Рисунки В. Чернецова
В моей жизни он промелькнул впервые в сентябре 1913 года. Промелькнул, чтобы тотчас же и надолго скрыться. Видимо, так уж нам с ним на роду было написано: много раз встречаться, но всегда лишь на ходу, при самых странных и неожиданных обстоятельствах.
Таких встреч было несколько. И вот мне хочется с самого начала, не пропуская ничего, изложить историю моего знакомства с блохоловом.
Однажды осенью 1913 года я ехал из Павловска в Петербург с одной знакомой — очень милой молодой актрисой Театра музыкальной драмы.
Отстоял и кончился теплый, синий с золотом, сухой осенний день. Воздух, казалось, сам лился в легкие.
Мне было 22 года. Я только что окончил историко-филологический институт, был горд переполнявшей меня премудростъю и готовился защищать диссертацию. Моя тема? Она была скромной, но значительной: «К вопросу о некоторых обозначениях оттенков масти домашних животных в монастырских писцовых книгах первой половины XVI века».
Знакомые шарахались, от меня, услышав про такое.
Родные вздыхали: доучился парень! Но я гордо нес свою филологическую голову. Мне казалось, что весь мир должен ощущать прелесть редрых (красно-бурых) бычков да избура-пегих или же гвездатых (со звездочкой на лбу) телок.
Всюду мне мерещились самые различные оттенки шерсти и волос. Глядя на пушистую, с сильным медно-красным отливом — «редрую» — головку моей спутницы, сияющую в последних лучах вечернего солнца, я и тут ощущал научный восторг.
Мы проехали Царское. Стемнело. Я не видел моей соседки, но с той стороны, где она сидела, доносился горьковатый запах осенних цветов: огромный букет из ноготков, астр и настурций лежал у нее на коленях.
Не видел я в сумерках и других пассажиров. Вагонный фонарь почему-то погас. Люди разговаривали вполголоса, легко покашливали, в темноте блуждали красные светлячки папирос. В этих сумерках мне и надлежало занимать мою даму.
— Да! — приступил я решительно к этому тонкому занятию. — Вы можете сколько угодно смеяться надо мной, Ксана, но в нашей архивной работе есть свои тайны, свои приключения, своя, если вам угодно, романтика…
— Правда? — вежливо спросила «редрая». — Ах, впрочем, конечно! Я верю. Для специалиста это, должно быть, очень интересно.
— Почему только для специалиста? — тотчас возмутился я. — Это романтично и в глазах поэта. Сколько раз, сидя над своими грамотами, я испытал истинную дрожь, трепет… Вот, вообразите — рукопись! Толстенная, переплетенная в коричневую, отполированную временем телячью кожу… Вы с почтительным содроганием берете ее в руки: боже мой — ведь ей двести лет! Триста! Вы благоговейно раскрываете ее… И вдруг видите кляксу! Да! Обыкновенную кляксу, с задорным разбрызгом; только не наших анилиновых чернил, а тех, которые делались когда-то из милых чернильных орешков. Значит, у того, кто писал, на этой строке — на этом вот слове! — дрогнула рука. Чернила брызнули. Капнула сальная свечка… Значит, по этому самому листу двести лет назад водил гусиным пером человек, настоящий живой человек, такой, как мы с вами…
Букет слегка зашелестел.
— А ведь вы правы, пожалуй, — нерешительно сказал тихий голос. — Это страшновато чуть-чуть… Но и увлекательно! Вроде какого-нибудь камня с Марса!
— Да что кляксы, свечка! — почти закричал я. — А представьте себе вот какую редчайшую штуку. Это со мной совсем недавно было. Читаю в Публичной рукопись… И, вообразите, в одном месте между страницами присохла к бумаге муха! Та, от которой, может быть, отмахивались сокольничьи Алексея Михайловича!..
Моя соседка недоверчиво пошевелилась.
— Но послушайте, Леня, — сказала она. — Откуда же вы это знаете? А может, ваша муха только год назад попала в ту книжку? А?
Я возмутился:
— Да нет же! Ничего подобного! Вся она — вы слышите? — вся вокруг обведена чернилами! Теми самыми, которыми написана рукопись. Старые коричневые чернила из дубовых орешков! Вся обведена: лапки, крылышки, брюшко! А еще выше, веничком, тем же почерком выведено не без злорадства: «Поделом вору и мука!» Так значит…
Я не договорил.
— Моуодой человек! — взволнованно, картавой скороговоркой, фыркая, как вскипающий чайник, заговорил кто-то сидевший против меня. — Моуодой человек! Позвольте спросить… А вы уверены? А это не буоха была? Может быть, буоха? Моуодой человек! Припомните хорошенько: не было ли там и буохи? Не попадалось?
Я слегка опешил.
— Блохи? Почему блохи? Какая же разница — блоха или муха?
— О, — простонал невидимый, — что вы говорите! Как какая разница? Что такое муха? Муска доместика! Пф! Кому это нужно? Не мне. Во всяком случае, не мне…
— А блоха? осторожно спросила моя соседка.
— Буоха? — рванулся тотчас же этот человек. — Боже! Буоха семнадцатого века! Как мне самому никогда не приходило в голову. В книгах, в рукописях! Гениально! А где же иначе? Да что вы знаете о буохах? — он чуть не всхлипывал. — Маленькая, черненькая? Прыгает и кусается? И все? А какая это была буоха, позвольте спросить вас, дорогой коллега? Какая именно? Пулекс ирританс, обыкновенная буошка? А может быть, пулекс канис, буоха собачья? Это совсем иное дело! А если это пулекс авис, птичья буоха? Что же, и это, по-вашему, то же самое? А ежели перед вами, коллега, буоха проницающая? Та, которая обитает в тропиках. Вам и тогда безразлично? Вы, может быть, полагаете — их двадцать пять видов плюс десять неустановленных? Пф-ф! Да если бы не эта проклятая тьма, я бы вам сейчас же, тут же на полу, под лавками изловил бы три-четыре вида… Прекрасных вида! Вполне обособленных! Дивные экземпляры: жизнедеятельные, энергичные!
Я не мог терпеть дальше. Все тело у меня уже чесалось от одних только его слов. В вагонной тьме, мерещилось мне, на полу и по стенкам кишит, шуршит, скачет целое полчище вполне обособленных, энергичных проницающих блох.
— Что за чудак? — шепнул я своей спутнице.
Между тем человек замолк. Поезд подъезжал к Петербургу. За стеклами, слегка запотевшими от вечернего холода, замелькали бесконечные цепочки уличных фонарей, желтых — керосиновых и голубоватых — газовых. Кое-кто из пассажиров зашевелился, готовясь к выходу. И тут он заговорил снова — нерешительно, осторожно.
— Молодой человек? Я, конечно, понимаю… Но, может быть, вы разрешили бы мне? Я же не думаю оспаривать ваш приоритет… Я (он, видимо, заколебался), я отмечу ваше имя на ярлычках коллекции. Я признаю, что эта идея… Ну, что она подсказана мне другим лицом. Я даже (мне показалось, он с усилием заставил себя выговорить это) могу оговорить особо… Сделать примечание к докладу, петитом, если только вы позволите…
— Что? Что я могу вам позволить?
— Как «что»? Как так «что», молодой человек?! Да обловить книги. Обловить эти старые рукописи. Я же уверен, что вы не искали в корешках. Это страшное упущение! Прошу вас, назовите мне вашу фамилию…
Но выполнить его просьбу мне не удалось. Под вагоном, в колесах, пронзительно заскрипело. Брызнувший в запотелое окно фонарный луч на секунду показал мне реденькую бородку, мягкую фетровую шляпу, золотые ободки пенсне. В следующий миг поезд стал, все тронулись к выходам, поднялась обычная толчея — и нас разлучили.
На платформе моя спутница перестала бороться с собой, на ее звонкий смех оборачивались даже выдержанные петербуржцы. Она достала платок, вытирала глаза и все смеялась.
— Господи! — говорила она сквозь слезы. — Вот попала в общество… Леня, милый, вы не обижайтесь. Один — с какими-то двухсотлетними телками целый день. Другой… Хорошо еще, что у меня сегодня ванну топят. Нет, можно с ума сойти… Ну, ведите меня на извозчика.
Я взял ее под руку. Вздыхая от смеха, она прошла несколько шагов по платформе и вдруг искоса, лукаво взглянула на меня из-под вуальки.
— Жил-был король когда-то, — негромко запела она, — при нем блоха жила…
Но короля, вернее — блохолова, нигде уже не было видно.
Три года спустя я уже почти ничего не помнил ни о редрых бычках, ни о чистопсовых гончих далекого прошлого. Все масти в колоде моей жизни, как и в жизни множества Других людей, смещала рука войны.
В середине мая 1916 года я приехал с германского фронта в Москву, легко раненный в плечо. И вот на углу Лаврушинского переулка, идя из Третьяковской галереи в гостиницу, я с размаху налетел на Колю Мосина — моего одноклассника, сына крупного московского фабриканта. Он пригласил меня сегодня же вечером побывать у него дома.
— Ты не косись на мундир-то! — слегка сконфуженно смеялся он. — Ну да, ну, земгусар… Не всем же быть героями. Ну, батя в Союзе городов заворачивает, по снабжению… Медикаменты. Ну, и я — тоже… Зато угостим, как в довоенное время, с вином, с фруктами!
На нем была чистенькая защитная форма, блестящие сапоги, каких мы на фронте не видывали, ременная портупея с хрустом, с приятным запахом кожи. Таких тыловых пижонов вся Россия звала тогда «земгусарами».
Его «ужасно военная» фигура казалась мне наглой издевкой над миллионами солдат в старых, грязных шинелях там, в окопах.
Но я так давно не бывал в гостях, в светлых, чистых, веселых комнатах, не сидел за накрытым скатертью многолюдным столом, не слышал звона ножей и запаха хороших кушаний…
— Ладно, приду! — пробурчал я. — Только, пожалуйста, без всякого этакого, знаешь? Ну, там — «один из героев» и прочее…
— Ну что ты? Разве я не понимаю, как и с кем…
Вечером я пришел к нему в Сыромятники. Он взял меня под руку и провел сквозь толпу каких-то людей в светлую шумную столовую.
Меня посадили за стол. Горничная с белой наколкой подавала блюда. Все было так непривычно после фронта, все казалось каким-то сном. Я стал внимательно разглядывать окружающих. Взгляд мой остановился на моем визави — маленьком человечке с коротким бобриком жестких волос над высоким, лбом и в золотом пенсне с дымчатыми стеклами.
По одну сторону от него сидела известная декадентская художница, похожая на чистую тощую рыжую кошку. По другую — громко смеялась пышная черноволосая жена модного адвоката. Обе они пытались было заговорить со своим соседом, но безрезультатно.
Вокруг шумели, двигали графинчики, деловито жевали семгу, переговаривались через стол крупные профессора-медики, юристы, какие-то дельцы, несколько прытких молодых людей. А этот сухонький человек смирно сидел между своими красочными соседками и, двигая усами и бородой, задумчиво что-то грыз. Рюмка возле его тарелки стояла нетронутая.
Разговор за столом делался все оживленнее, все громче. Когда гости обернулись туда, где царила блестящая лысина хозяина, мой визави внезапно оживился.
Воровато оглядевшись, он протянул длинную сухую руку, резко выхватил из ближайшей к нему вазы апельсин, плотно закрученный в цветистую бумажку, быстро, торопливо развернул ее и… Да, да, я видел это очень ясно! Он поднес апельсин вплотную к своим близоруким глазам, наклонил голову, внимательно, но с необыкновенным проворством, как обезьяна, оглядел рыжий плод, а потом и бумажку. Еще секунда — и он бросил апельсин в вазу, схватил другой. Такой же внимательный осмотр. Третий…
Внезапно лоб его напряженно наморщился, апельсин замер в руке.
Я не успел моргнуть, как в другой его руке, словно у фокусника, очутилась стеклянная пробирка и какие-то щипчики. Человечек подцепил ими что-то на апельсине, бросил это нечто в скляночку, заткнул ее пробкой, сунул в нагрудный карман. А ненужный фрукт снова упал в вазу.
Человечек откинулся к спинке стула. Губы его удовлетворенно жевали. Он издал облегченное «Пф-ф».
Я посмотрел вокруг. Нет, кажется, никто не заметил.
Но я ошибся. Соседка чудака, черноволосая жена адвоката, тоже углядела эту сцену. Должно быть, и она не знала, как к ней отнестись. Но любопытство взяло верх.
— Простите, профессор, — негромко заговорила она, слегка склоняясь к человечку и улыбаясь ему очень приятно. — Я не окажусь нескромной? Скажите, что это вы сделали?
Мой визави встрепенулся, точно внезапно разбуженный.
— Я? Обловил два-три апельсина, — скороговоркой произнес он, безо всякой тени смущения взглядывая на даму. — Но ничего нет! Иногда на них попадаются любопытные экземпляры. К сожалению, довольно редко.
— Но ведь вы, кажется, поймали кого-то? — с недоумением, почти с ужасом, все так же тихо выговорила дама. — Поймали и посадили в трубочку?
Человечек пожал пренебрежительно плечами, выпятил губу.
— В пробирку? Ерунда! — бросил он. — Ну, гусеница какой-нибудь плодожорки, может быть. Еще не знаю. Бубх мало! Нет буох! Впрочем, зачем буохам быть на апельсинах? Разве что случайность…
Дама уставилась на него в совершенном смущении. А я едва не хлопнул себя по лбу: блохолов! Это был он во плоти и крови! Собственной персоной!
И не столько потому, что он интересовал меня сам по себе, сколько от нахлынувших воспоминаний о другом вечере, три года назад, да нет — вечность назад! — в другом, спокойном довоенном мире, я весь задрожал от радостного умиления. Блохолов! Так вот где ты мне попался вторично!
Я едва досидел до конца ужина: мне не терпелось представиться и познакомиться.
Как только все начали с шумом вставать из-за стола, я подошел к блохолову. Мой военный вид, моя белая медалька давали в те дни некоторые особые права — на прямоту.
— Здравия желаю, профессор! — сказал я, протягивая ему руку. — Вы меня, конечно, не помните!
— Я вас действительно позабыл, коллега! — правдиво ответил он. — У меня столько учеников теперь на войне. Но, к сожалению, я все еще не профессор…
— А я не ваш ученик, увы! — в тон ему ответил я. — Скорее, простите, я ваш учитель. Да вот, представьте себе! Неужели вы не вспоминаете? Поезд из Павловска. Темнота… Муха, раздавленная между страницами рукописи семнадцатого века…
Плохолов подскочил на месте.
— Коллега! Как я могу забыть! Если бы вы знали, какой у меня возник из-за этого спор с Флетчером, с Брошэ! Но эти олухи… Их ничем не прошибешь! Дело в том, что я действительно обнаружил несколько буох… Немного, собственно говоря, три. Было больше, но остальные не доказательны. Зато одна — ее заклеили в переплет «Четьи-Минеи» тысяча пятьсот… позабыл какого года, — одна бесспорная. Совершенно новая разновидность, нигде не описанная. Я назвал ее «пулекс фелис палеографика», бубха кошачья древнеписьменная!..
В эту самую минуту судьба в образе горничной с кружевной наколкой вздумала воспрепятствовать нашей беседе.
— Господин профессор! — раздался ее звонкий голос. — Вас просят к телефону, в кабинет Александра Саввича.
Хозяин, стоявший неподалеку, недоуменно поднял брови:
— В мой кабинет? Каким образом?
Блохолов повернулся как на шарнирах.
— Ах, да, очень может быть, я дал этот номер! — живо вскричал он. — Страшно важное дело! Простите, Александр Саввич… Ради бога, коллега… Пять минут! — И он исчез.
Хозяин пожал плечами.
— А я решил, что вы знакомы, — сказал он, отвечая на мой немой вопрос. — Нет? Я-то его совсем не знаю. Он дока по блохам! Бывают же профессии, господи! Мне его прислали потому, что персидские торговцы предлагают вместо обычной своей ромашки какой-то другой блохобойный злак. Так вот, министерству потребовалось заключение этого премудрого клопомора… Фамилия? Ей-богу, забыл! Где-то на блокноте записано! Хотите, завтра выясню?
Разговор этот еще не кончился, когда блохолов снова появился в дверях. Без всяких церемоний, видимо в чрезвычайном ажиотаже, прихрамывая и поправляя пенсне, он бросился прямо к нам:
— Простите, Александр Саввич, но я не могу задерживаться ни одной секунды. Я должен немедленно ехать. Я даже вызвал таксомотор. Дело в том, что она… только что скончалась!
— Скончалась! — ахнули дамы. — Что вы говорите? Какой ужас! Кто скончался?
— Рысь! — отрезал человечек, вытаскивая блокнот.
— Рысь? Какая рысь? Где?
— Боуотная! — с непонятным торжеством ответил он. — В том-то и дело, что боуотная! Что значит где? На Пресне! В зоологическом! Я должен ее обловить! На ней могут быть бубхи. Буохй с боуотной рыси нет даже у Джона Моргана! Так я пошлю ему эту буоху! Я!
В передней, торопясь и волнуясь, он укутал тощую шею кашне, наколотил на ноги калоши, надел пальто и, фыркнув, исчез.
Прошло еще три года. Настал незабываемый 19-й. Наши войска начали гнать Колчака. У нас на границе тайги и тундры, где я воевал, половодье только что кончилось. Стали чуть-чуть намечаться таежные тропы, обсыхать поймы рек. Надо было быстро установить разорванную весной связь между частями, обревизовать тылы, передать им новые радостные вести.
Я, как комиссар бригады, поехал по ее полкам. Почти два месяца, в глубоком тылу у Колчака, эти полки сражались каждый на свой страх и риск, каждый — в своем углу этого дремучего края.
Сначала я направился в 202-й полк, которым командовал превосходный парень, бывший фельдфебель Григоров. Как оказалось, потери в полку за последнее время были не так уж велики, а прибыли — перебежчиков от Колчака — порядочно. Правда, среди них удалось обнаружить и «ликвидную», как выразился Григоров, четырех опасных шпионов.
Полк держал фронт на глухой таежной речке, многоводной и сердитой, как все замечательные сибирские реки. Звали ее коротко — Уна.
По рассказам местных жителей, где-то в ее долине, совсем близко, но, к сожалению, все же на стороне белых, осенним паводком из вечной мерзлоты частично вымыло тушу мамонта. Он так и остался там, наполовину вмерзший в грунт древний великан. В полку смеялись, что Григоров теперь костьми ляжет, но отбросит белых, лишь бы увидеть это чудо: он был удивительно любознателен, этот большой, суровый человек.
Я пробыл в частях до вечера, а ночь проспал так славно, что не слышал даже зуда и гуденья комаров.
Утром меня разбудил Григоров. Белобровое и белоусое обветренное лицо его было озабоченно.
— Комиссар, а комиссар! — говорил он, двигая то туда, то сюда, как рычаг, мою еще сонную ногу. — Будь другом, встань! Пойдем в трибунал, не то его ликвидируют!
— Кого?
— Шпиона, чтоб ему пусто было!
— Вот тебе на! — изумился я. — С каких это пор ты за шпионов стал заступаться?
— Э! — он досадливо щелкнул языком. — Не на сто, значит, процентов доказано, что он шпион! Говорит, правда, несуразное, ломает из себя шут его знает кого. Была якобы у него какая-то баночка тайная, пузырек такой… Недоглядели, спрятал и молчит — куда!
— Ну!
— Не верю я этому! Совесть не дозволяет! Всю ночь не спал, лежал, думал. Какой это шпион? Не похож он на шпиона. Так, пыльным мешком смала ударенный!
Мы пошли. По дороге Григоров рассказал мне, что подозрительного человека привели из тайги вчера утром. Пробираясь от Колчака, он вышел прямо на наш патруль.
По неопытности или вящей хитрости ради он не придумал лучшего объяснения, как «заблудился». При нем нашли сумку с подозрительными инструментами и стеклянной посудой. Похоже было, что это — отравитель колодцев в тылу. Все его имущество конфисковали, но одну посудину он сумел утаить и потом, если верить хозяйке дома, где его держали под арестом, куда-то спрятал!
Военный трибунал полка помещался в большом доме на взлобке над рекой. Мы вошли в сени, потом в первую, насквозь прокуренную комнату. За дощатой стеной шел допрос.
Я услышал голос — знакомый, но давно забытый. Он как-то осип, ослаб; иногда прерывался, но все же сохранил еще свои старые бурлящие, вскипающие, одновременно и добродушные и сердитые интонации.
— Я миллион раз сказал и повторяю вашему трибуналу, что есть на самом деле. Мне добавлять нечего. Я — шпион? Благодарю вас! До сих пор я был… энтомологом!
— Но поймите, этому трудно поверить, — раздался голос комиссара полка, ведущего следствие, — здесь, в тайге, в сотнях километров от всех дорог, во время свирепой войны, вы… ловите блох!!!
— Ну, да, буох, — тотчас же вскипел первый. — Конечно, буох! Именно буох… Что ж тут такого? Вы не способны понять даже этого… мальчишка! Вы не умеете отличить обычной энтомологической пробирки от каких-то фантастических флаконов с ядом… А беретесь судить о буохах!..
Я открыл дверь и вошел. Должен признаться, я не сразу смог бы узнать его, блохолова.
Он сидел на лавке, боком ко мне, обросший, грязный, взъерошенный и, главное, одетый в такой диковинный костюм, что не сразу можно было вообще признать его за нормального человека.
Рваный красный с горошком ситцевый платок был обвязан у него вокруг головы, так что концы торчали на макушке зайчиком, а впереди, подхваченная тугой повязкой, ершилась реденькая жесткая бородка. Огромные, не по ноге, сибирские пимы, сто раз промоченные в жидкой грязи и ото один раз высохшие, превратились внизу, возле ступней, в какие-то слоновые лапы. Выше пим виднелись затрушенные опилками, утыканные хвоей, вымазанные углем стеганые солдатские штаны; а еще выше было напялено нечто несказанно узкое, схваченное в талии и короткое; очень может быть, этот предмет одежды назывался когда-то женским жакетом. Склеротические красные руки далеко торчали из рукавов. Глаза слезились. Только золотые ободки пенсне, так хорошо мне знакомого пенсне, дымчатого, с синеватыми стеклами, блестели по-прежнему — нарядно, учено, энтомологически…
Я зашел слева от блохолова и стал у печки. Григоров остановился у двери. Конвойный, бородатый дядя, сидел на табурете в углу, позевывая.
Как старший по званию, я приостановил допрос и сам обратился к арестованному.
— Скажите, гражданин! — равнодушно начал я, и блохолов невольно насторожился перед лицом еще одного вопрошателя. — Вы говорите, что здесь, в тайге, вы ловите блох? Допустим! Но каких же именно? Пулекс фелис, пулекс канис? Пулекс урси в конце концов? Медвежьих?
Блохолов, полуоткрыв рот, обернулся в мою сторону, внезапно укрощенный. Секунду или две он жевал еще губами, недоверчиво глядя на меня. Очевидно, он сомневался, серьезен ли мой вопрос, удовлетворительна ли мера моих познаний, не маска ли это?
— Меня привлекла сюда, собственно… пулекс элефантис примирений. Буоха мамонта, — нерешительно сказал он. — Я давно подозревал о ее существовании и, понятно, не мог потерять столь благоприятного случая…
— Блоха мамонта? — изумился я. Поистине, этот человек был неподражаем! — Как мамонта? Какого?
— Я устал объяснять это поочередно множеству взрослых балбесов! — с неожиданным утомлением и горечью произнес блохолов, как-то вдруг сразу оседая. — Весь мир знает, только вы не знаете, что река Уна вымыла из грунта мерзлый труп мамонта. Мне сообщили об этом полтора года назад! Я решил обловить его. Прошлые экспедиции прошляпили всех буох как идиоты. Я приехал сюда, в Сибирь. Никакой войны здесь еще не было. Потом экспедиция сорвалась. Поехал дальше один. Задержался. Зимовал в тайге… Ел черт знает что! Прожил… Решил выбираться, заблудился!..
— Хорошо, гражданин! — сказал я очень официально. — Оставим этот вопрос пока в стороне. Меня сейчас интересует другое. Вам не знакома фамилия Мосина? Александра Саввича? И не припомните ли, кстати, одного студента, в свое время надоумившего кое-кого искать блох в старых книгах?
Я не рассчитал силы моих слов — кровь отлила от заросших редкой щетиной щек блохолова.
— Голубчик, голубчик! — лепетали его губы… — Какое счастье. Я же передал ее женщине, Марии Степановне, эту пробирку с буохами мамонта! Это не буохи… Это клещи… Просил отослать ее в город… Я дал денег… Мой друг… Обещайте… — Он полуулыбнулся и вдруг упал перед скамейкой ничком, в глубоком обмороке.
— Я знаю этого человека превосходно! — сказал я, как только блохолова унесли. — Знаю и ручаюсь за него. Он не шпион, а ученый. Ему нужны сейчас койка и лекпом! Григоров, будь другом, позаботься о нем.
— Будьте спокойны! — сказал Григоров. — Цел будет! Доставлю куда надо, товарищ комиссар! Убейте меня, уважаю таких. Для научного ученья. Из-за блохи проклятой. Да в тайгу, да зимой… Ах ты, мать честная!
Я ушел из избы в полной уверенности, что вечером, как только блохолов придет в себя, зайду к нему: мы поговорим, заново познакомимся.
Но два часа спустя я уже садился в седло. Меня срочно вызывали в штаб бригады. А блохолов крепко, спал.
Прошло еще семь лет.
В 1926 году мне по какому-то делу понадобилось побывать у моего приятеля — одного из крупных начальников на Московском почтамте. Едва я вошел в его кабинет, он, смеясь, стал мне рассказывать.
— Понимаешь, какой вышел номер? Полчаса назад приходит ко мне озадаченный работник Иващенко с приемки (он показал куда-то вниз), спрашивает, что делать.
Явился к нему некий тип, принес посылку. Приличный ящичек — так, сорок пять на тридцать. Иващенко берет ящик, а он, оказывается, без веса, меньше кило с тарой. Странно — этакий-то вагон! Ну-с! Он удивлен, смотрит адрес. Батюшки! «Соединенные Штаты Америки, Детройт, мистеру Джону Моргану». Ощущаешь? Взглядывает на ценность — одна тысяча долларов. Это без веса-то! Ах, пропади ты пропадом…
Мой приятель поглядел на меня испытующе.
— Тебе знакома фамилия Морган, США? Что может пересылаться в посылке легче пуха при такой ценности? Бриллианты? Мой сотрудник вежливо спрашивает: «Простите, что вы пересылаете?» Но этот субъект сразу же полез в бутылку.
«А если я не желаю отвечать?»
Сотрудник пожал плечами. «Это, конечно, ваше право. Но все равно посылку придется вскрыть».
Тогда тот сощурился, зажевал губами:
«Что я отправляю? Хорошо, пожалуйста: блоху!»
— Как? — радостно закричал я, перебивая друга. — Ты не помнишь, золотое пенсне? «Л» не выговаривает?
— Да ты его знаешь? — спросил меня удивленный вконец приятель.
— Еще бы! Ну, ну, дальше!
— Дальше пошла полная чепуха. Оправившись от первого потрясения, бедный Иващенко спрашивает его: «То есть как это блоху? Что вы под этим подразумеваете? Это нечто ювелирное?» Тот опять в бутылку: «Какого черта, — кричит, — ювелирное?! Я вам говорю: блоха! И подразумеваю блоху! Вы русского языка не понимаете? Вы невежда, молодой человек!» Иващенко ему: «Простите, но я вынужден вскрыть ящик!» Тот кричит: «А я не позволю! Вы можете ее исковеркать, она утратит всякую ценность…» Иващенко ему: «Ну я уж не знаю… Тогда пройдемте к директору». А он… Словом, кончилось тем, что все явились ко мне: Иващенко, две барышни, столяр наш и этот старец.
«Мне, — говорю, — очень грустно, уважаемый товарищ, но согласитесь сами: что кот в мешке, что блоха в ящике — разницы никакой… Придется вскрыть осторожненько вашу ценность».
Он зафырчал, засопел: «Сделайте милость, вскрывайте, режьте, жгите, только освободите меня от бесед с вами!»
И вот столяр наш, Павел Евстратыч, осторожно, точно адскую машину, ставит ящик на стол.
Ветошку долой — фанерка. Фанерку прочь, там — пакля, куча пакли. Разобрали паклю — жестянка. От дореволюционного печенья «Сиу и компания». Открыли — еще пакля. Разобрали — сигарный ящичек, тоже допотопный. Сняли крышку — вата, а в ней коробочка от лекарства. А в ней опять вата, а в вате — пудреница, в пудренице снова ватка, и уже на ней лежит крошечная желатиновая капсулка.
Берем капсулку, смотрим на нее так и сяк. В ней бумажка, а к бумажке приклеена — поверишь? — блоха! Обыкновеннейшая блоха! И надпись при ней на ярлычке вроде рецепта! Мы рты разинули.
А старик кинулся к Иващенко, вырвал свою капсулку, пошел запаковывать снова. «Это возмутительно! — кричит. — Я — энтомолог, и Морган — энтомолог! Его коллекция блох оценена в два миллиона долларов. Но такой блохи у него нет! И быть не может! Этот чертов янки смел полемизировать со мной! Он назвал меня «фантастом»! Они не ученые, а торгаши! Так вот я пошлю ему эту блоху…»
Но тут я снова прервал своего друга:
— А фамилию, фамилию его не помнишь?
Послали вниз за Иващенко. Тот явился смущенный: диковинный старик не пожелал воспользоваться услугами почтамта. На обратный же адрес на ящике Иващенко не обратил внимания. Помнил, впрочем, что фамилия была известная, литературная как будто… Не то Варламов, не то Гурилев… Но вроде бы двойная.
— Н-да! — огорчился мой приятель. — Черт, досадно-то как! На пять минут раньше, и ты бы его застал…
Но я застал, наконец, его восемью годами позже и совсем в другом месте.
Теперь настало время признаться, что весь мой рассказ написан ради этой последней главы.
Как-то раз в 1934 году мне, лингвисту, пришлось с научными целями забраться в далекий угол Средней Азии, в чудесные, сказочно прекрасные места.
Однажды председатель местного исполкома сообщил мне, что к ним прилетает на самолете крупный ученый. Как я слышал, он спас местное население от какой-то эпидемии, О нем здесь много говорили, называли не то «наш Милейший», не то «наш Миляцкий». Я особенно не вслушивался в эти разговоры и не понял, фамилия это такая — «Милейший» или прозвище.
В день его прилета вместе с другими я отправился на небольшой местный аэродром. Человека этого, по-видимому, любили и ценили в здешних местах: чем дальше я шел, тем больше становилось спутников: степняки и горцы, киргизы и русские, жители городка и крестьяне из глухих аулов… Солнце пекло. Народ, собравшийся у посадочной площадки, с мелькающими пестрыми мазками халатов, тюбетеек, красных платочков, белых, синих, желтых маек, выражал самым своим присутствием здесь признательность тому, кто должен был прилететь.
Когда я подошел к месту посадки, большая металлическая машина уже стояла, а дверца над крылом приоткрылась.
Послышались приветственные возгласы… Закричал и я — больше от неожиданности. Он! Он снова явился передо мной, и опять-таки в новом виде.
На его упрямой стариковской голове плотно сидел кожаный шлем. Бородка, как всегда, торчала вперед под прямым углом. Одетый в теплую и длинную меховую доху, в чьи-то фетровые валенки, он выбрался на крыло машины, что-то сжимая в руке.
— Товарищу Нелединскому ура-а! — кричали рядом со мной. — Ура, Мелецкому! Да здравствует победитель алакурта!
Несколько стариков киргизов стояли поодаль, приложив руки к груди. «Алакурту… алакурту!» — слышал я их почтительное негромкое бормотание. А он, неизменный, неповторимый маленький человечек, наклонившись с крыла самолета к председателю, тщетно старался перекричать толпу и сердито совал ему что-то в руку.
— Буоха тушканчика!.. Так повезло! Была вынужденная посадка! — расслышал я. — Сейчас же передайте…
Председатель нерешительно принял из рук блохолова маленькую пробирку. Затем, спохватившись, выпрямился.
— До-дорогой товарищ! — раздался его зычный и взволнованный голос. — Позвольте приветствовать вас, человека, который два года назад вступил в борьбу с алакуртом и победил его!..
Аплодисменты заглушили его слова.
Председатель повернулся к нам, оставив стоять на крыле маленькую фигурку, ожесточенно возившуюся с застежками шлема.
— Товарищи! Ведь я не преувеличу, если скажу, что был еще недавно у нас на Тянь-Шане враг страшнее барса, опаснее змеи, ядовитее скорпиона… Так, а? Он таился высоко в горах, у самых ледников. Он спускался в наши степи вместе со стадами. Он накидывался на наши отары овец, и они таяли как снег… Он уносил у нас самых лучших, самых упитанных верблюдов. Он терзал наших коней — кровь ручьями струилась по их бокам после его укусов. Муллы и попы пели молитвы, а он ждал нас за каждым углом. Бывали годы, когда он губил половину нашего скота. Целые кочевья разорялись. Наступал голод. А старики бормотали: «Нет человека, который может победить алакурта! Только пророк аллаха остановит его на пути его…» Ну вот! Кто же перед вами, пророк? Ничего подобного, товарищи, простой человек, советский ученый, Николай Николаевич Нелединский-Мелецкий! Два года назад его прислала к нам Москва, а теперь каждый мальчишка в нашем краю знает профессора Мелецкого. Потому, что он поднялся на наши горы и спустился в наши долины, он бродил по степи и ездил по рекам. И он победил алакурта! Теперь вы видите сами: советский ученый может сделать больше, чем все пророки!..
Когда смолкли овации, блохолов, зажарившись на самолетном крыле, очевидно, решил, что с него довольно.
Развязать шлем ему так и не удалось. Так, в шлеме и валенках, сбросив только доху, он выпрямился над гофром крыла, затряс бороденкой.
— Ауакурт?! — пронзительно, сердито закричал он, показывая пальцем через наши головы вдаль, точно там, вздымая пыль, колотя хвостом по жидким ребрам, и в самом деле бежало это страшилище. — Все говорят: «ауакурт!» А что это такое? Буоха! Обыкновенная буоха. Хотя, вернее, необыкновенная! Это черво-буоха. Победить ее можно было. Можно победить все на свете, когда знаешь, что оно собою представляет! А чтобы знать, надо учиться. Эн-то-мо-ло-гия — прекрасная наука! Вон ты! — Он ткнул пальцем на мальчишку в тюбетейке, который, задрав голову, стоял у самого крыла. — Ты, наверное, хочешь летчиком быть? Пф-ф! Всё летчики да летчики, а где же у нас энтомологи?.. Я знаю: вот этот орден, за который я глубоко благодарен Советской стране, этот орден дали не мне. При чем тут я?! Его дали энтомологии — науке, которая научила меня, как поступить с вашим ауакуртом! И я пошел в горы, изучил его жизнь, его пути, его привычки, как мне велела энтомология… И тогда мне стало ясно, что надо делать, чтобы победить его. При чем же тут я?
Он запнулся и насупил брови. Вдруг его взгляд упал на меня. Несколько секунд он внимательно всматривался в мое лицо, удивился, смутился, махнул рукой, фыркнул.
— Ну, довольно обо мне, дорогие товарищи! Благодарен! Очень благодарен! Не стоило меня так встречать, и вообще… Довольно слов. Будем работать! — Он протянул мне руки: — Здравствуйте, голубчик, здравствуйте!..