охотно согласился митрополит. — Только вот со средствами у меня не густо, своими силами новый храм не одолею, — многозначительно глянул он на государя.
Но тот воспринял нормально лукавство своего богомольца.
— Знаю, что не бедствуешь ты, отец мой, но, конечно, собор вместе ставить будем, всем народом. Храм всем нужен. Да и не только он один. Весь город надо понемногу обновлять. А за мастерами я немедля пошлю, тянуть не стану.
Псковичи не заставили себя ждать. Получив приглашение, зодчие тут же явились в Москву вместе с послами. Строителей Иоанн принял сразу же, а послов-посадников Ивана Агафонова, Кузьму Сысоева-Ледова и Зиновия Сидорова не велел пускать себе на глаза. Ибо они вновь привезли мало даров-поминков. А просили ни много ни мало — вновь оборонить их от немцев. То есть оторвать сотни людей от дел, терпеть огромные убытки, ведь на дворе конец весны, начало лета, самая пора заниматься хозяйством, сеять овощи, косить травы. Вновь снаряжать войско. Неужто всё это делать задаром?
Наотрез отказался Иоанн принимать таких просителей и со срамом отправил их восвояси. Кстати, вместе с мастерами. Ибо те, вникнув во все обстоятельства, отказались браться за рискованную работу, ссылаясь на то, что у них тоже нет опыта возведения крупных каменных объектов. Небольшую или хотя бы среднюю церковь — это пожалуйста, на любой вкус, тут у них опыт богатейший. А огромный храм — увольте.
На нет и суда нет. Проводив мастеров из своего кабинета, где он запросто принимал псковичей в присутствии дьяков и городского головы Ховрина, Иоанн подхватился со стула и в раздражении заходил по палате:
— Вот тебе на, дожили! Храм во всём государстве построить некому! Срам-то какой!
— Что ж тут удивительного? — защищал честь русских мастеров Владимир Григорьевич Ховрин, потомок древнего византийского княжеского рода Комниных. — Мы же столетиями учились лишь деревянные строения ставить и преуспели в этом. Где ещё, в каком государстве мастера могут добрый терем или храм за три дня возвести? А за месяц — огромный собор? Да, мало у нас опыта с камнем работать. Стало быть, и поучиться не грех. Почему бы нам иноземных зодчих не призвать?
— Да разве не думаю я об этом? Но их ещё найти надо! Сюда доставить. Всё это времени требует.
— Поспешишь — людей насмешишь! Мы уже один раз поторопились, вон что вышло. Лучше подождать полгода-год, пока найдётся мастер хороший, чем снова деньги на ветер пускать, рисковать.
— Не хотел я, чтобы наш главный православный храм иноверцы возводили. Они не сделают того, что требуется!
— Отчего же не сделают? Мы им условия поставим, образцы покажем. Настоящий мастер сумеет заказчику угодить. Государыня твоя Софья Фоминична и бояре её, должно быть, знают, как найти зодчих хороших в Италии. Слышал я, что много там больших домов каменных и храмов огромных, стало быть, умеют строить.
— Это и я слышал. Что ж, ты прав, боярин, учиться никому не зазорно. Немедля послов снаряжу. — Он обернулся к дьяку Ивану Товаркову: — Пригласите ко мне завтра Семёна Толбузина, его, пожалуй, послом в Венецию отправлю, а переводчиком — племянника Ивашки-денежника — Антона Фрязина. У него там родичей и знакомых много, ему легче будет уговорить мастеров на Русь поехать. Ивашка-то передо мной провинился, его больше не пошлю, а племяннику его доверюсь...
Софья одобрила решение мужа послать за мастерами именно в Венецию, о которой она сама ему немало рассказывала. За обедом вместе со своими боярами Юрием и Дмитрием Траханиотами она вновь заговорила об этой чудесной стране, о её архитектуре, порядках.
— Такой красоты больше нигде в Европе не сыщешь! — утверждала она под одобряющие кивки своих приближённых. — Конечно, Святая София в Константинополе тоже творение непревзойдённое, но в Венеции не одни только храмы, там весь комплекс зданий, там целый город из камня сложнейшей работы. Меня туда специально поглядеть возили. Большие объёмы, колонны, арки, высота огромная — и всё это столетиями стоит, не рушится. Я, конечно, больше знаю Флоренцию. Там мне много раз бывать довелось. Хорошо помню церковь Санта Мария Новелла, собор Санта Мария дель Фьоре, который возвышается над соседними, в том числе и в несколько этажей домами, как огромная гора. А в Венеции мне запомнился дворец Дожей. Три высоких этажа, причём первые два с арочными галереями, с парадным порталом, стены отделаны цветной облицовкой, он такой праздничный, живописный, даже великолепный! Да, в Венеции умеют строить! Там вдоль Большого канала стоят десятки каменных дворцов, каждый по-своему чудесен, украшен фасадами с балконами, лоджиями, арками, и большинство из них — из белого камня с кружевным узором, с мозаикой, позолотой, с мраморной облицовкой. Конечно, есть там и замечательные храмы, например, собор Святого Марка. Да у меня об этом, кажется, книга есть на латинском языке и с рисунками! Я покажу её тебе, государь!
Собственный рассказ вдохновил Софью, глаза её заблестели от воспоминаний, щёки порозовели, голос звенел. Иоанн на этот раз слушал жену с особым вниманием, она же, видя это, охотно продолжала:
— Там, впрочем, каждый богатый человек считает своим долгом иметь соответствующий его положению большой каменный дом. У венецианских мастеров многовековой опыт каменного строительства! Уж у них-то ничего не рухнет, надо лишь денег на хорошего мастера не пожалеть. Скупость да экономия в таком деле дороже обходятся! Если ты, господин мой, не против, — Софья улыбнулась мужу, — то я послам своё задание дам: пусть попросят местных художников, чтобы рисунки с домов и города сделали, тогда ты и поглядишь, что это такое. Может, и тебе какой дворец приглянется! Ты не против?
Иоанн задумчиво покачал головой:
— Дай сначала хоть с собором справиться, там видно будет. Мало ли кто как живёт, что на всех смотреть! Наши предки, слава Богу, столетиями в деревянных домах жили не тужили, и нам не зазорно. Или тебе, жена, места не хватает?
— Пока хватает, — отозвалась она добродушно. — А если детки ещё народятся? Каждому комната нужна, да помещения для нянь и кормилиц. Опять же, страшно мне в деревянных хоромах жить, что если снова пожар? Поглядела я один раз, на всю жизнь запомнила!
— Погоди, не торопи, всему своё время, — прервал её воспоминания Иоанн. — Сейчас мне и без строительства своих палат забот хватает. Всему своё время, — повторил он.
Всё это Иоанн говорил, запивая пищу добрым крепким мёдом, от которого по-хорошему закружилась голова и, несмотря на укоры жены, не портилось настроение. Обед закончился. Государь встал.
— Пойдём-ка, жена, чем спорить, лучше на дочку полюбуемся. Скучаю я по ней, — говорил он, вытирая бороду мягкой цветистой салфеткой, и двинулся от трапезной через небольшие сени вверх по лестнице. В ту самую комнату, где когда-то проводил прекрасные минуты рядом с рязанской княжной.
Каждый раз, когда он заходил в детскую комнату, ему казалось, что сейчас он увидит свою первую любовь. Он вспоминал места, где она стояла, где сидела, где целовала его. Ныне тут всё было переставлено по-иному, на месте остались, пожалуй, лишь иконы да двери с окнами. По полу стелился цветистый ковёр, на котором вскоре будет ползать маленькая Елена, возле стены стояла её кроватка, на которую ниспадал сверху прозрачный кружевной балдахин, закрывающий девочку от мух и комаров, залетавших сквозь приоткрытые окна. Рядом висела люлька, на которой её качали, если она капризничала. Стояли стулья для кормилицы, нянь и родителей, по краям комнаты тянулись широкие лавки, на которых были наложены игрушки: тряпичные куклы, меховые медведи, поделки из дерева и керамики, трещотки, свистелки, погремушки, колокольцы.
Девочка только что поела и мирно лежала в кроватке, раскачивая ручками, и о чём-то разговаривала сама с собой.
Нянька сидела рядом и вязала. При виде государыни тут же отложила рукоделие и низко поклонилась, увидев же идущего следом Иоанна, и вовсе согнулась до пола.
Иоанн сразу подошёл к дочери и, приблизившись к её личику, поцеловал:
— Как дела, радость моя?
Девочка тут же охотно заулыбалась в ответ и радостно задёргала ручками и ножками, уставившись на отца огромными сине-серыми, в него самого, глазищами.
— Смотри-ка, узнает уже! — в который раз обрадовался гордый отец, обращаясь не то к ребёнку, не то к окружающим.
Он вновь склонился над кроваткой и взял малышку на руки, снова прижался к ней губами. Она тюкнулась несмышлёным личиком в его щёку, будто целуясь в ответ, и это вновь умилило его. Тут, подле ребёнка, он впервые в жизни испытывал такие нежные и чистые чувства, о которых прежде и не подозревал. Когда появился на свет его первенец Иванушка, он сам был ещё молод, сам нуждался в опоре и защите, в материнской ласке, оттого сын не вызывал в нём тех ощущений, которые появились теперь. Конечно, он гордился наследником и по-своему любил его, но это были уже совсем другие, почти партнёрские, взрослые отношения.
Иоанн целовал её крохотные ладошки, нежные бархатистые щёчки, лобик, она лишь щурилась и радостно улыбалась во весь рот от отцовской ласки. Необъяснимый инстинкт подсказывал ей, что отец любит её, и она отвечала ему взаимностью.
Софья с удовольствием наблюдала, как муж тешится с дочерью, и думала: «Слава Богу, хоть ему угодила!» Она тоже любила Елену, но обида, что родился не сын, не позволяла относиться ей к ребёнку так же искренне, как и муж. Она не стала сама вскармливать дитя, желая как можно скорее восстановить своё здоровье, вновь стать привлекательной для мужа, попытаться снова забеременеть, чтобы родить сына. Отдохнув пару месяцев, она поспешила начать осуществление своих планов. Заказывала себе новые наряды, устраивала для супруга обеды и ужины с гостями, музыкой, скоморохами и пением, специально для этого создала труппу из молоденьких девушек-танцорок. Государь охотно принимал её приглашения и столь же охотно, будучи мужчиной ещё молодым и достаточно энергичным, исполнял свои супружеские обязанности.
Для Софьи вновь наступили дни ожиданий и наблюдений за своим организмом, от которого она вновь напряжённо ждала зарождения новой жизни. Царственный род Палеологов не должен исчезнуть бесследно. И если даже её будущему сыну не суждено будет сделаться государем, он станет родоначальником новой могущественной ветви Палеологов, а у неё появится настоящая опора в Московском государстве. Эта мысль неотступно преследовала её даже в минуты близости с супругом, заставляла быть всегда по-новому изобретательной, страстной, чувствительной. Кроме того, она просто стремилась нравиться своему мужу, поддерживая в нём страсть и уважение к себе. И дела её шли достаточно успешно. Её заступничество за Ивашку Фрязина и Данилу Холмского стало широко известно и прибавило ей авторитета среди боярства. И хотя она по-прежнему ощущала своё отчуждение в достаточно замкнутом русском обществе, тем не менее относились здесь к ней со всё возрастающим почтением. Приезжающие иноземные послы всё чаще просились к ней на приёмы, преподносили подарки, обращались с просьбами, к которым государь прислушивался достаточно уважительно и по возможности удовлетворял их. Обсуждая как-то эту тему на одной подушке, они пришли к выводу, что чем выше авторитет жены в обществе, тем больше чести и её мужу. Иоанну понравился этот вывод, и он стремился поднять престиж жены. Софья была благодарна ему за это и вполне довольна.
Походив с дочкой по комнате и пожелав ей скорее расти, он передал ребёнка няне и отправился в свои хоромы, чем заметно огорчил супругу.
— Ты не пожалуешь ко мне сегодня? — спросила она его.
— Дел много, — объяснил Иоанн. — Посольство в Венецию готовим, надо с казначеем обсудить, какие дары и деньги дать им с собой, сколько мастерам посулить, грамоты надо приготовить тамошнему правителю, сколько слуг, мехов. Со сватом нашим опальным Ивашкой и его племянником потолковать, как лучшего мастера подобрать. Хочу побыстрее посольство отправить, не могу видеть, как главный наш храм порушенный стоит.
Иоанн спустился в сопровождении жены на первый этаж, дошёл до сеней, которые вели в его палаты, остановился у выходных дверей, поцеловал Софью в лоб:
— Не скучай, государыня моя, я бы рад при тебе побольше времени проводить, да дела не позволяют. А теперь, как назло, кругом спешка. Завтра утром посла ордынского Кара-Кучюка назад провожаю, а с ним и нашего посла — Дмитрия Лазарева, так сегодня ещё надо грамоты подписать, наказы ему дать. А скоро в Ростов вновь поехать придётся, матушка сообщила, что ростовские князья готовы, наконец, продать мне свою половину, что она с помощью Вассиана уговорила их...
Ревность вновь шевельнулась в душе Софьи. Вот уходит от неё, и до того два дня не был. А теперь ещё и в Ростов засобирался, может, старая зазноба вновь там появилась?
Чтобы избавиться от своего недоброго чувства, Софья решилась спросить мужа, рискуя вызвать его недовольство:
— А почему ты меня с собой взять не желаешь? Погода стоит хорошая, поездка для нас обоих может стать приятной. Да и помолиться мне хотелось бы по пути в Троицком монастыре.
Она внимательно глядела на Иоанна чёрными глазищами, желая не пропустить его реакции на свою просьбу. Но он отнёсся к её предложению весьма благосклонно.
— А ты не боишься дочку одну оставить? Не заскучаешь без неё? Она же кроха совсем!
— Разве она одна остаётся? Тут и кормилица, и няньки, и боярыни-мамки, хватит ей глаз да внимания. Я по тебе больше заскучаю!
— Собирайся, я сообщу матушке, что мы вместе явимся, она рада будет, — равнодушно ответил Иоанн. — Дней через пять-шесть и поедем — сразу после того как послов отправим в Венецию.
Отлегло у Софьи от сердца, как услышала она о согласии мужа взять её с собой в Ростов. Но чутьё не подвело её. Снова вспомнил Иоанн свою Феодосию, снова заныло его сердце. А повод-то был совершенно пустячный: померещилось ему среди зевак, глазеющих на разрушенный храм, лицо Феодосии в монашеском одеянии. Скользнул он взглядом по группе собравшихся людей, и когда отвёл уже взгляд, сообразил, что там стоит она. Обернулся, но в первых рядах монахини уже не было. Он даже по инерции шаг в ту сторону сделал, однако вовремя спохватился, что не по чину ему, государю, за тенью гоняться. Нахлынули воспоминания, сердце защемило.
Не раз он пытался дознаться у матушки, куда подевалась Феодосия. Ему иногда казалось, что если он узнает, где она, убедится, что у неё всё в порядке, он окончательно успокоится и не будет больше думать о ней. Но Мария Ярославна избегала всякого разговора на эту тему. Теперь же посещение детской комнаты, где он был когда-то так счастлив с княжной, вновь освежило эти воспоминания. Видно, пресытилось сердце семейным покоем и довольствием, легкодоступной любовью. О человек! Всё запретного ему подавай!
Можно, конечно, по женским монастырям дьяков послать, чтобы разузнали, где Феодосия скрывается. Да как объяснить это людям? Да и зачем? Бог с ней!
Не прошло и месяца после крушения строящегося храма Успения, как всё уже было готово к отправке послов в Венецию. Государь не поскупился на средства для подкупа венецианских чиновников и для оплаты задатка мастерам, желающим выехать в далёкую для них землю. Два воза были набиты драгоценными русскими соболями, песцами, горностаями. В окованном железом сундучке покоились семьсот рублей серебром, что по весу составляло три с половиной пуда. Да и свита у посла Семёна Толбузина была внушительной: кроме переводчика Антона Фрязина, с ним ехали, как было уже заведено, казначей, несколько дьяков, приставов, добрая охрана, слуги.
24 июля 1474 года рано утром посольство, благословлённое самим митрополитом, отбыло через Троицкие ворота по северо-западной дороге в сторону Новгорода по хорошо объезженному пути.
Проводив послов, Иоанн вместе с митрополитом в очередной раз подошёл к порушенному собору Успения Богоматери. К этому времени он уже был очищен от камней и мусора, все работы на нём были прекращены. Мощная на вид южная его стена и часть передней продолжали возвышаться на своих прежних местах, подкреплённые на всякий случай подпорками из дубовых брёвен. Своды и две другие стены по приказу великого князя были полностью разобраны, и теперь люди могли свободно и без опаски входить на службу во внутренний деревянный храм и приближаться к священным гробам.
От падения стены гроб чудотворца Петра совсем не пострадал, его расчистили, помыли, и он продолжал возвышаться перед зрителями в прежней своей красе. Два же других — митрополитов Ионы и Филиппа — оказались подпорченными, оббитыми, их, как могли, поправили. Посоветовавшись, государь с митрополитом решили пока новых не заказывать, а сделать это после того как будет построен новый собор. Договорились также до приезда новых мастеров не трогать устоявших стен, которые казались достаточно прочными. Как знать, может, заморские специалисты смогут использовать их для дела.
Оставалось лишь ждать. Конечно, горько было Иоанну сознавать, что не может он обойтись без иноземной помощи, но он соглашался с советчиками, что коль задумал дело прежде небывалое, не зазорно и поучиться. Главное — чтобы храм задуманный совершить. В память святителей русских: Петра-митрополита, его основателя, владык Ионы и Филиппа, его переустроителей. Да и о себе, грешном, память оставить, дело великое для своего государства, для своего народа совершить. И пусть это будет только началом. Ведь он далеко ещё не стар, ему лишь тридцать пять лет. И, если Бог даст здоровья и сил, он постарается не оплошать.
Толбузин нашёл в Венеции много мастеров,
но только один из них согласился ехать
в Москву за десять рублей в месяц жалованья
то был Болонский уроженец Аристотель Фиоравенти,
и его даже насилу отпустили с Толбузиным
26 марта 1475 года от Рождества Христова, на Пасху, вернулся наконец из Венеции посол великого князя Семён Толбузин и привёз с собой доброго мастера, умеющего церкви ставить и палаты, Аристотеля Фиоравенти. Иоанн, не теряя времени, принял их у себя во дворце в передней приёмной палате в присутствии ближних бояр, сына и дьяков. Государь, как водится, сидел на своём кресле-троне с тремя ступеньками.
После традиционного приветствия и поклона гость поднял глаза и столкнулся с пристальным взглядом хозяина. И каждый из них понял, что имеет дело с равным себе по духу. Аристотелю было около пятидесяти лет, в его вьющейся аккуратной бородке уже проглядывали первые седины. Худощавое, с чёткими правильными чертами лицо мастера украшали небольшие, но яркие, проницательные глаза тёмно-чайного цвета. Одет он был на западный манер — в узкие штаны с достаточно длинным кафтаном сверху, голову его украшала небольшая пышная шапочка. Иоанн заметил, что, зайдя в палату, зодчий не перекрестился, а лишь поклонился иконам. «Видать, латинянин», — подумал Иоанн, но спрашивать пока об этом не стал.
Кроме государя и бояр, в посольской палате находились многие из тех, кто имел непосредственное отношение к строительству храма: митрополит Геронтий, московский голова Владимир Григорьевич Ховрин, дворецкий Михаил Яковлевич Русалка, казначей Андрей Михайлович Плещеев. Вместе с Аристотелем явились посол Семён Толбузин и переводчик Антон Фрязин. При них же находился ещё один молодой болонец с дерзкими, как у отца, глазами — сын и помощник мастера Андрей Фиоравенти, пожелавший сопровождать отца в далёкую Русию.
То, что мастер приехал с сыном, было хорошим знаком: стало быть, надолго и без опаски явились они в чужую страну. Иоанну это понравилось, потому он добродушно поинтересовался:
— Не побоялись к нам ехать?
— Что скрывать, — чистосердечно признался мастер, — мы и теперь не вполне спокойны за свою судьбу. Не ожидали, что путь будет столь труден.
— Отчего же решились ехать к нам служить? Или дома работы недостаточно?
— Опять не стану скрывать, посулили мне послы ваши деньги немалые — десять рублей в месяц. Это два фунта серебра, у нас столько трудно заработать. Задаток хороший дали, я в Болонье для семьи своей дом смог полностью выкупить, — столь же спокойно и открыто, как и в первый раз, ответил Аристотель. — Ну и пообещали, что будет у меня возможность проекты большие осуществлять — на века. Какой мастер о таком не мечтает? А ещё рассказали мне о вашей архитектуре самобытной, замечательной, захотелось своими глазами посмотреть.
Аристотель перевёл дух. Пока Антон переводил его речь, он внимательно осмотрел посольскую палату, вновь пристально глянул на великого князя и продолжил:
— А работы у меня было и дома достаточно. Я ведь многое умею делать, не только храмы и палаты возводить, но и мосты ставить, пушки лить, колокола, с металлом работаю, оружие могу изготовлять, деньги чеканить...
— Это хорошо, такие мастера нам нужны, — довольно молвил Иоанн и дал знак, чтобы подали гостю стул, на который тот с удовольствием сел. И продолжил: — Работы у нас много. Но прежде расскажи-ка нам о себе: кто, откуда, что сделал уже.
— Родом я из Болоньи, много лет жил и работал в Венеции, там у меня и дом, и семья, родных много. Там же учился зодчеству и прочему мастерству. Приходилось мне дома ставить и мосты, участвовал в сооружении больших храмов.
— Ну хорошо, — дослушав перевод, остановил его Иоанн, — об этом мы ещё потолкуем. Если будешь хорошо трудиться, тут у тебя тоже всё будет. Для начала ты остановишься в самой крепости в гостевых палатах, туда вам будут доставлять пищу, одежду, всё необходимое, прислуживать людей к тебе приставлю. А потом, если захочешь, купишь себе или построишь собственный дом. Скучать тебе у нас не придётся: в Москве много инородцев проживает — греков, итальянцев, евреев, татар и прочих. Не жалуются. Захочешь, сможешь по стране путешествовать, на охоту ездить. Деньги обещанные сполна получишь, а заслужишь, так и ещё прибавим.
Гость внимательно вслушивался в речь государя, стараясь уловить и понять знакомые русские слова, ибо четыре месяца пути в обществе русичей не пропали для него даром. Не менее внимательно слушал он и точный перевод Антона. Ведь речь шла о его ближайшем будущем. Иоанн тем временем продолжал:
— Сейчас для нас важнейшее дело — возведение храма Успения, и чем быстрее мы приступим к этому делу, тем лучше. Но тебя, наверное, предупредили уже, что у нас есть одно важное условие: храм должен быть выполнен в древних православных традициях, а чтобы как следует изучить эти традиции, тебе придётся съездить в старые русские города — во Владимир, Суздаль, Ростов Великий. Но это не значит, что мы хотим иметь у себя в Москве точную копию владимирского собора Успения Богоматери, мы рассчитываем, что наш храм будет крупнее и красивее всего того, что ты увидишь. Понимаешь меня?
Аристотель, слушая вдохновенную речь великого князя, утвердительно кивал головой в знак согласия со всем, что ему говорили. Присутствующим боярам также пришлись по душе наставления Иоанна заморскому мастеру, переглядываясь друг с другом, они одобрительно кивали в такт его словам.
— Что касается людей и материалов, — продолжил Иоанн, — то, надеюсь, проблем у тебя не появится, получишь всё необходимое. Проект тебе придётся лично со мной согласовывать. Подручных к тебе приставлю, они будут все твои указания выполнять, но и отвечать за всё тоже тебе придётся.
На лице Аристотеля мелькнула довольная улыбка. Какой мастер не мечтает получить столь широкие возможности для своего творчества! Он успел уже мимоходом глянуть на торчащие стены рухнувшего собора, и ему не терпелось осмотреть всё внимательнее, потрогать, понюхать. Словно почувствовав желание архитектора, Иоанн предложил:
— Давайте теперь же и осмотрим место возведения храма!
Иоанн сошёл со своего высокого кресла-трона и, пригласив с собой мастера, чинно последовал на улицу. Остальные — священники и бояре, тронулись следом.
Народ, собравшийся к обедне на Соборной площади, с удивлением рассматривал важную процессию, которая неожиданно появилась на площади. По команде рынд и приставов люди расступались. Государь со свитой не спеша обошёл вокруг полуразрушенных стен, затем двинулся внутрь. По пути Иоанн расспрашивал Аристотеля о Византии, о проделанном пути. Сзади, просовывая меж ними голову, чтобы не пропустить слов и правильно перевести, семенил Антон-переводчик. Остановились у разлома стены. Мастер внимательно осмотрел её, потрогал пальцем засохшую известь, скреплявшую кирпичи, отломил кусочек, потискал, поплевал на него, потёр, подумал, будто лекарь перед вынесением приговора больному. Наконец, сделал вывод:
— Работа добротная, гладкая, — похвалил он на всякий случай мастера, с которым, как он узнал, ему предстояло работать и дальше. Потрогал ладонью сохранившуюся часть стены, отряхнул ладони. — А вот известь — не вязкая, слабая, и кирпич недостаточно твёрд. Надобно всё по-другому делать, материалы новые искать. И обжигать кирпич по-иному.
Затем Аристотель осмотрел аккуратно сложенные на земле крупные остатки сводов, спросил ходившего здесь же понурого мастера Ивашку Кривцова, как он их готовил.
— А почему не делали цельных плит? — поинтересовался зодчий, когда узнал, что своды тоже выкладывали из кирпича. — У нас делают из плит — это прочнее...
Походив ещё немного вдоль торчащих ввысь стен, он повернулся к государю:
— Такие стены слишком хрупки для большого храма, они сводов и крыши не выдержат. Придётся их порушить до конца. Твои мастера не станут возражать?
— Теперь ты это решаешь, — уверенно ободрил Аристотеля Иоанн. — Завтра же осмотришь наши мастерские, где делают кирпич, карьеры с запасами глины, сможешь подобрать нужную. В чём какая нужда случится — милости прошу ко мне или к митрополиту. Деньги, материалы у владыки и у моего казначея. Подручным у тебя будет Ивашка.
Иоанн обернулся в сторону оплошавшего мастера Кривцова.
— Наказать бы вас надо как следует с Мышкиным, да, думаю, больше пользы будет, если вы как следует доброму делу обучитесь. Потому наблюдай внимательно, что и как этот фрязин делает, да запоминай.
Естественно, слова государя о наказании, обращённые к провинившимся мастерам, Аристотелю не переводили. Сказали лишь, что сей мастер занимался до него возведением храма и знает все порядки на стройке, будет во всём помогать ему. Итальянец слушал, пока со всем соглашался и назначил встречу русским мастерам на следующее утро. После этого Иоанн пригласил заморского гостя к праздничной литургии, и тот не мог отказаться, помолился в православном храме. Затем все вместе отправились на обед в государеву трапезную, где Фиоравенти дивился обилию невиданной им прежде серебряной и золотой посуды, количеству и разнообразию пасхальных блюд и крепкому русскому мёду.
Исполняя главный приказ русского государя приступать к созданию храма без промедления, Аристотель сразу же, ещё до намеченной поездки во Владимир, принялся ломать остатки устоявших от разрушения стен. Да сотворил это так быстро и таким невиданным прежде на Руси способом, что зеваки ахнули. Сначала не могли понять в чём дело, почему на Соборной площади вкопали в землю три мощных, очищенных от ветвей дерева и верхушки их соединили вместе. Но когда к ним привязали на крепких верёвках, как на качели, здоровенный дубовый брус, обитый по краю железом, начали догадываться: таким образом татары в старые и не совсем старые времена рушили стены русских крепостей при осаде. Так и случилось: подвешенный брус раскачали, и он, врубившись несколько раз в стену, довольно легко разбил её, лишь пыль долго ещё висела в воздухе.
Столь же необычно и в то же время просто порушил зодчий и оставшиеся торчать обломки стены: подпёр их поленьями и поджёг, после чего они с такой же лёгкостью, как и стены, рассыпались под ударами молотов. Потом Аристотель, тщательно вымерив и высчитав, приказал копать рвы для фундамента — глубокие, в две сажени и более. А сам несколько дней бродил с русскими мастерами за посадом в поисках подходящей глины; та, которую использовали для приготовления кирпича его предшественники, по его мнению, для большого строительства не годилась. И нашёл. Совсем недалеко от крепости, за Андрониковым монастырём. Здесь же рядом устроил печи для обжигания кирпича. Формы для его изготовления заказал новые, более узкие и длинные, чем прежде делали местные мастера. От Кривцова и Мышкина ничего не скрывал: объяснял, отчего у них стены слабые получились, что надо делать, чтобы материалы прочнее были, показал им, как надо правильно обжигать кирпичи и целые блоки, как растворять известь. Сначала общались через переводчика, но вскоре уже вполне понимали друг друга и без посредников. Словом, за несколько недель управился Аристотель с подготовительными делами, загрузил народ работой, приказал всё готовить для строительства и отбыл во Владимир и другие русские города — смотреть предложенные ему образцы русского зодчества.
В семье же государя тем временем разыгралась трагедия: тяжело заболела их дочка-первенец Елена и, пометавшись пару дней в жару, умерла. Узнав о том, Иоанн поспешил в детскую комнату, где застал горько рыдающую кормилицу, полюбившую девочку как родную, плачущих нянек, нескольких Софьиных боярынь и саму Софью. Она сидела рядом с кроваткой, прижавшись лбом к деревянному краю спинки, глаза её были воспалены, но она не плакала. Только что девочке наложили монеты на веки, перевязали ручки на груди, чтобы они застыли в нужной позе, а Софья всё ещё не могла поверить, что малышки больше нет в живых. Жгучая вина заполнила Софьину душу. Это она без радости приняла появление дочки на свет, уделяла ей совсем мало внимания, не одарила материнской любовью, не захотела кормить грудью. Это она старалась быть в первую очередь женой, а не матерью, бросила её совсем крохой, чтобы съездить с мужем в Ростов, это она делала всё, чтобы зачать нового ребёнка, сына.
Софья добилась-таки своего: второй ребёнок вскоре должен был появиться на свет, она с нетерпением ждала этого момента и даже успела обсудить с мужем, что назовут его Василием, в честь отца и деда государя. И малышка не захотела быть нежеланной для матери, она просто ушла из жизни. Господь покарал Софью...
Иоанн подошёл к кроватке, наклонился, поцеловал покойницу в лобик, недавно ещё пылавший от жара, а теперь холодный и посиневший, комок сдавил его грудь. Он успел полюбить это маленькое существо, ощутить своё родство с ним, испытал немало счастливых минут, прижимая её крохотное беззащитное тельце к своему сердцу, прикасаясь губами к её нежным атласным щёчкам. И не вырастет она больше, как мечтал он прежде, не будет носить нарядных платьев, не выйдет замуж... Грустно, печально.
Иоанн положил руку на плечо жены:
— Не уберегли...
— Это я, я во всём виновата, — неожиданно проговорила она, — я не уберегла её, я не любила её достаточно! — Из глаз Софьи, наконец-то, потекли очистительные слёзы.
— Не говори так, — поторопился утешить её супруг, погладив по покрытой чёрным убрусом голове. — Не убивайся, побереги себя, скоро тебе снова рожать, надо о следующем ребёнке думать.
— Я так и делала, и Господь наказал меня!
— Не говори так, царевна, — вытерла слёзы на своём лице боярыня-гречанка Елена, тёзка покойной. — Не у тебя одной дети умирают. Господь лучше нас знает, кому какую судьбу даровать. Стало быть, наша девочка на небесах нужнее, прямо туда и отошла, пока ещё согрешить не успела. Не плачь, тебе надо дитя здоровенькое родить, не доставляй ему горестей.
Словно в поддержку слов Елены, ребёночек в Софье резко зашевелился, и она машинально схватилась за живот, а затем и за поясницу, в которую отдало резкой болью. Она застонала, и встревоженные боярыни окружили её. Отстранили супруга и проводили царевну в опочивальню, помогли прилечь на кровать. Муж проследовал за ней, присел рядом:
— Не схватки? — спросил он встревоженно.
— Нет, нет, рано ещё, не должно быть...
Ночью 28 мая 1475 года у государя родилась вторая дочь, которую по его желанию назвали Феодосией. А утром тихо и печально похоронили малютку Елену. Митрополит отстоял по ней молебен, на котором непривычно печальный и молчаливый присутствовал государь со своим сыном-наследником.
На этот раз Софья побоялась роптать на то, что у неё родилась дочь. Смерть первого ребёнка напугала её, напомнила о всевластии Спасителя, о Его всевидящем оке.
«Стало быть, не достойна я сына, не заслужила его», — говорила себе царевна, лёжа на своей просторной кровати рядом с новорождённой крохой, у которой был прекрасный аппетит. На этот раз Софья решила сама кормить её, хотя бы первые месяцы. И не протестовала против того, что Иоанн дал ей имя Феодосия.
Поездка в конце прошлого лета с мужем в Ростов, где она, собственно, и зачала вторую дочь, вполне успокоила её. Ни слуху ни духу ни о какой сопернице нигде не было. Мало того, великая княгиня наконец-то отважилась спросить у Иоанна о рязанской княжне. Тот совершенно спокойно, без малейшей тревоги и удивления, ответил, что Феодосия — названая его сестра, что воспитывалась она вместе с его братом и сёстрами в тереме матушки, и он любил её, как и остальных своих близких. Где она теперь, почему Софья её не видела? Потому что она теперь у себя на родине, в Рязани, в монастыре.
Иоанн говорил неправду, чтобы успокоить жену. Непростой разговор с матерью позволил ему узнать лишь то, что она находится в одной из обителей где-то неподалёку от Москвы. Он даже не узнал, постриглась ли она, или по-прежнему живёт там послушницей, либо просто как паломница или почётная гостья. Он понял лишь то, что мать не упускает Феодосию из виду, интересуется её судьбой, встречается с ней. Строгая Мария Ярославна, ответив на настойчивые вопросы, отчитала сына:
— Насильно тебя никто не женил, супругой своей ты доволен, живёте хорошо. Что ещё тебе надо? И Феодосию оставь в покое. Только девка успокаиваться начала, здоровьем поправилась, повеселела. Ты что, вновь её растревожить хочешь? И не вздумай разыскивать её, я тебе запрещаю. Ну, найдёшь ты её, напугаешь, уедет она в Рязань или ещё куда, тебе от этого легче будет? А я, может быть, после пострига вместе с ней жить стану. Дочери мои разлетелись, вас, сыновей, я тоже редко вижу, пусть хоть она рядом со мной останется в утешение!
Иоанн знал, что в Москве и её окрестностях есть лишь несколько женских монастырей, и при большом желании найти Феодосию ему будет несложно. Но, поразмыслив, он согласился с матерью, что делать этого не стоит. Разошлись их пути-дорожки в разные стороны. Разошлись навеки...
Хоть и осерчал он на матушку за её скрытность и нравоучение, но передал-таки ей в управление купленную им у князей ростовских их половину города. Передал с условием, о котором они договаривались прежде: в завещании Мария Ярославна запишет, что Ростов, который она должна была по наказу мужа передать покойному сыну Юрию, достанется великому князю или его наследнику. Иоанн убедил мать, что это важно не только для него, но и для всей страны. Так что Ростов Великий он уже считал своим. Ещё один кирпичик прочно ложился в здание нового Русского государства.
А силы и прочность становились всё нужнее. От всех границ доносились тревожные вести. Ещё в марте отправил он в Крым своего посла Андрея Старкова с новым вариантом «Докончального ярлыка» — договора о мире и сотрудничестве. Второй год никак не могли Иоанн с Менгли-Гиреем прийти к единому мнению, кого считать общими врагами. Менгли не спешил вписать в грамоту Казимира. Иоанн в таком случае не желал назвать своим врагом хана Ахмата. Теперь Старков должен был твёрдо объявить хану, что не может быть в грамоте одного имени без другого.
Имел Старков и другое, деликатное, поручение. Беклемишев привёз осенью от тамошнего князя Исайки-генуэзца, православной греческой веры, предложение: выдать свою дочь за сына великого князя Ивана Молодого. И хотя сыну исполнилось лишь семнадцать и нужды спешить с его женитьбой не было, просто так отмахнуться от предложения было неловко. Потому государь приказал на всякий случай узнать через общего их друга купца Хозю Кокоса, что представляет собой невеста, какое приданое обещает сей властитель за своей дочерью.
И только, казалось бы, начал налаживаться столь важный для Иоанна и для Руси диалог с Крымом, с его властителями, наметилось заключение союзов, как в начале лета примчался, а точнее, прибежал оттуда его посол Старков, сообщив, что в Крыму — очередной переворот. Брат Менгли-Гирея Айдар, собрав толпу своих единомышленников, при поддержке Ахмат-хана согнал Менгли с престола и вынудил скрыться в Кафу к генуэзцам. Пострадали многие русские гости-купцы, посольские люди, которые были ограблены, многие захвачены в плен. Сам Старков едва ноги унёс. Вскоре выкупленные у татар родичами несчастные русичи, вернувшиеся из Крыма, сообщили, что Менгли-Гирей был взят в плен и заключён в темницу в городе Кафе. Но на неё напал турецкий флот, турки захватили Кафу, освободили опального хана и увезли его к себе в Турцию. Так лопнул столь важный для Иоанна союз, на который было положено немало сил и средств.
Не лучше обстояли и дела с ханом Большой Орды Ахматом. Пока что сохранялся хрупкий мир с ним, сновали туда-сюда послы и купцы, но русичи всё чаще доносили о спесивости и заносчивости хана, который требовал всё больше и больше подарков, всё чаще вспоминал о дани и настаивал на возобновлении её выплаты, естественно, без конца угрожал. И хоть денег на подарки Иоанн не жалел, лишь бы только не спровоцировать нового нападения татар, не допустить разорения земли Русской, но чувствовал, что укрепившийся на престоле после длительного безвластия и раздора в Орде хан Ахмат просто так не отступит. Послы рассказывали, что обеднели татары и поободрались, что голодают и воюют меж собой, но все вместе мечтают о восстановлении своего былого могущества.
Продолжала беспокоить и Литва. То и дело на границе с ней вспыхивали стычки: маленькие войны за землю и влияние. Регулярно приходили тревожные вести из Новгорода, где опять рождались мысли о былой вольности, крепла партия сторонников Казимира Литовского. Надо было напомнить новгородцам об их обещаниях, приструнить, а значит, собирать новый поход. Ну а со стороны Казани давно уж надёжного мира не было, от неё можно было ждать пакости в любой момент. Словом, куда ни кинь, всюду клин, со всех границ государства нависала опасность.
Тем временем, к середине лета, объездив старейшие русские города, вернулся в Москву Аристотель. При первой же встрече с Иоанном он с восхищением отозвался о мастерстве старых русских строителей:
— Прекрасная работа, великое искусство.
Как когда-то и Софью, его особенно потрясли владимирские храмы Успения Богоматери и Дмитровский.
— Сможешь поставить храм ещё лучше, крупнее и красивее, чем Успенский владимирский? — поинтересовался Иоанн.
— Не верил бы, так не брался, — уверенно ответил зодчий.
И закипела работа. К началу холодов уже заложили фундамент.
...вольность спасается не серебром, а готовностью
умереть за неё. кто откупается, тот признает своё
бессилие и манит к себе властелина.
Конец лета и начало осени 1475 года выдались в Москве жаркими и сухими. Жаркими не только по погоде, но и по напряжению политической жизни. В очередной раз из Новгорода прибыли послы с плохими вестями. Там разворачивалось настоящее сражение между сторонниками Москвы и её противниками. Степенный посадник Василий Ананьев с вооружёнными сподвижниками напал на державших сторону Иоанна жителей улиц Славковой и Никитиной, пограбил их дома, побил людей, иных так и до смерти. Староста Фёдоровской улицы Панфил с отрядом приятелей разгромил дома братьев Полинарьиных, не пощадили никого, даже дворовых. Среди разбойников находились и участники Шелоньской битвы, бывшие пленные Иоанна, отпущенные им по просьбе владыки и их родственников. Ясно, что они мстили сторонникам великого князя Московского и всея Руси. И снова послы жаловались на Борецких-заводил, в первую очередь на саму Марфу и её второго сына Фёдора Исакова-Борецкого, брата казнённого Дмитрия. Подозревали послы, что сторонником Литвы является и сам степенный посадник новгородский Василий Ананьин.
Не заставили себя долго ждать и жалобы от пострадавших, просивших защитить их от разбойников. Иоанн решил принять свои меры и объявил сбор войск.
А солнце продолжало палить без устали: земля и глина превратились в пыль, которая вздымалась даже от малого ветерка, деревья задыхались и преждевременно теряли свои пожелтевшие листья, колодцы опустели наполовину, и даже дома, казалось, усыхали и становились меньше объёмом. От такой сухости не замедлили поднять голову красные петухи.
Сначала, 12 сентября, в полночь, полыхнуло на Посаде за Неглинной, как раз меж двух церквей — Николы и Всех Святых. Сгорели и обе церкви, и десятки дворов со всем хозяйством.
27 сентября на Арбате полностью спалило двор государева посла Никиты Басенка. Огонь будто языком слизал не только просторный красавец-терем, но и все дворовые постройки, вплоть до последнего полена, прихватив ещё и соседский забор.
Не успел великий князь пожалеть своего верного слугу и оказать ему помощь в новом строительстве, как спустя пять дней более страшный и мощный пожар занялся в самой крепости, внутри города. Сначала спустя четыре часа от рассвета вспыхнули строения возле Тимофеевских ворот. Сам государь вместе с боярами и всем иным людом, оказавшимся поблизости, принял участие в его тушении. Очаг ликвидировали чуть ли не играючи — дружно, с прибаутками. Погорельцам пообещали подсобить и дружно отправились по домам обедать. Да не успели закончить, как в трапезную великого князя вбежал перепуганный сын боярский с криком, что на дворе новый пожар.
На сей раз загорелось близ Никольских ворот меж церквей Введения Богородицы и Козьмы и Демьяна. И тут уж было не до шуток. Разгулялся ветерок, дувший прямиком в центр крепости, к самому государеву дворцу. Снопы огня, одним вздохом пожирающие просушенные деревянные строения, легко перескакивали с места на место — искрой, головешкой, горячим дуновением. Запасы воды, специально хранящиеся на случай пожаров в крепости в бочках, только что были потрачены на предыдущем сражении с огнём возле Тимофеевских ворот, их не успели вновь наполнить. Пока наладили подачу воды по цепочке и с подводами с реки через разные ворота, огонь разошёлся в полную силу.
Отстаивая свои терема и храмы, люди, даже старые бояре, показывали чудеса мужества, и среди первых, на самых горячих, самых опасных местах оказывался великий князь Иоанн Васильевич. К концу дня нарядный кафтан его был полностью испорчен, сброшен на крыльцо какого-то дома и вместе с ним догорел. Яркие, расшитые жемчугом и бирюзой красные сапоги из тончайшей кожи превратились в чёрные, на расшитой его рубахе появились ржавые прожжённые пятна.
Несмотря на все усилия, огонь расползался, и к вечеру всё-таки приблизился к великокняжескому дворцу. Над городом стоял шум и вой огня, треск падающих зданий, вопль погорельцев, которым уже нечего было спасать и терять. Паника стояла и во дворце: выносили в подвалы и прятали подальше от пламени ценные вещи. Софья сама таскала свои дорогие платья, книги и казну, оказавшуюся в теремах. Но и на подвалы полной надежды не было — часть перекрытий в них оказалась выложенной из деревянных брусов и вполне могла погореть, обрушиться, попортить добро.
Словом, паника была нешуточная. Боялась царевна и за мужа, который, она сама это видела собственными глазами — бесстрашно лез в самое пекло, мог в любой момент оказаться под горящей крышей или рухнувшей балкой. Но, слава Богу, обошлось: к трём часам ночи пожар начал захлёбываться.
Лишь к утру стали известны истинные размеры потерь. Одних только каменных церквей обгорело десять, а одиннадцатая, Вознесения, выгорела и внутри. Полностью пропали двенадцать деревянных церквушек, пострадали монастыри, дворы многих бояр, в том числе Фёдора Давыдовича Палицкого, Михаила Андреевича Плещеева. Государев двор Господь миловал и то лишь благодаря мужеству самого великого князя.
22 октября 1475 года, едва наведя порядок в городе после пожара и оставив погорельцев самостоятельно расхлёбывать свои беды, двинулся Иоанн в очередной поход на Великий Новгород. На сей раз объявил он мятежникам, что идёт на них не воевать, а с миром: судить. Однако на случай непослушания строптивцев не забыл захватить немалое число полков и дружин, оружия, в том числе и огнестрельного, а также тайно приказал быть наготове псковичам с пушками и тюфяками, что, как известно, используется лишь при осаде и штурме городов.
К Дмитриеву дню достиг великий князь Волок Дамский, где его торжественно принял брат Борис Васильевич Волоцкий, устроил в своих хоромах, угостил на славу. Здесь его уже поджидали первые новгородские посланники от владыки Феофила с дарами и призывами к милосердию. Но здесь же к его ногам пали и первые жалобщики.
Иоанн принял подарки, выслушал внимательно просителей, но решения никакого не вынес, слова своего не сказал, отложил до выяснения всех вопросов.
1 ноября двинулись москвитяне всем своим многочисленным воинством далее, к Торжку. Государев поезд из многочисленных обозов, возков, упряжек и верховых растянулся чуть ни на версту. Его замыкали несколько нагруженных саней с барашами, они везли многочисленные шатры для государя и его воинства, которые могли поставить в любом нужном месте.
Сам Иоанн в окружении князей и воевод большую часть пути следовал верхом на своей любимой лошади Голубке, белой красавице, с гордо поднятой головой, с тонкими изящными ногами. Чуть поодаль, неотступно и неотлучно, за ним следовал отряд телохранителей-рынд. Чаще всего рядом с государем оказывался боярин и воевода, князь Фёдор Давыдович Палицкий, лёгкий и приятный в общении, с весёлыми глазами, всегда полный оптимизма и добродушия. Может, именно эти черты старого и мудрого князя и привлекали к себе Иоанна, заряжали и его хорошим настроением. Неподалёку держался и князь Иван Юрьевич Патрикеев. Тот, напротив, был грустен и даже обижен. Поводов для дурного настроения у него было достаточно. Недавно похоронил он своего отца, знаменитого старика-боярина Юрия Патрикеевича Литовского, женатого на родной тётке государя и много лет занимавшего высший пост при дворе великого князя — дворецкого. И хоть оставшийся старшим в роду Иван Юрьевич также имел немалый авторитет в Москве, был двоюродным братом Иоанна, унаследовал богатый отцовский двор у Боровицких ворот и достаточно давно являлся боярином, потерю влиятельного отца он ощутил незамедлительно. Государь не предоставил ему место дворецкого, на что он рассчитывал после смерти родителя, утвердив на этом посту Михаила Яковлевича Русалку. Приглашая по-прежнему Патрикеева-младшего на заседания малой думы, Иоанн тем не менее не звал его, как прежде отца, на совет ближних бояр, явно отдавая предпочтение другим. Однако Иван Юрьевич молча сносил свою тайную обиду, надеясь ещё, что государь и брат его не забудет о заслугах семейства Патрикеевых перед великими князьями, отдаст ему должное.
Заранее были намечены и подготовлены места стоянок для участников похода. Как правило, это были города или большие монастыри. Если же являлась нужда остановиться в чистом поле, то бараши разбивали шатры, воеводы выставляли охрану, дружинники и слуги разводили костры, готовили пищу, да так и ночевали. В каждом попутном городе и большом селении навстречу Иоанну спешили новгородцы с приветствиями и дарами.
Самая пышная встреча состоялась в ста верстах от Новгорода. Многолюдную процессию из посадников и бояр возглавлял сам архиепископ Феофил в парадном одеянии. Рядом с ним навстречу государю шествовал воевода Новгородский Василий Васильевич Гребёнка-Шуйский. Чуть поодаль, отступив на небольшой шажок, величаво плыл архимандрит Юрьева монастыря Феодосий, за ним — и остальная свита владыки из представителей духовенства: его казначей Сергий, духовник Евфимий Мешков, ещё несколько священнослужителей. Большинство встречающих были хорошо знакомы Иоанну, он сдержанно ответил на приветствия посадников Василия Ананьева, Ивана Афанасьева, Василия Есипова, Василия Никифорова и других. После длительных приветствий и поклонов владыка подал знак, и к ногам великого князя поставили две бочки вина. Следом, словно обрадовавшись возможности проявить свою любовь, кинулись делать подношения и остальные встречающие: мехи с вином, креплёным мёдом. В ответ Иоанн угостил прибывших хорошим обедом. Тут жалобщиков до него не допустили: охрана и государева, и новгородская строго следили за тем, чтобы не испортить важную встречу.
Весь путь до Новгорода занял у Иоанна ровно месяц, к Новгороду он пожаловал 21 ноября, как раз к празднику Введения Пречистой Богородицы. Но в сам город, где на Торговой стороне имелся просторный великокняжеский дворец, часть которого, правда, была занята местными приказами, он не поехал. Остановился за стенами крепости, на древнем Городище, где в тот же день отстоял обедню в старинном храме Благовещения.
И тут владыка Феофил нанёс великому князю обиду, которую тот потом долго не мог забыть и, пожалуй, не простил никогда. Со старинных времён архиепископ Новгородский по положению являлся главой города, он принимал в присутствии посадников самых важных гостей и послов, подписывал все важнейшие договора и грамоты, за ним оставалось последнее слово при утверждении важнейших решений. Он, естественно, отвечал и за приём такого гостя, как великий князь Иоанн Васильевич. И прислал к нему руководить доставкой припасов для великокняжеского двора каких-то двух малозначительных чиновников. Восприняв это как умаление своего достоинства, Иоанн осерчал, прогнал их от себя, отказался от архиепископских угощений. Феофил быстро понял, чем грозит ему такая ошибка, и кинулся её исправлять. Послал бояр просить от его имени прощения, и тут же в Городище явился наместник владыки Юрий Репехов, которого великий князь всё же принял, его услугами и кормами остался доволен. Но в знак ещё не остывшей немилости он отказался от обеда, на который его пригласил владыка, а назначил назавтра обед у себя, созвав всех знатных людей Новгорода. Сам же сразу начал принимать жалобщиков, и среди первых — пострадавших со Славковой улицы.
Чем больше слушал он этих несчастных людей, тем ниже падали в его глазах те вольности, которыми похвалялись новгородцы. Как и повсюду, истинной свободой тут располагал лишь тот, кто имел состояние. И если в той же великокняжеской Москве можно было поискать на обидчика управу на боярском суде или даже у самого государя, тут её не было нигде. Так по крайней мере казалось Иоанну, когда он слушал слёзные рассказы ограбленных и изувеченных, униженных людишек, виноватых лишь в том, что в своё время выступили против подписания договора с Казимиром Литовским, держались старых обычаев. Жалобщики обвиняли в измене не только самих обидчиков, лично участвовавших в избиениях и грабежах, но и степенного посадника, и даже самого владыку, не принимавших никаких мер к прекращению разбоя.
Иоанн старался не выдавать своих эмоций. Он лишь кивал головой в знак того, что слушает и понимает обиды, иногда задавал вопросы, следя за тем, чтобы дьяки Никита Беклемишев и Алексей Полуектов успевали записывать их показания, имена, фамилии, факты.
На следующий день после устроенного великим князем знатного обеда, на котором присутствовали архиепископ, посадники и бояре Новгорода, Иоанн продолжил приём жалобщиков, которые теперь говорили не только о нанесённых им прежде обидах, но и о том, что продолжают слышать угрозы от своих противников, ободрённых его молчанием, что те советуют им прикусить язык, пока не поздно.
— Я найду способ вас защитить, — только и сказал великий князь, дослушав последнего из прибывших на Городище жалобщиков.
23 ноября Иоанн впервые торжественно въехал в Великий Новгород, где в храме Премудрости Божией Софии в его честь состоялся торжественный молебен. Он с почтением приложился к древним новгородским святыням: образам Спаса и Пречистой Его Матери, поклонился гробам местных святых и праху предков своих, князей, лежащих здесь же.
На обеде у владыки Иоанн был весел, общителен, шутил и слушал. В добром настроении принимал владычьи подарки: три постава-тюка прекрасного ипского сукна, сто Корабельников — золотых иностранных монет с изображением розы и корабля, драгоценный моржовый, или, по-местному, рыбий зуб, бочку вина красного да бочку белого. Тут он впервые позволил себе расслабиться и выпил полный кубок сладкого критского вина. Закружилась голова, и все люди показались ему достаточно приятными, он даже пожалел, что на приёме нет женщин — хоть поглядеть на них. Иоанн уже крепко заскучал по своей Софье Фоминичне. Но о главном деле, ради которого приехал, не забывал ни на минуту.
На другой день великий князь проснулся, как всегда, рано и потребовал к себе дьяков с записями жалоб и речей пострадавших. Ещё раз читал их, сравнивал, перепроверял. Всё сходилось на том, что действительно Василий Ананьин со своими дружками — детьми боярскими Богданом Есиповым, Иваном Лошинским да Фёдором Исаковым и с другими били и грабили именно тех людей, которые особенно активно поддерживали его во время первого похода на Новгород. Среди грабителей назывались имена Григория Тучина, Василия Никифорова, Матвея Селезнёва, Ивана Афанасьева с сыном. По свидетельству многих очевидцев, они не только грабили, но и ругали великого князя Московского, хулили его властолюбие, его слуг, говорили, что не боятся его.
Чтобы уточнить вину каждого из упомянутых, Иоанн вновь пригласил на беседу старост улиц Славковой и Никитиной, а с ними и наиболее пострадавших, чьи дома были пожжены и порушены, а слуги перебиты: Ивана Кузьмина, Трофима Григорьева, Василия Фомина, Григория Киприянова. Положа руку на сердце Иоанну не столько хотелось восстановить справедливость в вольном городе, сколько поддержать своих сторонников, поднять их дух, а главное, оставить у новгородцев понятие о себе, как о справедливом и честном государе. Ему нужны были здесь новые и новые сторонники, иначе нельзя было рассчитывать на поддержку большинства горожан в случае новой смуты. А она, чувствовалось, зреет. Видел Иоанн, что не хочется местным хозяевам иметь над собой ещё какую-либо силу. Даже архиепископ за пять минувших лет вошёл во вкус власти и теперь вовсе не желал делить её с кем-то. Возможно, и он теперь не против перейти под покровительство Казимира Литовского, чьи права на город останутся лишь косвенными.
Великий князь глядел на страшные раны пострадавших, которые те по его просьбе демонстрировали, скидывая свои кафтаны и задирая рубахи и порты, показывали обрубленные руки, перечисляли разграбленное, и думал, как поступить дальше. Ещё день совещался он со своими боярами Палицким, Патрикеевым, Русалкой, Холмским, Образцом и другими. Решили главных зачинщиков разбоя, чья вина бесспорна, немедля арестовать и отправить под конвоем в Москву в заточение, остальных обвиняемых тоже схватить, но оставить под стражей в Новгороде до окончания расследования.
В конце ноября начались аресты, в которых участвовали не только московские приставы и дети боярские, но и затребованные у владыки в помощь приставы местные. Сначала взяли лишь исполнителей преступлений, людей попроще.
Суд над главными зачинщиками измены Иоанн устроил прямо в митрополичьем дворе в Грановитой палате, куда собрались лучшие люди Москвы и Новгорода, бояре и воеводы, посадники и тысяцкие. Присутствовал, безусловно, и архиепископ Феофил. Сюда же привели и пострадавших свидетелей, растерянных от подавлявшего их блеска дорогих нарядов, убранства палаты, ярких фресок, присутствия важнейших бояр, злобных взглядов знатных земляков и обвиняемых.
Иоанн подбодрил свидетелей, сказав при всех, что они отныне находятся под его защитой и покровительством, и если кто их обидит, тот ответит лично ему. Осмелели свидетели, повторили всё, что говорили накануне, и о причинённом им ущербе, и о дурных словах арестованных в адрес великого князя и Москвы, про их агитацию за Литву. Он судил сам, сам же задавал вопросы. Дослушав повторенные вслух обвинения в адрес бояр Афанасьевых отца и сына, призывавших, кроме всего прочего, отойти к Литве, к Казимиру, Иоанн тут же грозно сверкнул очами и приказал:
— Оковать обоих. Увести этих изменников. Нет им больше ни суда, ни слова.
Тут же, в палате, арестовали сына Марфы Борецкой Фёдора Исакова, посадника Василия Ананьина, Богдана Есипова, Ивана Лошинского. Их оковали и, не мешкая, отправили с приставами в Москву. Остальных виновных посадили под охрану в гридницу, рядом с великокняжеским дворцом на Ярославовом дворище. Присутствовавшие на суде новгородцы подавленно промолчали. Никто не решился вступиться за обвиняемых.
Снова чёрная туча опустилась над пышными хоромами Марфы Борецкой. Только начала она оправляться после смерти своего первенца, Дмитрия, своего любимца и кровиночки, похожего на мать, словно одна звёздочка на другую. Лишь год прошёл, как скинула Марфа с себя чёрное ненавистное платье и чёрный повой, который более двух лет носила на голове, не снимая, в память казнённого после Шелоньской битвы сына. Что пережила она за минувшие три года — один Бог ведает. Сначала винила себя за то, что своей ненавистью к Московскому государю детей своих заразила, увлекла их в борьбу за новгородскую независимость, за свои свободы и права. Ругала себя за честолюбие, за планы недостижимые, за ненасытную жажду власти. Каялась и перед Богом, и перед близкими, и перед владыкой, в котором видела единомышленника и сочувствующего. Каялась перед своими иконами, да тут же и оправдывала себя.
Всю молодость — с пятнадцати годков, провела она под игом мужа-самодура, властного и жестокого, а как освободилась после его смерти, распрямилась, да уж и не захотела больше сгибаться. Распустилась засушенная прежде душа, проснулись мечты и мысли небывалые о вольности, власти и даже о любви. Кто сказал, что бабий век — сорок лет? Это дурак мог только так сказать. Лишь в сорок лет, оставшись вдовой, Марфа почувствовала себя по-настоящему женщиной — красивой и заманчивой для мужиков. Прежде и поглядеть на чужого не смела, свой мог прибить даже за взгляд. Ни ласки толком не видела, ни любви, ни сочувствия. А оставшись богатой вдовой, стала вдруг, в одночасье, завидной невестой да желанной красавицей. Свахи то и дело порог обивали, солидные купцы да бояре повод искали с ней встретиться, дела обговорить, в яркие зелёные глаза заглянуть. Уж и сорок пять ей минуло, а жар в душе не унимался, всё ещё хотелось счастья неизведанного, любви несбывшейся, всё ждала принца или князя завидного. И была такая возможность, наклёвывался жених знатный литовский, да по вине Иоанна, великого князя Московского, все планы её рухнули, и вместо платья свадебного нарядного и венца надела она на себя чёрную однорядку да чёрный же повой.
Но самобичевание быстро сменилось в ней ненавистью к виновнику всех бед — государю Московскому. Так уж устроен человек, ему всегда проще найти виновного в своих бедах на стороне. Это он, Иоанн, жестокий и ненасытный, не даёт покоя Новгороду, его властителям, это он вмешивается в их дела, это он казнил её сыночка. Это он, только он, виноват во всех её бедах. Следом за ненавистью вновь нарастала жажда мести, прорывавшаяся в речах, в призывах за домашним столом, в репликах в присутствии сына Фёдора и многочисленных гостей. И, конечно, не случайно её второй сын тоже попал в круг противников Иоанна, а теперь и в список его заклятых врагов, взят в числе самых активных пятерых зачинщиков под стражу и отправлен в Москву.
Вот и плачь, и рыдай снова, Марфа Борецкая. Стой в слезах перед иконами, бейся лбом об пол. Кто виноват в новом твоём горе? Не сама ли? Не могла ли предвидеть, что добром эта борьба твоя не кончится?
— Господи! Лучше бы ты меня покарал! — рыдала Марфа, узнав, что рано утром Фёдора её вместе с другими пленниками отправили на простых санях в Москву. — За что лишаешь меня последнего сына, последней надежды? Чем провинилась я перед тобой? Разве мало я молилась тебе, мало денег передала в услужение, разве не жертвовала монастырям, не строила храмы, разве не жалела нищих и сирот?
Она рыдала в своей молельне перед иконами, на какое-то время полностью отдавшись материнскому инстинкту, материнскому отчаянию, забыв о честолюбивых планах и мечтах, о самой себе. Но это только на некоторое время. Вскоре ненависть с новой силой начала заполнять её душу. Ну нет, она отомстит обидчику. Она не пожалеет ни сил, ни средств на это. Больше ей терять нечего. У неё остался один лишь малолетний внук, но его никто не посмеет тронуть. Ребёнок не может отвечать за дела старших. И если вновь её борьба окончится провалом — это будет окончательный крах, но она готова пострадать сама за своё дело. Однако впредь надо действовать умнее. Надо найти сильных союзников, получше договориться с Казимиром, возможно, с ливонскими немцами. Говорят, у великого князя с братьями нелады, может, и их привлечь к союзу. Тогда появится реальная надежда!
Среди слёз, молитв и раздумий она услышала стук в дверь, и служанка тихим голосом, едва заглянув в щёлочку, сообщила, что к ней явился сам владыка Феофил.
— Проси в гостиную, я иду, — сказала Марфа и с трудом поднялась с колен. Кружилась голова от переживаний, но она оправила платье, вытерла слёзы, аккуратнее запрятала под вновь надетый чёрный повой волосы и пошла к владыке.
Он, увидев хозяйку, поднялся и сам пошёл к ней навстречу. Подал руку и с удовольствием смотрел, как она целует её, принимая благословение. Феофил ещё раз перекрестил Марфу и, не сдержавшись, погладил по пышному упругому плечу, прикрытому лишь тонким чёрным шёлком домашнего летника. Протопленные печи дышали теплом и уютом, располагали владыку к мечтательному благодушию.
— Не плачь, дочь моя, — поспешил он утешить хозяйку, — не всё ещё потеряно. Ведь жив-здоров твой сынок, только в Москву отправлен. А оттуда можно и вызволить. Лишь Иоанн в Москву отъедет, мы разом за ним: просить будем об освобождении, денег не пожалеем. Не устоит ведь! Очень уж он до денег жаден!
— Ах владыка, твоими бы устами да мёд пить! Ничего бы не пожалела, чтобы сыночка вызволить. Да не думаю, что это так просто будет сделать, ненавидит нас, Борецких, государь Московский, чувствует, что мы живыми не уступим своей вольности и власти.
— Да о вольности ли теперь говорить? Сейчас надо думать, как арестованных выручать. Ведь он лучших наших людей под стражу взял! Уж о тех, кто в Москве, позже хлопотать станем, а теперь надо спасать тех, кто тут остался. Думаю, для того он их и не отвёз в Москву, чтобы добра с нас победе вытянуть. Надеюсь, под хороший залог отпустит арестованных, а потому не должны мы денег пожалеть для своих людей. Я, собственно, с тем и пришёл к тебе, дочь моя. Что-то ты совсем устранилась от чествования гостя. На приёмах не бываешь, даров не шлёшь. Сейчас на выкуп каждый должен свою посильную лепту внести, а ты в стороне. Или обеднела совсем?
— Знаешь, что не обеднела, — мрачно ответила Марфа. — И догадываешься, отчего видеть не хочу великого князя и даров не посылаю. Он меня сына любимого лишил, а я ему кланяться буду, узурпатору? А теперь и второго отнимает! Ты слишком многого хочешь от меня, владыка.
— Но теперь ты не можешь уклониться от взноса. От этого напрямую судьба всех нас зависит. Будешь щедра, может, и сын твой быстрее свободу получит!
— Не верю я, что Иоанн за мои дары Фёдора моего помилует. Не верю. Только себя уважать перестану, если унижусь теми приёмами. Я теперь один выход вижу, одну надежду — Казимира Литовского. Только он может нам помочь освободиться от тирании, тогда можно будет потребовать и свободу моему сыну.
— А не боишься его таким путём совсем загубить? Теперь хитрее быть надо, не грозить, а просить мы должны, лаской да подкупом действовать, если хотим бояр своих и посадников спасти.
— Лаской да милостью, так скоро и совсем на коленки встанем и ползать перед ним примемся, — упёрлась Марфа. — Не могу я этого. Хватит, наползалась за свою жизнь! Теперь ни перед кем ползать не стану!
— Даже ради Фёдора?
— Я не верю, что это моему сыночку поможет, — повторила она. — Но серебра на подношение от всего города, на выкуп наших сторонников я, конечно, дам, сколько положено.
Марфа тяжело вздохнула, вновь по привычке вытерла просохшие давно глаза. Видя, что владыка ждёт от неё каких-то конкретных обещаний, продолжила:
— Слышала я, что вы для государя Московского пиры будете устраивать. Вот в этом я участия не приму, хоть вы что со мной делайте. А городу своему и людям своим помогу. Пошлю вам серебра, скажешь, какая доля мне по доходам причитается, я подчинюсь. Но более, от себя, ничего не прибавлю. Вот когда в Москву за пленниками поедете, тогда никаких средств не пожалею, если это поможет.
— Хорошо, хорошо Марфа, не стану тебя больше уговаривать. Ты не маленькая, сама знаешь, как поступить. Моё дело — подсказать, благословить. Остальное — сама решай. Только не забывай, что у тебя ещё внук есть, сноха. Есть что терять. Так что тебе не резон великого князя против себя настраивать, во вражде с ним быть. Нет у нас теперь таких сил, чтобы против Иоанна устоять. На Казимира надежды мало. Только и остаётся — смириться, как Господь нас учил. А серебро, как обещала, присылай, не медли. Молись Богу, он заступится за твоего Фёдора.
Феофил вновь благословил Марфу и опять не отказал себе в удовольствии дотронуться до её плеча:
— Не убивайся, всё в руках Божиих. Прощай пока.
Марфа проводила гостя до порога во двор, вернулась в гостиную. Молиться и рыдать больше не хотелось. В ней снова просыпались зло и жажда мести. Она начала было обдумывать, как поступить и что делать дальше, да приоткрылась дверь и до неё донеслись рыдания из соседней половины, где жила семья сына: сноха убивалась по увезённому в Москву Фёдору. Марфа зашла на половину сына, увидела растрёпанную плачущую молодуху и перепуганного внука.
— Хватит реветь, — грубовато скомандовала она женщине. — Ведь не помер наш Фёдор, живой пока, здоровый, рано его оплакивать! Бог даст — вызволим. Иди, делами занимайся, не пугай мне внука. А ты, Василёк, иди ко мне!
Она взяла мальчика за руку, повела на свою половину. По пути погладила его по головке, прижала к себе. А войдя в свой, бывший мужнин, кабинет, села на лавку возле стола, притянула всё ещё перепуганного слезами матери ребёнка к себе, заглянула в глаза и, сжав его плечики, серьёзно сказала:
— Ты у меня теперь в доме главный, хозяин. Всё, что тут есть — твоё будет. Не верю я, что этот московит отца твоего живым из своих лап выпустит. А стало быть, вся моя надежда на тебя. Быть тебе и посадником, и боярином, и хозяином. А потому ты должен соображать хорошо, в науках разбираться, грамоту знать. Я сама теперь стану следить за твоей учёбой, сама наставников тебе подберу. И хозяйство вести приспособлю. Ты теперь в доме главный, — повторила она. — Понял?
— Понял, — серьёзно ответил малец, кивнув своей русой головкой.
1 декабря к великому князю на Городище прибыл архиепископ Феофил со знатнейшими людьми Новгорода, били челом и слёзно просили освободить тех, кого не отправили в Москву, в основном детей боярских, отдать их на поруки за хорошие деньги. Потянув время и довольно помучив новгородцев своими раздумьями, ко всеобщей радости и удовольствию Иоанн простил арестованных, погрозив, что, если они повторят своё бесчиние, то уж милости от него не дождутся.
Рассудив и другие спорные дела с новгородцами, Иоанн согласился на уговоры местной знати отобедать по очереди у каждого из них, принять дары. Первым после владыки удостоился чести угощать государя Московского князь и воевода Гребёнка-Шуйский.
Просторная трапезная Василия Васильевича была полна лучшего народа, знатные дамы города краснели, стыдились и всё же бросали любопытные и даже дерзкие взгляды на красивого и всё ещё молодого самодержца, вступившего в пору расцвета всех своих сил — духовных и физических. А он, заскучавший уже по женской ласке, поддавался на те взгляды, пьянел от них не меньше, чем от вина, а учитывая, что все намеченные дела его завершились вполне благополучно, он чувствовал себя особенно хорошо. И потому, когда наряду с другими подарками Шуйский преподнёс ему двух мощных кречетов, он, соскучившийся по соколиной охоте, которую очень любил, не удержался и решил покрасоваться с птицами. Приказал одному из сокольничих подать ему специальную перчатку и тут же натянул её на руку. Тонкая, но плотная двойная кожа обтянула его руку до самого локтя. Он приблизил её к птице, которую тут же приподняли и пересадили к нему. Кречет крепко вцепился когтями в перчатку, да так, что Иоанн собственной кожей ощутил их мощь.
Кречет был прекрасен, той редкой ярко-красной породы, которая ценилась не только на Руси, но и в других странах Востока и Запада. На голове птицы был надет бархатный, расшитый жемчугом и серебром клобучок с серебряными завязками в виде шнурков, закрывавший ей глаза. На кречете красовались также искусно расшитые и разукрашенные каменьями нагрудник, нахвостник с серебряным колокольцем, обножки, ногавки. Из-за клобучка птица ничего не видела, оттого сидела на руке смирно, но напряжённо, то и дело поворачивая из стороны в сторону свою гордо посаженную головку, словно пытаясь через толщу ткани рассмотреть, что творится вокруг, какие действия стоит предпринять, если вдруг откроется свет. Иоанн отодвинул в сторону руку с тяжёлой птицей, словно собираясь подбросить её ввысь, и кречет, почувствовав это, слегка сжался. Он не мог понять, как полетит с закрытыми глазами и что за глупый хозяин собирается запустить его, не сняв клобук.
Но Иоанн, покачав руку и ощутив дух и мощь замечательной птицы, вновь приблизил её к себе и довольно улыбнулся:
— Хорош!
Не только женщины, но и многие мужчины были захвачены впечатляющим зрелищем оказавшихся рядом азартного охотника в царском одеянии со сверкающими металлом глазами и мощной птицы, их направленные навстречу друг другу профили были чем-то похожи — одинаково хищные, слегка изогнутые, изящные...
Налюбовавшись птицей и поблагодарив Гребёнку-Шуйского, Иоанн вернул кречета ловчему и вновь принялся за трапезу. Шёл Рождественский пост, но русская кухня имела возможность угодить важному гостю, не нарушая традиций: десятки сортов разной рыбы и её частей — икры, печени, языков и прочего были приготовлены самыми разными способами и украшали стол.
С этого дня пир следовал за пиром. Через день великий князь наведывался в дома один богаче другого. Новгородская знать старалась не ударить лицом в грязь перед высоким гостем и друг перед другом, столы ломились от яств, одно чуднее другого, вина лились рекой. И везде ему преподносили подарки, тоже стараясь удивить и гостя, и друг друга. Тут были разноцветные ипские сукна, камка, бочки с крепким старым мёдом, с белым и красным вином, моржовые зубы, серебро. Архиепископ подарил ему прекрасного жеребца, посадник Василий Казимир — ковш золотой и ещё двух кречетов, Яков Короб — двести золотых, вдовица Настасья Иванова Григорьева с сыном Юрием — десять поставов ипского сукна да два сорока соболей, Александр Самсонов, кроме прочего, ещё и прекрасного серого жеребца, посадник Фома — пегого лошака от себя, а от всего Новгорода — тысячу рублей, то есть пять пудов серебра.
На Рождество Христово великий князь устроил пир у себя на Городище. И тут долго пили и ели, народу прибыло многое множество. Наконец-то, на столах явились и лебедь жареный, и поросёнок, и прочая живность. Рыба отошла на второй план.
19 января 1476 года состоялся пир у архиепископа, третий с начала приезда великого князя. И вновь владыка одаривал важного гостя, преподнёс ему тысячу золотых монет угорских и венецианских, ковш золотой с жемчугом и два рога турьих, окованных золотом, восемнадцать поставов ипского сукна разных цветов, десять сороков соболей, а на проводы преподнёс три бочки вина белого, две красного да две бочки мёду старого.
20 января избранный вместо арестованного Ананьина новый степенный посадник Фома Андреевич Курятник да тысяцкий Василий Максимов преподнесли великому князю от всего Великого Новгорода ещё тысячу рублей помина — от тех, кто не успел устроить пира в честь дорогого гостя. Да от них же — множество даров, приготовленных для вручения. Никого в городе не осталось среди знатных людей, кто не сделал бы великому князю приличного подношения. Скрепя сердце сделала это и Марфа, тоже послав подарки. Владыка припугнул её, что если она пожалеет малого, то может остаться ни с чем.
А потом на своём пиру одаривал Иоанн новгородцев, каждого по достоинству. Кого заготовленными заранее ковшами серебряными, кого — нарядами дорогими, оружием — мечами и ножами, кого — шубами, соболями.
Между пирами успевал он и дела вершить, принимал послов, в том числе от короля свейского Герстура с просьбой о продлении перемирия, и тоже получил от его имени в подарок бурого жеребца.
26 января, в пятницу, рано утром великий князь и государь всея Русии Иоанн Васильевич во главе длинного поезда двинулся из Новгорода в обратный путь. До самого Волочка, до монастыря Николы Святого, провожали его архиепископ Феофил, воевода Василий Шуйский, посадник Василий Казимир с братом и много другого знатного и не очень новгородского люда. И снова одаривали Иоанна в дорогу вином, ели-пили вместе с ним.
Наконец-то дождались и окончательного прощания. 8 февраля тронулся великий князь из Волочка дальше к Москве. Провожавшие его изрядно обедневшие новгородцы, глядя вслед грозному гостю, облегчённо вздохнули, перекрестились и тоже расселись по коням. А тронувшись в обратный путь, тут же принялись обсуждать, когда удобнее готовить в Москву посольство, чтобы вызволить арестованных своих посадников. Жалели Марфу Борецкую, которая могла лишиться и второго сына. Потихоньку, с оглядкой по сторонам, сокрушались, что обобрал их государь Московский до нитки, и в то же время радовались, что отделались лишь материальным ущербом, почти все их свободы Иоанн им оставил, сохранили они и свой вечевой колокол, своё право принимать самостоятельно государственные решения. Угроза стать обычным московским уделом, висевшая несколько месяцев над городом, вновь отодвинулась на неопределённое время и застыла, как Домоклов меч над головой.
А Иоанн в то же время, двигаясь в противоположном направлении, думал о том же, но с точки зрения своих интересов. Он прекрасно понимал, чего боялись новгородцы. Понимал, что у него уже и теперь достаточно сил, чтобы разгромить их, лишить всех подвластных земель и вольностей, вечевого колокола, сделать обычным московским уделом, и что простым новгородцам и всему Русскому государству, по его разумению, была бы от этого только польза. Но он знал также, что теперь это было бы беззаконием, ибо пока не совершили новгородцы ничего такого, что оправдало бы его решительные действия, властитель не имеет права чинить очевидное беззаконие, ибо оно не остаётся без последствий. Если сегодня сам он, государь, нарушит привычный народу порядок вещей, вековую традицию, старину, завтра это сможет сделать и кто-либо другой и будет прав в глазах этого народа. Любые важные перемены должны сначала свершиться в умах большинства людей, стать для них желанными, лишь тогда они будут прочными. Пока что Иоанн видел, что идея объединения, подчинения государю всея Русии, зреет у простых новгородцев, завоёвывает всё больше сторонников. Люди хотят порядка и справедливости, которых уже не видят в вечевом боярском управлении. Нужна последняя капля. И он дождётся её.
Почти всю дорогу Иоанн ехал верхом. Он чувствовал, что за месяц беспрерывных пиров располнел и потому теперь старался привести себя в норму, много двигался, ограничивал себя в еде.
Отяжелевший от подарков и подношений обоз увеличился чуть ли не в два раза. Бочки с вином укутывали шкурами и тканями, чтобы драгоценный напиток не перемёрз. Внимательно следили за подаренными конями и кречетами. С трудом тянули лошади десятки возов с тюками тяжёлого ипского сукна, годного для пошива любых нарядов. И всё же, несмотря на эту утяжелённость, поезд двигался назад в Москву гораздо быстрее, чем в обратную сторону. Все соскучились по дому, хотели скорее обнять своих близких, похвастать трофеями. Иоанну не терпелось увидеть свою Софью, отвести с ней душу. Он всё более понимал, что ни с кем не может поговорить так открыто и начистоту, как с ней, поделиться успехами и мечтами. Не говоря уже обо всём прочем, что может дать лишь любимая страстная жена. Так что он нигде не задерживался и уже 26 февраля был в Москве, радостно встреченный москвичами, митрополитом и супругой.
Софья вновь была беременна. Она не сдержала своих обетов беречь вторую дочь и самой кормить её. Уже через месяц передала Феодосию на руки нянькам и кормилице. Вновь перетянула грудь, чтобы избавиться от молока и стать привлекательной для мужа, опять желала родить сына. И снова Господь не заставил её долго ждать: через три месяца после вторых родов она понесла. Ко времени возвращения Иоанна в её чреве уже шевелилась новая жизнь.
И Господь украсил раба своего обилием
благодатных и чудных даров своих. От одного
взгляда познавал преподобный внутреннее
душевное состояние человека, иногда же во сне
открывал ему Господь случившееся.
Пафнутий не любил праздности среди монастырской братии, не одобрял, когда они собирались группками и впустую убивали время. Для усердного инока, считал он, дел в обители более чем достаточно, и главное из них — служение Господу. Если остаётся время от служб в храме и после исполнения послушаний, надо трудиться в келье и там же общаться со Спасителем. Шумные сборища лишь отвлекают от сосредоточенности на молитве, от сотворения тонкой духовной связи со Всевышним.
Тем не менее иноки, особенно молодые, нуждались в обычном мирском общении друг с другом и искали всякую возможность, чтобы собраться своим кружком, обсудить возникающие в их коллективе проблемы, посоветоваться, поспорить.
После смерти отца келья Иосифа как-то незаметно превратилась в один из монастырских центров, куда собиралась небольшая команда единомышленников, объединившихся вокруг него. Сюда кроме родного брата хозяина Вассиана, чаще других заглядывали переписчик книг чернец Герасим Чёрный, Кассиан Босой, прозванный так за то, что ни летом, ни зимой не носил обуви, истязал себя холодом и голодом, местный философ и умница Иона Голова. Заходили и два младших брата Иосифа Акакий и Елеазарий, но их не очень-то интересовали обсуждавшиеся здесь проблемы достижения духовного спасения и самосовершенствования, оттого они не стали завсегдатаями.
Пафнутий несколько раз заставал эти посиделки, но, грустно покачивая головой, всё же замечаний не делал и встреч не запрещал, ибо видел, что собирались тут не бездельники, а самые усердные и благочестивые из его монахов, и не ради услаждения плоти, как случалось в иных кельях, где потребляли порой и мёд крепкий, и яства скоромные, а ради духовного единения.
Но порядок есть порядок, потому Иосиф старался не злоупотреблять доверием преподобного, выполнять его установки и подолгу с товарищами не засиживался.
Вот и в этот вечер они собрались, не сговариваясь, после того как услышали, что игумен занемог. После вечерни навестили его и, убедившись, что он задремал, сами собой побрели в келью к Иосифу. Это был обыкновенный деревянный домишко с бревенчатыми утеплёнными стенами, который состоял из маленьких сеней с оконцем и достаточно просторной палаты с двумя окнами, смотревшими в разные стороны, на собор и в сад. Треть комнаты занимала небольшая кирпичная печка. Внутреннее убранство говорило, что хозяин кельи аккуратен, любит красоту и удобство. Три широких лавки, на одной из которых Иосиф спал, были застелены плотными полавочниками из серой овечьей шерсти, маленький стол у окна, отполированный до блеска рукавами рясы, был чист, на нём лежала небольшая стопка из рукописей, толстая свеча и светильник с маслом. В углу под иконами висела лампадка, в которой теплился крохотный язычок пламени. Заметное место в комнате занимал небольшой сундук, в котором хранилось всё доставшееся от отца и собранное Иосифом за тридцать пять лет жизни его состояние: книги, бумага, смена белья, два серебряных кубка, нож в кожаном чехле, новые сапоги, фляга для воды и ещё несколько безделиц. Столь же чистый, как и стол, дощатый пол покрывала в центре тряпичная плетёная дорожка — подношение кого-то из излеченных иноком мирян. В комнате пахло травами и цветами, Иосиф не оставлял совсем своего прежнего занятия по уходу за больными, продолжал летом собирать целебные растения, сушил их, укладывал в тряпичные мешки и при надобности постоянно использовал для себя и для всех, кто к нему обращался. Теперь, в конце лета, завершался сезон заготовок лекарств, оттого просыхающая зелень висела у него целыми пучками и даже снопами и в сенях, и в самой передней. Всё это вместе — убранство кельи, чистота и ароматы трав создавало в ней тот особый, почти домашний уют, который неосознанно привлекал к ней монахов-аскетов.
У каждого гостя тут имелся свой любимый уголок, куда каждый из них сразу же по приходу и садился: Кассиан — у самой двери, подогнув под лавку свои большие красноватые ноги; Иона Голова на той же лавке, только ближе к сундуку, просматривая между делом лежащие на нём книги и бумаги, туда же складывал и принесённые с собой вещи. Герасим Чёрный любил устраиваться за столом и часто сидел, опираясь на него локтями и поглядывая в окно либо рисуя на маленькой бумажке Иосифовым пером какую-нибудь букву, изобретая для неё узоры и другие украшения, чтобы потом использовать при переписке книг в качестве заставки. Сам Иосиф садился на своё обычное место за столом, напротив Герасима. Тут же, на лавке, он обычно и спал, и теперь под ней лежала его небольшая подушка с постельными принадлежностями, аккуратно свёрнутая в рулон. Вассиан размещался неподалёку от брата, заглядывая ему в глаза и пытаясь прочесть в них всё недосказанное, неуловимое. Если случалось в это время забрести в келью кому-то ещё, тот садился на любое свободное место.
Дни в конце августа уже достаточно коротки, потому, когда они зашли в комнату, там уже стоял прохладный полумрак. Иосиф чуть поёжился от сырости — печи в это время почти не топили, и, несмотря на жаркое лето, к вечеру уже холодало. Он побыстрее зажёг свечу: тепла от неё мало, но она создавала хоть видимость уюта.
— Братец, а что будет, если Пафнутий умрёт? — спросил самый эмоциональный из собравшихся Вассиан, находившийся под впечатлением болезни старца, который на их памяти едва ли не впервые пропустил из-за недомогания службу в храме. — Кто заменит его, кто станет во главе нашего монастыря?
— Откуда же мне знать? — задумчиво отозвался Иосиф. — Кого назначит преподобный, тот его и заменит.
— А если не успеет никого оставить? — не унимался Вассиан. — Теперь вот он занемог, а преемника не назвал, так ведь?
— Я не слышал об этом, — молвил Иона Голова, — а ты, Иосиф? Тебе старец доверяет более, чем другим, тебе он ничего такого не предлагал?
— Нет, брат, мы об этом с ним никогда не говорили, — ответил Иосиф и не в первый раз уже подумал, что мог бы стать неплохим настоятелем.
Давнюю и заветную мысль Иосифа прервал Кассиан:
— Что это вы надумали владыку нашего прежде времени на покой провожать? У него ещё достаточно сил, чтобы нас, грешных, пасти и утешать. Пока ему и тут, на земле, дел хватает.
— Но ведь сказано: «Во всех делах твоих помни о конце твоём и вовек не согрешишь», — процитировал Писание Вассиан.
— Так это сказано, что о своём конце помнить надо, а не о чужом. О своём-то, конечно, не грех почаще думать, меньше зла сотворим, больше покаемся.
— Кассиан, уж тебе-то, кажется, вовсе не в чем каяться, а ты всё о грехах толкуешь? — удивился Вассиан. — Работаешь, как вол, во всём лишения терпишь, службы ни одной не пропускаешь, голодаешь и постишься, за стены обители не выходишь, в чём же грех твой?
— А вот с тобой тут о пустом говорю, вот и грех. Большого ума не надо, чтобы согрешить. — Кассиан перекрестился на образа. — Прости, Господи! Бес нас на каждом шагу подстерегает, чтобы нагадить, совратить, на дурные помыслы подтолкнуть, от Царствия Небесного к себе в бездну отринуть.
— А Пафнутий наш в последнее время действительно сдал. Немудрено, более восьми десятков лет за плечами! И то как держится — молодец! — вставил и своё слово Герасим Чёрный, прозванный так за смуглый цвет лица и чёрные волосы.
Видно, кто-то из предков Герасима перемешался с агарянами или с греками, но сам он того подтвердить или опровергнуть не мог. Был он высок, худощав, с тонкими чертами лица, за столом сидел чуть сгорбившись, хотя лет ему было немногим больше чем Иосифу — под сорок. Его не очень красивое скуластое лицо с удлинённым носом украшали небольшие карие удивительно кроткие, ласковые глаза. Несколько лет назад, заметив в Герасиме тягу к книгам, Пафнутий назначил его переписчиком книг, и тот до сих пор ходил счастливым от такого послушания. «Это же счастье, — говорил он, — служить Господу, занимаясь любимым делом!» За перепиской книг он мог просиживать сутками и, если бы не участвовал добросовестно во всех церковных службах, мог бы лишиться зрения.
— Дай Бог здоровья нашему отцу, — поддержал разговор о настоятеле и Кассиан, вытягивая свои отогревшиеся после улицы босые ноги. — Я даже не представляю нашу обитель без него — будто человек без души останется. Это же его детище, его творение. Да все мы — его духовное творение.
Кассиан приподнял свою большую руку, словно взвешивая на ладони изречённые мысли или значение учителя в монастырской жизни. Кассиан был крупным и не очень ловким молодым ещё человеком, не достигшим тридцати лет, с широкими плечами, крепкой шеей, на которой красовалась довольно симпатичная голова с вьющимися рыжеватыми волосами, завязанными сзади тряпицей, с круглым лицом. Несмотря на постоянные посты и голодовки монаха, оно ещё сохранило молодецкий румянец на щеках, и блеск в его умных серых глазах ещё не погас. Кассиан, как прежде и Иосиф, выполнял в монастыре много тяжёлой физической работы, особенно в поле и на скотном дворе, где хорошо справлялся и даже по-своему дружил с лошадьми. За подвижническую иноческую жизнь Пафнутий назначил его конюшим и предложил, несмотря на молодость, ввести в состав соборной братии, решавшей все монастырские дела. Но это повышение не изменило Кассиана, он оставался таким же скромным и простодушным, как прежде, столь же строгим и требовательным к себе.
— Да, я согласен, все мы многим ему обязаны, — согласился Иосиф, — все юными сюда пришли, именно он лепил нас по своему разумению с Божьей помощью. И грех жаловаться — не худшие люди получились, а, братья?
— Ишь ты, расхвалился, возгордился, — иронично улыбнулся над Иосифовыми словами Иона Голова.
Он при дрожащем мерцании свечи уже пересмотрел все лежавшие на сундуке книги и пришёл к выводу, что там ничего нового не появилось. И потому, оторвавшись от любимого занятия, включился в разговор. Иона получил своё прозвище за тонкий ум, наблюдательность, умение чётко сформулировать свои мысли, дать добрый совет. Услышав нужную подсказку, как-то один из монахов воскликнул: «Ну и голова!» Кто-то повторил эту фразу, так и прилепилось к Ионе, в общем-то, не самое плохое прозвище, которым он не тяготился и даже, напротив, старался оправдать его, много читал и размышлял о смысле жизни и веры.
Иона, как и другие братья, был одет в чёрную, далеко не новую рясу, клобук его лежал на сундуке, а по плечам, лбу и груди рассыпались тёмно-русые, аккуратно расчёсанные кудри. Недавно Иона, ровесник Иосифа, был назначен меньшим экономом-казначеем, после чего позволил себе приобрести аккуратные новые сапоги, над чем его аскетичные товарищи не преминули подшутить. Но Иона шуткой пренебрёг и продолжал носить эту мягкую, удобную обувку. Вот и теперь, вытянув ноги, он любовался отблеском свечи на их красивой гладкой поверхности. Заметив это, босой Кассиан не утерпел:
— Ох друг, совсем суета тебя одолела! Для чего нам земная жизнь дана? Сам же знаешь: чтобы умолить Творца простить нам грех первородный, чтобы смирением и молитвами снискать себе спасение, вернуться к жизни вечной. А ты о тепле и уюте печёшься, а не о спасении!
— Так одно другому не мешает, — возразил Иона. — Какая Господу радость, если я босой да холодный, как ты, ходить буду? Можно подумать, моё усердие к молитве от этого возрастёт!
— А то нет! Чем больше ты думаешь об усладе для тела, тем меньше остаётся времени и сил для укрепления духа, для молитвы.
— А может, наоборот? Пока ты мёрзнешь и отвлекаешься на ненужные никому страдания, я в тепле, без посторонних мыслей, Спасителю и себе послужу! И другим!
— Не спорьте, братья, — остановил товарищей Иосиф. — Наверное, каждый из вас по-своему прав. Во всём мера нужна. Можно и мирянину, и семейному спастись, сохранив в душе закон Божий. Конечно, с нас, с иноков, и спрос выше, мы специально здесь собрались, чтобы понуждать своё естество и держаться одних только Господних словес и заповедей. Но, видно, и среди нас каждый свой путь спасения и усмирения плоти ищет. Господь нас рассудит!
— Ты прав, брат, каждый свой путь ищет, — согласился Иона. — Прости, Кассиан, что спорил с тобой. Я ценю твой подвиг и даже восхищаюсь им. Но сапог новых не сниму и босой ходить не стану, — свёл он спор и своё извинение к шутке.
Кассиан кивнул в знак одобрения слов товарища:
— Я ж от тебя этого и не требую. Носи свои сапоги на здоровье. Хочешь, я тебе ещё и тулупчик новенький подарю? Меня им прошлой зимой боярин один наградил. Увидел босого на снегу и в ужас пришёл. Я отказывался, но он так и уехал, оставив своё добро. С тех пор и лежит без пользы.
— Спасибо, до зимы ещё дожить надо. А вы знаете, что завтра к нам на освящение храма обещал прибыть сам государь Иоанн Васильевич?
— Да, я знаю, говорил с его гонцом Федей Викентьевым, — отозвался Иосиф.
— А я впервые слышу, — удивлённо приподнялся со своего места Герасим. — Ныне целый день у себя в келье над рукописями просидел, ни с кем, кроме вас, за весь день словом не перемолвился. Только на службу, в трапезную, и обратно. Заказ получил срочный от князя Михаила Андреевича, он просил «Лествицу» ему срочно переписать. Тоже обещался завтра здесь быть на освящении храма и забрать книгу. Вот я и спешил. А тут, оказывается, событие такое приспело!
— Да, гонец сказал, что государь приедет с наследником, супругой и матушкой Марией Ярославной, что они уже прибыли в Боровск и остановились на своём дворе. А поутру прямиком сюда прибудут.
— Надо же, и наш старец, как нарочно, занемог. Наверняка все захотят с ним побеседовать, благословение получить.
— Да, — согласился Иосиф, — нелегко ему придётся. Одна надежда, что к утру полегчает преподобному. Его сейчас Арсений травами отпаивает.
За окном раздался благовест — мерный удар колокола, созывающий иноков на полунощницу.
— Что-то сегодня рано? — удивился Иона.
— Старец специально так распорядился, чтобы мы потом успели к завтрашнему дню отдохнуть как следует. Гости всегда много сил отнимают.
Иноки не спеша поднялись со своих мест, натянули на головы чёрные клобуки и двинулись в сторону старого деревянного храма, рядом с которым, словно радостная праздничная невеста, сияя новенькими золочёными куполами, крестами, мозаикой и каменным узорочьем, ждала своего часа новая церковь.
И вот этот день в канун Рождества Богородицы наступил. Утреню монахи отслужили ещё в старом деревянном храме почти без посторонних, за исключением прибывших загодя паломников, а уже к обедне повалил со всех окрестностей народ, невесть откуда узнающий обо всех важных монастырских событиях. К тому же времени пожаловал и поезд государя с семейством.
Пафнутий, пересилив недомогание, встречал гостей возле нового храма с обычной своей кроткой улыбкой и с поклонами. Иоанн сам подошёл к старцу, поцеловал ему руку, тот благословил гостя. Следом то же самое проделали и его сын, Иван Молодой, вдовая великая княгиня Мария Ярославна, последней из семейства подошла Софья. За ними следовали князья Верейские — Михаил Андреевич с сыновьями Иваном и Василием. Для всех Пафнутий нашёл доброе слово и ласковый взгляд.
Два воза с продовольствием и другими дарами, привезёнными гостями, игумен распорядился отправить на хозяйственный двор, казначею приказал всё принять. Поблагодарил государя за подношения. Потом вся процессия ещё до начала службы обошла вокруг храма, преподобный рассказал, кто и как его строил, где брали кирпич, по какому образцу его выкладывали. Затем пригласил гостей пройти внутрь.
Все взоры зрителей немедленно обратились к замечательным фрескам, которые живыми и яркими красками повествовали о жизненном пути Божией Матери. Они излучали какую-то необъяснимую тихую энергию радости и умиротворения, создавали особый молитвенный настрой.
— Прекрасная работа, — молвил государь, осмотрев стены и небольшой иконостас из старых и новых икон.
Софья активно поддержала мужа.
— Я много фресок видела в Папской области, во Флоренции и иных землях, но эти не уступают лучшим из них. Настоящий праздник души.
Пафнутий подозвал к гостям смущённого от похвал Дионисия:
— Прошу любить и жаловать, это художник, который расписывал наш храм.
— Слышал я о тебе и прежде, — улыбнулся Иоанн в ответ на низкий поклон мастера. — А теперь вижу, действительно ты художник замечательный. Надеюсь пригласить тебя поработать в Москве, когда мы завершим главный соборный храм. Считай, что сей ответственный и почётный заказ ты от меня уже получил.
Дионисий, тронутый похвалой столь высокого гостя, лишь блаженно улыбался от радости, но в конце всё-таки отважился и поблагодарил государя за добрые слова.
Вскоре начался колокольный перезвон, оповещавший о начале торжества. Народ, жаждущий поучаствовать в важном событии, не вмещался в стены храма, поэтому его ворота были распахнуты настежь, и голос служителя, читающего молитвы, благодаря замечательной акустике разносился далеко окрест. Не менее прекрасно звучали здесь и песнопения.
Иоанн находился на особом месте, рядом с ним было поставлено кресло, но он и не присел на него, а всю службу отстоял на ногах, изредка, как того требовал ритуал, преклоняя колени.
Через два с лишним часа, после освящения храма и завершения службы, гости были приглашены к праздничному столу. Самых почётных провели в трапезную монастыря, где обычно питались сами иноки, остальных званных проводили в странноприимную столовую, которая по такому случаю была начищена до блеска, украшена цветами и иконами. Но для большинства гостей и там места не хватило, потому их угощали прямо во дворе обители, преподнося кружки с крепким монастырским мёдом и калачи.
Обед состоял не только из блюд, приготовленных по случаю торжества иноками, но и из гостинцев, привезённых многочисленными гостями — князьями и боярами, самим государем.
Пафнутий, несмотря на слабость, старался постоянно находиться поближе к великому князю, проявить к высокому гостю максимальное внимание и уважение. В своё время тот крепко поддержал монастырь и самого Пафнутия, приняв его под своё покровительство, делал неплохие взносы, в голодные годы присылал хлеб, серебро.
Сам Иоанн прежде лишь раз бывал здесь, но хранил о старце хорошие воспоминания, тем более что его обитель любила и опекала Мария Ярославна, рассказывая сыну о чудесных дарованиях игумена, его уме и святой жизни. На этот раз, однако, в Пафнутьев монастырь великого князя уговорила поехать его супруга.
Софья минувшей весной пережила сразу три подряд трагедии. Прибывшие из Рима от брата Андрея послы сообщили ей о смерти единственной её сестры Елены. И ещё он же извещал о том, что их родной младший брат Мануил Фомич бежал в Константинополь к турецкому султану, принял там мусульманство и получил в дар от Магомета гарем. Долго не решалась сообщить Софья о таком предательстве мужу, боялась, что тень этой измены христианской вере падёт и на неё. Но Иоанн воспринял новость достаточно равнодушно, будто это его не касалось.
Но главная беда случилась с ней 19 мая того же 1476 года. Её благополучные третьи роды вновь завершились рождением дочери. Третьей девочки. Государя это не огорчило, но она не находила себе места от горя. На этот раз не стала скрывать от супруга своих чувств:
— Случись что с тобой, кем я тут останусь? Нищей, чужой, бездомной! — рыдала она возле кроватки с малюткой. — По вашим законам я тут ни на что не имею права, меня некому будет защитить! У меня ведь тут ничего нет своего! Твой сын и наследник ненавидит меня, он запрет меня в монастырь, в самый страшный и плохой, а ещё скорее, уморит голодом где-нибудь в заточении!
Впервые слышал Иоанн от жены такие речи. Он сначала осерчал, возмутился, сказал, что не собирается помирать прежде неё. Но Софья напомнила ему мать, Марию Ярославну, и бабку Софью Витовтовну Литовскую, и прабабку Евдокию Дмитриевну Суздальскую, жену Дмитрия Донского, и прочих великих княгинь, которые рано остались вдовами и жили намного дольше своих мужей, утешаясь пестованием сыновей-наследников.
— Я и не хочу жить без тебя, — продолжала она, — и мечтаю, чтобы Господь меня одну не оставил, даже в старости. Но все мы в Его руках. И потом, я не хочу, чтобы вместе со мной угасла та ветвь Палеологов, которую я могу тут, на Руси, основать.
Иоанн согласился с ней, что, действительно, всё в руках Божиих, и пообещал, что не забудет её в своём завещании и непременно прибавит ей имений к тем, которые она и без того уже имеет в пожизненном владении. Это отчасти успокоило Софью. Она вновь назвала, с согласия мужа, свою третью дочь в честь умершей сестры Еленой и с усердием принялась сама вскармливать её, уделяя гораздо больше внимания, чем первым двум: покойной малышке и годовалой Феодосии, сделавшейся уже новой любимицей отца. А Софья, надеясь теперь на одного лишь Господа, принялась чаще молиться в храмах, посещать монастыри, делать пожертвования, вымаливая у Спасителя сына. Узнав о торжествах в Боровском Пафнутьевом монастыре, она позвала мужа поехать с ней. Тот неожиданно охотно согласился. Так они оказались всем семейством на освящении храма.
После угощения народ начал расходиться по своим сёлам и деревням. Князья и боярские дети, побеседовав с монахами и видя занятость преподобного с государем, тоже стали разъезжаться. Иоанн отправил своё семейство в Боровск, а сам остался побеседовать с Пафнутием, поглядеть его детище — монастырь. Владыка показал плотину и пруд, которыми очень гордился и дорожил, потом они прошли по монастырскому саду, но болезнь и усталость давали о себе знать, поэтому Пафнутий пригласил гостя к себе в пропахшую ладаном келью, где они, перекрестившись на образа, расселись по лавкам.
Сначала говорили о монастырских делах, трудностях, засухе, о доходах. Не забыли о здоровье. Но у Иоанна накопилось много нравственных проблем, о которых ему хотелось поговорить с преподобным.
— В последнее время начали меня одолевать сомнения, — приступил он наконец к главному, ради чего приехал в обитель.
Он испытующе поглядел на Пафнутия, сомневаясь ещё, поймёт ли его старец, можно ли с ним говорить о спорных вещах, и не без колебаний продолжил:
— Действительно ли всё так в мире устроено, как отцы наши православные учат, будет ли в самом деле второе пришествие Христа, существует ли загробная жизнь, верно ли, что после Страшного Суда смогут восстать все умершие и ожить? Я пробовал представить это — мне не по себе стало. Тучи людей промелькнули за много веков по жизни и ушли из неё, вообрази только, святой отец, что это будет, если все эти люди вместе соберутся? Места живого на Земле не останется!
Иоанн смотрел широко раскрытыми глазами, и они, обычно властные и холодные, казались в эту минуту наивными, почти мальчишескими.
— Не ты первый сомневаешься, сын мой, — спокойно ответил старый монах-схимник. — Вспомни только хотя бы Вселенские соборы, семь их прошло, и на каждом обсуждались вопросы веры и неверия, сотни и тысячи людей отклонялись от правила, считая свои воззрения обоснованными, впадали в ересь. Человеку свойственно сомнение и заблуждение. Но есть догмы и правила в вере, которые не дано понять и постичь человеку, их надо воспринимать как есть, не прикладывая к земной жизни. Ты вот воображаешь людей, восставших после Страшного Суда, такими, какие мы есть теперь. Но то, скорее всего, будут совсем иные люди, может быть, лишь их духовная сущность, которая бесплотна и не занимает столь великое пространство, как обыденный человек, не нуждается в обычной пище, одежде и удобствах. Вспомни, что говорит Иисус на подобный вопрос апостолам: «В доме отца моего обителей много...» А Святой апостол Павел разъяснял о том же: «Говорю вам тайну: не все мы умрём, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мёртвые воскреснут нетленными, а мы изменимся...» Изменимся, понимаешь? Хотя, сын мой, ты прав в главном: смерть — это великая тайна.
— Я, наверное, великий грешник, владыка, но можно ещё спросить о том, что меня тревожит?
— Конечно, государь. Молитва да совет — это всё, чем монах может послужить людям. И я рад буду, если чем-то облегчу твою душу.
— Может, годы меня к таким мыслям начали подталкивать, старость надвигается, но начал я задумываться и сомневаться, существует ли на самом деле жизнь загробная, о которой Церковь наша учит? А как могу я людей за собой вести и наставлять их, если сам ни в чём не уверен?
— Это не старость, сынок, это возраст зрелости и расцвета. Ты начинаешь подводить первые итоги жизни, только первые, начинаешь сомневаться во всём. К старости даже неверующий начинает искать смысл в прожитой им жизни, а смысл этот может быть только в бессмертии души, в вечности, перед которой каждый из нас должен предстать чистым и достойным её. Иначе зачем нам эта жизнь дана? Чтобы поесть, попить, детей народить? Но какой смысл, если умрёшь, и всё это останется, пойдёт прахом? Наше бытие обретает смысл лишь в том случае, если знаешь, что каждый твой прожитый день, добродетельный и благочестивый, есть шаг к вечности, к блаженству, отдаление от ада кромешного.
— Отец мой, я знаю, ты не умеешь лгать, но скажи мне всё-таки от души, сам-то ты веришь в жизнь загробную, ты ощущаешь душу свою бессмертную?
— Разве вся моя жизнь не доказывает этого? Разве можно быть монахом без веры, можно жить в постоянном лицемерии и сомнении? Я думаю, ни один инок не пришёл в обитель по собственному капризу, а лишь по велению Божию, каждый из нас пережил особый момент общения с Господом, который и решил его будущность, утвердил на монашеском пути.
— И у тебя был такой момент?
— Конечно, был. И не только в момент выбора. С возрастом я всё чаще ощущаю Божию благодать. Господь и его Пресвятая Матерь даруют мне силы, здоровье, они помогают мне и поддерживают. Не только меня, но и моё детище — сей монастырь. В самые трудные моменты они посылают сюда хлеб и добрых людей, помощь всяческую. Это, правда, не мешает мне грешить — суетиться, окунаться в мирскую жизнь, — отвлекаться от своего главного дела.
— А в чём это главное дело? Только в спасении своей души? Так ли?
— Видишь ли, в мире столько зла, столько обид и горя, которые притягивают тёмные бесовские силы на Землю, питают и усиливают их, помогая одержать победу над человечеством, что надо немало добра и милосердия, чтобы уравновесить это зло, победить. Искренняя, истинная молитва — один из источников накопления благодатной энергии, которую мы творим для укрепления добра. Возможно, она и спасает человечество от полного разрушения, отдаляет Страшный Суд, конец света. Теперь понимаешь роль инока в этом деле? Я сам не раз ощущал, как во время молитвы и поста у меня невесть откуда прибавлялись силы, появлялась лёгкость необыкновенная, Господь посылал мысли и знания прежде неведомые. А недавно в тонком сне мне явилась Божия Матерь, долго смотрела на меня, а потом молвила: «Скоро прядёт твой час, Пафнутий, готовься!»
— Как это, в тонком сне?
— Это проще сказать — дремотное состояние. Когда ты уже не спишь глубоко, но ещё и не проснулся. Это самое естественное время для общения с тонким духовным миром.
— Отец мой, но если всё действительно происходит так, как ты говоришь, то отчего в мире столько несправедливости, отчего порой дурные люди, злые и бессердечные, живут хорошо, а праведные — трудно и бедно?
— Не нам, а Богу судить, кто как живёт. Злой да завистливый человек каждый день страдает от злобы своей, захлёбывается в ней, и никакое богатство не в состоянии утешить его душу. Кто-то за грехи предков своих расплачивается. Не каждому в этой жизни Господь по заслугам воздаёт, лишь некоторым — для примера и в назидание остальным. Всё до Страшного Суда откладывается. Там каждый из нас получит по заслугам.
Чуть помедлив, рассудив о чём-то своём, затаённом, Иоанн решился ещё на один вопрос:
— Хорошо, если Господь существует, отчего же столько людей — праведных и богопослушных, просят, молят его о какой-то поддержке, которая для Него малость, — и не получают её? Ведь таким образом сеется сомнение?
— Об этом лучше не скажешь, чем Иоанн Лествичник. У тебя есть его «Лествица»?
— Может быть, есть в библиотеке, я не знаю.
— Тогда послушай.
Пафнутий приподнялся, взял одну из лежащих на его столе рукописей, довольно объёмную, без переплёта, не спеша перевернул несколько страниц и прочёл:
— «Все просящие чего-нибудь у Бога и не получающие, без сомнения, не получают по какой-либо из сих причин: или потому что прежде времени просят; или потому что просят не по достоинству, а по тщеславию; или потому что, получивши просимое, возгордились бы или впали в нерадение».
Он закрыл аккуратно рукопись и объяснил государю:
— Вчера эту книгу закончил переписывать для князя Верейского наш инок Герасим, мы обещали её подготовить к нынешнему дню. Да Михаил Андреевич запамятовал видно, даже не спросил. И мне напомнить недосуг было. Днями отошлю её. Хорошая, мудрая книга. Тут ты найдёшь ответы на многие свои вопросы.
— А не мог бы ты мне её отдать? — спросил Иоанн. — Я в долгу не останусь. Пришлю бумаги на десять таких книг.
— Это дело хорошее, бумага нам очень нужна. Библиотеку мы начали собирать. Книги, которых у нас нет, просим в других монастырях, переписываем и назад отсылаем. Что ж, возьми, я рад тебе от монастыря небольшой подарок преподнести. А князю мы новую напишем, подождёт малость. Только переплести её придётся тебе дома, у нас нет хороших материалов и мастеров.
— Конечно, — обрадовался подарку Иоанн. — А князю Михаилу я сам скажу, чтобы не обижался.
Он положил книгу к себе на колено, прикрытое богатым царским платьем, расшитым золотыми нитями, погладил её.
— Утомил я тебя, владыка, вижу. Но не так уж часто я тебе надоедаю, ты потерпи малость, ответь ещё на один вопрос, который после нашей беседы ещё больше томить меня станет. Вот ты говоришь, что вся наша жизнь есть лишь ступень, лишь короткое время, которое человек должен употребить для своего спасения. А как же мне тогда быть? Что желать человеку, который не может, как монах, всю свою жизнь посвятить молитвам, постам и покаянию? Должен не ради себя, ради других, ради всего государства и богатство копить, и зло творить? Я о себе, о себе говорю! Недавно вот второй раз из Новгорода владыка приезжал, просит пленных освободить, доказывает, что немилосердно держать их в заточении, не прощать. А они милосердно поступали, когда хотели отчину мою под латинство перетянуть, к Казимиру отойти? Милосердно моих сторонников грабили и казнили? Теперь вот с великим князем Тверским проблемы, с братьями. Каждый сам себе государем быть желает, тоже мечтают с отчинами своими под защиту Казимира перебежать. Государство раскалывают! Как тут быть добреньким и милосердным?
— Царь Соломон тоже богатым был, царствовал, врагов казнил, а мы его святым почитаем. И наш Святой князь Владимир-креститель немало грешил — тоже Церковь его возвеличила. Всякому дано по заслугам его. У каждого доля своя, своё назначение в жизни. Монаху — добро да Божию благодать на Землю выпрашивать, тебе — эту землю, её народец от врагов и зла оберегать. Главное, чтобы по совести, чтобы грань дозволенного не переступать, меру блюсти. Я знаю, что добр ты к Церкви, что для монастырей льгот и средств не жалеешь, храмы строишь, старые подновляешь, веру православную от ереси оберегаешь. Это твоя лепта в творение добра. Господь оценит её.
— Есть у меня, владыка, ещё один грех на душе, который тяготит меня. Лишь тебе покаяться могу. Уж несколько лет прошло, а вина не отпускает. Девицу я обидел, поверила она мне, а жениться я не смог на ней. Как мне тот грех избыть?
— А что стало с девицей той, где она?
— В монастырь постриглась, монахиня, только где — не знаю.
— Разыскать её хочешь? Зачем?
— Сам не знаю, только увидеть бы ещё раз, прощения попросить.
— Что ж, желание незазорное. Она, думаю, и твой, и свой грех замолит. Если простит тебя. Ты прежде просил её об этом?
— Просил, она говорила, что прощает.
— Тогда не ищи её больше. И молись иногда за неё. Есть лишь один смертный грех, который нельзя замолить, — это самоубийство. И один непростительный — богохульство. Все остальные грехи врачуются покаянием. Иоанн Златоуст рек: «Грех — это рана, покаяние — лекарство. В грехе — стыд, в грехе — позор; в покаянии — дерзновение, в покаянии — очищение от греха». Я помолюсь за тебя, мой государь.
Пафнутий встал.
— А теперь прощай. Устал я. Если хочешь ещё поговорить, приезжай завтра. Если жив буду — побеседуем.
Иоанн тоже поднялся, поклонился старцу:
— Спасибо, отец, за беседу. Я не стану больше тревожить тебя, но моя жена просит разрешения ещё раз завтра приехать сюда на молитву и за благословением. Удели ей минуту времени!
— Пусть приезжает.
Пафнутий проводил гостя до порога, простился с ним, а вернувшись, с трудом опустился на свою узкую и жёсткую постель-лавку. Он начинал уставать от многолюдия и бесед. Нездоровье и волнение немедленно дали себя знать, через минуту старец уже задремал, лишь несколько раз повторив Иисусову молитву: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешного!»
На следующий день великая княгиня Софья Фоминична явилась в монастырь чуть свет, успев на утреню. Служба проходила в новом соборе, на ней присутствовали в основном насельники Пафнутьева монастыря. Отстояв всю утреню, она помолилась ещё и одна перед храмовой иконой Божией Матери, о чём-то горячо прося Заступницу. Потом подошла за благословением к Пафнутию, который тихо ожидал её у входа. После вчерашнего торжества он отдохнул, оправился и, несмотря на свои восемьдесят два года и недавнюю болезнь, чувствовал себя бодро. Его белые волосы сияли над его головой, длинная борода была аккуратно приглажена, но по-прежнему на нём красовались лишь старые, заношенные башмаки да протёртая до лоска чёрная ряса. Возле драгоценного наряда великой княгини он смотрелся полным нищим. Но он не робел, не стыдился своего вида, оставался как всегда прост, тих, спокоен.
Софья сама припала к его руке и вновь, как и накануне перед освящением храма, получила благословение. Они вышли на улицу, где царило тихое ясное утро, и медленно пошли от храма в сторону монастырского сада.
— Я вчера показывал государю наш сад, и ты погляди! Люблю я его!
Вошли в невысокую деревянную калитку, и Пафнутий начал показывать особые сорта вишни, смородины, слив. Работавшие в саду насельники издали кланялись гостье и продолжали заниматься своим делом. Игумен остановился возле усыпанных румяными яблоками необычных деревьев. Они были взрослыми, с крепкими многолетними стволами, но лишь чуть выше человеческого роста. Ветки их простирались на большое пространство вокруг, самые крупные из них крепились специальными колышками к земле.
— Это мы создали специальный сорт яблонь, — с гордостью показывал Пафнутий. — Чтобы проще собирать урожай. Когда дерево ещё небольшое, мы начинаем приклонять его вершину и ветви к земле, закрепляем их в таком положении. Вот оно и не растёт ввысь. И плоды отличные. Попробуй, великая княгиня!
Он сорвал плод, и Софья из вежливости надкусила его. Яблоко действительно было замечательным. Пафнутий пригласил её присесть на лавку, стоящую между деревьев. Тихое солнечное утро с небольшой дымкой, слабый, ласково овевающий тело и шевелящий листву ветерок, первые опавшие листья у ног — всё располагало к отдыху, к беседе.
— Все, наверное, владыка, к тебе с бедой идут, — начала Софья. — Я не исключение. Радость каждый для себя бережёт. Почти уж четыре года молю я Господа о сыне, а он посылает мне лишь дочерей. Что должна я сделать, чтобы Спаситель сжалился надо мной?
— Молиться, дочь моя, и ждать. И надеяться. Тут я тебе не советчик. Но ведь девочки — тоже дети, почему они тебя не радуют? Это же тоже дар Божий, принимать его надо со смирением и благодарностью.
— Я принимаю, но хочу иметь сына. Наверное, каждая замужняя женщина мечтает об этом. Только сын становится для матери опорой.
— Вот видишь, милая, ты ведь из гордыни сына у Бога просишь, о себе в первую очередь думаешь, об укреплении своего положения. А это корысть. Не спеши, подумай, чего же ты на самом деле добиваешься. Помолись ещё. И если заслужишь — Господь не оставит тебя. Не спеши.
И, видимо, не желая больше говорить об этом, старец заботливо поинтересовался:
— Как живётся тебе на нашей земле? Привыкла ли к вере православной, к нашим обычаям?
— Я с детства в православии воспитывалась, всё, чему тогда учили, помню и никогда не забывала. Тут, на Руси, в православный храм, как к себе домой вошла, восприняла, как своё родное, возвращённое мне. А обычаи... Поначалу многое непросто было. И язык, и люди, и отношение к женщине здесь более жёсткое, всё больше мы дома сидеть должны. Только ко всему привыкает человек, и я привыкла.
Поговорив ещё несколько минут, они поднялись со скамейки и не спеша двинулись к выходу. Уже у монастырских ворот она сама попросила старца:
— Помолись Господу за меня, за моего будущего сына. Это вот муж прислал, — она достала небольшой платочек, развернула его на ладони — там лежало несколько золотых монет.
— А это от меня, — она добавила к ним ещё несколько монет, вновь завернула и всё вместе передала старцу. Тот принял с благодарностью.
Слуги помогли Софье сесть в кибитку, её ждала охрана из нескольких верховых дружинников, и маленькая процессия двинулась по хорошо объезженной сухой лесной дороге. Пафнутий посмотрел ещё минуту им вслед и пошёл в сторону своей кельи. Софья вызвала в нём противоречивые чувства. Но он отогнал все мысли о ней прочь — это не его дело. А деньги, привезённые ею, оказались кстати: монастырь сильно потратился на строительство храма, на приём гостей. Теперь же шла заготовка хлеба, надо было строить новые закрома, закупать и закладывать зерно на зиму. Он мысленно, как обычно, поблагодарил свою покровительницу Деву Марию за заботу, за то, что она не оставляет монастырь без своей милости.
26 сентября [1476 г.].
Мы с пением молитвы «Тебе Бога хвалим»
и вознося благодарение Богу, который избавил
нас от множества бед и опасностей, вступили
в город Москву, принадлежащий великому
князю Иоанну, властителю Великой Белой Руси.
В середине лета, 18 июля 1476 года, в Москву, на дармовые хлеба, вновь явилось огромное Ахматово посольство во главе с неким Бочюком. Оно состояло из 50 послов, которых великий князь обязан был содержать и кормить, и 550 купцов с товарами. Почётный гость требовал ни много ни мало — чтобы государь Московский явился в Орду с данью и подарками. Посол вёл себя заносчиво, возмущался, что не встречает его хозяин с должным вниманием, как когда-то в старые времена: за воротами крепости, на подступах к городу, не кланяется до земли, не осыпает почестями и подарками.
Давно не были ордынские татары столь капризны и требовательны, не предъявляли столько претензий. А причина была как на ладони, о ней на первом же приёме напомнил Иоанну сам Бочюк: Ахмат-хан одолел и изничтожил у себя в Большой Орде всех врагов, войско укрепил, Крымское ханство покорил, в полную силу вошёл и почувствовал себя увереннее.
Его предшественник Саиид-Ахмед несколько раз предпринимал попытки захватить города русские и литовские, но безуспешно. Мало того, двадцать лет назад киевский князь Семён Олелькович разгромил Саиида и взял в плен. Возглавивший Большую Орду в 1465 году Ахмат-хан, сын Кичик-Мухаммеда, был удачливее предшественника, сумел вновь объединить Орду, укрепить её. Теперь жадный взор его устремился на Северо-Восточную Русь, где можно было пополнить свои оскудевшие запасы, но она давно отказалась покоряться татарам и не желала платить дани. Решил, видно, Ахмат, что накопил достаточно сил, чтобы восстановить власть Орды над этой землёй.
И был какой-то момент, что дрогнуло сердце Иоанна, закрался в него страх. А что, если на самом деле двинутся татары всей Ордой на Русь, как пыльная буря на зелёный островок, как огромная стая голодных волков на овечье стадо. Что тогда?
Долго не давал он ответа Бочюку, с боярами советовался, с митрополитом. Все разное говорили, порой противоположное. Конечно, давно уж Русь не похожа на стадо овец, может защитить себя. Да ведь есть опасность, что вместе с Ахматом на них нападёт и крымский хан, и Казимир. А литовское войско — храброе и подготовленное, хорошо вооружено. Да и состоит оно чуть не наполовину из русских же дружин. Тогда как быть? Может, всё же лучше откупиться?
Обсуждал он это непростое дело и с супругой. И с ней, пожалуй, откровеннее, чем с другими. Лишь перед ней не стеснялся своего страха и сомнения показать. Как никто другой болела она душой за его положение среди князей, укрепляла его власть и авторитет, внушала, как должен держать себя истинный государь с подданными.
Софья, стараясь щадить мужнино самолюбие, возмущалась его сомнениями. Себя, своего отца в пример поставила. «Отец мой решил лучше богатства и родины лишиться, чем дань платить иноверным, рабом становиться! А ты не только себя, но и меня, и детей наших хочешь низкими рабами сделать, перед басурманами на коленках ползать? Честь свою предавать! Или войска у тебя мало? Или верных слуг нет? Или боишься?»
Не за себя боялся Иоанн и даже не за детей своих. Они-то вполне могли укрыться подальше на великих просторах земли Русской. Но знал он, что такое татарские полчища, видел, что остаётся от сёл и городов после их набегов — головешки да трупы изуродованные, а то и просто пепел. За год можно восстановить любой город, благо, дерева кругом видимо-невидимо. Но и нескольких десятков лет, всей его жизни не хватит, чтобы восстановить после такого нашествия население пострадавших городов.
Не понять этого Софье, о себе прежде всего она хлопочет. Он же — государь, и должен из многих зол для своего народа выбрать наименьшее, в последнюю очередь думая о себе и своей гордыне. Объяснял он это Софье, слушала она внимательно, пыталась понять, да не удавалось ей это. В такой момент, оставив надоевшее Ахматово посольство в Москве, он и уехал вместе с семьёй в Пафнутьев монастырь, чтоб ещё подумать на досуге, что ответить хану. Хотел и с преподобным посоветоваться, да в последний момент передумал, пожалел старика: ему и своих забот хватает.
Но поездка в монастырь, совет с Господом, молитва и размышления сделали своё дело: он наконец-то принял решение. Вернувшись, призвал к себе в посольскую палату Бочюка, поговорил с ним ласково, перстень золотой преподнёс, шубу соболевую, огласил длинный список ценных даров, мехов, тканей, золота и серебра, которые собирался послать с ним и своим послом Матвеем Бестужевым для хана. И приказал ордынцу вместе с его свитой срочно отправляться восвояси. Сказал, что сам ехать не может, не собирается. А Бестужеву наказал в Орде повежливее быть, время тянуть, ни да ни нет не говорить. Сказать, что не может теперь Московский великий князь приехать в Орду, и денег на дань у него нет, поистратился на новгородский и казанский походы. И помнить: каждый мирный месяц, каждый год на Русь работает.
6 сентября проводил посольство, а через несколько дней получил первую весточку в подтверждение правильности своей выжидательной, осторожной политики в отношении Большой Орды. В Москву примчался ещё один татарский посол Яфар Бердей, на этот раз из Крыма и втайне от всех. Прислал его не кто иной, как поставленный Ахмат-ханом новоиспечённый властитель Крымского ханства Зенебек. Иоанн хорошо знал этого человека. Ещё недавно, будучи бездомным и бедным бродягой по Дикому полю, он просился на службу к Московскому государю. Он и теперь не обольщался нынешним своим высоким положением, а стало быть, не верил в прочность Ахматовых завоеваний. А потому тайно просил русского государя в случае изгнания предоставить ему приют и безопасность. Не мешкая и столь же тайно, Иоанн отписал ему грамоту и отправил с тем же Яфаром Бердеем обратно.
«Ещё не имея ни силы, ни власти, и будучи лишь казаком, ты спрашивал у меня, найдёшь ли покой в земле моей, если конь твой утомится в поле? — напоминал великий князь Зенебеку. — Я обещал тебе безопасность и спокойствие. Ныне радуюсь твоему благополучию; но если обстоятельства переменятся, то считай мою землю верным для себя пристанищем». И ещё наказал Иоанн крымскому послу, чтобы передал своему господину его предложение: возобновить союз, заключённый Русью с Менгли-Гиреем. Теперь оставалось ждать, как распорядится судьба дальше. И укреплять своё государство.
Главное теперь — уделить побольше внимания южным границам, на которые в первую очередь обрушивались ордынцы, продолжить их укрепление. Для этого собрался он проехать по южным городам-крепостям, проверить, насколько готовы они к отражению вражеского нашествия. И начать решил с Городца окского. В своё время, ещё в 1448 году его отец, великий князь Василий Васильевич, поселил там взятого им на службу специально для охраны дороги на Москву казанского царевича Касима с его многочисленными родичами, слугами и дружиной. По его имени Городец постепенно превратился в город Касимов. После смерти этого царевича на его место заступил сын покойного, царевич Даньяр. Иоанн платил ему, как и прежде отцу, хорошее вознаграждение, а также содержал на свои деньги ещё пятьсот татарских воинов. Даньяр участвовал со своей дружиной в походах на Новгород, против Ахмата под Алексин, показал себя храбрым воином. Но... доверяй, да проверяй! А потому решил Иоанн навестить Даньяра, поглядеть, как укреплён Касимов.
Собрался он заехать и в Рязань, увидеться с сестрой, потолковать с её мужем, великим князем Рязанским, договориться об оснащении их городской крепости пушками и другим новым огнестрельным оружием, которое теперь в обилие производилось в Московском государстве под руководством опытных заморских мастеров. Так уж сложилось, что Рязанское княжество, хоть и оставалось независимым формально, на деле давно уже не обходилось без помощи и советов великого князя Московского, а в случае нашествия Орды не в состоянии было в одиночестве противостоять врагу. Оттого Василий Рязанский беспрекословно слушался советов и приказов Иоанна, отсылал ему часть своих доходов на содержание татар и оборону. Думал встретиться великий князь и с предводителями рязанских казаков, нёсших сторожевую службу на границе с Диким полем.
За день до намеченного отъезда великий князь узнал, что в Москву из Персии возвращается его посол Марко Руфо, а с ним и гость, посол венецианский Амброджио Контарини, который умолял государя принять его.
Со светлейшей Синьорией много было в последнее время связано в судьбе Москвы. Давно уже проложили туда дорогу русские купцы, отвозившие в Европу меха, пеньку, смолу, мёд и другие товары. Там покупали прекрасные южные красные и белые вина, ткани, пряности. Ездили в Венецию и русские послы, привозившие назад нужных мастеров — строителей, пушечников, оружейников и прочих специалистов. Взять хотя бы Аристотеля! И оттуда гости бывали. Правда, один из них, посол Джан Баттиста Тревизан, недавно доставил Иоанну немало хлопот, пытаясь с помощью Ивашки Фрязина тайно переправиться через Москву в Орду. Однако ссориться государю с Синьорией, с её дожем, который любезно принимал русских послов и позволял отправляться на Русь своим мастерам, не было никакого резону, стало быть, надо оказать любезность и его послу. Пришлось Иоанну отложить на день отъезд и назначить нежданному гостю встречу.
Амброджио Контарини со священником отцом Стефаном, служителем — венгерцем Иваном и переводчиком Дмитрием поселились по приказу хозяев на посаде, неподалёку от крепости, в небольшом домике из двух комнатёнок с сенями. Но это тесное и не очень уютное помещение показалось поначалу венецианскому послу дворцом по сравнению с тем, что пришлось ему повидать и перенести за последние месяцы. А позади был длинный и изнурительный путь от роскошного дворца персидского падишаха Узун Хасана, где его довольно сносно принимали, до Русии: через Кавказ до Дербента, потом по Каспийскому морю до Астрахани, дальше по донским и воронежским степям до Оки. Приходилось голодать и мёрзнуть, прятаться по лесам от татарских разбойников, которые всё-таки захватили его в Астрахани в плен, ограбили и угрожали лишить жизни. Узнав, что у него нет денег, решили продать его в рабство. Спас русский посол Марко, которого предохраняла от татарского плена специальная ханская грамота. У Контарини такой не было. Марко кинулся за помощью к русским и татарским купцам. Поручился, что посол вернёт данную в долг сумму с процентами, те насобирали денег — две тысячи алермов, и Марко выкупил венецианца. Теперь Контарини был кругом в долгах. Денег, чтобы расплатиться, у него не было, не было их и на обратную дорогу, куда, впрочем, его и не собирался никто отпускать до тех пор, пока он не получит с родины деньги и не расплатится с долгами. Посол собирался отправить за ними своего священника, но это значило, что придётся ждать здесь, в холодной чужой стране, без гроша за душой, не менее полугода, пока тот доберётся до дома, достанет нужную сумму, да ещё и захочет вернуться обратно.
Теперь вся надежда оставалась на русского государя, на то, что он захочет спасти гостя. Оттого так настойчиво добивался Контарини аудиенции у него. Знающие люди говорили, что великий князь, при желании, может быть щедрым.
Как венецианец попал в Москву, зачем двинулся в столь опасный путь по безлюдным степям, а не вернулся старой дорогой — через Польшу, Киев, цветущие генуэзские города Крыма, через Менгрелию, Грузию? Потому что за время его пребывания в Персии Кафа и весь юг Крыма были завоёваны турками, против которых он и собирался заключить союз с Узун Хасаном. И когда он, завершив свою бесполезную миссию, раздумывал, как вернуться назад, ему подвернулся в Экбатане чиновник великокняжеский Марко Руфо, грек по происхождению, присланный с подобной же целью — для заключения союза с падишахом, но уже против Большой Орды. Посоветовавшись, они решили обратный путь совершить вместе, взяв с собой ещё одного знатного попутчика — французского монаха Людовика, посла герцога Бургундского, оказавшегося в такой же ситуации, как и Контарини. Иного выхода не было у обоих.
Эта дорога оставила у посла ужасные впечатления. Всё время, пока пробирались по территориям, населённым татарами, они рисковали своей жизнью и свободой. С них постоянно требовали подарков и денег, грозили убить. Далее, в диких безлюдных степях, которое русичи так и называли Дикое поле, тоже приходилось прятаться от бродячих татарских шаек, ехать осмотрительно, голодать. Питались в основном рисом и чесноком, несколько раз русичи раздобывали муки и сухарей, но эти продукты быстро кончались. К своему несчастью, он так и не смог питаться главной и любимой пищей татар — кумысом, кислым конским молоком, по причине проклятого его запаха. Так что за дорогу путники заметно отощали и порой уж не надеялись добраться до цели живыми.
Как бы там ни было, 12 сентября 1476 года вступили на русскую землю. Это событие запомнилось Амброджио тем, что жители одной из окраинных русских деревень принесли ему и его спутникам сотового мёду. Рязань поразила его обилием пищи: мяса, хлеба, медовых напитков. Но и далее, когда выехали за стены крепости, всё ещё двигались с опаской: можно было нарваться на промышляющие грабежом татарские отряды, которые назывались тут татарскими казаками.
С пением молитвы «Тебя, Бога, хвалим!» и вознося благодарение Господу за то, что спас и сохранил их в пути, вступили путники во владения великого князя и государя Московского, в город Коломну. Лишь здесь смогли они вздохнуть свободно и отсюда уже продолжить свой путь открыто, не прячась, есть нормальную пищу, пить хорошую воду. Марко Руфо говорил, что здесь они могут чувствовать себя в полной безопасности, но и без его слов Контарини чувствовал это. Чем ближе подъезжали к Москве, тем многолюднее становились дороги, тем веселее и спокойнее были лица прохожих, они охотно приветствовали путников, подходили, отвечали на вопросы, не прятались, не пугались, как это случалось на рязанских окраинах, были хорошо одеты и обуты.
Сама Москва при приближении к ней напомнила венецианцу огромный желтеющий город-сад с добротными заборами, из-за которых виднелись яркие узорчатые карнизы крыш. Она располагалась на невысоких холмах, каждый из которых непременно завершался нарядной церквушкой или целым комплексом храмов с золочёными крестами.
На следующий день после прибытия в Москву, в маленький домик, где разместился Контарини, пожаловал его попутчик и спаситель, великокняжеский посол Марко Руфо. Он привёз с собой огромное количество разнообразной пищи, сказав, что её прислал гостям государь Русии, который предлагает им чувствовать себя на его земле как дома. Марко предложил гостю посмотреть город, побывать в бане, на базаре, на Торгу возле крепости. Контарини благодарил, как умел, но ещё раз повторил, что просит ускорить встречу с великим князем, ибо мечтает поскорее вернуться домой, в родную Венецию.
Очень быстро посол получил ответ, что государь скоро пришлёт за ним для беседы. Надежда вспыхнула в душе гостя, он принялся скорее собираться на встречу. Начистил и подправил попорченную в пути одежду, побывал в бане, и к тому моменту, когда прибыли за ним великокняжеские посланники, был при полном параде: намытый, начищенный, приглаженный. К его домику подали крытый возок, с запряжённой в него шестёркой лошадей, и Контарини в сопровождении переводчика-грека и нескольких верховых направился в сторону городской крепости, которую успел увидеть лишь издали.
К каменной, подкрашенной светлой краской, старой, но всё ещё мощной на вид крепостной стене вёл через ров небольшой деревянный мост с перилами, который упирался в широко распахнутые ворота, обитые металлическими листами. У ворот стояли охранники с топориками и бердышами, в ярких красных сапогах и таких же красных шапках. Тут только гость впервые обратил внимание на то, что многие москвитяне носят именно яркие, чаще красные, невысокие сапоги из хорошей кожи, в которые заправлены довольно широкие порты. Верхняя одежда у русичей тоже была разнообразной, этому способствовала и осенняя переменчивая погода. Одни люди были одеты ещё почти по-летнему, в тонкие кафтаны со множеством пуговиц, иные уже умудрились влезть в зимние зипуны, а то и шубы, напоминая собой капусту из многих нанизанных одна на другую одёжек. На улицах Москвы встречалось также много женщин с открытыми красивыми лицами, озорных и приветливых. После замкнутого, задрапированного в чёрное Востока это отличие также бросалось в глаза путешественнику, приятно волновало его нестарое ещё тело.
В крепости Контарини провезли по хорошо вымощенной улице мимо высоких заборов, за которыми повсюду виднелись купола храмов и высокие разноцветные крыши богатых теремов. Гость обратил внимание на большое количество воинов в дорожной одежде с лошадьми, на стоящие гружёные подводы. Сопровождавший посла переводчик-грек негромко объяснял ему, что государь собирается сегодня же в путь, и эти люди поедут с ним. Он рассказывал гостю, как вести себя на приёме, как и кому поклониться. Они остановились, не доехав немного до дворца, и пешком прошли мимо храмов к широкой нарядной лестнице, ведущей к широкому крыльцу на втором этаже красивого терема с многочисленными резными наличниками на оконцах, крышами, балконами и переходами. Первый невысокий этаж с небольшими оконцами, прикрытыми решётками, имел свои двери, которые выходили напрямую на площадь.
На широкой лестнице, по которой поднимался посол, стояли добротно одетые государевы вельможи, кланялись ему, улыбались. Ступени вели к просторному балкону вдоль всего второго этажа и далее, к раскрытой двери, возле которой также стояли встречавшие его чиновники. Гостя сначала провели через приёмную палату в просторную трапезную с длинным овальным столом и стульями и попросили здесь подождать. Предложили подойти к поставцам — шкафам, стоящим возле стен, на которых было выставлено большое количество серебряной и золотой посуды. Контарини, пожалуй, никогда прежде не видел так близко и сразу так много драгоценностей. Тут стояли большие и маленькие чарки, блюда, ковши, братины, соусницы, приборы для специй, разнообразные вазы — резные, с эмалью, со сканью, с каменьями.
Провожавший его переводчик-грек находился рядом и учтиво наблюдал за гостем. В обеих дверях — входной и внутренней, также стояли охранники и чиновники. Контарини спросил подошедшего к нему боярина, заговорившего по-итальянски, Юрия Мануиловича Траханиота:
— Это блюдо действительно золотое?
Он прикоснулся к большой тяжёлой братине, стоящей в центре в окружении нескольких более мелких ковшей.
— Нет, это серебро золочёное, — ответил, улыбнувшись, грек.
— А эти кубки? Можно взять в руки?
— Можно, — ответил снисходительно Юрий и добавил: — Они из чистого золота. А вот эти большие, с резьбой, это — серебро с позолотой.
Контарини взял в руки тяжёлый кубок, по краю которого красовались отчеканенные узорчатые буквы, а по остальному внешнему полю — диковинные звери и цветы. Подержал, полюбовался, поставил на место. Потом обратился к братине со сферической крышкой, вытянутой кверху и завершающейся небольшой ручкой с крупным драгоценным камнем. Вся она была отделана виртуозной гравировкой и чернью растительного орнамента. В большом продолговатом ковше, массивном и тяжёлом на вид, лежали несколько таких же, но поменьше. Увидев, куда смотрит гость, боярин пояснил:
— В таком ковше к столу подают мёд...
Не успел ещё гость рассмотреть и половины сокровищ, как из соседней двери быстро вышел дьяк и шепнул боярину, что скоро выйдет государь. Гостя провели назад, в первую приёмную палату со стоящим в ней высоким креслом и многими лавками и стульями, на которых сидели около десятка бояр. Вскоре та же дверь, ведущая в трапезную, из которой только что вышел он сам, распахнулась, и появился сам государь, показавшийся послу достаточно молодым, стройным и очень красивым человеком. Он был одет в дорогой наряд для верховой езды. Не глядя на гостя, великий князь поднялся по ступенькам и сел в своё кресло. На его голове поблескивала дорогими каменьями небольшая корона-шапка с золотой тульёй и меховой опушкой, слева от кресла он поставил свой посох с крестом. Бояре при появлении государя встали.
Иоанн, ответив на поклоны и приветствия посла, предложил гостю сесть на стоящую рядом с ним скамеечку и доброжелательно спросил:
— Как устроился? Я слышал от Марко, что путь вам выпал нелёгкий?
— Благодарю, Ваше величество, — вновь поклонился посол, привстав со скамьи, — я всем доволен. Спасибо за многочисленные услуги и внимание, которые мне были оказаны по пути послом твоим Марко Руфо. Ему я обязан своей свободой, а возможно, и жизнью. И хотя все эти услуги были оказаны лично мне, я всё же полагаю, что они одновременно были оказаны и моей Синьории, послом которой я являюсь.
Юрий Траханиот старательно сам переводил всё сказанное.
Иоанн, услышав про Синьорию, встал со своего стула и взволнованно заходил по посольской палате. Гость, естественно, тоже вынужден был вскочить.
— С вашей Синьорией у меня связано не очень-то приятное воспоминание, — взволнованно заговорил он, — только недавно мы отпустили вашего посла Джана Баттиста Тревизана, который хотел проехать через Москву тайно, и мы сочли его за шпиона, задержали...
Контарини уже слышал об этой истории от Марко Руфо и о том, что она наконец-то благополучно завершилась после того как из Венеции пришло подтверждение, что Тревизан действительно послан через Русь в Большую Орду, чтобы склонить хана Ахмата к союзу с Европой против Османской империи. Переводчик Юрий в двух словах напомнил гостю эту историю. Подговорённый сватом Иоанна Ивашкой Фрязиным, этот посол решил сэкономить на подарках и, втайне проехав через Москву, самостоятельно отправился в Орду. Но государь узнал об этом, приказал схватить венецианца, обвинил его в шпионаже и более года продержал в темнице.
Иоанн вновь сел на своё место, но продолжал что-то говорить, непонятное Контарини. Юрий Грек не успевал переводить, а смущённый посол никак не мог молвить о главном — о необходимой ему помощи. Наконец, ему удалось-таки вставить слово.
— Я просил бы помочь уехать мне домой в Венецию...
Иоанн, выслушав перевод, посмотрел на него рассеянным взглядом, будто пытаясь понять, что от него требуется. Наконец, помедлив, произнёс:
— Я об этом дам тебе ответ в другой раз. Ныне я не могу оказать тебе достойного приёма, так как очень спешу, мне надо срочно отъехать из Москвы. Но я сообщу тебе о своём решении.
Он поднялся и, слегка склонившись в сторону Контарини в знак любезности и прощания, вышел в ту же внутреннюю дверь, из которой появился.
Юрий Грек ещё раз повторил слова Иоанна о том, что ему сообщат о решении государя, а пока он должен ждать. Всё необходимое для жизни, в том числе и продукты, ему будут предоставляться бесплатно прямо домой.
Контарини простился, раскланялся с боярами, которые вдруг все заспешили к выходу, на крыльцо, и гость вышел туда следом за ними. Тут он стал свидетелем отъезда Иоанна.
Недалеко от крыльца стоял отряд примерно из ста всадников и несколько нагруженных подвод, запряжённых парами лошадей. Сам государь, получив благословение священника, легко вскочил верхом на коня, продемонстрировав немалую ловкость и силу, и резво двинулся вперёд. Посол ещё раз подивился его стройности, которая весьма выгодно выделялась на фоне некоторых достаточно тучных бояр. Следом за государем двинулся и весь отряд. Повозка венецианца стояла далеко в стороне...
Потянулись дни ожидания. Поначалу они скрашивались знакомством с городом и посадом. Никто не стеснял передвижений гостя, он ходил, куда хотел, встречался, с кем хотел. К огромной своей радости Амброджио узнал, что в Москве живут и работают много греков и итальянцев, в том числе и из его родной Венеции. Познакомился с архитектором Аристотелем Фиоравенти: пошёл в крепость поглядеть на строящийся храм и там увидел этого мастера, был приглашён в гости. Зодчий жил в прекрасном гостевом доме прямо в крепости, рядом с великокняжеским дворцом. В гостях у него посол встретился с другим своим земляком ювелиром Трифоном из Катара, который изготовлял для великого князя сосуды из драгоценных металлов, а также ещё с несколькими итальянцами и греками, приехавшими в Москву с государыней Софьей.
К сожалению, Аристотель, закончив вскоре сезонные работы на храме, уехал на Север, охотиться и ловить кречетов, и столь приятное для Контарини знакомство прервалось.
Тесное маленькое жилище, в котором жил посол со своими слугами, удручало его, и он сказал об этом Марко, продолжавшему опекать бывших попутчиков. Тот похлопотал, и венецианцу выделили помещение в другом, более просторном доме. Но прежде Контарини слёзно упрашивал Марко отпустить его домой, клялся, что немедленно по прибытии вышлет ему деньги, потраченные на выкуп, на расходы по пути и тут, в Москве. Но Руфо был непреклонен. Он объяснял, что у него нет таких больших денег, а купцы, узнав, что должник уехал, тут же потребуют с него, как с поручителя, всю нужную сумму с процентами.
Бояре, к которым гость обращался за ответом, обещанным ему великим князем, только разводили руками и говорили, что он, посол, желанный гость в Москве, ему тут рады, но помочь ничем не могут. Государь же вернётся не ранее, чем через месяц.
Бедному Контарини ничего другого не оставалось, как отправить своего сподвижника и постоянного спутника Стефана в Венецию за выкупом. По разговорам с земляками он знал, что путь туда и обратно займёт не меньше пяти месяцев. Значит, ему предстояло здесь, в Москве, зимовать, а время это, как говорили его земляки, здесь весьма сурово. С трепетом и страхом ждал посол обещанной жестокой зимы, которой ему никогда видеть не приходилось.
Между тем, узнав, что в Москве находится венецианский посол, его пригласила к себе на приём великая княгиня Софья Фоминична. Как и во время первого визита во дворец, накануне посла предупредили, что ему надо приготовиться для встречи, и в назначенное время прислали за ним кибитку с чиновником и верховыми сопровождающими. Его вновь привезли в крепость, только поднимался он на этот раз в терема не от Соборной площади, а с внутреннего двора, где находилось парадное крыльцо великой княгини, к которому вела своя широкая лестница. Встречали его с таким же почётом, как и у государя. Бояре и уже знакомый ему Юрий Грек провели его в царевнины хоромы.
Софья принимала его в просторной гостевой палате с несколькими светлыми окнами в непринуждённой обстановке. Она сидела возле окна перед натянутой на большую раму тканью и вышивала её. Рядом на креслах сидели несколько молодых боярынь, одна из них держала раскрытую книгу, которую перед его приходом, судя по всему, читала. Одета великая княгиня между тем была совсем не по-будничному: в тяжёлом золототканом платье, расшитом жемчугом, особенно крупным возле шеи и на рукавах, на её волосах красовалась изящная шапочка с золотистым полупрозрачным верхом, с меховой опушкой, из-под неё до самой шеи свисали драгоценные височные колты, которым вполне соответствовали прекрасные перстни на пальцах. Весь наряд царевны подчёркивал, что она имела немалые богатства в своём распоряжении, а стало быть, при желании, тоже могла помочь гостю.
Обернувшись к замершему в поклоне послу, она неторопливо воткнула иглу в ткань, откинулась в кресле и, улыбнувшись, обратилась к нему на своём родном языке:
— Добро пожаловать в мой дом, дорогой гость. Говоришь ли ты по-гречески?
— О да, — обрадовался посол тому, что может побеседовать с великой княгиней без посредника, без переводчика.
Ему казалось, что именно из-за отсутствия такой возможности, он не смог по-настоящему объясниться с Московским государем и получить у него нужную помощь.
— Я немало наслышана о трудностях, которые пришлось перенести в пути тебе и твоим спутникам, — продолжила Софья. — Рада, что они остались позади. Как устроился ты в нашем городе?
— Хорошо, спасибо, я вполне доволен, — вновь поклонился Контарини.
— Не нужна ли ещё какая помощь, если я в силах, то окажу тебе её.
— Одна у меня нужда, — грустно ответил посол. — Хочу домой отъехать, да денег у меня нет, чтобы заплатить купцам. И в долг никто не хочет дать, не доверяют. Даже земляки, — многозначительно намекнул гость.
— Да, слышала я и об этом, — тень сочувствия промелькнула в чёрных глазах хозяйки. Однако она сразу же пресекла все возможные намерения посла одолжить деньги у неё. — Но тут я, к сожалению, ничем не могу помочь тебе без великого князя. Надо непременно дождаться его, таково повеление моего супруга. Я могу лишь ходатайствовать за тебя.
Венецианец понял намёк хозяйки и решил больше не возвращаться к теме своих долгов.
— Понравилось ли тебе в Персии? Что это за страна? Видел ли ты её правителя?
— О! Узун Хасан — удивительный человек! Ему уже под семьдесят, но он бодр, силён, могуществен. Весь Северный Иран прислушивается к каждому его дыханию, и даже турки-османы боятся его.
— А красив ли его дворец, богат ли он?
— Конечно, наша венецианская архитектура мне более по душе, у нас целый комплекс красивых зданий, весь центр города состоит из истинных произведений искусства. Совсем по-иному у падишаха. Там вся красота сосредоточена в его дворце. Он великолепен, с садами, фонтанами, минаретами. Там много роз, слуг, много роскоши.
— Видел ли ты там женщин, посол? — поинтересовалась Софья с лёгким кокетством, какое может позволить себе достаточно молодая ещё женщина.
— Женщины везде красивы, если довольны и счастливы, — уклонился гость от прямого ответа. — Я ведь там почти год пробыл, много чего повидал.
— С какой же целью ты проделал столь сложный путь? — спросила царевна для поддержания разговора, хотя уже знала об этом от своих греков, которые не раз общались с послом.
Контарини с удовольствием начал не в первый уже раз рассказывать о самом главном, ради чего промаялся вдали от своей родины, от семьи, в дорогах и испытаниях, включая и ожидания, почти два года.
— У падишаха и у нас один общий недруг — турецкий султан. Слышала, наверное, царевна, что османы захватили уже не только Византию с Константинополем, не только твою родину, но и часть Крыма, Италии, Сербии, Болгарии. Они угрожают нашей Венеции, всей Европе. Если их не остановить — они уничтожат весь христианский мир. Мы хотели заключить союз с падишахом, привлечь его к борьбе с Османской империей.
— И удалось о чём-то договориться?
— Трудно сказать. Боюсь, что результат от моего вояжа оказался невелик. Падишах подошёл теперь к такому возрасту, когда даже самый большой полководец начинает мечтать о вечности, о тишине и покое. Он согласен заключить с нами союз, но воевать с османами не торопится. Говорит, что пора ему и отдохнуть, что он достаточно потрудился на своём веку.
Посол перевёл дыхание, оглядел присутствующих в палате. Боярин Юрий Грек тихонько переводил его рассказ с греческого сидящим рядом с ним боярыням, и они с интересом поглядывали на гостя. А он решился задать хозяйке вопрос, который теперь волновал всю Европу:
— Ответь мне, государыня, почему Русь не хочет вступить в коалицию против османов? Вы ведь тоже христиане, разве вам безразлична судьба европейцев?
— Ты ведь, посол, проехал по нашим границам, разговаривал с народом. И, наверное, понял, каково над самим тут живётся?
Софья выразительно глянула на него, и посол поспешил согласиться:
— Да, у вас тут своя война, я всё понимаю!
— Разве можем мы посылать куда-то русское войско, если нас самих постоянно поджидает опасность? Может, когда-нибудь придёт и наше время помочь вам, а пока что самим надо окрепнуть, против Большой Орды выстоять, против других врагов. Ты лучше мне расскажи, тебя действительно в плен брали? Страшно было?
— Страшно, не стану скрывать. Под Астраханью это произошло. Спасибо, посол ваш, Марко, меня выручил, иначе мог и в рабство попасть, и жизни лишиться. Только теперь вот...
Контарини хотел по недавно появившейся привычке вновь пожаловаться на трудную жизнь, на то, что из одного рабства попал в другое, но сдержал себя, ибо, во-первых, жаловаться тут было бессмысленно, а во-вторых, недавно земляки шепнули ему, что если он будет плохо говорить о русском государе или его гостеприимстве, то это может завершиться для него не помощью, а темницей. Так что Контарини прикусил язык и замолк.
Вся аудиенция продолжалась около получаса. Софья похвалилась перед гостем своей работой — пеленой на евангельскую тему «Положение во гроб», работа действительно получалась красивой и аккуратной, и гость от души похвалил её. Хозяйка сказала ещё несколько любезных фраз, обещала похлопотать за него перед мужем, когда тот вернётся, и вновь взялась за иголку. Гость понял, что приём закончен, и откланялся.
А время шло. Зима, столь устрашавшая своим приближением венецианского посла, никогда не видевшего сугробов и льда, эта зима наступила и, даже по московским меркам, очень рано. В конце октября уже замёрзла Москва-река. А ещё через неделю прямо на льду начали возникать многочисленные торговые ряды.
Великокняжеский чиновник Марко, продолжавший заботиться о госте, принёс ему в дар недорогую шубу из собачьего меха, но довольно приличную и тёплую, дал ещё денег в долг, и Контарини купил себе и прислуге зимние сапоги, шапки и чувствовал себя вполне сносно. Он с удивлением обнаружил, что с наступлением холодов в Москве появилось множество иноземных купцов — немцев, поляков, татар и даже итальянцев. Чтобы убить время, которого у него было более чем достаточно, Контарини часто ходил на ярмарку на Троицкую площадь рядом с крепостью, а когда появился рынок на Москве-реке, тоже поблизости от городских стен, он стал бывать и там.
Торговые лавки из дерева ставились прямо на льду, и туда свозили отовсюду товары: невероятное количество разнообразного продовольствия, в первую очередь мяса. Его тащили неразрубленным по удобным промерзшим дорогам на санях, а иной раз и прямо волоком. Больше всего дальнего гостя поражали огромные ободранные говяжьи туши, которые ставились прямо на ноги на лёд. Их тут же рубили, а нередко продавали и целиком. Всё это было достаточно дёшево. На льду и на примитивно сколоченных прилавках лежало несметное число всякой дичи и домашней птицы — зайцев, кур, гусей, индюков, было много поросят и свинины, стояли огромные корзины и бочки с разнообразной рыбой.
Но основным товаром, который интересовал в первую очередь иностранных покупателей, был мех. Контарини любил наблюдать, как купцы выбирали его, обследовали, торговались, проверяли на прочность, на густоту и длину, гладили, дули, искали какие-то особые признаки и волоски, говорящие о времени заготовки шкур, об их качестве. Торговцы, русские и иностранные, легко находили общий язык, запросто понимая друг друга через жесты, общие слова, рисовали прямо на снегу какие-то понятные только им штрихи и палки.
Впервые в жизни видел венецианец такое невиданное им прежде разнообразие мехов и даже научился различать их. Он насчитал в продаже более десяти их видов, среди которых были шкурки соболя, куницы, горностая, лисы и белки, песца, волка, рыси, бобра, медведя и даже собаки с кошкой. Многие из них привозились из далёких мест. Прицениваясь к той или иной вещи и узнавая, насколько она дешева, посол тяжело вздыхал и сожалел, что у него нет денег. Какие замечательные и недорогие подарки мог бы он привезти своим близким!
Тут же на льду часто устраивались увеселения — конские бега, кулачные бои, перетягивание каната. Контарини был свидетелем того, как один из участников состязаний поскользнулся на льду и что-то сломал себе, — его тут же унесли. С удовольствием посещал он и русские храмы, монастыри, съездил в почитаемый всеми Троице-Сергиев монастырь. В передвижении по земле Русской его никто не ограничивал, ему надо было лишь сказать Марко, куда он хочет поехать, и попросить лошадей.
Чувствуя доброе к себе отношение некоторых русских чиновников, имевших, по его наблюдениям, немалые деньги, Контарини пытался одолжить у них, но никто не спешил ему помочь.
В конце декабря вернулся из поездки на Север зодчий Аристотель Фиоравенти. Узнав об этом, посол обрадовался, ведь тот наверняка имел достаточно средств, для того чтобы выручить земляка. Дело оставалось за малым: ненавязчиво напроситься к нему в гости, чтобы потом поговорить о самом главном. Но придумывать ничего не пришлось, вскоре Контарини получил приглашение от Аристотеля на обед.
Хозяин, подстраиваясь под местные обычаи, хотел соблюсти хотя бы видимость поста, потому угощение на его столе было в основном рыбное. Но, как оказалось, такой выбор меню был сделан не только из-за поста. Аристотель собирался похвалиться своей добычей: все выложенные на стол многочисленные сорта рыбы и икры он привёз из своей поездки, ловил сам или покупал у тамошних рыбаков.
В гостях Контарини увидел в основном уже знакомые лица греков и итальянцев, из русских сидели лишь помощник зодчего Иван Мышкин да ответственный за материальное обеспечение строительства храма Успения боярский сын Иван Владимирович Ховрин-Головня, тоже, кстати, потомок древнего византийского императорского рода Комниных.
Аристотель увлечённо рассказывал о поездке, главной целью которой была ловля кречетов. Он мечтал поймать себе белоснежных кречетов, сильных и смелых, каких видел на охоте у великого князя Иоанна и которые, как ему сказали, водятся на русском Севере.
— Но мне не повезло, — огорчённо разводил руками зодчий. — Дорога оказалась трудной, ехали медленно, пришлось преодолеть полторы тысячи миль, в результате мы прибыли слишком поздно. Хорошей охоты не получилось, белых кречетов я не наловил. Хотя поймал других, ненамного хуже. Однако мне обещали и белых прислать, я уверен, что они у меня вскоре непременно появятся. Хотелось нашего герцога удивить такими птицами, но пока что я послал ему в Венецию с сыном Андреем в дар двух обыкновенных кречетов.
— А ты не побоялся без позволения государя сына из Руси отправить? — удивился один из гостей-греков.
— Великий князь ещё до своего отъезда мне на это позволение дал. И документы пропускные выписал. Мне давно надо было деньги для своего семейства переслать, да теперь к ним и трофеи прибавил: меха, рыбу. Кому, кроме сына, мог я это доверить? Да вы ведь помните, он уж не в первый раз домой поехал, прошлый год он такое же путешествие совершил! К осени назад вернётся.
Контарини молча проглотил обиду. Ведь Аристотель, его земляк, вполне мог бы доверить деньги и ему, послу венецианского герцога, тут бы дал в долг, там, дома, он бы отдал эти деньги семье архитектора. Но его здесь, по всей видимости, никто в расчёт не принимал. А может, ему просто не доверяют?
Аристотель тем временем похвалялся огромными моржовыми клыками:
— Поглядите, какие я достал зубы! — он взял с поставца два больших, не умещавшихся в одной руке белых клыка и поднял их вверх, чтобы показать всем собравшимся. — Я закажу себе из них замечательные шахматы! Мы за этими животными до самого Северного моря добрались! Я ведь сам этих моржей видел! — гордился своим приключением зодчий. — А сколько там мехов дешёвых! Вы даже себе представить не можете! Какая там замечательная охота! Соболи, горностаи, медведи! А зайцы белые — не хуже самих горностаев! Я и сам ловил, и купил немало, целый воз разных шкур домой отправил! Замечательный подарок! Правда, зимой там совсем темно становится, день и ночь сумерки, а то и тьма беспросветная. Зато, говорят, летом солнце совсем не заходит в течение двух с половиной месяцев. Рассказывают, что в полночь оно бывает в таком же положении, как у нас в Венеции вечером, в двадцать три часа по нашему времени! Бог даст, я всё это своими глазами посмотрю!
Аристотель увлёкся рассказом и уже забыл, что не достал желанных белых кречетов, настроение его поднялось, щёки порозовели. Он наполнил кубок и сказал тост на всём почти тут понятном латинском языке, потом сам же перевёл его на русский:
— За удачу, за благополучное возвращение домой!
Он не стал уточнять, за чьё возвращение и куда, за нынешнее, с Севера, или за будущее, о котором многие приехавшие сюда на службу лишь мечтали, а иные уже и перестали мечтать, ибо дом их был разорён врагом. Но все охотно выпили.
Лёгкая тень тревоги после этого тоста мелькнула на лице хозяина дома, но он быстро согнал её. Не так давно он и сам просился у великого князя в отпуск, на Родину, но получил категорический отказ, по крайней мере до завершения строительства храма Успения. Иоанн позволил лишь отправить домой сына с заработанными за год деньгами, распорядился, чтобы ему выписали нужные бумаги, выделили охрану. А без разрешения, Аристотель теперь уже хорошо знал это, дальше Новгорода не убежишь, да и туда вряд ли успеешь добраться: по дороге на заставах с каждого требовали необходимые проездные документы, особенно строго следили за иностранцами.
Конечно, Аристотель не бедствовал в Москве, пользовался почётом, уважением, получал от государя и ещё дополнительно зарабатывал хорошие деньги, имел отличное бесплатное жильё и слуг, великий князь заботился о его развлечениях, приглашал с собой на охоту, позволял ездить по стране. Но зодчий всё равно скучал по дому, и порой ему даже казалось, что он никогда не сможет выбраться из этого славного, богатейшего и всё же чужого города.
Он обернулся к Контарини, и они встретились взглядами. Оба думали об одном, и оба слегка позавидовали друг другу. У одного были деньги, чтобы поехать куда угодно, у второго — близкая возможность уехать.
Уловив момент, когда гости начали уже расходиться, Контарини подошёл, наконец, к хозяину со своей главной заботой. Он попросил одолжить денег, обещая вернуть их в какой угодно форме, хоть там, дома, семье, хоть прислать с посыльным сюда, в Москву.
Аристотель внимательно оглядел его пронзительным живым взглядом, усмехнулся и ответил на родном итальянском:
— Наивный ты человек, друг мой, Амброджио. Неужели ты думаешь, что если я дам тебе денег, то ты сможешь уехать?
Поверь мне, не далее границ московского посада. В этой стране ничего важного без позволения её государя не происходит. Коли он приказал тебе ждать его, никуда не денешься — придётся ждать. И никто тебе под страхом наказания денег не одолжит. Если тебе средства нужны на еду, на одежду, ещё на какие нужды, я, пожалуйста, готов тебе их дать. Я хоть и не богач — для земляка малости не пожалею. А на обратный путь — уволь.
— На жизнь мне деньги не нужны. Одежду Марко предоставил, пищу мне исправно по повелению государя присылают и, надо признать, довольно обильную, мы все тут изрядно отъелись. Всего хватает, а домой смерть как хочется.
— Как я тебя понимаю, друг мой, словами не передать. — Аристотель провёл рукой по сухому лицу, будто вытирая слёзы.
— Скоро два года, как я живу здесь. Всем, кажется, доволен, а тоска гнетёт. Даже мысли были — бежать отсюда, ибо знаю, добром великий князь меня скоро не отпустит. Да сболтнул об этом как-то в шутку за столом. И что ты думаешь? Тут же великому князю об этом доложили. И народу-то чужого не было, все свои, друзья, человек пять, не более, а донесли. Неприятности у меня с государем были. Вызвал к себе, пригрозил. Сына, говорит, отпущу, а сам задумаешь бежать от радушия моего, пожалеешь. Не хочешь храм ставить, будешь грязь в темнице месить босыми ногами да червей кормить. Вот такие здесь порядки. Теперь живу и радуюсь. Что ещё остаётся? Я оптимист. Так что, прости, друг, помочь тебе уехать я не могу. А если что в моих силах — милости прошу, всегда рад тебя видеть.
Вновь потянулось невыносимо длинное для Контарини время на чужой земле. Наконец-то пришло радостное сообщение: вернулся из своей поездки по стране самодержец русский! Посол тут же кинулся к Марко Руфо, к русским боярам, чтобы напомнили про него, чтобы помогли вновь увидеться с властителем, ибо теперь он понимал, что его отъезд зависит лишь от его высочайшей воли. И вот, спустя несколько тягостных дней, ему сообщили, что великий князь приглашает посла к себе, и не просто на приём, а сразу на обед.
В той самой трапезной средней палате, где посол разглядывал в первый раз поставцы с драгоценной посудой, были накрыты столы. Народу было немного, но кормили отменно, подавали креплёный русский мёд и привозное вино. Хозяин предлагал тосты за самого Контарини, за процветание его Синьории и герцога, пославшего его. Всё это было интересно и приятно гостю, но его озадачило то, что ни слова об его отъезде на обеде сказано не было. Сам же он побоялся об этом пока и заикнуться. Почти за целый год общения с русичами Контарини уже научился понимать их язык и жесты и теперь мог вполне обходиться без переводчика. Он понимал практически всё, что говорили, обращаясь к нему, великий князь, бояре. Но о своей судьбе он так и не услышал ни слова. Отобедав, венецианец вернулся к себе домой обычным порядком — его отвезли в кибитке в сопровождении верховых и переводчика.
Через несколько дней, которые посол вновь прожил в напряжённом ожидании, его опять пригласили на обед, на сей раз в более просторную, стоящую отдельно от дворца трапезную, которую русичи называли Брусяной избой. Здесь было ещё больше народа, чем в предыдущий раз, присутствовали братья великого князя, много важных бояр, которые вновь все вместе чествовали Контарини и говорили ему приятные слова. Но и тут не сказали ничего о главном. Вновь вернулся он к себе в дом с набитым желудком, хмельной и несчастный. Весь оставшийся вечер тосковал беспрестанно о своей родине, о семье, и даже слёзы выступили у него на глазах. Неужто ему всё-таки придётся ещё несколько месяцев ждать возвращения из Венеции Стефана с деньгами? Неужели русский государь так и не захочет помочь ему? Надежды у гостя становилось всё меньше, несмотря на явное внимание великого князя к его Синьории, на его гостеприимство и добрые слова.
Утром после обеда он проснулся с тяжёлой головой и в дурном настроении. Потому что не любил крепких напитков, но, несмотря на отказы, ему всё-таки приходилось выпивать за процветание своего отечества, за здоровье русского и своего, венецианского, государей, за дружбу, союз и что-то ещё. Не успел он умыться и привести себя в порядок, как вбежал слуга и сообщил, что его вновь ждут на обед к великому князю. Контарини удивился столь быстрому новому приглашению, но одновременно и обрадовался, сердце подсказывало ему, что это неспроста...
Через несколько часов за послом явился уже знакомый почётный эскорт, который проводил его во дворец, но на этот раз не в посольскую или трапезную, где он уже бывал, а в кабинет, в Золотую палату. Попав сюда впервые, Контарини с интересом осматривал её убранство, иконы в золотых окладах, роспись цветочным узором и золотом на стенах и печи, поставцы с книгами, сундук. Тут же в кабинете находились Марко Руфо и ещё один секретарь Иоанна, дьяк Фёдор Курицын.
Контарини низко поклонился государю, сидевшему за столом, тот встал, подошёл к гостю.
— Рад видеть тебя в здравии. — Красивое лицо и яркие серые глаза великого князя излучали доброжелательность. — Я ещё раз хочу засвидетельствовать самое доброе и почтительное отношение к твоей Синьории и к её правителю. Прошу, чтобы ты передал, что я их добрый друг и хочу таковым и оставаться...
Сердце Контарини дрогнуло, мысль, что его собираются отправить домой, сначала робко, но потом всё сильнее овладевала им. Душа его возликовала. Он с трудом понимал от охватившей его неожиданной радости, что говорит ему хозяин, лишь вежливо отступал от него, стараясь соблюдать приличную дистанцию со столь высокой особой. Но великий князь, желая проявить максимум внимания к гостю, вновь подходил к нему совсем близко, трогая за рукав и продолжая говорить. Добрые предчувствия посла подтвердились.
— Я решил заплатить твои долги и позабочусь о том, чтобы ты в пути ни в чём не нуждался.
Контарини кинулся благодарить государя, поцеловал ему руку. Тут же приглашённый дьяком казначей выдал ему кожаный мешочек с серебром — тысячу червонцев. А Иоанн пригласил гостя в соседнюю комнату — кладовку с окном, показать свои дорогие одежды из золотой парчи, подбитые прекрасными соболями.
Затем начался обед, как и в самый первый раз, рядом с кабинетом, в средней трапезной палате. В конце обеда, длившегося более двух часов, где опять говорили разные здравицы и напутствия и достаточно много пили, по повелению Иоанна гостю преподнесли большой серебряный кубок. Он был наполнен крепким русским мёдом, и великий князь предложил послу принять его. Напомнили, что по древнему обычаю этот жест демонстрирует высшую степень уважения хозяина к гостю и что содержимое надо выпить до дна, а потом взять кубок себе в дар.
Венецианец с почтением принял подарок, подивившись его немалому весу, заглянул в него и тут же понял, что если выпьет всё до дна, то больше уже не сможет сделать ни шагу. Иоанн увидел перепуганные глаза гостя и весело рассмеялся. Потом сказал длинную фразу, из которой разволновавшийся посол понял лишь, что его подбадривают, призывают не бояться опасностей и не обижать хозяев.
Контарини поднёс тяжёлый кубок к губам и принялся медленно, по глотку пить, оттягивая роковую минуту своей гибели или позора. Один глоток, второй, пятый... Заполненный едой желудок, казалось, вот-вот лопнет, перед глазами начинали качаться лики гостей. Он оторвался от края посудины и заглянул внутрь, ему показалось, что содержимое её почти не уменьшилось. Гость жалобно посмотрел на хозяина, взглядом умоляя спасти его. Иоанн посочувствовал ему и сделал знак одному из стоящих рядом дворян. Тот забрал кубок у гостя, спокойно допил его содержимое и вернул назад. Счастливый Контарини поспешил к государю поблагодарить за дар, поцеловал ему руку.
Но на этом поток благоденствий, ниспосланных гостю Провидением за все его предыдущие страдания, не иссяк. Вновь по знаку Иоанна в трапезную палату была принесена роскошная шуба из соболей и наброшена на плечи оторопевшего венецианца. Переводчик, чтобы уж не было никаких сомнений, сообщил, что великий князь дарит ему эту шубу, а также ещё тысячу беличьих шкурок, которые будут доставлены в его жилище незамедлительно. Ещё раз государь повторил свои приветствия светлейшей Синьории, и Контарини проводили вместе с шубой и кубком до дому.
Тут его уже ждал подарок: весь угол комнаты был завален ворохом прекрасно выделанных нежнейших беличьих шкур, на которые он мог прежде лишь любоваться на ярмарке. Оставшись вдвоём со своим слугой, хмельной ещё от выпитого мёда и от свалившегося на него счастья, венецианец принялся пересчитывать эти шкуры, пытаясь убедиться, что ему действительно подарили их целую тысячу. Считать шкуры оказалось не так уж и сложно. Они были скреплены за мордочки кучами по сорок штук — за время своего пребывания гость уже знал, что это самый распространённый счёт у русичей. Почему именно по сорок — он не слышал, возможно, это был самый удобный объём для отдельной связки мехов, которыми издревле расплачивались люди друг с другом на этой земле. Кучек таких в комнате оказалось двадцать пять. Посол гладил их, дул, даже на радостях, как ребёнок, уселся в центре всего этого мягкого вороха. Сердце его ликовало. Теперь ему не стыдно возвращаться домой, ограбленному татарами, оставшемуся без вещей, без подарков даже для родных. Теперь ему было чем порадовать своих близких!
От всего сердца возблагодарил посол в этот вечер Господа, не забыв помянуть добрым словом и великого князя. И спешно засобирался домой. Всё необходимое для этого — кибитка, лошади и провожатые — ожидало его. Отобедав ещё и у Марко Руфо, куда были приглашены многие служившие в Москве греки и итальянцы, простившись со всеми, 21 января 1477 года Контарини с молитвой тронулся в путь.
...А Москва продолжала жить своими заботами. Не успел государь проводить одного важного гостя, следом пожаловали другие. Вновь прибыло посольство из Великого Новгорода во главе с архиепископом Феофилом. Узнав об их появлении, великий князь сразу подумал, что они будут просить за своих пленников-бояр. И не ошибся.
Новгородцы знали, что смягчить сердце самодержца можно лишь добрыми подношениями, и не поскупились: собрали сколько могли. Не пожалела денег ради сына и Марфа Борецкая. Проклиная Иоанна за причинённое ей горе, за ограбление Новгорода и его жителей, она вынесла собравшимся в путь землякам увесистый мешочек с серебром.
На торжественном обеде, устроенном в честь приезда Феофила с посольством, гости преподнесли хозяину серебро и меха, драгоценную посуду. Приём был радушным. Великий князь тоже не пожадничал, потчевал гостей лучшими яствами и винами, пожаловал ответными дарами. Однако, несмотря на унизительные моления Феофила, в главном остался непреклонен: пленников он не отпустит. К тому же накануне Иоанн получил известие: один из важнейших заключённых, Фёдор Исаков, Марфин сын, в заточении, в Муроме, скончался. Докладывали, что простудился, заболел. Иоанн не стал проводить расследования истинных причин этой смерти, ликвидация врага была ему на руку.
...Жизнь этой зимой показалась Софье не только скучной и однообразной, но и неприятной, даже унизительной. Более двух месяцев находился её муж в отъезде, проверяя пограничные города-крепости и оставив вместо себя править своего наследника Ивана Молодого и бояр. Вот уже пятый год жила она на Руси рядом с пасынком но отчуждение их и враждебность лишь возрастали. Благо, у каждого из них имелись собственные хоромы, что давало возможность встречаться достаточно редко, в основном, во время поездок на богомолья, на праздничных службах или семейных торжествах. Но и этого оказывалось достаточно, чтобы взглядом, жестом, репликой могли они проявить своё отношение друг к другу. Софья не скрывала своей холодности к пасынку, не считая нужным демонстрировать ему притворную любовь. Он отвечал взаимностью, притворяясь ещё меньше. Бояре, а особенно боярыни, порой передавали ей нелестные отзывы и характеристики, которые навешивал ей наследник в присутствии приближённых. Она, случалось, тоже не сдерживалась. Её бесило, что пасынок повсюду восседал на приёмах и заседаниях боярской думы рядом с отцом, что государь советовался с сыном при решении важнейших дел, на документы ставилась уже и его подпись. Ей было неприятно, что супруг уделял незаслуженно много времени своему наследнику, утверждению его авторитета. Но главное, что не нравилось Софье, это отношение народа к юному великому князю. Его явно любили, его приветствовали повсюду, где он появлялся. Люди признали его своим государем, и это более всего лишало Софью надежды, что когда-то в будущем её собственный сын смог бы наследовать русский престол.
Но пока был дома Иоанн, эта взаимная вражда как-то сглаживалась. Когда же супруг уехал из города, оставив сына вместо себя, и ей пришлось обращаться к пасынку по своим нуждам, тот ни в чём не пожелал помогать ей, был дерзок и даже груб, не скрывая свою вражду к ней даже перед приближёнными.
Когда муж вернулся, Софья пожаловалась ему на грубость сына. Иоанн пообещал разобраться с ним, сделал выговор. Но насильно мил не будешь. Трещина углублялась, при встречах мачеха и пасынок отворачивались друг от друга либо старались держаться подальше. Но мир тесен, столкновений всё же избегать не удавалось. Вот и в этот раз возвращавшийся со службы в храме наследник в присутствии товарищей сказал ей вслед что-то обидное и посмеялся. Она решила вновь пожаловаться мужу, попросить защиты. Ждала три дня, но он ни разу за это время не появился в её хоромах, причём в последнее время это случалось нередко. Она послала записку, пригласив его на обед, но он не пришёл.
Вернувшись после трапезы в свою опочивальню, Софья предалась страданиям, вспоминая и переживая все перенесённые ею обиды, своё сиротство, оторванность от родины, близких. Вспомнила покойных родителей, чьих могил, видимо, никогда уж больше она не посетит, сестру, которую так и не повидала перед смертью, брата, который навсегда теперь пропал в османских гаремах, второго брата, бедствующего где-то в Европе, его детей, Софьиных племянников, их она, возможно, тоже никогда не встретит. Разнесла, рассеяла их судьба по чужим домам и погостам, лишила родного очага, средств, возможности быть хозяевами своей жизни. Ей, Софье, казалось бы, немного повезло, но и её, бесприданницу, каждый может обидеть, унизить — она имела в виду пасынка-наследника. Не дай Бог, что случится с её мужем, с Иоанном, тогда ей точно конец! Да и тот её в последнее время забросил...
Слёзы закапали из глаз сдержанной, волевой Софьи, но она быстренько одёрнула себя: хватит нюни распускать! От слёз один лишь результат — распухшие глаза да морщины. А ей надо оставаться красивой и привлекательной.
Софья проворно встала со своей широченной постели, присела к любимому зеркальцу, привезённому ею в качестве приданого. Небольшое, с темноватой гладью, обрамленное деревянным кружевом, это зеркало крепилось на деревянной же подставке. Царевна критично осмотрела своё отражение. Нашла, что глаза её действительно покраснели. Тогда она промыла их, вытерла тонкой голландской салфеткой, затем подбелила лицо, подрумянила щёки, намазалась ароматическими маслами. Вновь внимательно и критически осмотрела себя.
Ей казалось, что за минувшие пять лет семейной жизни она совсем не изменилась. Не постарела, не подурнела, несмотря на свои тройные роды. Даже, на её вкус, и похорошела. Ей шёл уже двадцать восьмой год, но разве это великий возраст для женщины, полной жажды жизни и любви? Её же переполняли страсти, и ей казалось порой, что за время её супружеской жизни их сила лишь возросла. Она никак не могла насытиться своим положением государыни, богатством, властью над людьми. Не могла насытиться и собственным мужем, которого ей постоянно не хватало. Она страдала, если он отлучался надолго из дома, что случалось достаточно часто. Но особенно горько и болезненно переживала она его отсутствие в том случае, если он находился в крепости, но не навещал её, как в эти последние дни.
Может быть, супруг охладел к ней? Нет, не может быть Необходимо немедля проверить это. Надо любым способом зазвать его к себе Может быть, пригласить мужа к любимице Феодосии, которая с утра чихала и подкашливала? Девочка слегка простудилась, заболела, надо предупредить Иоанна об этом. После смерти первой малышки он очень тревожно относился к любым недомоганиям детей, приходил по первому зову, бросая самые неотложные дела. Впрочем, он и так почти ежедневно навещал их.
Мысли Софьи плавно переключились на детей. Старшая, двухлетняя Феодосия, уже неплохо говорила, могла даже пожаловаться на то, что ей не нравилось. Годовалая Елена пока лишь гордо выговаривала «мама» и «папа», этим словам её усердно обучала нянька. Обе они хорошо отличали из всего окружения родителей, радовались им, но особенно почитали отца. Возможно, сказывался особый интерес к мужчине, их они редко видели рядом, может, замечали, с каким почтением относились к нему все окружающие. Несомненно, влияла на них и исходившая от него сила, уверенность.
Закончив свой туалет, Софья направилась на детский этаж, чтобы проведать ещё раз, как чувствует себя Феодосия Девочки имели каждая свою спальную комнату, но чаще находились вместе, играли или спали каждая в своей кроватке под присмотром няни и кормилицы. Когда царевна зашла и ним, младшая ещё спала, а старшая только что проснулась к тихо разговаривала с няней. Софья потрогала её лоб, он был горячим, глаза блестели.
— Совсем разболелась! — воскликнула мать.
— Да нет, не должно быть, — рассудительно и спокойно ответила ей няня, которую звали Феврония.
Это была вдовица средних лет из хорошей боярской семьи, не имевшая своих детей и искренно полюбившая подопечных княжон.
— Девочка немного простужена, — продолжила Феврония, — я её мёдом напоила перед сном, так она даже и не кашляла больше. В такую погоду несложно заболеть, вон какой мороз лютый стоит! Только печи и спасают!
— Да уж, погода неласковая, — согласилась Софья и поёжилась.
Она всё никак не могла привыкнуть к московским морозам.
— А государь заходил сегодня к детям? — по-возможности спокойнее спросила она.
— Да, ненадолго заглянул с утра.
— А ты сказала ему, что дочери нездоровится? — спросила Софья, стараясь скрыть обиду, вновь охватившую её от известия, что муж, навестив детей, не пришёл к ней самой.
— Он сам заметил, что у неё нос заложен, велел на печке её подержать, да разве удержишь эту козу! Да ещё на печке! Она вон и теперь уже вскочила.
— Голова болит, — пожаловалась княжна, услышав, что говорят о её болезни, и требуя, чтобы её пожалели.
— Вот видишь, — покачала головой Софья, — надо позвать отца, пусть он скажет, что делать.
— Тогда не вставай, не вскакивай на пол, а лежи, коли болеешь, — строго сказала нянька.
— Уже не болит, — тут же сориентировалась хитрюга, поняв, что ей невыгодно жаловаться.
Софья даже заколебалась — звать Иоанна или нет, ибо Феодосия в самом деле выглядела вполне здоровой. Она вздохнула, раздумывая, как ей поступить, но в это время раздался громкий радостный возглас:
— Папа пришёл! — и Феодосия, соскочив на пол, прямо в одной рубахе и вязаных носках помчалась навстречу Иоанну.
Софья обернулась и не могла скрыть своей радости. На пороге комнаты действительно стоял её супруг с протянутыми руками, в которые с разбегу влетела и была подхвачена его любимица.
Государь был в хорошем расположении, он подошёл к Софье, поцеловал её в лоб.
— Привет, жена, я уж соскучился по тебе!
Софья почувствовала, что муж навеселе, от него пахло вином. Она знала, что он пьёт мало и в основном слабые напитки, считая, что хмельной вид не украшает мужчину Софья охотно поддерживала его в таком мнении. Он отдал дочь няне, чтобы её одели, сам же положил руку на плечо жены. Она ощутила приятное волнение и поняла, что он испытывает то же. Рука его скользнула чуть ниже, к талии, и по её телу пробежала искра страсти. Вновь, как случалось уже много раз, её сомнения в чувствах мужа моментально улетучились. Она оставалась желанной для него. Но место для излияния их страстей было совсем не подходящим, потому, когда одетая Феодосия вернулась к отцу, обняв его за ногу, он отнял руку от супруги и вновь поднял дочь.
— Так ты здорова? — спросил он ребёнка.
— Здорова, — ответила она, делая ударение на последней букве, чем насмешила сразу всех присутствующих.
— Ну, молодец! — одобрял заявление дочери Иоанн.
И обратился к супруге.
— Давай, жена, сегодня вместе поужинаем! Ты ждёшь кого-нибудь?
— Нет, — ответила она, довольная предложением супруга. — А у тебя, я вижу, снова гости были?
— Да уж, друг за другом едут. Вчера венецианца проводили, сегодня с новгородцами обедал. Просили они отпустить их пленных, да я не согласился!
— Правильно сделал, — поддержала мужа Софья.
Иоанн кивнул добродушно, уселся на лавку, дочь посадил на колени, достал приготовленный для неё медовый леденец, завёрнутый в тонкий кожаный лоскуток. Феодосия с наслаждением засунула его в рот. Вскоре к ним присоединилась и младшая Елена. Иоанн с удовольствием играл с обеими, наряжал кукол и испытывал при этом неподдельный восторг. Софья наблюдала за своим семейством, и её дневные обиды и подозрения показались ей глупыми и незначительными. Она вновь была счастлива.
Не должно и по воскресении ожидать что-либо
свойственного сему веку, но надобно знать, что
в будущем веке жизнь ангельская и свободная
от всяких нужд
Пафнутий стал заметно слабеть. Он продолжал ходить на все службы, ещё управлял монастырскими делами, вершил суд, наставлял братию и беседовал с паломниками, но с каждым днём делать это становилось всё труднее. Он не мог пожаловаться, что у него что-то болит — мучительница грыжа, терзавшая его десятки лет, и та приутихла. Но подкралось другое. По утрам ему делалось всё труднее вставать с постели, после молитвы лишь с огромным усилием поднимался он с колен. Руки, ноги, всё отяжелело и мешало. Один его неутомимый дух по-прежнему рвался всё объять и всё успеть, но тело не подчинялось ему, тянуло к земле, томило.
Так продолжалось несколько месяцев, пока Пафнутий не почувствовал, что силы его иссякают, что он устал жить, что приближается его срок предстать перед Всевышним. Наверное, усилием воли, огромным напряжением сил он мог бы продержаться ещё неделю, месяц, но желание жить уже оставляло его. И тогда он взмолился перед Спасителем: «Забери меня, Господи!» Но Он промолчал, и Пафнутий не понял, дошёл ли его зов по назначению.
Всю свою сознательную жизнь служил Пафнутий своему Богу. Когда ему исполнилось двенадцать лет, родители отдали его учиться в монастырь Покрова Пресвятой Богородицы в Боровске. Монастырь располагался неподалёку от их отчины, сельца Кудиново. Думали мать с отцом, что овладеет сын грамотой да вернётся домой. Но он остался в обители, а на двадцатом году жизни был пострижен игуменом Маркелом. Братия уже тогда отмечала его подвижничество, трудолюбие, честность, его жизнь являлась образцом для всех. И потому, когда игумен Маркел скончался, братия единодушно избрала сорокалетнего Пафнутия своим главой. Он долго колебался, не желая взваливать на себя бремя власти, а с нею и немало светских, житейских обязательств. Но товарищи настойчиво просили его возглавить обитель. К их просьбам присоединился и её покровитель князь Боровский Симеон Владимирович. Пафнутий не устоял, согласился и десять лет благополучно руководил монастырём. Но, видимо, прогневил чем-то Господа, быть может, излишним усердием к мирским делам. Заболел, да так тяжело, что собрался распроститься с жизнью.
Но в ту пору он был ещё достаточно молод и силён и не хотел умирать. Ему не исполнилось и пятидесяти, посты и молитвы, физический труд не только не иссушили его тело, но и закалили, укрепили, сделали лёгким и послушным. И дал он тогда обет Господу, что если помилует его, если сохранит ему жизнь, то уйдёт он от суеты мирской, посвятит себя лишь служению Ему, лишь молитве и безмолвию до тех пор, пока сам Господь иного не пожелает. А для крепости своего обещания он, больной и почти беспомощный, принял схиму.
И пощадил его Всевышний. Выздоровел Пафнутий и исполнил своё обещание. Ранней весной, взяв с собой лишь небольшой узелок с иконками Божией Матери и Спасителя, книги да сухари с котелком, засунув за пояс топорик, а в сапог нож, пошёл прочь от обители. Не забыл прихватить и мешочек с нужными семенами.
Давно приглядел Пафнутий славное место в трёх верстах от города Боровска в ложбине, в густом лесу при слиянии двух рек Истермы и Протвы. Благодатное место, где обильно водилась рыба, росли съедобные травы, ягоды и орехи, трудились пчёлы. Рассчитывал только на себя, на свои силы.
Первым делом поставил на возвышенности деревянный крест да сотворил себе келью: сделал углубление в земле и возвёл над ним деревянное покрытие, защитив себя таким образом от дождя и холода, от дикого зверя. Обустроил избушку, отделал внутри деревом, утеплил. Одновременно расчистил землю и насадил огород, вскоре поставил и часовенку. И всё — с молитвой, с радостью. Питался в основном травами и ягодами, в скоромные дни ловил рыбу, пек её на костре или варил в небольшом, принесённом с собой котелке.
Но не прожил в одиночестве и месяца. К нему начали приходить новые братья: из покинутого им монастыря, из других обителей, ставили себе кельи рядом с его собственной, подключались к общей работе. Заглядывали и христиане из соседних сел, просили помолиться за грешных и больных, приносили хлеб. Он никого не прогонял, ибо помнил слова Спасителя: «Приходящего ко мне не изгоню вон». Считал, что не имеет права не пускать к себе тех, кто желает найти спасение рядом с ним, по его правилам.
Прошло немного времени — построили вместе деревянную церковь, которая по благословению тогдашнего митрополита Ионы освящена была в честь Рождества Пресвятой Богородицы. Так сам собой, или, как считал Пафнутий, благодаря покровительству самой Божией Матери, рядом с городом Боровском появилась новая обитель, которую люди прозвали Пафнутьевой.
С его лёгкой руки этот монастырь родился, при нём вырос, окреп, стяжал широкую славу и авторитет, был взят под патронаж великого князя Московского. Сюда шли со всей Руси и даже из Литвы православные люди за праведным словом, за спасением, за советом, делали вклады. Братия отстроилась, появились прочные просторные кельи, своя мельница, пруды, огороды, конюшня с лошадьми, волы, трапезная, странноприимная палата, пекарня. Недавно вот и богатую церковь каменную поставили. Теперь всё есть у братии для спокойного служения Богу. Свой долг земной он выполнил. Конечно, замечал в последнее время Пафнутий нестроение среди братии, взаимную нелюбовь, суету, видел и таких, что пришёл не Господу служить, а пристроиться, чтобы обрести покой. Но он знал главное: если Матерь Божия не захочет, не оставит своей заботы об обители, то она не пропадёт и после его смерти.
Теперь всё чаще думал Пафнутий о себе, о своей душе. Достоин ли он Царствия Небесного, простит ли ему Господь суету мирскую, его неисправление?
А сил оставалось всё меньше. Игумен чувствовал, что его решительный день приближается, и просил у возлюбленной Матери Божией знамения о своей кончине, чтобы приготовиться к смерти по-христиански. И дождался Её милости.
На следующий день после святого и великого праздника Пасхи на рассвете в тонком сне перед Пафнутием явилась сама Пресвятая Богородица. Он почувствовал её приближение по наполнившей его внезапно радости и благодати Божией. Он воспринимал такие мгновения как особую милость Господа, как знак свыше. Это были необъяснимые словами счастливые минуты, которые являлись венцом и наградой за его полную лишений и трудов жизнь. В такие минуты особенным светом озарялось всё находящееся вокруг него. Независимо от погоды, тепло разливалось по всем его членам, душа наполнялась неизъяснимым блаженством, довольствием, радостью. Он чувствовал, он физически ощущал присутствие Всевышнего рядом и вокруг. Биение его сердца, колебания сосудов совпадали с ритмом колебаний его Божества, Пафнутий чувствовал себя частицей Космоса и Вечности. Он ощущал себя бессмертным, и молитва его принималась Вечностью и Господом как источник необходимой Им энергии, питающей и укрепляющей Их. Он чувствовал, что нужен своему Богу. Это было счастьем.
Такое же тепло, свет и радость ощущал он и при появлении рядом Божией Матери, которые случались и прежде. Потому, проснувшись от нахлынувшего на него восторга и блаженства, от засиявшего вокруг света, он почувствовал, что должно произойти нечто необыкновенное. И действительно, дверь, находившаяся перед его взором, внезапно засияла светом и слилась с ним, исчезнув вместе со стеной, и на фоне этого сияния явилась его возлюбленная Пречистая и Благословенная Богородица. Но не в тёмных, как на иконах, а в светло-золотистых одеждах. Её светлое покрывало ниспадало с головы до самого пола, но ни покрывало, ни сама Она пола не касались. Пресвятая легко парила в пространстве кельи, её тело, лицо, руки и одежда излучали мягкий тёплый свет.
«Пафнутий, — сказала она ласковым, неземным, отдающим эхом голосом, — Господь прислал меня предупредить, что время твоё подошло. Готов ли ты предстать перед лицом Всевышнего?»
«Готов, Пресвятая, готов! Только дай мне неделю, я должен причаститься, последнее покаяние принести...»
«Чего же ты боишься, старец? Или грехи за собой знаешь?» — Она плавно переместилась от двери к окну, оставаясь на небольшой возвышенности от пола, невысокий потолок кельи словно растворялся перед ней.
«У кого же нет греха?» — посокрушался Пафнутий.
«Что ж, задержись на неделю, исполни по воле твоей, ты заслужил, — снова мягко и ласково проговорила Она. — Я сама за тобой приду через неделю, готовься!»
Последние Её слова звучали уже в пустой комнате, сияние пропало, стены и двери стояли перед Пафнутием в прежнем виде. Он ещё какое-то время лежал без движения, осмысливая происшедшее и продолжая ощущать тепло и радость на душе. Затем прочёл молитву Пресвятой Богородице и открыл глаза, надеясь ещё раз увидеть Её, получить подтверждение, что это был не сон, а реальность. Но перед ним находилась прежняя, изученная до последнего сучка, бревенчатая стена с дверью.
«Сон или реальность?» — вновь полушёпотом повторял он свой вопрос и начал подниматься с постели.
Удивительное дело! Он встал гораздо легче, чем в последние дни, тело, руки его, ноги — всё было легче, подвижнее, чем накануне. Да и на душе он ощутил совершенно иное состояние. Его уже не мучили, не волновали ни боль, ни предстоящее расставание с миром, с братией, ни будущее монастыря. Теперь ему предстояло явиться на Суд Божий, отчитаться о содеянном.
Опустившись на колени перед иконой Богородицы, он поблагодарил Её за явление, прочёл несколько молитв. Закончив их, присел на лавку передохнуть. Теперь ему предстояло подготовиться к своему последнему часу.
Раздался тихий стук в дверь, и на пороге появился его любимый ученик Иннокентий, темноволосый и темноглазый инок тридцати с небольшим лет, живший некоторое время в келье Пафнутия после ухода Иосифа. Игумен любил этого тихого, исполнительного монаха за смирение и старательность, за глубокую веру в Господа. Преподобный повидал на своём веку немало разных знаков уважения к себе и прекрасно знал им цену. Преклонение же перед ним и любовь Иннокентия были столь искренними, чистыми и бескорыстными, что волей-неволей вызывали ответное чувство, и потому Пафнутий особенно любил видеть этого ученика рядом, доверял ему.
Теперь Иннокентий зашёл, чтобы проводить учителя в церковь на заутреню. С тех пор как старец занемог, этот инок начал ненавязчиво, но неотступно опекать учителя, помогать ему. Зная привычки преподобного, его нелюбовь к посторонним прикосновениям, Иннокентий умел делать это, не раздражая учителя, не мешая ему. Правда, и теперь, по старинной традиции, в келье вместе с настоятелем жил его очередной ученик — юный подросток Варсонофий, исполнявший поручения старца. Но Иннокентий не доверял этому послушнику, который и теперь беззаботно спал в сенях, не услышав ни пробуждения учителя, ни появления постороннего.
Поклонившись настоятелю и приняв его благословение, Иннокентий помог ему умыться, поливая из кувшина на руки, подал полотенце и, видя, что нынешним утром учитель в состоянии одеться самостоятельно, вышел в сени подождать его, чтобы вместе отправиться на службу.
Постоял возле постели юного Варсонофия, освещённого слабыми лучами восходящего солнца, потрепал его по щеке. Тот открыл глаза и тут же вскочил с постели:
— Опять я проспал, звону не услышал!
— Да нет, его ещё не было, хоть и пора уже. Сбегай-ка узнай, что случилось, может, проспал дежурный.
В этот момент раздался достаточно громкий и резкий звон била — подвешенной в центре двора металлической платины, удар по которой с давних времён будил по утрам монахов. Лицо юноши расплылось в улыбке:
— Тогда доброе тебе утро! Я сейчас, мигом.
Он вскочил, на ходу перекрестился в сторону иконы, оглянувшись на дверь, не видит ли учитель его небрежения к молитве, одну руку обмакнул прямо в кувшин и освежил ею лицо, поёжившись от холода, другой прихватил старую рясу и в момент натянул её на себя, так же быстро сунул ноги, с которых не снимал толстых вязаных носок, в просторные кожаные башмаки. Ко времени выхода старца из кельи, он уже был вполне готов шествовать на службу. Втроём, друг за другом двинулись они к новой красавице-церкви, последним плёлся, опустив полусонную голову, четырнадцатилетний келейник старца Варсонофий.
После утрени Пафнутий, отдав несколько тихих распоряжений своим помощникам, глазами призвал к себе своего любимца Иннокентия, стоявшего в стороне, в ожидании дальнейших распоряжений игумена. Радостно поспешил тот к учителю.
— Пойдём-ка, дружок, походим за монастырём, поглядим наше хозяйство, — как-то необычно грустно предложил он.
Иннокентий подивился этому пожеланию, ибо в последнее время старец по состоянию здоровья редко выходил за стены монастыря, доверяя следить за хозяйством более молодым братьям. Они пошли по зеленеющей весенней тропинке через задние хозяйственные монастырские ворота, мимо хлева и конюшни в сторону пруда. Игумен с посохом в правой руке неспешно шёл чуть впереди и молчал, думая о чём-то сосредоточенно, лишь изредка губы его шевелились, и Иннокентию казалось, что он непрерывно шептал Иисусову молитву.
Низко и быстро плыли тяжёлые хмурые облака, временами путников охолаживали порывы недружелюбного весеннего ветра. Но сквозь тучи то и дело проглядывало ликующее солнце, мгновенно преображая всё вокруг своим теплом, говоря, что на улице — конец апреля, и что совсем скоро наступит жаркое лето.
Ученик не только не заговаривал со старцем, но и боялся нарушить тишину своим присутствием, старался неслышнее дышать и ступать, чтобы не отвлечь и не обеспокоить учителя. Подойдя к плотине, Пафнутий остановился, оглядывая плоды своих многолетних трудов. Лишь один он знал в тот момент, что в последний раз пришёл сюда, на этот маленький и горячо любимый им кусочек земли, обильно удобренный его трудом и потом. Сам, своими руками, с помощью братьев рыл он здесь каналы, перекрывал реку, возводил мост, устраивал запруду, чтобы иметь запас воды для заливных лугов, для разведения рыбы, для скота и мельницы.
Большое рукотворное озеро морщилось под порывами ветра, хмурилось, будто тоже предчувствуя прощание со своим творцом. Пафнутий теперь уже твёрдо знал, что жить ему осталось ровно семь дней. И каждый из них должен быть посвящён покаянию и службе одному лишь Господу и его Пресвятой Матери. Что с каждым днём он будет слабеть, и потому все силы, что остались ещё у него, должны быть отданы только этому, только покаянию и исправлению. Но он не смог преодолеть своей человеческой слабости — желания окинуть последним взором свой монастырь, своё творение, места, коим отдано особенно много сил и труда.
Он медленно поднялся на мост. Лишь слегка опираясь на посох, прошёл почти до середины и остановился, облокотившись на деревянные перильца, подставляя лицо ветру, глядя на водную даль, на обрамляющие её леса, луга, на купола новой церкви за монастырским забором, видные и отсюда. Потом перевёл взгляд вниз, где в волнах скользили тени рыбёшек. Тут всё радовало ему глаз. Но, сделав ещё несколько шагов, он заметил ручей, просочившийся под мостом, и тревога сжала его сердце: ну вот, ещё не умер, лишь стал меньше следить, и тут же явилось небрежение. А как же без него будет? Но тут же другой голос, возможно, голос души, остановил его сетования: «Какое теперь тебе до всего этого дело? Тебя ждёт иная жизнь, иные интересы! Ждёт Божий Суд, а ты думаешь о какой-то протечке...» Но ведь монастырь — его детище, которому отдано уже тридцать три года, половина сознательной жизни. Каким он будет без него, без хозяина? Но тот, другой голос, вновь напомнил: «Ты же сам говорил, что всё в руках Пречистой. Если братия будет достойной, она позаботится о монастыре, а ты уж своё дело сделал!»
Но в этом споре снова победила плоть, победил хозяин и практик. Забыв о голосах, Пафнутий обратился к стоящему рядом Иннокентию и сказал ему с укором:
— Видишь, плотина прохудилась? Надо заделать протечку быстрее, не то вода расточит путь, совсем всё испортит. Надобно сначала постараться с той стороны, откуда пробивается вода, на верёвках тяжёлые камни опустить, чтобы они в отверстие внедрились и притормозили поток, а потом и деревца прибавить и с обеих сторон заделать протечку...
Он начал наставлять ученика, как и каким образом преградить путь воде, как лучше это сделать. Тот, дождавшись, когда игумен завершит, предложил.
— Я приду позже с братией, и ты нам укажешь, как делать. Мы сразу всё и выполним! Хочешь — сейчас, хочешь — после обеда.
Старец как-то странно посмотрел на Иннокентия — отвлечённо и рассеянно, и уже совсем иным, более равнодушным голосом произнёс.
— Не могу я этим заниматься. Есть у меня теперь более важное дело. Вы сами тут разберитесь, а ты проследи... Пойдём!
Так же медленно двинулись они в обратный путь к монастырю. По пути Пафнутий остановился перед конюшней, издали поглядел на пасущихся лошадей. Затем прошёл до сада, но и тут не проходил вглубь, а лишь постоял минуту подле ворот, потом ненадолго присел отдохнуть на лавочке под деревьями. Больше он уже не давал никаких распоряжений, не разговаривал ни с кем, лишь кивал, если кто-то к нему обращался.
Вернулись в монастырь к началу литургии. И её отстоял старец до конца, хотя было заметно, что устал он чрезмерно.
Когда закончилась церковная служба, вместе со всеми братьями, как обычно, прошёл в трапезную и даже поел немного.
После еды все разошлись по своим кельям. Иннокентий, видя, что игумен направился к себе и, вероятнее всего, будет отдыхать, тоже пошёл вздремнуть. Засыпая, думал о необычном душевном состоянии своего учителя, объяснил для себя всё это его нездоровьем.
Ему показалось, что не прошло и получаса, как дверь легонько стукнула и на пороге явился игуменский послушник Варсонофий:
— Отец Иннокентий, старец Пафнутий послал меня к тебе напомнить, чтобы ты шёл, куда он повелел!
Иннокентий быстро поднялся, поправил рясу и в недоумении поспешил к преподобному. Он уже подзабыл о плотине, ибо прежде Пафнутий всегда сам следил за её состоянием, сам руководил ремонтом, оттого его утренний приказ заняться этим делом был им воспринят несерьёзно. Тем более что игумен, по его наблюдениям, чувствовал нынче себя вполне сносно.
Но оказалось, что Пафнутий считал совсем иначе. Он встретил ученика, сидя на своей постели-скамье и сосредоточенно глядя в пол. Старец прекрасно видел, что Иннокентий остановился перед ним, но молчал. Этот жест являлся признаком его недовольства. Выждав немного, инок спросил:
— Ты хочешь, чтобы я пошёл с братьями заделывать плотину?
Старец продолжал упрямо молчать, и тогда Иннокентий попытался выяснить причину его столь странного поведения:
— Почему ты не пойдёшь сам? Или не видишь в том нужды?
Преподобный поднял на него свои непривычно отрешённые глаза и вновь сказал ещё одну странную фразу:
— Меня другое заботит, только ты не знаешь, ведь узы должны разрешиться.
Он вновь опустил голову и застыл в прежней сосредоточенно-молчаливой позе. Однако заметив, что ученик продолжает стоять рядом, всё же подсказал:
— Возьми с собой моего Варсонофия, Зосиму и Малха, они теперь свободны, и с ними поправь плотину.
В смятении отошёл от него Иннокентий. Вместе с братьями, которых указал игумен, они отправились к реке, подставляя свежему апрельскому ветру свои открытые головы. Иннокентий рассказал товарищам о странном поведении старца. Варсонофий подтвердил, что тоже заметил что-то неладное в учителе.
— Может, совсем разболелся наш преподобный? — поинтересовался Зосима.
— Да нет, не похоже, — пожал плечами Иннокентий. — Мы с ним сегодня ходили чуть не полдня за монастырём. Он почти не отдыхал, двигался самостоятельно и достаточно бодро, потом всю литургию отстоял, я даже думал, что совсем оправился наш владыка.
Пришли к плотине, нашли нужные деревца, камни. Но работа не клеилась, камни не попадали в струю, а раздеваться и лезть в холодную воду охотников не нашлось. Кое-как затолкали в протечку всё, что попало под руки, вода почти остановилась, но продолжала сочиться. Услышав перезвон, призывающий к вечерне, заторопились в храм, пропускать службу не хотелось. Протечку оставили «на потом».
Иннокентий зашёл по обычаю за учителем, тот сидел на прежнем месте, но лицо его было бледнее прежнего.
— Я прошу тебя почитать мне в келье повечерие, я не могу идти на службу, — молвил он тихо. — И ещё, пока не забыл. Поскорее пошли кого-нибудь к князю Михаилу, чтобы он ко мне не ездил и не присылал никого ни с какими просьбами, потому что приспели мне иные заботы!
Иннокентий, не переставая изумляться, выполнил повеление настоятеля, послал гонца к одному из покровителей монастыря, князю Верейскому и Белозерскому Михаилу Андреевичу, дяде великокняжескому, жившему в то время неподалёку от Боровска в своём наследственном уделе — в Верее. Вернувшись обратно, застал у входа в келью монахов, пришедших узнать, почему игумен не пришёл на вечернюю службу. Они с недоумением слушали путаные объяснения юного Варсонофия, прикрывшего своим телом вход в келью:
— Преподобный не велел никого принимать, просил всех собраться завтра утром!
— Он что, заболел? Тогда почему нам нельзя его проведать?
— Не знаю, он просил не беспокоить Приказал лишь Иннокентию ему службу почитать...
Иннокентий подошёл к встревоженным инокам и подтвердил:
— Да-да, нездоровится учителю. Надо подождать. Ступайте, отдыхайте, братья. А я тут побуду. Если понадобится, позову вас.
Варсонофий впустил его в келью и закрыл за ним дверь на крючок. Оба ученика — и старший, и младший, остановились возле постели настоятеля, который лежал на ней в одежде, прикрыв глаза.
— Отче! — окликнул его тихо Варсонофий. — Иннокентий пришёл.
Старец медленно открыл глаза и поглядел на стоящих рядом учеников. Так же медленно приподнялся, дав знак, что встанет самостоятельно, сел на краешек скамьи, бесстрастно спросил:
— Отправил гонца к князю Михаилу, чтобы не тревожил меня?
— Да, отправил.
— Хорошо.
Помолчав ещё минуту, приказал:
— Читай мне «Вечернюю».
Во время чтения он поднялся, хотя и видно было, что стоять ему нелегко. Но он дотерпел до конца службы, губами повторяя за учеником слова молитвы. Когда чтение закончилось, Пафнутий вновь прилёг, ничего не сказав Иннокентию, и тот остался в келье, не решаясь оставить больного в одиночестве, ибо послушник уже куда-то утёк.
Но старец не спал. Передохнув после службы несколько минут и заметив, что Иннокентий ещё находится рядом, он спросил:
— Всё сделал, о чём мы с утра говорили?
Инок побоялся сказать, что протечку на плотине ликвидировать до конца не удалось и, не желая огорчать преподобного, покривил душой:
— Да, сделали, как будто всё в порядке.
— Вот и ладно, вот и хорошо, — сдержанно порадовался игумен. И неожиданно добавил: — Наутро пусть соберётся у меня вся братия, не забудь, напомни им.
Ещё помолчав, Пафнутий неожиданно чётко и ясно произнёс:
— В сей день недели, в четверг, избавлюсь от немощи моей.
Сердце Иннокентия дрогнуло. Уж не о смерти ли говорит учитель? Но он быстро отмёл эту мысль. Откуда преподобный может знать о дне своей кончины? И кто вообще может знать такое, кроме Господа? Да ещё за неделю! Правда, в Писаниях были такие примеры, так то ж в Писаниях! Но тогда почему он говорит, что избавится от немощи своей? Этого ведь тоже нельзя знать наверняка!
Но это была уже третья загадочная фраза Пафнутия за день, и потому Иннокентий забеспокоился всерьёз.
На повечерие игумен так же не смог идти сам и вновь велел читать службу ученику. Лишь по её окончании отпустил его к себе в келью.
Ночь оказалась для Иннокентия на редкость тревожной. Он ложился в постель и не мог заснуть. Подходил к келье старца и даже заглядывал в сени, где безмятежно спал его юный однокелейник, слышал шёпот преподобного — тот читал молитвы. Снова возвращался к себе и снова пытался заснуть, но самые разные тревожные мысли переполняли его. А что если игумен действительно преставится? Что будет с монастырём, со всеми с ними? Что ждёт их? Уже не будет в обители столько паломников и вкладчиков, не будет такого довольствия и относительного благополучия, беззаботности, как прежде. Придётся постоянно думать о хлебе насущном.
Но даже не это больше всего волновало Иннокентия. Кто возглавит монастырь? Кто будет его душой, его светом, его идеалом? Нет, никто не сможет заменить Учителя. Инок перебрал в уме всех старших грамотных монахов, кто мог бы претендовать на руководство обителью. Даже примерил и к себе бремя власти, но не нашёл никого, достойного, на его взгляд, заменить Пафнутия. Он знал, чувствовал, что претендентов на игуменство окажется предостаточно, что это может привести к столкновениям среди братии, к раздорам, к непослушанию — именно это беспокоило его больше всего. «Ибо ропот в монастыре великая язва, соблазн для общества, разорение любви, расторжение единомыслия, нарушение мира...» — вспомнил Иннокентий слова Святого Ефрема Сирина. Если в обители не будет покоя и согласия, то это уже будет не обитель, не место для работы Господу Иисусу Христу, а скопище грешников. Лучше бы преподобный пожил ещё. За ним, как за каменной стеной.
Но что значила эта непонятная фраза его: «В четверг избавлюсь от немощи моей»? Может, спросить его самого об этом? А если не ответит, а осерчает, что тогда?
Когда наступило время утрени, Иннокентий, ещё до появления первых лучей солнца, взяв свечу, направился к келье настоятеля. Возле неё уже стояли несколько братьев, встревоженных вчерашним отсутствием старца на службе и нежеланием его принять их. Среди пришедших находились его лучшие ученики Иосиф и Герасим. Зная, что именно Иннокентий вот уже много лет будит по утрам преподобного и провожает его на службу, они расступились и пропустили его внутрь кельи. И снова игумен не смог идти в храм, велел лишь отослать туда собравшихся возле входа монахов. Иннокентию же приказал прочесть полунощницу и заутреню прямо в келье. Прослушал их, вновь стоя.
По окончании молебного правила, как и было приказано, вся братия и монастырские священники пришли повидать настоятеля и благословиться у него. Пафнутий разрешил всем беспрепятственно заходить в келью, а сам, поднявшись, начал у каждого просить прощения. Это бывало и прежде, но на сей раз все почувствовали, что происходит что-то необычное, особенно после того как старец отказался благословить оказавшегося по случаю среди братии чужого чернеца Дионисия из Кириллова Белозерского монастыря. Тот слёзно просил преподобного о такой милости, но старец упёрся и при всех с досадой сказал ему:
— Что ты от меня, господин мой, от грешного человека требуешь благословения и помощи? Я сам в сей час много нуждаюсь в молитве и поддержке!
А когда огорчённый послушник удалился из кельи, игумен, всё ещё переживая случившееся и будто отвечая на свои собственные сомнения, молвил:
— И о чём этот старец думает? Я сижу, сам себе не могу помочь, а он от меня благословящей руки требует!
Окружившие игумена монахи с удивлением и трепетом слушали эти неслыханные прежде слова. Никогда не отказывал Пафнутий в благословении доброму человеку, тем более монаху. И на тебе! Да ещё и себе помощи требует! Странно всё. Непонятно.
Они переглядывались, обменивались репликами, ждали, что будет дальше, не хотели расходиться. Но старец повелел всем отправляться по своим кельям. Сам же остался молча сидеть на постели, полностью погруженный в Иисусову молитву.
Неожиданно для Иннокентия и для Варсонофия старец засобирался на литургию. Он оживился, благословил, как и прежде было заведено, зашедшего к нему священника на службу, столь же дружелюбно принимал помощь учеников, среди которых был и Иосиф Санин. Игумен облачился в свою нарядную одежду, которая отличалась от обычной старой и штопаной лишь чистотой и свежестью, и самостоятельно, опираясь лишь на посох, дошёл до храма.
Отстоял всю службу и так же без поддержки, но уже более медленно, с большим трудом, с остановками двинулся в келью, окружённый братией, которая, зная его неприязнь к чужим прикосновениям, старалась без нужды не трогать его, но была наготове. Добравшись к себе, старец отпустил учеников, а сам лёг в изнеможении в постель, лишь встревоженный Иннокентий остался дежурить в сенях на тот случай, если что потребуется. И тут он вспомнил, что учитель вот уже второй день ничего не ел, лишь испил сыта — слабо подслащённой мёдом воды. Он подошёл к больному и спросил, не надо ли чего принести из пищи, но тот спал или делал вид, что спит. Инок вновь вышел в сени, усевшись поудобнее на лавке, он задремал: бессонная ночь давала о себе знать.
Как обычно, в самый неподходящий момент появился вездесущий пострел Варсонофий.
— Отец, — окликнул он уже задремавшего Иннокентия, — от князя Михаила дьяк приехал, спрашивает, что случилось со старцем, почему он не велел приезжать к себе? Что ответить?
— Погоди, я попробую спросить преподобного.
Инок встал и прошёл к Пафнутию. Тот лежал с открытыми глазами и внимательно глядел на вошедшего. Иннокентий объяснил причину своего появления и спросил, какой ответ дать гостю и князю.
— Нет у него до меня никакого дела, — ответил он и отвернулся к стене.
Иннокентий приказал послушнику дежурить у постели старца и не отлучаться, а сам направился к дьяку. Лихой молодец в красивых красных сапогах и при богатом поясе стоял возле трапезной, держа под уздцы горячего коня.
— Что, так и сказать князю, что старец не желает никого видеть и слышать? — изумился он.
— Занемог преподобный, может, оттого столь строг, — ответил осторожно Иннокентий, стараясь быть как можно приветливей и смягчить резкий ответ игумена старому и ближайшему покровителю монастыря.
— Ну, хорошо, — пожал плечами дьяк, — попробую объяснить князю.
Не успел он вскочить на коня и отъехать, как в воротах показались новые гости. Явились посланцы из удела тверского: пожилой боярин в кибитке, запряжённой доброй парой, и трое верховых. Неспешно сойдя на землю, боярин сразу же подошёл к Иннокентию, узнав в нём старшего, и сообщил, что прибыл к преподобному игумену с грамотой от тверского князя и вкладом — золотыми деньгами.
С тяжёлым сердцем пошёл Иннокентий докладывать о том учителю, неся в руках деньги и грамоту. Ох как нужны были теперь монастырю деньги! Начинался последний месяц весны, подходили к концу запасы хлеба — зимой много раздавали странникам и голодным, — не хватало зерна для сева, приспело всё покупать. А не дай Бог, помрёт игумен — неизвестно ещё, какие будут у монастыря доходы, кто станет его поддерживать, как пойдут дела!
Он приблизился к Пафнутию, который всё ещё лежал на постели и по выработанной годами привычке, как обычно в минуты досуга, творил Иисусову молитву. Увидев в руках вошедшего грамоту и деньги, прервался и глазами лишь спросил: «Что это?»
— Послание тебе от тверского князя. Разреши, прочту!
Пафнутий сузил свои и без того узкие монголовидные глаза:
— Отдай его принёсшему! Я не хочу ничего слушать!
— Но тогда разреши хотя бы принять деньги, они ведь нужны монастырю!
— Ты возьмёшь, всё равно, что я взял! Ишь испугался, что без хлеба останешься! Ещё, брат, у Пречистой есть чем братию кормить и поить. Они, думаешь, прислали золото просто так, для моей пользы? Они хотят от меня, грешного, получить молитву и прощение, а я, как видите, сейчас сам больше других нуждаюсь в молитве и прощении.
Он снова прикрыл глаза и отвернулся от Иннокентия, показывая таким образом, что разговор окончен. Ученик впервые заметил, что к своему закату старец всё больше становится похож на своего деда по отцовской линии, агарянина, то есть татарина. Монахи хорошо знали эту полулегенду-полубыль, согласно которой дед Пафнутия, Мамаев баскак, полюбив Русь и приняв христианство, получил в дар от великого князя землю и остался на ней жить. И хотя ордынских татар за их бесчинства и преступления не любили, происхождение Пафнутия никак не сказывалось на отношении к нему братии и многочисленных паломников со всех краёв Руси и Литвы. Пафнутия почитали как православного святого уже при его жизни, им восхищались, его благословения вымаливали. Впрочем, даже к чистокровным, но обрусевшим татарам, принявшим христианство, на Руси относились терпимо, если не сказать обыденно, не поминая греха предков. Их почитали за своих, выдавали за татарских царевичей русских княжон и жили с ними бок о бок десятилетиями. Так что Иннокентий лишь отметил про себя характерные агарянские черты игумена, но это лишь вызвало дополнительный прилив жалости и даже нежности к преподобному.
— Прости, учитель, что побеспокоил, что ослушался.
Он низко поклонился лежащему старцу, который вновь начал шептать Иисусову молитву.
Иннокентий вышел и сразу же направился к ожидавшим его паломникам. Старец был прав, приходили они за прощением и благословением преподобного и очень огорчились, что он не может принять их подношения.
Вернувшись, Иннокентий застал в келье Иосифа-клирошанина, тоже бывшего келейника старцева. Иосиф помогал Пафнутию одеваться к вечерне. Так и отправились туда все вместе, поддерживая старца лишь за его одежды. В церкви перед началом службы поднесли игумену сиденье, но тот так и не присел, простояв всю службу на ногах, преклонив голову и опираясь лишь на посох. Как и прежде, он пел вместе с братией стихиры, не пропуская ни одной строки.
По обычаю в пятницу после вечерни священник начал служить панихиду, и братья, считая, что игумену трудно будет простоять столь длительное время без отдыха, хотели проводить его в келью, но он категорически отказался, вновь озадачив Иннокентия и других монахов.
— Я должен более других слушать, потому что мне это нужнее всего, впредь уже не смогу слушать.
Пафнутий усердно подпевал «Усердны непорочные», и братья даже решили, что ему стало легче. В хорошем настроении целой толпой проводили старца после службы до кельи, и все получили от него благословение и прощение, и сам же он вновь у всех прощения попросил.
Успокоившись, что учителю полегчало, Иннокентий следующую ночь провёл у себя, попросив подежурить у старца ещё одного ученика, Арсения.
День субботний прошёл почти обыденно, Пафнутий смог лишь поучаствовать в литургии, остальные все службы Иннокентий прочёл ему в келье. После литургии инок стал уговаривать старца отведать пищи:
— Отец мой, надо подкрепиться, ты так разболелся, что третий день уже пищи не принимаешь, ослабнешь совсем. А сегодня праздник, суббота, к тому же пятидесятница!
— Я и сам знаю, что суббота, что пятидесятница, но в правилах написано: «Даже если и великая нужда будет, всё равно три дня следует поститься больному ради причащения святых тайн». А меня, сам видишь, недуг охватил. Если Господь и Богоматерь сподобят меня, то завтра хочу причаститься святых тайн.
Так вот почему старец голодал! Иннокентий-то с товарищами думали, что он забывал поесть, не хотел, а он просто не говорил, что готовится к причащению. Теперь стало ясно, почему он молчал и отказывался принимать посетителей. Был у старца обычай, о котором все знали: когда хотел он причаститься святых тайн, то не только голодал, но и неделю пребывал в молчании, считая, что это помогает сосредоточиться на молитве, на духовном делании.
На этот раз вместо обеда настоятель пригласил к себе в келью священника по имени Исайя, прочёл по его повелению покаянную молитву. Тот выслушал со страхом и трепетом покаяние преподобного, сделал всё, что положено в таких случаях, свершил обряд прощения и благословил старца.
«Господи, — подумал при этом Иннокентий, — преподобный и так самим уж Богом прощён, а он у нас, смертных, прощения просит!»
К вечеру приспело ещё одно испытание: в монастырь прибыл духовник князя Михаила Андреевича, дяди великокняжеского — поп Иван.
— Понимаешь, — настаивал тот, узнав, что лишь Иннокентию игумен разрешает бывать в келье беспрепятственно и что лишь он может уговорить старца принять посетителя, — князь и сам хотел приехать, да не посмел без разрешения, меня прислал узнать, нельзя ли ему побывать здесь, с преподобным встретиться, и не благословит ли он князя и сына его, Ивана?
Иннокентий попытался уговорить посетителя вернуться восвояси, не тревожить больного, который не хочет никого принимать, обещал сообщить, если что-то переменится, но поп Иван упёрся, что без старцева согласия князь не велел возвращаться. Пришлось иноку с тяжёлым сердцем вновь идти тревожить учителя. И, конечно же, получил сердитый отказ с выговором. Однако упрямый гость не хотел сдаваться. Он отправился уговаривать Иосифа, но, получив и там твёрдый отказ, пошёл просить других монахов, чтобы убедили старца принять его. Однако никто не смел провести его к преподобному. Тогда поп придумал свою маленькую хитрость, думая, что при личной встрече Пафнутий не решится отказать князю — благодетелю монастырскому — в приёме. Перед вечерней он зашёл в храм и укрылся там в укромном местечке, ожидая прихода игумена на службу. И Пафнутий как раз нашёл в себе силы, отправился в урочный час в сопровождении братии в церковь. Но лишь заметив там попа, немедленно укрылся от него в святом алтаре. Поняв, что преподобный действительно не желает его видеть, огорчённый гость отбыл наконец-то восвояси.
В тот день игумен решил пойти и на всенощное бдение, сказав грустно в присутствии нескольких иноков:
— Впредь больше уж не смогу я этого совершить.
Бывший тут Иосиф, как и иные монахи, не придал особого значения его словам, подумав, что от немощи своей говорит так старец, и лишь Иннокентий содрогнулся: он уже начал понимать, что неспроста Пафнутий повторяет столь необычные слова, что есть за ними что-то более серьёзное, чем простой каприз или недомогание. Это заставило его удвоить внимание и бережение к своему больному учителю, которого любил безмерно и к которому был привязан. Он уже не стесняясь глядел на исхудавшее, дорогое для него лицо, и ему казалось порой, что от него исходит сияние.
После захода солнца Пафнутий сам поднял братию на всенощное бдение и с примерным усердием молился вместе со всеми аж до самого рассвета. Когда клирошанин Иосиф прочитал молитвы, к святому причащению относящиеся, старец повелел священнику совершать литургию, сам же оставался в святом жертвеннике до причащения телу и крови Христа. И лишь после службы в наступивший воскресный день, уступив уговорам братии, немного поел, отдав лучшую, специально для него приготовленную пищу другим монахам, в первую очередь юному келейнику своему Варсонофию, впервые за последние дни ласково поглядев на подростка. У того, как от большой награды, вспыхнул румянец. Давно уж учитель не обращал на него внимания, не говорил с ним, в то время как прежде они нередко беседовали о многом, и старец охотно отвечал на его многочисленные вопросы. Ему и теперь не терпелось пообщаться с учителем, и он наконец-то почувствовал, что это становится возможным.
Вечером, видя хорошее расположение преподобного и подобрав подходящий момент, он решился:
— Отче, ты много раз говорил мне: «Молись, и Господь придёт, ты почувствуешь Его присутствие». А я стараюсь, молюсь, но ничего не ощущаю. Молюсь словно в пустоту. Отчего так? И икона не кажется мне живой, как ты о том толковал...
Пафнутий посмотрел на ученика грустно и внимательно:
— Стало быть, ты слеп, сын мой. Значит, ты ещё не научился видеть Господа, замечать его присутствие. Значит, недостаточно веры и смирения в тебе. Всему учиться надобно. Не всё сразу приходит.
Старец с трудом поднялся и сел на своей постели, перекрестился на образ Спасителя, висевший у него на стене рядом с новой иконой Божией Матери, писанной Дионисием. Минуту помолчал, думая о чём-то своём, потом перекрестился ещё раз и, обернувшись к замершему в углу кельи Варсонофию, продолжил достаточно громко и эмоционально:
— Да и как ты собираешься увидеть Его? Думаешь, Он перед тобой вот, как я, возникнет? Или как Иннокентий? Ты не должен себе воображать, что присутствие Господа легко ощутить! К этому надо всю жизнь стремиться, готовиться всем сердцем, душой. И тогда в один прекрасный момент ты ощутишь свет и радость. Ты почувствуешь, что не один на свете. Это и будет Божия благодать, да-да.
Старец, выговорив это, замолк было, но вскоре опять зашептал Иисусову молитву. Варсонофий продолжал сидеть неподалёку, боясь пошевелиться и потревожить учителя. Но старец, заметив, наконец, выжидательную позу ученика, отвлёкся от молитвы и с горечью выговорил юноше:
— Поди, не тревожь больше меня своими вопросами. Если что не понимаешь — спроси у Иосифа или у кого иного. У меня теперь свои дела, не отвлекай меня.
Послушник молча выскользнул в сени.
А в монастыре тем временем происходили необычайные события. Один за другим прибывали сюда новые посланцы, сначала от великого князя, чуть позже — от его матери, вдовой великой княгини Марии Ярославны, а за ними — от великой княгини Софьи Гречанки. И все — с посланиями, с деньгами золотыми, с требованием немедленно повидаться с Пафнутием, получить благословение для своих господ. Иноки лишь с удивлением разводили руками: каким таким мановением — то ли от Бога, то ли от быстрых гонцов — дошли известия до самой Москвы о происходящих событиях?
Федя Викентьев, посланец государя, сразу же решительно пошёл к Иннокентию и, не церемонясь, потребовал:
— Проводи-ка меня к Пафнутию, князь великий прислал ему грамоту свою!
Монах растерялся сначала, не зная, как отказать представителю столь высокой персоны, но, вспомнив предыдущие выговоры игумена, всё-таки решился воспротивиться:
— Никто из мирян не смеет входить к старцу, — извинительным тоном произнёс он. — Даже и князю нашему он отказал, и если правду тебе сказать, то и сам пославший тебя не посмеет туда войти.
Молодой дьяк иронически усмехнулся, зная о добрых, почти дружеских отношениях преподобного и государя, о зависимости монастыря от его воли и милости. Он был уверен, что игумен не посмеет отказать самому Иоанну:
— А ты отнеси послание и извести его!
Иннокентий знал, что учитель вновь огорчится, если потревожить его, но и отправить ни с чем посланника главного монастырского покровителя он не мог.
Нерешительно переступил инок порог игуменской кельи, держа в руках плотный запечатанный великокняжеской печатью свиток из хорошей белой бумаги. Игумен не спал и тут же понял, что ученик вновь пришёл с каким-то делом. Лишь взглядом спросил: «Ну, что там ещё?»
— Вот, послание от великого князя... Я не посмел отказать...
Преподобный не колебался ни минуты:
— Отдай его принёсшему, пусть вернёт назад. Более ничего не хочу от мира сего и почестей не желаю, и ничто уже не страшит меня в мире этом.
Иннокентия слегка задело то, что старец говорит лишь о себе. Ни о них, иноках, ни о монастыре он уже не думал. И не смог сдержать своего огорчения:
— Знаю, отец мой, что это так, что ничто мирское тебя уже не волнует, но, Бога ради, о нашей участи подумай! Ведь этого желает князь великий! Осердится он на нас, не прогневай его!
Игумен сдержанно и спокойно глянул на ученика:
— Истинно говорю вам, если не прогневаете Единого, то не причинит вам вреда гнев человеческий. Если же Христа прогневаете, никто вам помочь не сможет! А человек, если и осерчает, снова смирится!
Более не посмел чернец перечить преподобному, лишь низко склонил голову в знак покорности да вышел вон из комнаты.
Получив ответ и послание, Викентьев лишь недоумённо и обиженно пожал плечами и, кликнув своих провожатых, немедленно удалился из монастыря.
Посланец вдовой великой княгини был более настойчив. Он долго уговаривал Иннокентия передать от неё послание и золото старцу.
— Игумен всегда привечал христолюбивую и благочестивую великую княгиню Марию Ярославну, ведь она всегда любила и почитала ваш монастырь и старца Пафнутия. Он рад будет весточку от неё получить!
Заронил он сомнения в душу инока. Кто знает, может, и в самом деле пожелает преподобный прочесть послание от христолюбивой вдовы, много помогавшей монастырю? Вновь с тяжёлым сердцем отправился он к учителю.
Преподобный тихо и отстранённо сидел на своей постели, даже не поглядев в сторону вошедшего.
— Очень тебе неможется, государь Пафнутий? — спросил его ласково ученик.
— Ни то ни сё, видишь, брат, сам: немощь охватила меня, а кроме этого, ничего не ощущаю от болезни.
Сердце дрогнуло у Иннокентия от жалости, и хотел он было уже выйти, ничего не говоря о новом послании и о великой княгине Марии Ярославне, о её золоте, но старец сам увидел в руках у собеседника новый пакет.
Узнав, что это и от кого, он возмутился:
— Что же ты так досаждаешь мне, а, брат? Вот уже и о жизни своей спокойно подумать не могу, да? И перед Господом мне покаяться нельзя без мирских забот, без суеты? Так получается?
Голос его дрожал, казалось, он вот-вот заплачет от обиды.
— Прости меня, не виновен я перед тобой, все они требуют, чтобы я пошёл, чтобы доложил, думают, что это я сам к тебе никого не пускаю, серчают на меня! Не волнуйся, больше я не буду тебя тревожить, прости меня, учитель!
Иннокентий низко поклонился преподобному и пошёл к ожидающим ответа. Вернул грамоту и золото и сказал, что старец категорически не желает общаться с миром, что он тяжко хворает.
Отбыли огорчённые отказом посыльные великих княгинь — вдовой Марии Ярославны и Софьи Гречанки, но тут же явились новые: от князей, бояр, пришли паломники. Но больше уж никого иноки не слушали и посланий не носили, лишь извинялись, что не смогут выполнить просьбы гостей, обещали сами помолиться за них. Все они уже поняли, что со старцем творится что-то неладное, заволновались. Каждый задавал себе вопрос: что случится, если настоятель умрёт? Кто будет его преемником? Что станет с ними, если их главное светило погаснет?
Монахи собирались группками, обменивались новостями, обсуждали, как — небывалое дело! — старец отказал в приёме грамот и золота самому государю, его матери и супруге! Тревожились.
Казалось, что без игуменского попечения остановились все дела в обители. Правда, продолжал выпекаться хлеб, готовились обеды, без этого не проживёшь, но почти опустели сады, хлев, никто не думал уже о ремонте плотин, о посевной. Братья слонялись по монастырю, возле кельи преподобного, томились, ждали чего-то и молились.
Призываю вас, чада, спешите делать добро!
Шёл пятый день Пафнутьевой болезни. Присмотревшись к учителю во время литургии в храме, куда тот добрался из последних сил, припомнив все его слова и предсказания, Иосиф Санин вдруг осознал, что преподобный готовится к смерти. Этот вывод взволновал его и обеспокоил. Отобедав, Иосиф отправился к себе в келью, чтобы спокойно обдумать, как быть дальше и что предпринять. Не успел присесть на своё любимое рабочее место у окна за столом, как услышал шум открывающейся двери, на пороге появился его родной брат Вассиан.
Смерть отца сблизила братьев, они как-то вдруг, несмотря на монашеские обеты, ощутили своё сиротство, своё кровное родство, которое давало им возможность опереться друг на друга, не быть одинокими в окружающем мире. Они подолгу сиживали вместе в Иосифовой келье, обсуждая самые разные проблемы, во всём доверяя друг другу, чувствуя взаимопонимание. Они были похожи не только внешне, но и имели схожие характеры, оба были достаточно честолюбивы, не скрывали друг от друга своих планов, не таились, верили в их исполнение. Конечно, теперь самым насущным для обоих был вопрос о настоятеле монастыря.
— Как ты думаешь, кого назначит Пафнутий своим преемником? — почти сразу же с порога спросил Вассиан у Иосифа, зная по прежним разговорам, что этот вопрос заметно интересовал брата. — Он ещё никого не называл?
— Не знаю, пока не слышал. Думаю, что надо непременно его об этом спросить.
— Ты как считаешь, кто бы мог занять его место?
Вассиан старался говорить бесстрастным тоном, но, вопреки его усилиям, в голосе проглянули нотки иронии, ибо он хорошо знал, что брат не прочь сам занять это место.
Но тот ответил не сразу. Лишь развёл руками в знак сомнения, и Вассиан увидел, как глаза его заблестели.
— А ты как считаешь? — в свою очередь спросил Иосиф. И, не дожидаясь ответа, прибавил решительно: — Что скажешь, если бы я стал игуменом?
— Согласятся ли с этим остальные братья? — засомневался Вассиан. — Ты ведь младше многих из них.
— Ну и что, коли младше? Кому это молодость вершить дела добрые мешала, если всё остальное при нём? Сам Пафнутий стал игуменом впервые, когда немногим старше меня был. Грамоты мне хватает, дела монастырские не хуже других знаю, самые сложные проблемы мне настоятель решать доверяет, Священное Писание лучше других знаю, голосом и усердием к службе Господь не обидел. И единомышленников у нас достаточно.
— Ты же знаешь, тут на игуменство немало иных претендентов. Думаешь, они так просто откажутся в твою пользу? Свара начнётся.
— Надо, чтобы Пафнутий сам назначил меня своим преемником, при всех. Но для того потолковать мне с ним надо, да там постоянно Иннокентий как нянька хлопочет, ни на шаг не отходит. При нём мне неловко разговор заводить.
— Брат, зачем тебе игуменство? Это же бремя нелёгкое! У нас почти сто человек братии да паломников всегда много, сотни крестьян, села, постоянно какие-то жалобы, просьбы, охота тебе жить в суете да в хлопотах?
— Знаю всё это не хуже твоего. Только хочу, чтобы порядок в монастыре был. Говорил недавно об этом с товарищами, с Герасимом, с Кассианом и с другими, они тоже о порядке мечтают. У нас сейчас многие сами по себе живут, словно в монастырь погостить прибыли. Считают, что коли деньги и имения с собой принесли, значит, могут располагаться в монастыре, как на покое, кельи с удобствами обставили, богатство своё при себе держат, едят да спят сколько влезет, на службу и то по желанию являются. Иные и вообще из монастыря уходят, когда вздумается, работать не хотят. Я считаю, что среди братии не должно быть такой несправедливости, такого беспорядка. Раз мы пришли в обитель, значит, приняли на себя обет быть равными перед Богом, по силам своим служить Ему и друг другу. Чернецам надо по общежитийному уставу жить, а не кто как захочет. Я помню, у нас прежде хоть какой-то порядок был, а в последнее время у старца не стало сил следить за всеми делами, так многие совсем распустились... А сделаешь замечание — не слушают, будто мне одному порядок нужен!
Помолчав минуту и не дождавшись от брата никакой реакции, Иосиф продолжил:
— Как ты думаешь, кто у нас более других достоин стать настоятелем? Иннокентий? Да он бесхарактерный, при нём народ совсем распустится. Арсений? К учению он не усерден, чему он может наставить братию, коли сам неразумен? Кассиан Босой был бы достойным преемником: и строгостью жизни, и подвижничеством своим, и образованностью над многими возвышается, да нет у него склонности чужие заботы на себя брать, он и говорить об этом не желает... Ты не осуждай меня, брат, но я не вижу никого, кто бы лучше, чем я сам, смог монастырскую жизнь организовать как следует. Поверь, не о себе я думаю, об общем деле!
— Наверное, ты прав, только чувствую я, что непросто тебе будет назначение от Пафнутия получить, не хочет он ни о каких мирских делах толковать.
За окном стояла послеобеденная тишина. Почувствовав жажду, Иосиф подошёл к печи, в выемке которой хранились кухонные принадлежности, достал оттуда кружки, налил в них настоя трав с мёдом. Подал одну гостю. Оба отхлебнули ароматного напитка, и Вассиан, почувствовав расположение брата, решил поговорить с ним о том, что самому ему было гораздо интереснее, чем монастырские интриги.
— Прости, Иосиф, что меня мало твоя нынешняя забота трогает, я бы хотел о другом с тобой потолковать, может, и несерьёзном на твой взгляд. Но ты больше моего читаешь, может, надоумишь меня чему!
Вассиан замолк и поглядел настороженно на старшего брата, но тот вполне серьёзно слушал его. Тогда он продолжил:
— Вот в Писании сказано, что человек создан по образу и подобию Божию. Но Господь троичен, он един в трёх лицах, мы знаем, что существует Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Дух Святой. Стало быть, и человек троичен? Как же это понимать?
— О глупостях ты думаешь, брат, — решил поначалу отмахнуться Иосиф от разговора, который его в данный момент вовсе не волновал. — Ты бросай эти свои философствования, молись да работай побольше, вот и некогда будет мудрствовать. Известно ведь: и троичность Господа нашего, и многие иные догматы Церкви выше человеческого понимания, нашим убогим разумом их невозможно постигнуть. Так что нечего на это и замахиваться.
— Всё это так, согласен, однако все святые отцы тоже повторяют следом за Священным Писанием: «Человек создан по образу и подобию Божию!» Значит, и они подтверждают, что он троичен. Где тогда ещё два моих «я»? Допустим, первое — это тело, оболочка наша, естество. Второе своё «я» мы ощущаем как душу, в спорах внутренних. Словом, второе «я» — это душа наша бессмертная. А кто третий? Может быть, это наш ангел-хранитель?
Вассиан в упор смотрел на Иосифа и не думал отступать от разговора. Он долго готовился к нему и теперь нашёл полную возможность поделиться сомнениями со старшим братом.
— Нет, ты не молчи, ты пойми, я всю жизнь посвятил Богу и молитве, я готов многое принимать на веру, но то, что возможно понять, я хочу понять, чтобы веровать и молиться более осмысленно. И ты помоги мне, не отмахивайся!
Поняв, что от Вассиановых вопросов просто так ему не отделаться, Иосиф удивился:
— Почему ты ко мне-то пристал? Разве я могу знать ответы на все твои вопросы? Я тебе что, Иоанн Златоуст? Я даже не Пафнутий. Я в своё время сам ему много подобных вопросов задавал, он меня обычно к трудам святых отцов отсылал, цитатами отвечал, редко свои мысли высказывал. Вот и я тебе скажу: поищи ответы в святоотеческих книгах. А у Пафнутия теперь уж, наверное, ничего не спросишь!
— Что мы его все хороним? Может, ещё отойдёт старец! Как мы без него?
Вассиан тут же погрустнел, но ненадолго. Вспомнив, однако, о своём вопросе, он попытался вернуться к нему:
— Нет, брат, ты постой, не отмахивайся от меня. Я хочу всё-таки договорить с тобой о троичности человека. Вот мы говорим, что у каждого из нас есть ангел-хранитель на небесах. Так, может, это и есть наше третье «я»? Может, это и есть третья ипостась наша? Наш духовный двойник, который живёт в ином, духовном мире и к которому возвращается наша душа после земной, физической смерти? И там уже они вместе ждут Страшного Суда и всеобщего воскресения?
— Ну ты и домыслился! — Иосиф поглядел в темнеющее окно, подумал. Вздохнул. — Нет, мне кажется, что-то не так в твоих рассуждениях. Допустим, человек умирает, и телесная оболочка его остаётся здесь, растворяется в земле, в природе. По твоему разумению, остаётся душа и её ангел. Где же тут троичность? Опять остаются две ипостаси. Нет, не то. А со старцем я бы даже и говорить об этом не решился.
— Да я заранее знаю, что бы он ответил. Примерно то же, что и ты мне поначалу. Он бы сказал словами из Писания. Что, мол, возможности Господа настолько превосходят наше любое воображение, что мы не в состоянии представить, как это произойдёт и какими мы станем. Но мозги-то человеку для чего даны? Чтобы думать, чтобы пытаться понять! И я не вижу в том греха, что ищу ответы на непонятные для меня вопросы. Вот скажи мне, как сможет Господь после Страшного Суда восстановить тех, кто давно уже умер, кого никто из земных людей не помнит, чьи кости давно истлели?
— А душа? Она-то наверняка помнит своё тело! — нашёл на этот раз что ответить брату Иосиф. Он и сам об этом задумывался прежде не раз. — Ты только представь себе, как из ничтожной, невидимой малости, из капли является человек со всеми его невообразимыми способностями, как из крошечного семени произрастает злак с определёнными свойствами? И раз это возможно, то почему же нельзя восстановить и однажды уже разрушенное, сгинувшее. Ведь душа наша будет хранить память о нас, о своей прежней земной оболочке. Хотя, судя по всему, нам вовсе не обязательно являться на земле в прежнем своём обличии, а может, всё это произойдёт совсем по-иному... Ты только вспомни, как говорил об этом Апостол Павел! — Иосиф прикрыл лоб рукой, чуть задумался, память у него была превосходная, и процитировал: — «Но скажет кто-нибудь: как воскреснут мёртвые? И в каком теле придут?.. Когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится, пшеничное или другое какое; но Бог даёт ему тело, как хочет, и каждому семени своё тело...» Я, может, что-то неточно запомнил, но суть верна!
Иосиф внимательно поглядел на младшего брата. Тот сидел напротив и внимательно слушал, пытаясь осмыслить всё, что было сказано. Наконец отозвался:
— Я примерно так и представлял себе. Хотя всё же допускаю, что, может быть, при всеобщем воскресении после Страшного Суда самые достойные из нас, от кого наш ангел-хранитель не откажется, те соединятся с ним и станут видимыми? Ты не возмущайся, ты вспомни только, как некоторым отцам святым являлись Матерь Божия и апостолы, иные святые — видимые, в одеждах, как наяву, и в то же время бестелесные, растворялись в пространстве, исчезали. И выглядели, как люди «по образу и подобию...» Может быть, при достойной жизни и мы по воскресении так сможем?
Иосиф не вытерпел и сердито одёрнул брата:
— Всё какую-то ересь ты сочиняешь. Грех это великий, брат мой. Мы и земных-то явлений не в состоянии осмыслить, а ты на небеса замахнулся. Для меня, например, нет большего чуда, чем роза, которая растёт из простой земли, из грязи, я не устаю удивляться, как из одной капли, почти из ничего, появляется младенец, человек, а потом из обычного материнского молока произрастает у него и волос, и ногти, и зубы... Мы и этого чуда не в состоянии своим скудным разумом постичь, а ты хочешь Божественное понять!
Вассиан хотел возразить что-то, но в дверь постучали, и в дверях возникла лохматая голова послушника Варсонофия:
— Иннокентий тебя к старцу кличет, — тревожно прошептал он, глядя на Иосифа, и тут же исчез.
Братья поднялись. Не возвращаясь больше к прежнему разговору, молча вышли на улицу. Оба вернулись в действительность и встревоженно задумались о том, что ждёт их дальше.
В это время Иннокентий, безрезультатно поуговаривав игумена поесть и дав ему отдохнуть, решился спросить его о том, что теперь волновало чуть ли не весь монастырь: кого он назначит своим преемником. Он и прежде пытался выведать об этом намёками и наводящими вопросами, но не получал никакого ответа, старец лишь отмалчивался либо делал вид, что ничего не понял. Тогда Иннокентий решил спросить учителя напрямик и при свидетелях, думая, что тогда Пафнутий не сможет отмолчаться. Дело это Иннокентий считал весьма важным, ибо предчувствовал, что в случае, если преподобный официально не назначит себе преемника, в обители вспыхнут раздоры, споры за лидерство и по поводу устройства монастыря, его устава. Кроме того, в тайниках своего сердца питал Иннокентий надежду, что именно его пожелает поставить старец на своё место. А почему бы и нет? Несколько лет уже выполнял он многие самые щекотливые поручения преподобного, входил в совет старейшин монастыря, контролировал его финансовое состояние, был в курсе всех дел. Старался быть благочестивым, хорошо знал церковную службу, не ленился. И, главное, был любим старцем, пользовался его глубочайшим доверием. Что ещё надобно? Почему во главе обители должен стать кто-то другой? Почему не он?
Обдумав всё, Иннокентий послал за самыми авторитетными насельниками монастыря, за членами совета старейшин: за Арсением, Иосифом, Ионой, Кассианом и другими.
Старец, полежав после литургии, вновь поднялся и, сидя, начал читать свою беспрестанную молитву, неслышно перебирая чётки и сосредоточенно глядя в пространство, а возможно, и в душу свою. Он не замечал сидящих неподалёку Иннокентия и Варсонофия, не обращал внимания и на входящих тихо по одному иноков. До вечерни оставалось около часа.
Дверь в келью оставалась постоянно приоткрытой, в неё вливался свежий аромат вечерней свежести, доносилось нежное воркование озабоченных весенними заботами птиц. Солнце даже здесь, в келье, радовало нежным, ласковым теплом, просачиваясь сквозь мутные оконца, сияя в дверном проёме.
Монахи переминались с ноги на ногу, терпеливо ждали, что скажут им позвавший их Иннокентий или сам преподобный. Но оба молчали. Старец упорно продолжал ничего вокруг не замечать, бесстрастно шевеля губами, перебирая вервицу и глядя в бесконечность.
Убедившись, что все, кому надо, пришли, Иннокентий окликнул учителя:
— Государь Пафнутий!
Тот приподнял голову и тут вынужден был заметить, что в его келье собралось немалое незванное им общество. Он осмотрел лица иноков, глаза его были бесстрастны и тусклы. Видя, что игумен, наконец-то, слушает, Иннокентий продолжил:
— Государь Пафнутий! Прикажи при своей жизни написать завещание о монастырском устроении: как жить повелишь после тебя братии и кому повелишь быть игуменом?
Старец молчал, пытаясь, видимо, вернуться в действительность и осознать вопрос и стоящую за ним проблему, а когда понял, его небольшие чуть раскосые глаза начали наполняться слезами. Они медленно, по одной капле выкатывались на старческие щёки, и Пафнутий, всхлипнув, промокнул лицо рукавом рясы. Видя, что все вокруг замерли, ожидая его ответа, он заговорил:
— Блюдите сами себя, братья, если чин церковный и монастырские порядки хотите сохранить. Церковного пения никогда не оставляйте, свечи возжигайте, священников держите честно, как и я, не лишайте их положенного им; пусть не оскудевают божественные службы — ведь ими всё у нас держится. Трапезную от странников не затворяйте, о милостыне пекитесь, просящего с пустыми руками не отпускайте. В рукоделье трудитесь, храните сердце своё с неизменным усердием от лукавых помыслов. После повечерницы в разговоры друг с другом не вступайте — пусть каждый в своей келье безмолвствует. От общей молитвы ни по какой причине, кроме болезни, не уклоняйтесь; весь устав монастырский и правило церковное блюдите со смирением, с покорностью и молчаливостью и, попросту сказать, поступайте так, как видите меня поступающим...
Пафнутий, устав от такой длинной речи, ещё раз вытер свои мокрые от слёз глаза, глубоко вздохнул, помолчал минутку в непоколебимой тишине, — монахи внимали старцу, боясь проронить хотя бы слово, — затем продолжил:
— Если всем этим, заповеданным мною, не будете пренебрегать, — верую я Богу Вседержителю и Его Всенепорочной и Пресветлой Матери, — не лишит вас Господь и места сего, и всех благодатей своих. Но знаю я, что по отшествии моём, в монастыре Пречистой будет смутьянов много. Чувствую, что душу мою смутят и среди братии раздор поднимут. Но Пречистая Царица мятежников усмирит и бурю отвратит, и своему дому и живущей в нём братии успокоение подаст.
Пафнутий вложил в эту речь все свои силы и устал. Руки его опустились, голова беспомощно склонилась на грудь. И сам он потихоньку стал клониться к изголовью постели, так что Иннокентий кинулся помочь ему уложиться. Преемником своим Пафнутий так никого и не назвал, спрашивать теперь его об этом было бесполезно.
В растерянности от предсказанного, стояли собравшиеся рядом, не зная, что сказать, что сделать. Из этого состояния всех вывел призыв колокола к вечерне. Услышав его, старец приподнялся и прошептал Иннокентию:
— Не уходи, прочти мне службу!
— Конечно, государь, я и не собираюсь покидать тебя, — успокоил он учителя.
Вечер и ночь прошли в обычных молитвах.
Утром во вторник старец сказал, что хочет в предстоящий праздник преполовения Пятидесятницы вновь причаститься тела и крови Христовой, а потому приказал никого к себе не пускать и объявил, что разговаривать ни с кем не будет. Весь день он либо молчал, сидя на постели, перебирая вервицу и бормоча молитву, либо, мужественно стоя, пел псалмы Давидовы, молитвы, канон похвальный Пречистой, канон Одигитрии, стих Богородице: «Не оставь меня в человеческом предстоянии». И всё это повторял он много раз, не обращая внимания на замерших неподалёку Иннокентия или Варсонофия, которые, сменяя друг друга, постоянно находились рядом со своим учителем.
К ночи Иннокентий прочёл старцу обычное правило, которое тот выслушал, стоя. Всю ночь он не спал. Утром в среду, по его просьбе, пришёл Иосиф и прочёл ему Правило к причастию, затем Пафнутий принялся торопливо и даже как-то суетливо готовиться в церковь. По пути его пришлось немного поддерживать, ибо он совсем ослаб. Во время литургии игумен находился в жертвеннике, иногда от бессилья присаживаясь на сиденье, которое ему приготовили ученики.
После окончания литургии со слезами и великим смирением причастился преподобный тела и крови Христовой. Затем, приняв благословение от священника, покинул храм, и, окружённый учениками, с трудом пошёл к своей келье. Вместе с ними вошёл в сени, перекрестился на иконы, глаза его вновь наполнились слезами.
— Господь Вседержитель, ты всё знаешь, испытываешь сердца и помыслы, — проговорил он, обращаясь не то к иконе, не то к окружающим его насельникам обители. — Если кто поскорбит обо мне, грешном, воздай ему, Господи, сторицей в этой жизни, а в будущем веке даруй ему жизнь вечную. Если же кто и порадуется моей, грешного, смерти, не поставь ему, Господи, это во грех.
И так многозначительно сказал он эти слова, что кое-кому из братьев стало не по себе, будто старец их тайные мысли прочёл, а были ведь в монастыре и такие, кто считал порядки Пафнутия слишком строгими, кто хотел бы вольготной жизни. Ужаснулись в душе и Иннокентий с Иосифом, ибо, мечтая об игуменстве, оба они, таким образом, будто о смерти учителя загадывали. Каждого из них по-своему кольнули укоры совести.
Братья помогли Пафнутию войти в келью, и тут, заметив угнетённое состояние окружающих, старец попытался успокоить их. Не хотелось ему в самом конце своей жизни, в предпоследний её день, огорчить братьев и оставить у них грусть на сердце. Начал он им слова утешительные говорить, угощать принесёнными для него из трапезной яствами и питьём, сам же снова ни к чему не притронулся. Потом, просветлев лицом, попросил Иннокентия приблизиться. Тот с радостью подошёл к учителю.
— Иннокентий! Есть у меня сосуд мёда, прислали мне его на поминанье. Возьми себе, благословляю тебя, ибо всё нужное мне ты сделал.
Растроганный Иннокентий поблагодарил старца, который и в тяжёлой болезни не забыл о нём.
Затем настоятель стал по одному приглашать подойти к себе других пришедших к нему иноков и каждого одаривал какой-либо памятной своей вещицей: кого книгой, кого сосудом, кого посудиной, кружкой. Иосифу достался небольшой серебряный крест. Потом игумен угостил всех вкусным мёдом и вновь выговорил тревожные слова:
— Пейте чашу сию, чада, пейте как последнее благословение, ведь я уже от сего дня больше и не попью, и не вкушу.
Иноки, подумавшие уже, что учителю стало лучше, ведь он с такой радостью общался с ними, благословлял всех и, казалось, что сил у него прибыло вдвое, — вновь встревожились.
Но преподобный, услышав стук била, призывающий к обеду, приказал всем отправляться в трапезную, не дав обдумать сказанных им слов.
Вместе со всеми пошёл обедать и Иннокентий, оставив дежурить возле постели игумена юного Варсонофия. Не теряя лишней минуты, он торопливо поел и вернулся назад в Пафнутьеву келью, где застал старца на обычном его месте. Тот, обессиленный после литургии и прощания с учениками, лежал в своей собственной постели и шептал молитвы.
Варсонофий, увидев смену, тут же выскочил из кельи и помчался в трапезную на обед, а Иннокентий застыл перед постелью игумена. Заметив, что учитель не спит, он начал уговаривать его перекусить хоть немного:
— Не легчает тебе потому, что ты уже целую неделю ничего не ешь!
Пафнутий молчал, глядя полуприкрытыми глазами в неизвестность, едва шевеля губами, произносившими нескончаемую молитву.
Тогда Иннокентий вновь решил задать вопрос, который до сих пор так и оставался без ответа, не давая покоя инокам:
— Почему, господин, молчишь? Что надумал, кому поручишь монастырь? Братии ли, или великому князю? Отчего не говоришь?
Неожиданно старец ответил тихо, но достаточно чётко и твёрдо:
— Пречистой!
Помолчав немного, продолжил, но уже более сердитым и капризным голосом:
— Брат Иннокентий! Взаправду ли ты это говоришь?
Иннокентий испугался, что чем-то огорчил учителя, но тот продолжил, и стало ясно, о чём он:
— Мне, брат, кто монастырь поручал? Сама Пречистая Царица так решила и, более того, пожелала на этом месте прославить имя своё. И храм свой воздвигла, и братию собрала, и меня, нищего, долгое время питала и охраняла вместе с братией. А я, смертный человек, в могилу смотрящий, сам себе помочь не могу. Так пусть как Царица сама начала, так сама и устроит на благо дома своего. Знаешь ведь, не княжеской властью, не богатством сильных, не золотом и не серебром создавалось место сие, но волею Божией и помощью Пречистой Матери Его. Не просил я от земных князей никаких даров для монастыря, но всю надежду и упование во всём возложил на Пречистую Царицу до того дня и часа, в который разлучит Создатель и Творец мою душу с телом. А по отшествии из этого мира Матерь Божия да защитит своей милостью от насилия тёмных и лукавых духов и в страшный день праведного суда избавит меня от вечной муки и причтёт к избранным. Если же и я некоей благодати сподоблюсь, то неумолчно буду молиться за вас Господу.
Закончив, старец повернулся к Иннокентию и долгим рассеянным взглядом окинул его лицо, фигуру, словно пытаясь понять, что ещё желает добиться от него сей человек, о чём думает. К этому моменту, отобедав, в келью вновь вернулись остальные Пафнутьевы ученики и почитатели, желающие подольше побыть с игуменом, узнать, как он теперь себя чувствует. Заметив, что народ собрался и ждёт от него нового напутствия, игумен продолжил свои наставления:
— Вот чему следуйте: живите в чистоте не только пока я с вами, но тем более по отшествии моём, со страхом и трепетом спасаясь здесь, чтобы ради добрых ваших дел и я почил с миром, чтобы и после меня приходящие поселялись здесь хорошо. Тогда по скончании своём покой обретёте. И пусть каждый, к чему призван он, в том и пребывает. Выше своих возможностей, братья, на себя не берите — это не только не на пользу, но и во вред душе. Над немощными братьями в мыслях, а тем более в поступках, не возноситесь, но будьте милосердны к ним, как к собственной плоти своей! Призываю вас, чада, спешите делать добро!
Договорив, он закрыл глаза и отвернулся:
— Оставьте меня, дайте отдохнуть!
Братья стали расходиться, и тут кто-то сообщил шёпотом:
— Снова прибыли гонцы от великого князя и от митрополита Геронтия!
Увидев, что возле кельи остался один лишь Иосиф, Иннокентий попросил:
— Побудь рядом со старцем, мне надо с гостями переговорить.
Иосиф, направлявшийся было за тем же, остановился и охотно вернулся в келью. Сам Господь посылал ему возможность откровенно поговорить с учителем о преемнике. Теперь уже все видели, что игумен совсем ослаб и долго не протянет. Конечно, Иосиф вместе со всеми слышал завещание старца, знал, что тот поручил свою обитель Богоматери, но на деле это значило лишь то, что пока тот никого не назначил на своё место. Возможно, что преподобный не хотел огорчить своего любимца Иннокентия, зная, что тот не способен руководить самостоятельно монастырём, и потому не назвал при нём никого другого. Может, Иосифу он назовёт какое-то имя?
Иосиф запер на крючок входную дверь в сени, чтобы никто не помешал ему беседовать, приблизился к постели больного и замер, ожидая подходящего момента. Он видел, что игумен не спит, пошевеливает губами, но начать разговор не решался, в этом случае учитель мог просто сделать вид, что ничего не слышит, и попытка закончится неудачей. Инок стоял и ждал. И дождался. Пафнутий повернулся к нему и участливо спросил:
— Что тебе надобно от меня, брат?
— Я хочу знать, государь, кого ты хочешь оставить в своём монастыре пастырем, кому доверишь свой труд?
Старец горестно сдвинул брови и печально глянул на Иосифа:
— Я уже говорил о том не раз. Я оставляю свой монастырь его владычице Пречистой Матери Божией.
— Это всем известно, ты всегда говорил, что Она — его хозяйка. Но это не мешало тебе быть игуменом и заниматься необходимыми мирскими делами. Без руководства ведь не может жить ни обитель, ни братия. Хозяйство у нас большое, кто-то должен им управлять, не можем мы крестьян без руководства и без суда оставить, помещения без ремонта, стадо без пастыря. Забота Божией Матери — наша духовная жизнь, но кто-то должен и о телесной пище заботиться!
— Обо всём Она, Пресвятая, позаботится!
— Что же ты думаешь, наш монастырь так и останется без игумена, если вдруг тебя не станет?
Старец поморщился, как от зубной боли. Даже в предпоследний день его жизни мирские дела не отпускали его, мешали сосредоточиться на молитве. Но ведь Иосиф в чём-то был прав. Братии нужен пастырь. Но назначить кого-то...
Пафнутий видел в монастыре нескольких лидеров, явно желавших руководить остальными, чувствовал, что они могут повести братьев в разные стороны, что может возникнуть смута даже в том случае, если он сам назначит настоятелем одного из них. Он не хотел стать виновником будущих раздоров и разборок, подвергаясь и после смерти осуждению теми, кто останется недоволен его выбором. Всё это излишняя суета и грех. Пусть они сами выберут себе главу, сами разберутся, как им жить дальше.
Видя неудовольствие учителя, Иосиф всё же не хотел сдаваться:
— Не должен ты, государь, бросать нас без твоего напутствия. Ты мудр, ты лучше знаешь, кто из нас на что способен, кто не пустит по ветру трудов твоих многолетних. Если ты мне доверишь монастырь, я никогда не огорчу душу твою нерадением, ты знаешь, что справлюсь я с делами обители, приумножу её богатства, не уроню её чести.
Иосиф, решившись на прямой разговор, одним духом высказав свои притязания на игуменский пост, тут же замер, устыдившись своей собственной решимости, ожидая, как отреагирует на его слова старец. Тот был спокоен, морщины его разгладились, он снова бесстрастно лежал в своей постели и думал. Но, помолчав, всё же ответил:
— Может быть, ты и прав. Но слишком суров ты к братьям. Не оправдывайся: ты и к себе суров, но то твоё дело. А ты и с братьев начнёшь требовать, как от себя и больше того. Они не вынесут твоих строгостей. Ты хоть и молод, но не любишь считаться с чужой волей, игуменство может вознести тебя над остальными, отдалить от них, а это раздор в обители посеет. Опасно сейчас тебе становиться игуменом, надо опыту ещё поднабраться, научиться к людям добрее быть.
— В деле и наберусь опыту! Иначе оттуда ему взяться? Никто ведь лучше меня воли твоей не исполнит, дела твоего не продолжит! Порядок монастырю нужен, твёрдость в соблюдении устава. Доверь мне!
Игумен молчал, не говоря ни да ни нет. Это обнадёживало Иосифа. Он хотел продолжить разговор и дождаться всё-таки ответа учителя, но в дверь настойчиво постучали, и он вынужден был пойти открывать.
На пороге стоял Иннокентий, взгляд его был встревоженным, он догадывался, что не просто так оказалась запертой входная дверь.
Но Иосиф молча отстранился от прохода, пропустил товарища, затем так же молча прошёл следом за ним в келью, желая узнать, с чем пришёл инок, и не сообщит ли ему старец о предыдущей беседе.
А у Иннокентия голова шла кругом. В монастырь один за другим прибывали посланцы от самых влиятельных лиц в государстве. От великого князя на сей раз прибыл протопоп его домового храма Благовещения Феодор с настойчивым приказом непременно повидать старца и сподобиться беседы с ним. Гонец от преосвященного митрополита Геронтия желал передать от владыки его благословение преподобному и тоже лично; от Софьи Гречанки прибыл её большой боярин Юрий Грек, явился и новый посланец от вдовой великой княгини Марии Ярославны. Все они настаивали на встрече с Пафнутием, говорили, что пославшие их волнуются и недовольны, обвиняли бедного Иннокентия в том, что будто это он не желает им помочь, своевольничает. Инок пытался им объяснить, чем закончились его предыдущие попытки представить их настоятелю, убеждал, что преподобный сам не желает никого видеть, не хочет заниматься мирскими делами, считает это грехом, плохо себя чувствует. Но ничего не помогало. Гости уже знали, что накануне старец выходил на литургию, а значит, был в состоянии побеседовать хотя бы с кем-то из них. Они настаивали на том, что Иннокентий обязан доложить игумену о посетителях. Под таким нажимом он вынужден был отправиться к учителю с докладом, зная, что ни к чему хорошему это не приведёт. Сердце его сжималось от страха и трепета, что он вновь огорчает преподобного своим известием, а тут ещё какие-то интриги Иосифа за закрытыми дверями...
Выслушав сообщение ученика, старец действительно вознегодовал:
— Что у тебя на уме? Не даёте мне ни минуты отдохнуть! Не знаете разве: шестьдесят лет угождал я миру сему и мирским людям, князьям, боярам. Встречая их, суетился, пустого много говорил, провожая, снова суетился, а того и не ведаю — чего ради? Ныне познал: никакой мне от того пользы, но лишь душе во всём испытание. Господь, по своему милосердию, не желая смерть навести на непокаявшегося грешника, дал мне, грешному, шесть дней на покаяние. Так нет, теперь ты мне не даёшь покоя, наводишь на меня мирян! Уже не могу и из кельи выйти без того, чтобы не досаждали мне!
Старец, захлебнувшись в гневе своём, замолчал. Ученики боялись и шелохнуться, тронутые его неподдельным горем. И только собрались было тихонько выйти, учитель, уняв свой гнев, уже спокойнее продолжил:
— Неужто не понимаете? Принимая человека и его дары, благословляя его, мы обязываемся взять на себя и его грехи, отмолить их перед Господом: всё с нас взыщется! Разве есть у меня теперь силы, чтобы молиться о чужих грехах?! Разве могу я сейчас, у могилы, прибавить к своим ещё и чужие грехи? И отвечать сразу за всё перед Господом? Неужто вы не понимаете?
Слёзы гнева и обиды навернулись на глаза преподобного. Он снова отвернулся к стене, давая понять, что больше не желает никого видеть. В этот момент ему вспомнилось самое горестное событие в его жизни.
Ему тогда было немногим более пятидесяти лет. К тому времени он с братией уже обустроился в своём монастыре и чувствовал себя рядом с единомышленниками твёрдо и уверенно. Был ещё достаточно крепок, уверен в себе, в своих силах, дела в обители шли хорошо, росло признание, росли доходы.
Именно в это время проходило на Руси событие, круто изменившее более чем четырёхвековую традицию её Церкви. После побега в Рим изменника православию митрополита Исидора, русские святители, по обычаю, избрали себе нового владыку — Иону, которого должен был утвердить на кафедре Константинопольский патриарх. Но тот по наущению более сильного в то время Литовского великого князя назначил митрополитом всея Руси другого кандидата — смоленского епископа Гервасия, который осел в Киеве. Москва отказалась признать сей факт, игнорирующий волю русских святителей и лишавший её великого преимущества — кафедры святительской, центра единения раздробленной в то время на многие княжества Северо-Восточной Руси. Было у русичей и ещё одно основание поломать древнюю традицию: греческий патриарх признал акт Флорентийского собора о соединении западной и восточной Церквей и главенство над всем христианским миром римского папы. В глазах людей православных этот акт был кощунственным и недопустимым, именно за его утверждение был изгнан и даже побывал в заточении Московский митрополит Исидор.
В этой ситуации пятый Московский собор русских святителей 1447 года от Р. X. принял решение о поставлении собственного митрополита Московского и всея Руси Ионы. Без утверждения Константинопольским патриархом.
Но не все русские святители согласились с решением этого собора. Не одобрил его и Пафнутий, сторонник традиции и порядка. Он осудил самочинное назначение Ионы на кафедру без благословения патриарха, отказался признать его митрополитом и выполнять его пастырские распоряжения, хотел даже отдаться под руку нового официально благословлённого в Константинополе митрополита Киевского и всея Руси Гервасия. За это был вызван в Москву, а там, неожиданно для себя, заключён в оковы, а в качестве главного средства убеждения отведал своей собственной спиной пастырского жезла, который надолго оставил на спине крепкие отметины. А чтобы сделать Пафнутия покладистей, новый митрополит засадил его в темницу, как последнего разбойника — в грязь, в холод. Отродясь он такого унижения не отведывал.
Даже теперь, через тридцать лет после случившегося, на краю пути своего, поёжился Пафнутий от этого воспоминания.
Тогда Иона добился-таки своего, убедил игумена признать свой сан. Давно уж нет Ионы в живых, вот и он, Пафнутий, следом за ним собрался, а до сих пор не знает, правильно ли поступил тогда, что уступил митрополиту, что научился покоряться начальству, даже если приходилось идти против своей совести. Хотя ещё Апостол Павел учил: «Нет власти не от Бога». Теперь всё это позади и не имеет никакого значения. Всё это суета. Теперь его главная забота — о душе своей бессмертной.
Увидев, что остался один в келье, Пафнутий с трудом поднялся на ноги, представ перед иконой Спасителя, и с жаром несколько раз подряд прочёл молитву, прося Господа о помиловании. На большее у него не хватило сил. Медленно спустился он на свою постель, задумался.
День клонился к закату, наступал вечер, его последний в этом мире. Как-то встретит его тот, иной мир, пред которым он надеялся предстать на следующий день. Как там? Что там? Несколько раз мелькали у него сомнения, а вдруг там его ждёт лишь пустота? И останется от него, от Пафнутия, только прах, изъеденный червями. Но он тут же отмёл сие греховное сомнение. Многие поколения святых отцов Церкви, их опыт и учения, всё говорило о том, что за этой плотской тяжёлой жизнью следует непременно новая духовная жизнь, жизнь в иных правилах и измерениях, более радостная и счастливая, не обременённая телесными тяготами и потребностями. Да он и сам видел её, чувствовал. Конечно, она существует не для всех, лишь для избранных, для тех, кто смог воспитать и взрастить в себе мощный дух, который по смерти тела не разлетится в прах, не растает, как пар, выпущенный из кастрюли. Вероятно, это случается со слабыми людьми, с их хрупкими, грешными душонками, которые и Божьего-то суда не достойны. Но и здоровая, крепкая душа должна ещё выдержать испытания мытарствами, быть чистой и безгрешной, чтобы не быть отданной на растерзание бесам, низвергнутой в ад.
Пафнутий надеялся, он молил Господа, чтобы помог ему, его душе взойти по намоленной дорожке, предстать перед Его судом, чтобы помиловал.
Что скажет он, простой грешный инок, Всевышнему при встрече? Чем оправдает свои земные слабости, своё угождение сильным мира сего, свою неисчислимую суету? Только об этом и думал он всю отпущенную ему неделю, замаливая перед Спасителем свой тяжкий грех, доказывал, сколь безразличен он теперь к земной суете и к её владыкам.
Почти всё, что задумал Пафнутий исполнить за отпущенную ему неделю для покаяния, он исполнил. Дважды причастился тела и крови Христа, поголодав и, по возможности, исполняя при этом обет молчания, воздержания от суетного словословия. Принял участие в полунощнице, где в последний раз помянул близких усопших, надеясь, что и его помянут в нужную минуту, благословил братию, с которой провёл свою жизнь, и испросил у них прощение за все обиды вольные и невольные. И непрестанно молил Господа и Пресвятую Его Мать не бросать его без поддержки на последнем пути, закалял свой дух постом и молитвой, крепил его и готовил в последний путь. Назавтра осталась последняя литургия, последнее прощание с любимым храмом, со святыми образами, со всем окружающим миром.
Он знал, что сделал почти всё, что мог, для очищения своей совести, для покаяния и облегчения своего греха, и всё же холодок страха и сомнения нет-нет да проникал в его душу. И тогда он с ужасом кидался за защитой к возлюбленной им Матери Божией:
— В час кончины моей, Дева, из рук бесовских исторгни меня и огради меня, Богоматерь, от суда и осуждения, и от страшного испытания, и от мытарств горьких, и от дьявола, и от вечного осуждения...
Вспоминая о просьбах иноков назначить преемника в монастырь, о притязаниях Иосифа-клирошанина на роль игумена, молил он Пресвятую и за свою обитель:
— Ты, Царица, создала, ты и позаботься о необходимом дому своему и во имя твоё собравшимся в святом месте этом помоги угодить Сыну Твоему и Богу нашему чистотой и любовью и мирным устроением...
Тем временем посланцы митрополита, государя и других важных лиц, выслушав от Иннокентия отказ настоятеля, не желали расходиться. Благовещенский протопоп Феодор в нарядных ризах, величественный и уверенный в себе, увидев на дворе Иосифа, подошёл к нему. Протопоп и прежде бывал в обители, приходилось и Иосифу ездить с поручениями в Москву, так что они были знакомы.
— Скажи мне хоть ты, что случилось, отчего старец не желает даже минуты поговорить со мной, послать благословение государю? Великий князь осерчает на меня, если не исполню его повеления. Помоги хоть чем-нибудь, я в долгу не останусь!
Иосиф понимал, что отказать протопопу нехорошо, что, возможно, ещё не раз придётся обратиться к нему за помощью, но исполнить его просьбу он не мог, ибо сам слышал, как возмутился старец при сообщении о прибытии гостей. Он лишь подтвердил слова Иннокентия о болезни преподобного и о его нежелании брать на себя перед смертью чужие грехи.
— Одно лишь могу посоветовать, — сказал он доверительно отцу Феодору, — преподобный все эти дни непременно старается ходить на литургию, попробуй завтра перед службой подойти к нему, может, он и даст по пути своё благословение.
— Я и сам о том думал, — огорчённо произнёс протопоп. — Что ж, если иного пути нет, придётся и этот испробовать.
Все вместе посланцы дождались начала вечерни и, увидев, что игумен на неё не пожаловал, отбыли в соседнюю деревню на ночлег, надеясь хоть на следующее утро добиться своего либо дождаться кончины преподобного. Они, однако, не очень-то верили, что человек, благополучно отстоявший более чем часовую службу в храме, самостоятельно добравшийся до него и обратно, вдруг, ни с того ни с сего, ляжет и помрёт.
Старец молчал весь вечер и ночь, лишь молился и, стоя, выслушал положенную службу, которую прочёл ему по обычаю Иннокентий.
Поутру у игумена вновь собрались несколько иноков, желающих услужить ему. Он же распорядился пораньше начинать литургию, собираясь поприсутствовать на ней в храме. Несколько раз повторил он негромко фразу, которая заинтересовала и насторожила всех, кто слышал её:
— День сей пришёл.
Братья переглядывались, не понимая, о чём идёт речь. Иннокентий же, думая, что учитель начинает заговариваться, решил прояснить, в чём дело, чего желает преподобный.
— Государь Пафнутий, о чём ты говоришь, о каком дне? — спросил он.
— О том дне, о котором и прежде говорил вам.
— Воскресенье? Понедельник или вторник? — гадал Иннокентий, желая докопаться до истины и понять-таки старца.
— Этот день четверг, о нём я и прежде говорил вам.
Братья вновь ничего не поняли, и лишь Иннокентий вспомнил вдруг загадочные слова Пафнутия, сказанные им в понедельник: «В сей день недели, в четверг, избавлюсь от немощи моей». Сердце его защемило: неужели учитель говорит о своей смерти? И именно сегодня? Не может быть!
С трудом собрался Пафнутий последний раз в своей жизни в храм, на литургию. Иосиф и Иннокентий, его ученики и бывшие однокелейники, которым он доверял больше, чем всем остальным, помогли ему надеть на себя традиционный наряд — мантию, рясу, старые башмаки, потёртый кожух, — утро было прохладным и иноки боялись простудить старца. Иосиф пошёл вперёд, но вскоре, когда Пафнутий был уже на выходе из кельи, вернулся. Он сам растерялся от того, что увидел.
Посоветовав протопопу Феодору дождаться игумена у входа в храм, он вовсе не ожидал, что и все остальные окажутся столь же догадливыми: там, у церковных ворот, собралась целая толпа мирян, среди которых высился и наместник Боровский князь Василий Фёдорович. Иосиф испугался, что старца хватит удар от такого неожиданного зрелища, и поспешил подготовить его к встрече.
Услышав о случившемся, преподобный страшно огорчился, сник весь и тут же вернулся с порога назад, сел в сенях на лавку, послав братьев в церковь одних.
— Всё это ты виноват, Иннокентий, — сердито упрекнул он ученика, оставшегося рядом стеречь его, — ты им велел так сделать!
Бедный, ни в чём не виноватый Иннокентий не решился даже оправдываться и понуро пошёл следом за остальными в церковь, убедившись, что рядом с больным остался Арсений.
Старец сам запер двери, чтобы не проникли посторонние, и сел неподвижно у окна в сенях, дожидаясь конца литургии. Обида переполняла его сердце, но он смирил её молитвой. Однако сил долго сидеть не хватило, он попросил положить его на лавку — подальше от окна, выходящего на монастырский двор, ему показалось, что кто-то туда заглядывал. Потом приказал Арсению наглухо завесить окно.
— Все гости разъехались, государь, — сообщил Иосиф, заглянув после литургии в келью к Пафнутию.
Старец никак не отреагировал на его слова. Но, увидев, что подходят и другие насельники и что собирается много народу, приказал:
— Идите, братья, в трапезную на обед. Оставьте меня в покое до вечерни. — И, помедлив, добавил: — Человек один, покаявшись, умереть хочет, не надо его тревожить.
— О чём ты говоришь, государь? — спросил Иннокентий.
Он всё ещё не верил, что преподобный может так спокойно и так уверенно говорить о своей смерти и знать о ней наперёд. Но старец ничего не ответил на его удивление, лишь попросил:
— Переведи меня в келью, там обрету покой от суеты этой, да и уснуть хочу, потому что устал. И пусть никто из братии не входит ко мне до вечерни, и окна не открывай, и двери никому не отворяй, потому что после вечерни братья прийти хотят.
И тут, наконец, совершенно отчётливо Иннокентий осознал, что учитель его собирается уйти из этой жизни, умереть, и не когда-нибудь, а сегодня, в самое близкое время. И, поняв это, решился спросить о самом важном:
— Государь Пафнутий, когда ты преставишься, звать ли протопопа или других священников из города провожать тебя до могилы?
— Ни в коем случае не зови, ибо великое беспокойство причинишь мне этим, — спокойно, как об обыденном деле, рассудил игумен. — Пусть никто не узнает, пока не погребёте меня в землю с монастырским священником. И прошу о том, чтобы сами проводили, и на могиле простились, и земле предали.
— Где велишь могилу себе ископать?
— Где я Клима-гуменщика положил, с ним меня погребите. А гроба дубового не покупай. На те шесть денег калачи купи да раздели нищим. А меня лубком оберни, да сбоку подкопав, положи.
Старец замолк ненадолго, но вскоре продолжил свои нескончаемые моления.
В монастыре стояла послеобеденная тишина. Тихо посапывал в сенях Варсонофий, спали и многие монахи, как обычно в такое время. Лишь Иннокентий тихо сидел неподалёку от обожаемого им старца, замерев в ожидании чего-то неизведанного и тревожного.
— В час кончины моей, Дева, из рук бесовских исторгни меня и огради меня, Богоматерь, от суда и осуждения, от страшного испытания, и от мытарств горьких, и от дьявола, и от вечного осуждения, — шёпотом повторял Пафнутий.
Лицо его всё более обретало смертельную бледность. Иннокентий ждал. Но несколько бессонных ночей давали о себе знать, и вскоре он почувствовал, что вот-вот задремлет и свалится со стула, что уже никакими силами не может побороть свой сон. Он поднялся и растолкал крепко спящего Варсонофия.
— Не видишь, старец при смерти, а ты нисколько не страшишься, не бодрствуешь!
Он подвёл юношу к умирающему и приказал стоять рядом, ибо знал, что если позволит ему сесть, тот может тут же вновь заснуть.
Сам вышел на улицу, глаза его просто слипались, словно кто-то опоил его сонной травой. Он вернулся в сени, лёг на место Варсонофия и тут же задремал. Сколько длилось это его дремотное состояние, он точно не помнил, но вдруг ясно услышал пение. Тут же вскочил и кинулся в келью, но здесь всё оставалось по-прежнему: старец лежал в своей постели. Варсонофий стоял рядом.
— Кто здесь был из братии? — спросил он послушника.
— Никого, — шёпотом ответил тот.
— Но я только что слышал пение!
— Как только ты вышел, старец стал петь «Блаженны непорочные, ходящие путём в законе Господнем», а ещё «Руки твои сотворили и создали меня», «Благословен ты Господи, научи меня оправданием Твоим» и другие тропари, — отчитался юноша, и тоже шёпотом.
Пафнутий уже находился в полузабытьи, но продолжал читать еле слышную молитву:
— Царь Небесный Всесильный! Молюсь Тебе, владыка мой Иисусе Христе, милостив будь к душе моей, да не будет она удержана лукавством врагов человеческих, да встретят её ангелы твои и проведут её сквозь препоны всех мрачных мытарств и препроводят её к свету Твоего милосердия. Знаю ведь и я, владыка, без Твоего заступничества, никто не может избежать козней духов лукавых...
Последние слова Иннокентий различил лишь потому, что хорошо знал эту молитву, не раз повторяемую в последнее время умирающим.
— Отходит старец к Богу...
Иннокентий с послушником припали к ногам Пафнутия и облобызали их, затем на коленях стали просить у него прощения и благословения. Но старец уже не внимал словам их. Он начал говорить что-то невнятное, будто беседовал с кем-то видимым лишь ему одному. Потом начал поворачиваться на правый бок. Иннокентий помог ему, но вскоре тот попытался лечь на левый и так несколько раз. Ученик всё помогал ему, пытаясь понять, что шепчет старец, что хочет он сказать и сделать. Но язык не повиновался ему больше, и понять было ничего не возможно. Так продолжалось несколько часов.
Приходили братья, стучали в дверь, но Иннокентий не пускал их, говоря, что старец спит. Он не смел тревожить преподобного, отходящую в муках душу его, не желал, чтобы поднялась суматоха. Мелькала и эгоистическая, греховная мысль: ему не хотелось видеть других иноков у постели возлюбленного им учителя, не хотелось разделить с посторонними эти драгоценные последние минуты общения с ним.
Когда началась вечерняя служба в соборе, Пафнутий лёг чинно, вытянул ноги и сам сложил крестообразно руки на груди. Оба ученика — зрелый и юный — стояли возле его постели, замерев, ожидая всегда неведомого: ухода человека в иной мир.
Иннокентия отвлёк шум во дворе, он пошёл к окну поглядеть, что там случилось, не окончилась ли служба, но не успел сделать и трёх шагов, как услышал испуганный возглас Варсонофия:
— Иннокентий, Иннокентий!
Тот, обернувшись, шёпотом спросил:
— Что случилось?
— Вздохнул старец! — взволнованным и на этот раз громким шёпотом ответил послушник.
Иннокентий кинулся к постели и уже сам увидел, как преподобный ещё раз вздохнул и протяжно, из глубины недр своих выдохнул, а немного погодя — и в третий раз. Будто тремя движениями передал свою душу в руки Богу, которого возлюбил с юных лет.
В этот момент послышался шум, действительно закончилась служба, и братия вновь пришла к старцу проведать его. Иннокентий отпер дверь и уже не мог скрывать случившегося, из глаз его лились слёзы.
Монахи окружили тело старца, многие тоже заплакали.
Сам же Пафнутий в этот момент ощущал необычайную, невиданную прежде лёгкость и умиротворение. У него уже больше ничего не болело, не тянули к земле неподъёмные руки и ноги, не ныла спина. Он увидел будто сквозь сон плачущих учеников, но ему не было жаль их. Потом узнал собственное тело, но и это не удивило его, не тронуло. Его манил яркий тёплый сияющий свет, из которого струилось счастье, блаженство. Ему хотелось туда. Он знал — там Бог, там новая, другая жизнь...
Миссия протопопа Благовещенского Феодора в Пафнутьев монастырь завершилась полным провалом. Он не только не получил благословения от преподобного Пафнутия, но даже и не повидался со старцем перед его смертью.
Когда очередным утром вся жаждущая встречи с игуменом делегация пожаловала в монастырь, преподобный был уже предан земле и оплакан. Монахи по завещанию покойного свершили всё на рассвете, который, как известно, в мае начинается совсем рано. На погребении присутствовали лишь насельники обители, случайно здесь оказался один только посторонний — мирской священник Никита, духовник князя Андрея Васильевича Меньшого. Да и то потому, что, вопреки правилам, остался ночевать в келье одного из иноков — своего родственника. Его-то и кинулись гости расспрашивать, как всё произошло, ибо остальные свидетели погребения были опечалены и молчаливы.
Протопоп же Феодор после утрени прямиком направился в келью к Иосифу, чувствовал, что тот не откажет ему в беседе. И не ошибся. Иосиф хоть и был огорчён кончиной учителя, охотно вступил в беседу с важным гостем, пригласил присесть на лавку возле стола, на котором лежали несколько рукописей и небольшой серебряный крест.
— Прощальный подарок учителя, — пояснил он гостю.
Рассказал ему, что знал. О последних часах жизни преподобного, о его наставлениях, о завещании. Конечно, протопоп не преминул спросить, на кого Пафнутий оставил свой монастырь, кому повелел быть его настоятелем.
Иосиф чуть помедлил с ответом, поколебался и сказал почти правду, точнее, полуправду:
— Никого не хотел поначалу называть учитель, считал, что Пречистая сама распорядится, как монастырю жить дальше. Да поговорил я с ним, убедил, что нельзя оставлять обитель без главы, порядка не будет. Он согласился с моими доводами и был не против, чтобы я стал игуменом.
Феодор удовлетворительно закивал, Иосиф нравился ему более других монахов, ибо всегда был приветлив, хоть и достаточно строг, умён, аккуратен, грамотен. Да и просто ему, протопопу, симпатичен.
Об этом он и доложил по возвращении в Москву государю Иоанну Васильевичу, который был покровителем монастыря и должен был утверждать туда нового игумена. Иоанн не очень хорошо знал Иосифа, но доверял чутью опытного и благочестивого Феодора, поэтому благосклонно воспринял известие о новом кандидате. К тому же он помнил, что Иосиф — близкий родственник его духовника, архиепископа Ростовского Вассиана, которого и сам он, и великая княгиня Мария Ярославна глубоко почитали. Протопопа, правда, смущала молодость и неопытность претендента, но это как раз не беспокоило самого государя, ибо Иосиф был его ровесником, а сам он уже много лет стоял во главе всего государства. И на результаты своих трудов не жаловался.
Проводив протопопа, Иоанн задумался о своей собственной судьбе, о своём возрасте и о том, что сумел сделать за прожитые годы. В девять лет стал он соправителем отца, в двадцать два — после его смерти, государем. Правда, тогда ещё не принято было так его величать официально, понадобились время и усилия, чтобы приучить народ, особенно удельных князей, к достойному почитанию великокняжеской власти. Молодость не помешала ему за каких-нибудь пятнадцать лет возвысить свой авторитет и силу на недосягаемую для других русских, да и большинства заморских властителей, высоту. Кто теперь мог стать с ним вровень по силе и власти? Великий князь Тверской, который недавно ещё соперничал с отцом за великое княжение над всеми землями русскими? Куда там! Только что, — неделя не прошла! — как перешла от него на службу в Москву чуть не половина его главнейших бояр вместе с семьями, а главное, с землями: Григорий Никитич и Иван Жито, Василий Бокеев, три брата Карповичи, Дмитрий Кондырев... Он всех их принял, дело нашёл. Конечно, разобиделся князь Тверской, да против силы не попрёшь! Кто ещё из князей с ним может сравниться? Да никто. Рязань давно не в счёт.
С новгородцами дела продвигаются — лучше некуда. Не жалел он минувший год времени на дела новгородские, вот уже несколько месяцев подряд чуть ли не каждую неделю людишек оттуда принимал, судил-рядил, жалобы их записывал, помогал. И не зря, видать! Слава о нём добрая среди тамошнего простого народа пошла, справедливым его звать стали. Толпами повалили оттуда «свободные люди» в Москву, на суд великокняжеский, искать справедливости и защиты. С тех пор как земля Новгородская стоит, такого не бывало. Теперь здесь, у великого князя Московского, чести ищут. Разве не этого он добивался, собираясь прибрать к рукам новгородскую вольницу? Разве это не народное признание его верховной власти? Вот теперь можно и более решительный шаг сделать, совсем прибрать к рукам эту строптивую вольницу. Повод найти несложно. Впрочем, и искать не надо, всё уже готово.
Месяц назад прибыли к нему из Новгорода послы — дьяк вечевой Захар Овинов и Назар Подвойский. И от имени всего народа и самого архиепископа Феофила били ему челом и назвали на московский манер государем. А если весь город его государем над собой признал, стало быть, от вольности своей совсем отказался и должен, как и любая его вотчина, присягнуть ему по полной форме. И важнейшие решения не на вече принимать, а тут, в Москве, по воле своего властителя.
Похоже, поначалу-то оговорились послы вслед за местными боярами и за псковичами, давно величающими его своим царём и государем. Да зацепился он за те слова и вынудил их согласиться, что не только от себя они титул этот признали. Приводил в пример посадника Василия Никифорова, арестованного им во время прошлого мирного похода на Новгород и отпущенного недавно за выкуп и за клятвенное обещание хранить верность Москве. Василий тоже был вынужден назвать его государем, — что не сделаешь ради личной свободы!
Гостей Иоанн проводил, выждал месяц-другой, но, не дождавшись никаких новых подтверждений факта своего возвышения над Новгородом, посоветовавшись со своей малой думой, отправил в Новгород знатнейших бояр Фёдора Давыдовича Палицкого и Ивана Борисовича Тучкова-Морозова на разведку: поглядеть, послушать, что там происходит, спросить жителей и самого архиепископа Феофила, верно ли то, что они послам своим наказали признать его, Иоанна, государем всего Новгорода, а свою землю, стало быть, — вотчиной великого князя всея Руси? И если это так, то бояре должны были с них присягу принять. Тучкова не случайно послал. Там его предки проживали, и до сих пор немалое число родичей имелось. А с близкими людьми всегда легче потолковать да о настроении народа разузнать. Днями ждал Иоанн послов назад. А там можно будет решать, что дальше делать.
Жаль, конечно, что благословения старца Пафнутия в столь важный момент не получил. Очень кстати теперь, перед принятием важных решений, была бы его духовная поддержка, его молитва, заступничество перед Господом. Но ничего, есть ещё на Руси кому за него помолиться...
Его размышления прервал дьяк Владимир Гусев.
— Государь, пожаловал архимандрит Чудовский Геннадий, прикажешь впустить?
— Да, я жду его, — вспомнил Иоанн о том, что встреча эта назначена уже давно по просьбе самого владыки Чудовского.
На пороге явился подтянутый, крепкий ещё старец лет шестидесяти с круглой, гордо посаженной головой, с тёмно-русыми, аккуратно и достаточно коротко подстриженными волосами, в которых сверкали почтенные седины. Его скуластое лицо украшали небольшая, хорошо расчёсанная борода, близко посаженные, тёмные, проницательные глаза, обширный лоб и тонкий прямой нос. Архиепископ происходил из московской боярской семьи Гонзовых, получил хорошее образование и славился широкими познаниями в области богословия, начитанностью, глубоким умом, считался интересным собеседником и примерным пастырем. Поговаривали, однако, о его чрезмерной суровости к нарушителям монастырского устава, о требовательности, но это лишь повышало авторитет игумена в глазах Иоанна.
Государь хорошо знал всех главных святителей крупнейших московских монастырей и храмов, ибо они назначались не без его совета и участия. Иоанн помнил, что Геннадий в юности был учеником Сааватия Соловецкого, проживал долгое время в Валаамском монастыре. В чудовские игумены Геннадия призвал покойный митрополит Филипп, наслышанный о его подвижнической жизни. Виделся Иоанн с архимандритом достаточно часто, ибо в одной небольшой крепости трудно разминуться...
Иоанн встал навстречу гостю, и тот по привычке хотел было запросто благословить государя, как у себя в обители, но смутился, вспомнив, что при дворце всё крепче входили в обиход новые обычаи, принятые, как говорили, в иных землях в обращении с самодержцами: низкое поклонение, целование руки и прочее. Но Иоанн, поняв причину заминки, сам склонил голову перед гостем и принял его благословение. Не одобрявший новых обычаев на Руси, Геннадий незаметно, но облегчённо вздохнул и улыбнулся, словно сбросив с плеч воз:
— Я к тебе по делу важному, государь!
— Тогда присаживайся, — хозяин указал на стул, а сам вернулся на прежнее своё рабочее место.
— Дело я задумал на Руси небывалое, — без вступлений начал с главного Геннадий. — Хочу полный свод Священного Писания на наш родной язык перевести и вместе собрать. Так, как это у многих других народов сделано. Хочу, чтобы и наш народ имел возможность к этой Священной Книге приобщиться, во всей полноте её великую премудрость познать. Но одному мне такое дело, пожалуй, не потянуть, помощь понадобится. Вот и хотел с тобой, государь, поговорить, захочешь ли мне помочь с книгами и толмачами?
— Я, конечно, не откажусь тебя поддержать, только действительно ли нам это необходимо? — подивился Иоанн новой свалившейся на него проблеме. — Неужто у нас нет достаточно книг нужных?
— Нет, конечно, государь. Знаешь ведь, наверное, что Священное Писание состоит из многих разнообразных книг, соединённых вместе. А у нас, на Руси, известны лишь Пятикнижие, книги Притчей, Иова, Песнь Песней, Псалтырь и ещё несколько... Причём многие из них переведены очень плохо, с искажениями, их тоже надо переводить заново или исправлять.
— И чем же я могу помочь? Бумага тебе нужна, переписчики? Неужто своих мало?
— От бумаги я, конечно, не откажусь, она ни для одного монастыря не станет лишней. Но более всего нам необходимы хорошие толмачи, переводчики. И неплохо бы достать добротно переписанный оригинал полного Священного Писания на греческом языке, ибо греков у нас достаточно грамотных, сведущих и в своём, и в нашем языке.
— А разве в митрополичьей библиотеке нет нужных книг?
— Нет, государь. Там имеется немало рукописей греческих, но полной Библии там тоже нет. Да и те, что имеются, качества сомнительного. Мы послали грамоты в лучшие наши монастыри, где хранят много книг — в Троице-Сергиев, Кириллов Белозерский, Ферапонтов, Каменный и другие, возможно, они нам чем-то помогут. И к тебе за тем же обращаюсь, нет ли в великокняжеской библиотеке нужных рукописей?
— Я лишь знаю, что есть там книги на разных языках, а имеется ли то, что тебе надобно, не ведаю. Обратись к казначею и возьми, что сочтёшь пригодным.
— Государь, я слышал, что твоя супруга, великая княгиня Софья Фоминична, привезла с собой большую библиотеку. Не говорила ли она тебе, что там за книги и нет ли у неё полного Священного Писания?
— Об этом я не ведаю, ты у неё сам спроси. Знаю, что книг у неё много, да все на чужих языках, а мне и на своём родном-то недосуг читать. Так что к ней обратись, я скажу государыне, чтобы приняла тебя и помогла по силам...
— Спасибо, государь. И ещё у меня великая просьба. Служит у тебя брат моего архидьякона Герасима Поповки — дьяк Дмитрий Герасимов. Он в Ливонии учился, хорошо владеет латинским языком. Не могу ли я привлечь его к своему делу?
— Это Митяй Малый? Да, знаю, он не только латинским, но и немецким владеет, его отец в Ливонии в православном храме служил. Способный дьяк, грамотный, да. Что ж, раз он тебе для столь важного дела потребен, пусть помогает. А если мне понадобится, призову назад. Впрочем, у меня и дьяков и толмачей разных хватает. Обойдусь до поры и без Митяя.
Иоанн облокотился на стол, и его лицо с холодными пронзительными глазами приблизилось к игумену.
— Чем ещё могу помочь? Мастера для приготовления переплётов? Серебро, золото для их украшения? Я прикажу, и моя мастерская примет заказы.
— Об этом рано пока говорить. А вот от бумаги, конечно, не откажусь, — повторил архимандрит Геннадий.
— Хорошо, об этом я распоряжусь, — великодушно сообщил великий князь. — А теперь скажи мне, как оправился после пожара?
Иоанн вспомнил о последнем пожаре 16 февраля, в котором погорели келья самого игумена Чудовского Геннадия и монастырская трапезная.
— Келью быстро новую возвели, отделали, я уже въехал в неё. Да и трапезная почти готова, завтра освящать будем, добро пожаловать в гости. Мы рады будем тебе, государь.
— Много добра-то сгорело? — поинтересовался Иоанн, потому что после пожара ему так и не довелось ни разу поговорить с игуменом о житейском.
— Какое добро у монаха? Церковная утварь вся в храме, а моё личное — при мне. Несколько книг не успели вынести да сундук старинный немного обгорел. Главное, иконы все спасли, слава Богу! Остальное всё наживное.
Чудовский владыка слегка улыбнулся жестковатыми губами, пригладил и без того аккуратную бородку:
— С трапезной дело сложнее. Там вся наша столовая утварь пропала, ложки и вся посуда деревянная сгорела, иконы ценные пострадали. Видно, погрешили мы перед Господом, по грехам нашим и наказаны. Однако многое мы уже восполнили, люди добрые не забывают обитель, помогают нам. Слава Богу, остальное уцелело, бывает и хуже.
Геннадий поднялся, чтобы попрощаться с государем. Расстались вполне довольные друг другом. Иоанн с одобрением воспринял желание Геннадия совершить полный свод Библии. Идея, понятно, была не шуточной. Человеку ленивому, не окрылённому мечтой, она бы не пришла и в голову, показалась бы непосильной. Интересно, есть ли у Софьи то, что ему необходимо? Он вспомнил тот день, когда жена привела его за руку к одному из своих сундуков и принялась показывать привезённые ею в приданое книги. Среди них были и достаточно объёмные, в дорогих кожаных переплётах. Пару из них он даже взял в руки, полистал, поглядел картинки. Но, честно сказать, не зная языков, достаточного внимания им не уделил. Правда, заинтересовался рассказом жены о книгах по всемирной истории и даже подумал, что неплохо было бы их перевести на русский язык. Запомнил лишь, что у неё имелись рукописи по истории Тита Ливия, сочинения Цицерона, книга о римском праве — на неё обратил внимание потому, что давно уже считал, что пора составить новый российский свод законов, и чужой опыт в этом деле не повредил бы. Однако сам он дальше мечтаний о переводах не продвинулся. Геннадий же на реальное большое дело замахнулся. Молодец, ничего не скажешь!
Снова в дверях показался дежурный дьяк. На сей раз он напомнил, что приёма дожидаются приглашённые государем строители Успенского собора — венецианский зодчий Аристотель Фиоравенти с московским мастером Ивашкой Кривцовым.
Слава о заморском архитекторе широко разошлась по всей земле Русской. Многих он поразил новыми, неизведанными прежде здесь приёмами строительства, которых от подручных не скрывал, охотно объясняя, что и зачем делает. Оказалось, возведение больших по объёму каменных зданий, каких прежде на Руси мастера не ставили, требует и новых приёмов, и не известных прежде приспособлений. Даже раствор для укладки кирпичей заморский зодчий делал гуще, чем русские мастера, научив наносить его замысловатыми металлическими лопаточками, которые по чертежам Аристотеля изготовили в великокняжеских мастерских. Стены нового собора оказались гораздо толще тех, предыдущих, которые он разрушил. Внутрь стен, меж кирпичей, закладывались камни, их по приказу итальянца собирали по всему Подмосковью, везли с Севера. Внутри храма по его же проекту были установлены четыре мощных опорных столпа, а в алтаре два столпа четырёхугольных. И в них, и в стены мастер приказал прокладывать, кроме камней, ещё и крепкие цепи железные. И всё это цементировал крутым раствором.
Дивились многочисленные зрители и на то, как зодчий наладил подъём кирпича на поднявшиеся ввысь стены. Снизу установил большое колесо, наверху, на стене, маленькое и прочным ужищем соединил их. А потом с его помощью в специальных коробах всё необходимое поднимали наверх. Кирпич продолжали использовать тот же самый, продолговатый и очень прочный, производство которого Аристотель наладил сразу же после приезда в найденном им карьере возле Андроникова монастыря. Тут же, на небольшом заводике по его чертежам были изготовлены формы для производства огромных цельных плит для перекрытий храма, и они уже прочно соединили стены с опорными столпами.
Многое из того, что делал мастер, получало единодушное одобрение и даже восхищение москвичей и прочих зрителей. И размеры храма, его величие, красота. Но было и такое, что озадачивало и даже рождало ропот. И кубическая форма собора, его сводчатое покрытие, алтарные абсиды, идущий посередине стен пояс романских полуколонок, высокий цоколь — многое было непривычно или, точнее сказать, не совсем привычно для местного зодчества. Но всё это мог оценить и взвесить лишь специалист. А вот вытесанный им католический крест в алтаре над митрополичьим креслом вызвал настоящий ропот среди зрителей. Дошёл тот ропот и до Иоанна, хотел он поговорить с мастером о «ляцком крыже», да отложил тот разговор «на потом». В конце концов стесать его никогда не поздно.
Сейчас Иоанну предстоял с Аристотелем разговор совсем иного толка. Основную свою работу на строительстве храма зодчий завершил, теперь новгородские мастера приступили к возведению крыши, сначала — из дерева, сверху — из немецкого железа. А заморскому мастеру задумал государь поручить новое дело. После серии страшных пожаров в крепости, напугавших не только государыню Софью Фоминичну, но и самого Иоанна, он решил непременно сделать новые хранилища для казны, ценных вещей и книг. Конечно, и прежде у русских государей имелись тайники и подвалы. Ценности Иоанна, например, хранились под каменными храмами Воскрешения Лазаря и Рождества Пресвятой Богородицы. Сокровища государыни — в старом тайнике под храмом Рождества Иоанна Предтечи. Но храмы ветшали, а богатства прибавлялось, увеличивалось количество мехов, драгоценной одежды и сосудов, оружия. И старые тайники становились малы и ненадёжны. Пришла пора подумать о новых хранилищах для казны. Об этом и хотел посоветоваться государь с посетителями.
За два года на великокняжеских хлебах венецианец малость раздался, округлел, посолиднел. Бородка его удлинилась, но яркие светло-карие глаза были по-прежнему дерзкими, чуть ироничными. Этот взгляд, поначалу досаждавший Иоанну, теперь даже нравился ему, ибо надоедало постоянно видеть постные физиономии придворных. К тому же, судя по докладам осведомителей, Аристотель, несмотря на внешнюю дерзость, был постоянно почтителен с великим князем, вежлив, и даже в кругу близких никогда не болтал лишнего, не выказывал ничем своего неудовольствия. А учитывая ещё и его талант строителя и обширные познания, вполне устраивал государя, которому не хотелось отпускать мастера на родину. Потому он решил заинтересовать его новой работой.
— Так что, завершили отделывать подземный выход из собора? — сразу приступил к делу хозяин.
Задание сделать тайники в стенах нового храма Успения — они имелись во многих древних церквах, — а также тайный подземный ход из него за стены крепости мастер получил в первые же дни своего приезда, до закладки фундамента. Его начали копать ещё первые, оконфузившиеся мастера Кривцов и Мышкин. Тогда ещё, приступая к работе над новым собором, Иоанн вместе с митрополитом Филиппом пришли к выводу, что при постоянной угрозе нападения врагов, при пожарах, которые могут застать врасплох, в крепости непременно должен иметься просторный подземный ход, который мог бы вывести людей в безопасное место. И его предусмотрели ещё в первоначальном проекте. Затем доработали и с новым зодчим. По предложению Аристотеля, подземные тоннели расширили, укрепили арочными перекрытиями, замостили новым прочным кирпичом, сделали водоотводы. Кроме того, в стороне от фундаментов храма и дворца выложили просторный подземный зал, где могли переждать беду до сотни людей. Все работы старались выполнять неприметно, небольшой бригадой псковских мастеров, под страхом казни запретив им много болтать. Теперь дело подходило к завершению и весьма интересовало великого князя.
— Закончили, государь, — с почтительным поклоном ответил на вопрос Иоанна на неплохом русском языке Аристотель. — Можете поглядеть работу хоть сегодня.
— Сегодня мне недосуг этим заниматься, но днями посмотрю непременно. Теперь же я хочу с тобой о новой работе потолковать.
Иоанн глянул на мастера, чтобы убедиться, что тот понимает его речь и без переводчика. Ещё он опасался, что венецианец в связи с окончанием строительства храма, ради которого он приехал, запросится назад, на родину. Но тот внимательно слушал, не выказывая никакого сомнения или протеста.
— Нужно соорудить подземные хранилища под великокняжескими хоромами, — продолжил свою речь Иоанн. — Я понимаю, что их лучше бы делать одновременно с возведением нового каменного дворца, но пока до него руки не доходят, а пожары не ждут. Сам знаешь, недавно терема моих братьев погорели, много там добра ценного погибло. Супруга моя, великая княгиня, напугана, да и мне неспокойно.
— А какие под дворцом фундаменты? — первым делом поинтересовался Аристотель. — Есть ли там какие-то подвалы?
— Подвалы есть, но они в основном предназначены для продуктовых припасов, стали тесны, да и при пожаре могут пострадать, ибо имеют деревянные перекрытия. Надо всё заново делать.
Аристотель склонил свою голову в привычной уже для всех тёмной шапочке-берете и исподлобья глянул на государя:
— Всё надо осмотреть, прежде чем проект составлять.
— Это твоё дело, я распоряжусь. И ещё у меня условие есть. Тайник под дворцом должен соединяться с подземным ходом из-под собора Успения Богоматери. Чтобы при случае из дворца можно было тоже выбраться этим же ходом за крепостные стены. В тех ходах со стороны дворца надо оборудовать прочные ворота с запорами, чтобы никто чужой не мог в них проникнуть. Ни с улицы, ни из храма. Всё понятно? Тогда не откладывай. Условия для твоего проживания в Москве останутся прежними, а жалованья я тебе прибавлю. К тем десяти рублям, которые ты получаешь теперь ежемесячно, я прибавляю ещё пять!
— Премного благодарен, — искренно обрадовавшись, склонился Аристотель.
Он не ожидал такой щедрости от великого князя. И, честно признаться, подумывал о том, чтобы упросить государя отпустить его обратно на родину, как договаривались прежде, ведь основная работа его была практически завершена. Но теперь, когда заработок его столь заметно увеличился, он был не против потрудиться на Руси ещё. Что и говорить, хоть и были тут зимы холодными, а люди грубоватыми, условия для жизни здесь у него были просто превосходными. Иной титулованный дворянин в Венеции мог бы ему позавидовать. Бесплатные апартаменты рядом с великокняжеским дворцом, прислуга, бесплатная обильная еда из государевой кухни, лошади, охота, свобода передвижения по стране, словом, всё для жизни и развлечения. Появились и друзья, в том числе и земляки. В общем, жить можно.
— Нет ли каких трудностей или жалоб? — интересовался тем временем Иоанн у Ивашки Кривцова, который отвечал за материальное обеспечение строительства храма. — Не забирает больше мастеров митрополит?
— Мы сами ему всех каменщиков отослали, нам теперь в храме они не надобны. А кровельщики и отделочники — все на месте. Владыка к себе других пригласил.
«Ай да митрополит, обскакал меня, — подумал Иоанн. — Пока я государственные дела решал да о крепости и о храме хлопотал, он себе огромные палаты кирпичные построил, вот-вот закончит. Сколько материалов, для храма приготовленных ещё предшественником, себе забрал!»
Иоанн знал обо всём, что творилось в Москве, да и во всём государстве, наушников у него хватало. Кое-что в действиях митрополита его раздражало, но он сдерживал себя. Пусть Геронтий строится! Всё это — украшение лица городского.
Иоанн поднялся, давая знак мастерам, что приём окончен. Они тут же откланялись.
— А ты, Митяй, задержись, — обратился Иоанн к толмачу Дмитрию Герасимову, который находился рядом на тот случай, если Аристотель не сможет сам объясниться с государем.
Тот почтительно замер возле двери, ожидая распоряжений.
— Тут ко мне приходил архимандрит Чудовский Геннадий, просил, чтобы я позволил тебе помогать ему в переводе Библии. Дело это богоугодное, я думаю, нельзя ему отказывать.
— Он говорил мне об этом, — вновь почтительно поклонился Дмитрий, подвижный молодой человек с рыжеватыми курчавыми волосами и лёгким весёлым характером. — Если позволишь, мой государь, я готов ему помогать.
— Вот и хорошо. Если ты мне понадобишься, я тебя позову. Завтра можешь отправляться с утра к Геннадию, в Чудов монастырь. А теперь передай Курицыну, что я ушёл к государыне, поужинаю у неё в хоромах, сегодня никого больше принимать не буду. Вечером приготовьте мне баню. Если явятся послы из Новгорода, пусть приходят завтра...
В это время в палатах Софьи Фоминичны происходило настоящее представление. Вместе со своими боярами она принимала придворного великокняжеского ювелира Трифона, приехавшего два года назад вместе с Аристотелем и другими мастерами. Естественно, этого уроженца венецианского города Катара Трифоном окрестили уже здесь, на Руси, но имя быстро прижилось, и уже никто не вспоминал подлинного, кроме, пожалуй, самого хозяина.
С позволения супруга Софья сделала большой заказ мастеру, в течение месяца обсуждала с ним проекты изделий. Среди готовых уже вещей были не только женские украшения, но и мужской золотой перстень-печатка с византийскими орлами, который она заказала для супруга по образцу старого, ещё отцовского, серебряного, крепко потёртого, доставшегося ей в наследство.
До сих пор Иоанн пользовался разными печатями, чаще с изображением льва, раздирающего змею или двух людей, один из которых имел крылья и венец, второй — меч. Эти старые печати не нравились Софье. В них не было символа единения и могущества, которые нужны были теперь Руси. Иное дело — старый византийский герб с коронованными орлами. Софья считала, что Иоанн после женитьбы на ней вправе воспользоваться им. Русь являлась ныне, после падения Византии, единственной могучей православной державой, способной противостоять и татарам, и латинянам. А если понадобится, и её исконным врагам — османским туркам. Русь, как когда-то и Византия, объединяла Восток с Западом — двух орлов в единое целое. И имела полное право на этот царственный герб.
Софья показывала этот перстень своим приближённым и они, внимательно разглядывая его, высказывали свои суждения. Грекам Софьин новый перстень очень понравился, он напомнил им родину в пору её могущества. Русичи, привыкшие держаться старины и обычаев, помалкивали, хотя и разглядывали новинку с любопытством.
Выглядел перстень действительно внушительно. На массивном золотом основании был ясно и чётко изображён двуглавый коронованный орёл с распростёртыми крыльями и могучими когтями. Софья попросила принести бумаги и воск и, не откладывая, тут же опробовала заказ. Растопила красный воск и, накапав его на лист, выдавила на нём изображение. Зрители склонили головы, чтобы поглядеть, что получилось. Царственные орлы удались на славу.
Протерев поверхность кольца чистой тряпицей и сверкнув чёрными глазищами, которые и от русских холодов не потеряли своего блеска и огня, государыня убрала его в бархатный футлярчик и отодвинула в сторону. На очереди для обозрения стоял ещё один футляр, покрупнее, размером с книгу, с выпуклой сферической крышкой. Софья осторожно приоткрыла его и немного отодвинула от себя, чтобы увидели и все окружающие.
Женщины тут же заахали. Это был комплект женских украшений, в который входили ожерелье, крупные висячие серьги и кольцо. Всё это из золота с драгоценными камнями. Несколько замечательных изумрудов гармонично обрамлялись золотой сканью, в которую вплетались более мелкие жемчужины и камни бирюзы. Великая княгиня примерила крупное кольцо — для этого ей пришлось снять с пальца другое. Снова отодвинула от себя и под одобрительные возгласы с явным удовольствием продемонстрировала его окружающим. Работа мастера понравилась всем. Софья уложила всё назад и сама передала коробки своему дворецкому Дмитрию Мануиловичу Траханиоту:
— Передай это в мою казну. Впрочем, нет, погоди, — она забрала маленькую коробочку назад. — Скоро я жду на ужин государя, сразу и отдам, что беречь!
Она улыбнулась безмолвно стоящему рядом мастеру:
— Молодец, хорошая работа. Когда выполнишь весь заказ, я разочтусь с тобой. На следующей неделе жду тебя с блюдами и кубками для моего стола.
Мастер откланялся, а Софья подошла к одному из гостей, архимандриту Чудовскому Геннадию, который просил о встрече с царевной и был приглашён к ужину.
— Пойдём, владыка, со мной в приёмную палату, там и потолкуем. А вы, — обернулась она к музыкантам, стоящим в углу гостиной, — играйте, развлекайте гостей.
Они направились в кабинет-приёмную, за их спиной зажурчала музыка, послышался шелест голосов. В кабинете их уже ждал дворецкий Дмитрий Старый. Он убрал драгоценности и теперь должен был присутствовать при беседе, ибо по обычаю не имел права оставлять государыню наедине с гостем-мужчиной, за исключением лишь двух лиц: мужа и духовника. В этой палате, чем-то напоминающей кабинет супруга, также стояли стол, поставец, сундук, висели иконы. Лишь размером она была поменьше, и стол был небольшой, с изящными резными ножками. Возле него стоял второй поставец, в котором хранились книги и бумаги.
Софья пригласила архимандрита присесть к столу, сама заняла своё место напротив. Владыка Геннадий незаметно рассматривал комнату и её хозяйку, с которой прежде так близко не встречался. Софья была в дорогом царском платье, обшитом золотом и густо украшенном жемчугом. На шее у неё сияло монисто, на голове красовалась шапочка из той же ткани, что и платье. Опушка шапочки и подол платья были отделаны соболем.
«Если бы не жгучие чёрные глаза да великоватый нос, совсем была бы на русскую княгиню похожа», — подумал доброжелательно Геннадий. Ему нравилась царевна, нравились и её бояре — греки Траханиоты, с которыми он успел уже познакомиться.
— Дело я задумал важное, государыня, — не откладывая, начал Геннадий, зная, что её ждут гости, что впереди — ужин. — Решил я Священное Писание на русский язык полностью перевести и воедино собрать, как это у греков, у немцев или у других народов сделано. У нас же, на русском языке, известно лишь несколько трудов из Библии, да и те нередко сделаны скверно, с ошибками, разбросаны по разным монастырям и храмам. Вот и решил я всё воедино собрать: что уже переведено — проверить и исправить, если есть ошибки; чего нет — заново перевести. А потом всё переписать в единую книгу.
— Это же огромная работа! — воскликнула Софья, хорошо знавшая объём этой Великой Книги.
Та рукопись, что имелась у неё, занимала четыре больших тома.
— Я понимаю, что работа предстоит немалая и не на один год, — отозвался Геннадий. — Но кому-то начинать надо. И почему же не мне? А Господь доброму делу поможет.
— Так чем же я могу помочь? — поинтересовалась Софья.
— Слышал я, что привезла ты, государыня, с собой библиотеку немалую. Вот и хочу я спросить, нет ли в ней Священного Писания качественного, чтобы можно было с него перевод делать и сравнить с теми книгами, что есть в патриаршей библиотеке и в монастырях наших.
— Да, есть у меня Библия, — подтвердила Софья, — но только латинская, так называемая Вульгата. Кардинал Виссарион в приданое мне её выделил, сказал, что она мне поможет римскую веру и их язык на Руси утвердить. Да только не нужна она мне для этого, потому положила я её в дальний угол сундука, а сама пользуюсь отдельными книгами Библии, что есть у меня на древнегреческом языке. Они мне ещё от отца достались.
— Так это же хорошо, государыня! — обрадовался Геннадий. — Уверен, что кардинал не мог тебе подарить для столь важной миссии небрежную копию. Вот она и послужит нам. Но только не для укрепления латинской веры, а для повышения грамотности православных людей, для возвышения нашей православной веры. Мы возьмём её за основу и будем сверять с теми рукописями на древнегреческом или еврейском, которые уже есть у нас и которые ещё сможем достать. А что не сможем, переведём хотя бы с Вульгаты твоей! Ты ведь не откажешь мне, государыня, дашь свои книги для работы?
— Конечно, разве могу я отказать! Сегодня же прикажу, чтобы достали из сундуков и выбрали все книги из Священного Писания, что есть у меня, и завтра же пришлю тебе в монастырь.
Она сверкнула своими жгучими глазами, и Геннадий тут же, боясь показаться нескромным, опустил свои долу. Но продолжил, желая получить всё, что задумал:
— Ещё об одном одолжении хочу тебя попросить, государыня. Переводчики мне нужны. Может быть, дашь мне в помощники молодого боярина своего Юрия Мануиловича? Он, говорят, хорошо старые тексты греческие понимает, а у нас много книг на вашем языке, в том числе и из Священного Писания. Надо бы в них разобраться. А Юрий Мануилович и по-русски хорошо говорит, и дарование литературное имеет. Для нашей работы такой человек незаменим!
— Если сам он не откажется, пусть помогает. Хотя у него и здесь, при дворе, много забот. Однако, коли пожелает, найдёт время богоугодному делу пособить! Так ведь, Дмитрий Мануилович? — обратилась царевна к своему боярину.
Сановитый седой окольничий одобрительно кивнул:
— Да мы его сегодня же и спросим, он сейчас у нас на ужине должен быть. Кстати, пора уже нам, пойдёмте! Если ещё какие нужды возникнут, приходи, владыка, не медли.
Софья встала первой и направилась к гостям. Там она появилась почти одновременно с Иоанном, который заходил по пути к дочерям. Не стесняясь гостей, Софья тут же предложила мужу примерить новый перстень. Он оказался ему впору и даже понравился.
— Только не знаю, стану ли я пользоваться им, — снимая его после примерки, с сомнением произнёс Иоанн и вернул перстень жене, надев на палец старый.
«Поглядим, поглядим, — подумала Софья, пряча печатку в небольшой кожаный мешочек, привешенный к поясу. — Не для того я его заказала, чтобы он пылился в каком-нибудь хранилище!»
Ужин продлился более двух часов и удался на славу. После него Иоанн шепнул жене, чтобы попозже ждала его, сам же вернулся к себе, чтобы переодеться, помыться и помолиться перед сном в собственной молельне. Софья тоже не теряла времени даром и вскоре уже ждала супруга, готовая к свиданию.
О делах они заговорили сразу же, как остались наедине в Софьиной опочивальне. Убедившись не раз в рассудительности жены, в её уме и таланте предвидения, Иоанн всё более привыкал обсуждать с ней свои проблемы, советоваться, прислушивался к её мнению. Она тактично и ненавязчиво добивалась этого с первых дней семейной жизни вот уже пять лет. Чтобы не было препятствий в общении с мужем, почти в совершенстве освоила русский язык и обычаи, перечитала русскую литературу, летописи. И теперь с радостью сознавала, что стала нужна ему не только как женщина, но и как советчица, как надёжный друг. Поэтому особенно дорожила теми минутами, когда супруг делился с ней планами, молча выслушивала все его соображения, всегда старалась показать своё восхищение его умом, талантом великого государственного деятеля. Советы же старалась давать деликатно, исподволь, не задевая его самолюбия и гордости. Впрочем, он не видел ничего предосудительного в том, чтобы прислушиваться к толковым советам женщины: многие годы, особенно в юности, ему помогала в управлении государством собственная мать, и он не раз убедился, что она была порой дальновиднее и расчётливее многих опытных бояр.
Так уж случилось, что в последние годы Иоанн остался совсем без близких друзей. Те, с кем дружил с юности — двоюродные братья Иван Патрикеев и Данила Холмский, Семён Ряполовский и иные, — они стали всё более отдаляться от него, да и сам он хотел того, чтобы они видели в нём в первую очередь государя, а не брата и друга. Любимый родной братец Юрий, самый близкий ему с детства человек, умер, возможно, и по его вине. Другие братья всё более отдалялись от него недовольные ростом его могущества и притязанием на их независимость. Всё ширилась вокруг него полоса отчуждения и пустоты, рассеивала её лишь она, жена и друг Софьюшка, которой он мог доверить любые свои тайны и даже самые фантастические планы. Она понимала их, разделяла, мало того, ещё и сама подогревала в его дерзких замыслах. К тому же он видел, что жена не болтлива, достаточно сдержанна и умна для того, чтобы даже случайно не проговориться там, где не надо. То есть Софья стала его единомышленником. Она одна понимала его.
Меж ними теперь оставался лишь один барьер, который мешал быть до конца довольными друг другом: его сын и наследник, великий князь Иван Иванович Молодой. Чем больше подрастал сын, тем более не любил свою мачеху. Она отвечала взаимностью, хотя и старалась не надоедать мужу своими жалобами. Однако это не мешало ей изредка, при случае, попрекать мужа, что слишком возвеличивает сына, ставит вровень с собой. «Зачем торопишься? — спрашивала она мягко. — Не боишься, что сын против тебя заговор организует, и народ, привыкший видеть в нём государя, поддержит его?» — «Не боюсь, — отвечал Иоанн твёрдо, уверенный в любви и покорности сына. — А народ пусть привыкает видеть в нём государя. Все мы не вечны. А случись что со мной, вдруг кто из братьев захочет занять моё место? Снова смута будет на Руси, как при отце. Все мои труды прахом пойдут. Нет уж, жена, я знаю, что делаю, тут ты мне не указ». Софье приходилось смиряться, замолкать и надеяться на рождение собственного сына, который мог бы, при случае, сделать её матерью государя.
Однако сына у неё так и не было. После третьих родов она более не беременела. Правда, первые пару месяцев после рождения третьей дочери оно добросовестно сама кормила маленькую Елену грудным молоком, но вот уже более полугода вполне могла вновь понести, однако никаких признаков беременности не ощущала. Продолжая надеяться на зачатие сына, она с нетерпением ждала каждой ночи, которую муж проводил подле неё. За пять лет они, молодые ещё и страстные люди, совсем не надоели друг другу, тем более что Иоанн довольно часто отлучался из дома. Но теперь вот уже третий месяц подряд он находился в Москве и регулярно пребывал у неё. Но пока безрезультатно.
Они уже привычно улеглись рядом на широченной постели и заговорили о своих важнейших делах: о Геннадии Чудовском, о переводе Библии, о гостях.
— А почему боярыни твоей не было, Холмской? — спросил неожиданно Иоанн деланно равнодушным голосом.
— Разве ты не знаешь? — также стараясь не выдавать ревности переспросила Софья. — Рожать собирается, не до приёмов ей теперь. Данилушку своего любимого хочет дочкой порадовать.
— А... — вполне безразлично произнёс Иоанн, и Софья почти успокоилась.
— Приказал я хранилище для книг и ценностей под теремами нашими готовить, да чтобы выходы из них имелись за крепостную стену.
— Вот хорошо-то, — обрадовалась Софья. Она давно просила мужа соорудить надёжные хранилища для казны. — А сами-то терема каменные, когда будешь ставить?
— С этим надо подождать. Места слишком мало для новых теремов. Да и другие заботы у меня есть. А пока и эти достаточно хороши.
— Не боишься, что и у нас, как у братьев, всё огнём попалит?
— Это уж как Бог даст! Погоди, не торопи меня, — добродушно отмахнулся Иоанн. — Дай срок — всё у нас будет.
Видя хорошее настроение мужа, Софья залезла под подушки и достала приготовленный заранее перстень, который муж накануне перед ужином вернул ей. Она взяла его руку, вновь сама надела свой подарок.
— А ты дар-то мой забери с коронованными орлами. Носи его. Эти орлы — наши, византийские, константинопольские, императорские. Ты можешь по праву ими пользоваться. Братья мои теперь безземельные, младший у турок в гареме пропал, старший тоже неприкаянный болтается. Других наследников на этот герб не имеется! А ты — государь! Орлы же те царственные. И ты — царь. И назначение Руси то же, что исполняла многие века Византия — объединять и примирять Европу с Азией. И хранить веру православную. Так что прими.
— Погоди, жена, не спеши. Дай сначала с Новгородом, с татарами да с Тверью разобраться. Пока мне ещё далеко до самодержавности. Хотя, впрочем, я и теперь власти имею более, чем все иные государи Европы. Но это далеко не всё, что я ожидаю. Погоди, дай срок.