Пароход покачивался на мелкой речной волне, поскрипывали сходни, принимая новых и новых гостей. Поздняя вечерняя заря окрасила алым цветом почти всегда серую, взъерошенную ветром реку, гранитную набережную, белоснежную рубку парохода. На медных поручнях, в чисто протертых стеклах иллюминаторов пылали десятки маленьких слепящих солнц. На трубы духового оркестра было больно смотреть, они словно извивались, раскаленные докрасна, в руках музыкантов.
Борисов пожалел, что поехал без жены.
— Присоединяйся к нам, холостякам, — крикнул ему Новиков. — Какие девушки! Глаза разбегаются.
Стоило ступить на борт парохода, ощутить под ногами качающуюся палубу, как сразу приблизились небо и вода, глаза невольно потянулись к лилово-прозрачной дымке залива. А по обоим расходящимся берегам, скрепленным пряжками мостов, раскинулся огромный город — карминовые волны крыш, трубы с косматыми гривами дымков, золотые острия шпилей.
Не успели отчалить, как с палубы взмыла, понеслась песня, и с этой минуты, не умолкая, кочевала она всю ночь, от борта к борту, Спускалась в каюты, даже капитанский мостик не оставила в покое.
Старенький пароход, наверное, впервые вез на себе такой большой груз веселья и радости.
Молодежь затащила Борисова на верхнюю палубу, там начались танцы. Издали, поверх голов, Борисов заметил Андрея, кивнул ему, но толпа разделила их. Потом Борисов увидел, как Андрей спустился вниз, побродил между столиками буфета, прошел на корму и устроился в укромном местечке, присев на бухту каната.
«Подойти к нему или нет? — думал Борисов. — Рано еще, подожду. А может, в самый раз именно сейчас встряхнуть его?»
— Сергей Сергеевич, выручай! — крикнул Новиков. — Разобьем эту парочку.
Он показал на двух кружившихся девушек — кареглазую красавицу Галю Семенову из планового отдела и толстощекую коротышку — сестру Пеки Зайцева.
— Разрешите вас разлучить, — сказал Борисов девушкам и, спутав все расчеты Новикова, подхватил Галю Семенову.
Он еще раз взглянул вниз, на корму. Отсюда, с палубы, фигура Андрея казалась одинокой и маленькой. «Ну и сиди», — в сердцах подумал он.
Вынув записную книжку, Андрей хотел, как обычно, подвести итоги недели. Он задумчиво смотрел за борт на кипучий сизый бурун, который, не отставая, бежал за кормой.
Если бы ему пришло в голову, что эта вода, и небо, и музыка мешают ему думать о деле, он, конечно, немедленно заставил бы себя заняться делом. Но он находился в состоянии какого-то странного бездумья.
Карандаш в его руке повисел, повисел, опустился на чистую страницу и нарисовал парусник с узким бушпритом, с оснасткой, веревчатыми лестницами, кливером. Мачты гнулись под ветром, трещали паруса. Парусник мчался сквозь бурю из далекого детства, населенный смелыми моряками, открывателями новых земель, путешественниками…
Ветер, и на самом деле тугой, теплый, трепал волосы, забираясь под рубашку, вздувал ее пузырем. За бортом парохода шумно бурлила вода.
Красота летнего вечера постепенно покорила все его чувства. Он не заметил, как встал, облокотился о поручни. Брызги, разбитые ветром, обдавали лицо мелкой пылью. Перед ним была только вода, с каждой минутой она раскрывала все шире свою бескрайную даль. Пароход выходил в залив. Тяжелый, продымленный городской воздух отступал перед свежими крепкими запахами, певучей воды. В белесом тумане, за дозорными силуэтами островов садилось красное солнце. Через все море поперек насыщенных синевой полос протянулась рябиновая дорожка. Гладкая волна дышала теплом, настоянным за долгий день.
Андрей не представлял себе человека, равнодушного к морю. С детства оно было предметом его мечтаний, местом воображаемых подвигов. Мечталось когда-нибудь поселиться на самом берегу моря, засыпать под его неумолчный прибой, вставая, встречать его каждое утро новым и таким же прекрасным.
Перед величественной вечной громадой моря многое в собственной жизни казалось порой мелким, пустым, не стоящим внимания. Оставалось только самое важное, главное.
Чья-то маленькая, горячая рука легла на его руку. Рядом с ним стояла Нина.
— Послушайте, — сказал он, не в силах оторваться от певучей косой волны, бегущей от борта:
Приедается все,
Лишь тебе не дано примелькаться.
Дни проходят,
И тысячи, тысячи лет.
В белой рьяности волн,
Прячась в белую пряность акаций,
Может, ты-то их,
Море,
И сводишь, и сводишь на нет.
Впереди и с боков его окружала вода, как будто он стоял не на палубе парохода, а мчался по волнам сам, разрезая воду, чувствуя ее плотную силу.
Он пригнул голову, крепче сжал поручни. Яростно сопротивляясь, раздавались в стороны шипящие пласты воды. Веселое возбуждение борьбы охватило его. Это были редкие дивные минуты полного душевного счастья, совершенно безотчетного, когда тело и ум сливаются вместе, распахиваясь навстречу ветру, запахам, краскам. Пароход покачивался в такт задумчивому ритму строк:
Ты на куче сетей,
Ты курлычешь,
Как ключ, балагуря,
И, как прядь за ушком,
Чуть щекочет струя за кормой…
Андрей перевел дух, слизнул с губ холодную, чуть горьковатую влагу.
— Хорошо, — медленно сказала Нина.
Держась за поручни, она откинулась назад на вытянутых руках. Темноголубое платье облепило ее фигуру, билось и шелестело в ногах, закинутые назад волосы струились по ветру.
— Про море, наверно, нельзя писать плохо, — благодарно ответил он.
Они молчали, и он был доволен, что с ней так приятно молчать.
Солнце скрылось. Рябиновая дорожка на воде погасла. Наступила ночь. Светлое молочное небо без солнца выглядело странно пустым…
Какая-то шумная компания приблизилась к борту. Накрашенная женщина с тонкими, выщипанными бровями воскликнула: «Что за живопись!»
— Пойдемте танцевать, — тихо сказала Нина.
Поднимаясь за ней по узкому трапу, Андрей невольно смотрел на ее голые загорелые ноги и впервые подумал о Нине как о женщине. Начиная с этой минуты каждый взгляд, каждое прикосновение открывали ему в Нине новое. Танцуя, он ощущал ее высокую грудь, рука его чувствовала сквозь ткань ее горячие плечи. Это стесняло его и в то же время было приятно. Нина была ниже его на целую голову; когда он смотрел вниз на ее запрокинутое счастливое лицо, ему казалось, что он смотрит в синюю кипучую воду.
И, как прядь за ушком,
Чуть щекочет струя за кормой…
Он отыскал эту прядь, и сразу же из глубины памяти всплыла другая — не темного золота, как у Нины, а светлее, своевольная, смешная, — такую не видят в зеркале, когда причесываются…
— Как хорошо, что вы поехали с нами, — сказала Нина.
Он сжал в ответ ее руку и, уже не думая, не вспоминая ни о чем, закружился, поглощенный лишь плавной мелодией вальса и радостью от близости этой девушки.
Палуба сливалась с гладью моря, и казалось, что они мчатся по огромному залу из моря и неба. Где-то рядом мелькнули синие глаза Борисова, один глаз подстрекающе мигнул, Андрей улыбнулся и снова закружился, чувствуя щекой волосы Нины.
А Борисов снова пожалел, зачем он не взял с собою жену. Поехал в качестве парторга. Что за глупая и скучная затея! Как будто нельзя просто поехать, как все люди, потанцевать со своей Любашей, отдохнуть без этой заранее поставленной задачи — кого-то поучать, наставлять, воспитывать. Как будто без этого он перестанет быть коммунистом. Вот ведь прекрасно все обстоит у Андрея и без его вмешательства.
Заметив в группе молодежи Сашу, Борисов кивнул в сторону Андрея с Ниной:
— Видал? А ты боялся!
Саша виновато развел руками. Когда танец кончился, Борисов извинился перед Ниной и увел Андрея.
Они спустились в кают-компанию. Свободных столиков не было.
— Сергей Сергеевич, подсаживайтесь к нам, — окликнул их Воронько.
Он сидел с Кузьмичом, красный, взъерошенный, шумно вздыхая и усердно подливая старику из графинчика.
— За ваше здоровье, Сергей Сергеевич, — он смущенно посмотрел на Андрея. — Может, вы тоже за компанию, Андрей Николаевич?
— Что-то рано ты начал, Воронько, — недовольно сказал Борисов.
Судя по возбужденному виду Воронько, Андрей ожидал, что он ответит какой-нибудь дерзостью, но Воронько послушно поставил рюмку на стол:
— Танцевать я не умею, Сергеич, вот беда.
— Телок ты. Она там стоит и скучает, — сказал Борисов.
Воронько недоверчиво улыбнулся, пригладил волосы.
— Разыгрываете? — Он вскочил и двинулся к выходу.
— Кто ж это по нем скучает? — спросил Андрей.
Кузьмич удивленно крякнул, а Борисов сказал:
— Есть одна дивчина…
Подошла официантка, Борисов долго и придирчиво выбирал, колеблясь меж отбивной и жареным гусем.
— Что же вы без жены? — спросил Андрей Кузьмича, стараясь как-то завязать разговор.
Кузьмич странно посмотрел на него и, ничего не ответив, налил себе пива.
— Нарушили мы вашу беседу с Воронько, — натянуто улыбаясь, снова начал Андрей.
Кузьмич задумчиво тянул пиво. Борисов тоже молчал, вертя рюмку.
— Вот, Сергеич, мы с тобой родители, — неожиданно сказал Кузьмич. — Мне-то уж поздно… один сын — нет сына, и два сына — еще не сын, три сына — это сын. Ты цацкаешься со своим Колькой, сделал бы лучше еще двух… Вспомнишь меня когда-нибудь. Вот объясни, Сергеич, отчего это плохих детей больше любишь? — Он осушил стакан, пузырьки пивной пены лопались на его сморщенных губах. — Чудно получается: пока мы молоды, они нам не нужны, а когда мы стары, мы им не нужны…
— Разные дети бывают, — сказал Борисов, не зная, чем утешить старика.
— Почему разные? — мрачно спросил Кузьмич.
— Растут двое близнецов, — сказал Борисов, — из одного человек получается, а другой — никудышка. Вроде бы непонятно. Кто же виноват? И все же мы, родители, виноваты. По ночам, бывает, тихонечко грызет тебя эта мысль: где же, когда я ошибся?
Кузьмич слушал его и сочувственно кивал, радуясь тому, что есть человек, который угадал его горькие ночные мысли.
Официантка принесла гуся. Кузьмич вытер платочком усы, поднялся.
— Давайте с нами, — пригласил Андрей.
— Спасибо, вы извиняйте меня, если о чем не по-праздничному толковал. У нас, старых, все не вовремя.
— Сын у него от рук отбился, вот он где, корешок, — задумчиво пробормотал Борисов, когда Кузьмич отошел. — Да… А с женой он лет десять как не живет и страсть не любит, когда о ней спрашивают.
— Я не знал, — буркнул Андрей.
— Ты многого, я вижу, не знаешь.
За едой говорили про гуся, про погоду. Андрей, глядя на Борисова, ел с аппетитом, только косточки хрустели. Борисов рвал крылышко руками, коричневый жир стекал у него по подбородку, глаза от удовольствия сузились в мохнатые щелочки.
Как бы между прочим, Борисов осведомился, нельзя ли перенести Заславскому отпуск на следующий месяц. Андрей помотал головой — самый разгар работы с локатором.
— Возьми себе кого-нибудь другого в помощь.
Они перебрали всех лаборантов и техников, единственной более или менее свободной оказалась Цветкова.
— Цветкову? Нет, Цветкову нельзя задерживать, — сказал Борисов.
Андрей сердито фыркнул: того нельзя, этого нельзя, в чем дело?
Обещание, данное Саше, связывало Борисова, но ежели Лобанов делает вид, что не понимает, надо ж ему прямо сказать. И он сказал.
— Саша и Цветкова? — рассматривая узоры на скатерти, переспросил Андрей. — Что ж, серьезно у них это?
— У нее — не пойму. У него серьезно. Ты же знаешь, он парень искренний.
Они замолчали. Вокруг звенели посудой, журчала вода за бортом, мелко дрожала водка в рюмках. Шум голосов и топот ног на верхней палубе заглушались звуками аккордеона.
— Кто это играет? — спросил Андрей.
— Наверно, Морозов. — Борисов положил локти на стол, подался вперед, вперив в зрачки Андрея свой твердый взгляд. — Послушай, Андрей, почему ты людей наших не знаешь? Впускаешь их к себе только через служебный кабинет… Тебе вот это душевное одиночество, этакая рационалистичность, рассудочность не мешают? Ну хотя бы в творчестве…
— Философия, психология, — сказал Андрей. — Терпеть не могу психологии.
— Наверно, мешают, и чем дальше, тем больше будут мешать. Откуда у тебя это? То ли неустроенность личная… Жениться тебе надо.
— Ага, жениться, чтобы легче было разрабатывать локатор, — расхохотался Андрей. — Блестящая идея. Это как, по-твоему, не рассудочность?
— Ты не придирайся, — обиженно сказал Борисов. — Ты прекрасно знаешь, что я имел в виду. А если мне трудно выразить, то потому, что не хочу обижать тебя. Я бы мог тоже посмеяться кое над чем. Я же знаю, как ты оправдываешь себя. Вот, мол, я был поставлен в такие условия, когда приходилось работать одному. И я не имел права просить ни у кого помощи. Это все верно. И кажешься ты себе героем — вот, несмотря ни на что, добился. А какой ценой ты добился? Себя иссушил и вокруг себя зону пустыни создал. «Выхожу один я на дорогу…» Ты на дорогу выбрался, но теперь-то в одиночку тебе не справиться. И бригада — это тоже не арифметическая сумма голов и рук.
Борисов старался, чтобы слова его били в самую точку. Андрей морщился, фыркал, сердился, разражался хохотом, поеживаясь от удовольствия, как под хорошим душем, а Борисов злился, думая, что его удары пропадают впустую, что Андрей в чем-то главном остается почти неуязвимым. Даже когда он чувствовал себя правым, все равно ему было трудно с Андреем, потому что он любил Андрея и ощущал себя слабее его.
«До чего же я неспособный человек, — терзался Борисов. — Ну как бы мне забраться к нему в нутро, схватить его за живое».
Когда Борисов замолчал, Андрей, не поднимая глаз, вдруг спросил:
— И давно это у них началось?
— У кого?
— У Заславского.
— Кто их разберет. Ты Новикова обязательно возьми к себе в группу. Он натура увлекающаяся, и если его энергию переключить с женщин на…
— Сергей, ты способен на один вечер забыть про дела?
Борисов посмотрел в окно.
— Рыбаки куда забрались… Знаешь, Андрей, — не оборачиваясь, проговорил он, — один считает самым важным приборы, которые делают люди, а другой — людей, которые делают приборы.
Андрей ничего не ответил.
В полночь начался концерт самодеятельности. Андрей сидел в последнем ряду вместе с женой и сыном Рейнгольда. Сам Рейнгольд за рубкой, где скрывались артисты, помогал Ванюшкину налаживать какой-то фокус.
Вел концерт Новиков. Он незатейливо, но щедро острил, смеялся вместе со всеми и неохотно уступал место артистам.
— Ох и весельчак же он у вас, — сказала жена Рейнгольда.
Когда Новиков назвал фамилию Воронько, публика зашумела, раздались аплодисменты. Воронько вышел в черном костюме с туго завязанным галстуком и сразу же начал кого-то разыскивать. Проследив его взгляд, Андрей увидел Веру Сорокину. Андрей улыбнулся, его словно озарило, и он поразился, как это до сих пор он но замечал их отношений и имел глупость как-то раз ругать Воронько в присутствии Веры.
Воронько вздохнул и запел. У него оказался красивый густой бас. Пел он на украинском языке старинную казацкую песню.
Последнюю фразу, там, где казачка молодая разлюбила, не дождалась казака, он вдруг оборвал на середине, махнул рукой и ушел, серьезный, нисколько не смутившись. Это не испортило впечатления. Его вызывали долго и безуспешно, не хлопала только Вера Сорокина. Когда начался следующий номер, она незаметно встала и ушла за рубку.
Потом Ванюшкин показывал фокусы с напильниками, изгибал их, заставлял висеть в воздухе. Потом Нина Цветкова в вышитом сарафане, бряцая монистом, танцевала венгерку. Красные сафьяновые сапожки ее лихо стучали по дощатой палубе. Впереди Андрея сидел Саша, его аккуратно подстриженная шея порозовела. Подняв над головой руки, он оглушительно хлопал и ладоши. Нина выбегала раскланиваться и, почувствовав ее взгляд, Андрей отвернулся к жене Рейнгольда.
— Не знаете, с чем она выступает? — спросила жена Рейнгольда, когда Новиков вывел на сцену Соню Манжула. Андрей знал только, что Соня работает испытателем, и больше ничего. В течение полугода изо дня в день встречал он эту бледную, тихую, некрасивую девушку, и никогда у него не возникало желания поговорить с ней. Андрей никак не мог представить, с чем она может выступать. Ее появление на сцене поразило его. Однако почему-то никто из зрителей не удивился. Андрей пробормотал в ответ жене Рейнгольда что-то невнятное. Из публики кричали:
— Соня, Маяковского!
— Чехова!
— Про Щукаря!
Новиков успокаивающе поднял руку. Андрей не расслышал его слов, и только когда Соня начала, он понял, что она читает чеховский рассказ «Шуточка».
Сперва ему мешала ее неподвижная поза, безжизненно повисшие руки. По вот при словах: «Я люблю вас, Надя» — пальцы ее слабо шевельнулись. Это робкое, просыпающееся движение было заметнее и выразительнее, чем если бы она закричала или раскинула руки. С каждым словом голос ее крепнул, и все, чему Андрей удивлялся, отодвигалось куда-то в сторону перед большой мыслью, которую вкладывала Соня в этот много раз слышанный рассказ.
Забавная шуточка с наивной Наденькой… Наивной, или доверчивой, или страстно ждущей большого чувства? Иногда так легко и приятно бросить на ветер эти три старинных слова: я люблю вас… И в голову не придет, каким несчастьем может обернуться эта легкость для доверчиво открытой души. Наверно, слова эти произнести можно, лишь когда трудно дышать, когда кровь стучит в голове и страшно, как перед смертью.
Лицо Сони зацвело тонким румянцем. Она протянула руку навстречу ветру, настоящему ветру с залива, глаза ее стали большими, они смотрели куда-то поверх голов, вслед несущимся над пароходом чайкам. Она казалась сейчас Андрею красавицей, и ему хотелось, чтобы кто-нибудь, волнуясь, шепнул Соне: «Я люблю вас».
В антракте Андрей пошел за рубку. Окруженные ребятами, Соня Манжула, Нина и другие девушки о чем-то весело спорили. Андрею хотелось подойти к Соне и сказать что-то хорошее. Не найдя удобного предлога и стыдясь того, что ему нужен предлог, он зачем-то спросил у Воронько, где Борисов, и отошел, поеживаясь от неловкости.
«Почему я не замечал ее раньше? — думал он о Соне. — Почему я не замечал, что она умная, талантливая?»
Как будто приподнялся край занавеса, маленький краешек, за которым Андрей увидал совсем иную жизнь людей, казалось бы хорошо ему известных. Соня выступает в концерте, Воронько влюблен в Веру Сорокину, Нина и Саша, Кузьмич… и у каждого из них лаборатория — лишь часть жизни, и, приходя в лабораторию, они не могут оставить на пороге свои радости и тревоги, а приносят с собою переживания, которые и помогают и мешают им так же, как и ему самому.