— Ну, получил, что хотел? Давай, вали отсюда…
Мужичонка непонимающе посмотрел на Тристана. На вид ему было лет пятьдесят, сам хилый, лицо серое, изрытое морщинами. Больничная пижама висела на нем мешком. Тристан злобно на него косился, раздувая ноздри. А тот — хоть бы что: опять принялся выстраивать геометрические фигуры из леденцов, которыми Тристан же его и угостил. Треугольник. Он осклабился. Ромб. Засмеялся. Крест. Проглотил один, красный. Встряхнул леденцы в горсти, бросил их на длинный железный стол, как игральные кости. Уставился на россыпь, точно считывая в ней прорву каббалистических знаков. Блаженная улыбка блуждала по его лицу.
— Проваливай, ну! — рявкнул Тристан.
Тип вздрогнул. Я тоже.
— Тристан… расслабься. Он же ничего плохого не делает, просто играет. Он ведь забавный, разве нет?
Тристан мрачно на меня покосился.
— Да уж, обхохочешься! Беда только в том, что он такой забавный весь день.
— Ну…
Я посмотрел в окно.
— Ты перестал принимать лекарства, да, Тристан?
— А ты как думал… уже несколько месяцев.
— Почему?
— Ты что, правда хочешь это обсудить, оно тебе надо, а, Джек?
— Нет.
Я опять посмотрел в окно. Светило солнце. Это обсудить. Всегда одно и то же. Я закурил. Псих с леденцами пялился на меня. Я выпустил дым красивым колечком, устремившимся к потолку, и улыбнулся ему, приглашая полюбоваться. Он хихикнул с заговорщицким видом. Тристан, уткнувшись в принесенную мной газету, изучал биржевые котировки и покусывал нижнюю губу.
— Плохие новости?
— Ох, Джек… Если б ты знал, сколько я потерял за последние три дня, тебе бы дурно стало.
— И сколько же?
— Даже считать не хочу. Черт, черт, черт…
— Принимал бы лекарства, дурило. Доу Джонс не может ждать, пока ты переживешь свой очередной психоз…
— Да не Доу Джонс, Насдак. И потом, «психоз» — не тот термин, Джек. Они называют это…
— Плевать. Ну, так сколько? Мне интересно. Десять тысяч? Двадцать?
Он посмотрел на меня с презрением.
— Я потерял больше, чем ты заработал за три года, Джек. О’кей?
Я расхохотался. Денек и впрямь выдался на славу.
— Вот и отлично. Впредь будет тебе наука, не психуй.
— Иди ты на хер, Джек. Кстати, заметь, моему психическому равновесию это вовсе не способствует.
— Наоборот, дурачок! Это вернет тебя с облаков на землю.
Он недоверчиво прищурился.
— Тебе что, не сказали, что со мной нужно поделикатнее? Только этого мне не хватало — чтобы мой любезный зятек явился тыкать меня носом в дерьмо… Сестрица узнает — убьет тебя.
— Уже, Тристан. А твоя сестрица, кстати, давно плевать хотела на это твое… равновесие.
— А тебе, значит, все еще не надоело.
— Черт его знает… Так что, забрать тебя отсюда?
— Боюсь, не получится. Они хотят меня еще понаблюдать, и потом, тот парень из бара наверняка подал жалобу.
Я бросил взгляд на остатки его обеда. Интересно, как можно рассчитывать поправить здоровье при таком питании: пюре, белый хлеб, три горошины и серый стейк? Попадешь в больницу со сломанной ногой, а выпишешься с язвой желудка. Определенная экономическая логика в этом есть, ну да бог с ней.
— О’кей, значит, хочешь остаться? — спросил я и затушил окурок в пюре.
— Нет, — он сглотнул, превозмогая тошноту, — сваливаем.
Я толком не знаю, какие у Тристана тараканы в голове. Собственно говоря, меня никогда особо не интересовало, каким именно диагнозом врачи объясняют его поведение. Сестра называет его маниакально-депрессивным; если ей так легче, я рад за нее. Его отец, мучительно стыдясь, говорил, что Тристан просто «не такой, как другие». А я даже не знаю, что сказать. Он такой, и все тут.
Тристан Молинари — офигительное все-таки у него имечко — это ходячее стихийное бедствие. Виноват ли в том некий нейрохимический дисбаланс или нет — для меня дело десятое. Вот когда он даст мне повод усомниться в его рассудке, я подумаю. А так — Тристан есть Тристан. Он воспринимает все чуть острее большинства людей и в тысячу раз острее, чем я. Я-то ведь тоже больной. Те, кто меня знают, подтвердят. Не те, а та, если быть честным. Моника может поклясться, что я больной. И я верю Монике. Мне даже не нужна тристанова больничная пижама, я и так все про себя знаю. Просто от меня меньше проблем. Я не колочу людей чем попало по башке, если на меня «не так» посмотрят. Тристан вот колотит. А я отвожу глаза.
Больничные коридоры всегда действовали на меня странным образом. По правде сказать, это даже занятно. Когда я иду по больничному коридору, все старые травмы вдруг напоминают о себе. Первым вступает правое колено. Покалывает и отзывается при ходьбе ноющей болью под чашечкой.
Следом начинает чесаться едва заметный шрам на животе. Иногда давний след скальпеля даже слегка розовеет. Потом просыпается тупая боль в челюстном суставе, возле уха. В правом запястье. В двух сломанных ребрах. Странное это дело — ретроспектива старых ран, дегустация забытых болевых ощущений. Занятно мне бывает самое большее минут десять. Я выхожу на улицу, и все проходит, стоит только глубоко вздохнуть три-четыре раза и закурить.
Задерживаться в больничном дворе мы не стали. Чисто технически то, что я делал, было наверняка противозаконным, и в душе я весьма порадовался, беспрепятственно выехав со стоянки с пассажиром в голубой пижаме на переднем сиденье.
— Вот видишь, Джек, а ты боялся.
— Да уж. Ты бы оделся. Шмотки я тебе привез — на заднем сиденье. Меньше будешь бросаться в глаза.
— Угу, потом.
— Впервые вижу человека, так непринужденно себя чувствующего в больничном халате и без штанов. Привычка, надо полагать?
Он пропустил это мимо ушей. Некоторое время мы ехали молча. «Бьюик», только что из ремонта, был в отличной форме. Сто сорок выжал на автостраде играючи. Катил, как новенький, мотор весело урчал всеми шестью прочищенными и смазанными цилиндрами. Тристан взял сигарету из пачки и приоткрыл окно.
— Может, скажешь, с чего это тебе вздумалось меня вытаскивать, а, Джек?
— Вот и я думаю: с чего бы? Наверное, заскучал.
Он хохотнул.
— И куда же мы направляемся?
— Ко мне, в Ла-Минерв. Подышишь воздухом — полезно для твоего состояния здоровья.
Для моего здо-ро-вья… — повторил он, глядя куда-то вдаль.
— Поиграем в шахматы.
— Почему «поиграем»? А вслепую тебе уже слабо?
— Я-то — пожалуйста, вот ты, наверное, потерял форму…
— В4 на D4.
— Ты не забыл, что напичкан транквилизаторами по самые уши, Deep Blue[1]? Н2 на ЕЗ.
— АЗ на D6. За меня не волнуйся.
Я поставил ему мат на шестнадцатом ходу. Настроение у него испортилось: проигрывать никто не любит. Он надулся и вскоре уснул — подействовали транквилизаторы. Говорят, вся эта дрянь так и остается в организме. Я поймал по радио джаз, классного Брубека[2]. Погода стояла отличная.
Я остановился в городке у магазина. Тристан все еще спал. Я затарился макаронами и замороженными полуфабрикатами, взял два отличных стейка, бутылку рома и сигарет. Купил впридачу лотерейный билет, чтобы сделать приятное Мари-Роз, кассирше, которая при необходимости отпускала мне в кредит. «Билетик на счастье? Выиграть восемнадцать миллионов не желаете?…» — безуспешно предлагала она троим покупателям передо мной. Я дал себя уговорить, плохо представляя, что стану делать с восемнадцатью миллионами долларов или с семнадцатью, или с двумя. Куплю новый мотор для лодки и еще, наверное, тесу для ремонта галереи. Починю «Сессну»? Нет, да, может быть.
Шины зашуршали по гравию: я свернул на проселок, оставалась всего пара километров. Стук камешков по днищу машины разбудил Тристана.
— Где это мы? — недовольно поинтересовался он.
— Почти приехали.
Он окинул окрестности ничего не выражающим взглядом. Майский день, зеленеющий лес.
— Да, живешь ты и впрямь в самом центре какой-то дыры.
— Скорее уж в пригороде этой самой дыры.
— Как ты тут живешь? Я бы спятил.
Я улыбнулся. В нескольких метрах от машины из чащи выскочил заяц. Тристан подскочил от изумления.
— Гляди!
— Вижу.
Уже третий перебегал дорогу, пока мы ехали.
— Ого…
— У меня их десяток в морозилке.
Он недоуменно вытаращился на меня.
— Ты… как… ты охотишься на зайцев?
— Зимой ставил силки.
Он расхохотался.
— Моя сестра вышла замуж за Дэниела Буна[3]!
— Твоя сестра развелась с Дэниелом Буном…
Я и забыл, до какой степени Тристан напоминал мне Монику, даже если специально не старался. Пока он спал, я подмечал на его лице черточки, которые считал неповторимыми. В раздвоенной складочке между бровей я видел Монику. В нервно закушенной нижней губе — Монику. Не сказать, чтобы мне это было неприятно, и все-таки…
Я остановился у обочины, сообщил Тристану, что мы приехали. И выразил желание, чтобы он, перед тем как выйти из машины, все-таки оделся — из-за соседей. Их у меня всего двое, Роджер и Маржолен, тихие, боязливые пенсионеры, они коротают свои дни перед bay window[4], словно смотрят бесконечно длинный и нудный сериал. Тристан попал сюда впервые и с любопытством рассматривал дом, галерею, деревянные перила. Я толкнул дверь ногой: руки были заняты сумками.
— Ты не запираешь? — удивился Тристан.
— Хм… Знаешь, в сладких слюнях насчет сельской жизни есть доля истины… Захвати немного дров, вон там, ладно?
Поленья он взял сырые, но я ничего не сказал. Положил сумки на кухонную стойку и сразу разжег огонь в печи, чтобы выгнать сырость. Достал из холодильника две банки пива, машинально протянул одну Тристану. Пожалуй, не самая лучшая мысль. Ну да ладно, с одного пива…
— Показать тебе дом?
Он рассеянно кивнул, разглядывая коллекцию чайных ложечек, красовавшуюся на стене над печкой. Моя бабушка собирала их лет пятьдесят, и посмотреть было на что. Не какое-нибудь барахло из сувенирных лавок в duty-free. Почти все из чистого серебра, привезены с разных концов планеты — ну, скажем так, отовсюду, где хоть какое-либо время хозяйничали англичане. Индия, Африка, Карибские острова, Гонконг. История империи, представленная в застекленном шкафу красного дерева. Бабушка уже много лет здесь не бывала, но я не тронул ни одной ее безделушки. Каждый уголок напоминал мне, что в этом доме я всегда останусь лишь гостем, даже если проживу в нем до конца своих дней. Похоже, я предпочитаю именно такие дома — незыблемые. Принимающие меня как жильца, тепло и равнодушно. Полагаю, мне не всегда это нравилось. Когда-то и мне доводилось самовыражаться через жилище, метить комнаты несмываемыми надеждами, красить стены в тошнотворно голубой цвет. Веселые медвежата, кружевные занавесочки, все это было, да. И колыбелька. Я до сих пор в кошмарных снах убегаю от своры веселых медвежат. Одолеть медвежат может только ативан, и то не всегда. Я показал Тристану спальни, он облюбовал самую маленькую, под крышей, с наклонным потолком. Потом мы вышли на галерею над песчаным пляжем в тридцать шагов шириной; с нее открывается классный вид на озеро, которое носит крайне непоэтичное имя — озеро Экер. Имя, не воздающее должное его красотам, но в конце концов, меня вот назвали Жаком, и не скажу, чтобы мне от этого хуже жилось. Впрочем, кто знает.
Мы потягивали пиво, расположившись на старых качелях. Их повесил мой дед в семьдесят втором году, а они все целехоньки, как ни в чем не бывало. Солнце еще не припекало. Тристан скользил взглядом по водной глади, чуть покачивая головой.
— Это твое? — спросил он, кивнув на маленькую пристань с моторкой.
— Угу. Вся территория моя, вон до той поваленной ели, видишь?
— Ишь ты. Это сколько ж… гектаров?
— Понятия не имею. Честно говоря, я никогда не знал, что это такое — гектар. А ты знаешь?
— Нет.
— Вот!.. Если бы я тебе сказал, ну, например, восемнадцать гектаров, что бы это тебе дало?
— Мало ли…
Я расхохотался. Ну что мы за идиоты, два сапога пара.
На следующее утро глаза у Тристана были красные — плохо спал, сразу видно. Наверное, из-за тишины. С закоренелыми горожанами такое случается: ночная тишина кажется им звучащей. Как будто гул наполняет уши, низкий, давящий. Это проходит, и скоро начинаешь различать всевозможные шорохи, потрескивания и другие убаюкивающие звуки, надо только заставить себя не выискивать за лесом далекий гомон автострады, рев моторов, шипение шин и вой сирен.
Я занялся приготовлением кофе. Тристан выполз на галерею. Утренний туман уже рассеивался над озером, можно было разглядеть другой берег в дымке и два островка. Я иногда брал на рассвете лодку и отправлялся пить кофе на середину окутанного туманом озера. Более диковинного ощущения не могу припомнить — как будто находишься в пузыре, выпавшем из времени, зависаешь между небом и землей, один в абсолютном нигде. Такого покоя я никогда не испытывал, ощущение почти невыносимое, словно побывал на грани небытия, ощутил его прикосновение. Странное после этого бывало состояние, иногда весь день, до вечера. Делать так каждое утро я не рисковал.
Кофе мы пили на галерее. Сто лет я не принимал гостей, даже забыл, как это бывает, когда встаешь утром и есть с кем поговорить. Правда, что это мне взбрело в голову — выкрасть Тристана из больницы? Мы уже сколько месяцев не общались. Я позвонил ему просто так, безо всякого дела, и попал на Луизу, его в очередной раз «бывшую», — она зашла забрать какие-то вещи. Я надеялся, желая добра и ей, и Тристану, что эти двое, наконец-то, расстались окончательно после семи лет кромешного ада, разрывов и измен «в отместку». Она-то и сообщила мне, презрительно и почти радостно (досада, привычка), что Тристан в психушке, куда его доставили после особо крутого загула, когда он чуть было не проломил какому-то типу голову трубкой телефона-автомата. Судя по всему, он еще много чего натворил, а этим подвигом просто увенчал бурный вечерок. Двое друзей отвезли его в больницу Сен-Люк, иначе ночевать бы ему в участке. Узнать подробности мне не удалось: в сухом тоне Луизы прорывалось такое раздражение, что я не стал расспрашивать. Кстати, я не знаю, умеет ли она вообще разговаривать иначе. Наверное, все-таки умеет.
Я пил кофе и думал, что у любого может быть тысяча причин проломить кому-то голову в баре, а вот выбор оружия, действительно, свидетельствует о серьезном психическом расстройстве.
— Тристан, ты когда-нибудь рыбачил?
— Нет. Честно говоря, и желания не было.
— Вот увидишь, это очень в духе дзен. Тебе точно не понравится.
— Да уж, наверное, получше, чем пялиться в телевизор в больничной палате…
— Вот и сравнишь.
Он хмуро покосился на меня.
— Знаешь, у тебя, по-моему, какое-то странное представление о терапии.
— Какая к черту терапия? Слушай, Тристан, да ты просто маньяк — думаешь, все вокруг хотят тебя переделать.
— Все вокруг хотят меня переделать, Джек, ты разве не знал? Моя матушка, сестра, Луиза… Луиза, мать ее…
— А я — нет. Я хочу… Я помолчал пару секунд…Всего лишь хочу тебя малость позлить. Потому что ты меня бесишь.
Он вскинул глаза, недоумевая. Я что-то такое нащупал, о чем до сих пор просто не задумывался.
— Да, именно так. Ты бесишь меня своими выходками. Как только у тебя в жизни что-то начинает налаживаться, тебе обязательно надо все обосрать. Потом ты продираешь глаза — кругом одни осколки — и говоришь: я не виноват. Ты хоть сам-то понимаешь, что это уже хроника? Я тут подумал… Почему это ты съезжаешь с катушек всегда в самый что ни на есть неподходящий момент, а? Нет, правда, вот, например, сейчас, держу пари, ты как раз пустился в биржевые игры… вложился с риском, надо было сразу продавать… Я не ошибся?
— Отвянь, Джек! Ну ладно, допустим, в чем-то ты прав, но откуда, по-твоему, я мог знать, что эти акции рухнут? Это уж ты хватил!
— Ничего я не хватил. Мозгов у тебя хватает, так что не прикидывайся. Ты освоил биржу, как шахматы и все прочее, у тебя на это ушло три месяца. И не пудри мне мозги, ты не мог просчитаться…
— В шахматы я тебе проигрываю…
— Еще бы… Я давал сеансы одновременной игры, когда ты еще на горшок не ходил… Еще бы ты мне не проигрывал! Ладно, это твои проблемы… Живи как хочешь, я просто пытался в кои-то веки понять, вот и все.
— Что тут понимать, непруха…
— Непруха? Чушь… Непруха — это когда тебя автобус переехал или медведь ногу оттяпал! А когда ты человека колотишь телефоном и он заявляет в полицию, это иначе называется…
Он глуповато ухмыльнулся. Ну просто зла не хватало.
— Тристан, скажи мне, Христа ради, как ты ухитряешься… как увязать одно с другим: тебя и все эти идиотские подвиги? Вот чего я, убей, не пойму… Ладно бы ты в самом деле был буйным психом или лютым зверем на худой конец… или даже просто идиотом. Ты ведь наверняка и сам об этом думал, разве нет? Должны же тебе приходить в голову подобные вопросы…
— Ну, все не совсем так…
— А как тогда?
— Тебя послушать, так во мне сидят два человека, вроде Джекила и Хайда… А я тебе говорю, тут совсем другое, это вариации, биоритмы — называй как хочешь. То так, то этак. И потом, вовсе я не съезжаю с катушек, понимаешь, я соображаю, только вижу все немного иначе.
Он уставился в пустоту, будто сомневался, дойдет ли до меня смысл сказанного.
— Вряд ли ты поймешь, Джек. Уж слишком ты… слишком ровный, чтобы такое понять. Ну, скажем, попробуй вообразить смену твоих собственных настроений в квадрате, чтобы иметь хоть какое-то представление… Но где тебе, Джек… Ты ведь мало того, что ровный, так ты еще умудряешься сводить к минимуму свои контакты с внешним миром. Кто-кто, а уж ты-то точно не поймешь, почему я все это вытворяю…
— Может быть. — вздохнул я, вдруг ощутив навалившуюся усталость, и посмотрел на озеро. В сотый раз или в тысячный. Мне опять вспомнился утренний туман и как хорошо было на ранней зорьке в этом пушистом коконе, в лиловый час перед первым лучом рассвета. Как ничто на свете меня не колыхало. Может быть, — медленно повторил я и пошел в кухню налить себе еще кофе.
Я включил радио. Посмотрел в окно. Подумал, что самое время распилить березу, упавшую поперек двора: из-за нее мне уже вторую неделю приходится оставлять машину у дороги. Тристану полезно будет размяться. И потом, электропила ему точно понравится. Я всерьез начну за него беспокоиться, если, взяв в руки эту визжащую и искрящую штуковину, он не словит кайф.
Я приготовил омлет, мы спустились с тарелками к озеру и позавтракали, стоя на пристани. У Тристана прорезался аппетит, я смотрел, как он уписывает за обе щеки. Сейчас мне с трудом верилось во все его художества. Глядя на него, я мысленно вспоминаю самые выдающиеся. Не срабатывает: никак не получается совместить картинки. Тристан на моих глазах угоняет тачку да еще преспокойно поучает меня, объясняя, как открыть замок «Гольфа» плоской отверткой. Тристан ломится в бар, откуда его только что выставили трое вышибал, в руках у него железный прут, рот оскален в кровожадной ухмылке. Тристан уплетает омлет, провожая взглядом грузно взлетающую цаплю.
Нет, в который раз — не могу, отказываюсь понимать и, вздохнув, отвожу глаза.
Два часа мы пилили березу и складывали дрова в поленницу. Никудышные дрова, сырые, местами подгнившие. Трухлявые, как говорил мой отец (я раньше думал, это какое-то диалектное словечко, ан нет — есть в словаре). Я загнал машину во двор, ради чего, собственно, все и затевалось. Потом долго стоял под обжигающе-горячим душем, а выйдя из ванной, так и подскочил, услышав Эрика Сати. Тристан рылся в моих пластинках. Я прошел мимо него, не говоря ни слова, и поменял диск. Поставил Майлза Дэвиса. Сати я пару секунд подержал в руках — больше всего на свете мне хотелось разломать пластинку пополам. Я не стал этого делать и аккуратно убрал ее на место. Слава Богу, Тристан ни о чем не спросил.
Я оделся, соорудил два сандвича с ветчиной, взял из холодильника четыре пива, кусок сыра и колбасу и сказал Тристану: «Айда на рыбалку». Он и рта не успел раскрыть, как я уже сунул ему в руки коробку со снастями и маленький ледничок. Сам взял две удочки, вырубил Майлза на середине трека «Freddie Freeloader», и мы спустились на берег. Было тихо, ни ветерка; где озеро, где небо — не отличить. Червей я достал из своей заначки. Тристан чуть не навернулся, садясь в лодку, едва успел ухватиться за край пристани. Я сходил в дом за спасательными жилетами. Лед в этом году сошел поздно, и вода еще была чертовски холодная.
С веслом, как оказалось, Тристан управлялся вполне сносно. Уж точно лучше, чем его сестра. На середине озера сделали передышку — это я позволил себе такое удовольствие, принципиально. Мы выкурили по сигарете. Я лукаво ждал малейших признаков нетерпения, но тщетно. Мне вспомнилась Моника. Первые каникулы в старом доме. «Почему ты остановился? — Просто так». Ответ неверный. «Посмотреть на тебя». Уже лучше. «Вот дурачок, дай мне сигарету». Она подносила ладонь к губам, пряча скользнувшую по лицу улыбку, озиралась так, будто видела озеро впервые. «Джек… Прекрати фотографировать!» Я разводил руками: у меня же нет аппарата. Но она-то знала, что я фотографирую всегда, даже с пустыми руками. «Прекрати вспоминать меня вот так, заранее. Мне страшно». Я тогда не понимал, что она хочет сказать. А ведь Моника была права. Я много фотографировал, слишком много. Те снимки никогда не выставлялись в модных галереях Сохо. Они не принесли мне ни гроша, те снимки. Но они дорого мне обошлись. Из моих снимков люди ценят только запоротые, те, что я делал стареньким «Рико Синглекс ТЛС». Расплывчатые, передержанные, плохо скадрированные — все подряд. Мюриэль, агентша галереи, не спросив меня, изменила названия. Я рвал и метал. «Запоротые облака» превратились в «Механику флюидов», «Запоротый дятел» стал «Глазом дятла». Этого я ей не простил. Что она затащила меня в постель — ладно, проехали, тут я сам не без греха. Но что изуродовала мои названия — не простил и не прощу.
Мы взяли курс на бухточку в дальнем конце озера, где в него впадал ручей и вода всегда была чистая. По прошествии двух лет я неплохо знал свое озеро и убедился, что уж если где и ловить форель, так только здесь. Вдобавок устье ручья надежно скрыто с берега чем-то вроде естественной насыпи, а с озера — густыми зарослями камыша, так что мало кто из приезжих знает это местечко. Чтобы его найти, надо не спеша обследовать все озеро или, если повезет, познакомиться с болтливым рыбаком. Но тут шансов не больше, чем поймать рыбу-меч на удочку: здешний народ трепаться не любит. Лично я отправлял случайную публику вязнуть в тине у другого берега и не испытывал при этом ни малейших угрызений совести.
Тристану приспичило половить на муху — бессмысленное занятие в это время года. Форель оголодала, незачем ее дразнить, и так клюнет; но я не спорил, пусть его, я не имею ничего против лубочных картинок и тоже люблю прекрасный фильм с Робертом Редфордом. Забрасывал он, Тристан, конечно, так энергично и неловко, что чуть не перевернул лодку, а в довершение всех бед залепил мне крючком по уху. Тут уж я не выдержал, перерезал леску и прицепил вместо этой пакости блесну, не дав ему и рта раскрыть. Потом осторожно вытащил запутавшуюся в волосах муху — крючок вонзился на добрый сантиметр. Не успел Тристан снова закинуть, как удилище вздрогнуло в его руке.
— А теперь что делать? — спросил он дрожащим голосом, словно держал в руках не удочку, а покалеченную часть собственного тела.
— Подсекай!
— Как?
— Резко дерни, чтоб крючок зацепился. Да скорей же, упустишь!
Он дернул. Хорошо, на совесть. Уж подсек, так подсек, бедной форели некуда было деться; она взмыла из воды вверх и, описав дугу над нашими головами, плюхнулась в камыши по другую сторону лодки. Крапчатая, небольшая, дюймов десять. Она забилась, выделывая яростные зигзаги и наматывая леску на стебли. Я подгреб ближе. Пленница с каждой секундой запутывалась все сильнее. Черпаком ее было не достать. Я выругался сквозь зубы. Можно было, конечно, перерезать леску, но тогда рыба осталась бы подыхать. Интересно, что думала сама форель по этому поводу? Нет, подохнуть в этой чаще, после долгих часов исступленного трепыхания — никому бы такого не пожелал. Я снял куртку и рубашку, велел Тристану пересесть к другому борту, чтобы лодка не опрокинулась, и погрузил руки в воду по плечи. Распутать клубок оказалось невозможно. Проклятая рыбина несколько раз выскальзывала, но я все-таки исхитрился поймать ее за хвост. Я перерезал леску повыше, чтобы не прилаживать заново поводок к блесне. Втащил форель в лодку, бросил на дно, и она забила хвостом у ног Тристана.
— В следующий раз дергай полегче, о'кей? — процедил я сквозь зубы.
— А… это?… Она так и будет тут трепыхаться, пока не подохнет?
Я добил форель о борт лодки. Мой отец обычно засовывал пойманной рыбине большой палец в глотку и легким нажатием ломал первый позвонок, но мне этот способ всегда казался слишком аккуратным, хирургическим каким-то.
У Тристана был бледный вид. До чего ж забавно смотреть на горожан, когда они вдруг осознают, что человеку, если он не вегетарианец, приходится порой убивать. Когда рушится их чистенький иллюзорный мирок, в котором форель, курица, корова сами подают нам свое мяско на тарелочке, вознося хвалы величию человека. Ан нет: ты ловишь живое существо, убиваешь живое существо, ешь живое существо — и точка. Не нравится — переходи на спаржу, она не станет глядеть на тебя с немым укором. Тристан, однако, снова закинул удочку: решил не подавать виду, что проняло.
Не клевало, наверное, часа два. Мы съели сандвичи, выпили пиво. Тристан меня удивил, я и не подозревал за ним способности так долго молчать. Он терпеливо и невозмутимо продолжал закидывать. Наконец я поймал еще одну форель — бойкую радужную красавицу. У Тристана тоже клюнула, кажется, крупная золотистая, но сорвалась в нескольких метрах от лодки.
Солнце золотило кроны деревьев, когда мы решили, что пора домой. От легкого ветерка озеро покрылось рябью. Точка на горизонте выросла в старенький дребезжащий гидроплан марки «Бивер» — он заходил на посадку. Угол снижения взял, на мой взгляд, немного круто, но в пределах нормы. Я уже третий раз видел, как он здесь садится. Кто-то недавно купил домик на другом конце озера, может, это и был хозяин самолета. Ладно, мне-то что. И все-таки, кто же так заходит на посадку? Еще и ветер с тыла, а он тянет, не выпускает закрылки. Навернуться хочет, точно.
— Тебе этого не хватает? — подал голос Тристан.
Ну вот, я так и знал, что он спросит.
— Нет…
Я совсем не скучал по полетам, ну, скажем так, почти не скучал. Разве что по тому времени, когда летал. Нет, скорее, по тому Джеку, которым я был, когда летал. Теперешний Джек не летает и не знает, что это такое. Как же ему — мне! — может этого не хватать?
— А вот ты не играешь на скрипке, тебе этого не хватает? — спросил я.
— Мне… Чего? Я… я никогда…
— Вот видишь. Я тоже.
Гидросамолет задрал нос и выпустил закрылки. Еще бы дольше собирался.
— Слушай, Тристан, будь другом, греби, а?
Он пожал плечами и послушно опустил весло в воду.
Жизнь только-только начала казаться прекрасной. Я запек форелей в фольге, с оливковым маслом и луком. Мы сыграли три партии в шахматы — две выиграл Тристан. Он окончательно достал меня своей способностью целиком сосредотачиваться на игре, погружаться в нее с головой — этакий мудрый идиот, гений-аутист или что-то в этом роде. Его сигареты дотлевали в пепельнице невыкуренные, иногда он даже забывал дышать, просчитывая игру с бешеной скоростью — я так и видел, как в голове у него роятся десятки вариантов.
Шахматы меня вымотали, и после третьей партии мы открыли портвейн — бутылочку «Грэхема» десятилетней выдержки. Тристан читал Диккенса, я слушал Баха. Высокий класс. Не хватало только сигар, фланелевой пижамы и бассета по кличке Джордж. Жизнь только-только начала казаться прекрасной.
И тут телефон — древний аппарат с диском — вдруг подал голос. Залился язвительным звоном, напоминая, что мои усилия забыть весь мир, конечно, похвальны, но это не значит, что мир обо мне забыл. Впрочем, обо мне-то, пожалуй, да. А вот недотепа, которого я посадил себе на шею, еще жил в памяти многих. Я мысленно перебрал людей, знавших этот номер, и снял трубку.
— Добрый вечер, Франсуаза.
— Я… Жак? Это вы?
Опять это долбаное «вы». Стерва. Коротенькое словечко, которое дает право заявлять такие вот вещи: «Моника не хочет вас видеть, Жак. Не звоните сюда больше» или «Виноваты только вы сами, Жак…». Когда-то это «вы» казалось мне мило-старомодным, пока я не понял, что оно было способом сохранить определенную дистанцию для худших времен. Как в воду глядела: оно сослужило свою службу и по-прежнему актуально.
— Да, я. А как вы? У вас-то все хорошо? Я имею в виду, у вас все идет по-вашему, Франсуаза?
Коротенькая пауза — три секунды extra-dry.
— Позовите Тристана.
Я прислушался к себе. Нет, ни малейших признаков внутреннего протеста. Мне хотелось ее уязвить, обидеть, просто из принципа — в душе ничего не шевельнулось. Я передал трубку Тристану, встал и вышел на галерею покурить, пока мамаша-психологиня вправляет мозги своему ненаглядному сыночку. Когда я пытался поставить себя на место Тристана, он казался мне самым уравновешенным существом на свете.
Мне нравилась идея оградить его на время от клинических познаний его матушки и ее ледяного бихевиоризма. «Да, мама», — отвечал Тристан тем же тоном, каким говорил бы: «Да, доктор» под действием лекарственных препаратов. Нет, ей-богу, иногда хочется убить.
Минут через десять он нарисовался на галерее — скукоженным недоноском. Я скрипнул зубами.
— Ну, что новенького?
Он уставился на меня с отсутствующим видом.
Потом помотал головой, словно пытаясь собраться с мыслями.
— У моей матери?
— Ну да, у твоей матери, у кого же еще?
— Да… как всегда. Теперь выходит, будто это отец во всем виноват… Я должен перестать вести себя, как ребенок… — улыбнулся он.
Я подумал, что матушкин наказ наверняка сопровождался увесистым булыжником в мой огород, но эти подробности Тристан опустил.
— Да, но… дело-то не в этом…
Он накручивал на палец свисавшую на лоб черную прядь. Я его не торопил: сам скажет. Меня удивил только его неожиданно серьезный вид.
— Моника…
Я стоически выждал целых десять секунд.
— Моника… что — Моника? Говори же наконец!
— Иди ты на фиг, я пытаюсь быть деликатным, черт тебя побери! Она беременна, вот.
— Вот.
Я произнес «вот» машинально, прежде чем набор слов обрел смысл. Нутром я осознал его быстрее, чем головой: в живот как будто кол вогнали. Хорошо хоть я сидел.
— Вот… — повторил я, как заевшая пластинка. Язык был на месте, голосовые связки работали, и даже вздохнуть удалось.
Вот.
Я плохо спал. А может, не спал вовсе. Тишина казалась оглушительной. Раз десять за ночь я вставал. Попить молока. В туалет. Покурить. Просто для того, чтобы надеть халат, зажечь свет, спуститься по лестнице. Двигаться. Стоило перестать двигаться, и меня обступали воспоминания, одни и те же, с каждым разом образы были все ярче, все отчетливее. С такими подробностями, которые, как мне казалось, я давно забыл, да что там забыл — по правде сказать, я думал, что и не знал их никогда. Точное время на моих часах, уровень горючего, цвет платья Моники, бортовой журнал на ее коленях; я снова и снова прокручивал одну и ту же пленку, и каждый раз три-четыре таких детальки вкрадывались в кадр. И еще звуки. И запахи.
Я медленно нажимаю на газ, «Сессна-172» фыркает, как застоявшийся скакун, приходит в движение, вздрагивает всем корпусом. Ветер лобовой, несильный, шесть узлов. Солнце играет на голубых, всего два дня как покрашенных боках. Какой же он красавец, мой крылатый друг. Ему нравится, когда я зову его так, он растет в собственных глазах, мнит себя «Спитфайром»[5] времен Второй мировой. Разворачиваясь, я вижу красный грузовичок Раймона, он катит к нам по проселку. Подождет, говорю я себе, мы ни о чем не договаривались. Туристы могут обождать, я ненадолго, минут через двадцать буду; Моника хочет увидеть дом, наш новый старый дом, с высоты птичьего полета. Я показывал ей фотографии, но это, видите ли, «совсем не то, ну, пожалуйста, скажи да, ты никогда не берешь меня с собой!» И я сказал да. Какой у нее был взгляд в эту минуту. Вся благодарность, сколько ее есть на свете, в глазах девчонки-сорванца. Я выравниваю машину, выжимаю газ до упора, отпускаю тормоз. Взлетно-посадочная полоса — одно название, без вышки, без заправки, без механика. Забетонированная просека среди леса, даже не очень длинная. Лихачество не приветствуется, но все же нужно набирать высоту довольно быстро, чтобы не зацепить верхушки черных елей, особенно с винтом неизменяемого хода. На Монике легкое летнее платье в каких-то цветах. Это лилии, точно. Желтые, синие, белые. Ее рука лежит на моем колене. Она улыбается мне, чуть склонив голову, щурит глаза. Мне хочется снять пилотские очки, чтобы она увидела, что и я ей улыбаюсь, еще как улыбаюсь. Но руки мне нужнее для рычагов управления — это я говорю себе. Я еще успею ей улыбнуться, какие наши годы. Самолет набирает скорость. Его, как всегда, чуть заносит влево, я жму на педаль, выравниваю. Моника прижимает ладонь к стеклу, приветствуя Раймона: он уже здесь, вышел из своего «Форда»-развалюхи. Смотри-ка, надо же, она надушилась. На какой-то миг я улавливаю запах жасмина сквозь густые топливные пары. Она теперь смотрит вперед. Я знаю, полоса кажется ей коротенькой, а ели высоченными. Непосвященному впору испугаться. Пятьдесят пять узлов, пятьдесят восемь, «Сессне» не терпится взлететь, нет, подожди, еще рано, шестьдесят, о’кей, дружище, вперед. Колеса отрываются от полосы, мотор ревет, машина ликует. Моника прильнула к стеклу, так и не убрав руку с моего колена, она смотрит на удаляющуюся землю.
Мотор издает странный звук. Моника сильно вздрагивает. Краешком глаза я вижу, скорее даже угадываю, как застывает ее лицо. Мне некогда думать о ее застывшем лице, но я все же скосил глаза… Думай о моторе. Мотор дал сбой три десятых секунды назад. Едва я успеваю мысленно сформулировать это, как опять слышится сбой. Детонация, система зажигания, заглушка, черт побери, что же это? Вот опять, теперь я точно слышу, он чихает. С таким углом набора высоты я пойду в штопор, и очень быстро. Пятьдесят два узла. Топливный насос? Новенький. Магнето? Чтобы отказали оба сразу — по статистике этого не может быть. Невозможно, мать их. Он опять чихает, вот-вот заглохнет. Горючее? Впускные клапаны? Свечи? Все, мотор заглох. Черт, черт, черт, ну почему же, спрашиваю я себя, мотору надо было отказать именно в тот момент, когда мне это меньше всего нужно? Две секунды я потерял, пытаясь ответить на бессмысленный вопрос. В кабине взвыла сигнализация, крылья ловят ветер. До земли тридцать футов, мне не дотянуть до посадки. Пропади все пропадом! Выпускаю закрылки на сорок градусов, жму на рычаг. «Обойдется, сядем!» — слышу собственный крик. Я сильно в этом сомневаюсь и сам не знаю, зачем ору Монике, что все обойдется, выходит, я ей вру, но пусть она верит мне еще несколько секунд, я хочу оградить ее от этого ужаса, вот в чем дело, я понял, я все сделаю, чтобы ее оградить, пусть только она мне верит, особенно если я вру. Остается пятьдесят футов полосы. Курам на смех. Готово, сели, шасси трещит, кажется, лопнула шина, и почти сразу мы съезжаем с бетона в высокую траву. Темные стволы приближаются, долбаные рычаги не слушаются, мой крылатый друг, наверное, протестует, напоминая, что он не джип-внедорожник, и он, бедолага, прав. Кажется — нет, еще рано об этом говорить, рано, еще две секунды — но, может, и вправду обойдется, кабина проскочит между двумя деревьями, двумя громадинами из тех, что возвышаются за полосой. Да, есть шанс, а крылья затормозят это дело, как там мой ремень, пристегнут? Конечно, иначе быть не может. Нас подбрасывает на ухабах, и по кабине летают всевозможные предметы. Гаечный ключ. Зубная щетка. Синяя шариковая ручка с обгрызенным колпачком. Я бросаю взгляд на ремень Моники. Моника кричит. Она кричит уже давно. Это не истерический визг, нет, — протяжный жалобный стон на низкой ноте, из самого нутра. Глаза ее распахнуты. Какая она красивая в этом цветастом платье. Это моя жена, от нее хорошо пахнет. Ее ремень пристегнут.
Удар.
На середине озера, в густом предрассветном тумане, мне стало тошно. Как будто этот полупрозрачный шелковый кокон, сотканный из полуводы-полувоздуха, не принимал меня больше в свое лоно. От мягкого ватного уединения внезапно закружилась голова, и желудок подкатил к горлу. Я поднимался по крутой тропке к дому с тяжелым сердцем, нет, вернее, с таким чувством, будто меня обидели, выгнали оттуда, где мне было комфортно с самим собой. Я напоминал себе буддийского монаха, вдруг оказавшегося не способным отрешиться от бренности бытия из-за вросшего ногтя.
Я сварил кофе. Тристан спал без задних ног. Я пошел в сарай, надо было чем-то себя занять, прибрать, мало-мальски навести порядок в этом хламовнике. Надо было двигаться. Нашелся топор — я думал, что потерял его в лесу, и электроотвертка, еще в упаковке, я ее так и не опробовал, купил и сразу куда-то засунул. Битый час я отвинчивал все болты и гайки подряд. Потом, убирая на антресоли какие-то деревяшки, наткнулся на две доски для серфинга, которые пылились там последние несколько лет. Я подумал, что, если им не суждено больше увидеть море, то надо хоть тряпочкой по ним пройтись, им будет приятно. Я извлек доски из хлама, среди которого они валялись, и аккуратно поставил рядышком — «лонгборд» и «фиш» — прислонив к стене сарая. Толстый слой омерзительно липкой бурой грязи, смешанной с остатками воска, которым они когда-то были натерты, покрывал доски целиком, и я отправился в кухню искать, чем бы все это одолеть.
Я оттирал стекловолокно, возвращая поверхностям и килям изначальные цвета — канареечно-желтый, оранжевый, прозрачно-голубой — и думал, а получится ли у меня сейчас, если попробовать? Удержаться-то удержусь, на доску я встал раньше, чем сел на велосипед, а вот запала, куража — хватит ли? Вопрос был отнюдь не риторический. Если вдуматься, дело-то не в кураже, не в удали, а в желании. Вот в чем суть: способен ли я еще так сильно чего-то желать? Ведь что требуется для серфинга? Сносная дыхалка, стальные плечи, хладнокровие, чутье, но главное-то, главное — колоссальное желание. Я еще не умер, вовсе нет, чего-то мне хочется, например, пить с утра приличный кофе, слушать сюиты для виолончели, есть форель, узнать наконец, в каком ящике найдется восьмимиллиметровая гайка. Иной раз хочется женщину, случается и такое, ненадолго. Но все это, за единственным исключением, практически ничего не стоит. Серфинг — дело другое. Серфинг среди зимы, когда волосы покрываются инеем, когда ледяные брызги секут по лицу и бьет колотун даже в неопреновом гидрокостюме — верх мазохизма, признак тяжелого расстройства психики, так я думаю теперь. А давно ли я это делал, избороздив в феврале все пляжи Новой Англии, один за другим, в погоне за последними тропическими штормами, которые докатываются, угасая, до наших широт, давно ли у меня синели губы и плавилось сердце в груди? Куда же оно девалось, тогдашнее желание? А вот это уже был вопрос чисто риторический.
Два часа я надраивал доски и заставил-таки их заиграть прежними красками. Я не слышал, как подошел Тристан, и едва не подскочил, заметив его краем глаза: он стоял у меня за спиной с чашкой кофе в руке.
— Надо же, как новенькие… — задумчиво протянул он.
— Угу.
— Давно ты не…
— Года два с половиной, три, не помню точно…
Я снова обшарил весь сарай: требовался набор инструментов и эпоксидка. На носу «лонгборда» так и осталась отметина — след от рифа, на который я наскочил в Коста-Рике; от глубокой царапины шла трещина длиной сантиметров десять, я тогда серьезно повредил колено. Перелом чашечки. Теперь могу предсказывать дожди.
Тристан заглядывал через плечо, наблюдая за моей ювелирной работой.
— Ну, и что у тебя на уме, Джек?
— Просто дело себе нашел.
Он топтался за моей спиной. Я знал, что ему надо — завести речь о Монике, разговорить меня на эту тему. Он, понятно, думает, что мне станет легче, хочет внушить, что ничего страшного не случилось и я переживаю на пустом месте. Мне даже необязательно было на него смотреть, я спиной ощущал. Длину волны неловкого сочувствия не спутаешь ни с какой другой.
— Ладно, с Моникой это был шок, я понимаю, но пора уже поставить на этом крест, знаешь…
Ну вот, призыв к прагматизму. Потуги на тактичность, все как на ладони. Как же я вижу людей насквозь, самому порой тошно. Тем более, что эта способность куда-то девается именно тогда, когда она может оказаться полезной.
— Я поставил крест, Тристан, поставил… Большой и жирный.
— Ну, так значит, что… Займемся серфингом? — спросил он весело.
Мне стало смешно.
— Уж очень избито, на мой взгляд, — язвительно ответил я.
Он капризно вздохнул.
— А, ну да. Избито, ясное дело…
Я тщательно стер подтек эпоксидки.
— …Как же, Жак Дюбуа не может поступить избито, боже упаси… Предсказуемое, банальное, может, кому и помогает, но это не для него, да?.. Лучше страдать… Он ведь у нас единственный и неповторимый, его горе — марочное, высшей пробы! Нам, грешным, и не снилось… это для незаурядной личности…
Я медленно повернулся, продемонстрировав ему каменно-невозмутимое лицо.
— Как ты красиво страдаешь, Джек! Ты просто превзошел себя!
Он встретил мой взгляд, полыхнув в ответ яростью, и не отвел глаз. Выдержал долго. Молчание жгло его, как зажатый в кулаке уголек. Тристан плохо переносит паузы. Это его слабость. И моя сила. Да, моя сила, наверное, в этом.
— Красуйся, Джек. И пошел ты на хер.
Он убрался. Право, я предпочел бы проиграть этот поединок. И не был уверен, что выиграл его.
Какое-то время Тристан выдерживал навязанный режим, потом задергался. Со стороны почти незаметно — черта с два он доставил бы мне такое удовольствие, — но факт. Уныние витало в воздухе. Телефон надрывался впустую целый вечер, я взял и отключил его. Если Франсуазе так приспичило поговорить с Тристаном, пусть уж прокатится до Ла-Минерв на очередном своем «мерседесе», не рассыплется. Но, видимо, так остро вопрос не стоял.
Я был больше занят собой. Я думал, что смогу похоронить историю с беременностью, как и все остальное, испив до дна эту горькую чашу: если постоянно травить себя ядом, вырабатывается иммунитет. Но я чувствовал, что близок к пределу прочности, а все никак не отпускало. Пузырек просроченного снотворного был почти пуст, от убойных доз меня шатало по утрам и мерзкий луковый привкус полдня держался во рту. Если искать положительные стороны — дом сверкал чистотой, лужайка безупречно подстрижена, а дров я наколол на два года вперед.
Тристан больше ни словом не обмолвился о сестре. Мы играли в шахматы, говорили мало, в общем, он предоставил мне справляться самому, как я и хотел.
Однажды вечером, дойдя до ручки, я проглотил пять оставшихся таблеток и запил их стаканом рома, сдуру понадеявшись, что такая гремучая смесь раз и навсегда заглушит смутное чувство утраты, от которого вот уже дней десять ныло под ложечкой. Не скажу, чтобы эта боль была мне в новинку, отнюдь, я бы скорее назвал ее старой знакомой. Но теперь она стала иной и — что особенно невыносимо — постоянной.
Я проспал пятнадцать часов, а проснувшись, с минуту не мог вспомнить, как меня зовут. Когда мне удалось сесть на кровати — голова не желала держаться прямо, во рту все ссохлось, будто нажрался известки, — я стал повторять вслух свое имя, словно боялся его забыть. Потом на ватных ногах спустился по лестнице, чувствуя, как где-то внутри закипает глухая ярость. Как был, в чем мать родила, прошествовал мимо Тристана через гостиную, бормоча как заклинание: «О’кей, о’кей…», выскочил на галерею, чуть ли не кубарем скатился по тропинке, натыкаясь на деревья, к озеру и сиганул с пристани в ледяную воду. Я ожидал мощной встряски и удивился почти ласковому прикосновению. Оцепеневшее тело словно не желало ничего чувствовать, и холод едва ощущался, как нечто далекое и не имеющее ко мне отношения. Я открыл под водой глаза, смотрел вверх и ждал. Мне было интересно, сколько времени пройдет, пока исчезнут пузыри над моей головой и концентрические волны от моего падения добегут до противоположного берега или не добегут, угаснув на полпути под действием ветра, течений и инерции жидких тел. Как скоро изгладит озеро мой след, последнее напоминание о моей жалкой жизни? И скоро ли настанет момент, когда я буду, наконец, избавлен от тяжкой обязанности — вынырнуть, продышаться, ухватиться за пристань, с усилием подтянуться и выпростаться, стуча зубами, из этого савана? Я глубоко погрузил пальцы в донный ил, держался, как мог, и ждал. Сердце билось все медленнее, желание дышать, как спазм, то накатывало, то отпускало. Знай я наверняка, что стоит глубоко вдохнуть — и ничего не станет, будь уверен, что не сработает инстинкт (а то ведь глупее не придумаешь, чем барахтаться, захлебываться, отплевываться и в результате полузадохшимся выплыть), я бы вдохнул. Это не было чем-то обдуманным, выношенным, серьезным. Просто захотелось, и все.
Вверх по тропе я поднимался, еле волоча ноги. Наконец-то начал пробирать холод. На каменных ступеньках крыльца я упал и ободрал колено. Это тоже оказалось чувствительно. Лошадиная доза снотворного капитулировала перед моими варварскими методами. Я продезинфицировал рану, вытерся и поднялся к себе одеться. Посмотрел в зеркало: бледный до жути, живой мертвец, да и только. Мне стало страшно. Я машинально ущипнул себя за серую щеку, просто чтобы увидеть, как она порозовеет от прилива крови.
Я понимал: последние силы на исходе. И, как ни странно, прислушавшись к себе, обнаружил, что испытываю по этому поводу только какое-то флегматичное удивление и даже, пожалуй, любопытство. Я смотрел на отражение в зеркале, вглядывался в свои глаза и размышлял, действительно ли дошел до края или может быть еще хуже и, если да, то каково же это хуже. Может, теперь — чем хуже, тем лучше. А может, я уже за краем, и эта апатия, это растущее безразличие говорят о том, что я качусь вниз или, скорее, тону, медленно и неуклонно, так плавно, что ощущение движения исчезло, рассеялось у самой поверхности, там, где обитает по большей части вся наша «живность», где живут боль, ярость, обида, злобные акулы, которые скалились теперь далеко вверху. Я даже не пытался барахтаться, наверное, было лень, ведь я привык всплывать без малейшего усилия, легко, как пробка. На сей раз пробка почему-то не всплывала. А я только и смог, что слегка удивиться.
Не знаю, сколько я простоял перед зеркалом. Когда Тристан без стука открыл дверь, солнце уже садилось. Сквозь белую тюлевую занавеску просачивался оранжевый свет. Я тупо посмотрел на вломившегося Тристана и понял, что надо срочно сесть. Он смерил меня долгим взглядом. Потом, не спрашивая разрешения, принялся рыться в моем шкафу — выдвигал ящики, вытаскивал какие-то шмотки и бросал кучей на кровать. Я даже не пытался понять зачем. Мне все было до чертиков безразлично.
— Пошли, Джек, — сказал он наконец, зажав под мышкой охапку моих вещей.
Я не стал возражать и поплелся за ним вниз. Мне подумалось, что надо, наверное, поесть. В кухне я нашел остатки макарон и съел их, не ощущая вкуса, стоя у холодильника, прямо из упаковки. Тристан что-то делал, деловито сновал туда-сюда с очень решительным выражением лица. Я открыл банку пива, пил и смотрел, как он суетится. Минут через двадцать, заглянув во все комнаты, он подошел ко мне:
— О’кей, можно ехать.
— A-а… Куда?
— Не знаю, поехали отсюда, и все. Там видно будет куда.
Я уставился на него и долго молчал. Было не совсем понятно, чего Тристан добивается.
— Нет, — произнес я наконец.
Не то чтобы я был против, скорее даже за, но он мог бы объяснить. Объяснять Тристан ничего не стал — молча и без предупреждения врезал мне по физиономии. Я потер щеку, недоумевая, что такого обидного было в моем ответе.
— Поехали, Джек. Тебя никто не спрашивает.
Он был на удивление спокоен. Монолит. Мой прибабахнутый зятек стоял, незыблемый, как скала. Я не двигался с места, и тогда его прорвало:
— Нет, ты посмотри на себя, в самом деле, нельзя же так, ты ведь съезжаешь с катушек, я прав? Ты увяз в себе самом, Джек, с тобой невозможно разговаривать. Третий день я как к стенке обращаюсь, ты же ничегошеньки не слышишь, чокнуться можно! Не знаю, может, это место так действует, нельзя тут торчать, свихнешься… Нет, правда, Джек…
— Я тебя не держу, Тристан. Валяй, возвращайся в город, изображай там душевнобольного. А меня оставь в покое, я тут как-нибудь сам… Я… я… — Я запнулся. — Ну, глушу таблетки, только и всего. Кому от этого плохо? Да что ты вообще понимаешь?
— Я понимаю, Джек, что на этот раз тебе самому не справиться. (Кажется, он даже улыбнулся в эту минуту.) Я понимаю, черт побери, что я — да, я! — понимаю гораздо лучше тебя, что с тобой происходит!
Мы смотрели друг на друга — кто кого переглядит. И тут я спокойно и трезво осознал, что готов уступить, что моя гордыня дала трещину, как плотина под напором воды. Я еще пытался ее законопатить, мысленно задав себе взбучку; я проклинал собственную слабость и внутренне бушевал, сам себя распекая: это что же делается, не хватало только идти у него на поводу, у этого раздолбая, которого я же и вытаскивал из всех мыслимых передряг столько раз, что со счета сбился, не дождется, зятек-невротик, головная боль всей семьи, чтобы я его слушался, чтобы я его… его? Да на что я буду похож, черт бы меня побрал?
— О’кей, — сказал я.
Сказал и посмотрел в окно. Обе доски для серфинга были водружены на крышу «Бьюика».
— Не так, надо было килем вперед.
В машине я минут через пятнадцать уснул. И зря, потому что Тристан ухитрился заплутать в парке Мон-Трамблан: свернул купить сигарет. Кончилось тем, что он растолкал меня и мы еще час выбирались на монреальскую автостраду. Без сигарет. Недурное начало. Порывшись в бардачке, я нашел старую кассету «Клэш»; три песни она нам выдала, после чего магнитофон зажевал пленку. Мы остановились в Порт-дю-Нор, купили сигарет и пару сандвичей, а потом до самого Монреаля слушали Боба Марли.
Переночевать договорились у Тристана, а завтра с утра пораньше тронуться в путь. Собственно, Тристан договорился сам с собой, потому что мне эта бредовая затея с оздоровительным путешествием была вообще по фигу.
Тристан жил в навороченном кондоминиуме в Старом Монреале; он купил квартиру за наличные после того, как несколько раз подряд с умом вложил деньги или ему просто повезло. Увидев, как исказилось его лицо, когда он прямо с порога кинулся смотреть котировки в Интернете, я подумал, что, видимо, только это у него и осталось — квартира в крутом кондоминиуме. В принципе не такой уж плохой заработок за неполный год. Работая барменом в двух шагах от Биржи, он под шумок изучил всю ее кухню, прислушиваясь к разговорам брокеров, кое-что потихоньку записывая, а порой и выспрашивая — на голубом глазу, самым невинным тоном, типа приятно поговорить с умным человеком. Поверив в свои силы, он уволился из бара; с тех пор дела его разладились. Каждый считает себя самым умным.
— Эй, Джек! «Когникейс» — продавать?
— Чего?
— Скажи просто — да или нет, один хрен.
— Продавай.
Он кликнул мышью.
— Продано.
— А что это за компания?
— Компьютерное обеспечение или что-то в этом роде. Какая разница, главное, что я купил на десять тысяч по сорок шесть, а продаю по двадцать…
— Круто.
Мы еще довольно долго распоряжались так и этак его портфелем акций. Что-то есть в этом комичное и не вполне реальное. Главное — не слишком задумываться, не то начинаешь видеть связь там, где ее нет, и чувствовать себя ответственным за засуху в Судане, например, или за бордели Бангкока. Мы просадили порядка пятидесяти тысяч виртуальных долларов — я уж и подсчитывать перестал, сколько продали в убыток — и легли спать.
Разбудил меня приглушенный гомон улицы. Без снотворного голова была не такой тяжелой. Тристан уже встал и успел собрать увесистую дорожную сумку.
— Пошли завтракать, Джек, я тебя приглашаю. «Когникейс» упал до четырнадцати, так что тыщонку-другую ты мне сберег!
— Класс! Уж если ты решил видеть во всем хорошую сторону — это нечто, ей-богу…
— Надо же когда-нибудь начинать…
— Чушь.
Мы вышли. В небе сверкало солнце, новенькое, блестящее, нержавеющее. Забросив сумку в «Бьюик», мы пошли по улице Сен-Поль к симпатичной итальянской забегаловке, где варили эспрессо не хуже, чем в Неаполе. Так авторитетно заявил Тристан — то, что он отродясь не бывал в Неаполе, нимало его не смущало. Мы сели у большого окна, выходившего на улицу. Пахло бензином.
— I love the smell of napalm in the morning[6], — не задумываясь произнес я с дурным техасским акцентом.
— Роберт Дювалл, «Apocalypse Now»[7]. Ну, Джек, это слишком просто.
Я и забыл нашу давнюю игру. Мы с ним могли так развлекаться часами, что выводило из себя Монику, презиравшую наши киновкусы.
Тристан заказал кофе и булочки. Я листал газету, и вдруг он толкнул меня под локоть. Я поднял глаза. Вид у него был ошарашенный.
— Сразу не оборачивайся, но ты только посмотри… Какая девушка за стойкой, это в девять-то утра… Да подожди же! Она смотрит сюда!.. Подожди… О’кей, теперь можно…
Я чуть повернул голову.
— Гм… В ней что-то есть.
Тристан выпучил глаза.
— А-а, — врубился я, — вот даже как?
Он кивнул. Я посмотрел еще раз. Не сказать, чтобы в моем вкусе. Года двадцать два-двадцать три, темноволосая, по-средиземноморски смуглая, вид неприступный. Я встретил взгляд ее черных глаз и кое-что понял: это было похоже на легкий удар током. Бывают такие глаза: они заглядывают в самое нутро, вдруг, без предупреждения, в упор, ясным, нефильтрованным взглядом, под ним чувствуешь себя обнаженным, хотя, если вдуматься, эта волнующая нагота — вовсе не твоя. Это просто так говорится «раздевать взглядом», а ведь на самом деле, по-моему, все наоборот. Дольше секунды я выдержать не смог.
— Да-а, понятно.
Я снова уткнулся в газету, предоставив Тристана его смятению, надо полагать, приятному. Через какое-то время меня отвлекли громкие голоса, доносившиеся из-за стойки. Девушка — та самая — скандалила с коренастым толстяком, у которого на физиономии крупными буквами было написано «хозяин». Вскоре почти все посетители — и мы в том числе — наблюдали за ссорой, набиравшей обороты: ох, уж эта южная жестикуляция! Наконец девушка рванула тесемки передника и швырнула его хозяину в лицо, добавив что-то крайне нелестное по-испански. Когда она выдернула из-под стойки свою сумочку, толстяк попытался было ее удержать, цепко схватив за локоть. Зря. Она остановилась и буквально испепелила его взглядом — я-то видел, какие у нее глаза, так что даже пожалел бедолагу. Он тотчас отпустил ее руку, и знойная дочь Испании покинула кафе, выплевывая сквозь зубы свистящие ругательства.
Тристан вскочил.
— Все, Джек, я влюблен, — объявил он, скалясь во весь рот и глядя вслед удаляющейся фигурке.
Это бы еще ладно, но он пулей метнулся в открытую дверь и нагнал девушку у светофора, шагах в десяти от кафе. Я вытянул шею. Готово дело, все-таки горбатого могила исправит. Я гадал, как он подкатит к ней, стервец, и невольно улыбался его нахальству. По долетавшим до меня обрывкам их разговора я понял, что Тристан предлагал ей ехать с нами — мы, оказывается, собирались пересечь всю Америку и в мире не найти ничего прекраснее Большого Каньона, в общем, вешал на уши трехметровую лапшу, однако, завладел-таки вниманием красавицы. Она даже улыбнулась ему мимолетно, правда, тут же мягко, но недвусмысленно отшила. Тристан остался стоять на перекрестке, глядя, как она удаляется все же не совсем легкой походкой.
— Не догнал, так хоть разогрелся, — поддел я его, когда он, наконец, вернулся и сел на свое место.
— О-ох… Видел бы ты, Джек, как она улыбается…
Мы спокойно допили кофе, глазея на прохожих. Я попытался было подбить Тристана на партию в шахматы, но его это не вдохновило. По тому, как медленно он жевал свой круассан, я угадал его тайную надежду: девушка могла передумать и вернуться. Я воздержался от замечаний и заказал еще кофе, хотя сам ни секунды в ее возвращение не верил. Прождав впустую полчаса, он решился, наконец, попросить счет. Купив еды в дорогу, мы вернулись к машине.
Перед мостом я остановился заправиться, а потом сразу попал в кошмарную пробку из-за дорожной аварии. Недалеко же мы уехали. Такими темпами добраться до границы нам светило недели через две.
Вряд ли я бы в этом признался, но мне было совсем неплохо — даже очень хорошо, если сравнивать с сидением в иле на дне озера. Здесь все же было хоть что-то новое, на чем остановить взгляд, — это отвлекало. Правда, одновременно и раздражало немного: раздражал тот факт, что стоит сдвинуться с места, теряешь перспективу, так уж устроена жизнь. И наоборот: я начинал сомневаться, что неподвижное созерцание может привести к достижению какой-либо истины или вообще чего бы то ни было, если на то пошло. Истины переменчивы.
Тристан открыл банку пива прямо посреди моста, так беспечно, будто мы находились уже где-нибудь в Теннесси. Я думал о Монике. О том, что, пожалуй, мои нынешние переживания почти не имеют к ней отношения. Именно эту мысль я десять дней изо всех сил пытался прогнать и отгораживался от нее молчанием и транквилизаторами. Я сознавал, что Моника живет где-то во мне, но кроме нее была еще идея, некий идеал Моники — идеал, бремя которого не по плечу одному человеку, одной женщине, даже если эта женщина — Моника Молинари. Она — та, реальная, живая — давно утратила власть надо мной. Я почти забыл запах ее кожи, звук ее голоса. Уже который год мне не было без нее плохо и вселенская черная тоска позабыла мой адрес. Но что-то все-таки осталось. Горе, но тысячу раз дистиллированное, квинтэссенция, очищенная от заменяющих примесей-воспоминаний. Горе, куда я редко наведывался. Только мое, целиком и полностью. Может быть, этого-то исключительного права я и не хотел больше. Мне бы разделить его с кем-то, переложить часть своей ноши на плечи живого, реального существа. Этим существом была Моника. Но разве можно разделить ношу с призраком? Как ни крути, я один виноват в том, что со мной происходит. И уж точно один за это расплачиваюсь. А Моника беременна. Такой вот «простенький» апогей. Интересно, как назовет. Жюстеном или Орели — мне бы не хотелось. Нет, у нее все же хватит совести.
В какое-то мгновение, глубоко в душе, я пожелал ей счастья. Действительно ли я произнес про себя «счастья»? Не думаю, это было просто доброе пожелание без слов, будто теплом повеяло в груди.
В это мгновение я почувствовал себя легче перышка и мрачнее камня. Что равнозначно.
— Тормози, Джек, тормози!
Придурок! Какого черта так орать мне в ухо? Я резко затормозил — он-таки напугал меня — и съехал на обочину. Пробка на автостраде только-только начала рассасываться.
— Ну? В чем дело? — хмуро поинтересовался я.
Ему было не до меня: он смотрел назад. Я решил, что мы сбили собаку или, может, потеряли одну из досок, но, оглянувшись, все понял и сначала не поверил своим глазам: полный бред. Тристан уже открыл дверцу и выскочил, улыбаясь во весь рот.
— Es el destino, senorita![8] — надрывался он, пытаясь перекричать рев грузовиков.
По ошарашенному виду «сеньориты» было ясно, что ей в голову пришло то же, что и мне. Определенно, она заподозрила некое мошенничество со стороны этой самой destino. Она метнула на меня быстрый взгляд через заднее стекло; я пожал плечами и поднял глаза к небу, давая понять, что, в отличие от Тристана, верившего во взаимосвязанность и предопределенность всего в этом мире, ошеломлен не меньше нее. Это ее, кажется, успокоило. Ни слова не говоря, она подхватила свой рюкзак и уселась на заднее сиденье. Я рванул с места и влился в плотный поток машин.
— У меня есть теория о совпадениях… — начал Тристан, обращаясь к нашей пассажирке.
— Вот как, теория у тебя есть… — с язвительным смешком перебил я.
— Безусловно. Видишь ли, совпадение — это как подарок, это недвусмысленный знак, который дается, когда мы не замечаем других, менее очевидных. Ну, вроде как Бог крикнул в ухо, видя, что человек глуховат…
Я даже поперхнулся.
— Бог?!.. Я не ослышался?
— Бог, ну, в широком смысле, ё-моё… Космические силы, если тебе так больше нравится, один черт…
— Ничего мне не нравится. Космические силы… чушь собачья. Так, маскировка для стеснительных… Сказал «Бог» — не отпирайся. И потом, знаешь, у меня тоже есть теория о совпадениях. Совпадение — это всего лишь эпизод в числе десятков тысяч эпизодов, происходящих с нами каждый день. Просто в одном тебе померещится смысл и — готово дело! — ты раздуваешь его до небес, а девять тысяч девятьсот с чем-то остальных забываешь по той простой причине, что в них нет ничего особенного.
— Это грустно, — подала голос девушка. — Мне больше нравится первая теория. Не вполне научная, но, в общем, сойдет… для лета, — добавила она с улыбкой.
Она говорила с едва заметным акцентом, не разберешь каким, чуть раскатисто.
— Мне тоже моя теория больше нравится, — немедля встрял потерявший голову воздыхатель.
— Кто бы сомневался. Ты ее вычитал в «Пророчестве анаконд»?
— Анд, болван. Я еще раньше, своим умом дошел.
— А, ну да. И как только разрешают читать такое в больнице… — Я осекся и взглянул в зеркальце заднего вида. — Кстати, меня зовут Джек. А моего соседа-мистика — Тристан, если ты еще не в курсе.
Девушка хихикнула.
— А меня — Нуна, — представилась она и протянула мне руку между сиденьями.
Я пожал ее ладошку. Она ответила хорошим крепким пожатием. Мне это понравилось.
— Ты испанка?
— Каталонка.
Тристан сказал ей что-то непонятное, состоящее, кажется, из одних шипящих, и она сделала круглые глаза. Все-таки сколько я его знаю, столько удивляюсь. В Барселоне он, наверное, провел когда-то недели две и при этом пил не просыхая, а вот поди ж ты — помнит что-то по-каталонски.
— Это все, что я могу, — добавил он извиняющимся тоном.
— Этого больше, чем достаточно, — улыбнулась Нуна.
Только на чужом языке можно внаглую говорить сальности девушке, с которой познакомился пару минут назад. Попугаю ведь не возбраняется ругаться последними словами. Это даже стоило бы занести в какую-нибудь международную конвенцию или Декларацию прав человека. Статья 268: «Каждый человек обладает неотъемлемым правом на нецензурную брань и грязные сексуальные домогательства на языке, не являющемся его родным, которым он не владеет даже на элементарном уровне, если это продиктовано стремлением к взаимопониманию. Действие статьи не распространяется на те случаи, когда это не смешно, и прекращается после первой пощечины». Надо бы поискать, может, кто и додумался.
— Долго работала в кафе? — спросил я.
— Три дня.
— А почему… ты… э-э…
— Почему я расплевалась с этим жирным мудаком? Потому что отказалась носить форменную майку. Такая маечка на грудного младенца, беленькая, узенькая, ну, ты понимаешь, о чем я?.. Умереть, до чего вульгарно! В закусочной для дальнобойщиков — это бы еще куда ни шло, но в центре города, кого там интересуют сиськи, кроме хозяина… Рогсо[9]…
Мы с Тристаном покивали с приличествующим случаю сочувственным выражением лиц. Все-таки стоит девушке произнести вслух слово «сиськи», сразу хочется узнать, каковы они у нее. Это непроизвольно, как расширение зрачков — но поди им объясни. Очередной сокрушенный вздох Тристана был явно лишним.
— Вот еще! Идите-ка вы оба, знаете, куда? Можно подумать, вас это шокирует!..
Она отвесила нам по шутливому подзатыльнику, и мы все трое расхохотались. Проказница порылась в рюкзаке, нашла предмет своего негодования и швырнула его в окно.
— Проститесь с ней, ребята, больше вы ее не увидите… Даже не знаю, зачем сунула в рюкзак.
— Брось, ты нас плохо знаешь… — сказал я. — Ты одета просто классно…
На самом деле, я так не думал. Лиловые колготки и армейские сапоги — это не совсем в моем вкусе.
— Туда ей и дорога! — подхватил Тристан, глядя, как удаляется белеющее у обочины пятно.
— Вот именно! — фыркнула Нуна.
Она достала сигареты, «Бенсон» с ментолом, и закурила.
— И куда же вы едете? Ты правду говорил про Большой Каньон или так, хвост распускал?
— Ну… можно и туда. Мы, собственно, сами не знаем, просто захотелось уехать.
— И что же, вас ничто не держит? Работа, подруги, ну, не знаю… квартплата?
Мы с Тристаном переглянулись. Интересная мысль.
— В общем-то… пожалуй, ничего, — пробормотал я наконец. — Платить за жилье, кажется, еще не скоро…
— Считай, что мы свободные художники или что-то в этом роде, да, Джек?
— Может, свободные безработные? Или нет, подожди… Тристан, по-моему, скорее… рантье, а я… скажем так… в долгосрочном отпуске.
— Бессрочном, — поправил Тристан.
— Да… похоже на то.
— Так у вас что, много денег?
— У Тристана — да. То есть было до недавнего времени, — усмехнулся я.
— Пфф! Тебе тоже грех жаловаться… Ты, Нуна, случайно никогда не слышала о Жаке Дюбуа?
— Нет. А что, должна была?
Тристан открыл было рот, но я не дал ему ответить.
— Послушай, Тристан, это никому не интересно… Я когда-то был фотографом. Кое-что получалось, но Тристан свято верит в мою… карьеру только потому, что я иногда выставлялся.
— …В Нью-Йорке, мать твою, Джек, это не кот начихал! А еще на обложке журнала… как его… забыл, как он называется?..
— Брось, тебе приснилось.
— Вот идиот… Я пытаюсь поднять твои акции в глазах…
— Я польщена, — вставила Нуна, явно потешаясь над нами.
— А ты? — я сменил тему. — Кроме того, что мы видели, чем занимаешься?
— Да так… у меня каникулы. Собственно, в кафе сегодня утром — это так и было задумано. Вещички я собрала с вечера, — доверительно сообщила она, хитро улыбаясь.
— Вот как, понятно. Ну, а вообще, по жизни?
— Вообще — учусь на биологическом. Закончила курс две недели назад. Что дальше — не знаю. Катаюсь вот в машине со случайными знакомыми… Собиралась на лето в Барселону, к родителям, но семейка у меня такая… непростая. Какие уж с ними каникулы, — поморщилась она.
— А как насчет… социального статуса? Квартира, дружок и все такое… — отважился Тристан.
Мордашка Нуны просияла ответной улыбкой.
— Нет. Ни дружка, ни угла больше нет. А теперь и работы тоже.
— Свободны, как ветер! — Тристан торжествовал, словно сорвал крупный куш.
Я поставил кассету, и Марли запел «Three Little Birds»[10]. Я невольно улыбнулся.
Бар-Харбор, штат Мэн, побережье. Три часа ночи. Мои спутники давно спят. Доехав до самой оконечности полуострова, я паркую машину в пустынной зоне отдыха, глушу мотор и выхожу. В десяти шагах плещется Атлантический океан. Сажусь на огромный валун, закуриваю. Пахнет дохлой рыбой, солью и водорослями: отлив. Слабо светит больная Луна. Отчаянно ломит поясницу.
Воздух кристально прозрачен, я вижу побережье на километры вдаль, поселки похожи на россыпи желтых светляков. Далеко-далеко на севере — маяк. Вот за что я люблю море, это так до глупого просто, я никогда не задумывался: люблю далеко видеть. Когда это было? Воспоминания всплывают на миллисекунды. Искорки детства. Я, четырехлетний, сижу на песке, всматриваясь в пустой горизонт, и мне так нравится, что мой взгляд улетает вперед и вдаль, за эту линию, туда, где исчезают корабли и откуда появляются стайки легких облаков. Смутное чувство великой силы, заключенной в глазах. Лето, костер в сосновом бору, мне шестнадцать. Лауре семнадцать, она наполовину ирокезка, ее руки тасуют диковинную колоду таро. «Видеть», — задумчиво шепчут губы. Мой тотем — сокол. «Видеть», — повторяет она. Мой тотем — глагол.
А сегодня, сидя на валуне у Атлантического океана, я почему-то — несмотря на мягко искрящийся берег и вспышки маяка, на лунный свет и огонек «Боинга», мигающий где-то между Венерой и Кассиопеей — в десяти шагах от себя ничего не вижу.
Серым утром я подремал пару часов в машине. Проснулся с дикой мигренью. Боль ввинчивалась в виски, и неудивительно: троим в машине, даже если это «Бьюик Регал», кислорода запросто может не хватить. Я взял из ледника бутылку кока-колы и выпил большими глотками. Тристан и Нуна брели по берегу, бросая в воду камешки. На какие-то три секунды я увидел готовый снимок. Было что-то в позе Тристана, в ускользающем взгляде Нуны, момент одиночества вдвоем или… нет, не знаю. И не надо знать, надо видеть, одно с другим связано. Сделал снимок — задал вопрос. Чертов рефлекс. Хорошо, что у меня не было с собой фотоаппарата.
Я прошелся, потягиваясь, вокруг машины. Погода стояла мерзкая, воздух — сырой и холодный, хоть ножом режь, тут, пожалуй, и камень подхватил бы простуду. Я свистнул и замахал рукой, подзывая парочку. От голода крутило живот так, что даже в глазах темнело. Меня удивил их на редкость веселый вид, совсем не соответствующий погоде. Я предложил позавтракать в поселке, и мы отправились в путь. Даже машина завелась не сразу, зажигание капризничало, и я не понимал, с какого такого перепуга эти двое улыбаются до ушей.
В задрипанном ресторанчике возле пляжа нам подали яичницу с беконом.
— Можно пожить в палатке, — сказала Нуна, орудуя ножом и вилкой.
— A у тебя есть?
— Угу. Не очень большая, но места всем хватит. Ты говорил, тут есть кемпинг?
— Гмм… можно бы, конечно… Ты как, Тристан?
Хуже, чем в машине, все равно не будет.
— Почему бы нет… — промычал он с набитым ртом. — Джек, а почему мы вообще сюда приехали?
— Ну… здесь красиво, ведь правда? Не знаю, приехали, и все. Я уже был здесь когда-то и так хорошо отдохнул…
— Ты был с Моникой?
— С Моникой и твоей матушкой.
— И ты хорошо отдохнул?
Я улыбнулся.
— Твоя матушка целыми днями бегала по антикварным лавкам, так что жить было можно.
Я подозвал официантку и попросил кофе. Нуна поглядывала на меня, о чем-то задумавшись.
— Так что же, для тебя это не просто… как это у вас говорится… trip[11]? Это что-то вроде мазохистского паломничества?
Я отложил вилку, нахмурился, глотнул кофе и только после этого посмотрел ей прямо в глаза. Мне все больше нравилось это делать, с тех пор как я заметил — вчера, в машине, в зеркальце заднего вида, — что пристальный взгляд она выдерживает с трудом. Ее дежурным приемчиком было стрельнуть глазами и сразить наповал, в этом она была сильна и знала свое преимущество. А вот если в первую секунду не срабатывало — терялась. И сейчас надолго ее не хватило.
— Нет, — с расстановкой ответил я после паузы, — видишь ли, по мне все это — дамские штучки… Памятные места, песни, фильмы, да мало ли что еще; я не фетишист. Бессмысленно и обременительно, если желаешь знать мое мнение.
— Дамские штучки… пфф! И все-таки ты почему-то приехал именно сюда, а не куда-нибудь еще. Почему? Твоя бывшая в положении, ты уезжаешь, куда глаза глядят, и оказываешься здесь, это о чем-то говорит…
Тристан, видимо, обрисовал ей ситуацию. Ладно, Тристан, но она, на мой взгляд, многовато себе позволяла для первого знакомства, я бы даже сказал, хамила.
— Наоборот! Вот если бы — раз уж тебе так интересна эта тема — я объезжал это место за три версты, было бы подозрительно, согласна?
— Ничего подобного! Тебя сюда тянет! И потом, слово-то какое — «подозрительно». Нет, Джек, ты меня не убедил.
Я усмехнулся. Интересно, чего ради она затеяла перепалку. Тон ее не был злым, разве что чуть язвительным.
— Странная ты какая! Я приезжал сюда отдыхать четыре года назад, какого черта, что это, земля обетованная что ли? Почему ты так уверена, что я кривлю душой? Тебе в голову не приходило, что ты можешь попасть пальцем в небо? Что если тебе возражают, то необязательно из вредности, а всего-навсего потому, что ты не права?
Она пожала плечами и скорчила гримаску, как плохая актрисуля, видно, крыть было нечем.
— И вообще, чего ты, собственно, от меня добиваешься с высоты своих двадцати трех лет, какого такого откровения? Давай, мне интересно.
Задорная мордашка насупилась, помрачнела. Я надеялся задеть ее за живое, но она выглядела скорее растерянной.
— Я… я просто хотела поговорить.
— Валяй, говори. Только не думай, что приперла меня, на хрен, к стенке!
— Ну хватит, Джек, — перебил Тристан, дожевывая, — что такого она сказала? Тебя самого заносит.
Нуна улыбнулась мне с самым невинным видом. Я вздохнул.
— Ладно. Только давайте договоримся: вопрос, почему мы здесь, больше не обсуждается, о’кей?
— Да какая на фиг разница, почему! Приехали и приехали. Погода чудесная, волны для серфинга высоченные.
Мы все, как по команде, посмотрели в окно на белесую от тумана гавань и анемичное море. Я первый же и рассмеялся, чем явно обрадовал Нуну, хоть она и пнула меня под столом ногой: мол, не сдаюсь.
Расплатившись, мы сели в машину и отправились колесить по лесным дорогам Национального парка Акадия в поисках пресловутого кемпинга, который я, как мне помнилось, видел четыре года назад. Сделав не один крюк из-за, мягко говоря, невнятных указателей, мы обнаружили, наконец, аккуратную полянку с будкой сторожа и бетонной площадкой для паркинга. Заплатив за место восемь долларов, пошли искать уголок потише и подальше от крутых автотуристов с их фирменными коттеджами на колесах.
Предоставив Тристану с Нуной заниматься палаткой, я стал готовить место для костра и, чтобы не ходить далеко за камнями, позаимствовал их с соседних биваков. Когда над жалкой кучкой сырого хвороста, которую мне удалось собрать, занялся, наконец, хилый огонек, откуда ни возьмись появился парк-рейнджер и поднял хай. Пыхтя от злости, он зачитал длинный свод правил поведения в кемпинге, сообщил, что я нарушаю законы штата, и прочее, и прочее. Не думаю, чтобы мой костерок нанес серьезный ущерб штату, однако я затоптал огонь на глазах у законника и попутно высказал ему все, что о нем думаю, в самых нелестных выражениях — по-французски, — сохраняя на лице радушно-виноватую улыбку. Служака мало-помалу остыл и тоже довольно заулыбался — такая была умора, что Тристан ронял слезы и взглядом умолял меня прекратить, а Нуна, хлопотавшая с палаткой, кусала губы, чтобы не прыснуть со смеху.
Отсмеявшись, мы призадумались: все-таки перспектива ночевать в холоде и сырости в этом стерильном лесу не радовала, как и детсадовская поднадзорная свобода. Помимо костров запрещалось распивать спиртные напитки, справлять нужду в лесу и курить. Мы потешили свое самолюбие, нарушив все эти запреты, стоило только рейнджеру скрыться из виду: я закурил сигарету, а Тристан открыл банку пива. Нуна тоже не пожелала отставать, спустила колготки — ее юбчонка прикрывала срам весьма относительно — и окончательно загасила все еще тлевший огонек. Мы с Тристаном нашли ее донельзя очаровательной за этим занятием и невольно переглянулись. Впрочем, хоть наш стихийный протест и согрел душу, проблем он не решил. Мы почесали в затылках, тоскливо глядя на несостоявшийся костер, и тут Тристан выдал свежую идею:
— А пошли напьемся.
— Сейчас всего три, — напомнила Нуна.
После недолгих колебаний возражение было признано несостоятельным, и мы, собрав манатки, снялись с якоря. Сторож в будке предупредил, что вернуться надо до десяти, иначе нас не пустят на территорию, а Тристан ответил ему, что мы задолго до этого времени будем в непотребном виде. «Shitfaced», как он выразился.
Мы отправились в дальний конец залива, где за курортной зоной начинался рыболовецкий порт. В этот час траулеры возвращались с уловом, и на пристани царило оживление. Тристан сразу купил ящик пива по своему выбору — «Роллинг-Рок», вкуса никакого, зато пьется хорошо. Мы расположились за дощатым столом возле какой-то захудалой закусочной, пили и смотрели на суда. Появился долговязый тощий детина, хозяин закусочной, нагруженный крабами, морскими ежами и еще какими-то незнакомыми мне дарами моря. Он поглядел на нас, не сказать, чтобы неприветливо, скорее с любопытством. Рассудив, что мы заняли его единственный стол, Тристан встал и угостил его пивом. Открыв лавочку и пошуровав в кухне, парень вышел к нам знакомиться.
Его звали Дэйв; он был рыжий, с характерным для побережья Новой Англии жестковатым выговором, навевавшим мысли об Ирландии. Лет тридцати с небольшим, не красавец и не урод — вот только, наверное, год не мылся. Мозолистые руки и узловатая мускулатура выдавали бывалого моряка. Дэйв похвалился, что готовит лучшую на всем побережье похлебку из моллюсков, и после дежурных приветствий раскрыл нам секрет ее приготовления. Варить надо на медленном огне, вдохновенно рассказывал он, и непременно в два приема, а в промежутке поставить в холодильник часов на шесть, чтобы моллюски передохнули и нашли общий язык с картошкой, — так и сказал, чем до слез рассмешил Нуну. Еще он добавил, ухмыляясь, что берет за свою фирменную похлебку вдвое дороже, чем стоит это блюдо в других местах: психологический расчет, люди ведь ценят только то, что дорого стоит. «It’s like от кутюр, you know!»[12], — хихикнул он. Я подумал, что в известном маркетинговом чутье ему не откажешь. «А как насчет попробовать?» — спросил Тристан. Дэйв посмотрел на часы и сокрушенно развел руками.
— Сварилась, да не совсем. Еще часа два, тогда будет что надо… А морских ежей вы когда-нибудь ели? Заморите червячка… Free of charge[13]…
Никто не отказался, и он пошел в свою хибару приготовить нам перекус. Я же, обнаружив, что пиво катастрофически убывает, сбегал в ближайший магазин, чтобы пополнить запасы.
Морской еж оказался довольно странным на вкус, а его вязкая мякоть липла к нёбу. Под пиво с чипсами — еще куда ни шло, но добавки я бы не попросил. Нуна глотала с трудом, и Тристан под шумок избавил ее от половины ежа, которого она не могла доесть. Он был вознагражден такой благодарной улыбкой, что даже я умилился. Дэйв тем временем рассказал, что один парень в поселке за сто долларов может у вас на глазах съесть ежа сырым, прямо с колючками. Тристан загорелся — как же, такую местную достопримечательность необходимо занести в путеводители — и спросил, где найти этого парня. Очень просто, он всегда был к услугам любопытных в местном пабе под названием «Суордфиш» — ишь ты, меч-рыба! — куда Дэйв вызвался нас проводить, разумеется, после похлебки из моллюсков. В общем, вечерок намечался славненький.
Похлебка все еще не дошла до нужной кондиции, и Дэйв, невзирая ни на какие «спасибо, мы сыты», уговорил нас отведать сандвичей с крабами — это оказалось просто объедение. Потом он показал нам свою «посудину», плавучую развалюху, заваленную рыболовными снастями, среди которых нашлось местечко двум собакам и канарейке. Дэйв к нам явно проникся. Туристы в это время еще не валили валом, а зима в Бар-Харборе чертовски долгая.
Наконец подоспела и знаменитая похлебка, и мы, хоть и наелись уже до отвала, воздали ей должное и дружно признали, что повар не преувеличил ее достоинств. Часов в семь Дэйв прикрыл лавочку. Выручка за день была невелика: пара крабов, немного морских гребешков и три порции похлебки. Кляня на чем свет стоит дождливую весну, он убрал снасти и кликнул спящих на палубе собак. Ему надо было заехать домой, и мы договорились встретиться в пабе. Собаки запрыгнули в кузов ржавого грузовичка, и троица укатила в облаке синеватого дыма.
— Тристан, ты что, правда готов выложить сотню баксов, чтобы посмотреть, как мужик слопает сырого ежа?
— Да как сказать… занятно, наверное… И потом, надо же поддержать местную экономику…
— Черт-те что! — фыркнула Нуна.
— Женщинам этого не понять, — подколол ее Тристан.
Она наградила его тычком в ребра, он попытался дать сдачи — ну просто дети малые. Мы шли в поселок не спеша, с ленцой, сделав крюк, заглянули в гавань, где стояли у причала роскошные яхты и изящные парусники, помечтали, кто какую купит, если завтра вдруг получит миллион. Я запал на кеч под мексиканским флагом — метров тридцать длиной, весь из тикового дерева, по имени «Франческа». Правда, я не был уверен, что миллиона хватит. Тристан положил глаз на австралийский парусник, легкий, стройный и без излишеств, похожий на породистого рысака. Нуна же выбрала шестиметровый небесно-голубой швертбот, назвав его «лапочкой», и, сколько мы ни твердили, что в ее распоряжении миллион, ни на что не променяла это суденышко.
Мы еще прошвырнулись по набережной, допили пиво и только после этого, следуя довольно невнятным указаниям Дэйва, отправились в «Суордфиш». Это оказалась распивочная с претензией на ирландский паб, эклектичность и дурной вкус прилагались. Здесь тусовались вперемешку курортники с яхт — все слегка не в своей тарелке — и рыбаки после пятнадцатичасового рабочего дня — этим не терпелось промочить саднящее от соли горло, так что они и думать не думали о местном колорите, который тек в их жилах, и о вампирах в бермудах, беззастенчиво к нему присосавшихся. Тристан заказал всем по «Джеку Дэниелсу», от одного этого слова меня едва не вывернуло.
— Тристан, ты смерти нашей хочешь?
— Брось, Джек, тоже мне, трезвенник нашелся… Ну, вздрогнули!
— А за что пьем? — спросила Нуна.
— За счастливый случай… — ответил Тристан, посылая ей неотразимую улыбку душки-сердцееда.
Я сразу попросил пива, чтобы прополоскать рот. Тристан с Нуной вздумали сыграть на бильярде, оставив меня одного с усталой барменшей за стойкой и огромным экраном над головой; показывали бокс, и я от нечего делать попробовал сосредоточиться на поединке. Оскар Де Ла Хойя разделывал под орех какого-то бедолагу, которому явно нечего было противопоставить его напору и отточенной технике. Он метко наносил удары — хук-хук-апперкот, изящно уходя от инстинктивной контратаки противника, махавшего руками, точно ветряная мельница. А Нуна-то играла в бильярд из рук вон плохо, на это стоило посмотреть. Как ни наставлял ее Тристан, она через раз выбивала шар со стола, а в лузу так и не загнала ни одного. Зато Тристан с юмором и завидным терпением делал успехи. Я наблюдал за ними довольно долго и, не слыша, что они говорят друг другу, развлекался, стараясь понять язык тел, — жаль, что люди редко в этом упражняются, и я не исключение. Недвусмысленные жесты интересовали меня мало, я подмечал тонкости: едва заметное бессознательное движение, позу, направление взгляда. Под действием выпитого в голове формулировались гипотезы и умозаключения; не поручусь за их верность, я просто развлекался. Вывод первый: Тристан обуздывал себя. Доказательство: нескончаемая череда едва намеченных, незавершенных жестов. Вот он показывает ей, как держать кий для верного удара, его рука легла на ее бедро, сразу же переместилась повыше, ей щекотно, и он получает тычок локтем под ребра. Склоняясь к ней, он украдкой скользнул взглядом по нежной впадинке на затылке и тут же вытянул шею, чтобы не касаться ее волос. Но когда он объяснял ей, как придать шару возвратное движение, глаза его затуманились, из чего я заключил, что он тем временем услаждал свое обоняние. Сделав это открытие, я засмеялся, и барменша странно на меня посмотрела. Интересно, подумалось мне, почему Тристан так усиленно скрывает свое волнение, ведь без очков видно, как его тянет к Нуне. Соблюдение ритуала, надо полагать. Ну да, вот что вершилось на моих глазах: ритуал. Череда, казалось бы, мелочей, каждая из которых была насущно неизбежной метафорой. Тристан как бы предоставлял Нуне самой пройти свою часть этого пути. Сократить, к примеру, дистанцию между его бедром и ее, подавшись назад, чтобы сыграть в угол; откинуть голову и пощекотать волосами лицо Тристана, изучая расположение шаров на зеленом сукне, задержать — просто так, машинально — свои пальчики на его руке. Но и Нуна, судя по всему, лишнего себе не позволяла. Вряд ли она была такой уж скромницей, скорее, стеснялась. Думаю, это тоже была часть обязательной программы, один из неписаных законов флирта. Все эти игры, спонтанные только на первый взгляд, подчинялись своду старых, как мир, уложений, нигде не зафиксированных, но незыблемых, как законы рынка. Вот именно. Спрос и предложение, доверие в рыночных отношениях — это все экономика. Я задумался о механике флюидов: «изучение жидких и газообразных тел, рассматриваемых как деформируемая сплошная среда», вспомнилось мне, дает базу для математических выкладок, позволяющих предсказывать изменения климата. Я задумался о множествах Мандельброта, о фрактальной геометрии, об абсолютной адекватности целого и его частей, о беспорядочности и фрагментации, гармоничной и парадоксальной системе хаоса. Задумался о квантовой механике и решил, что мне хотелось бы что-нибудь в ней понимать. Я задумался о том, что слишком много выпил, желудок вдруг подкатил к горлу, я встал и побрел в туалет.
Чертов «Джек Дэниелс». Меня вырвало. Похлебка из моллюсков проследовала в обратном направлении, утратив свой изысканный вкус. Выходя из кабинки, я наткнулся на здоровенного детину лет пятидесяти с мышиного цвета волосами до плеч. Он мыл руки и, увидев меня в зеркале, спросил: «Вам плохо?» Я был весь опухший, из глаз текло, в уголках рта висели пенные капли. Хорош. Я ответил ему что-то вроде: «Ничего страшного, это все флюиды и хаос». Он улыбнулся с понимающим видом, будто я сказал что-то умное.
— You understand? — спросил я.
— Perfectly, brother.[14]
Черт-те что. Никому не советую пытаться понять чужой пьяный бред, это вторжение в личную жизнь. Я вернулся к стойке и заказал минеральной воды. Пока меня не было, нарисовался Дэйв.
— Man! You’re green![15] — радостно пророкотал он.
Я сам знал, какого я цвета, и только молча кивнул.
— Goddamn tourist… can’t hold his liquor…[16]
— Fuck you, Дэйв, — огрызнулся я, утирая слюну с подбородка.
Он прыснул — акцент его насмешил что ли? — и спросил, как насчет обещанного freak show — интересуемся? Я показал глазами на Тристана: мол, я здесь ни при чем. Дэйв отхлебнул пива, понаблюдал за игрой и спросил, кем приходятся друг другу Тристан и Нуна. Это еще не ясно, — ответил я, — смотря как хаос ляжет. Он озадаченно уставился на меня — ну, слава Богу, нормальная реакция.
Оскар Де Ла Хойя победил чистым нокаутом в восьмом раунде. Тем временем появился, наконец, и наш глотатель ежей. Клиффорд — так его звали. Настоящий великан в заляпанном чем-то бурым комбинезоне, вида самого что ни на есть зверского. Ходил он враскачку и напоминал живого мертвеца, восставшего из трясины. Первой моей мыслью было: с этого чудища и впрямь станется сожрать ежа с колючками, ничего удивительного, все в порядке вещей. И сразу стало в общем-то неинтересно. Я пожал ему руку, ухитрившись не поморщиться — отвращение было инстинктивным, с примесью жалости: не от хорошей жизни развивают в себе такие дикие таланты. Мне вспомнился Хьюго, мой одноклассник, который глотал камни и жуков всем на потеху; бедняга Хьюго, сам не знаю, как это вышло, но я играл при нем подловатую роль импрессарио, постоянно подначивая на новые подвиги, один другого омерзительнее; бедняга Хьюго, путавший популярность с нездоровым интересом. Бедняга Хьюго в конце концов угодил на операционный стол, проглотив по моему наущению сразу шесть ластиков. Честно говоря, у меня не было ни малейшего желания смотреть, как Клиф проглотит морского ежа. Мне так и не влетело за мою причастность к завороту кишок у Хьюго: мальчишкой я умел выходить сухим из воды. Быть оправданным без дознания по принципу «не пойман — не вор» — от этого потом никуда не денешься.
Тристан при виде Клифа воодушевился. Сквозь тошноту я вяло позавидовал его способности загораться, умению вот так полностью раствориться — даже не знаю, как сказать, — в настоящем моменте что ли, без удержу, без сомнений, без комплексов. Парень, глотающий ежей живьем? Рыбалка на утренней зорьке, симпозиум по Витгенштейну? Неважно, что: «Развлечемся?» — такой вот лейтмотив, несерьезный, на первый взгляд, а на самом-то деле за ним — мистические глубины. Отсюда, наверное, проистекали и все его неприятности, но, видит Бог, развлекался он на полную катушку. Недаром я почувствовал, как в Нуне просыпается интерес. Что ж, она права. Все объективные данные перевешивало одно неотъемлемое достоинство: есть такие люди, они — как вечный двигатель, как живая вода. Они дают жизни, они дают прикурить, с ними не соскучишься, от них все катаклизмы, войны и революции, оргии, буддизм, психоанализ и чипсы со вкусом пиццы.
Цепляясь за стойку, я снова сосредоточил внимание на экране — так на море в качку ищут взглядом горизонт. Рядом возникла Нуна.
— Тебе нехорошо?
— Это все «Джек». Слаб я. Ничего, сейчас пройдет.
Краем глаза я увидел, как она устремила на Тристана мечтательный взгляд.
— Он красивый… — обронил я, не отрываясь от телевизора.
Нуна обернулась ко мне — лицо озадаченное, бровки нахмурены.
— Да. А… а почему ты мне это сказал?
— Просто так.
— Нет. Не просто так. Ты ничего не говоришь просто так.
— Да ну? — усмехнулся я.
— Ну да.
— Сказал и сказал.
Она уколола меня взглядом, но промолчала. А вопрос-то был хороший. И я понятия не имел, что на него ответить. Возможно, мне просто хотелось ясности, потому что вся эта фальшь — мол, мы приятели, свои в доску — начинала действовать на нервы. Возможно, меня не устраивала роль свидетеля, не было желания день за днем любоваться на этот ритуал, на дурацкие брачные танцы, которые затевали Тристан и Нуна. Кончали бы вы с этим, ребята, по-быстрому или поищите другого, более благодарного зрителя. При всем том Тристан пребывал в отличной форме, и я, видит Бог, радовался этому. Поди пойми. Зависть это была что ли, смутная, беспредметная… Сам не знаю.
Тристан с Клифом сыграли партию на бильярде, потом еще одну, а Нуна все смотрела на меня с немым вопросом. Сил отвечать не было, и я жалел о том, что ляпнул. Получилось глупо, двусмысленно и главное — на пустом месте. Прямо-таки осязаемая неловкость, повисшая между мной и Нуной, — моя работа. И что она хотела сказать своим «ты ничего не говоришь просто так»? Ей-то откуда знать? Я попытался припомнить, что такого важного говорил в последнее время и когда. Не вспоминалось.
Клиф легко сделал Тристана и, войдя во вкус, предложил пари: он исполнит свой номер бесплатно, если Тристан выиграет партию в пирамиду. Если же победит Клиф, это обойдется Тристану уже в полторы сотни. Они ударили по рукам; деньги вместе с невесть откуда взявшимся морским ежом были продемонстрированы всем и положены на край бильярдного стола. Разбивать выпало Тристану. Клиф сложил шары. Он еще не был знаком с Тристановой счастливой звездой, обладавшей, надо сказать, своеобразным чувством юмора.
— Смотри, Нуна. Сейчас Тристан его сделает.
— Ты думаешь? Он уже два раза проиграл.
— Тогда не было ставки. Смотри, сама увидишь. Это просто мистика.
Тристан разбил и методично, один за другим, загнал в лузы все шары, ни разу не промазав. Он положил в карман пачку долларов и, в меру самодовольно улыбаясь, протянул Клифу руку. Тот проигнорировал ее, едва сдерживая клокотавшую в нем ярость. Сначала он брюзжал сквозь зубы, потом, подозревая — и не без оснований, — что его обдурили, принялся честить Тристана. А тому — хоть бы хны — издеваясь, он показал пальцем на ежа и слегка пожал плечами: мол, ничего не поделаешь.
— Нуна, ты бы увела Тристана, дело пахнет керосином, — сказал я, потирая виски. — Я бы сам пошел, но лучше тебе.
— Брось, ничего не будет.
Я посмотрел на Дэйва — он скручивал папироску, с улыбкой наблюдая за разыгравшейся сценой: не въехал, что лучше бы его приятелю съесть этого чертова ежа да поскорее, а то будет поздно. Похоже, кроме меня предотвратить потасовку было некому. С тяжелой головой я нехотя сполз с табурета; вдруг навалилась усталость, и только тут я с пронзительной ясностью осознал, почему предпочитал держаться подальше от зятя. Все хорошо, все просто замечательно, покуда жизнь идет так, как хочется Тристану. Но Боже ее упаси показать норов: Тристан имеет вредную привычку призывать жизнь к порядку, выкручивая ей руки. А это обычно плохо кончается. Ну вот, я трех шагов не успел сделать, как началось: Клиф пнул Тристана, а тот, проворно схватив со стола колючую тварь, влепил ее прямо в физиономию великану. Неплохо придумано, с фантазией, даже смешно, вот только было не до смеха. Клиф замахал своими огромными кулачищами, наступая на Тристана, который, несмотря на разницу в весовых категориях, кровожадно ощерился. Когда я подоспел и уже пытался ухватить Тристана за плечо, один из кулаков-арбузов встретился с его челюстью, да так, что он отлетел метра на два, сшибая столы, стулья, посетителей и бутылки. Я похолодел, поняв, что отвлек Тристана в тот самый момент, когда ему нельзя было спускать глаз с противника, и успел только повернуться к озверевшему верзиле, умиротворяющим жестом положить руку ему куда-то пониже плеча, как он нокаутировал меня тем же манером. Доставшийся мне удар был, пожалуй, сродни шальной пуле — смягчающее обстоятельство, но силы его оно ничуть не смягчило. Оглушенный, я секунды три приходил в себя; поверженному Тристану за это время досталось несколько неслабых ударов ногами по ребрам. Пошатываясь, я взял с музыкального автомата пустую пивную бутылку, чтобы обрушить ее на голову Клифа, но почему-то не двинулся с места. Одну бесконечно долгую секунду я хотел его вырубить и, можно сказать, имел на это полное право; я сжимал бутылку дрожащими пальцами — всего-то навсего сделать шаг, замахнуться и ударить со всей силы, но я вдруг оцепенел, обратился в соляной столп, горло перехватило, ноги налились свинцом. Я встретил удивленный взгляд Тристана, взгляд-вопрос. Не знаю, сколько это продолжалось, мне показалось, что прошли часы. И вдруг великан застыл на месте, я не сразу понял, что случилось, а потом увидел маленькую босоножку, торчавшую у него под ширинкой. Ай да Нуна, какой прицельный пинок под зад — и Клиф с новоприобретенным лишним хозяйством, испустив душераздирающий вой, тяжело рухнул на колени.
Выйдя, наконец, из транса, я кинулся к Тристану, который, воспользовавшись передышкой, изготовился к прыжку с явным намерением выцарапать противнику глаза. Я оттащил его за рукав. К нам приближались еще двое, вооруженные бильярдными киями: готово дело, — сказал я себе, — сейчас нас вздуют по всем канонам вестернов, говорят, это очень больно. Но тут сероволосый здоровяк, которого я видел в туалете, спокойно сидевший за кружкой пива, попросту вытянул ногу, преградив им путь. Он устремил угрюмый взгляд на меня и подбородком указал на выход. Дружки Клифа стушевались — вид у мужика был серьезный, ничего не скажешь, от него веяло духом дзен, черным поясом. Я только и успел кивнуть ему, и мы втроем вывалились из паба. Тристан упирался, но я тащил его за рубашку рывками, не давая устоять на ногах, и все-таки ухитрился выволочь за дверь. Музыкальный автомат играл «Sultans of Swing» Дайра Стрейтса. Я бы с удовольствием остался — обожаю эту песню.
За порогом Тристан, яростно рванувшись, стряхнул мои руки.
— Джек! Ты какого черта телился, а?
Ничего не ответив, я быстро пошел прочь, они оба — за мной.
— Джек! Ты окаменел, что ли? Ты же стоял как пень!
— Эй! Ему ведь тоже досталось! — осадила Тристана Нуна. — А он, между прочим, не нарывался!
— Нет! Нет, fuck that, он сдрейфил, я знаю! Я видел! Хрен ты моржовый, Джек, меня же чуть не убили!
У меня ныла челюсть, дикая боль пульсировала в висках. Во рту было солоно от крови. Я развернулся на сто восемьдесят градусов.
— А чего ты ждал, придурок, когда совал ему в рожу этого гребаного ежа? Думал разрядить обстановку?
С минуту он стоял и глупо улыбался. Это выражение его лица я ненавидел пуще всего на свете. Ни дать ни взять пацан лет восьми, натворивший что-то из ряда вон, которого застукали на месте преступления, скажем, за разрезанием на куски любимого хомячка, уверенный в том, что ничего ему за это не будет. Физиономия очаровательного шалунишки, которому все прощается. До чего ж хотелось врезать ему как следует, просто руки чесались — выдать хоть малую толику в счет всех нотаций, расправ, штрафов и тюремных сроков, которых он ухитрился за свою жизнь благополучно избежать. Заткнуть ему в глотку эту чертову безнаказанность, которая укоренилась в нем так прочно, что стала второй натурой. Ну и что, выбью я ее из него кулаком? Размечтался. И потом, Нуна, конечно, тут же сделает от нас ноги, если мы сцепимся, как два кобеля посреди улицы. Не то чтобы я так уж дорожил ее обществом, но с ней было как-то веселее, не говоря уж о том, что она здорово нас выручила сейчас. Голова у меня просто разламывалась, и до кучи в ухе что-то тоненько звенело. Я повернулся и пошел.
— Вот ты, значит, какой, Джек? Нельзя на тебя положиться, так, что ли?
— Прекрати, Тристан, — вмешалась Нуна, — что ты к нему привязался?
— Пусть скажет, почему он стоял столбом! Я хочу знать, это важно, черт побери!
— Значит, друзья должны за тебя подставляться? Расхлебывать твое дерьмо? Тебе для этого нужны друзья?
— Вот именно!
— Ну, знаешь! Тоже мне, мужское братство! Ой, не могу! Какие же вы идиоты!
Мне захотелось сказать ей, чтобы не включала меня в братство идиотов, но помимо того, что Тристан расценил бы это как предательство — на его мнение, по правде говоря, мне было плевать, — я покривил бы душой: я был целиком и полностью с ним согласен, хотя сейчас ни за что не признал бы этого вслух. И с Нуной я тоже был согласен, что, впрочем, ничего не меняло. Кодекс — это свято, пусть он выглядит несуразным — именно поэтому он свят. И наоборот, если кодекс разумен, логичен, зиждится на мелочном здравом смысле, он теряет всю свою суть и право на существование. Я нарушил кодекс и готов был лопнуть от злости.
— Джек, мать твою, ты что, язык проглотил?
Голова болела так, что темнело в глазах. Я глубоко вздохнул и сплюнул кровь.
— О’кей, Тристан. Я сдрейфил. Ты это хотел услышать? Наложил в штаны перед здоровенным мудаком, который заехал мне… «фольксвагеном» в зубы. Я не оправдываюсь. Я сдрейфил. Все, точка. А теперь ты заткнешься.
Тристан смотрел на меня так, будто я поведал ему как минимум, что родился на свет с одним яйцом.
— …да ладно, проехали. Пфф… С кем не бывает, — пробормотал он, сбавив тон.
Я-то знал, что с ним такого никогда не бывало и впредь это ему не грозит. Я стиснул зубы.
До машины было недалеко; я поставил кассету, и за всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова. Я запарковался недалеко от кемпинга и сказал, что буду спать в машине. Тристан углубился в лес, светя себе карманным фонариком, а Нуна задержалась, пытаясь убедить меня, что я не высплюсь. Я был непреклонен, и тогда она сказала «спокойной ночи», нагнулась в окно и поцеловала меня в обе щеки, теплой ладошкой пробежавшись по моему затылку. Я спросил себя, где этому учат, или там, откуда она родом, у них в крови эта ласка, это нежное прикосновение, эти мурашки вдоль позвоночника? Она ушла догонять Тристана. Я открыл окно с пассажирской стороны и высунул ноги в туманную ночную прохладу. Укрылся какими-то шмотками, попавшимися под руку, и, наконец-то, закрыл глаза. Два поцелуя долго не остывали на моих щеках. Так и просилась улыбка.
Не знаю, спали ли они вместе. Это было первое, о чем я подумал, проснувшись в душегубке-«Бьюике». Вообще-то меня это меньше всего касалось, я и не собирался интересоваться, мысль сама пришла в голову. Я зевнул и невольно застонал от острой боли в челюстном суставе, под правым ухом. Мысленно ругнул Тристана, но я был не способен по-настоящему на него разозлиться. И хотел бы, но не получалось. Я не находил этому никакого разумного объяснения и в итоге злился на себя.
Я открыл дверцу, размял ноги, потянулся. Солнце припекало, но горизонт на востоке был обложен серыми тучами. Я пошел взглянуть, что делается в палатке, — она была пуста. Тогда я вернулся к машине и стал ждать: лежал, раздевшись до пояса, на капоте, покуривал. Тристан и Нуна появились минут через двадцать, нагруженные съестными припасами.
— Вы что, в город ходили?
— Да нет. Тут есть магазинчик поближе, где-то в километре, — ответила Нуна. — Апельсин хочешь?
Она протянула мне оранжевое солнышко.
— Как спалось? — отважился Тристан.
— Хреново. Башка раскалывается.
У Тристана над виском красовался здоровенный синяк, нижняя губа вздулась. Меня это порадовало. Я посмотрел на часы. Ничего себе — полсуток проспал. Они уселись рядом со мной на капот, сделали себе сандвичи. Я съел апельсин, после этого мне захотелось кофе, и я пошел на стоянку, где в помещении охраны было с полдюжины кофейных автоматов. Я выбрал «крепкую арабику», но напиток в пластмассовом стаканчике больше походил на гомеопатический отвар, чем на кофе. Я сел на траву в тени под деревом и выпил его, не чувствуя вкуса: мысли были заняты другим.
С кайфом сидящего в засаде стрелка я наблюдал за моими голубками. Мне подумалось, что, несмотря на юный возраст, Нуна наверняка много чего повидала. Враждебность не враждебность, но какая-то тщательно замаскированная опаска в ней чувствовалась; не пугливая лань и не устрица в своей раковине, но было ясно, что она строго блюдет границы личных владений. Едва намеченные на карте, но нерушимые. И пошлина, как я догадывался, была астрономическая: не каждому встречному выдавалась виза в ее сердечко. Ну, лично я туда и не стремился, а для компании она, на мой взгляд, подходила как нельзя лучше. У нее был бойкий язычок, острый и самую чуточку злой, хотя свой яд она дозировала так осторожно, что это умиляло, — словно точно зная средний порог чувствительности. Огрызалась она инстинктивно, это наводило меня на мысль, что семейка у нее и впрямь та еще и ей рано пришлось научиться выпускать коготки — жизнь заставила. В этом Нуна напоминала мне Монику. А вот такого умения свою язвительность модулировать я, пожалуй, ни у кого больше не встречал. Тристан, видно, кое-что понял, потому что не сюсюкал с ней. Он забавлялся, провоцируя ее: подпустит мелкую шпильку, она клюнет, а ему нипочем, знай себе посмеивается. Чисто два щенка, и присутствие угрюмой дуэньи, сиречь мое, их ничуточки не смущало. Очень хороши были ее глаза, когда она поглядывала на Тристана — с любопытством и нежностью. На себе я тоже ловил ее взгляды, грустные, недоумевающие. Долгие взгляды. Я относил их на счет моей апатии, неразговорчивости и непритворного ко всему безразличия. Уж не знаю, почему люди непременно подозревают в неврастениках глубину натуры и какую-то особую ауру. Уж если говорить об ауре, лично я ощущал вокруг себя запашок мертвечины. Аура выброшенного на берег кашалота.
Однако даже выброшенные на берег киты по достижении определенного возраста плохо переносят ночевки в машине. Так что в тот же день, попозже, бродя под затянутым облаками небом по опрятным улочкам Бар-Харбора, я зашел в агентство по недвижимости и тут же, как говорится, не отходя от кассы, снял летний домик с видом на море. Цену заломили дикую — на такие деньжищи можно было год по-королевски прожить в Калькутте, но монреальское агентство, которое еще по инерции занималось моими работами, недавно ухитрилось продать одну старую серию снимков Министерству туризма, тоже за непомерную, на мой взгляд, сумму, так что пока можно было не жаться. Вообще-то я давно был в дефиците, но пока еще пользовался кредитом. А роскошь — только тогда по-настоящему роскошь, когда она непозволительна. Кажется, кто-то сказал это о надежде. Нуна и Тристан были в восторге от моей инициативы, только удивились, как мало энтузиазма проявляю я сам. Я постарался изобразить хоть какой-то интерес к изумительному виду на фотографиях из агентства.
Мы накупили продуктов к ужину и, следуя указаниям агентши, которая трижды переспросила меня, не хочу ли я посмотреть дом, прежде чем принимать решение, отыскали наше новое жилище в конце посыпанной гравием извилистой дорожки. Домик, примостившийся у подножия утеса, оказался даже лучше, чем на фотографиях. Светло-желтый, с голубыми ставнями, он выделялся ярким пятном на фоне серого неба и тусклой прибрежной растительности. Застекленная веранда выходила на океан, лениво бившийся о скалы десятью метрами ниже. Мне сразу подумалось, что таким должен быть дом писателя — по крайней мере, в моем представлении. Этот вид, восхитительно скучный, или его вдохновляющее уединение… сам не знаю. Поднимаясь по ступенькам на веранду, я представлял себе этакую даму лет шестидесяти, как она сидела бы здесь, закутавшись в старенький плед, со стопкой бумаги на коленях, углубившаяся в воспоминания; у этой дамы седые пряди в волосах, эта дама погружена в мириады крошечных сожалений, из которых медленно сплетается ткань жизни, снова и снова, уже за гранью сил человеческих, переживает она давние терзания и запечатлевает на бумаге языком грубоватым и бархатистым одновременно нечто обыденное, нечто несбыточное. Дом писателя. Я был почти разочарован, когда, толкнув сетчатую дверь, никого за ней не увидел.
В глаза бросилась большая шахматная доска — она красовалась на низком столике между двумя плетеными креслами, выбеленными временем и солью. Проходя мимо, я наобум передвинул одну пешку и понес сумки со снедью в кухню. Потом рассеянно осмотрел владения — все здесь было симпатично допотопным и действовало успокаивающе. Красивые гравюры на стенах (морские пейзажи), мебель удобная, без излишеств. Я задержался перед внушительной библиотекой, занимавшей целую стену в гостиной. Много поэзии — Фрост, Уитмен, Китс и даже, к моему удивлению, Вийон и Рембо на французском.
— Я заварю чай, хорошо?
Это крикнула Нуна из кухни. Заморосило, и легкая дымка дождя окутала бухту. Чашка чая была как раз ко времени. Я сел в кресло на веранде. Тристан уже принял приглашение: черная пешка была передвинута. Что ж, играем сицилийскую защиту. Старый друг лучше новых двух. Пришла Нуна с дымящимся чайником и синими фарфоровыми чашечками на подносе. Я поискал глазами Тристана. Он забрался на утес и прохаживался по краю обрыва чуть выше. Нуна села напротив меня и передвинула вторую пешку.
— Ты играешь? — удивился я.
— Немножко.
Я убрал с доски двух своих коней, чтобы хоть мало-мальски уравнять силы. Нуна вскинула на меня глаза.
— Ты за кого меня держишь? — прошипела она обиженно.
— Я… у меня большой опыт… не знаю, я думал… — смешался я.
— Ну уж нет! Поставь на место сейчас же! Ты… ты всех людей считаешь идиотами?
Я задумался. Поставил коней на доску, передвинул еще одну пешку.
— Возможно… Извини.
Мы сделали ходов двадцать, попивая горячий чай; я нарочно допустил две незаметных ошибки: проверял. Нуна играла довольно сильно. В какой-то момент она подняла голову.
— Ты все-таки держишь меня за дуру или так плохо играешь? Шах.
Я уставился на доску. Когда же она успела так меня потеснить? Вроде не было ничего угрожающего и вдруг… Я прозевал, оправдываться было нечем, но это и вправду была отличная атака — тихой сапой, с прикрытыми тылами. Шесть ходов — и я покойник, если она знает, что делает. Я попробовал отвлечь ее, прикрыв короля слоном, который только лаял грозно, а укусить вряд ли мог. Нуна усмехнулась и снова поставила мне шах ладьей, как и следовало. Она просчитала все ходы от и до, ни о каком везении и речи не было. Я положил своего короля, откинулся в кресле, улыбнулся.
— О’кей, и где же ты научилась играть?
Нуна смотрела, не отводя глаз, уголки рта сморщились в лукавой гримаске. Ее так и подмывало открыть секрет, но она удержалась.
— А…
Она налила нам еще чая.
— Реванш? — рискнул я.
— Попозже… Перевари.
Последнее слово она произнесла, чуть ли не облизываясь. Стерва.
Небо местами прояснилось, и парочка отправилась прогуляться по берегу. Они звали и меня, я отказался. Мне хотелось побыть немного одному, так что их уход оказался очень кстати. Я спокойно занялся приготовлением давно обещанного «чили кон карне». Рецепт моего дяди, он же научил меня серфингу, покеру и философии дзен. Такая вот странная квадратура. Сейчас он сидел в тюрьме в Вестре-Фенгсель, в Дании, ждал экстрадиции. Поразительный человек. Чем-то он напоминал Тристана. Надо же, это впервые пришло мне в голову.
Тристана и Нуны все не было, и я поужинал один. Кастрюльку с чили оставил на плите — вдруг придут голодные, и лег в постель со сборником Роберта Фроста, от которого меня сморило через десять минут. Давно уже я не засыпал под ласковый шелест моря. Первые четыре года моей жизни прошли на берегу океана, у меня остались лишь обрывочные воспоминания об этом времени, но тело, оказывается, помнило все. Мне три года, в ушах — океан. Три года, и жизнь такая обалденно простая. А может, и нет, может, мне пригрезилось издали это детство, и оно вовсе не мое или не детство даже. Это ведь, наверное, серьезная штука — детство, еще до начала эрозии, до всего этого времени, что выбеливает дерево и обкатывает камни. Запоминается море и забываются тогдашние маленькие концы света. Не знаю, не помню.
Я проснулся среди ночи, задыхаясь, мне было страшно — снился кошмар, ничего конкретного, просто ощущение. Несколько минут я не мог отдышаться, пытаясь облечь в краски свой невнятный сон, назвать словами безымянные тени. Утер ладонью лоб — я весь вспотел. Встал, чтобы выпить чего-нибудь, но на пороге комнаты так и замер у приоткрытой двери. В синем сумраке гостиной Нуна, голая, в лунном нимбе, медленно раскачивалась на диванчике, обняв ногами Тристана. У меня перехватило горло, глаза как приковало, я стоял и смотрел, затаив дыхание. Ни он, ни она не издавали ни звука, тишина вдруг показалась мне давящей, словно исполнялся балет под водой. Я не мог оторвать взгляда от живота Нуны, от ее тяжелых грудей с темными кругами сосков, от черных прядей, прилипших к лицу. Глаза ее были закрыты, но время от времени голова запрокидывалась, и тогда веки приподнимались, открывая слепой взгляд, устремленный в потолок, а она замирала всем телом на какую-то секунду, потом вздрагивала, бедра снова приходили в движение, медленно, постепенно, и вот уже ее тело снова плавно колыхалось, точно водоросль в волнах.
Я долго созерцал эту сцену, мучаясь немилосердной эрекцией, меня трясло и в то же время будто парализовало, я дышал прерывисто, в том же ритме, что Нуна, в том же ритме, что Тристан. Потом — мне казалось, прошли часы, судя по тому, какой тяжестью налились ноги, — они скатились на пол, Тристан встал на колени позади Нуны и медленно вошел в нее. Теперь она тихо постанывала сквозь стиснутые зубы, голова безвольно моталась, влажные волосы мели по половицам. Их движение убыстрялось, и, когда Тристан задышал со свистом, Нуна вдруг подняла голову и посмотрела в мою сторону. Мои ноги подкосились, хотя она никак не могла увидеть меня или услышать. Там, где я стоял, была густая тьма, почему же ее взгляд направлен точно в приоткрытую дверь, на уровне моего живота? Медленно-медленно я отступил на шаг и могу поклясться, что видел, как по ее губам скользнула улыбка. В следующее мгновение ее локти подломились, плечи стукнулись об пол, и глухой, как сквозь вату, стон вырвался из горла — нет, из нутра, а руки Тристана тискали плоть ее бедер в последнем содрогании. Желудок скрутило спазмом, я отвел глаза, в первый раз за целую вечность, и оперся о стену, облизывая пересохшие губы. Шатаясь, еле доплелся до кровати и упал навзничь, обессиленный, дрожа от озноба. Взялся было рукой за член, но тотчас опомнился, девятый вал досады накрыл меня с головой. Я закрыл глаза, всем своим существом призывая сон. Спать. Забыться, Бога ради. Приди, эрозия.
Дней через пять меня посетило то, что называют «дежа вю». Оно было все отчетливей, это ощущение, что я воссоздаю вокруг себя обстановку, которую сам же оставил, впрочем, не совсем по своей воле. Тишина, вода, чуть непривычно, но час от часу это проходит. После нашего загула в пабе я свел до минимума свои контакты с миром, включая Тристана и Нуну. Мы просто жили под одной крышей; у них было свое расписание, у меня — свое. Случалось, мы ужинали вместе, играли партию-другую в шахматы, но не более того. Секрет я узнал: братом Нуны был Хавьер Сарраманга, испанский гроссмейстер. С ней я больше не играл. Она предлагала и улыбалась всякий раз, когда я отказывался. Тешила самолюбие.
Я читал. Романы, журналы, справочники. И стихи тоже; Рембо привел меня в полное изумление и оставил в душе смутную ярость от сознания своей темноты. Его «Озарения» показались мне подвигом безумца: я ничего в них не понял. «Мчаться к ранам — по морю и воздуху, вызывающему утомленье; к мукам — по молчанью убийственных вод и воздушных пространств; к пыткам, — чей смех раздается в чудовищно бурном молчанье»[17].
Я купил себе затычки для ушей. Фантастика — Тристан с Нуной как будто больше не трахались. Иногда я по полдня ходил с затычками, чувствуя себя рыбой в аквариуме; я бы их и вовсе не вынимал, но голова начинала кружиться, а потом и болеть. Я видел проходящую мимо Нуну из-за стекла моего аквариума, она ступала без малейшего шороха. Можно было усомниться в том, что она вообще существует; это всего лишь симпатичный призрак, говорил я себе, безобидный мираж. Если на грех ей случалось на меня посмотреть, иллюзия рассеивалась, и это меня злило. Тогда я вставал и уходил читать в кровать.
Я отлично знал, что делаю. Профилактический аутизм на неопределенный срок. Я сам улыбнулся, когда поставил себе этот диагноз. И записал его. Была у меня такая тетрадь на спиральке, куда я заносил уйму всяких глупостей. Чем бессвязнее, тем больше мне нравилось. Заметки о погоде вперемешку с высоколобыми афоризмами. Я писал, как была одета Нуна и что ел Тристан в тот или иной день. Я играл в душевнобольного — за вычетом свободы. Вооружившись биноклем, записывал марки проезжавших по шоссе машин и зачем-то вычислял процентные соотношения. Сочинял гибриды из поговорок: «Одна ласточка куста боится»; «Не рой другому яму — ни одного не поймаешь»; «Назвался груздем — пожнешь бурю»; «Обжегшись на молоке, не пьют шампанского». Чушь собачья. Время идет, ветер носит. Что я делал — я и сам понятия не имел.
Однажды утром, когда Тристан еще давил храпака после вчерашнего, Нуна вышла из ванной совершенно голая — вся в каплях, с замотанными полотенцем волосами — и уселась рядом со мной на веранде пить кофе. Щекам стало горячо от прихлынувшей крови, я принялся лихорадочно искать, куда девать глаза, а в голове крутился вопрос: чего же я все-таки недопонял? Она положила в чашку два кусочка сахара, старательно размешала и расхохоталась. Сумасшедшая девка.
— Видел бы ты свою физиономию, Джек! — фыркнула она.
— Видела бы ты свою…
Я поперхнулся последним словом. Но моя реплика все равно рассмешила ее еще сильнее.
— Но что ты… почему… я… объясни же… — промямлил я с нервным смешком.
— Ну, слава Богу, — произнесла она серьезно.
— Что-что?
— Знаешь, я уж думала, что до тебя никак не достучаться. Ну вот, я удостоилась твоего внимания, теперь ты мне скажешь, наконец, почему уже который день на меня дуешься.
— Я… я на тебя дуюсь?
— Дуешься.
— A-а… я… да нет… ты тут ни при чем.
— Нет, Джек, послушай. Я не хочу становиться между тобой и Тристаном, не хочу быть «той самой девушкой», понимаешь? Я сейчас же уеду, если ты скажешь, и ни капельки на тебя не обижусь. Я же чувствую, тебя грузит, что я здесь, да еще мы с Тристаном, все такое, да еще, чисто гипотетически, может быть… ну, не знаю… треугольник… Тебе это на фиг не надо в твоем… поле зрения — так и скажи. Я уеду, о’кей? Я не хочу мешать, понятно же, что ты не затем сюда ехал, чтобы получить лишние проблемы на свою голову.
— Черт побери, Нуна, никому ты не мешаешь, не говори глупостей… Ты зря принимаешь это на свой счет, со мной бывает. Я просто… отключаюсь.
Я чувствовал себя полнейшим идиотом, сознавая, на кого был похож: на страуса, который удивляется, что его укусили в зад, когда он так хорошо спрятал в песок голову.
— Ты уверен? Или это так, из вежливости? Знаешь, давай без этого, вежливость — ну ее на фиг, договорились?
— Честное слово, ты тут совершенно ни при чем… только очень тебя прошу, прикройся…
Я протянул ей большую вышитую подушку, продолжая смотреть на море, — я только на него и смотрел с той самой минуты, как она села. Открывавшийся вид еще никогда меня так не утомлял, как в то утро. Нуна взяла подушку, озадаченно наморщила лоб.
— Тебе неприятно?
Я схватился за голову.
— Ты спишь с Тристаном, — вырвалось у меня.
— И всего-то… А иначе?
— Что — иначе?
Разговор принимал нехороший оборот. Опасный.
— А иначе — ты бы смотрел?
— Ты красивая… А я гетеросексуал, во всяком случае, был таковым в последний раз, когда проверял.
— А… а что, такие вещи нужно периодически проверять? И когда же в последний раз ты… проверял?
— Тебя-то это каким боком касается?
— Не знаю… Каким боком это меня касается, Джек?
— Ты очень красивая. Больше я ничего не говорил.
— Ух ты! Комплимент! От тебя! Я польщена. Жаль только, что он касается моих… физических данных. Свиньи вы все…
— Ну, знаешь!.. Естественно, это первое, что приходит в голову! Еще ты замечательно играешь в шахматы. Довольна?
— Продолжай.
— Э-э… Ты… у тебя отменное чувство юмора?
— Мало…
— О’кей, получай: ты яркая, блестящая девочка. Чуткая, смелая, ты… — Я осекся, чтобы не наговорить лишнего. — И мне очень приятно твое общество, — закончил я. — Удовлетворена?
— Еще б тебе было неприятно мое общество, мы с тобой едва знакомы, а я уже в чем мать родила, — сострила она и первая расхохоталась.
— Идиотка.
— Ну, еще.
— Нет уж, хватит с тебя.
Когда ты кончаешь, меня слеза прошибает, мог бы я добавить, если бы был полным придурком.
Я встал и прошелся по веранде. Нуна свернулась по-кошачьи на плетеном диванчике; подушку она прижала к груди, зато открыла мне обзор на розовое, перламутровое естество между ног. Я отвернулся — резко, как от пощечины, ощутив странную дурноту от безнадежно запутанных чувств, сильных и противоречивых, словно невидимая рука пошуровала у меня в грудной клетке и перемешала жизненно важные органы. Нуна все видела и посмеивалась. Нет, все-таки, если ей нужно было просто мое внимание, она хватила через край.
— Если ты оденешься, я, так и быть, сыграю с тобой партию в шахматы, — сказал я по какому-то наитию.
— Ты, так и быть, сыграешь со мной?
— Вот именно. И выиграю.
— Скажите пожалуйста, мы сегодня в ударе! Ты выиграешь? У меня? У Сарраманги?
— Точно. Я сделаю сестру гроссмейстера.
Это я неудачно ляпнул и тут же пожалел. Думал, она прицепится к слову, но ничуть не бывало.
— Жаль будет испортить тебе настроение, в кои-то веки ты был в духе! Но раз ты так настаиваешь…
Она встала и пошла наверх одеваться. Я налил себе еще кофе и подумал, что тактику Нуна, пожалуй, выбрала правильную. Она здорово выбила меня из колеи, и вот ведь парадокс — не столько ее нагота была тому виной, и даже не насмешливое бесстыдство так меня смутило, а то, что она, кажется, действительно хотела пробиться сквозь мою летаргию, достучаться до меня во что бы то ни стало. Я был где-то даже тронут. Нахальная чертовка, но тонкий психолог, что есть, то есть. В порядке шоковой терапии набить морду Тристану или полюбоваться на Нунины сиськи — понятно, что предпочтительнее.
Она вернулась, одетая в длинную футболку. Дышать стало легче. Мы сели за низкий столик, мне выпало играть белыми.
— Тристан дрыхнет?
— Угу… И вряд ли скоро продерет глаза. Они с Дэйвом вчера вылакали все, что было на судне. Таких ершей заделывали, кошмар. Мы только под утро легли.
— А тебе, я смотрю, хоть бы что?
— А мне — двадцать три года… — озорно подмигнула она и пощупала свой бицепс.
Я сделал первый ход пешкой. Я буду не я, если не выиграю эту партию.
— А тебе-то сколько лет?
— Тридцать шесть.
— Значит… тринадцать лет разницы. Это…
— Играй, — отрезал я.
Я сразу задал игре такой темп, что Нуна не могла не понять, как кровожадно я настроен. Она действовала осторожно, терпеливо расставляла ловушки, ждала, когда я попадусь. Каждый ход обдумывала целую вечность, ей нравилось заставлять меня ерзать от нетерпения. Она сама клюнула на мою наживку, это было здорово. Я наступал вразброд, скорее дразня, чем всерьез угрожая, и тем самым готовил хитроумнейшую и смертельно опасную западню: каждая сумбурная атака давала возможность стратегического отступления. Вот этого-то Нуна и не видела. Впервые я, кажется, смог заманить ее — так, что она и не заметила, — на свою территорию. Еще какое-то время она теснила меня, полагая, что победа у нее в кармане. Наконец я пожертвовал слона, и она, окончательно утратив бдительность, взяла его конем, тем самым конем, который был ключевой фигурой ее защиты. Она, конечно, это знала, но не думала, что я сумею сразу же проникнуть в образовавшуюся брешь. Я же именно это и собирался сделать, причем так элементарно, что она не разгадала маневра. Пешка уж слишком явно прикрывала ферзя. Вот чего я добивался: заморочить ее до такой степени, чтобы самое простое решение даже в голову не пришло. Делать ставку на ошибку противника в шахматах нельзя ни в коем случае, кроме одного: если это ваш единственный шанс добиться победы. Я откинулся в кресле с довольным вздохом. Нуна уставилась на меня, не понимая в чем дело, перевела взгляд на доску и подскочила, как ужаленная.
— Да это же… Ах ты… ты… — заикаясь, выговорила она.
Я молчал: не хотел портить себе удовольствие. Я ведь обыграл ее не в шахматы — в этой игре она была сильнее меня, я обыграл ее в покер. В очередной раз я вспомнил добрым словом дядю Брюса. Нуна, надувшись, щелчком опрокинула своего короля.
— Не думала, Джек, что ты такой бессовестный.
— Ничего ж себе… час от часу не легче! Ты не умеешь проигрывать… гм… это на тебя похоже. То же бесстыдство в другом обличье.
Мне в лицо полетела подушка.
— Реванш! — потребовала Нуна, расставляя фигуры.
— Попозже, — улыбнулся я. — Перевари сначала…
— Сука…
— Сука?
— Да, Джек, да, ты — су-ка… сука и бездарь к тому же, — провозгласила она, очень стараясь сохранить серьезный вид, — и это ей почти удалось.
Я расхохотался. Никто еще не обзывал меня сукой. Было совсем не обидно.
Я отнес Тристану чашку кофе, но он даже глаз не соизволил открыть. От него разило перегаром, а по цвету лица я заключил, что до вечера он, пожалуй, не приведет себя в человеческий вид. Мы с Нуной пошли пройтись по тропе над морем. Я хотел было вернуться к своим обычным занятиям, в частности, к подсчету автомобилей, но она доставала меня, пока я не уступил. Вообще-то я не люблю, когда меня достают.
В кои-то веки проглянуло солнышко, и мы присели на скалистом мысу над бухтой. Достали сигареты, закурили и довольно долго беседовали. Нуна забавно курила, манерно и неуклюже. Выдыхала дым, словно свечи задувала на именинном пироге, а сигарету брезгливо держала двумя пальчиками. Нет, все-таки есть настоящие курильщики — я из их числа, и все остальные, которых мне не понять. Зачем глотать дым, если нет потребности, если можешь без этого обойтись?
— Зря ты куришь, Нуна, — сказал я, — тебе не идет.
— Мне не идет? Чушь какая… Что ты хочешь этим сказать?
— Ладно, проехали.
Она, смеясь, покачала головой.
— Смешной ты… И такой с виду нормальный.
Я лег на спину и закрыл глаза. Ветер играл нашими волосами, ласкаясь. Нуна нагнулась ко мне и теплым поцелуем коснулась щеки. Я ощутил кожей улыбку. Глаз открывать не стал. Прошло минут десять или чуть больше.
— Это к чему?
— Что, поцелуй? Ни к чему. Просто так. Не вникай, Джек, не надо… Не ищи во всем скрытый смысл, бывает ведь, что его нет…
Я задумался. Мне бы хотелось так или иначе с ней согласиться. Серебристый «Боинг» прочертил в небе длинную борозду.
— Почему они летают? — вдруг спросила Нуна голосом Маленького Принца, показав пальцем на крошечный в вышине самолетик.
— Ты должна бы знать. Ты ведь изучаешь естественные науки?
— Я учусь на биологическом! Я… я могу тебе объяснить, как делают мутагенный корнфлекс, но откуда же мне знать все на свете… И потом, я никогда раньше об этом не задумывалась. Так что, можешь объяснить или ты просто тупой пилот?
— Тупой, но объяснить могу.
Я приподнялся на локте, собираясь с мыслями.
— Теория полета, сейчас-сейчас… Слушай. В основе данного явления — четыре силы, противодействующие парами. По вертикальной оси мы имеем вес, стало быть, силу тяжести, которой противодействует подъемная сила.
— Объясни.
— О силе тяжести ты должна иметь хотя бы смутное представление… Или еще нет? Тогда с годами узнаешь…
— Да ты просто зациклился на возрасте, — перебила она. — Как это понимать? Утешаешься? Рано нажитый артрит заговариваешь? Что, легче от этого твоему колену? Скажи.
Рассмешила-таки меня. И весело подмигнула.
— Ладно, с силой тяжести, будем считать, разобрались. А подъемная сила — это… это то, что, собственно, и держит машину в воздухе. Она возникает в результате трения воздуха о крылья, которые, в силу их формы и угла по отношению к земле, создают зону высокого давления сверху и пониженного снизу. Растет динамическое давление на поверхность крыла, и, стало быть, падает давление статическое, данное явление подчиняется закону Бернулли, но это уже физика… а в ней я не силен. В общем, примерно восемьдесят процентов нашей подъемной силы составляет это самое пониженное давление под крылом.
— Уф! Понятно.
— Далее, по горизонтали мы имеем силу тяги и лобовое сопротивление. Сила тяги, механическая или же реактивная, — это искусственно созданная сила, призванная преодолеть лобовое сопротивление, то бишь, естественное сопротивление воздуха любому перемещающемуся в нем предмету. Проще говоря, трение.
— Ясно.
— Так вот, когда ты летишь горизонтально и с постоянной скоростью, это значит, что все четыре силы находятся в равновесии. При взлете сила тяги и подъемная сила превышают свои противодействующие. При посадке — наоборот. Вот тебе в общих чертах теория полета.
Нуна сосредоточенно размышляла.
— Величайшее, в сущности, открытие, — заключила она, — это подъемная сила. Но подъемная сила — это ведь тоже сопротивление? Она возникает от трения воздуха о крылья, так?
— Ну да.
— Похоже на насмешку.
— Насмешка? Физическое явление не может быть насмешкой, оно… просто есть, и все.
— Так ведь… Борясь с противодействующей силой, ты создаешь ту, что тебе нужна. Прямо извращение какое-то получается? Нет сопротивления — нет и полета… Это выбор.
Сам я никогда не рассматривал этот вопрос с экзистенциальной точки зрения, но ход ее мысли мне понравился.
— Быстро схватываешь, — кивнул я.
Она улыбнулась.
— Хорошо объясняешь, просто отлично для тупого пилота… с артритом.
Мы долго смотрели на самолетик, пока он, мигнув, не скрылся за горизонтом.
— Итак, почему же вы расстались, ты и сестра Тристана?
Вопрос застал меня врасплох. Я не видел связи с теорией полета или видел ее слишком ясно.
— Моника.
— Ага, Моника.
Я закурил новую сигарету. Нуна внимательно смотрела на меня, и от ее взгляда было тепло щеке. Я попробовал не думать о ней.
— Авария, — нехотя произнес я.
— Ну да, понятно, это всегда авария… А серьезно?
— Нет, правда — авария. Самолетная, если быть точным.
— Какая связь?
— За штурвалом был я. Я его угробил. Она мне этого не простила.
— Что значит не простила? Это был ее самолет?
Действительно, прозвучало по-дурацки. Объяснять мне не хотелось.
— Слушай, забудь, ладно?
— Чего она тебе не простила? — не унималась Нуна.
Я встал, отряхнул одежду тыльной стороной ладони.
— Все, Нуна, мы не знакомы.
Это было грубо, я сразу пожалел. Но что сказано, то сказано. Я пошел в дом считать машины.
Шаря по книжным полкам, я сделал одно занятное открытие и подивился только, что раньше не замечал: там был каталог моей первой выставки, тот, ради которого Мюриэль только что в лепешку не расшиблась. Хороший снимок на обложке — из серии, за которую меня обласкал «Нэшнл Джиографик». Я хорошо помнил историю этого снимка — не совсем обычную.
Я тогда ждал французов, которых отвез охотиться; это было в двух часах к северу от Валь-д’Ор. Прилетел я раньше назначенного времени: ветер был подходящий, а турбокомпрессор нового «Бивера» выжимал на сто лошадиных сил больше, чем старый. Я расположился на маленьком пляжике рядом с пристанью, чтобы спокойно перекусить сандвичем, а заодно, может быть, сделать пару снимков: грех было не воспользоваться по-утреннему рваным небом с солнечными прогалинами в клочьях облаков и этим странным, неудержимым светом, который так ценится иконописцами.
И тут я увидел черного медведя. Он медленно, с опаской, шел по плавучей пристани, время от времени останавливаясь и принюхиваясь. Я затаил дыхание и лишь через несколько минут сообразил схватиться за аппарат. Медведь дошел до края пристани, сел, склонив голову набок, и задумчиво уставился на гидросамолет. Картинка — трогательная и забавно несуразная. Я сделал снимок. Хотел еще, но оказалось, что кончилась пленка. Я порылся в карманах в поисках запасной, но все осталось в самолете. Ничего, снимок был, и я это знал. Иногда приходится гадать, а иногда знаешь: есть.
Я бросил на пристань остаток сандвича — просто хотел посмотреть, что будет. Медведь посмотрел на меня, вроде бы совсем не удивившись, встал, понюхал кусок и моментально проглотил. Я думал, он даст деру, но ничуть не бывало: зверь осторожно перебрался с пристани на пляж и направился в мою сторону. Видел я медведей за четыре года в Абитиби, но те были куда пугливее.
В лесу раздались голоса — совсем близко. Это мои французы подходили от стоянки по тропе, спускавшейся к озеру. Медведь насторожил уши, но и тут не испугался. Один из охотников показался из кустарника метрах в тридцати. Увидев зверя он быстро скинул свой рюкзак и прицелился. Медведь не шевелился, был царственно спокоен — и это под дулом карабина. Прежде чем я успел вмешаться — а что я, собственно, мог сделать? — грянул выстрел, оглушительный в тишине, прокатился долгим эхом по озеру, и над верхушками черных елей взмыли тучи перепуганных птиц.
Медведь и ухом не повел. Невозмутимо, без малейшей враждебности, он уставился на диковинного зверя в оранжевой куртке, наделавшего столько шуму. Медведь, наверное, глухой, подумалось мне, или валиума где-то хватил, что ли, бред какой-то. Оранжевый зверь, между тем, выругавшись сквозь зубы, перезарядил карабин и выстрелил еще раз, даже толком не прицелившись. Пуля врезалась в воду метрах в ста от берега. «Да что с тобой, Марсель, окосел?» — засмеялся кто-то из охотников. Тут я решил, что Марсель использовал свой шанс — более чем! — и, подобрав камень, изо всех сил швырнул его в зверя. Я угодил ему прямо в нос. Медведь жалобно взвизгнул и потрусил, поскуливая, в заросли — наконец-то. Я в жизни не видел ничего подобного, впору было подумать, что этот медведь вырос в зоопарке. Марсель направился ко мне; он был пьян от ярости да и просто пьян, судя по походке.
— Эй, ты! Куда лезешь, чтоб тебя! Какого черта сунулся? Ты пилот, твою мать, или кто?..
— На медведей — не сезон, — твердо ответил я.
Я бессовестно врал: сезон заканчивался только через два дня.
— Херня какая-то! В брошюре было другое написано! Я ведь…
— В брошюре допущена ошибка. Я не вожу в своем самолете браконьеров и не хочу лишиться лицензии. Ну все, пора лететь, погода портится.
Надеясь, что от слова «браконьер» он поостынет, я взял свои вещи и пошел к самолету. Марсель продолжал брюзжать, но уже по инерции. Правда, на борту этот идиот пристал ко мне, чтобы я «дал ему порулить»: это, мол, пара пустяков, а с меня причитается за моральный ущерб. Я пообещал уступить ему свое место, когда мы взлетим, и набрал высоту шесть тысяч футов, взяв изрядный темп подъема. Под десятикратно усиленным таким образом действием алкоголя Марсель и трое его дружков немедленно погрузились в этиловую кому, и даже приближающаяся гроза не нарушила их сон. «Гистотоксичная гипоксия» — вот как это называется и, надо сказать, срабатывает безотказно. Я мог не беспокоиться. И у меня был потрясающий снимок.
Я назвал его «Ганди» (к великому огорчению Мюриэль) и вот наткнулся на него в съемном доме на побережье Мэна. Если Тристан был прав насчет совпадений, то я, убейте, не понимал, что мне хотят этим сказать. И все-таки в этот вечер я не считал машины. Я листал каталог и думал о Ганди, о том медведе. Надеюсь, что мой крестник с тех пор остерегается французов и что нос у него чешется всякий раз, когда он встречает двуногих.
— О чем ты думаешь?
Я не слышал, как пришла Нуна. Погода опять испортилась.
— О Ганди, — ответил я, украдкой сунув каталог под диванную подушку.
Нуна, кажется, хотела что-то сказать, но передумала, и вид у нее был отчего-то печальный. Она поднялась к Тристану.
Мюриэль. Вот ведь как. Полная противоположность Нуне. Что я в ней нашел, в Мюриэль, — ума не приложу. Женщина той породы, которую я ненавижу, одна из тысячи: манерная, лживая, расчетливая. Грязный мужской ум и совершенно убойное тело, тело жрицы и жертвенная душа. Язык у нее был острый, а оргазм заносчивый. Великолепная Мюриэль.
Мы с ней переспали один раз. Она тогда таскала меня по вечеринкам Сохо, демонстрировала всем как свое очередное открытие, восходящую звезду натуралистического неореализма, — такого течения отродясь не существовало, но все покупались на название. В общем, пыль в глаза. И ведь срабатывало. Люди платили за снимки немалые деньги, о них писали в журналах, цены росли, и спрос соответственно. Вот так, через пять столетий после опытов да Винчи Мюриэль каждый день изобретала вечный двигатель. «Сессна» который месяц пылилась в ангаре, выставки следовали одна за другой так быстро, что я не успевал проявлять пленки, скопившиеся за последние три года. Похвалы лились в уши, коктейли — в глотку, кокаин запивался валиумом и снова занюхивался кокаином, и не сразу, но мало-помалу, я и сам в себя поверил.
Двадцать минут шестого, рассвет на Манхэттене после нескончаемой вечеринки у Джоэля Стейна, адвоката великих мира сего и импрессарио художников из любви к искусству, только что купившего три четверти экспозиции. Он меня обожает — знать бы, за что. То же небо над головой, что и везде, но здесь оно почему-то кажется бархатным. По последней у Мюриэль. Чарли Паркер[18], какой полет со скольжением, это изумительно, она-то ничего не смыслит, но Bird, обдолбанная птаха с опаленными крыльями, я и забыл, что это за класс. Сегодня я поцапался с Моникой по телефону. Она нападала, я уворачивался. Только так мы с ней и общаемся, уже довольно давно. Коварное декольте Мюриэль соскальзывает с плеч, и этот холодный смешок, когда я железной хваткой за шею клоню ее к себе, ощущая жгучее желание и что-то еще. Она высвобождается, ускользает, медленно, с ленцой, шуршит, падая, платье, белье, разбивается рюмка о плиточный пол — это уже напоказ, удовольствия ради.
И когда я беру ее на полу в этой по-полярному студеной кухне, лежа среди осколков стекла; когда меня овевает дыханием севера то ли вздох, то ли смех, за той стеной, где покоятся останки тысячи поверженных мужчин, которыми мог бы быть я; когда она получает удовольствие на свой манер, с царственным взглядом, отнятым ею у меня; когда бледно-лиловый свет заливает это контрабандное небо; когда я кончаю, кончаюсь, исхожу весь, досуха, до донышка; все это время я, такой смешной, такой жалкий я, так высоко залетевший я, думаю о Монике. Я думаю с мстительной радостью, что теперь-то, наконец, она сможет плюнуть мне в лицо — сколько месяцев уже об этом мечтает — и назвать меня подонком, потому что я им стал, потому что, в сущности, всегда им был, и мы с ней, наконец-то, сможем возненавидеть меня вместе, единодушно. Вместе.
Я буду плакать от этой радости, буду плакать утром в постели Мюриэль, неудержимо, немо, и останусь нем, когда она призовет меня к ответу, пустит в ход угрозы, окатит презрением. Она вышвырнет меня за дверь, как чумного, как душевнобольного, и побожится, что мне конец, что весь Нью-Йорк сегодня же от меня отвернется. И Нью-Йорк будет прав. Я вернусь домой, вернусь к угробленному самолету, вернусь к жене, которой скоро у меня не станет, и, может быть, отдохну, наконец, в холодном объятии моей любви.
С билетом на самолет в кармане я уехал в тот же день, автобусом с Гранд-Сентрал, увозя с собой несколько снимков и следы змеиного яда на коже. Своим запахом Мюриэль сумела меня совратить, и он же теперь стал мне особенно невыносим; я чувствовал его на себе, как саван, воняя трахом в салоне «Грейхаунда», катившего к северу, воняя смертью.
Пересадка в Монреале, два часа ожидания в терминале, похожем на морг. Неоновая ночь, холодный дым, кофе из автомата. Почему автобус? Потому что четыре часа полета — маловато для крестного пути. Мне было необходимо физически ощутить расстояние, видеть каждый дорожный указатель, считать километровые столбики; был необходим парк Ла-Верандри, восхитительно унылый в глубокой ночи; необходимо пить дрянной кофе, мочиться на себя в тесной туалетной кабинке, нещадно стукаясь о стены от тряски, прикладываться к мерзавчику «Бакарди» и погружаться в муторное оцепенение.
Я приехал под утро, с выжженной алкоголем душой; меня шатало от усталости, шла кровь носом — последний алкалоидный привет. Моника спала. Я рухнул на софу в гостиной и под ясным, чистым утренним светом провалился в сон, как в печь крематория.
Проснувшись, я увидел белевший на журнальном столике листок: «Потом все объяснишь. Отсыпайся. Кофе пей без молока, кончилось, извини. М.». Почти нежная записочка. Я посмотрел на часы. Было четыре пополудни. У меня все болело, полчаса потребовалось только на то, чтобы собраться с силами и встать. Завтра будет еще хуже — это я знал наверняка. Я выпил утренние остатки из кофеварки, отвратительную, горькую до рвоты жидкость, потом просто сидел в кухне, не сводя глаз с шоссе, чутко прислушиваясь, не заурчит ли мотор «Гольфа», который я узнал бы среди всех других. «Бьюик» с моего отъезда стоял в гараже, и одна шина у него совсем спустила. До меня дошло, что сегодня четверг, а это значило, что Моника вернется не раньше одиннадцати. По четвергам она ужинала с коллегами. Я на их ужинах бывал редко, все эти учителя, на мой взгляд, до того погрязли в своих профессиональных дрязгах, что скука была смертная, и я, силясь развеять ее, не в меру пил. Я бы еще как-нибудь потерпел, не будь там директора начальной школы, толстяка-недомерка в неизменном коротком галстуке, у которого имелись теории обо всем и идеи ни о чем. С ним я сцепился в первую же неделю по приезде в Валь-д’Ор и, слава Богу, хоть одно дело уладил. Он подъезжал к моей жене, но ни один ухажер не волновал меня меньше, чем этот Жан Жодуэн. Вот уж кто будет рад узнать о том, что скоро случится с нами, со мной и Моникой.
Моника вернулась, когда я уже лежал в постели, причем, довольно давно. Я слышал, как она на цыпочках поднялась по лестнице, как чистила зубы. Под одеяло она скользнула осторожно, стараясь не задеть меня.
— Добрый вечер, love, — тихо произнес я.
Она вздрогнула, села и повернулась ко мне.
Погладила меня по волосам.
— Ты ждал меня?
— Да, я не спал. Как прошел ужин?
— Гмм. Я думала, ты приедешь только в понедельник.
— Так получилось.
По идее, она должна была спросить меня, почему я вернулся раньше, как прошла выставка и все такое, но она не спросила. Легла, вытянулась рядом со мной, близко-близко.
— Ты принимал сегодня душ?
— Нет, а что? Плохо пахну?
Она секунду помедлила.
— Кажется… потом, чуть-чуть…
Нет, любовь моя, я пахну вовсе не потом, и ты это знаешь. Я пахну «Шанелью» номер какой-то там, трахом я пахну, спермой, я пахну киской Мюриэль, и этот мускусный запашок здесь, между нами, в воздухе и на моих пальцах, и в моей бороде — да, ты его учуяла, я знаю, — так пахнет между ног у Мюриэль, ни с чем другим не спутаешь, ты согласна? Мюриэль, конечно же, ты ее помнишь… Неотразимая красотка — тогда ты так сказала, не могла не сказать, надо было заклясть эту недобрую красоту, надо было извлечь ее из молчания, как из шкатулки, красоту этой суки, вытащить на свет Божий, не правда ли? Да-да, та самая красотка, что зло вышучивала твой плохой английский, конечно же, ты ее помнишь; мы не забываем людей, которым с удовольствием выцарапали бы глаза, думается мне.
— Я приму душ, если хочешь. Да, ты права, мне самому противно. Я сейчас, две минуты.
Я встал. Пошел в ванную. Пустил душ. Сел на дно ванны, обхватив голову руками, и попытался собраться с мыслями, а вода текла, омывая внешние следы — засохшие выделения, крошечные царапины. Душ для измены — то же самое, что посмертный грим для покойника: трогательное усилие. Мое забальзамированное сердце все еще билось, и я, оцепенев под горячими струями, хотел одного: чтобы оно угомонилось наконец — остановись, дурацкий насос!
Моника постучала в дверь. Уже целую вечность я не подавал признаков жизни. Горячая вода в резервуаре давно кончилась, встав, я почувствовал, как окоченели руки и ноги, и понял, что был близок к гипотермии. Я закутался в халат.
— Да-да! Выхожу!
Я лег, меня бил озноб. Моника села рядом, взяла сигарету, закурила, глядя в стену. Она бросила курить больше года назад, но держала старую, смятую пачку «Кэмела» в ящике ночного столика. Когда ей случалось выкурить сигарету, как сейчас, в темноте, это значило, что она о чем-то размышляет.
Кури, любовь моя, сегодня ты это заслужила. Ну же, смелее. Заставь меня выложить правду, не мне же это за тебя делать. Но нужна ли она тебе, эта правда? Она просачивается, как подземные воды, верно? Она уже затопила лабиринт твоего мозга и вот-вот прорвет плотины, я уже чувствую, как они поддаются ее напору. Предчувствие все отчетливей, свет все ярче, это, как заря, убивающая наповал запоздавшего вампира — горизонт розовеет, любовь моя, смерть близка. Как ты встречаешь ее? Бежишь прочь, роешь землю ногтями, ищешь убежища в нашей с тобой темнице? Нет, я тебя знаю. Заря — разве от нее спасешься?
— Что случилось, Жак? Что-то ведь случилось.
Я не отвечу тебе, love. Этого мало. Ты ведь сильнее, я знаю, ты достойнее. Загони же меня в угол. Не надо мне запасных выходов, лазеек для бегства. Господи Боже, Моника, я улегся в нашу с тобой постель! И ты стерпишь эти мерзкие запахи? Мать твою, чего ж тебе еще надо?
— Ты…
Да, я. Любовь моя. Добей.
— Ты… ты спал с… с кем?… Ты спал с Мюриэль?…
Мое молчание было знаком согласия, каждая секунда говорила «да».
— Я люблю тебя, Моника.
Она сжала губы. И стон — протяжный, низкий, как в самолете, когда мы падали, — точно такой же стон, только слабый, вырвался из ее горла, а глаза неподвижно смотрели в стену, как тогда на верхушки черных елей. Я ничего не сказал, ничего не сделал.
Все решалось сейчас, но все было уже решено. Лишь бы она не поддалась слабости, молился я, лишь бы не вздумала простить, сохранить дышавшие на ладан надежды. Да, я сказал «люблю», потому что не хотел, чтобы ей было легко. Пусть об этом выборе, который вызревал в ней, — выборе трудном, мучительном, — пусть она о нем никогда потом не пожалеет. Я в большом долгу перед ней, но за это с меня спросится в первую очередь.
Держись, любовь моя, еще немного. Ты сильная. Начни новую жизнь, в которой мы с тобой не будем «мы». Не прощай меня, оставь позади то, что умерло, не оглядывайся. Ты-mo ведь не предала бы меня, нет, ты — кремень. Ты не предала бы, ты знаешь, держись за это, вот твоя точка опоры. Мы — не ровня. Лев не спит с гиеной. Моника, львица моя, оставь меня стервятникам.
— Все кончено, Жак?…
Я стиснул зубы, ничего не сказал. Вот оно, свершилось. Почти.
— Все кончено, Жак.
Она встала, ночная рубашка соскользнула на пол, я увидел ее голой в последний раз, округлость груди, спину в последний раз, тень ее лона, мельком, в последний раз, молочную белизну живота. Она натянула джинсы, свитер, закрутила волосы в узел. Дрожащей рукой подобрала пачку «Кэмела».
Тихонько, словно в доме спали, закрылась дверь, заурчал мотор «Гольфа». И все. Потом, восемь дней кряду — Эрик Сати, его «Гимнопедии», особенно третья, похожая на мокрое зимнее утро, без шарфа, когда так пусто в груди. Чемоданы, «Бьюик», сменить шину и — пять часов пути, бабушкин домик в Ла-Минерв, небытие, которое надо выстроить и потом обихаживать, как цветы у подножия обелиска. И знать, все это время знать, что настанет день — и я до него доживу, — когда я смогу жить без нее. Вот что, наверное, было хуже всего: знать это. Что я стану таким.
Я нашел закинутую на книжный шкаф головоломку и принялся собирать ее на кофейном столике в гостиной. «Кувшинки» Моне из тысячи кусочков.
Уже много-много лет я не возился с головоломками. Вообще-то, я это делал только в детстве, с отцом. На исходе осени, когда безжалостная темнота опускалась на мою песочницу и шалаш среди деревьев, отец открывал старый шкаф и доставал головоломки. Мы сидели над ними часами, молча, с головой уйдя в свое занятие, он машинально барабанил пальцами по столу, я насвистывал или, может, наоборот, не помню. Отец варил для нас горячий шоколад. Он действовал методично, начинал с краев, а мне не терпелось сразу отыскать лица, предметы. Он уступал их мне, оставляя себе небо, поля и прочий фон, а потом бурно восторгался, когда я с такой гордостью, будто сам их нарисовал, показывал ему собаку или даму с зонтиком, или с торжеством помещал красный домик в середину кукурузного поля, которое он терпеливо собирал из множества кусочков. Сколько себя помню, я всегда думал, что умнее отца. Смешно? Еще бы! Но он делал мне этот щедрый подарок.
Головоломку с кувшинками я начал собирать с краев: рано или поздно что-нибудь да понимаешь.
Пришла Нуна, села рядом и, ни слова не говоря, тоже принялась за дело.
— Тристан уже встал? — спросил я.
— Нет. Спит, — ответила она с ноткой скуки в голосе.
Я нашел четвертый угол.
— Он всегда столько пьет или это только сейчас, на каникулах отрывается?
Я задумался. Пожалуй, любой ответ будет несправедливым.
— Тристан… Тристан вообще редко себя ограничивает, — сказал я наконец.
Она кивнула, помолчала.
— А он всегда такой… ну, кипучий, энергичный, жизнерадостный?
Если бы… Я вздохнул. Откуда бы тогда взялись у Тристана на запястьях тонкие шрамики — такие «зарубки» уж точно не лгут.
— Нет. У него случаются черные дни, как у всех…
Как у всех, только хуже, добавил я про себя. Нуна сосредоточилась на головоломке.
— А кто такая Луиза? — спросила она через какое-то время.
— Луиза? Это… это тристанова бывшая… А что?
Нуна помедлила.
— Он пишет ей письмо… Я случайно наткнулась сейчас — искала расческу.
— Ты прочла?
Она уставилась на меня с таким возмущением, будто я обвинил ее в некрофилии или еще каком извращении похуже.
— Да ты что? Дурак! Я просто увидела имя… Ну и мне стало интересно, кто это, вот и все…
— Они остались друзьями… Созваниваются иногда, переписываются.
Вот это уже чистой воды фантазия. Тристан и Луиза были кем угодно, только не друзьями. Эта парочка друг друга стоила, оба без башни, только Тристан из них двоих был сумасброднее, а Луиза — стервознее. Мои пальцы механически сортировали кусочки головоломки по цветам, а мозг лихорадочно работал в автономном режиме. Зол я был на Тристана страшно. Я-то думал, что на сей раз все и правда всерьез, что его балетная краля изгнана окончательно, сожжена и пепел развеян, и даже тот факт, что Луиза еще поддерживает, с позволения сказать, дружбу с Франсуазой Молинари — рыбак рыбака! — ничего не изменит. Семь лет они с Тристаном от души терзали друг друга, семь лет Луиза каждые полгода бросала его с упоением падающего ножа гильотины и возвращалась, как только выяснялось, что он вполне способен без нее обойтись. Следовал бурный медовый месяц со слезами, обещаниями и радужными планами на будущее. Затем, при первой же выходке Тристана — а за ним не заржавеет! — она паковала чемоданы и утешалась вояжем, курсами самосовершенствования и перепихоном с первым попавшимся вышибалой из дискотеки. Последним был некий Карлос — наглый, как танк, любитель йоги и мотоспорта; к этим занятиям после короткой встречи с Тристаном ему пришлось добавить физиотерапию дважды в неделю, из-за выбитого плеча. Джиу-джитсу по-бразильски — была у Тристана и такая блажь.
Я ничем не выдал своих эмоций, сосредоточившись на кувшинках. От всей души хотелось надеяться, что я ошибаюсь, а Тристан просто выплескивает на бумагу накипевшее и пишет Луизе, что все кончено бесповоротно. Увы, такое было бы для него нетипично: при всех своих недостатках Тристан не склонен ворошить старые обиды и сводить счеты. Он начисто лишен исторической перспективы, что избавляет его от многих выводов, хороших или плохих, неважно. В общем, письмо было дурным знаком.
Нуна поднялась через полчаса, поставив на правильное место четыре или пять кусочков, в том числе подпись Моне — единственную легко опознаваемую деталь картины.
— Знаешь, это… это очень, ну, просто очень нудное занятие! — вздохнула она.
Я улыбнулся. Она совершенно права.
— Надо рассматривать это как тибетскую мандалу…
— Это еще что такое?
— Ну, знаешь, такие геометрические фигуры, которые выстраивают буддийские монахи на земле из разноцветного песка. Они собираются впятером и трудятся неделями, а когда закончат, даже ничего не фотографируют — сразу сметают все или развеивают песок над рекой, что-то в этом роде. И начинают новую.
— А, ну да, я видела по телеку. Сделают, а потом сами уничтожают. Ужас, правда?
— Все зависит от точки зрения. Для мирового культурного наследия, конечно, хорошего мало. Но, уничтожая свои творения, они подавляют гордыню. Их действия свободны от самолюбования. Это просто действие, здесь и сейчас. Это же, если угодно, аллегория жизни — мандала…
— Из тебя вышел бы отличный монах, Джек, — обронила она с улыбкой.
— Надеюсь, в следующей жизни. Боюсь, пока не готов… Остались еще кое-какие желания. Кое-где.
Нуна метнула на меня косой взгляд — надо полагать, спрашивала себя, издеваюсь я над ней или нет. Я и сам себя об этом спрашивал, но одно мог сказать наверняка: одной жизни мне не хватит, чтобы возродиться в Лхассе, с раскосыми глазами и неизменной улыбкой на губах.
— Желание — это, по-твоему, плохо?
— Это источник любого страдания.
Нуна прыснула со смеху. Мало я знаю людей, хихикающих над столь мрачными истинами.
— Нет, Джек, ты путаешь. Источник всех страданий — это жизнь. А желание… тьфу ты! Желание — это и есть механизм выживания. Не было бы желаний — не появились бы ни амебы, ни динозавры. То есть ты или играешь в эту игру, или нет, но эта твоя… этот твой зал ожидания, по-моему, не выход. Так мне кажется…
В великих трактатах философии дзен не нашлось на это ответа. Или я плохо читал. Но впервые нирвану называли при мне залом ожидания. А где же позолота?
— Когда чего-то желаешь, тебе без этого плохо, отсюда и муки. Истина, старая, как мир, — поддел я ее.
— Можно ведь и наоборот, смотри: тебе без чего-то плохо, ты этого желаешь, желание побуждает к действию, действие дает желаемое, тебе хорошо…
— Но всегда ненадолго…
— А… Ну, если ты ищешь радикальных решений, пожалуйста: пуля в лоб, говорят, отлично лечит от депрессий.
— Не… Не успеешь насладиться собственным величием. Обидно не посмаковать: такой прекрасный, такой царственный жест…
— Тогда снотворное. Пока будешь засыпать, прочувствуешь…
— Чересчур по-женски.
— Скажи лучше — чересчур смело! Мужики стреляют себе в рот, чтобы вдруг не передумать, когда уже поздно!
— А женщины думают прежде всего о том, чтобы не запачкать ковер!
— Cretinol — фыркнула она, давясь от смеха.
Никогда в жизни мне еще не доводилось столь весело обсуждать проблему самоубийства.
— Все-таки почему ты собираешь головоломки?
— Нуна продолжила допрос. — Чтобы… чтобы преодолеть свои желания, свой нарциссизм? Или чтобы не покончить с собой? Извини, но я что-то запуталась.
— Да нет, просто это напоминает мне об отце, — ответил я правду.
Она рассмеялась и озорным жестом взъерошила мне волосы.
— Знаешь, таким ты мне больше нравишься, Джек. Сентиментальным. Мне кажется… это лучше тебе подходит. Я, наверное, никогда не встречала таких, как ты, — добавила она нерешительно.
— Ты ничего не потеряла, Нуна.
Я ответил, не задумываясь, это была чистая самозащита. Нуна ухитрилась причинить мне боль, как, почему — не скажу, не знаю. Желание. Подъемная сила и сопротивление — вот он, выбор.
Припереть Тристана к стенке мне удалось после ужина. Нуна ушла в магазин — шоколада ей вдруг захотелось, а я соблазнил его партией в шахматы. Знал, что он устроит мне разгром: моя голова была занята другим. Игру мы начали спокойно, я прервался, чтобы сварить кофе, ну, и немного рому туда плеснули для порядка.
— Стало быть, ты пишешь Луизе, — сказал я, когда мы сделали по десятку ходов.
Он молча съел моего коня.
— Ты пишешь Луизе? — не отставал я.
— Да.
Мне пришлось отступить: слон остался неприкрытым. Вот ведь дал маху, ринулся в атаку раньше времени.
— По-твоему, это хорошая мысль?
— Не знаю.
— А надо бы, наверное, знать.
— Надо бы… на-до-бы…
Он откинулся в плетеном кресле, неотрывно глядя на доску. Его отсутствующий вид говорил о сверхсобранности; у меня практически не было шансов. Оставалось только тянуть кота за хвост, что я и попытался сделать, рокирнувшись.
— Нет, серьезно, Тристан, с какого перепугу?
Он глубоко вздохнул — это можно было понимать как ответ. Я держал паузу. Молчание оборачивалось против него.
— И что же ты ей пишешь, Луизе?
Удар ниже пояса, зря я это сказал. Он склонился над доской, передвинул ферзя.
— Шах.
Надо же, зевнул. Он предвидел рокировку и притаился в засаде. Когда меня заносит, Тристан всегда чует это первым. Его бы я в покер не обставил. Мой король был под угрозой; я закрыл диагональ пешкой. Тристану явно не терпелось закончить партию, и это мне оказалось на руку: один угол был в моем распоряжении.
— Тебе не кажется, что ты не слишком красиво поступаешь?
— Представь себе, кажется.
— Я не о Нуне, заметь. О тебе самом.
— Гмм. Немного и о Нуне. У тебя же принципы.
— Тебе видней.
Он устало усмехнулся, давая понять, что не его надо об этом спрашивать.
— Мне плохо без нее.
— Без Луизы? Нет, ты… да ты сбрендил! Тебе без нее плохо… ну-ну! Считай лучше, что я этого не слышал! Без чего тебе плохо? Давно ни с кем не цапался? Или по рогам скучаешь? Мать твою, ты что, забыл…
— Скрабл.
— Чего?..
— Я скучаю по скраблу. Она меня всегда обыгрывала.
Я открыл было рот, но что тут, скажите на милость, отвечать? Как образумить человека, тоскующего по женщине, которая обыгрывает его в скрабл? Только понапрасну сотрясать воздух: хоть до ночи напоминай во всех подробностях, как они друг друга мучили, он ничего не услышит. Мне самому знакома эта тоска, от которой нет лекарства. Наша память избирательна.
— Черт его знает, Джек. Тебе никогда не хотелось… ну… свить гнездо?..
Как я его не задушил — не знаю.
— Ты еще спрашиваешь, идиот?
— Нет, ладно, извини… я хотел сказать, что… что мы с Луизой, наверное, никогда всерьез об этом не думали, знаешь, может, этого нам и не хватало, понимаешь, широты взгляда. Какой-то… общности, что ли.
— Общности? Тристан, вы же семь лет оттрубили! Семь лет, черт побери! Ты соображаешь, что несешь? Сколько раз она наставляла тебе рога? А ты ей — сколько раз? Может, попробуешь сосчитать — для интереса?
— А сколько раз мы друг друга прощали, Джек? Может, сосчитаешь?
Я запрокинул голову и от души расхохотался.
— Прощали! — возопил я, возведя очи горе. — Японский бог! Тристан, сколько тебе лет? Ты все еще веришь в прощение, в Деда Мороза, в демократию западных стран! Прощали… чушь собачья! Прощать — значит не держать на человека зла, то есть не злиться конкретно на него, но… но эту злобу ты загоняешь внутрь себя… а она, черт возьми, прорывается! Мы же не герметичны, Тристан! Хотелось бы, видит Бог! Но… но… нет. Нет! Это ложь, и она нас разъедает, как гниль. Когда говоришь «прощаю», на самом деле, просто притворяешься, что забыл.
— Прощение — это прощение, Джек. И — хочешь верь, хочешь нет — кое-кто из нас на такое способен. Думаешь, прощать тяжело? Да ты же первый все простишь, Джек, это так… так на тебя похоже! Иногда просто зло берет, правда, хочется, чтоб ты раззозлился… Но вот чтобы тебя простили — о! Это потруднее… — Он помолчал, наморщив лоб, и выпалил: — Ты бы попробовал, а?
Я пнул шахматную доску ногой. Фигуры полетели в разные стороны и с грохотом раскатились по полу веранды. Именно в эту минуту открылась дверь, вошла Нуна и уставилась на меня. Я стоял перед Тристаном — он так и не поднялся с кресла. Меня захлестнуло бешенство.
— Да ты… совсем совесть потерял! — рявкнул я и покосился на застывшую в дверях Нуну.
Вне себя от ярости я толкнул Тристана в грудь, да так, что опрокинулось кресло. Ну вот, подумал я, сейчас он вскочит, набросится, сломает мне какую-нибудь кость, о существовании которой я и понятия не имею… Но он лежал на полу среди черных и белых фигур и, не отрываясь, с печальной улыбкой смотрел на меня.
— Имей… имей совесть! — снова пробубнил я, как заевшая пластинка, и кинулся в дом.
Я поднялся в свою комнату. Кое-как собрал вещи, покидал их, не глядя, в дорожную сумку и вышел через заднюю дверь. Нуна стояла у машины.
— Ты куда? — спросила она.
— Не знаю. Пусти, дай открыть.
— Ты куда?
— Не знаю. В Мексику. Куда угодно. Я уезжаю. Отойди, пожалуйста!
Она не шелохнулась. Я смотрел на нее — долго.
Дыхание сбилось, почему — непонятно. Я бросил сумку, крепко взял Нуну за плечи. Ее тело напряглось. Я разжал пальцы.
— Что это значит — «имей совесть» и все такое? Про Луизу, да? Потому что, знаешь, я…
— Ничего это не значит, — отрезал я.
— Сценка-то была не дзенская… — прокомментировала Нуна, пытаясь улыбнуться с понимающим видом.
— Это точно.
— Останься, — тихонько выдохнула она.
— Зачем?
— Еще не знаю. Просто останься.
Я молча достал из кармана ключи от машины. Но ладошка Нуны уже легла мне на затылок, она клонила мое лицо к своему. Я вдруг почувствовал, что ужасно устал. Хотел высвободиться, противился — всего секунду, понял — бесполезно, разом как-то навалилась чудовищная слабость, и куда только девалась вся моя воля, вот так, вмиг, от этих пальчиков, обхвативших мою голову, от этих глаз, которые прожигали меня насквозь, заглядывали так глубоко, как никому другому давно уже не удавалось, очень давно. Я этого не хотел. Наши губы встретились, лбы соприкоснулись. Все во мне призывало: «Оттолкни ее! Оттолкни что есть сил!», но их не было, этих сил, испарились куда-то. Быть бы мне в эту минуту неприкосновенным, быть бы твердым, быть бы последовательным. Вкус моей непоследовательности я ощущал на губах — вкус меда и земляники. Нуна целовала меня так нежно, ее нежность обволакивала, вливалась ядом, сладкой отравой, парализовывала. Какой-то прозрачный покой растекался во мне, тянул ко дну, словно гигантская медуза. Я вздрогнул и рванулся так, будто на карту и впрямь поставлена жизнь. Яростно оттолкнул Нуну, она упала, рассадив локоть о гравий. «Извини», — пробормотал я, распахнул дверцу «Бьюика», подхватил сумку и рванул с места, как оглашенный. Последний взгляд Нуны впечатался в сетчатку моих глаз.
Я долго не мог отдышаться. «Бьюик» наматывал километры, а в голове упорно крутилась какая-то шальная мысль: «Мы ведь не закончили головоломку с кувшинками». Так не годится. Жизнь и без того удручает своей незавершенностью. Головоломки надо собирать до конца.
Два дня я проторчал в Бангорском аэропорту. Трижды покупал билет на один и тот же рейс в Мексику с пересадкой в Бостоне и трижды сдавал его в последнюю минуту, причем каждый раз с меня сдирали безбожные пени, но мне было плевать. Кажется, на меня уже косились с подозрением. Наверное, я в самом деле выглядел странно, и служба безопасности дважды сочла нужным поинтересоваться моей личностью. Я сказал им все как есть: мне надо подумать, у меня непростой момент в жизни, и будьте любезны, оставьте меня в покое, без вас тошно, всего хорошего. Докопаться до меня было не за что: я покупал билеты, платил в буфете, в газетном киоске, в баре и под статью «бродяжничество» никак не подпадал, так что они, скрепя сердце, отпустили меня с миром, посоветовав выспаться. Или для разнообразия думать дальше в каком-нибудь другом аэропорту. Последнее меня бы устроило как нельзя лучше, но после пятидесяти трех часов на ногах, в течение которых было выпито столько кофе, что в желудке, наверное, образовалась дыра, я уснул прямо посреди зала ожидания. Служба безопасности получила таким образом недостающий повод, и меня выдворили, более того — проводили до машины и помогли донести сумку и доски, которые я снова водрузил на крышу «Бьюика». С меня даже не взяли денег за парковку; от всей этой трогательной заботы меня в моем состоянии крайней взвинченности прошибла слеза. Я сел за руль с ощущением, что прожил два самых бестолковых и бессмысленных дня в своей жизни. Тоже поступок. Я почти гордился собой.
Меня разбудило осторожное постукивание по лобовому стеклу. Я не помнил, как уснул. В памяти осталось лишь то, что ночью я вернулся в Бар-Харбор, запарковался на гравиевой дорожке, в дом не пошел, чувствуя, что никакое общение с себе подобными мне не по силам, что я просто взорвусь, хоть Тристана встречу, хоть Нуну. Я зажмурился крепче, хотелось снова погрузиться в прерванный сон, такой приятный, где кто-то гладил меня по волосам. Но постукивание стало настойчивее, и я нехотя открыл глаза. Вовсю светило солнце. Я сощурился и мало-помалу различил лицо — незнакомое, но улыбающееся. Славное лицо в морщинках, бледно-голубые, выцветшие глаза, собранные в пучок серые волосы. Я улыбнулся в ответ, чисто инстинктивно. Лениво порылся в памяти. Нет, я никогда не встречал эту даму. Но готов был познакомиться: ее глаза смотрели как-то удивительно ласково. Я открыл дверцу, выбрался из машины, с трудом разогнув затекшие ноги. Дама оказалась довольно высокого роста. Одета она была в длинную ночную рубашку.
— Хелло, — поздоровался я.
— Добрый день, — ответила она. — Кофе?
Надо же, французская речь. В руках у дамы была дымящаяся чашка.
— Да, спасибо.
Я отпил глоток.
— Я вас узнала, — продолжала она, — по каталогу выставки девяносто седьмого года. Там была ваша фотография. Ну, и фамилия в агентстве по найму.
— Что, простите?
— Вы ведь Жак Дюбуа, не так ли?
У нее был милый акцент, ученический, чуточку допотопный, с неожиданной южной ноткой.
— Да… Так это ваш дом?
— Это мой дом. Ваши друзья уехали вчера, я их застала. Они оставили кое-что для вас, на случай, если вы еще заедете.
— A-а. Прекрасный кофе, спасибо.
Похвала была ей явно приятна.
— Меня зовут Мэй. Хотите зайти? Вид у вас не очень… не очень бодрый… — добавила она лукаво, радуясь, что нашла верное слово на неродном языке.
— С удовольствием. Я вас не побеспокою?
— Нисколько, наоборот. Я здесь одна. Идемте на веранду. Я как раз собиралась завтракать. Вы присоединитесь?
— Спасибо, я никогда не завтракаю.
— Напрасно. Знаете, как говорится: завтрак съешь сам, обед раздели с другом… Идемте, я сделаю вам тосты.
И я пошел. Я чувствовал себя как за каменной стеной. Тосты… что ж, пусть будут тосты.
Мэй родилась в Бостоне, в одной из старинных буржуазных семей, чем и объяснялся ее безупречный французский, на котором она говорила с явным удовольствием: как когда-то в дореволюционной России, этот язык долго был здесь привилегией знати, этаким must[19] избранности.
Наши с Мэй посиделки на веранде за кофе с тостами затянулись. Тосты были поджарены с одной стороны, по-английски. Удивительное дело, но мы как-то сразу подружились. Слово за слово, Мэй рассказала мне свою жизнь, потихоньку, ненавязчиво перебирая воспоминания: так откровенничаешь с посторонним человеком, когда хочется послушать правду о себе. Десять лет в Индии, три — на юге Франции, под Тулузой, рождение дочери, потом — Нью-Йорк, реставрация картин для музея Гуггенхайма. Бит-дженерейшен. Мэй знала Керуака — недолго, до цирроза; так же недолго была на ножах с утонченным торчком Берроузом. Отец лишил ее наследства («Лучшего подарка он не мог мне сделать!»); замужем она была дважды, а любила в жизни троих мужчин. Она преподавала историю искусств, была соавтором эссе о школе фламандского пре-чего-то-там, написала две песни, недооцененные Джеймсом Тейлором. Я постепенно преисполнялся тихого восторга.
Бремя своих шестидесяти лет Мэй несла с неловкой грацией, словно не могла приспособиться к нынешней, все более хрупкой и ненадежной телесной оболочке. «В прошлом году я сломала лодыжку — два месяца в гипсе, можете себе представить?» — жаловалась она возмущенно. Еще она то и дело посматривала на свои руки, опускала выцветшие глаза на старческие пигментные пятна и обиженно вздыхала. На меня с недавних пор так же действуют зеркала.
Она ухитрилась ненадолго разговорить меня о фотографии. Я никогда не распространялся на эту тему, сказать было особо нечего, да и суеверие удерживало, сглазить что ли боялся: если много болтать, изменит зоркость или хрупкая вера в то, что она у тебя есть, эта зоркость, впрочем, это практически одно и то же и для меня больше не имеет значения. Я рассказал ей историю Ганди, того самого снимка, который она, оказывается, чуть не купила два года назад. Мэй нашла этот случай прелестным — она употребила именно это слово. Потом спросила, снимаю ли я сейчас; я заюлил, попытался отговориться, жонглируя пафосно-пустопорожними словами, типа свежего взгляда, творческого поиска и работы над собой. Но она на это не купилась.
— Bullshit, Жак, извините за выражение, — решительно прервала она мое блеяние. — Только бездарные эстеты могут нести подобный бред.
— М-да, — выдавил я из себя.
— Итак, насколько я понимаю, у вас кризис…
— Ну… да, можно и так сказать. Но меня это не слишком волнует. Знаете, я ведь, в общем-то, занялся фотографией случайно. Я никогда… скажем так… не относился к этому очень серьезно.
— Жаль. Но так удобней… А ведь вы пробились туда, где многие расквасили носы. Нью-Йорк — сами знаете, что это такое. Да и «Нэшнл Джиографик», положа руку на сердце, вы же не думаете, что они закажут обложку кому попало? Да в общем, не мне вам объяснять. Кстати, замечательный снимок. Очень трогательный.
— Спасибо. Только это чистая случайность. Я должен был лететь с репортерской командой, одна журналистка увидела снимок у меня на стене, ей понравилось… Ну вот, так все и закрутилось, я ни о чем не просил. Но все равно спасибо.
— Не за что. И все-таки… Пусть это была случайность, вряд ли вы ее не ждали. Иные случайности неизбежны. По-английски говорят: You had it made[20]… Вы понимаете?
— Понимаю. А по-французски говорят: мимолетная вспышка. Я не фотограф, Мэй. Я пилот.
Меня кольнула совесть при мысли о Стейне, адвокате, который взял на себя мои дела в Нью-Йорке и лез из кожи вон, чтобы обо мне не забыли. Он прислал мне с дюжину чеков, прилагая к каждому слезное послание: мол, что ты делаешь, дважды в Нью-Йорке не пробиваются! Я ответил ему только раз, коротко и сухо: «Кончай дуть на угли, дрова кончились». Но он все не отставал.
— А сейчас вы летаете?
— Нет. И не летаю тоже.
— Не многовато ли мимолетных вспышек, а, Жак? Вы больше не фотограф, больше не пилот, больше не… не кто еще?
Мне стало смешно. Я чувствовал себя носком без пары, который зачем-то все-таки решили постирать.
— Но я вас понимаю, — продолжила она. — У меня в жизни тоже так. Периодами. Волнами.
— А чем вы сейчас занимаетесь?
Мэй помолчала, задумчиво глядя на свои руки.
— Я пишу, — призналась она. — Ну, то есть пытаюсь писать… Нетрудно догадаться, что это такое…
Я вдруг вспомнил, что представилось мне так ясно, почти померещилось, когда я увидел этот дом впервые. Дом писателя. Так вот и начинают верить в мистику. С ума сойти.
— А что вы пишете?
— Сейчас — просто зарабатываю на хлеб. Вы будете смеяться… Я пишу… Нет, не скажу.
Она улыбалась своим мыслям, было ясно, что ей и весело, и неловко. Лицо помолодело лет на двадцать.
— Бросьте… Все равно ведь рано или поздно скажете.
Мэй покачивалась в кресле, улыбаясь все той же озорной улыбкой.
— «Холлмарк»[21]… — обронила она наконец.
— Что-что?…
— «Холлмарк». Я пишу поздравительные открытки для «Холлмарка». Вот так.
— Вы имеете в виду… ну, «скорейшего выздоровления» и все такое?
— И все такое. Смешно, да?
— Э-э… нет, что вы…
— Вы думали, их компьютеры пишут, эти открытки, да? Распространенное заблуждение, а вообще — кому какое дело!
— Я… я никогда об этом не думал, но… почему же… Это оригинально.
— Знаете, это может показаться глупым — пожелания, тоже мне! — но такая работа ставит автора в довольно интересное положение, я имею в виду с творческой точки зрения…
— Да, наверное.
— Дело в том, понимаете ли, что, по идее, требуется нечто противоположное задаче, стоящей перед литературой. Это очень… но… вам интересно?
— Еще как.
— Ладно, итак, литература берет некий элемент, рассматривает единичный опыт, понимаете? Это классическое противопоставление частного и общего, что, разумеется, вам известно… Познание общего через частное et cetera… это старо как мир. Между прочим, если хотите знать мое мнение, нынешние молодые литераторы чересчур хорошо усвоили это правило. Всех уже достало их вечное «я-я-я», просто какие-то пупы земли эти наши богемные обыватели, вам не кажется?
— Может, это возрастное?…
— Может быть. Тогда лучше бы помолчали, по крайней мере, еще несколько лет… В общем, я вот о чем: у поздравительной открытки задачи прямо противоположные. Я создаю антилитературу, вроде как антивещество… Удачная поздравительная открытка — это пустота, кажущаяся наполненной…
— Это красиво…
— Да, но сказано именно то, что сказано, понимаете?… И сделать это непросто, Жак, поверьте мне! Если… если не обращаться к частному, очень трудно выразить чувство, претендующее на искренность. Вот в чем загвоздка: чтобы добиться чего-то правдоподобного, что звучало бы не фальшиво, единственное наше оружие — это форма… чистая форма!
— Как интересно…
— Да, ведь… — начала она и осеклась. — Да вы же смеетесь надо мной, Жак! Ай-ай-ай, как нехорошо — над старой женщиной!
— Нет-нет, что вы! Я и не думал смеяться! Я просто… просто удивляюсь…
— Гм… Ладно, поверю на первый раз. Так о чем я? Да, о форме. И вот главное препятствие: мы не имеем доступа к референту, вам знаком этот лингвистический термин? Это и есть самые жесткие рамки! Ведь никакое общение невозможно без референта, вы согласны?
— Согласен, — кивнул я на всякий случай, совсем запутавшись.
— А в том, что мы пишем, непременно должен быть элемент общения! Нельзя же написать на открытке, ну, не знаю… например, мы, мол, очень сожалеем, что вы подхватили рак простаты… или что-то в этом роде, не важно, и в то же время — обратите внимание, Жак, вот в чем парадокс — именно это адресат должен прочитать между строк!
— И как же…
— Архетип — вот ключ!
— Архетип?
— Да, архетип… Хотите еще кофе?
— Что?… Нет… то есть, да… Но почему же архетип — это ключ?
— А как же! Судите сами… архетип, в каком-то смысле это и есть референт, только нематериальный… как бы это сказать?… неспецифический, это же очевидно, вам не кажется?
Я расхохотался.
— Да уж, очевидно… И понятия не имел, насколько все сложно…
— Вот вам суть: если заметны вложенные усилия, поздравительная открытка никуда не годится.
— Само собой, — согласился я, слегка ошарашенный.
Мэй разлила по чашкам остывший кофе.
— Ну, а вы, значит, ничего сейчас не делаете. На что же вы живете, если это не слишком бестактный вопрос? — вдруг спросила она.
— Я продал дом… вернее… полдома… Получаю кое-что за опубликованные снимки, иногда мои работы все еще покупают, да и живу я довольно скромно… но вообще-то скоро придется думать о заработке.
— Конец цикла… — задумчиво пробормотала Мэй.
— Не понял?
— Извините, мысли вслух. Мне кажется, вы подошли к концу цикла, знаете, это очень интересный момент в жизни, Жак. Интересный, но и опасный. Вам знаком И-цзин?
— Смутно. Это, кажется, что-то вроде китайского таро?
Она усмехнулась.
— Китайское таро! Да, можно и так сказать, это своеобразный оракул. Его называют «Книгой Перемен». Хотите, спросим его? Вот увидите, можете не верить, но результаты иногда бывают просто поразительные.
— Почему нет… А вы-то сами верите?
— Не знаю, это, скорее, одно из моих старушечьих хобби, — подмигнула она. — Все лучше, чем лото, не находите?
— Чем вам не угодило лото? Очень в духе дзен.
— Не порите чепухи, Жак. Погодите, сейчас я принесу книгу. Вам будет интересно.
Она пошла в гостиную к книжным полкам. Я убрал со стола остатки нашего затянувшегося завтрака. «Ваша мама хорошо вас воспитала», — оценила Мэй мои хлопоты. Она обращалась со мной, почти как с мальчишкой, но это не раздражало. О своем артрите я с ней беседовать не собирался. Мы снова уселись за низкий столик.
— Сначала мысленно сформулируйте вопрос или основную тему, неважно. Сосредоточьтесь на чем-нибудь, что вас волнует.
— О’кей, — кивнул я, подумав.
Она велела мне бросать три монетки и прилежно зафиксировала на бумаге результаты: орел — сплошная линия, решка — прерывистая. Потом, покусывая ручку, углубилась в книгу.
— Кунь и чжэнь… земля и гром. Фу… — изрекла она.
— Фу?
— Нет, не в том смысле… Фу — китайский термин, обозначающий гексаграмму. Это знак возврата.
— Ну, и что же меня ждет? — спросил я, уловив в своем голосе насмешливую нотку.
— Это не гадание. И-цзин не предсказывает, он дает совет… даже скептикам, между прочим.
— Простите. Так что же он мне советует?
Она снова открыла книгу, водрузила на нос очки.
— Ну-ка, ну-ка, посмотрим… «Возвращайтесь назад, навстречу тому, что появится вновь. Путь к осуществлению вашего дао лежит через этот возврат. Будьте непритязательны и гибки, не теряя, однако, главного в себе. Используйте ваше знание истока…»
— И что это значит?
— Вопрос не ко мне, Жак, вам виднее. А, вот еще: слабая черта у вас вторая… подождите, сейчас посмотрю, что это значит…
— Слабая черта?
— Да, изменчивая. Это влияет на толкование. Ага… вот! «Отрекаясь, возвратитесь. Оставьте то, что делаете сейчас, и вернитесь на свой путь. Проявите бескорыстие и благожелательность. Познайте человека в себе». Ну вот, это все.
— Туманно.
— Как посмотреть. Может стать очень ясным, если вы захотите… Возьмите книгу, я вам ее дарю, у меня их с десяток в разных переводах. Будет вам развлечение.
Я взял книгу — не сказать чтобы с восторгом, сам не знаю почему. У страницы с двадцать четвертой гексаграммой был загнут уголок.
— Спасибо.
— Не за что.
Познайте человека в себе… Мне бы разобраться с теми, кто вокруг меня, неужели еще и изнутри достанут?
Тристан оставил для меня пластиковый пакет с вещами, которые я забыл при своем поспешном бегстве, и короткое письмецо.
«Я возвращаюсь в Монреаль. Дел накопилась уйма, сам понимаешь. Спасибо за каникулы, за мной должок, вот только выберусь с мели. Бразилия, как тебе? А если серьезно, не дури, а? (Обрати внимание, кто тебе это говорит!). Нуна со мной не едет, она рванула на юг, во Флориду, кажется. Позвонила домой, ей факсанули денег, у ее семейки-то, оказывается, их куры не клюют, ты знал? Крупные землевладельцы, прямо герои «Династии». С ума сойти, кто бы мог подумать? Она вроде собиралась в Диснейуорлд… поди пойми… Ее, знаешь, пришибло, что ты так сорвался. Вот тебе, на всякий случай, ее мейл: типа 1977@hotmail.com. Она особо не рассчитывает, но будь джентльменом, по-моему, развалины вроде тебя в ее вкусе. Еще она просила передать тебе следующее: «В любой системе общая энергия остается неизменной. Это закон Бернулли». Мне не пожелала объяснить, что это значит. Насчет совести — как видишь, она у меня есть. И кончай хоронить себя заживо, Джек, ясно? Ты уже заплатил по счетам. Ciao Bello.
Тристан».
Я дважды перечитал письмо Тристана и сунул его в карман. А потом спросил себя — впервые, если честно, — от чего, собственно, я тогда сбежал. Вспомнил Нуну, ее непрошеный поцелуй и свою панику. Вспомнил ее на коленках на гравии, такую растерянную — всю самоуверенность как ветром сдуло, — с содранным локтем, который она поддерживала ладошкой другой руки. И все это время она, оказывается, знала закон Бернулли.
Я вздрогнул, услышав голос Мэй.
— Плохие новости? О чем вы так задумались?
— А… нет, ничего. У вас есть Интернет?
— Я его побаиваюсь. А что?
— Я хотел… хотел послать письмо… впрочем, не знаю… может быть. — Я подумал секунду и выпалил: — Нет, пожалуй, нет.
Мэй исподтишка бросила на меня изучающий взгляд.
— Ну, как хотите. Если вдруг надумаете — ноутбук в моей комнате. Сообразите, как он работает?
— Да, да.
— Вот и хорошо, а то я мало что в этом понимаю. Нет, вид у вас действительно странный… Может, еще поспрашиваем И-цзин? — улыбнулась она.
— Ни за что!
— Какие планы? Возвращаетесь в Монреаль?
— Мм… да.
— Можете переночевать, если хотите. Поздновато вам ехать.
— Спасибо, я не хотел злоупотреблять…
— Вы слишком уж хорошо воспитаны, Жак, не заставляйте меня чувствовать себя старухой! Если я предлагаю, то, поверьте, не из вежливости, а потому что мне это приятно. Вежливой я быть перестала, когда дожила до климакса, простите за прямоту. Жаль тратить время… Да и, честно говоря, скучновато здесь одной. Дочь приезжает на той неделе, но мне, правда, будет очень приятно, если вы еще побудете. Не говоря уж о том, что я содрала с вас безбожную цену, так что считайте, что заплатили вперед за полный пансион.
Смеркалось. Я посмотрел на закатное небо над заливом. На горизонте темнела полоса дождя, и стайка слоистых облаков в вышине сулила ливень через несколько часов. Что подтверждало и мое колено.
— Ладно, уговорили. При одном условии: я приглашу вас в ресторан.
— Пригласите, — обронила она деланно-равнодушным тоном записной кокетки.
В эту минуту я от души пожалел, что не родился в сороковом году.
В ресторане мы вполне могли сойти за мать с сыном, не расточай я своей спутнице отнюдь не сыновние знаки внимания: кое-кто поднимал-таки брови. Мэй же ничуть не смущало, что я валяю дурака; одетая по случаю выхода в свет в длинное, элегантное платье, из-за которого я рядом с ней выглядел мужлан мужланом, она упивалась косыми взглядами, ощупывавшими нас из-за соседних столиков, радуясь редкой возможности совершить нечто предосудительное. От белого вина ее глаза заблестели.
Мы беседовали обо всем и ни о чем; говорила больше Мэй, в основном — о запутанных сердечных делах дочери. Казалось, что она анализирует порывы собственного сердца, переживая их теперь через призму чувств своей ветреной и неуправляемой Сары. Словно бы недобрала в молодые годы, времени не хватило или куража. За десертом она смотрела на свои руки затуманившимися глазами. Я бы, не задумываясь, отказался от своей относительной молодости, если бы этим мог хоть на несколько месяцев вернуть ей ее тридцать лет. А сам отдохнул бы в ее теплой безмятежности, в глубоком осеннем покое, который, в сущности, был, наверное, плодом моих собственных фантазий. Хорошо фантазировать, когда сердце в спячке, а глаза открыты. Нет, это и правда вовсе не она, это уже я.
Разговор тем временем плавно перешел на меня, Тристана и Нуну — так плавно, что я и не заметил. Я избегал упоминаний о Нуне — Мэй нашла ее очень красивой, зато разговорился о Тристане, о нашей то ли дружбе, то ли вражде, в общем, о связывающих нас странных отношениях: я сам только теперь начинал понимать, что в чем-то мы не могли обойтись друг без друга, и, кажется, это ощущение возникло не так давно — буквально вчера. В свое время я раз и навсегда отвел Тристану роль родственника-сумасброда, трудного ребенка семьи. И неудивительно — я же видел его глазами Моники. Так что, если мне тогда приходило в голову сказать хоть слово в его защиту — не самая лучшая идея, но, положим, иные его выходки мне не казались такими уж безобразными, — меня немедленно зачисляли в отряд оболтусов, у которых одни только игрища на уме. Мне думается порой, что семья — самое догматичное из всех человеческих сообществ. И ничто не сплачивает ее лучше пресловутых «паршивых овец» и «козлов отпущения», которые играют в этой ячейке общества роль катарсических элементов.
— В глубине души вы ведь немного ему завидуете, не правда ли, Жак? — спросила хитрюга Мэй.
Такого вопроса я не ожидал и растерялся. Я рассказывал ей, невольно увлекшись, как выводится из строя автомобильная сигнализация «Випер». Тристану было двадцать два года, он успел нажить солидное досье в полиции и скверно сделанную тюремную татуировку на плече. Машины он предпочитал немецкие.
— Я… я не думаю… вообще-то… не знаю, по-моему, особого счастья все это ему не приносило… Чему тут завидовать?
Она задумалась, подыскивая нужное слово.
— Безнаказанности. Вот чему вы завидуете, Жак.
— Гмм… Нет, это несерьезно. Ведь Тристану рано или поздно всегда доставалось за его фокусы.
— Да, но, насколько я понимаю, он все равно продолжал делать все, что ему взбредет в голову…
— Именно так.
— Вот это и есть безнаказанность! Не избежать наказания, а быть ненаказуемым…
Она была права. Я действительно завидовал Тристану, наверное, потому, что сам не мог так поступать да и не умел.
Пока я размышлял, Мэй заказала нам кофе. Но она и не думала оставлять меня в покое. Неутомимая женщина.
— Значит, эта Нуна, если я правильно поняла, — подружка Тристана. Просветите-ка меня, Жак, а то вы тут напустили туману… Или я впадаю в маразм?…
— Пфф… Вам действительно интересно?
— Еще как!
И я рассказал все: про нашу встречу в кафе и потом на автостраде, про шахматы, про ночной загул и спасительный удар босоножкой в «Суордфише». Описал их с Тристаном идиллию, наши разговоры на травке, ее прямоту и очаровательное бесстыдство. Умолчал — сознательно — только о том украденном поцелуе у машины. Мне не хотелось больше о нем думать. Хватило двух дней в аэропорту, когда я так ни до чего и не додумался. Глаза Мэй искрились. Мой кофе совсем остыл. Все из-за Нуны.
— А ведь она к тому же краси-и-вая… — мечтательно заключила Мэй, нараспев протянув и.
— Пожалуй, в ней что-то есть.
— Что-то! Она изумительна, какое может быть «что-то»! Вы меня извините, Жак, но это называется неприятие действительности!
Неприятие. Я всегда терпеть не мог жаргона психоаналитиков. Забавно, как женщины уверены, что лучше нас разбираются в женской красоте. В большинстве случаев они заблуждаются. Впрочем, к Мэй это не относилось. Теперь она смотрела на меня… ну да — с любопытством. Я попросил счет.
— И все же! — не унималась Мэй. — Она вам отчаянно нравится, признайтесь, Жак…
— Я не собираюсь ни в чем признаваться… И вообще, ей двадцать три года.
— Возраст?… Не смешите меня! Моему любовнику, между прочим, пятьдесят два.
— Ого! Ну, от вас всего можно ожидать… — фыркнул я с притворным возмущением и тайным восторгом.
— Вот как? Что вы хотите этим сказать?
— Ничего, так, чушь несу…
— Damn right[22], чушь вы несете, дружок.
Это ее «дружок» мне понравилось, очень. Я взял руку Мэй в свою и запечатлел на ней самый целомудренный из поцелуев.
— Какие у вас красивые руки, — сказал я.
— Вы очень любезны.
— Ничуть.
Она рассмеялась.
— Не заставляйте меня краснеть, Жак… От вашей галантности попахивает нафталином, уж не обижайтесь… Поработайте над собой, иначе вам с этой девочкой не сладить! А если подлизываетесь, чтобы я заплатила по счету, — напрасно!
Я рассмеялся в ответ и поспешил отыскать в бумажнике кредитку «поотзывчивее», невольно прикинув — думать о бабках ужас как не хотелось, — что на всех моих счетах вместе взятых денег осталось на месячишко беззаботной жизни. Не такими темпами, конечно.
Мы вышли, чуть навеселе, из ресторана в ночную прохладу. Открывая перед Мэй дверцу машины, я склонился в почтительном поклоне, чем опять ее развеселил.
— Сможете вести? — спросила она.
— Пфф… Штурвал «Конкорда» я бы себе не доверил, но с «Бьюиком» как-нибудь справлюсь.
Она преспокойно устроилась на сиденье, вполне удовлетворенная моим ответом. Я сел за руль, и мы поехали.
Через некоторое время Мэй вдруг заерзала и, пошарив под собой рукой, вытащила забытую кем-то на сиденье вещицу и со словами: «Смотрите-ка, что я нашла!» протянула мне свою находку.
Это был гребешок Нуны — она такими закалывала волосы. Я взял его, подержал в руке и выбросил в открытое окно. Мэй с нарочитой театральностью осуждающе поджала губы. Я проехал еще метров тридцать, до перекрестка. Остановившись у светофора, поколебался секунду-другую и дал задний ход. Случай пощадил мою гордость: безделушка нашлась довольно быстро — в траве на обочине. Я сунул гребень в карман рубашки и вернулся за руль. Начал накрапывать дождь. Мэй обидно хохотала и явно наслаждалась происходящим.
— Это… это моей сестры, я… я выбросил, а потом вспомнил.
Мэй уже стонала от смеха. Зря я выкручивался, она все просекла. И я тоже захохотал. Уж если не можешь посмеяться над собой первым, смейся хотя бы вторым.
Я приехал в Бангор и свернул на девяносто пятую автостраду — в южном направлении. Будто бы случайно — сделав вид, что ошибся на развилке. У Мэй я пробыл четыре дня. Мы закончили головоломку и выпили море кофе, засиживаясь за разговором до предрассветных часов. Я даже учил ее играть в шахматы, и какие-то азы она усвоила. Я предпочел отчалить до приезда ее дочери, хотя Мэй уговаривала меня задержаться еще. Я отговорился делами, сказал, что надо кое-что уладить, не уточняя, что именно — это было бы непросто. Она взяла с меня обещание не пропадать. Попробуй тут не пропасть. Именно над этим я сейчас и работал.
Нью-Гэмпшир, Массачусетс, Коннектикут, Нью-Йорк, Нью-Джерси. Крепким здоровьем я никогда не мог похвастать, похмелье у меня затягивается на три дня, простуда — на два месяца. Но в одном я проявляю недюжинную выносливость — в дороге. Стать бы мне дальнобойщиком, самое милое дело. Шестьдесят литров бензина, кофе, пара сандвичей и — шесть часов по асфальту, как по облаку. Заправка. Пенсильвания, Мэриленд, Вирджиния, Северная Каролина. Десять вечера, безвкусный стейк в пустом «Ховард Джонсоне» в пригороде Роки-Маунт. Кофе, сваренный сто лет назад. Официантка скучает, дадим-ка ей щедрые чаевые. Надо оставлять след. Южная Каролина. Далее — Джорджия, в ночи, слитная, черная, как слепой голос Рэя. Я нашел кассету под сиденьем, среди пустых сигаретных пачек. Just an old sweet song[23]. Помутился разум, съехала крыша, трескается глянцевая картинка. Это некое подобие эйфории, а руки приросли к рулю. Время растягивается и сжимается, я забываюсь и смеюсь без причины, но «Бьюик» доверяет мне, знает, что он на верном пути, steady as a fucking rock[24]. Я обгоняю state trooper[25], не глядя на спидометр, просто обгоняю — и все тут. В упор не вижу никаких мигалок в зеркальце заднего вида, я — Бэтмен. Я невидим для радара. Кто тормознет Бэтмена? Не бывало еще такого.
Welcome to Florida[26], Бэтмен. Спасибо на добром слове. Джексонвилл, придорожная закусочная: яблочный пирог с привкусом фреона, кофе без привкуса французской ванили. По телевизору показывают космический корабль, весь в антеннах и огнях, он содрогается, окутанный парами водорода, готовый взлететь. Согласно метеосводке погода, наконец-то, благоприятствует запуску, назначенному на восемь утра. Идея: я смотрю на часы. Половина пятого. Мыс Канаверал — двести пятьдесят километров, рукой подать. Времени у меня вагон. Я расплачиваюсь. Заправляю свой бэтмобиль, и мы катим дальше. Теплая ночь потягивается, бледнеет. Вздыхает розово на горизонте. Рассвет. Выключаю фары, ищу темные очки. Проклятое солнце, косые лучи-убийцы впиваются в глаза, как осколки битого стекла. Позади Сент-Огастин, уже виден океан, похожий на огромный бетонный паркинг, влажный, блестящий. Моим слезящимся глазам от этого не легче, но красиво. Я ставлю Боба Марли. Юг.
Забросить на орбиту один килограмм стоит десять тысяч долларов. По тарифу НАСА. Не помню, где я это вычитал. У меня при себе двести. Двадцать граммов. Ровно столько я могу зашвырнуть в космос. Колпачок от ручки. Много-много состриженных ногтей. Вот это колечко, которое я ношу на шее на цепочке вместе с другими своими реликвиями — ацтекским амулетом и крошечным серебряным самолетиком. Лежа на капоте «Бьюика», я слушаю обратный отсчет — его передают громадные репродукторы. Полно народу, полно садовых стульев, мороженщики, визжащие дети. Как много, оказывается, желающих посмотреть. Я купил у торговца-кубинца пластмассовый бинокль. Работают видеокамеры в ожидании нового «Челенджера». Интересно, додумался кто-нибудь после взрыва «Челенджера» выпустить памятные футболки? Наверняка.
Осталось двадцать секунд, голоса толпы сливаются в приглушенный гул. Люди как будто выбирают между скандированием болельщиков и почтительным шепотком, словно бы никак не могут решить, как положено приветствовать корабль — как атлета, поп-звезду или же чудо техники? Грецки, Бритни Спирс, Каспаров? Гул все громче, десять секунд, толпа свистит, пять секунд, толпа ревет. Старт. Бритни Спирс. Воображаю, как жарко там, под реакторами. Миллион барбекю на пропане. Из-за расстояния адский вой двигателей доходит до нас не сразу. И вдруг — вот он, врывается, проносится сквозь толпу, сметая крики, бьет в грудь ударной волной. Что, примолкли? А я-то думал, что «Боинг» на взлете сильно рокочет. Придется пересмотреть свои взгляды. Почти с ужасом я смотрю, как уходит в вышину эта завывающая штуковина. Да какой же псих выдумал такую жуть? А кислорода она, наверное, сжигает чертову прорву, с ума сойти! Я начинаю понимать, почему у них такие тарифы. Машинально тереблю висящее на шее колечко. Должно быть, есть какой-то минимум, черт его знает, может, килограммов сто. Иначе каждый будет засылать на орбиту всякую дрянь, чтобы потом пялиться в звездное небо и тешить себя мыслями о собственной значимости. Корабль медленно переворачивается на спину — ну, точь в точь женихающийся кит. Сезон любви в бухте Бандерас. Моника спрыгнула в воду посреди океана, ей захотелось поплавать с китами. Китенок величиной с небольшой грузовичок подплыл к ней поласкаться и напустил пузырей в бикини. Мне было страшно, а Моника хохотала, она была красивая, просто была, а не красовалась. От корабля осталась лишь точка на утреннем небе, оранжевый отсвет огней, мерцающих где-то на подходе к стратосфере. Полоса густого дыма, отмечающая его траекторию, долго не рассеивается. Представив, какая пробка меня ждет на шоссе, я спешу сесть за руль и еду дальше с не покидающим меня ощущением сдавленности где-то в районе солнечного сплетения.
Мой кубинец распродал все бинокли и предлагает теперь сок и сдобу. Я покупаю у него булочку с черникой. Он обратил внимание на мои номера и спрашивает, куда я направляюсь. «В Диснейуорлд», — заявляю я в ответ. Я — Бэтмен.
Расположившись в тени пластмассового дерева в королевстве Микки-Мауса с розовой сахарной ватой в руке, я ненадолго обрел способность соображать. До меня дошло, что это я, что мне тридцать шесть лет, что я сижу под пластмассовым деревом во Флориде и ем розовую сахарную вату. И что ее полно в волосах. Только на это меня и хватило.
Каким же надо быть идиотом, чтобы вообразить, будто есть хоть малейший шанс наткнуться здесь на Нуну. Вообще-то, увидеть Нуну не было, строго говоря, моей целью. Скорее, направлением — существенная разница. Когда мудрец показывает пальцем на Луну, дурак смотрит на палец. Я на палец не смотрел. Я смотрел на розовую сахарную вату, прилипшую к волосам. Следовать за Нуной — курс не хуже любого другого. Полярная звезда, Южный Крест, Нуна — всё ориентиры. У каждого свое небо, главное — ловить ветер.
Я с любопытством ожидал, когда усталость даст о себе знать, но ее не было. Только в глазах временами темнело, а так я чувствовал себя вполне в форме. Покатался на каруселях — зря что ли платил сорок долларов за вход в парк аттракционов? Сделал круг на лодках, на волшебной горке, а потом, переоценив свои силы, рискнул сесть на «Барракуду». Пилот я или нет, в конце концов, уж как-нибудь не замутит меня от мертвой петли и парочки штопоров! Это было ошибкой. Я вывалился с посеревшим лицом, не найдя, где присесть, рухнул обратно в лодку и понял, что больше не встану. После третьего круга мальчишка-карусельщик собрался с духом и срывающимся голосом умоляюще облаял меня, что есть оксюморон. Я нехотя покинул испанский галион и вернулся под пластмассовую сень моего дерева, которое теперь почему-то сильно раскачивалось. Кажется, это запрещено, но я выкурил сигарету. Мне безумно хотелось выпить колоссальный коктейль, желательно на базе рома, и чтобы его подали в выдолбленном ананасе, с вишнями, с голубым дымком и бумажными зонтиками. И я нашел именно такой. Наверное, кто-то подумал обо мне, когда строили этот окаянный парк, — я был тронут.
Было бы в порядке вещей, если бы я не встретил Нуну. Я был к этому готов. Но вот поди ж ты — случается и такое. Не в кино, нет, потому что зритель все равно не поверит, но в жизни — попробуй не поверь — случается. Жизнь — она такая, в ней все может быть. Я увидел Нуну со спины, на ней была каскетка Микки-Мауса со смешными ушами, она шла, прогуливаясь, среди дебелых мамаш и пузатых папаш со щекастыми детишками. Я произнес ее имя, тихо, шепотом. И смотрел ей вслед, пока толпа медленно уносила ее от меня.
Где логика? Если человеку, проехавшему две тысячи километров, чтобы увидеться с девушкой, выпал шанс, один на миллион, встретить ее в Диснейуорлде, что сделает этот человек? Уж, конечно, он к девушке подойдет. Более того, он вскочит, он побежит, расталкивая детишек на своем пути (с подленьким удовольствием, но об этом — молчок), опрокинет подвернувшегося Гуфи — прочь с дороги! — схватит красавицу за плечо, насладится ее ошеломленным видом, вопьется в губы грубым поцелуем, увезет в Мексику, возьмет в жены и наплодит с ней детей для полного счастья. Трех, скажем, детей, трех солнечных карапузов, не обученных грамоте и счастливых. Он не даст девушке вот так уйти, не будет тупо смотреть на ее удаляющуюся спину, тихонько повторяя имя, точно мотивчик Трене, который любит мурлыкать себе под нос. С этим человеком, который решает, как они назовут детей, нащупывая гребешок в глубине кармана, с этим человеком явно что-то не так. «Что же это за человек такой?» — думал я, уже потеряв ее из виду.
Но и еще кое о чем я думал. Так лучше, говорил я себе. Я чувствовал себя «Эксон-Вальдесом», если бы тому удалось миновать рифы[27]. А моя Аляска растворилась в толпе, Аляска с ушами Микки-Мауса, с такой беззащитной, такой девственно нетронутой морской фауной, скрылась, даже не подозревая о том, что ее миновало.
Мне нужно было выспаться. Опять. Будущего нет, учит И-цзин, есть лишь вечный поток настоящего. Это прекрасно, что нет будущего, это просто замечательно, но спать все же время от времени надо, если хочешь, чтобы настоящее продолжалось. Иные случайности неизбежны, сказала Мэй. Только кое-кто ими бросается.
В сувенирном магазинчике на выходе из парка я купил одноразовый фотоаппарат. Сам не знаю, что это мне вздумалось. Выбрал самую навороченную модель, с водонепроницаемым корпусом, вспышкой, широкоугольным объективом. Ни одного снимка я не сделал. И Нуну больше не искал, сел в машину и поехал дальше, к океану.
Я припарковал «Бьюик», когда солнце уже садилось. Море славно колыхалось зыбью, лизало каменистый берег. Три серфингиста ловили последнюю волну. По дороге я купил холодного пива, открыл бутылку и сел на берегу. Затянутая в неопрен троица, вылезая из воды, помахала мне. Я спросил о погоде: можно ли ожидать в скором времени большой волны? Самый высокий из троих посмотрел на закат и задумчиво покивал.
— I guess tomorrow, yeah[28], — изрек он.
Двое других, посмеиваясь, поведали мне, что он вычитал это в Интернете, на что кудрявый дылда, кажется, сильно обиделся.
— No, man, I can tell by the clouds[29]! — заспорил он.
— The fuck you can… — фыркнул один из его приятелей. — So, you gonna be here, dude?[30]
Dude? Отвечать я не стал, только пожал плечами. Вода, наверное, была еще холодная.
— All right, later then[31].
Они уехали в стареньком джипе. Я допил пиво, вернулся в машину и вырубился на четырнадцать часов благословенного сна. Exit, вечный поток настоящего.
Денек выдался чудесный. Даже остывший вчерашний кофе в термосе показался мне сносным. Волны были что надо — высокие валы, мощные и ровные. В бухте ни души. Я открыл замочки багажника на крыше, снял длинную желтую доску, натянул плавки. Я не позволял себе долго раздумывать — иначе так и не решился бы.
Дно оказалось опасное, и скоро я понял, почему здесь так мало народу. Примерно на метровой глубине волны разбивались об острые подводные скалы. Вода была холодная, но терпимо. Я благополучно миновал рифы и передохнул, сидя на доске. Волны качали ее, и мои ноги время от времени задевали выступавшие над водой каменные верхушки. Я невольно улыбнулся. Почему люди думают, что серфинг опасен? Боятся утонуть, боятся акул или там, не знаю, передозировки кислоты. Не того они боятся, риск — вот он, под самой поверхностью. Вот что в серфинге по-настоящему страшно: с полуметра воды въехать в коралловый риф на сорока километрах в час. Уж я-то знаю.
Минут через десять пришла отличная волна, метра два, не меньше. И вот тут-то, глядя, как она приближается, я осознал, до чего же давно у меня этого не было. Мне стало страшно. Ощущение отчетливое и недвусмысленное. Ничего общего с непонятными метаниями последних недель. Страх. Комок в желудке, сухость во рту, желание смыться. Так просто и потому прекрасно. Я направил доску к берегу, прошло несколько секунд, прибой зашелестел в ушах, и волна тихонько подняла меня. Я сделал несколько гребков руками, набирая скорость, и выпрямился. Заскользил по прозрачному склону вниз, не упуская из виду проносящиеся подо мной рифы. Киль ударился раз-другой, но доска удержалась. Мне было жутко, все чувства обострились до предела, упаду — напорюсь, билось в голове. Наша жизнь — такая малость. Высмотрев, наконец, кусок дна без камней в нескольких метрах от берега, я расслабился и повалился в опадающую пену. И рассмеялся, вспомнив синие валы-гиганты на отмели Кортеса, открытый океан в Сан-Диего, рассмеялся, поняв, как безвозвратно утратил былой драйв. Я постарел, точно. Почему-то это было очень смешно. И действовало умиротворяюще: вроде как бедолага, у которого больше не встает, оглядывается на свою жизнь и говорит себе, что, в общем-то, потеря не так уж и велика.
Я вышел из воды в превосходном настроении. И лег обсушиться на солнышке.
Это должно было случиться. Если тратить деньги, как я, не считая, рано или поздно потеряешь кредит. А кредит — такая штука, кто его потерял, того легко найти. Когда девушка в окошке щелкнула ножницами по моей последней карточке, чувство было, как у правонарушителя в бегах, когда он видит в газете свой фоторобот и говорит себе: «Надо же, очень похож!» То есть вдруг становится куда труднее затеряться в толпе. Банкрот — это прозрачно и недвусмысленно. Вся закавыка в том, что, когда скатываешься на дно, глубина теряет всякую таинственность. Наконец-то. Я расплатился на заправке наличными, припарковался в сторонке от бензоколонок и, выйдя из машины, уселся на капот «Бьюика» — лучше места для медитации не найти. Разложил на теплом металле свои последние мятые доллары. Насчитал сто шестьдесят восемь.
Проблема-то выеденного яйца не стоила. Кончились деньги? Звонок-другой — и я мог бы хоронить себя дальше еще на несколько тысяч долларов, это точно. Но станет ли от этого легче? Вот в чем вопрос. Поможет ли пополнение текущего счета хоть что-то прояснить в моей жизни? Первым побуждением — я, как-никак, североамериканец — было ответить утвердительно, но и альтернатива напрашивалась сама собой. Я достал из бардачка И-цзин, нашел в карманах три монетки — посмотрим, что скажет мне этот лукавый оракул. Цзин, сказал он, колодец. «Если почти достигнешь воды, но еще не хватит веревки для колодца, и если разобьешь бадью, — несчастье!» Я размышлял, рассеянно поигрывая монетками. Телефон-автомат в вестибюле заправочной станции знать меня не желал. Сто шестьдесят восемь долларов, если вдуматься, совсем неплохие деньги. Вовсю светило солнце. Влажный бриз дул с запада, приносил запахи земли, непривычные, какие-то плотские. Следуя железной, хоть и труднопостижимой логике, я отправился в Луизиану.