После выборов архиепископа прекрасная Александрия стала ареной всевозможных битв, разыгравшихся то на городских улицах, то в письмах и донесениях, направлявшихся из областной столицы в Константинополь и в обоих случаях одинаково горячо интересовавших все население, два первых лица города, наместник и архиепископ, спорили о том, кому править Александрией.
Более образованная часть населения (как язычники, так и христиане) стояла на стороне уполномоченного императора. Деды теперешних граждан были свидетелями незначительного положения и скромного образа жизни первых александрийских епископов. Это были простые защитники христианской бедноты, честные, бесстрашные и прямодушные люди, ведущие дела своих притесняемых единоверцев, произносившие проповеди в пользу благотворительности или общинной кассы, отдававшие отчет в своих расходах, не имевшие, наконец, как беднейшие среди бедных, ничего своего, кроме нагого тела, которое они ежедневно готовы были отдать своим преследователям во имя будущего небесного царства. Городской знати вовсе не нравилось, что эти голодающие представители народа постепенно превращались в гордых и богатых попов, которые, не думая об облегчении нужд бедных и бесприютных, занялись оспариванием положения императорского наместника. Как было сказано выше, александрийское общество в душе было на стороне наместника Ореста, но – так или иначе – оно было христианским, и в конце концов в каждом конфликте приходилось обращаться к представителю церкви.
По сравнению с сорокалетним Кириллом, преимущества оказались не на стороне шестидесятилетнего наместника Ореста. Новый архиепископ, местный уроженец, был деятелен и фанатичен. Орест не был египтянином. Он происходил из знатнейшего и богатейшего коринфского семейства, быстро сделал карьеру в нескольких прибрежных городах Малой Азии, а затем в военном министерстве Константинополя и, наконец, в сравнительно молодом возрасте, стал провинциальным управителем, а затем и пожизненным наместником всего Египта. Он любил страну, в свободные часы предавался археологическим изысканиям и не усердствовал чрезмерно в работе. Текущие дела решали его чиновники, а он аккуратно подписывал все, что подавалось на подпись. В течение двадцати лет правления он ни разу не был особенно озабочен судьбами своей провинции. Он сумел лучше большинства своих предшественников блюсти правосудие, а в кротости и человечности превзойти всех. Главное было то, что в Константинополе им были довольны и ни разу не предлагали просить отставки вследствие «расстроенного состояния здоровья». Он знал двор и столицу. Там считалось лучшей та провинция, о которой меньше всего говорили, и его гордостью было сделать Египет лучшей провинцией римского государства. К тому же Орест отлично понимал, что кесарево надо отдавать кесарю. Непрерывное существование римского государства было для него само собой разумеющимся основанием, на котором покоилась его жизнь и наличие неисчислимых миллионов. Император мог быть безумным убийцей или человеколюбивым философом, – для Ореста это ничего не меняло в существе государства. Упадет ли в одном случае несколько сот голов, или столько же сот людей в другом случае будут награждены за свои добродетели, ему было совершенно безразлично. Это ничего не меняло в идее государства, а главное – в том могучем государственном механизме, в котором он – наместник Египта – являлся далеко не последней частью. Все могло идти вкривь и вкось, за четыреста лет царствования не было дня, чтобы в каком-нибудь уголке неизмеримого государства не было войны или революции, могущество и величие Рима продолжало невредимо и неизменно править над всей цивилизованной частью мира. Священное римское государство давало возможность всем своим гражданам, – а прежде всего избранному греческому народу, – исполнять назначение человека: умеренно наслаждаться жизнью, не забывая себя, служить государству и заниматься искусством и наукой.
Конечно, семейство Ореста уже в течение двух поколений было христианским. Только в продолжение краткого Царствования Юлиана приносило оно жертвы старым богам. Орест был христианином так же, как по праздничным дням он надевал свой мундир. Он причислял христианство просто к числу своих обязанностей, безразличных обязанностей правительства. Он охотно не пошел бы в воскресенье в церковь, если бы там, в его удобной ложе не дремалось еще спокойней, чем в рабочем кабинете. В его служебном помещении ему все-таки могли помешать, а в церкви во время проповеди это было запрещено законом.
Предыдущий архиепископ с его кровавыми преследованиями инакомыслящих был противен гуманному чиновнику. Но в конце концов это были внутренние дела церкви, в которые государственный человек никогда не желал вмешиваться. Если у этих христианских партий такие несговорчивые боги, то пускай себе они борются друг с другом.
И христианский губернатор клялся Зевсом, что в этих попах сидит черт, распаляющий их друг против друга. Раньше было совсем по-другому: когда римские императрицы зарабатывали насморк, они приказывали попам своих религий, одному за другим, читать их молитвы и, наконец, – до следующей лихорадки – принимались верить в того Бога, после молитвы к которому могли целоваться со своими любовниками. Это доброе старое время!
По этой причине Орест был весьма неприятно задет, когда новый архиепископ, так чистосердечно перед выборами обещавший прочный союз, вдруг внезапно, как только из столицы пришло его утверждение, оказался честолюбивее и заносчивее своего грубого предшественника.
Прежде всего новый архиепископ на основании каких-то, никому, однако, недоступных документов, отобрал для себя ложу наместника в соборе, а ему предоставил место напротив, которое было и уже, и темнее. В первый раз в жизни Орест изменил своему правилу – не спорить из-за высшего места. Он написал официальную жалобу своему начальству и в любезных светских письмах доверился наиболее влиятельным дамам двора. Но ничего не помогло, ему пришлось уступить свою ложу. Лично он легко примирился бы с этой переменой, так как на новом месте можно было дремать с гораздо большим удобством, чем в прежней высокой и светлой ложе. Но теперь в нем был затронут чиновник, первый представитель цезаря, и он не мог понять, как легко поступились в столице иерархическим честолюбием. Он по-прежнему видел в цезаре высшего епископа всего государства и не мог понять, почему попы одного Бога должны быть важнее, чем жрецы трехсот остальных. Однако в Константинополе были, очевидно, другого мнения, легко идя на уступки в формальных спорах с представителями новой веры, и Орест был слишком хорошим чиновником, чтобы в конце концов не подчиниться, хотя бы и супротив своих убеждений.
Легче было ему уступить в другом вопросе, поднятом благочестивым Кириллом также немедленно после своего назначения, – в иудейском вопросе. Иудеи помогли основать Александрию. Они пользовались как протекцией Александра Великого, так и защитой египетских царей, образовывая как по численности, так еще больше по богатству и гражданскому рвению весьма значительную часть населения. С тех пор как появилась новая вера бедняков и несчастных, сразу завладевшая чернью и постепенно подчинившая себе консервативных и знатных представителей старой местной религии, – свободомыслящие, образованные и, во всех отношениях, старательные иудеи Александрии образовали собственно торговую группу. Город имел в них лучших плательщиков податей, государство – самых преданных подданных. Иудеев нельзя было считать, как раньше, чуждой расой. В то время, как египтяне до сих пор не были похожи на своих греческих правителей ни одеждой, ни языком, ни цветом кожи, – иудеи чаще всего отличались от греков только большей остротой ума. Легкие следы Востока сохранялись, быть может, в их одежде, овале лица и произношении, но эти маленькие детали нисколько не мешали хорошим отношениям. Рассказывали даже, что это пикантное смешение часто будило интерес дочерей французских графов и немецких герцогов, и обратно – пламенноокие дочери иудейских коммерсантов нередко уступали ухаживаниям офицеров провинциальной армии. Это замечательное положение дел нарушалось только тогда, когда доброму александрийскому народу, по случаю горя или радости, приходила в голову мысль разгромить какую-нибудь иудейскую лавочку. В простом народе национальная ненависть к иудеям тлела с незапамятных времен. На этой народной ненависти и стал играть Кирилл в первой же своей проповеди, когда он увещал верных не осквернять воскресного покоя. Известно, что как раз по воскресеньям еретические лекции отвлекают молодых людей от церкви. Если богатые иудейские олухи охотно следуют нелепой моде – это нисколько не удивляет архиепископа. Но когда сотни юношей из наиболее уважаемых христианских семейств начинают таким образом служить Антихристу – то этим на бесконечные времена отодвигается наступление царства божия и обманываются надежды многих миллионов днем и ночью молящихся, чтобы отверзлись могилы, и живые приобщились к красоте небесного Царства. Эти слова незаметно способствовали травле иудеев, начавшейся после этого, более или менее открыто, во всех церквях Александрии. Последствия не замедлили сказаться, и скоро у начальника полиции, а потом у Ореста, оказалось вдоволь работы, направленной на сохранение порядка в городе. Хотя попы постоянно утверждали, что их интересует только спасение душ верующих, последние постоянно понимали их по-своему, и не проходило воскресенья, чтобы полиции или войскам не приходилось прекращать или предотвращать погром в иудейском квартале.
Орест был вполне доволен иудеями и собственно даже любил их, охотно посмеиваясь в то же время над их маленькими слабостями и с удовольствием слушая за столом их старые анекдоты. Поэтому он открыто вступился за угнетаемых и имел удовольствие получить из Константинополя предписание не допускать особенно жестоких притеснений. Выступить прямо против призывов ненависти ему не позволили: это чисто церковное дело, в которое правительству не следует вмешиваться; приходится также считаться с особенностями каждой провинции. Да, наконец, иудеи привыкли к этим маленьким экзекуциям и без них не были бы такими отличными гражданами… Наместник удовольствовался этим, позволял священникам выкрикивать зажигательные речи и преследовать бедняков, неправильно понимавших своих проповедников. Он известил только своего министра, что при таком порядке назревает конфликт, который, при удобном случае, может перерасти в кровавую схватку.
Гораздо ближе затронул наместника третий вопрос, одновременно поднятый архиепископом. Древняя Академия должна быть полностью передана церкви; следовало уничтожить последних язычников, преподававших в ней свою древнюю мудрость, и разогнать молодежь, желавшую учиться для того, чтобы использовать потом свои знания на пользу радикальным сектам и политическому либерализму. Имен не называлось, но всей Александрии было ясно, что эта борьба велась исключительно с прекрасной Ипатией и ее «Критикой христианства». Кроме нее, в Академии преподавало трое-четверо не христиан, старых специалистов, никак не применявших своих религиозных воззрений. Ипатия одна сознательно боролась с наступлением церковного засилья и, как сама она, всей своей гордой осанкой и изумительными глазами, казалось, протестовала против новой церкви, враждебной красоте, так при каждом случае старалась она учить греков любви к миру, поэтам, природе, любви к подвигам человеческого разума. Поэтому в ее аудиторию продолжали стекаться все еще оставшиеся в городе безбожные радостные греческие сердца. Со дня первого выступления Ипатии чернь была настроена против нее отчасти стараниями духовенства, но главное – усилиями отшельников, ожидавших царства божия, предававшихся бичеваниям и посту, а потому после черта ничего не ненавидевших так сильно, как греческих богов, поэтов и философов, которые все происходили от дьявола. Однако бешенство монахов не могло проникнуть в Академию. Только среди далеких обитателей, столпников и других святых, а также в окрестностях Александрии, в грязных предместьях христианской черни, зарождалась постепенно легенда о том, что в замке сатаны – в Александрийской Академии – обитает самый главный дьявол в образе дивно прекрасной женщины, вампира в женском облике, который по ночам пьет кровь благороднейших юношей страны и отвращает их от истинного Бога, вампира, которого в сумерках можно видеть в старых постройках времен фараонов, в виде молодой женщины, совершающей мерзкий блуд с крылатыми чудовищами. В нильских монастырях говорили, что первые рассказы об этой дьявольской женщине вышли из кельи благочестивого мужа Исидора, искушаемого по ночам дьяволом как в прекрасных, так и в отвратительных формах, покрывавшего поэтому тело свое тысячью ран и неспособного солгать перед символом креста.
От таких нападок архиепископ и его духовенство держались в стороне. Имя Ипатии называлось редко. Но постепенно знатнейшие семейства города узнали, что миру между церковью и государством, а также наместником и архиепископом, не препятствует никто, кроме одной женщины, правда, прекрасной преподавательницы, но все-таки едва ли стоящей того, чтобы из-за нее страдали материальные интересы города. Когда надо было подправить гавань, а архиепископ не желал уступить ничтожного клочка на территории собора – в этом была виновата Ипатия. Если не могло состояться соглашение между двумя родственными христианскими сектами, то этому мешала Ипатия. И, наконец, то там, то здесь начинали думать, что приказ запирать все трактиры в десять часов вечера, приказ, который был выхлопотан архиепископом прямо из Константинополя, происходил из-за недовольства языческими лекциями Ипатии. В городе не переставали считать прекрасную Ипатию одной из александрийских достопримечательностей, но никто не имел бы ничего против, если бы прекрасный профессор принял приглашение проехаться в Константинополь.
В донесениях и в частных письмах Орест с невероятной энергией принялся защищать ученую женщину, полностью перешел на ее сторону. В результате всего, оттого ли, что при дворе хотели хоть в этом единственном случае уступить заслуженному сановнику, или благоговейно сохранить полутысячелетнее великое прошлое Академии в лице ее последнего философа, оттого ли, наконец, что настояла на своем греческая придворная партия, или правительница захотела дать женщине восторжествовать над всемогущим архиепископом – так или иначе, Орест получил благосклонный приказ непреклонно охранять древний дух Академии против поползновений церкви, а особенно защищать от всяких случайностей ученую Ипатию, крестницу императора из рода Константина Великого.
Никакой другой приказ не мог бы быть приятнее для наместника. Из всех посетителей его роскошных собраний больше всего он любил прекрасную женщину-философа. Он ввел ее в свой дом задолго до ее открытого выступления, чтобы иметь возможность вести с ней, как и с другими учеными города, живые разговоры о своих археологических увлечениях. Он достаточно любил ее, чтобы встречать с почти демонстративным почтением, и, кроме того, честолюбию старика льстило, что людская молва допытывалась, не выражала ли прекрасная Ипатия особенной благодарности наместнику за оказываемое покровительство.
Со дня смерти отца Ипатия не посещала больших собраний наместника, но постепенно привыкла снова заходить на его непринужденные «ученые» вечера. Здесь все собравшиеся искренно и без зависти считали ее не только самой прекрасной и самой ученой, но и самой знатной. Здесь же, весной, познакомилась она с четырьмя офицерами своей лейб-гвардии. С тонкой улыбкой поклонилась она, когда в одну из пятниц, вечером, ей представили докторов Троила и Синезия. Она благодарно усмехнулась, когда несколько недель спустя появился Александр Иосифсон, в первый же час нового знакомства рассказавший ей, что четыре друга сумели проникнуть в этот дом с помощью Синезия, чтобы она не оставалась без своей лейб-гвардии и там, где опасность не была такой явной, как на улиде. И этим же вечером Ипатия слегка смутилась, когда перед ней предстал глава первой средней скамейки белокурый Вольф, который, молча поклонившись, спросил ее, прощает ли она, что он и его друзья сделали себя ее рыцарями и раздобыли место около ее кафедры.
– Вы ведь германец, – сказала Ипатия, – не правда ли? Вы присутствовали когда?.. Вы должны рассказать мне об обычаях вашей родины.
– Когда я смогу это сделать?
– В любое время, когда вы захотите, чтобы я вас слушала.
И тогда Вольф сразу начал рассказывать про обычаи страны, лежащей по ту сторону Альп, про родину своей матери.