Фронт застыл и перестал перекатывать эхо взрывов над опаленной крымской землей. Лишь изредка четкий перестук пулеметных очередей разрывает тишину. Беззвучно, мертвым фосфорическим светом вспыхивают осветительные ракеты.
Я лежу в холодном окопчике у края нашей земли. В руках автомат, но не для стрельбы по врагу. Мой автомат должен запечатлеть для истории борьбу и страдания, радость победы и горечь поражения, героизм и стойкость советских людей.
Я сижу в окопе над морем, рядом фашисты. Иногда слышны их громкие голоса, взрывы наглого смеха.
Неужели это страшная правда?
Я вспоминаю Москву. Где вы теперь, мои близкие, родные? Может быть, бродите среди руин разрушенного бомбами дома? Нет, этого не может быть. Жди меня, и я вернусь, жди меня, жди…
26 июня 1941 года я пошел в военкомат и получил направление в действующий Черноморский флот.
И вот в новенькой форме капитана третьего ранга я иду по Севастополю. Красивый, чистый город, с синими, как глаза девушки, бухтами, с йодистым запахом моря и белыми лепестками матросских бескозырок. Война еще не успела опалить его своим огненным дыханием.
В такт шагам бьет по ноге низко, по-морскому, подвешенный наган. Я еще не привык к оружию. Неужели придется воспользоваться им и стрелять в человека?
Человек человеку враг… Как же это случилось? Мы строили заводы, осваивали Северный морской путь, пустыню Кара-Кумы, далекие воздушные трассы. И вдруг — «над нами нависла смертельная опасность»… Кто виноват? В сердце кипит злость и обида.
— Товарищ капитан третьего ранга?! — услышал я вдруг строгий оклик. — Почему вы не приветствуете старшего по… Микоша! Дорогой, какими судьбами? В таком виде? Моряк по всем статьям!
Мою руку крепко сжимал капитан первого ранга Чемчирадзе.
Перед войной в качестве корреспондента «Известий» я был на маневрах Черноморского флота. За время плавания приобрел много друзей. Неожиданная встреча на Графской пристани с Чемчирадзе сыграла огромную роль в моей судьбе.
Я стал моряком и… остался кинооператором. Так неожиданно и непохоже осуществились мои детские мечты. По приказу Военного совета меня произвели в необычный ранг военно-морского кинооператора Черноморского флота.
Моя жизнь, судьба, работа надолго слились с жизнью и судьбой осажденного Севастополя.
…На траве холодными, синими искрами сверкает утренняя роса. Я прислушиваюсь. Ночь доносит еле уловимый металлический лязг. Тонкий, как комариный писк. Немецкие танки начали обещанное Гитлером наступление на Севастополь.
Сон улетел. Я прижимаю к груди свой «автомат». Он заряжен. Заряжен кинопленкой. Скоро начнется бой.
Первое боевое крещение мне довелось принять в море, на пути из Севастополя в осажденную Одессу, куда отправлялась бригада морской пехоты.
Теплоход «Абхазия» уходил из Южной бухты на рассвете. Вдоль бортов в торжественном молчании стоят матросы. На бескозырках — названия всех кораблей Черноморского флота. Морская пехота прощается с родным городом, с боевыми кораблями, пришвартованными у минной пристани. На их палубах — команды в строю.
— Прощай, Коля! — нарушает тишину один из матросов с миноносца «Беспощадный».
Коля — гигантского роста моряк, увешанный с головы до ног оружием, с гитарой в левой руке — машет своей бескозыркой. На ленточке надпись: «Беспощадный».
— Коля! Смотри не подкачай, не посрами корабля! — снова слышится голос с миноносца.
— Петро! Заходы до мамы! Щоб не заволновалыс швидко, а я им, гадам…
Больше Коля ничего не сказал. С яростью нахлобучил на самые глаза бескозырку, схватил гитару и запел, сначала робко, тихо: «Прощай, любимый город»… Но когда стоящие рядом начали понемногу присоединять свои голоса, он запел громче, уверенней, приятным бархатным баритоном. Постепенно весь громадный корабль подхватил песню, а потом и другие корабли и люди на набережной.
Песня лилась, и ее слова звучали вдохновенной импровизацией. Город остался позади.
Еще не наступил рассвет второго дня пути, как на горизонте показалось зарево. Горела Одесса. Слышался глухой нарастающий гул непрерывной канонады. Из серой предрассветной мути выплыл, как призрак, знаменитый одесский маяк. С резким звоном стали лопаться в воде тяжелые снаряды — то слева, то справа по борту. Вход в порт простреливался насквозь, и нам с большим риском, под прикрытием предутреннего тумана, удалось невредимыми проскочить и ошвартоваться за портовым холодильником.
В полном молчании выгружалась «Абхазия». Морская пехота вливалась в озаренный заревом пожарищ город.
…«Юнкерсы» появились одновременно с солнцем. Сигнал тревоги застал меня на верхней палубе крейсера «Коминтерн» около зенитной батареи. Крейсер стоял на причале у гранитного пирса.
Бомбы с первого самолета, резко просвистев, высоко вздыбили пенные фонтаны неподалеку от нас. Я начал снимать. Мой киноавтомат работал безукоризненно, но самочувствие у меня, признаюсь, было скверным, дрожали колени, а под диафрагмой было так пусто, так холодно…
Ожесточенно били зенитки. Прислонившись спиной к стальной мачте, я снимал их непрерывный огонь. И вдруг все три орудия разом смолкли, а зенитчики упали на палубу и поползли в разные стороны. Раздался сильный взрыв. Я медленно осел на палубу. Камера выпала из рук.
Корму окутало черным дымом, из его густых клубов выползли, обливаясь кровью, краснофлотцы.
Один из них поднялся и побежал в мою сторону. Его живот был распорот. Я никогда не забуду расширенных предсмертной болью глаз. Он кричал: «Братцы! Братцы, брати-и-ишки, бра…» Не добежав нескольких шагов до меня, он упал, чтобы никогда уже не встать.
Снова свист бомб и удар взрыва — это уже второй заход «юнкерсов»…
Я поднял кинокамеру — ее, как и меня, спас стальной ствол мачты. Преодолевая дрожь и отвращение, продолжал снимать схватку крейсера с «юнкерсами», взрывы и кровь, полет бомб и тела убитых…
В этот раз я впервые увидел войну в ее настоящем, страшном, кровавом обличье.
Но бояться войны нельзя. Нет ничего на свете страшней и отвратительней массового истребления людей. Но я видел, как миллионы советских граждан, которые до войны были учителями или инженерами, плотниками или каменщиками, преодолевали свой страх и становились настоящими воинами. Они сражались за право вернуться к мирной жизни, за свободу Родины. И я горжусь, что мне довелось запечатлеть на пленке невиданный подвиг советского народа.
Скоро и я «обстрелялся»: научился лучше владеть собой, думать не об опасностях, а о своей работе.
Однажды из Одессы вышел на разведку торпедный катер. В последний момент перед отплытием я прыгнул на его палубу. Но устроиться с киноаппаратом на маленьком суденышке было положительно негде. Чтобы не слететь за борт, я оседлал правую торпеду у самого ее основания.
Девятка «юнкерсов» атаковала лидер «Ташкент». Бомбы опоясали корабль кольцом водяных грибов. Одна повредила корму. Наш катер подлетел совсем близко к лидеру, и я мог снимать крупные планы.
Зенитный огонь отогнал воздушных стервятников, и дальнобойные орудия «Ташкента» ударили по береговым укреплениям врага. Катер взял курс к берегу и стал корректировать огонь с лидера.
Осыпаемый водяными брызгами от пуль и осколков, мин, яростно вспарывая морскую гладь, катер стремительно пронесся вдоль берега, сделал отчаянный поворот, при котором я чудом удержался на своем ненадежном сиденье и не свалился в воду, и под прикрытием дымовой завесы ушел в порт.
…Разминая затекшие ноги, я увидел, что весь с ног до головы перемазан в масле: торпеды были густо смазаны им. В горячке боя даже не заметил этого.
Прозрачный купол накрыл кабину стрелка-радиста.
Я словно попал в тесный зеленый аквариум, из которого нет выхода. Остро ощутил оторванность от остальных членов экипажа. Мне не с кем разделить тревогу: я не мог увидеть ободряющей улыбки, услышать голоса друзей…
Я давно хотел заснять боевую работу летчиков. С большим трудом попал на один из прифронтовых аэродромов бомбардировочной авиации. Долго уговаривал начальника штаба взять меня в один из полетов. Наконец услышал:
— Хорошо. Полетите на Плоешти. Вылет ночью. Цель на восходе. Устраивает вас по свету такая операция и стоит ли оставлять самолет без стрелка-радиста? Ведь в случае необходимости вам придется заменить его.
— Постараюсь заменить.
Ночью перед полетом меня снова вызвали к начштаба. Он строго и официально сообщил:
— Самолет, на котором вы должны были лететь, не вернулся на базу, и командование решило отменить ваш полет на Плоешти.
— Я такой же солдат, как и другие. Погибнуть можно и на земле. Разрешите лететь?
Мы спорили до самого старта, и все же мне удалось настоять на своем. И вот я участник боевой операции.
Медленно наплывает, заполняя все видимое пространство, сверкающее холодным блеском море. Ущербная луна, кривляясь, заглядывает сквозь гнутый плексиглас кабины. Равномерный рокот моторов, ровная дорожка света на море успокаивают меня. Мы летим на большой высоте. Ночное море внизу, ночное небо вокруг — фантастическая панорама, безгранично величественная, неповторимая.
Наверно, когда человек в опасности, он особенно остро чувствует природу, может быть, инстинктивно прощаясь с нею навсегда.
Мне не терпится снимать. Наконец посветлело, и стали видны наши машины — слева, справа, сзади. Их девять. Они идут близко друг к другу. Высота 3 800. Под нами посеревшее море. Впереди проглянулась неясная дымка — это вражеская земля. Внимательно осматриваюсь по сторонам. Снял несколько общих планов полета.
Вдруг в стороне и немного ниже появились яркие короткие вспышки. Я обернулся: всюду были всплески дыма, черные, бегущие назад. Вот она, непроходимая стена огня!
Я думал только о том, чтобы камера не отказала. Нажимая спусковой рычажок, не слышал обычного стрекота: рев мотора все заглушал. Сняв до конца завода, отнял камеру от глаз — мне показалось, что она не работает. Лихорадочно сунул камеру в перезарядный мешок и понял, что отснял целую кассету пленки.
Перезаряжая кассету, я неотрывно следил за летящими рядом бомбардировщиками. Вдруг один самолет как бы подпрыгнул, а идущий слева круто отвалил в сторону и пошел вниз, к земле. За ним тянулся черный шлейф дыма, у правого мотора билось яркое пламя.
Бешеная злоба овладела мной. Я схватился за пулемет, но тут же понял, что бессилен что-либо сделать. От этого стало еще невыносимее. Я с тревогой ждал и, наконец, увидел: далеко внизу вспыхнули белые венчики парашютов. Но летчики приземлились на вражескую территорию. Что ожидает их?..
Мои мысли прервал сильный звенящий удар. Резкий толчок сбросил с сиденья. В обшивке самолета зияло несколько рваных пробоин.
Я схватил камеру и начал снимать. В визире сквозь густую пелену дыма далеко внизу виднелись четкие прямоугольники строений. Оттуда тянулись смертоносные нити трассирующих снарядов, и все они, как мне казалось, были направлены прямо в наш самолет.
Резкие струи холодного воздуха с шипением врывались в дыры. Не успел я перезарядить камеру, как получил сигнал от пилота. Наступал самый важный момент нашей операции — момент, ради которого я полетел в этот сумасшедший рейс. Его нельзя прозевать. Он длится всего несколько коротких секунд. Сейчас бомбы пойдут на цель.
Нажал на спусковой рычажок автомата. Нажал так сильно, что даже согнул его. Я не слышал, как работала камера, я вообще ничего не слышал.
На земле появились яркие всполохи пламени и поползли вверх черные грибы взрывов. Я так обрадовался, что начал дико кричать. Что кричал, не помню, и сейчас не могу себе представить, что можно в таких случаях кричать.
Оторвав камеру от мокрых глаз, я успел еще раз завести пружину. Камера работала — пружина завелась.
Машина стала легче. Мы развернулись и, меняя высоту, легли на обратный курс. Навстречу из моря поднималось оранжевое солнце.
Наконец вышли из зоны зенитного огня. Теперь нужно ждать нападения истребителей. Так мне говорил командир эскадрильи. Я схватился за ручки пулемета и стал следить за небом. Далеко слева по борту показались быстро плывущие в нашу сторону темные черточки. Мгновенно они выросли и превратились во вражеских истребителей.
Я видел, как у них по обе стороны винта мигали яркие вспышки. Поймал один из истребителей на мушку пулемета. Нажал гашетку, в горячке боя показалось, что очередь была очень короткой и внезапно кончились патроны. «Мессершмитты», словно коршуны, яростно налетели на нас.
Кабина заполнялась каким-то едким газом. Из пробоины в левом моторе выбивалась дрожащая сизая струйка масла, а за ней тянулся еле заметный тонкий голубой дымок. Он то исчезал, то вновь появлялся. Левый мотор стал работать с перебоями. Самолет терял высоту и скорость. Но «мессершмитты» исчезли. Мы висели в синем небе над сверкающим морем. Неужели все?
Я вспомнил о парашюте, но его на мне не оказалось. Он лежал в стороне с перепутанными лямками. Когда я его сбросил — не помню.
Мотор явно доживает свои последние минуты. Берег близко. Но после сильных толчков левый мотор заглох окончательно. Мы летим на одном моторе. Чувствуется, как ему тяжело. Неужели не дотянем? Как бы мне сейчас хотелось увидеть лица пилота, штурмана! Будь он проклят, мой персональный продырявленный аквариум!
Песчаная коса с отмелью совсем близко. Самолет резко теряет высоту. Я чувствую, что летчик должен сажать самолет где-то здесь. Дальше будет поздно.
Машина села на живот. Левое крыло коснулось воды — море было совершенно спокойным. Мы погрузились в густую тишину. Только в ушах еще шумели моторы.
Я не знаю, сколько времени мы сидели, не вылезая из кабин, но когда выбрались на песок, нам всем стало очень радостно — так, как бывает только по возвращении в жизнь, когда радует все — и тишина, и теплое ласковое море, и возможность дышать, двигаться.
Разбитая машина распласталась у самой воды. Стали считать пробоины. Их оказалось шестьдесят четыре.
Весна 1944 года. Части Советской Армии подошли к Севастополю.
Итальянское кладбище. Здесь мне знаком каждый пригорок, каждый кустик. Заржавевшие немецкие каски и буйное цветение ярко-красных маков.
Мы осторожно продвигаемся вперед вместе с разведчиками. Мой ассистент Костя Ряшенцев отстал. Когда он подполз, я увидел у него в руках несколько грязных ленточек с выгоревшими названиями кораблей.
— Черноморцы… Они остались здесь. — Костя не прятал слез. Он наклонился и поцеловал землю.
В дни обороны Севастополя Ряшенцев был бойцом морской бригады. В те дни мы с ним и познакомились. Однажды в ожесточенной рукопашной схватке, спасая жизнь командира, он заколол фашиста штыком. Вскоре он стал моим помощником в работе — ассистентом кинооператора, ведь на фронт он ушел со 2-го курса ВГИКа.
Я взял у Кости одну из ленточек и бережно положил ее рядом с фотографией матери…
За косогором сверкнули разом десятки огненных всполохов. Ударили «катюши». Над фашистскими позициями дыбится земля, вырастает лес разрывов. Нахожу удачную точку и снимаю, снимаю всесокрушающий огонь наших батарей.
Разведчики поднялись на вершину горы. Было видно, как в беспорядке отступает вражеская пехота, а от Херсонеса отходят один за другим военные транспорты. С другой стороны Балаклавских высот в Инкерманскую долину вливались боевые порядки советских танков. Штурм Севастополя начался.
Скоро я снова пройду по улицам города, где провел долгих 250 дней осады, где снимал, как боролись и умирали, не сдаваясь, герои-черноморцы. Перед глазами возникают кадры фильма — картины жизни осажденного Севастополя…
Девять бомб попало в миноносец. Он загорелся и стал погружаться. Боевые расчеты у зениток остались на своих местах и продолжали вести огонь. На контуженных, раненых моряках загоралась одежда, но они подавали снаряды, наводили орудия и стреляли, стреляли, стреляли… Они стреляли, даже оказавшись по колено в воде. Корабль погиб, но не прекратил борьбы.
Немцы бомбили город и корабли непрерывно. Бывало, тысяча двести самолетов делали по четыре вылета в день. Воздушная тревога продолжалась круглые сутки. Казалось, на земле не должно было остаться ничего живого, ни одного дома, ни одного корабля.
В городе фашистским летчикам особенно хотелось разрушить памятник Ленину. Однажды район памятника стали бомбить до 60 самолетов.
«Врете, сволочи, ничего у вас не получится», — думал я, занимая с кинокамерой позицию под мостиком, недалеко от памятника.
Бомбы падали беспрерывно, но памятник Ленину, окутанный дымом, пробитый осколками, стоял как прежде.
В тот день я первый раз был контужен, но зато мне удалось снять один из самых впечатляющих эпизодов фильма о черноморцах. Я ездил по городу на «газике», поднимался на косогоры, на руины домов, на палубы стоящих в бухте кораблей; снимал с катера, с танка, с бронепоезда. Я боялся пропустить хоть один эпизод. Мне казалось преступлением не запечатлеть для других людей, для потомков мужество черноморцев. Это была не просто неравная борьба — в этих эпизодах раскрывалось нечто неизмеримо большее: русский характер, русская душа, которые в дни тяжелых испытаний способны на величайшие взлеты героизма и самоотверженности.
…В Севастополе чудом уцелела гостиница. Шили в ней всего три человека: начальник нашей киногруппы Левинсон, художник-карикатурист Сойфертис и я. Была какая-то особая прелесть в вечерних возвращениях «домой» трех постояльцев заброшенной гостиницы. Три человека, спаянные общей работой, общей опасностью, подружились.
Рано утром мы выезжали на съемку.
И на этот раз ровно в шесть часов мы выехали с Левинсоном в направлении Херсонеса. Отъехали метров двести, не больше. Летят немецкие бомбардировщики. Свист бомб. Обернулись — прямое попадание в гостиницу.
Бросились обратно. Бомба попала в фасад здания. Вбежали в гостиницу: разбиты стекла, зеркала. Все в дыму.
Дверь в наш номер не открывается. Наконец открыли. Все исковеркано. Пол красный, словно залит кровью. Это маки, охапка красных маков, которую накануне я привез с переднего края. Пленка пробита осколками.
На этот раз судьба и точность в работе уберегли нас от гибели.
Шофер нашего «газика» Петро лез в самый огонь, мчался под бомбежкой и, когда я кричал ему «стоп», безропотно останавливал машину для съемки.
Однажды бомбежка была очень жестокой. Один из «юнкерсов» стал пикировать на нашу машину. Мы выскочили и бросились в придорожную канаву. Бомбы упали метрах в десяти, но не разорвались. Сев в «газик», мы понеслись дальше, а через минуту ухнул взрыв. Бомбы были замедленного действия. Взрывной волной Петра на полном ходу выбросило из машины. Я нажал на тормоз и остановил «газик». Петро был жив, он даже не ушибся.
— Не могу больше ездить, убей меня сам! — неожиданно взмолился он. Как видно, сдали нервы. Да, было тяжело, очень тяжело.
Несколько минут мы стояли молча. Потом Левинсон сел за руль. Но Петро отстранил его и нажал на газ. Снова снимали под огнем, а ночью прятали машину в катакомбах.
Однажды я неожиданно встретил своего старого товарища по институту оператора кинохроники Дмитрия Рымарева. Мы стали неразлучны. Наши киноавтоматы работали, дополняя друг друга, и все тяготы и ужасы стали переживаться намного легче.
Мы снимали не только в Севастополе. Вместе с Рымаревым, ассистентами Костей Ряшенцевым, Федей Короткевичем, фоторепортером Колей Асиным и шофером полуторки матросом Чумаком проехали, прошли и проползли на животе весь Крым. Когда мы, измученные, потеряв машину, с трудом пешком добрались до Севастополя, фашисты полностью окружили город. Наступили последние дни героической обороны.
Как-то утром снимали у пристани. В мирное время теплоход «Абхазия» возил туристов. На его палубах люди отдыхали, радовались морю, солнцу. Сейчас теплоход погибал.
И вдруг показался самолет, который шел прямо на нас. Я снимал тонущий теплоход, не видя и не слыша ничего вокруг.
— Ложись! — закричал Левинсон, который успел отбежать за скалу.
Я упал, только голову успел спрятать.
— Ты жив? — словно сквозь густой слой ваты, услышал я голос Левинсона.
Встал — значит, жив. Кругом осколки, земля сыплется. Неподалеку упали четыре бомбы. А если жив, значит надо работать.
Где же теплоход? Он кренится на левый борт, медленно погружаясь в море. Схватился за камеру — осколок попал в объектив. Переставил объектив, шагнул вперед, чтобы ясней увидеть, и упал. Отнялась нога, совсем не чувствую ее.
— Ты ранен? — спрашивает Левинсон.
— Ранен? Не знаю… — Ощупываю ногу, раны как будто нет. Вырвана спинка у кителя, брюки в нескольких местах пробиты осколками, и все. Но стоять не могу.
Лег ничком, взял камеру, надо доснять последние кадры гибели «Абхазии».
В тот раз уцелел чудом — попал в самый купол взрывной волны. Отделался тяжелой контузией. Меня отнесли и укрыли в штольне.
Однако командование категорически приказало отправить меня в Москву.
— Прощай, Севастополь! Мы еще вернемся!
По дороге в Москву больше всего волновался за пленку. Отснятые кассеты я отправлял в Москву с разными людьми, большинство из них не знал даже по фамилиям.
А вдруг эти люди забыли про пленку, потеряли ее или погибли в дороге?
Но — вот чудо! — все кассеты до одной были в целости и сохранности доставлены на студию. Люди хорошо понимали, как дороги, как много значат эти пленки.
В Москве я узнал, что награжден орденом боевого Красного Знамени и медалями «За оборону Севастополя», «За оборону Одессы», «За оборону Кавказа». За фильм «Черноморцы» мне и моим товарищам было присвоено звание лауреатов Сталинской премии.
И вот я снова в Севастополе. Графская пристань. У группы моряков, первой ворвавшейся в город, нет знамени. Один из матросов снимает с себя тельняшку, привязывает ее к веревке и поднимает на флагшток. Я беру кинокамеру. В визире символический кадр: над только что освобожденным городом полощется на ветру «морская душа».
Закончен в основном фильм о черноморцах.
У меня возникает новый план. Вместе с оператором Р. Халушаковым мы сидим по ночам и с увлечением пишем предварительный сценарий документального фильма под условным названием «Архангельск — Лондон — Ныо-Иорк». Пройти вместе с караваном кораблей по этому маршруту, снять фильм о боевой дружбе советских, английских, американских моряков, об их совместной борьбе с фашистами — эта идея захватила наши мысли.
И вот все готово к дальнему, долгому и опасному путешествию. Большой караван советских, американских и английских транспортных судов вышел из Архангельска 17 ноября 1942 года. Нас четверо операторов: Н. Лыткин, Р. Халушаков, В. Соловьев и я.
До Лондона мы добрались без особых приключений, если не считать, что за время пути мы потеряли из 8 кораблей 4, англичане — 22, а американцы— 17.
На теплоходе «Пасифик Гроуд», держащем путь из Лондона к Нью-Йорку, было 13 пассажиров. То ли это несчастливая цифра сыграла роковую роль, то ли судьба решила испытать наше мужество, но однажды в темную штормовую ночь резко зазвучал сигнал тревоги.
Глухой взрыв встряхнул корабль. Стрелки часов в кают-компании показывали ровно двенадцать. Мы бросились в каюту, схватили кинокамеры, спасательные жилеты и поднялись на верхнюю палубу.
Шедший слева от нас большой английский танкер кренился на корму, над ним клубились облака черного дыма. На несколько минут выглянула луна и осветила торпедированный подводной лодкой корабль. Команда танкера быстро спускала шлюпки, но ни одной из них не удалось отчалить. Высокая волна, ударяя шлюпки о борт, разбивала их в щепы.
В темных ледяных волнах Атлантики замерцали красные огоньки. Отчаянные пронзительные свистки пронзали ночь. Это свистели утопающие моряки. Попав в холодную воду, человек быстро теряет голос, и поэтому в дополнение к спасательному жилету с красной лампочкой всем морякам и пассажирам выдавались свистки.
Танкер медленно погружался в пучину океана. Справа и слева, взывая о помощи, плясали на волнах красные огоньки.
Взмывали в небо осветительные ракеты. Команды, занявшие боевые посты, всматривались в волны, пытаясь обнаружить перископ подводной лодки. К месту гибели транспорта подошел американский миноносец. Лучи его прожекторов беспокойно метались по взбудораженной поверхности океана. Внезапно мы все увидели выхваченную лучом прожектора рубку подводной лодки. Она медленно погружалась. Очереди трассирующих пуль и зенитных снарядов впились в нее.
Набирая скорость, маленький миноносец пошел на таран. Раздался сильный лязг. На волнах расплылось жирное пятно нефти. Подводный разбойник пошел ко дну.
Остаток ночи, до шести утра, прошел спокойно. Но ровно в шесть снова раздался глухой взрыв.
Двенадцать дней подряд подводные лодки регулярно атаковывали наш караван. Как видно, они рассчитывали и на психологический эффект: атаки следовали ровно в 12 ночи и в шесть утра.
Наконец сквозь завесу снежной пурги показался размытый силуэт Статуи Свободы. Ее гигантская серо-зеленая рука протягивала навстречу нам факел. Ветер сильными порывами разорвал снежный занавес, проглянуло солнце, и перед нами предстал Нью-Йорк.
На обороте фотографии моей матери, которую я всюду носил с собой, — смешной рисунок: усы, брови, над ними котелок, внизу два огромных изношенных ботинка и тросточка. Этот рисунок — шутливый автопортрет Чарли Чаплина.
В Америке у нас было много самых разных встреч. Американцы живо интересовались положением на русском фронте, восхищались беспримерным героизмом русских людей.
Среди американских впечатлений наиболее запомнилась мне встреча с Чарли Чаплином.
Мы встретились с ним в Голливуде. У меня не было под рукой ни записной книжки, ни листа бумаги. Увидев фотографию, Чаплин попросил разрешения и мгновенно набросал на ней выразительные штрихи рисунка.
…Когда мы подъехали к его студии, нас встретил пожилой привратник.
— А Рашен бойс[6], прошу, пожалуйста, проходите! Мистер Чаплин с минуты на минуту должен быть. Разрешите поздравить вас с успехами на фронте. Сейчас радио принесло очень хорошие новости. Ваши войска продолжают теснить Адольфа. Я только и живу сейчас от одного сообщения до другого.
В это время за воротами студии послышался гудок автомашины. Распахнулась дверка, из автомашины вышел невысокого роста человек с седыми волосами. Его большие черные, немного грустные глаза блестели молодым огнем. Он был очень весел, с лица не сходила улыбка.
Мы прошли в небольшой просмотровый зал. Чарли Чаплин сказал, что он покажет нам свой фильм, который он делал 18 лет назад. Пока мы занимали места, он подбежал к роялю, сыграл что-то очень бравурное.
— Шостакович! — сказал он, сел рядом со мной и спросил: — Не правда ли, это смешно?
Эта фраза — его постоянная поговорка.
Затем Чаплин вскочил на спинку кресла, заглянул в окошечко будки и сказал, что пора начинать.
С того момента, как погас свет, и до того, как он снова загорелся, мы смеялись до слез, до боли в животе. Чаплин так гениален в своей простоте, что не восторгаться им невозможно.
— Не правда ли, смешно? — сказал Чаплин, как только мы пришли в себя после картины.
— Да, это смешно до слез, — согласился я.
Настала наша очередь. Мы показали Чаплину фильм «Черноморцы». Я давал пояснения.
Когда в зале зажегся свет и Чаплин повернулся к нам, намереваясь что-то сказать, мы увидели: его глаза были влажны. Он извинился:
— Я так потрясен, так взволнован, что не могу говорить.
Наступила тишина, которая длилась несколько минут. Все это время Чаплин сидел, положив голову на руки.
— Я хотел пригласить вас к себе домой, но неожиданно узнал, что сегодня постный день, — сказал Чаплин. — Не правда ли, это смешно: в Америке постные дни? — Он снова засмеялся и пригласил нас поехать с ним в клуб «Коричневая шляпа». Пока мы были в клубе, Чаплину то и дело приходилось давать свои автографы. Подходили люди всех возрастов, от детей до стариков. Мы узнали, что на мальчишеской бирже автографов за один автограф знаменитой Шерли Темпль, героини детских фильмов, дают три автографа Чаплина.
— Не правда ли, это смешно? — спросил великий актер. Но нам почему-то стало грустно. На прощанье Чарли Чаплин крепко пожал нам руки и сказал:
— До скорой встречи в Москве!
И сегодня, много лет спустя, рассматривая чаплинский рисунок, я всегда вспоминаю грустные черные глаза человека, которого называют королем смеха.
Я прошел со своей верной кинокамерой по многим военным дорогам. Снимал в Болгарии, в Румынии, в Пруссии и на Одере. В Берлин не попал — помешало ранение. Но вот кончилась война. Оправившись от ранения, я выехал на Дальневосточный фронт, а потом в Японию, в Китай.
После войны я бывал с кинокамерой в Бирме и Финляндии, в Индонезии и в Венгрии. Сейчас снова упаковываю свое верное оружие. Вместе с другими советскими кинооператорами буду снимать фильм о борьбе народов Африки с колониализмом.
Но об этом отдельный рассказ.