Тристан пришел вовремя. Он назначил мне встречу в баре. Все было типично для Трибеки, квартала манекенщиц и непуганых артистов, — сплин с лэйблом Версаче. Выглядел парень хорошо. Кажется, набрал несколько килограммов. После приветственного объятия — оно вышло сейсмическим — Тристан сел и заказал «Перье», от чего я чуть не свалился с табурета. Он кивнул и улыбнулся, глядя на мое ошеломленное лицо.
— Да, ладно, ладно… Валяй, отсмейся раз и навсегда, чтобы больше к этому не возвращаться. Но, к твоему сведению, пить я не бросил. Скажем так, я больше не накачиваюсь систематически.
— Прекрасная мысль, — только и сказал я.
Умный же был у меня вид с двойным виски в середине дня!
— И это все? — изумился Тристан. — Ты не скажешь, что это просто фантастика, что давно пора, что Луиза держит меня в ежовых рукавицах… или еще что-нибудь? Всего-навсего «прекрасная мысль»?
— Ну… могу напрячься, если хочешь. Но ты же всегда терпеть не мог, когда тебе высказывали порицание, я думал, что и похвалы тебе вряд ли будут приятны…
— A-а… вот спасибо-то! Может, втолкуешь это моей матушке? А то она так радуется, что с души воротит.
— Это без меня, старина.
— Гм… И потом, я ведь условно осужден, помнишь, за тот случай в баре. Так что стараюсь не подставляться… ну, ты понимаешь.
— Как же тебя пустили в Штаты, если ты условно осужден?
— А я никого не спрашивал.
Я подозвал официантку и попросил стакан воды. Джоэль Стейн за последние две недели несколько раз затаскивал меня сюда, и теперь все широко, даже слишком, улыбались мне, все время — это доставало. Я был, в их представлении, кем-то, в самом широком смысле, кем именно — не имело значения. Мне хотелось заорать им, что моя грязная футболка не от Версаче, что она куплена у Гринберга в Валь-д’Ор, но какой смысл, мнение уже сложилось. «You had it made…» — сказала мне Мэй, и вот, черт возьми, опять на те же грабли.
— Ты виделся с Нуной? — поинтересовался я будто невзначай, небрежно и безразлично.
Тристан глянул на меня искоса с улыбкой младшего брата, который застал старшего с сигаретой. Но маска сидела прочно.
— Угу…
Ответ повис в воздухе. Да, он хочет меня расколоть, паршивец!
— А как Луизе понравилось, что ты с ней видишься? Ты вообще сказал ей про Нуну?
Отвлекающий маневр. Я облокотился на стойку. Интересно, поможет или нет?
— Я?… А как же, конечно, я сказал. И что Нуна влюблена в тебя, тоже сказал, после чего все эмбарго были сняты… Вообще-то, у нас с Луизой в некотором роде новый социальный договор…
Все-таки он был силен. Молниеносная контратака в самый центр слабоватой обороны — не хило. Я почувствовал дрожь в коленках.
— Ты был в Диснейуорлде? — он нанес следующий удар.
Очень хотелось соврать, но это же Тристан.
Шах.
— Да, съездил.
— Понятное дело, — удовлетворенно хмыкнул он. — Видел ее?
И мат. Я закурил — и это было признание. Тристан азартно потирал руки.
— Ну, и…?
— Ну, и ничего, Тристан. Я ее видел, она прошла мимо меня, и все… Если я скажу «Эксон Вальдес», тебе легче будет понять?
Тристан посмотрел на меня в упор.
— А я скажу «брокколи», и до чего мы так договоримся, идиот? — обиженно фыркнул он, подумал немного и закатил глаза к потолку. — A-а… «Эксон Вальдес», ну, да, понял… Но если ты решил изъясняться эзоповым языком, мог бы хоть выбирать не такие туманные метафоры. Поработай над этим, Джек.
— Ага, ладно… Ну, и чем она занимается?
— Нуна? Учится в университете, подает пиццу в забегаловке на улице Сен-Лоран. Лично я немного иначе представлял себе богатых наследниц, но у каждого свои тараканы… Между прочим, она спрашивала о тебе, а ты меня вестями не баловал… Все-таки сукин ты сын, Джек. Другой бы на моем месте весь извелся, просто это не в моем характере. Да, кстати… она влюблена в тебя. Я тебе уже говорил? — осведомился он издевательским тоном.
— Говорил, — буркнул я. — И что, она тебе сама в этом призналась, вот так, запросто?
— Нет, конечно… Пришлось ее допросить с пристрастием…
Я залпом опрокинул виски.
— Не гони… — прокашлялся я, не отдышавшись. — Это полная лажа, Тристан. Ну, ладно, допустим даже, она так сказала, но ведь только потому, что я на нее не западал… Другого объяснения не вижу. А ты как думал, это старо как мир: мы гонимся за тем, что не дается в руки. Глупо и пошло, к тому же, чтоб ты знал, это вообще не чувство, а инстинкт.
— Но-но, Джек! Как ты плохо о ней думаешь… Инстинкт, инстинкт… Она тебе не собака, она замечательная девушка. Думаешь, она не разобралась в том, что происходит? Может, это для тебя новость, но у нее еще и голова на плечах имеется.
— Не сомневаюсь. Просто хочу сказать, что она там что-то себе нафантазировала, или это ты морочишь мне голову… Ты хоть помнишь, какой я был в Бар-Харборе? Не считая того, что спала она с тобой… это, конечно, мелочь, верно? Не считая этой мелочи, я что, по-твоему, был похож на потенциального спутника жизни, уравновешенного и все такое? Давай, честно?
— Пфф… спорный вопрос… Ты сгущаешь краски. И потом, ты что, хочешь, чтобы тебя любили за твои… мм… объективные достоинства? Как диван из «Икеи», как банку консервов? Или лучше, чтобы тебя любили за недостатки? За достоинства-то — это просто, беленькими нас всякая полюбит, это не лучше, чем когда тебя любят за твои деньги, если бы, к примеру, они у тебя были…
Мерзко! А вот полюбите нас черненькими, за наши недостатки — это да, это серьезно. И разочарование не грозит…
— Идиот. И где же ты почерпнул эту мудацкую неоромантическую теорию?
Тристан выпучил глаза.
— Где почерпнул? Ха-ха! Вопрос, конечно, интересный! Я почерпнул ее у…
Он выбил на стойке барабанную дробь.
— …у Жака Дюбуа! Благодарю.
Здорово приложил. Я заказал еще виски, «Джим Бим» без льда, наказывая себя за то, что так глупо подставился.
— Но… Тристан, ты что, не понимаешь, до чего грязно все это выглядит? Я ведь и из-за этого тоже так взъерепенился тогда, в Мэне… Ты знаешь, что она меня поцеловала, перед тем как я уехал?
— Конечно, знаю.
— Ну, и…?
— Ну, и ничего, Джек. Почему тебе обязательно надо все усложнять? Женаты мы, насколько я помню, не были… И потом, я не слепой, видел, что все к тому идет, а ты как думал? Она все время про тебя расспрашивала, я только и слышал — Джек то, Джек сё…
— И тебя это не бесило?
— Бесило? Меня? Джек, откуда ты свалился со своими принципами, мачо хренов? Уж если на то пошло, это меня больше всего забавляло. И потом, мы к тому времени уж не помню сколько с ней не спали. Так что скажи спасибо, я тебе крутейшую пиар-компанию сделал…
Я схватился за голову.
— Я с тобой точно рехнусь, Тристан… Ты ведь был поначалу в нее влюблен, или мне показалось?
— Влюблен… ну да, был, но со мной это случается, считай, каждый день… И что? Да не смотри ты на меня так, я правду говорю… Влюбиться — все равно, что кокаину нюхнуть, пятнадцать минут вечности… То есть у кого как, я о себе говорю…
Я усмехнулся. Было что-то от китайского бисквита в этой его максиме.
— Слушай, Джек, — продолжал он, — я не понимаю, почему тебя это так удивляет…
— Во-первых, потому, что тебя и меня, прямо скажем, не с одной матрицы отливали… Уж больно крутой вираж она заложила, на мой взгляд.
— Да в том-то и дело! Тебе разве никогда не случалось заняться любовью с подружкой, своей в доску? Знаешь, просто потому, что вам так здорово вместе, все вроде само собой, вот вы оба и приняли это за что-то другое?
Я вяло кивнул.
— Ну вот, так и у меня с Нуной получилось. Первый раз было хорошо, ну, второй, а потом как-то стало не в жилу… Слишком просто, по-свойски что ли, никакого… никакой тайны, понимаешь? В последний раз — вообще умора была, меня разобрал смех, ее тоже, а кончилось тем, что мы сели играть в шахматы… Представляешь? Но ты… на тебя, Джек, она запала. — Последнее слово он произнес, растянув губы в улыбке.
— Немного же ей надо! Если в каждого, кто не обращает на нее внимания, она готова втюриться…
— Твою мать! Ну почему ты вбил себе в башку, что она — полная дура? По-моему, ты сам себя хочешь убедить, что это несерьезно… Тогда какого же черта ты поперся в Диснейуорлд? Нет, ты бы показался специалисту, старина, а то я не знаю, кто тут из нас псих… Может, попьешь таблеточки?
— Почему бы нет… А как они действуют?
— Пофигистически. Еще от них толстеют, ты заметил? Я даже… — Он осекся, выдержал паузу. — Но-но! Не меняй тему! Я оставлю тебя в покое, честное слово, через две секунды, только дай мне закончить. Все-таки почему тебе так трудно поверить, что Нуна могла влюбиться в тебя сильно и с полным на то основанием? Из-за меня? Из-за того, что она три дня крутила со мной? Это на тебя так подействовало? Ну, и как, собственно, я в этом треугольнике выгляжу? Скажи уж, по-моему, не лучшим образом… Нет, молчи. Не в этом суть, вопрос другой: почему ты цепенеешь от одной только мысли, что это может оказаться настоящим?
Тристан смотрел на меня и весело скалился. Я открыл было рот, но он не дал мне сказать:
— Знаешь что, не надо… Ответь про себя, а то вслух, честно говоря, ты такое лепишь, что уши вянут. А я вот что скажу: девушке, которая берет на себя труд растолковать тебе закон Бернулли, стоит дать шанс…
Что-то он не в меру раздухарился, Тристанище. Ладно, отнесем это на счет таблеток, решил я.
— И думай быстрее, Джек, старина, потому что я пригласил Нуну на вернисаж. Она приезжает завтра. Оп-па! Получи! — выпалил он и наградил меня шутливым хуком в подбородок.
— Я тебя ненавижу, Тристан.
— Это пройдет, дружище. Пройдет.
Надо признать, что Джоэлю Стейну с его безошибочным чутьем нет равных в умении создавать тот самый buzz[48], что отличает заурядный коктейль от подлинного события. Выставкой он загорелся даже сверх моих ожиданий, и заразительность его энтузиазма пробудила былой интерес к имени Жака Дюбуа. Там и сям мелькали знакомые лица — журналистка, агент, любитель с тугой мошной, — а я, заняв позицию у стойки бара, накачивался «Кровавым Цезарем» и никак не мог отделаться от ощущения, что меня принимают не за того. На мнения этих людей о выставке мне было, по правде говоря, начхать; я все ждал, когда же наконец кто-нибудь крикнет: «А король-то голый!» — но для подобной выходки в гостях у Стейна требовались мужество и прямодушие, каковыми приглашенные, по большей части, не обладали. На какую-то долю секунды мне подумалось, что я, возможно, неправ и выставка в самом деле на уровне. Глупая мысль. Безвылазно проторчав две недели в темной комнате, я пришел к одному выводу: фирма «Фуджи» выпускает отличные одноразовые фотоаппараты.
Я уже, наверное, больше часа таращился на входную дверь, как вдруг мне на плечо легла чья-то рука.
— Привет, Джек.
От одного только голоса меня обдало ледяным ужасом. Этот ломкий тембр, эти фальшивые, елейные интонации — я узнал бы их из тысячи. Не оборачиваясь, я ответил в пустоту перед собой:
— Мюриэль. Longtime[49].
— Ты меня не поцелуешь?
Я холодно усмехнулся и дернул плечом. Ее рука соскользнула вниз по моей спине. Я и не думал оборачиваться, смакуя ее нараставшее раздражение.
— Мюриэль, Мюриэль… Тебя-то как сюда занесло?
— Я, знаешь ли, в курсе событий, это моя профессия, ты не забыл? Прекрасная выставка, и идея прекрасная… Welcome back[50], Джек.
Я покачал головой.
— Тебя воротит от этого, Мюриэль. Тебя всегда воротило оттого, что я делаю, теперь-то уж можешь признать…
Она помолчала, будто в нерешительности.
— Все это очень… как бы это сказать… очень сентиментальное видение. Пожалуй, сейчас даже заметнее, чем два года назад. Я… меня воротит, это верно.
— Ну вот! А сказать, что тебе особенно невыносимо? Что сейчас только половина десятого, а четверть экспонатов уже продана… без твоего участия.
— Ну, знаешь ли, на вкус и цвет… — пренебрежительно фыркнула она. — Джоэль потрудился на славу. Вообще-то, скажу, чтобы доставить тебе удовольствие, он, по-моему, от твоих работ действительно в восторге. Но это ненадолго, Джек. Сам знаешь, раскрутиться ты никогда не умел. Ты такой нудный, такой серьезный, такой… пресный, мне жаль тебя, Джек! Завтра о тебе забудут… Если не сегодня!..
Последние слова она произнесла радостно и, кажется, даже облизнулась в предвкушении.
— То есть ты считаешь, что я должен войти в роль нью-йоркского артиста, да, Мюриэль? Заявлять о себе, скандалить, поднимать шум?
— Немного шума тебе не повредит. И с кокаином развязать было бы недурно для начала… Сколько раз я тебе говорила: плохой рекламы не бывает. Только знаешь, что надо иметь, чтобы поднять шум? Крепкие яйца, Джек. Тут тебе до меня… Возвращайся-ка лучше к своей…
Я оборвал ее на полуслове, выплеснув «Кровавого Цезаря» через плечо и от души понадеявшись, что Мюриэль сегодня посетила благая мысль одеться в белое. Я обернулся. Вряд ли нашлось бы что-нибудь белее этого платья от Армани. На ангелах разве что, и то вопрос. Архангел Мюриэль. Она содрогалась всем телом, задыхаясь от ярости. Груди от ледяного душа заострились под прозрачной тканью. Эта стерва ухитрилась выглядеть сексапильной даже в таком виде. Толпа образовалась мгновенно. Стейн и Тристан смеялись — один нервно, другой от души. Я как ни в чем не бывало наклонился к Мюриэль, которую все еще трясло.
— Вот я и еще десяток продал… Видишь, как быстро схватываю, — медленно проговорил я самым задушевным тоном.
Мюриэль глубоко вдохнула, опустив веки, и ее голос, совершенно ровный, на выдохе произнес мне в самое ухо:
— Неплохо, Джек… Не слишком изобретательно, но ты делаешь успехи. А теперь смотри, что такое крепкие яйца… Смотри, что они запомнят, все эти идиоты, думаешь, тебя? И просто для удовольствия посмотри, не стесняйся.
Глядя на меня с холодным бешенством, Мюриэль спустила с плеча бретельку, потом вторую, и платье соскользнуло на пол; под ним ничего не было. Она ногой отодвинула рдеющий позор, запечатлела, обдав дыханием сибирских морозов, поцелуй на моей щеке и прошествовала сквозь оторопевшую толпу по галерее нереально небрежной походкой — даже остановилась раз-другой перед экспонатами, чуть презрительно кривя губы. Взяла в гардеробе свой длинный белый плащ и вышла на улицу — все это в потрясенном молчании, которое так никто и не посмел нарушить.
Наверное, в эту минуту, не будь моя ненависть к Мюриэль до такой степени законченной, я бы дал слабину. Я догадывался, что придется платить по счету, но за такое не грех и раскошелиться.
В себя приходили долго, и многие еще растерянно косились в сторону вестибюля, когда в дверях появилась Нуна. В наброшенной на плечи просторной шали, в длинном темном платье с дерзким разрезом. Ее взгляд, проблуждав несколько мгновений по лицам, остановился, легко коснувшись меня. Она улыбнулась — едва заметно, уголками губ. Я вспомнил их вкус. Взгляд-мотылек уже снова порхал, а она не двигалась с места, так и стояла в дверном проеме, и тут какая-то безошибочная интуиция подсказала мне, что сама она не подойдет, и, если я задержусь у бара дольше, чем на три секунды, то больше не увижу ее никогда.
Три секунды. Раз. Я этого не стою. Я ничем не заслужил ее прихода. Я ничем не заслужил ее необъяснимой тяги ко мне, упрямой нежности, которую я ощущаю с той минуты, когда она запрыгнула в «Бьюик», крепкого пожатия ее ладошки и этих слишком ласковых взглядов, истинное значение которых я начал, наконец, понимать. Я ничем не заслужил ее снисходительных пауз, ее любопытства, ее терпения. Ее настойчивость противоестественна, она сидит занозой в разумном порядке вещей, она меня и бесит, и пленяет, конечно же. Видно, эта девочка еще во что-то верит, она верит, что сердце неистощимо — и желание тоже, если на то пошло! — что можно защититься от бурь, что плоды не подвержены гниению, а дорога в ад вымощена только дурными намерениями, что жизнь может удаться и черта в ступе!.. Она что, спасает меня? Осененная блистательно извращенной идеей, вбила себе в голову, что должна меня спасти? И вкус ее губ был лишь слащаво-надменной благотворительностью? Думаешь, тебе под силу удержать мою голову над водой, русалочка? Я хотел бы думать так, поверить, что ею движет именно это, порыв доброй души, милосердная прихоть, тогда мне было бы легче — но нет. Почему она здесь, ради всего святого? Что я такого сделал? Я не красавец. Я не ангел. Я ничем не заслужил.
Два. А может, она и не хотела. Может, не по своей воле она здесь, в вестибюле галереи в Сохо, стоит, как на натянутом канате, с достоинством ожидая шального ветра, готовая упасть в ту или другую сторону. Она сделала то, на что мне не хватило безрассудства или мужества во Флориде. Вернее сказать, мужества и безрассудства, это ведь одно, единое целое, поистине орел и решка. Я хотел бы видеть в ней безоглядную отвагу ездовых собак, детей на войне, но я знаю, она все понимает, она — цельная натура; я знаю — ее сковал страх, заледенила надежда. Дойти до нее — пятнадцать шагов, — что это будет значить? В чем я распишусь, если сейчас поставлю одну ногу перед другой и повторю это движение пятнадцать раз, внимательно ли я прочел каждую буковку документа? Что, в самом деле, я подпишу — смертный приговор, перемирие, великодушную амнистию? Кому? Себе? Не нужен мне спасательный круг из ласковых рук, не нужна канарейка в клетке, ни шумовое сопровождение, ни предлог для чего бы то ни было. А если я так и останусь у бара, буду стоять себе спокойно и пить водку до зари, до будущей недели, до Страшного суда, что от этого изменится? Но могу ли я позволить себе такую роскошь — окопаться, схорониться в бункере, надежно укрыться от огня, как на моем туманном озере, смотреть в оптический прицел, всем свои существом обратиться во взгляд, взгляд партизана, снайпера в засаде, хладнокровно выбирающего цель и — пах! — выпускающего кишки пехотинцам, — так стреляют по лесным уткам, а сердце не ликует, а сердце не плачет, а сердце не бьется? Хватит ли меня на такое?
Три. А что, если любовь — шальная пуля?
И я сделал пятнадцать шагов и вышел из бункера под прицел тяжелой артиллерии.
Я шел, а Нуна смотрела на меня, задиристо вздернув подбородок.
— Я считала до десяти, — выпалила она.
— Как щедро. Вот, ты забыла в машине, — сказал я и достал из кармана гребешок.
— Я не забывала.
Конец октября, двести пятый номер, шесть жарких дней. Седьмое утро, тосты с клубничным вареньем и Нуна, голая. Она ест. Я курю сигарету.
Вчера вечером за гамбургером в Ист-Виллидж она сказала, что любит меня. От неожиданности я засмеялся. Она влепила мне немыслимой силы пощечину. Пауза. И еще раз — на «бис». Я, оглоушенный, ответил, что, если вдуматься, пожалуй, я тоже. Она запустила в меня долькой картошки в кетчупе и попала прямо в глаз, мы посмеялись — вот и все. У нас было так много времени. Времени у нас было, как океанской глади у китов.
Мы пошли в отель пешком, хотя сырая погода не располагала. Я вспомнил с ней проявления нежности, которые полагал ушедшими навечно, но все вернулось — не так, как прежде, и не то чтобы совсем по-новому. Измена оказалась легкой, ее едва заметный след во мне был из тех сожалений, что с готовностью забываются, а не залегают на глубине только потому, что серьезны и прекрасны. Рука Нуны в моей руке — ее ноготки поглаживали мою ладонь, и это движение, этот машинальный жест как-то сразу окрасился для меня в своеобразный цвет привычки. Стало страшно на какой-то момент. Так же было перед той единственной волной, которую я поймал во Флориде. Но, угревшись в тепле двести пятого номера, я раздел Нуну, которая засыпала на ходу и, притихшая, улыбалась мне со слипающимися глазами, лег, прижался всем телом к ее солнечной коже, сонной рукой поглаживая живот, где-то на границе яви; я уткнулся носом в ее средиземноморский затылок, и мне снились голубые и охряные сны.
И сегодня, на седьмое утро, оказалось, что она все еще здесь. Я погасил сигарету и потянулся ухватить у нее кусочек тоста.
— Можно задать тебе странный вопрос?
Она весело кивнула. Вопрос был назревший, нездоровый, боюсь, не очень внятный. И не такой уж странный. Но, наверное, важный.
— Ты могла бы мне изменить? — брякнул я, немедленно пожалев о вырвавшихся словах.
Нуна нахмурилась и некоторое время молча жевала, решив, должно быть, что я встал не с той ноги. Мне показалось, что она чуть было не ответила «нет», но тут по ее лицу скользнул лучик насмешки.
— Я ведь не твоя, Джек…
И добавила что-то по-каталонски с озорной улыбкой на губах.
— А что это значит?
— Так сказал один наш поэт: «Самые непрочные клятвы прекраснее всех». Неплохо, правда?
Капля варенья, проложив дорожку по ее подбородку, упала на грудь. Она рассмеялась маково-ало. Я закрыл глаза. Я дома.
Выставка имела успех. Сенсации не случилось, но в каком-то смысле меня это даже устраивало. Для желающих открыть новое лицо я представлял меньше интереса, потому что таковым уже не был. Стейн получил вожделенную статью в «Нью-Йоркере», галерею признали, и он был доволен. После закрытия я подарил ему портрет Дерека, стоящего на палубе катера с пойманной рыбиной в руках и скалящего зубы в ослепительной улыбке.
— Кто это? — озадаченно спросил Стейн.
— Это тунец, Джоэль… А с ним — один твой знакомый.
Он помолчал, потом брови его поползли вверх, рот приоткрылся.
— Страховка?
Я, подтверждая, кивнул.
— Ага… вид у него вполне довольный… — задумчиво протянул Стейн.
— У него лучший в стране адвокат, еще бы ему не быть довольным!
Стейн рассеянно улыбнулся, в мыслях он бороздил Мексиканский залив с адмиралом.
— Спасибо, Джек, — сказал он наконец, — ты угадал, наверное, это действительно моя любимая… Эта и еще собака… Кстати, собаку купили… Вчера, я тебе говорил?
— Нет. И кто же?
— Какая-то женщина, лет шестидесяти… Спрашивала, зайдешь ли ты вечером. Очень интересная, знаешь, не из простых. Да! Она же для тебя оставила… Сейчас, это у меня в кабинете…
— Мэй?
— Да, Мэй Дьюган, кажется… Ты ее знаешь?
Я неопределенно мотнул головой. Надо же, как обидно, что мы разминулись!
— Можно тебя попросить, Джоэль? Не оприходуй этот чек. За мой счет, конечно, ладно?
Он кивнул с понимающей улыбкой. Стейн питал слабость к таким вот сугубо личным прихотям, особенно чужим. А мой подарок, этот расплывчатый и передержанный снимок, был куда больше, чем просто фотографией, — это был чей-то секрет, пустяковый, но теперь он принадлежал ему. Он ушел в кабинет, который оборудовал себе за выставочным залом; вернувшись, протянул мне конверт и показал разорванный чек, как будто я требовал доказательств.
В конверте была открытка. «Холлмарк». На картинке пейзаж, морской берег. Внутри — никаких стандартных пожеланий. Два абзаца убористым почерком учительницы.
«Жаль, что не застала Вас, Джек. Выставка замечательная. Вы не утратили зоркость, я бы даже сказала, что Ваш взгляд стал смелее и снисходительности в нем поубавилось, уж простите за словцо… Мне кажется, многие снимки трудно Вам дались. Устоять перед искушением «красивости» нелегко, не правда ли? Браво! Вы, конечно, ждете от меня авторских пожеланий, но я Вас разочарую:
You can’t always get what you want,
But if you try sometimes,
You just might find,
You get what you need[51].
Это не я и не И-цзин, это «Роллинг Стоунз». Гениальное, знаете ли, не обязательно заумно.
All the best[52],
Мэй».
Вздумалось же родиться в такой день, сказал я себе, положив трубку старенького телефона. С неба сыпалась снежная крупа, мелкая и сухая, необычный снег для конца ноября. Солнце упорно боролось за свои права, то и дело озаряя свежий лед на озере.
— Кто звонил? — спросила Нуна. Она приехала на выходные и сидела за учебниками в гостиной.
— Тристан, — ответил я. — Моника рожает.
Повисло долгое молчание. Потом Нуна появилась в дверях кухни.
— Ты, конечно, поедешь… — проговорила она, помедлив.
Я тоже ответил не сразу. Вернулся к мытью посуды, рассеянно глядя на озеро. Действительно, странная погода для осени.
— Не знаю, — сказал я. — А надо?
Она подошла, прижалась к моей спине, прохладная ладошка прокралась под свитер.
— Конечно, надо.
— И ты… ты не боишься?
— Ну, положим, до смерти боюсь — и что от этого изменится? Ты меня пожалеешь? Идиот…
«Идиот» — теперь это было мое узаконенное домашнее имя. Других мужчин зовут «милый», «зайчик», «котик». А меня вот — «идиот».
— Так я поеду?
— Поезжай.
— О'кей.
— О’кей.
Ехать так ехать, я домыл посуду и отправился в Монреаль, оставив Нуну в одиночестве зубрить молекулярную биологию и штудировать трактаты по этике.
Едва я вошел, Кристоф устремился навстречу и прямо в коридоре облапил меня могучими ручищами, как будто родного брата увидел после десятилетней разлуки. Это было весьма далеко от действительности, но я понял, что крыша у него слегка отъехала, и постарался по возможности тепло ответить на его медвежье объятие. В таком состоянии он готов был расцеловать кого угодно, это точно.
— Девочка, Джек! Представляешь? Дочка! У меня — дочь, прикинь, это что-то! Дочь, представляешь?
— Потрясающе! Э-э… Поздравляю, Кристоф. В самом деле, дочь — это что-то…
— Девочка… — повторил он мечтательно. — Кто бы мог подумать… Нет, это что-то! Дочка… Дочка, Джек! Надо же!
Положим, не один шанс из миллиона, ну, да ладно, можно понять, что математические способности в таких обстоятельствах отказывают. Случись это раньше, я бы не стерпел, уж заткнул бы глотку этому остолопу, но сегодня во мне шевельнулось чувство, отдаленно напоминавшее уважение.
— Я могу зайти к Монике, как думаешь? — спросил я.
Кристоф закивал и проводил меня до двери палаты.
— Там сейчас Франсуаза, но это ненадолго, она куда-то спешит… Может, хочешь кофе, Джек, или кока-колу? Я как раз шел за…
— Спасибо, не надо. А Тристана нет?
— Нет еще, скоро придет. Ну, увидимся… Дочка! Надо же, Джек!
Я пожал плечами, будто, как и он, не мог в это поверить. Потом присел на корточки, прислонясь к стене, и стал ломать голову, что скажу Франсуазе, когда она выйдет из палаты. Колено ныло. Больницы. С этим ничего не поделаешь.
Минут через пять дверь открылась. Я даже не успел подняться, Франсуаза, вылетев в коридор, смерила меня своим особым взглядом — так смотрят судьи на выставке собак.
— Жак… — удивленно протянула она. — Вы… вы находите, что ваше присутствие здесь уместно?
Я встал, усмехнулся.
— Вполне. А задавать такие вопросы, Франсуаза, — невежливо. Впрочем, поздновато уже тебя воспитывать…
Прежде чем до мадам доехало, я протиснулся в палату, захлопнув дверь перед ее носом. Сказать «ты» Франсуазе Молинари — сногсшибательное ощущение. Все равно что помочиться на «мерседес».
Малышка спала у ее груди. Я ожидал увидеть Монику измученной и отупевшей от лекарств, но это была прежняя Моника, сияющая счастьем. Она улыбнулась мне. Я положил букет на тумбочку и присел на краешек кровати, залитой слепящим послеполуденным солнцем, от которого бывает так больно глазам. Рука Моники тихонько скользнула в мою ладонь. Мы ничего не сказали друг другу.
В прошлый раз, когда я держал Монику за руку в больничной палате, солнце не светило. Ее рука была тогда холодная, слабая, синеватая и судорожно вздрагивала. В тот прошлый раз я не принес цветов. В тот прошлый раз, когда я держал ее за руку в больничной палате, в больнице Валь-д’Ор, врач вошел без стука. Не глядя на нее, на меня, на нас, он сказал профессионально степенно, ровным, без всякого выражения, голосом, сказал, что, по всей вероятности, Моника больше не сможет иметь детей. Сказал и вышел, мы ведь были у него не одни, он спешил к другим больным с другими новостями — три раковых опухоли, камень в почке, пара ларингитов. Мы долго молчали, глядя куда угодно, только не друг на друга, — на экран выключенного телевизора, на яблочно-зеленую стену. Наконец, силы у Моники кончились, и ее глаза подернулись пеленой — от ярости, от досады, и обратились на меня, до жути медленно, и в них блеснул огонек, доселе мне незнакомый, а я-то думал, что знаю об этих глазах все. В эту минуту она увидела мое состарившееся лицо, мое потрепанное жизнью тело и впервые, представив меня стариком в грядущие годы разрушения и тлена, которые нам предстоит провести вместе, не испытала ни малейшей нежности. В них было и удивление, в ее глазах, я это видел. На моем лице больше не читалось наше будущее, симфонические планы, большая и вечная жизнь. На моем лице было написано, что мы смертны, всецело и безвозвратно. Бледно-серое, оно было лицом могильщика. Отныне мое лицо всегда будет олицетворять для нее мертвенный ужас, я понял это тогда, но всего на миг, короче взмаха ресниц. Я никогда больше об этом не думал, я истребил это знание, запер его на замок и не давал никакой пищи — ни намеком, ни тенью мысли. Но оно оказалось живучим. Как вирус, пока он спит в организме, этот взгляд остался между нами. Остальное — вопрос времени. Я привез Монику домой. В наш мавзолей.
В прошлый раз, когда я держал Монику за руку в больничной палате, солнце не светило.
— Ее зовут Шарлотта, — шепнула Моника.
— У меня есть одна знакомая Шарлотта — колдунья вуду, — помолчав, сказал я. — Хорошее имя.
Моника улыбнулась, не зная, правда это или я выдумываю.
— Хочешь взять ее на руки?
— Не будем выходить за рамки, ладно? — ответил я и чуть крепче сжал ее руку.
— Хорошо, Жак.
Повисло молчание, мы его не нарушали, пусть себе висит спокойно. А вот в Тибете плачут, когда рождается ребенок, плачут о душе, которой не удалось избежать дхармы, цикла перевоплощений. Ни черта они не понимают в этом Тибете.
— Скажи, Моника… Ты простила меня?
Она вздрогнула.
— Мне ответить?
— Если хочешь.
Когда Моника лгала мне, я всегда совершенно точно это знал. Тон, манера речи, подбор слов, искусная маскировка голосом — все это было не важно. Я никогда ей не говорил, но у нее чуть подергивается левая щека, если она врет. Этот тик в принципе невозможно заметить, если не знать о его существовании.
— Нет, — тихо выдохнула она наконец.
Я не знаю, солгала ли она. Я смотрел не на нее — в окно. Больше я никогда не спрошу ее об этом. И себя тоже. Солнце и в самом деле светило вовсю. Холодный северный ветер свистел в голых ветвях деревьев. Хорошо родиться в такой день, и приступить к увлекательному занятию — губить свою жизнь — тоже хорошо. Еще осталось наделать столько ошибок, что одной жизни хватит ли? Погода была чудесная, и я улыбнулся.
Я побывал в Валь-д’Ор четырежды за эту зиму. Первые три раза один. В четвертый раз, в начале марта, захватил с собой Тристана и Луизу, чтобы они пригнали «Бьюик». Луиза беременна и стала еще несноснее. Но Тристан, кажется, счастлив. Они собираются пожениться. На мой взгляд, жизнь чертовски ускоряется, а дорога преподносит сюрпризы. Но что я, собственно, в этом понимаю?
«Сессна» слушается меня не совсем как прежде. Капризничает на крутых виражах, дает крен. Это странно, ведь с крылом я поработал на совесть, оно теперь как новенькое. Лонжерон был цел, пришлось сменить только обшивку. Надо бы еще покрасить заново. Но не все сразу. А шасси заменили полностью, собрали из подержанных деталей, которые Раймон хранил на всякий случай два года, ни разу мне о них не обмолвившись.
Осенью, в сезон охоты, я, может быть, пересяду на «Бивер», а пока подрядился на лето патрулировать для Министерства природных ресурсов. Надзор за лесными пожарами. В свое время именно на этой работе я получил удостоверение пилота. Работа как работа, пристойно оплачивается, правда, скучная смертельно. Зато Нуна сможет налетать побольше часов. Она хочет аж в Луизиану, но это пока под вопросом. Сам знаю, что сдамся рано или поздно, просто интересно, как долго я способен сопротивляться, когда она просит. Нуна — пилот от Бога и чертовски рисковая к тому же. Несколько взлетов на ее счету уже есть, и она наседает на меня, чтобы я разрешил ей приземлиться. Скоро придется, никуда не денешься.
Взлет — это ведь плевое дело. Просто отпусти вожжи и дай самолету делать то, для чего он и был задуман. Ты им, конечно, управляешь, но в главном-то даешь ему свободу. Создать подъемную силу, оторваться от земли, набрать высоту — это он сам.
Приземлиться — дело другое. Приземление по сути своей противоестественно. Приземляясь — уходишь. Обдуманно, максимально просчитанно, аккуратно — но уходишь, как ни крути. Это ведь не просто медленно опуститься до нулевой высоты и, коснувшись земли, выключить мотор: ничего хорошего не выйдет, опрокинешься. Нет, изволь приземлиться по правилам искусства: заставь самолет лететь в десяти сантиметрах от земли, параллельно ей, на пределе, а потом — убей подъемную силу, обмани его доверие, душу его предай одним уверенным и безошибочным движением. Измена — вот что такое приземление. Но ведь горючее на исходе, поэтому самолет долго не держит на вас зла. Иные измены необходимы.