Парад продолжался уже целых три часа. Император Юлиан[1] на своем тяжелом рыжем коне, окруженный офицерами, чиновниками, духовенством и литераторами, находился недалеко от дворца наместника в конце широкой портовой улицы. В течение трех часов проходили мимо него полки, отправлявшиеся в Азию в победный поход против персов. Здесь, у главных складов Александрии, принимал император парад; напротив, у мола новой гавани, стояли на якоре корабли, которые в этот же вечер должны были доставить в Антиохию его самого и его свиту. Оттуда, предшествуя египетской армии, император намеревался выступить со своим сирийским войском.
Зрители порядком устали. Было около десяти часов утра. Стоял март, но солнце так нещадно палило над городом, что александрийская чернь начинала думать: африканские корпуса могли бы быть и поменьше.
Два маленьких темно-коричневых феллаха[2], обнявшись цепкими руками, чтобы не потерять равновесия, сидели на крепкой свае.
– Эй! – воскликнул один. – Посмотри, над крышей летит философ.
Птица марабу, которую за ее характерную лысую голову александрийцы прозвали философом, плавно поднялась над крышей Академии, описала два широких, спокойных круга над старым зданием, еще раз мощно взмахнула громадными крыльями и опустилась, наконец, недалеко от императора на источенную непогодой колонну. В воздухе птица выглядела просто великолепно. Теперь, когда она стояла на одной ноге, а другой, невероятно изогнувшись, скребла свою морщинистую шею с длинным мешком, болтавшимся под клювом наподобие серо-коричневой бороды – это было далеко не привлекательно. Ко всему этому лысая голова ужасающих размеров, череп и не то меланхолично, не то сурово взирающие на мир глаза – все это выглядело как-то нелепо шутовски, и оба мальчишки кричали и хохотали, в то время, как проходивший перед императором пехотный полк выкрикивал обычное утреннее приветствие; с кораблей неслись стоголосые клики, а воинственно настроенные горожане обменивались замечаниями о параде.
Мальчишки забавлялись теперь тем, что сравнивали двуногого философа на колонне с философствующим императором. Однако, император Юлиан не выглядел ни меланхолично, ни торжественно. Сходство было чисто внешнее. Невыразительный маленький человек около тридцати лет от роду сидел на своем рыжем коне, как новобранец. Только умная лысая голова с длинной, темно-коричневой бородой философов отдаленно напоминала птицу на колонне. Но одно особенно рассмешило мальчишек: как марабу продолжительно и серьезно скреб и чистил лапой голову, совершенно так же скреб и чистил император свою спутанную бороду, приветствуя в то же время проходивший мимо него полк воинственной речью:
– Вперед, молодцы! Ударим по персам, чтобы от их голов осталась одна солома. Это будет веселая война! Если уж мы вдребезги разнесли здоровенных швабов под Страсбургом, то персы побегут перед нами, как стадо баранов!
Император оглянулся и подозвал кивком головы первосвященника Иерусалима.
– Ваша просьба полностью удовлетворена. Вы получите деньги чтобы вновь отстроить ваш древний храм. По возвращении с войны я навещу вас как-нибудь в Иерусалиме. Тогда вы покажете мне тайные книги о том галилеянине, которого вы распяли. Я собираю материалы для большой сатиры на распятого. Мы расположены милостиво по отношению к вам.
Снова раздалась команда, и «с добрым утром, император!» прогремело над звоном железа. За последним отрядом пехоты пошла кавалерия. Глаза императора, злобно сверкнувшие минутой раньше, снова стали спокойными.
– С добрым утром, латники![3] – как будто преобразившись, воскликнул он могучим голосом полководца. – Вы выглядите молодцами! Вперед! Не заставляйте меня краснеть. Говорят, персидские девочки сходят с ума от африканских кирасиров?[4]
Грубый смех первых рядов послужил ответом, и весь полк расхохотался за ними вслед. Лошади ржали и проходили танцующим шагом. Император послал первым засмеявшимся воздушный поцелуй, а затем обернулся к египетскому наместнику. Его приказания звучали коротко и решительно. Речь шла о посылке более молодых бойцов, о провианте, а главное: о громадном транспорте хлеба, который нужно было из Египта доставить через Красное море к устью Евфрата. Наместник не смог возразить ни единым словом.
Юлиан отъехал немного назад и приблизился к группе христианских священников настолько, точно хотел растоптать их копытами своего коня.
– Ну, попы! – крикнул он и снова заскреб в бороде, придвигая лошадь все ближе к ногам священников. – Молились ли вы сегодня в ваших, так называемых, домах божьих о победе персов? Полагаю, что да! Но что касается меня – вы можете делать это безнаказанно. Я не преследую таких бессильных демонстраций. Я не нуждаюсь в помощи вашего распятого. Но покорнейше прошу покончить с вашими дрязгами к тому времени, когда я снова буду здесь после победы. Я хотел бы все-таки знать, в конце концов, во что вы верите, галилеяне? Пятьдесят лет, с тех самых пор, мой кровавый дядя дал власть в ваши руки, вы препираетесь о природе своего Божества. Ну, господин архиепископ, выяснили ли вы это наконец?
Архиепископ стоял так близко к морде лошади, что пена запачкала его белую бороду. Император хотел оттеснить его еще, но архиепископ стоял твердо, и лошадь не двигалась.
– Государь, – ответил Афанасий, – мы, христиане, не дадим отвратить себя от нашей веры ни острым словом, ни острым мечом. Привилегии, дарованные нам твоим предшественником…
– Я уничтожаю привилегии!.. Привет, копьеносцы!
– С добрым утром, император!
Мимо проезжал полк легковооруженных всадников, незадолго до этого перекинутый в Африку с Дуная, чтобы поддерживать египетскую кавалерию в борьбе с бедуинами[5]. Это были дикие, ловкие парни с длинными косами и спутанными черными бородами. На знаменах этого полка над римским орлом красовался крест с инициалами Иисуса Христа. Император сжал кулак, но, дружелюбно улыбнувшись, крикнул всадникам на их родном языке:
– Вспомните о своей старой славе! Послушайте стариков, как под старыми знаменами сражались они в долинах Дуная. А как со мной кинулись вы на сарматов? Гром и молния! Это была скачка! Помните? Полмили в карьер по полям маиса, а потом вверх по виноградникам. Мы так разделали врагов, что они застряли своими острыми шлема ми в винограднике и махали ногами в воздухе, как будто хотели позвать на помощь моего кузена. Он, однако, умер со страха от этого нового способа сигнализации! Ваш полк принес мне первую победу! За это вы получите в Персии новые знамена. С большими буквами на них. Но они будут означать «Юлиан». В день освящения вам дадут пятьдесят бочек персидского вина и женскую прислугу!
Император поощрительно улыбнулся. Но никто не отреагировал. В суровом молчании, как будто это был полк монахов, двигались христианские солдаты. Даже лошади, казалось, сдерживали шаг, и враждебно взглянул на императора длиннобородый знаменосец. Юлиан побледнел, но кровь снова залила его лицо, когда через сотню шагов знаменосец склонил знамя, как бы для приветствия. Там, на первой ступени христианского собора, стоял архиепископ, отступивший после резких слов императора. И увидел, как поднял престарелый Афанасий руку и благословил христианское знамя полка.
Император вонзил шпоры в бока своего коня, который взвился на дыбы и пронесся сквозь ряды всадников. Собственноручно вырвал Юлиан знамя из рук воина, бросил его на землю и сорвал с плеча знаменосца знаки отличия.
– Ты разжалован! – закричал император, теряя власть над собой. – Рядовым ты проделаешь весь поход и будешь свидетелем, как воздвигнем мы алтари Зевсу в столице персов. А если тебя, собака, не убьют на войне, то, клянусь Зевсом, Солнцем, неведомым Богом, по возвращении ты умрешь на глазах архиепископа смертью твоего галилеянина! Любопытно будет все-таки узнать: кто из нас двоих сильнее на этой земле? Он – сын галилейского плотника, или я – римский император, повелитель мира? Марш!
Без знамен двинулся полк дальше. Образцовая дисциплина одержала верх, и Юлиан презрительно засмеялся, когда увидел, как эти христианские солдаты, даже не моргнув, перенесли тяжкое оскорбление.
Потом он повернул коня и постарался загладить свой поступок шутливыми словами и воинственными восклицаниями. Всадники оставались неподвижны. Но отряды, следовавшие за ними, вновь радостно приветствовали императора, а когда уже около одиннадцати часов наступила очередь артиллерии, и, под изумленное волнение зрителей на площади загрохотали влекомые бесчисленными быками чудовищные осадные сооружения, – финал парада принял поистине величественные размеры.
Население стало спасаться от палящего солнечного зноя в дома. Император, однако, казался неутомимым. Отклонив приглашение пообедать во дворце, он приказал купить для него у ближайшей торговки хлеба и несколько фиников и позавтракал этим прямо сидя на лошади, в то время как мимо него бесконечными рядами тянулись телеги, нагруженные вещами офицеров.
– Сегодня вечером нам предстоит отплыть, но я не хотел бы делать этого, не осмотрев городских достопримечательностей. Прошу вас, господа, присоединиться. Первым и самым важным для меня делом будет познакомиться поближе с издревле знаменитой Академией и библиотекой, вероятно, там настоящий рассадник всяких христианских мерзостей? Мы основательно расчистим его. Кто будет нашим проводником? – обратился Юлиан к стоявшей рядом знати.
Вперед выступил президент Академии и слабым голосом попросил оказать ему милость в счастливейший день его жизни…
– Знаю, знаю! Вы один из придворных льстецов. При моем всехристианнейшем кузене-убийце вы стали профессором за свадебное стихотворение, а затем, должно быть, в награду за достижение семидесятилетнего возраста – президентом Академии. Ну ладно, идем!
Император ловко соскочил с лошади, и свита пришла в движение. Около него, отставая на один шаг, с головой, замершей в одном непрерывном поклоне, шел президент Академии. Далее следовала военная свита императора и внушительное число ученых и жрецов. Несколько купцов протиснулись сюда же и сумели заставить императора заговорить с ними на пути к библиотеке.
Юлиан параллельно спрашивал президента о количестве книг. Когда старик замешкался с ответом, стоявший в трех шагах бумажный фабрикант Иосиф крикнул: «Почему бы императору не спросить меня? Я великолепно знаю, что в астрономическом отделе 35.760 свитков».
Старые советники и офицеры, служившие еще при Константине, испугались этого нового нарушения придворного этикета, но император ласково подозвал к себе смельчака и с дальнейшими вопросами обращался к нему. Иосиф знал все. Зал Гомера насчитывал 13.578 исключительно свитков, греческая философия – 75.355…
Внезапно император остановился в раздумьи и сказал: «Послушайте, милый Иосиф, я сделаю вас придворным поставщиком, при условии, если удостоверюсь, что ваши данные правильны. Я сравню последнюю цифру с каталогом».
– Боже милостивый! – воскликнул Иосиф, дрожа, но по-прежнему смело. – Ваше величество разрешит мне всеподданнейше доложить, что этого никогда еще не делал ни один император. Я сознаюсь, что придумывал десятки и единицы – ведь ваше величество желали знать все с точностью до одной книги. Цари всегда хотят этого! Но тысячи везде правильны. И я позволю себе сказать вашему величеству: разве для государя недостаточно, если верны тысячи?
Император искренне рассмеялся и обещал запомнить этот урок.
Миновав какой-то безымянный переулок, они достигли улицы гончаров и приблизились к главному входу Академии. Мощная колоннада, на ступенях которой расположились сотни служащих, вела к нему. По обе стороны колоннады стояли статуи греческих философов и поэтов.
Свита прошла в здание и, переходя из залы в залу, то тот, то другой профессор поочередно давали необходимые пояснения.
Как специалист-библиотекарь, только для этого приехавший в Александрию, ходил Юлиан повсюду; то доставал редкий экземпляр, то карабкался по удобной лесенке под самый потолок, чтобы убедиться в справедливости какой-нибудь справки, или усаживался с роскошным свитком Гомера за один из маленьких столиков, чтобы прочитать несколько строчек.
Если греческие поэты задержали императора на целый час, то с философами он просто не мог расстаться. С Платоновским диалогом о государстве в руке, он завязал оживленную беседу о воспитании и продолжал ее, уже вступив в математический отдел.
Здесь он откровенно сознался в своем невежестве и разрешил профессорам различных отделов кратко изложить современное состояние своих дисциплин. Свита совершенно измучилась, и престарелый президент уже дважды осмеливался приглашать императора к небольшой закуске, приготовленной в великолепной приемной. Император не желал ничего слышать. «Кто хочет ему служить, тот должен уметь жить так же скромно, как и он сам», – считал Юлиан.
С Теоном, знаменитым профессором механики, император начал разговор относительно конструкции новой осадной машины. Юлиан выказал необычайные познания в баллистике и натолкнул ученого на мысль, как удвоить метательную способность старой машины. Казалось что профессору Теону, исполнившему для императорской артиллерии уже много научных и практических работ, сегодня было как-то не по себе. Император заметил это
– Что случилось, милый Теон? Я знаю вас, как одного из вернейших сторонников нашей старой религии. Я рассчитывал на вас. Вы знаете, что значит для меня этот поход. Я должен победоносно закончить эту персидскую войну, чтобы затем в долгом мирном царствовании искоренить внутреннего врага, – это новое галилейское безбожие, поднимающее свою голову против нашей старой религии, против богов и престола. Вы знаете, что я хочу уничтожить эту сволочь, проповедующее всеобщее равенство, братство и не знаю, что еще, и считающую своего галилеянина новым философом. Разве вы не собираетесь помочь мне в этом?
Теон, видный мужчина немного старше сорока лет, склонился, как бы желая поцеловать руку императора, и тихо сказал, со слезами на глазах:
– Простите, ваше величество, я никогда не перейду к христианам. У богов нет слуги вернее меня. Но сегодня ночью – сорок дней тому назад моя молодая жена подарила мне ребенка – сегодня ночью она умерла, оставив меня одного с младенцем… Сегодня ночью!.. Мы с ребенком теперь одиноки.
Император сердечно пожал руку профессору.
– Простите меня! Оставайтесь рядом со мной!
И в нервной поспешности, не оглядываясь и не отдыхая, император заторопился в следующую залу.
Было около семи часов вечера, когда Юлиан вступил в новое здание, первый отдел которого заключал в себе бесчисленное количество экземпляров иудейской Библии на еврейском языке, семьдесят ее трактовок, а также бесконечное число комментариев и вспомогательных сочинений. Уже несколько часов подряд ожидали здесь раввины и христианские священники возможности предоставить свои познания в распоряжение императора. С иронией расспрашивал император иудеев о происхождении их священных книг и прочел главу из Семикнижия. В виде доброго предзнаменования главный раввин предложил ему место из истории завоевания Ханаана.
– Ваши Моисей и Иисус были слишком хорошими солдатами, чтобы сделаться сносными философами. Они дали слишком много законов. Но я всегда чувствовал уважение к древности этих книг. Я вспомню о вас в Азии, если найду что-нибудь по-еврейски. Я прикажу все переписать… на свиной коже.
Дважды пытался архиепископ в заранее приготовленной речи изложить значение еврейской Библии для новой христианской религии, и лишь на третий раз ему удалось заговорить.
– Иисус Христос отменил обрядовые законы, справедливо кажущиеся его величеству лишенными смысла, и если его величество соизволит прийти в следующий зал, то он найдет там прекраснейшее собрание замечательных трудов христианских философов.
– Прошу вас, господа, не беспокойтесь! – воскликнул император насмешливо. – Отправляйтесь к вашим христианским философам и поститесь там, если желаете, как ваши новые благодетели человечества – монахи! При мысли, что христианские философы могут стать моей духовной пищей, я внезапно почувствовал такой голод, что принимаю приглашение господина президента для себя и для всех честных граждан. Решите сами, господин архиепископ, что вам предпочесть – стакан вина или главу из Оригена. Этот святой учитель должен был быть особенно аскетичным! – Император взял Теона под руку, и, посмеиваясь над Оригеном, последовал за президентом в большой парадный зал, где стояло три грандиозных обеденных стола и куда императорская свита ринулась, забыв о всяком порядке. Император с преднамеренной скромностью взял лишь немного хлеба и стакан вина, тогда как офицеры и профессора принялись за щедрые угощения смелее, чем это позволяли придворные обычаи. Даже пришедшие сюда против своей воли христианские священники забыли за едой свои обиды и заботы. Только евреи не прикасались к еде.
Юлиан снова заговорил с Теоном об улучшении конструкции осадных машин. Похоронив и оплакав свою жену, он должен будет наладить связь с начальниками артиллерии и попробовать осуществить задуманное сооружение. Выпив стакан арабского вина, Теон охотнее, чем раньше, собрался поправить некоторые вычисления императора, как вдруг внимание последнего привлек громкий шум на улице. Император мгновенно откинул портьеры и вышел на балкон, чтобы самому посмотреть, что случилось.
– Все-то он должен увидеть лично, – прошептал Иосиф соседу.
Внизу на улице гончаров собралась тысячная толпа образовавшая, казалось, две партии, ожесточенно спорившие друг с другом. Никто не заметил появления императора. Он послал вниз узнать, что случилось, но раньше, чем возвратились посланные, профессор Теон вышел на балкон и бросился к ногам императора.
– Спасите моего ребенка, государь! Они хотят крестить его!
Император возвратился в зал. Жилы на его лбу вздулись. Офицеры столпились вокруг него. Такие его видели, когда в битве под Страсбургом измена императора Констация чуть было не привела его к гибели, и только личная храбрость Юлиана препятствовала победе швабов.
Император потребовал объяснений; насколько можно было понять, союз христианских подмастерьев решил воспользоваться суматохой в Академии, чтобы против воли отца, окрестить дочь профессора Теона. Кормилицу-христианку подкупили, и план мог бы удастся, если бы этого не заметил какой-то еврей из числа слуг библиотеки, закричавший о помощи. Собравшаяся теперь на улице толпа состояла, с одной стороны, из молодежи союза подмастерьев, находившейся в безусловном подчинении архиепископу, а с другой – из греков и евреев. Кормилицу с ребенком оттеснили к зданию Академии, а затем провели в парадный зал к императору.
– Государь! – воскликнул Теон. – Еще прежде, чем ребенок родился, они надоедали моей жене просьбами посвятить его новой вере. Потом они не давали покоя больной и непрерывными угрозами, без сомнения, убили ее. Теперь им вздумалось окрестить бедняжку и назвать Марией, чтобы на старости лет у меня в доме вместо любимого ребенка был враг – христианка!
Император подозвал кормилицу и взял у нее ребенка из рук. Дитя тихо спало на своей подушечке и только слегка, шевельнуло хорошенькой головкой, когда император, склонившись, коснулся белого лобика своей жесткой бородой. Мертвая тишина воцарилась в зале.
– Нас обоих им не взять, бедное создание, – прошептал император, – ни меня, ни тебя. Это так же верно, как то, что меня зовут Юлиан.
– Эй, господа! – крикнул он вдруг так громко, что ребенок проснулся и раскрыл удивленно черные глазки. – Эй, господа, у меня сейчас есть дела поважнее расправы над изменниками! Но я говорю вам, что персидская война будете только началом той, которую я замыслю против внутреннего врага моего государства. Этого ребенка я беру под свое покровительство. Все громы преисподней и все молнии небес поразят дерзкую руку, которая осмелится сделать знак креста над ним. Марией хотели они окрестить тебя, бедное творенье, и убить в тебе душу живую, как стремятся они уничтожить душу мира. Радость жизни хотят они уничтожить, как на долгие годы лишили они Грецию всякого счастья. Проклятье, господин архиепископ! Бойтесь моего возвращения. Пускай же этот ребенок не носит никакого кроткого христианского имени. Я посвящаю ее первому Богу на небе Зевсу Ипату, высочайшему Зевсу, и называю ее Ипатией.
Обеими руками поднял император ребенка так, как греческие жрецы в священных мистериях совершали жертвоприношение невидимому Богу. Мир и покой отобразились на его лице.
– Вы, святые древние боги! Если вы еще живы, если вы меня любите и не хотите допустить галилеянина в ваши небесные жилища, сохраните мне этого ребенка! Никогда не будет у меня жены и детей. Служащий вам должен отказаться от личного счастья. Я беру этого ребенка, как своего. И если вы, святые боги, хотите сберечь красоту, правду и радость Греции вопреки галилеянину и его попам, сохраните мне этого младенца и ведите меня к победам во имя моей страны!
Тихий плач малютки нарушил тяжелое молчание, последовавшее за словами императора. Юлиан передал ребенка отцу и решительно подошел к архиепископу.
– До свиданья, господин архиепископ, – сказал он, сжав угрожающе кулак, – до свиданья, до победы. Сначала персы, потом галилеянин! Мне еще только тридцать лет, и если в моем распоряжении будет хотя бы десять – мир навсегда запомнит это! Пора, господа, мы отплываем.
И, не теряя времени и слов, Юлиан быстро сошел с лестницы. Офицеры последовали за ним. Внизу стоял на страже отряд морских солдат. Под их охраной император со свитой достиг гавани, где бесчисленные толпы народа встретили его приветственными криками. Греки, иудеи и все оставшиеся преданными старой вере египтяне знали о его походе против духовенства и устроили ему восторженную встречу. Одушевление и счастье светились в глазах императора. Остановившись перед маленьким мостиком, ведущим на адмиральский корабль, он выпрямился во весь свой рост и звонким повелительным голосом крикнул так, как будто весь город мог его услышать:
– Вы видите, как красное, раскаленное солнце опускается в море? Вы думаете – оно мертво и старые боги умерли? Но завтра утром, когда наши верные корабли понесут нас навстречу войне и победе, как с начала времени поднимется оно в блеске первого дня и будет светить нам как и каждому созданию! Знайте же, наш высочайший Бог наш Зевс, или Бог иудеев или ваш Бог-Серапис – это Солнце которое сейчас уходит на отдых, но завтра воскреснет и никогда не умрет. Бог мой, Бог мой, благослови меня на прощанье, благослови мое дело и дай победить ночь галилеян! – Еще одним широким жестом, подобно жрецу, благословил Юлиан покидаемый им город и кровавое заходящее солнце, вскочил на свой корабль; якоря были подняты под тысячеголосые крики и, медленно отчалив от берега и величественно пролагая себе путь среди других кораблей, с распущенными парусами, казавшимися красными в лучах заката, корабль отплыл из гавани.
Птица-философ покинула крышу Академии и плавными кругами последовала за своим императором. Долго парила она над мачтами, а затем, резко ударив крыльями, вернулась назад и встала, поджав под себя ногу, на одной из балок Академии, где давно уже снова спала крестница императора. Марабу царапал себе голову левой лапой, стучал клювом и озабоченно закрывал глаза.
– Солнце! Солнце! О мой победоносный император! Оно не ласково, оно сурово, как боги! Конечно, оно дает нам жизнь, но оно нас не любит. Оно любит пустыни, а не жизнь. Оно – Молох – убийца – опустошитель. Оно создает камни, камни вместо хлеба!.. Бедный император, бедный ребенок!
Долго еще бодрствовала птица-философ на каменной балке над кроваткой Ипатии, хотя Александрия уже давно погрузилась в сон, и, кроме древнего марабу, бодрствовал только архиепископ со своим секретарем, писавший письма в Рим, Константинополь и Персию ко всем врагам императора Юлиана.