Дед Гриша — его все звали Деда и очень любили. Он пожалуй вырос самый крепкий из братьев, хоть и родился махоньким, семимесячным. Но выходила паренька мать, вырастила. Догнал братцев и сестричек, пошел вровень, без скидок. Так же как и все проводил всю зиму на замерзшем пруду, самозабвенно, дни напролет, забывая о еде выписывал круги на смодельных, привязанных веревочками к валенкам коньках.
Раз до того накатался, что до дома еле-еле доплёлся уже в глубоких сумерках. Дверь оказалась запертой, в окнах темно, семейство спало. Дед из последних сил стал стучаться в сени, сипло взывая застуженным голосом к родителям, братьям и сестрам. Но всё казалось тщетно. Наконец, когда неугомонный конькобежец вконец сорвал голос, поднялась мать, подошла к дверям и поинтересовалась кого и по какому делу черт занес в их глушь глубокой ночью. У Гриши едва хватило сил сквозь слёзы промолвить Мама, то я Ваш сын Гриша!. На что матушка резонно возразила — Не наш ты, приблудный, наши все уже здесь! Еле уговорил пересчитать заново. Недоверчивая мамаша словам не поверила, но пошла на всякий случай пересчитать свой выводок. Со счетом у неё, по причине малограмотности, были очень большие сложности, считала и пересчитывала по головам спавшую без задних ног команду несколько раз. Наконец недостача обнаружилась и маленького страдальца запустили в теплую избу, отпоили чаем, растерли самогонкой и уложили спать. Выдрать правда выдрали, но это на следующий день.
В том же году дед полностью себя реабилитировал, вытащив из проруби брата Витю. Того коньки занесли к тонкому льду над бившим со дна ключем. Лед треснул и будущий агроном с валенками, тулупчиком и шапкой оказался в полынье. Только Гриша и заметил случившееся. Не растерялся, скинул полушубок, растянул на льду, распластался на нем и пополз к барахтающемуся из последних сил брату, перекинул тому сыромятный кожаный поясок. Витя ухватился за ремешок не только руками, но и вцепился для подстраховки зубами, а Гриша начал его тихонечко вытаскивать на более толстый лед. Лёд под ним скрепел, прогибался, шел трещинками, но младший брат всё тянул, приговаривая Держись, Витенька, держись! Он его до старости Витенькой звал, до самой смерти. Витенька хоть и оледенел весь, но держался. Когда его приволокли в дом, отогрели, отпоили горячим молоком с медом, первые слова были: Гришенька, я тебе теперь всю жизнь пенки отдавать буду! Какое у детей бедного мельника лакомство было? Одни молочные пенки. Так всю жизнь если находил пенку в какао или молоке, всегда спасителю отдавал, это смотрелось немного смешно, но очень трогательно.
Гришин призывной возраст пришелся как раз на весну девятьсот четырнадцатого года. До армии Григорий успел как следует поработать. Денег родительских едва хватило на четыре класса сельской школы. Потом паренька отправили в люди. Начинал дед поденщиком на сельхозработах, батрачил на пана, потом присмотревшись к паровой молотилке упросил поработать сначала подсобником, а постепенно и сам научился управлять столь сложным по сельским меркам аппаратом. Перед самой армией дослужился дед аж до помощника управляющего панским имением. Хотел его хозяин от армии отволынить, но куда там, Григорий, наслушавшись рассказов отца только и мечтал о солдатской славе.
Молодому солдатику-инородцу пришлось бы в армии царя-батюшки совсем туго, да открылся в нём лихой военный дар и удача отличного стрелка-снайпера. На строевом плацу, на стрельбище, в классах словесности дед всюду оказывался лучшим. Послали его в стрелковую школу, где получил за отличную стрельбу шеврон и серябрянный знак. Всё было бы замечательно, уже и пообтерся в армии, обзавелся друзьями, но началась первая мировая война. В самом начале войны стрелковую школу почему-то не тронули, потом — расформировали, а солдат разбросав по запасным батальонам и в начале осени послали на фронт.
Глубокой ночью перемесив ногами десятки верст российских, неухоженных, вконец раздолбанных войной дорог, маршевая рота подошла к фронту. Усталых с дороги солдат разобрали хмурые унтера и развели по отделениям. Торопились. На утро начальник дивизии назначил атаку немецких позиций. Дед ждал, когда ему выдадут пусть не снайперскую, обычную винтовку. Да куда там! На пополнение винтовок не хватило и новички получили только по малой саперной лопатке в зеленом брезентовом чехольчике.
Поутру, едва рассвело, пришли офицеры и подготовили батальон к атаке пооделенно. В голове цепочки каждого отделения должны бежать счастливые обладатили винтовок, а за ними по одному, в затылок друг другу, вновь прибывшие, прикрывая грудь и живот стальной лопаткой от немецких пуль. В случае ранения или смерти бегущего впереди, следующий за ним подбирал винтовку с патронами и занимал место в строю. Вот такая простенькая диспозиция, гениальная тактика. За солдатами двигались отделенные унтер-офицеры. За взводами — взводные. Только потом в сопровождении вестовых шли полуротные подпоручики с шашками и револьверами, вслед им, замыкая построение роты следовали сами его благородие ротный со связными.
Солдатики наскоро попили жиденького теплого чайку с сухарями, верующие причастились у полкового попика в старенькой, замаранной окопной глиной рясе. Влага оседала каплями на металле редких касок, пряжках, трехгранных штыках и затворах винтовок. Медленно поднимался серый туман, сквозь который проглядывали колья с колючей проволокой, выгон, околица далекой деревни до которой еще бежать и бежать. Офицеры сквозь зубы поругивали начальство, упускающее самые выгодные для атаки минуты, когда можно незаметно подойти вплотную к противнику в завесе туманной дымки.
Солдаты в сырых тяжелых шинелях безмолвными кучками сгрудились поотделенно в траншеях, перед нарезанными саперами в стенках ступеньками и проделанными в собственных заграждениях проходами. Некоторые тихонько шептали молитвы, осеняли себя торопливыми крестными знамениями, других била нервная дрожь, третьи молча курили в рукав самокрутки, стреляя искорками горящей махорки. До деда долетали слова ротного, оправдывающего перед офицерами задержавшего атаку начальника дивизии, мол тот ждет подхода казаков и желает провести вначале артиллерийскую подготовку.
— Какую подготовку, господа, если в артиллерийских парках снарядов почти что и нет совсем? — Произнес подпоручик из студентов, снимая пенсне и протирая стекла несвежим платком. — Мой университетский товарищ в артиллерии служит, вчера только жаловался…
— Штафирка штатская, Ваш, подпоручик, товарищ, а не кадровый офицер! Распустил слюни словно баба! Наше дело приказ выполнять, а не жилетку мочить… — Оборвал полуротного поручик. Воцарилось неловкое молчание.
— Что же Вы подпоручик в пехоту попали, а товарищ в артиллерию? — Поинтересовался второй полуротный, выпускник заштатного пехотного юнкерского училища.
— Что поделаешь, друг мой заканчивал математическое отделение, а я — правовед, юрист… С математикой, господа, никогда с гимназических времен в ладах не был. Какой из меня артиллерист?
— Из вас и пехотинец… такой же… — Пробурчал ротный, кривя презрительно губу.
За позициями раздался дружный залп и над головами пехотинцев прошелестели в сторону немецких позиций снаряды полевых трёхдюймовок. Первая серия снарядов подняла столбы взрывов перед желтеющей брустверами цепочкой немецких позиций, вторая — чуть сзади.
— Как работают! Как работают, черти! Сразу в вилку взяли, немчуру! Слава тебе, Господи! — Радостно закричал ротный. Взобравшись на ступеньки и приставив к глазам бинокль он лучше всех наблюдал происходящее. Раздались новые залпы и разрывы заплясали среди расположения немцев. — Накрыли! Накрыли!
Перекрывая стрельбу трехдюймовок заворчали в воздухе чемоданы — снаряды тяжелых немецких гаубиц. Глухие тяжелые взрывы ухнули в районе позиций русских батарей. Выстрелы прекратились, но немцы продолжали методично, не жалея снарядов долбить артиллеристов. Пыль поднятая над немецкой линией понемногу улеглась, обнажив нечастые воронки, только изредка перекрывающие аккуратные бруствера.
— Это, что всё? — Ни к кому персонально не обращаясь удивленно спросил ротный.
Бывший студент промолчал, пожав обиженно плечами, второй офицер смачно сплюнул себе под сапог.
— Так точно, усё, Ваше благородие. — Рявкнул высунувшийся из землянки усатый фельдфебель, командир телефонистов. — Телефонируют из штаба батальона. Приготовиться к атаке. Казачки прибыли. Будут поддерживать на флангах.
— Ну, с Богом! Вперед за Царя и Отечество!
Засвирестели, залились сигнальные свистки офицеров и унтеров. Подпираемые задними, полезли по ступенькам наверх пехотные отделения, побежали цепочками скользя сапогами по сырой пожухлой осенней траве. Сбоку из лесочка выкатывалась, разворачивалась в лаву, топорщилась пиками казачья конница.
Немцы не стреляли, то ли накрытые успешными залпами русских артиллеристов, то ли покинувшие занимаемые позиции, то ли просто затаившиеся, подпускающие врага поближе. Одиноко и совсем неопасно колыхался в небе поднятый на троссе серый баллон аэростата с кошелкой наблюдателя. Постепенно солдаты успокоились и не слыша смертельного посвиста пуль побежали споро, весело, скатываясь в лощинку разделявшую противные стороны. Кавалеристы, в свою очередь пришпорили коней, намериваясь первыми по такому случаю ворваться в деревеньку.
По дну лощинки протекал незаметный тихий ручеек. Только в одном месте, там где пологий овражек пересекала проселочная грунтовая дорога, воду перекрывал жалкий мосток, скорее гать, составленная из уложенных рядами и сшитых хлипкими досками бревнышек. Сунувшиеся было вброд казаки остановились и начали ворочать коней к мостику, берега ручеечка оказались заболоченными, топкими. Всадники матерились, хлестали коней нагайками, били шпорами. Сотни смешались втискиваясь на узенький мостик. Под ударами десятков кованных копыт строевых горячих коней, бревна, долгие годы выдерживавшие неторопливый бег селянских малорослых трудяг-лошадок, начали расходиться, распуская по мостку щели, брызгающие фонтанами ила и воды. Заржал конек, попав неловко копытом между бревен, рванулся, скинул всадника, выскочил на другой берег хромая, болтая обломанной в бобышке ногой. Второй за ним влетел обоими передними в образовавшуюся дыру и забился, запрокинулся под ноги несущихся следом.
Ударили немецкие пулеметы, забили ровные сухие винтовочные залпы. Немногие выскочившие наверх казаки, пригнувшись в седлах и выставив перед собой тонкие пики, кинулись в отчаянную, смертельную, заранее обреченную на неуспех атаку. На несколько минут им удалось отвлечь на себя огонь противника. Спустившиеся в лощину пехотинцы сгрудились перед ручьем, не зная, что предпринять, ожидая команды. Потерь они пока не понесли так как первый удар немцев пришелся на клубящийся у переправы ворох людей и коней.
— Вперед! Вперед! Бога душу мать! За Веру, Царя и Отечество! Вперед! — Орали отделенные пихая солдат в воду. Серая крупа — безответная русская пехтура безропотно подтыкала полы шинелей за поясные ремни, крестилась, кряхтела, ругалась, но лезла в стылую жижу, продиралась сквозь осоку и камыш, боязливо прислушиваясь к посвисту и курлыканью пролетавших пока поверх голов пуль.
Увидав, что пехота пошла вброд, казачьи офицеры собрали под огнём разрозненые сотни и отскочив от заваленного трупами людей и конскими тушами мостка сунулись в болотистую низину дальше по оврагу. Почва худо-бедно держала людей, но лошади начали проваливаться, вязнуть. Над немецкими позициями зачастили дымки выстрелов, ударила шрапнелью полевая артиллерия. Огонь был мгновенно перенесен на новое скопление кавалерии. Вряд ли из них уцелела бы даже малая часть, но ожили неожиданно русские трёхдюймовки, зачастили очередями, нащупывая вражеские огневые позиции. Прикрыли своих и обреченно смолкли вдруг одна за другой.
Воспользовавшись минутной передышкой казаки развернули коней и потянулись обратно к леску. Склон, казавшийся пологим и безопасным при спуске оказался при отступлении дорогой смерти для многих, раскрывая перед немцами как на ладони медленный бег усталых, роняющих хлопья пены лошадей, спины карабкающихся вверх, упирающихся в стремена всадников, просто ползущих на карачках, потерявших коней, спешенных людей.
— Что же наши стрелять перестали?
— Чего-чего, снаряды вышли. Слыхал, что их благородия говорили?
— Ох молчи, браток, молчи… И так тошно!
Пехоту никто не возвращал, и она, следуя последнему полученному приказу упрямо продиралась вперёд, выходила передовыми отделениями к прикрывающим немецкие траншеи рядам колючей проволоки.
— Ура! Ура! В штыки ребятушки! — Закричали, засвистели унтера и младшие офицеры. Вытянув сабли из ножен пробежали путаясь сапогами в мокрых хлюпающих полах шинелей полуротные, не удержавшиеся по молодому, дурному задору за спинами нижних чинов. Рванулись вперёд за червлеными темляками и георгиевской славой.
Спотыкнулся, завалился на бегу мелко перебирая ногами правовед, выронил саблю и упал в луговую траву, раскинув крестом руки. Пропал, будто и небыло его никогда. Прямо перед Гришей ничком свалился бежавший впереди солдатик, потеряв картуз, воткнув перед падением, словно играя в ножики, винтовку трегранным штыком в землю по самое цевьё и тихо прильнул к земле простреленной головой. Сунув за пояс лопатку, дед стянул через голову упавшего ненужный тому матерчатый патронташ с несколькими обоймами, подхватил винтовку и побежал к колючке.
Возле заграждения суетился оставшийся подпоручик, рубил проволоку шашкой, рассыпая искры, скрежеща клинком о металл.
— Не рубить надо, вашбродь! — Заорал бородатый унтер. — Шинелями, шинелями её закидывай братцы!
На заграждение полетели серые шинели. Через них полезли солдаты. Кто перелазил, а кто и оставался висеть тяжелым серым кулем. Под напором человеческих тел колья не выдержали и повалились пропуская в проходы заметно поредевшие цепочки отделений.
— Ура! Вали ребята! Бей!
Оставившая на кольях серые шинели, зеленея гимнастерками, пехота неравными группками пролезала в проделанные проходы, растекалась, перла на бруствер. Пулеметы смолкли и среди хлопков немецких манлихеров зачастили выстрелы русских трёхлинеек. Деда спокойно, словно на стрельбище выпустил с колена оставшуюся от погибшего владельца в винтовке обойму в мелькающие над бруствером шишаки немецких касок и спрыгнул в траншею.
Близоруко выпучив бесцветные глаза, протянув вперёд руку с пистолетом, вывалился из хода сообщения толстый, налитой жиром немец, с кайзеровскими усами под толстым носом, с витыми серябряными погончиками на плечах тесного мышиного цвета мундирчика. Крича что-то своё распяленным черным ртом толстяк стрелял раз за разом. Рука сжимающая пистолет смешно дергалась, подскакивала после каждого выстрела. Дед видел как ходит затвор, выкидывая кувыркающиеся в воздухе желтые цилиндрики медных гильз, как впыхивает огнём черная дырка ствола.
Врага нужно было убить. Но одно дело стрелять в мишени, в прыгающие шишаки касок, предметы неодушевленные, мало ассоциирующиеся с человеческим телом, налитой жизнью плотью. Другое дело убить человека, пусть даже чужого, делающего какие-то странные телодвижения, пытающегося уничтожить тебя самого. Боли и страха не было, замедленно словно во сне, в перерыве между двумя выстрелами немца дед поднял винтовку и нажал спусковой курок. Боек звонко цокнул по пустому патроннику. Немец снова выстрелил и пистолет, потешно дернув затвором, выкинул очередной цилиндрик гильзы.
— Прямым коли! Нерусскую твою мать! — Раздался откуда то с поднебесной высоты фельдфебельский рев. — Раз! Два!
Вымуштрованные мышцы немедленно исполнили приказ. На Раз! Штык с хрустом вошел в серый мундирчик. На Два сдернутое со стального трегранника тело снопом свалилось на дно окопа, зацарапало беспомощно ногтями скрюченных рук глину и затихло. Только мерно раскачивалось на тонком черном шнурке спавшее в горячке боя пенсне.
Отдельные выстрелы ещё щелкали в разных концах траншеи, но основное дело было сделано. Оставшиеся в живых немцы удирали к окраинным домам, откуда поверх их голов уже сыпали очередями сумевшие отойти первыми в суматохе боя пулеметные рассчеты.
Немецкая траншея оказалась чисто обшита по стенкам съемными, потемневшими от дождя и времени, березовыми щитами, блиндажи попросторнее, почище российских. Теперь по всей её длине бродили уцелевшие в бою русские пехотинцы, да несколько чудом выживших в утренней атаке спешенных казаков, прикинувшихся мертвыми и отлежавшихся в траве за тушами побитых коней. Из офицеров в живых не осталось никого и на занятой позиции командовал фельдфебель, так вовремя прооравший деду уставную команду.
Григорий так и стоял опершись на винтовку около трупа приколотого врага. Потом к горлу подошла неудержимая волна тошноты, и ему пришлось отвернуться, чтобы не запачкать лежащего перед ним человека. Когда всё закончилось и спазмы стихли, дед обнаружил возле тела сидящего на корточках рыжего чубатого казака, деловито выковыривающего из неживой руки пистолет.
— Что, земеля, плохо? Небось первый раз? То ничего, быват. Попрывыкнишь…
Закончив с пистолетом, казак снял кабуру с пояса, споро обшарил корманы мертвеца. Переложил всё найденное в свой мешок и затянул горловину узлом.
— Целее будет. Ему уже не трэба.
В руках у казака осталась коробка табака.
— Бери, солдатик, законная добыча. Мы то все одно больше свой, самосаженный, домашний употребляеем. Нам барское баловство не к чему.
— Не курю я… — Начал дед.
— Вот и закуришь! — Оборвал казак. Сунул в холодную потную ладонь пачку и пошел дальше по траншее, внимательно осматривая лежащие тела. Станичник словно в воду глядел — дед стал завзятым курильщиком.
Казалось, что прошло всего несколько минут с того момента как пехота, поднятая свистками в атаку, карабкалась по ступенькам траншеи. Поэтому, Гриша страшно удивился опустившимся сумеркам. Неожиданно почувствовал голод и понял, что уже вечер, что целый день не ел, что выжил в первом бою. В отличие от других дед не скинул шинелку на колючке, она уже оказалась повалена пока он стрелял по засевшим за бруствером немцам. Потому может и выжил. Потерявший с носа пенсне близорукий офицер видел перед собой не светлое пятно гимнастерки, а нечто серое, неясное на фоне траншейной стенки. Так и садил в белый свет как в копеечку. Две пули засели в березке, одна, последняя — в шинели, между проймой и рукавом.
В вечерней темноте на высотку пробился связной, за ним санитары с носилками. Приказ, адрессованный старшему по чину среди занявших высоту был короток. Дед узнал его первым, потому как лично читал оказавшемуся малограмотным фельдфебелю. Под покровом темноты вынести всех раненных и убитых, а затем отойти самим на старые позиции. Другим частям не сопутствовал успех. Понесённые потери слишком велики. Наступление отменяется.
После возвращения на исходные позиции винтовок хватило уже на всех. В роте вновь оказался некомплект солдат, унтеров и офицеров. Гришу, как одного из немногих грамотных солдат, ротный, так и не двинувшийся во время неудачной атаки дальше ручейка, назначил к себе писарем. Пришлось составлять списки убывших по смерти и ранению, вести журнал боевых приказов, раскладку довольствия.
На фронте наступило временное затишье. Обе стороны не имели достаточно сил для наступления, потому закапывались в землю, возводили укрепления, наращивали новые ряды проволочных заграждений. В один из тихих дней позднего бабьего лета в роту на обозной телеге привезли солдатские посылки. По существовавшим в старой армии правилам, вскрывать доставленное должен был сам получатель, а досматривать содержимое входило в обязанности полуротного или фельдфебеля. После злополучной атаки все подпоручики выбыли из строя, кто навеки, кто в госпиталь и посылки взялся проверять лично ротный.
В очередь с другими солдатами Гришу вызвали в занимаемую командиром землянку. Первое, что бросилось ему в глаза это обшитый серым селянским рядном посылочный ящик, стоящий на дощатом, поставленном на сколоченных из горбыля козлах, столе. Сердце ёкнуло. Неужто домашние собрали из своего небогатого достатка? Рядом со столом, развалясь на раскладном офицерском стуле сидел в расстегнутом на безволосой, гладкокожей груди кителе ротный, позади вытянулся фельдфебель.
— Вот, жидок, посылка тебе пришла. Открывай, посмотрим что за кошер матка прислала.
За всю недолгую армейскую жизнь деда первый раз вот так запросто, походя оскорбили. Кровь бросилась в голову, но сдержался, помня назубок дисциплинарный устав, только зубы сжал. Подошел к столу и взрезал обшивку протянутым фельдфебелем трофейным немецким плоским штыком, поддел фанерную крышку ящичка и откинул в сторону.
— Что-то не шибко тебя любит твой кагал! Где же знаменитая фаршированный рибка? Нежний варений курочка? — Ерничая, говоря с утрированным еврейским акцентом поручик залез в ящик и принялся давить, мять толстыми пальцами с жесткими рыжими волосками кулечки и пакетики. Из разорванной серой дешевой бумаги посыпались крошки и обломки домашних сухарей, незамысловатых пряников.
— О, маца, раз-цаца! — Вскрикнул поручик.
— Никак нет, вашбродь, сухари ржаные! — Поправил фельдфебель. Он стоял, отворотя покрасневшее каменное лицо от солдата.
— Рыбка то есть, вот она родная! — Офицер выудил со дна ящика связку сушеной плотвички и красноперок, наловленных меньшой детворой с мельничной запруды.
— Возьму пожалуй к пивку, попробую нерусскую еду. Вот и медок, к чайку. Не солдатская это еда. Баловство! Правильно, фельдфебель?
— Не могу знать, вашбродь!… Никогда… не пробовал!
— Ну и дурак, братец!… Эй, ты, забирай свои сухари… — Рявкнул ротный.
— Сами ешьте, Ваше благородие! — Отрезал дед и повернувшись через левое плечо вышел наружу.
— Стоять! Назад! Под арест его! — Донеслось из занавешенной брезентом дыры входа в блиндаж.
Деда разоружили, отняли ремень и под конвоем отправили на гауптвахту. Дело однако обошлось дисциплинарным взысканием, хотя комроты настаивал на суде военного требунала за неподчинение приказу в боевых условиях, а это уже пахло не столько тюрьмой, сколько расстрелом. Командир полка подошел к делу по-человечески, сам опросил присутсвовавшего при случившемся фельдфебеля, узнал подробности истории с посылкой. Полковник поинтересовался поведением проштрафившегося солдата в бою, ему доложили о заколотом немецком лейтенанте. Признать неправоту своего офицера полковник естественно не мог, не существовало подобного в императорской армии, но и потакать самодуру не желал. Велел наказать властью комроты. Тот и наказал, на полную катушку — поставил на три часа под ружьё.
Стоять под ружьем не мёд и в мирное время. В ранец загружают кирпичи, через плечо скатку шинели, саперную лапатку на пояс, винтовка лежит на плече, опираясь прикладом на ладонь согнутой в локте руки. Солдат стоит по стойке смирно не смея пошевелиться, смахнуть пот, переступить затекшей ногой. Рядом унтер, следящий за экзекуцией. Как увидел нарушение, добавляет время. Не отстоял день, стой другой. Без еды, без перерыва.
Война добавила свои новшества. Поручик ставил солдат не просто в траншее, а на бруствере, на виду немцев. Расстояние между позициями оставалось довольно велико для прицельного огня, но среди немцев всегда находились любители пострелять по неподвижным живым мишеням. Сам отец командир сидел в блиндаже, доверив отделённым унтерам проверять исполнение наказания. Те, надо отдать им должное, не зверствовали, не придирались, то ли по-человечески жалели невинные жертвы самодура, то ли помнили о предстоящих боях, где в отличии от поручика шли в атаку вместе с солдатами и запросто могли схлопотать случайную пулю в спину. Стояли солдатушки без дополнительного штрафного времени, но назначенные три часа — отдай и не дури, тут уж и унтера ничего поделать не могли.
Дед отстоял под пулями первым, пронесло слава Богу, хоть страху натерпелся. Н е успел спуститься в траншею и размять затекшие ноги как его благородие велел забрать осквернённую посылку с давленными сухарями и пряниками. Вяленную рыбу изволил откушать самостоятельно, туда же и медок пошел. Есть оставшееся содержимое дед сам не стал, угостил желающих из солдат взвода.
Прошло время. Сменялись люди в роте. Кого убивало, других ранило, кантузило. За убылью офицерского состава полка, ни разу не водивший людей в атаку ротный, пошел на повышение, стал батальонным командиром. Деда, к великому того удивлению, он забрал с собой из роты в штаб батальона. Назначил для начала связным. В первом же бою новоиспеченный штабс-капитан в который раз показал норов — приказал доставлять донесения в роты не по траншеям да ходам сообщения, а поверху, под пулями. Дед смолчал, деваться всё равно было некуда, бегал весь день, если уж очень жутко становилось — ползал по пластунски, где удавалось — передвигался короткими перебежками. Увидев под вечер, в конце боя деда живым батальонный по обыкновению грубо выматерился и провозгласил:
— Твоё счастье жидок. Живи раз повезло. Батальонным писарем назначаю.
Писарь из деда получился отличный, старательный, с красивым почерком. Вел он не только всю штабную документацию, но научился со временем рисовать кроки, отмечать на картах расположение воинских частей, позиции пулеметов, орудий, проволочные заграждения. Так и постигал на практике военное искусство. Штабс-капитан его материл изредка, но особо не изгалялся, понимая полезность для батальона, а следовательно, свою личную немалую от такого положения дел выгоду. Строевым же солдатикам от него доставалось полной мерой. Серую скотинку, что православных, что евреев, что мусульман их благородие за людей не почитал. Желая выслужиться всегда выставлял батальон на трудные, кровавые, рискованные дела, но спину свою от солдатской пули берёг и шел самым последним, хоронясь за цепями. Вместо него с приказами да распоряжениями во время боя бегал дед. Постепеннно батальонные офицеры привыкли к нему, прислушивались к дельным советам, уважали.
Чем дольше длилась война, тем реже батальонный рисковал отходить слишком далеко от добротной штабной землянки, там пил, жрал, спал. По прежнему рьяно, матерясь, не стеснясь присутствия других офицеров проверял содержимое скудных солдатских посылок, отбирая без зазрения совести, что повкуснее. Толстел, нагуливал жиркок, краснел лоснящейся рожей. Развлекался, ставя бессловесное серое солдатское быдло за малейшие проступки под ружьё и даже ставки делал, подстрелят или нет немцы очередного несчастного. Солдаты командира тихо ненавидели, роптали, сидя по траншеям, но сделать ничего не могли. Шла война и расправа с бунтовщиками была весьма жестокой. Полевой суд и расстрел. Всё сразу, в один день.
Потихоньку подошел семнадцатый год. Сначала февраль. Заметенному снегом полку он принес мало перемен. Полк номерной, солдатский, крестьянский, забитый, поголовно неграмотный. Революция, так революция, присматривались, приглядывались поначалу. Бузить не торопились. Всё вроде шло по старому. Только вместо привычных благородий офицеры официально именовались просто господами. Постепенно пошли разговоры про землю, про политику, про партии. Что за партии, никто толком не знал. Не оказалось в полку поначалу партейцев. Но постепеннно добрались, раскачегарили тихую серую заводь.
Летом семнадцатого года русская армия наконец оказалась как никогда прежде хорошо вооружена и экипирована. Всего доставили союзники вдоволь, снарядов, патронов, сапог, хлеба, винтовок, пушек, аэропланов и броневиков. Исчезло только главное — дисциплина, боевой дух и воля к победе. В июльское несчастливое наступление из траншей выскочили только младшие офицеры — скороспелые прапорщики военного времени, далеко не все унтера, да некоторые солдаты из георгиевских кавалеров. Среди них и Гриша, к тому времени старший унтер-офицер и георгиевский кавалер. Георгиевский белый крестик и георгиевская медаль вручили ему солдатские, выдаваемые по решению солдатского сообщества лучшим из своего числа. Ввели такое после Февральской революции. Нижние чины честно и беспристрастно разбирались кто более достоин награды. Только тому и давали. Здесь блат не проходил.
В атаку поднимались несколько раз, да всё одни и те же. И вновь возвращались обратно. Обходилось правда без потерь, уж слишком тщательно, не скаредничая обрабатывала каждый раз перед атакой русская артиллерия окопы противника. Теперь немцам настало время экономить снаряды и патроны, но всё равно солдаты не желали покидать насиженные, хорошо оборудованные позиции ради призрачной идеи захвата неведомых проливов или поддержки до победного конца весьма смутно понимаемой Антаты.
В передовых порядках батальона наконец появился выведенный из себя, злой как черт, размахивающий наганом командир, получивший по телефону нагоняй от полковника. От многолетнего, малоподвижного и относительно спокойного образа жизни он раздался, отрастил брюхо. Китель английского сукна не сходился на талии, из-под брюк выбивался лоскут белой исподней рубахи. Губы ещё жирно лоснились от прерванного столь неделикатно обеда.
— Канальи! Под суд отдам, подлецы! Позорить меня? А ну вперёд, в атаку! Марш! Марш! Господа офицеры, извольте лично вести людей в бой. Кто заволынит — пристрелю!
Солдаты по годам вбитой муштрой привычке подчинились, затолпились у штурмовых ступенек. Засвистели офицерские свистки, заорали унтера. Атака может и удалась бы, да переборщил батальонный, не учел какой год идет, а может проспал все события последнего времени в своем блиндаже, под четырьмя крепкими накатами. Увидев молоденького, тщедушного солдатика прижавшегося к стенке траншеи, он схватил его своими похожими на окорока ручищами и вышвырнул вместе с винтовкой на бруствер. Надо же такому случиться. Неслышимая за громом русской канонады свистнула одна из немногих немецких пуль и солдатик кулем свалился на голову штабс-капитану, заливая своего убийцу кровью из простеленной головы.
— Экая падаль! Трус! Скотина! Собаке — собачья и смерть! А ну вперед бездельники, вашу мать! — Заорал взбешенный батальонный и ткнул вывалившуюся из мертвых рук винтовку с примкнутым трехгранным штыком стоящему возле него деду. Тот давно уже ходил вместо винтовки с тяжелым солдатским револьвером в кобуре из толстой кожи на поясе.
Коротким, коли! Раз! Два! — прозвучало в мозгу и Григорий всадил штык в белое пятно на толстом брюхе, чуть повыше портупейного ремня. Штабс-капитан удивленно охнул, выпучил глаза и схватился руками за ствол винтовки, но напрасно, через мгновение ещё несколько солдатских штыков с мокрым хряпом воткнулись в жирную тушу. Солдаты поднатужились и словно сноп на вилах перекинули тело через бруствер.
В тот день ни один из полков дивизии не пошел в атаку на смешанные с грязью немецкие позиции. Летнее наступление захлебнулось не успев начаться. В батальонном рапорте о дневных потерях значились двое, батальонный командир и безымянный рядовой, прибывший с маршевой ротой за день до наступления. Разбираться со смертью штабс-капитана в полку не стали, уж больно одиозной фигурой слыл покойный. Только полковник прошипел вслед увозившей тело обозной двуколке: Доигрался, дурак!… Прости, меня Господи., снял фуражку и перекрестил высокий облысевший за время войны лоб.
Армия стремительно разваливалась, разлагалась, окончательно и бесповоротно. Солдаты дружно голосовали за мир ногами. Ушел и дед, забрав винтовку, патроны и наган с кабурой… На всякий случай.
Большевики, не в силах сдержать напор кайзеровской армады, заключили похабный Брестский мир. Немцы пришли на Украину с ордунгом, показательными виселицами, назидательными порками, расстрелами, конфискациями… За ними — сечевики Скоропатьского, гайдамаки Петлюры с еврейскими погромами, всеобщими поборами, ночными обысками, шомполами и расстрелами. Выгоняя жевто-блакитных шли красные с мобилизацией, конфискацией, реквизицией и ЧК. Переодически из лесов налетали Зеленые, дезертиры и мелкие атаманчики с умыканием последнего селянского добра…. Ну и конечно же, махновцы с тачанками, пьяными набегами, грабежами, насилиями и расстрелами… Тех вновь сменяли белогвардейцы-деникинцы с шомполами, возвращением помещиков, конфискациями, расстрелами… Расстрел оказался универсальным, широко применяемым независимо от национальной и партийной принадлежности средством просвещения темной народной массы чудом сохранившейся на несчастной земле.
Дед по-перву просто сидел на мельнице, не очень четко понимая закрутившуюся вокруг кутерьму. Но после визитов белых, зеленых и жевто-блакитных вкупе с немцами, оставил ограбленную до нитки мельницу, ушел в Червоную Армию, прикрыв исполосованную задницу крестьянскими портками, а голову соломенным брилем. Беляки лупить георгиевского кавалера постеснялись, а петлюровцы таки выпороли, добиваясь открытия тайных запасов. Ничего так падлюки и не нашли, правда утащили вояки под шумок военную форму и сапоги. Счастье еще, что не обнаружили надежно захованных наград и оружия.
Так Григорий и выбрал из всех колеров — красный, жизнь подсказала. В зарождающейся Украинской Червоной Армии дед оказался восстребован, мало там нашлось поначалу людей способных читать карты, писать приказы, руководить войсками, а он эту науку самоучкой постиг за годы мировой войны. Вот и стал замначальника штаба конной бригады. Мог начальником стать, выше расти, да не торопился в большевики записываться, числился всю гражданскую в сочувствующих беспартийных.
Долгих три года бригада то наступала, въезжая под звуки духового оркестра в освобожденные от деникинцев, петлюровцев, махновцев села, местечки и городки, то отступала, выкатываясь впопыхах тревожных сборов из жилого тепла изб да домишек под натиском отчаянной махновской вольницы, петлюровских синежупанных полков, сичевиков или спаянных великой, лютой, холодной, спокойной ненавистью к красным, затянутых в английские френчи с русскими трехцветными шевронами у плеча, белых офицерских батальонов.
Обездоленная страна не смогла бесконечно выносить ярмо опустошения гражданской войны. Земля молила о пощаде, о зерне. О скорейшей победе какой-то одной силы… О мире.
Чересполосица и неразбериха гражданской войны, сумятица в лозунгах и призывах творила подчас весьма авантюрные ситуации. То атаманы с красными дружно били немцев, то вместе с зелеными пинали красных и белых, не успевал селялнин почесать всердцах потылицю как уже Махно оказывался красным комдивом и получал орден от Реввоенсовета. Дикий атаман Григорьев — прослыл красным, глядишь — уже стал опять зеленый, а потом и совсем мертвый. Вот-вот одесский воровской атаман Беня Крик собирал урок на подмогу Красной Армии, не проходит и месяца — красные шлепают Беню у стенки вместе с большинством его урок за отказ воевать на фронте. А тут опять Махно объявляется, уже и не красный совсем, а черный — стопроцентный идейный анархист, борец за крестьянскую безвластную республику.
Штаб хоть и кавалерийской бригады — все равно штаб. Это эскадроны легки на подъем. Пропоет труба тревогу — не пройдет и десятка минут уже выскакивают первые всадники за околицу села. Червоному казаку собираться, что босому разуваться. Ноги в сапоги, зипун чи старенькую шинельку на плечи, за спину мешок, на пояс саблю, за спину винтовку, седло на коня, подпруги подтянул, уздечку накинул, шенкеля вставил, всё — готов к походу и бою.
Так уж во всех армиях получается, что штабы отступают раньше, а в наступление идут позже боевых частей. Это нормально. При нормальной войне. Но в гражданскую войну, да ещё с махновцами это весьма и весьма рискованно. Махновцы появлялись стремительно, налетали с визгом, стельбой, взрывами гранат и исчезали, словно сквозь землю проваливались. Тут уж красным медлить не приходилось. Гонялись за врагом — только пар от коней и людей шел. В такой войне неповоротливые тылы, склады да большие штабы излишества. Тылы в бригаде имелись, но их за собой в боях не таскали, обходились тем запасом, что во вьюках.
Штаб — дело другое. Совсем без штаба войску обойтись нельзя — карты, донесения, приказы в военном деле вещь обязательная. Потому из штабных сформировали группу на конях да тачанках с минимумом всего самого необходимого. Но и того набралось более чем достаточно. Секретная часть с парой железных ящиков полных бумаг, две пишущие машинки да при них граммотные дамочки сему премудрому ремеслу обученные. Карты в свитках и папках, цветные карандаши, запасы чернил и перьев, бумаги на довольствие, казна… Да и сами штабные все-же, едрена мать, почище рядовых конников, некоторые из бывших благородий, спать привыкли раздевшись, не говоря уже о дамочках… Такую команду за десять минут не поднимишь и на тачанки вместе с Ундервудами, ящиками и чернильницами не рассадишь.
Начальник штаба, из луганских рабочих больше верил глазам, а не картам, потому помаялся-помаялся, плюнул с горя и скинув всю рутинную работу по оформлению карт и составлению боевых донесений на деда, скакал на коне рядом с командиром бригады, махал шашкой, посылая по необходимости время от времени вестового с приказами своим подчиненным. А штаб… штабу только и оставалось, что догонять свои эскадроны под малой охраной полувзвода выздоравливающих раненных, оставленных лекарем при бригаде, да латанного-перелатанного пулемета Максим с двумя лентами.
Однажды под вечер деда привел штабную колонну в небольшое сельцо. Все селянские дома уже оказались заняты ставшими раньше на постой кавалеристами. Командир бригады разместился на первом этаже стоявшего несколько на отшибе, разграбленного и пустовавшего с революции помещечьего майетка. Только штабные разместились на втором этаже в бывшем панском доме, как прискакали верховые с эстафетой. Дело ясное — тревога и по коням. Появился шанс застать махновцев врасплох, на ночлеге в соседнем селе. Командир возьми да пожалей штабных. Сидите, мол, на месте, а к утру мы за вами так и так вернемся. Да и сами на дневку станем, пора уже дать людям и коням отдых, привести себя в порядок. С тем и умчался.
На второй этаж вела деревянная лестница в два пролета, разделенных площадкой на которой в лучшие времена встречала гостей пальма в кадке и висело большое зеркало в тяжелой резной раме. Пальма давно засохла, выдернутая походя из кадки праведной рукой крестьянского бунтаря, а зеркало, не подошедшее для хаты по причине изрядных габаритов было на всякий случай расколото, то ли в приступе революционного гнева, то ли, чтобы кому другому не досталось, а может просто из молодечества и озорства. Крыша поместья изрядно прохудилась без присмотра, но в дождь вода заливала в основном лестницу и это никого из временных постояльцев не волновало. А так как чаще всего останавливались в здании военные люди всех воюющих сторон, то паркет к третьему году гражданской войны оказался сожжен, обои ободраны, все подьемное — вынесено, вывезено и украдено.
Штабные работнички поначалу обрадовались уходу бригады и решили занять под ночлег первый этаж, но деда как толкнуло что-то. Приказал без разговоров тащить все, включая Ундервуды, железные ящики, дамочек и чернила наверх, а пулемет — снять с тачанки и поставить на втором этаже перед лестницей. Выставил охрану — часового и подчаска, назначил смену. Люди в охране временно прикомандированные, только долечивались и отправлялись снова в строй, потому все при своих конях. За коней вчерашние селяне переживали больше чем за себя, вот и упросили деда ночевать в тачанках, да на сене. Он спорить не стал — дело ваше, главное караул сменяйте вовремя.
Среди ночи на смену красным в село примчались согнанные бригадой с насиженного места махновцы. Разведка у них работала не хуже бригадной. Враз донесла, что красные ушли по тревоге из села. Те дожидаться незваных гостей не стали, поднялись и резонно рассчитали, что самое безопасное место — то соседнее сельцо откуда толко-только умчалась красная конница.
Вкатились махновцы в село без разведки, все разом. Часовые, надо отдать им должное, не спали, услышали топот, подняли народ. Бойцы полувзвода заняли было оборону, а штабники потащили по лестнице первый из железных ящиков. Под тяжестью людей, железа и секретов три года гнившее дерево первой же ступеньки жалобно захрустело, охнуло и развалилось. Ящик выскользнул из рук писарей и рухнул вниз увлекая за собой в облаках древесной трухи и пыли остатки пролетов и столбы опоры. Люди успели отскочить обратно на этаж.
В зальце влетел подчасок. Проорал только: Махно рядом! И выскочил к лошадям.
— Все штабные — в коридор! Залечь, занять оборону и не дышать. Чтоб не было слышно и видно. — Заорал дед столпившимся перед провалом писарям и машинисткам. — Женщин — в самую дальнюю комнату!
— Что ж нам робить? — Спохватился стоявший внизу возле груды деревяшек начальник штабной охраны.
— По коням, быстрей уводи околицей людей, тачанки и наших лошадей. От всего махновского войска вам никак не отбиться, постреляй для порядку, но не шибко, не останавливаясь. Поторопись алюр три креста к бригаде, пусть идут на выручку… Мы наверху затаимся, может сюда не полезут. Давай!
Полувзводный выскочил черным ходом и не прошло и минуты как тачанки затарахтели со двора, сопровождаемые дробным стуком копыт. Махновцы видать поздно заметили бегство красных. По селу поднялась стрельба, визг, топот погони. Дед расположил писарей, вооруженных карабинами и револьверами в глубине коридора второго этажа, а сам вместе с двумя штабными военспецами, бывшими фронтовыми офицерами, залег возле пулемета, держа под прицелом торчащий обломками край лестницы. Все погрузилось в темноту. Никто не проронил ни звука. Затаились и ждали…
Распахнулась от удара сапога дверь и в залу первого этажа с карабинами и обрезами наперевес темными силуэтами вошли несколько человек в селянских свитках и папахах.
— Запалы вогню, Пэтро, бо ничого не бачу.
Защелкало кресало и по стенам побежали тусклые блики от красного огня зажигалки.
— Никого. Вбиглы красножопи…
Через некоторое время в здание ввалилась толпа разгоряченных погоней, усталых, голодных и злых словно черти махновцев. Из их разговоров затаившиеся наверху люди поняли, что основной массе конвойцев удалось пользуясь темнотой оторваться от погони, но несколько человек подстрелили и посекли шашками, в плен не взяли. По повязкам на телах убитых решили, что спугнули заночевавший в селе лазарет и очень расстроились, упустив тачанки с неприменным медицинским спиртом и стриженными сладкими медсестричками. Попробывали было полезть на второй этаж, но обнаружив вместо летницы обломки гнилого дерева, решили, что ничего интересного там не найдут, без лестницы наверх всеравно не залезть, поэтому лучше отложить все дела на утро, потому как на дворе ночь, а проклятые красные согнали с насиженного места не дав выспаться. Натаскали со двора охапки сена, повалились и захрапели. Правда охрану выставить не забыли и меняли ее четко, словно регулярное войско.
Под утро захлопали выстрелы, разнесся в сером предрассветном мареве звук кавалерийской трубы и эскадроны бригады пошли в атаку на село. Тут и дед с пулеметом оказался кстати, добавил огонька. Из окон второго этажа по отступавшей махновской вольнице постреляли как могли из своих стволов и осмелевшие, приободрившиеся писаря. Только дамочки, прильнув к ундервудам, дрожали по углам, зажав нежные ушки розовыми ладошками.
Комбриг опять остался недоволен, хоть и пощипали батьку здорово, но вновь махновцам удалось выскользнуть, вывести основные силы из под удара красной конницы. Хорошо, хоть свой штаб выручили.
Воевали как могли и умели. Но скоро Москве эта волына надоела. Взялись за батьку Махно всерьез, собрали войска, Первую Конную Буденного, красных курсантов и разогнали да порубали основные силы Махно, а сам батька больной и пораненный перебежал румынскую границу. Гражданская война закончилась.
Так или иначе, но красные победили. По тем или иным причинам, но в них поверило, за ними пошло большинство народа, их корни оказались крепче и глубже, ряды сплоченнее, воля сильнее, военное руководство — профессиональнее. Канули, пропали в прошлом стальные шеренги добровольческих офицерских полков, пулеметные тачанки анархистов, широкие будто Черное море шаровары петлюровцев. Стихли перестрелки. Пришел на разоренную украинскую землю какой-никакой, а мир.
Плохи ли, хороши ли были большевики, рассудит история, сравнивая их замыслы, обещания, мечты с результатами свершенного и содеянного, но также с деяниями самодержавных предшественников и демократических наследователей. Так объективнее. Бог им судья, безбожникам.
Перед дедом в Красной Армии разворачивались неплохие перспективы военной карьеры, но уж очень потянуло учиться. Если при царе-батюшке всё техническое образование деда логически заканчивалось на сельском локомобиле, а карьера завершалась на должности механика при сем чуде технической цивилизации, то Советская власть выдала шанс на высшее образование. Новая жизнь требовала, растила свои, молодые, верные кадры техничекой интеллигенции для индустриализации страны. Открывала перед вчерашними малограмотными крестьянскими и рабочими парубками и девчатами двери недоступных прежде институтов и университетов. Пропала, сгинула на время и для евреев процентная норма — позорище сначала старой царской, а потом и новой, советской, системы.
Путь в науку для большинства таких как дед в те годы лежал через рабфаки — рабочие факультеты, где вчерашние красноармейцы и командиры, рабочие и крестьяне пополняли до приемлемого уровня знания, вынесенные из начальных классов да коридоров. Сдавшие выпускные экзамены рабфака, зачислялись на первый курс университетов, институтов и техникумов.
Дед упросил комбрига Квитко отпустить его на занятия вечернего рабфака. Тот подумал-подумал и согласился. Но так вот сразу терять толкового штабного командира не очень уж и приятно, потому поставил свои жесткие условия. С утра до вечера Григорий готовил себе замену, обучал новичка всему, что познал за долгие годы империалистической и гражданской войн, а вечером прямо со службы верхом на коне, на пару с коноводом отправлялся на рабфак. Красноармеец забирал коня и отправлялся в казарму, чтобы утром вместе с подседланным конем ждать краскома возле городской квартиры.
Среди рабфаковцев люди попадались разные, большинство училось, круто билось с собственной темнотой, необразованностью, постигало азы ученых премудростей, превозмогало себя, видя впереди радостную светлую цель. Другие, барственно поплевывали, пересмеивали старорежимных профессоров, кичились пролетарской незапятнаностью, этаким первородством новоиспеченного гегемона. Запуганные революцией, гражданской войной и всей новой, непонятной жизнью преподаватели рабфака честно отработывали свой пайковый хлеб, старались передать ученикам знания, объясняли, помогали, но труд сей зачастую оказывался далеко нелегким и неблагодарным. За полгода — год требовалось вколотить в необразованные непривычные к умственному труду головы рабфаковцев гимназическую программу точных наук. Предполагалась усиленная самостоятельная работа учеников, но ведь все они днями работали или как дед служили в Армии.
Дед выдюжил, не сломался, пусть спать доводилось по три — четыре часа в сутки. Объединившись еще с тремя такими же одержимыми знаниями парнями они после занятий оставались делать домашнии задания, коллективно прояснять сложные моменты, а совсем уж непонятное — просто зазубривать, откладывая осмысливание на потом, до лучших времен.
В один из таких вечеров встретил дед в библиотеке студентку-медичку Мусеньку. Тоненькую, стройную, с высокой грудью, матовой нежной кожей, с гордо вскинутой точеной головкой увенчанной короной блестящих черных волос, словно сошедшую с виденной однажды в журнале картины грузинской княжны. Мусенька происходила из богатой респектабельной семьи, закончила с золотой медалью классическую гимназию и вначале, наслушавшись всяких страстей от родителей и друзей, здорово побаивалась неотесанных увальней рабфаковцев. Дед долго не решался подойти к буржуазной гордячке, пока случай не помог. Однажды Мусенька набрала в библиотеке столько учебных пособий, что чудовищная стопа книг вывалилась из тонкой ручки и рассыпала богатства мировой медицинской мысли по давно не чищенному паркету библиотечного пола. Один толстенный том, распушив страницы подлетел к сапогу деда и застыл, отражаясь в надраенном до зеркального блеска хромовом голенище.
Молодой краском поднял книгу и с легким полупоклоном вручил Мусеньке. Как оказалось вместе с сердцем, навсегда. Мусенька робко взглянула в карие глаза деда… и приняла дар. Они поженились и стали на всю жизнь неразлучны в радости и горе. Рука об руку преодолевали все выпадающие на их долю испытания и невзгоды.
Дед отлично выдержал выпускные экзамены, распрощался с кавалерийской бригадой, спорол с военной формы командирские знаки различия и превратился в рядового студента бывшего Императорского Технологического Института. Старая профессура органически не признавала новый контингент студентов, однако, побаиваясь победившего хама, вслух не выражала свои истинные чувства и лишь исподтишка пакостила, тираня на экзаменах, заваливая на зачетах, едко высмеивая каждый промах краснопузых на лекциях.
Не переваривало новых соучеников и старое, кондовое, сохранившееся с дореволюционных времен студенчество. Старые старались во всем отличаться от красных, носили форменные, хорошего сукна студенчесие тужурки с блестящими гербовыми пуговицами, погончики со споротыми императорскими вензелями, фуражки со старорежимными кантами. Некоторые рабфаковцы поддавались на провокации, перли с кулаками в драки, заводили идеологические споры. Только не дед. Постарше других, многое повидавший, семейный, он не лез в бутылку по мелочам, не обращал внимания на придирки, просто делал свое дело как всегда лучше всех. Мусенька как могла помогала, объясняла сложные термины, переводила статьи с немецкого. Её положение было особо сложное, с одной стороны старые признавая своей осуждали за мезальянс; с другой товарищи — относились с изрядной долей предвзятого недоверия.
Времена наступили трудные, голодные, холодные. Оставшись без казенной квартиры, командирского пайка, коня и вестового дед понял, что молодая студенческая семья долго не протянет на более чем скромной студенческой стипендии. Жизнь однако приучила его не пассовать перед трудностями, искать и находить решение в различных жизненных ситуациях. Как ни сложно было в те времена найти приработок, но ему это удалось. Устроился механиком на… шоколадной фабрике. Одной из немногих работающих в медленно приходящем в себя, оживающем после гражданской войны городе. Фабрика получила заказ от немецкой фирмы на производство плиточного шоколада, работала в три смены, вот в ночную смену и взяли деда на работу.
Только утряслось с работой, новая напасть. Некий стукачок-доброволец из отвергнутых Мусенькой ухажеров донес в ректорат Медицинского Института о буржуйском происхождении студентки. Там не стали долго разбираться и быстренько отчислили молодую женщину. Только через год восстановилась она на учебе с помощью комбрига, как жена прошедшего войну красного командира. Доучилась и стала дипломированным врачем.
Дед решил не отставать от молодой жены и последние два курса окончил за один год. На удивление профессуре и сокурсникам. Не просто отсидел, отучился, но один из немногих закончил институт с красным дипломом, с отлично защищенным проектом на звание инженера-технолога.
Новая власть доверяла таким как он, еще бы — выходец из бедной трудовой семьи, бывший солдат, красноармеец, красный командир. Страна выходила из разрухи гражданской войны, восстанавливала железные дороги, заводы, фабрики, флот. Для возрождающегося из небытия Красного флота строились новые корабли, катера, подводные лодки. Заказ на проектирование и поставку дизелей для подводных лодок достался итльянцам, запросившим вполне доступную цену за небольшую партию движков. Весь фокус заключался в том, что по условию договора все изделия должны собираться русскими рабочими под руководством исключительно итальянских инженеров, ими же установлены, опробованы и запущены в строй. На долю покупателей оставалось только несложное техническое обслуживание и мелкий текущий ремонт двигателей. Всё остальное в течении гарантийного срока брали на себя поставщики. То что произойдет после его окончания — их нисколько не волновало.
Никакой технологической документации и чертежей покупка не предполагала. Наоборот, всё должно, по замыслу продовцов, оставаться тайной для русских. Вот почему одним из основных условий контракта являлось абсолютная непричастность красных инженеров и техников к сборке двигателей. Им запрещалось даже находиться в цехе, где монтировались из прибывающих из-за границы деталей и опробывались движки. Таковы жесткие условия контракта. Но большевики не считались с глупостями такими как условия контракта, считая их буржуазными предрассудками. Главное — Стране Советов нужны свои, отчественные двигатели. Вот Партия и поставила перед заводом задачу выкрасть любыми способами чертежи и секреты дизельных двигателей, а затем, прогнав иноземцев, наладить собственное производство. Просто и дешево.
Под видом малограмотных рабочих руководство завода направило на сборку вчерашних рабфаковцев, выпускников института. Дед оказался в их числе. Итальянцы дотошно проверяли работу русских, внимательно следили за ними, запрещали иметь при себе измерительные инструменты, карандаши, бумагу. Аборигенам доверяли только гаечные ключи, отвертки, молотки. Дирекция завода вынужденно соглашалась со всеми требованиями зарубежных партнеров, только бы не задерживались сроки вступления в строй подводных кораблей. В течение дня рабочие не выходили из здания даже на перерыв. Одна беда, в цеху не оказалось работающего туалета и тут уж, ничего не поделаешь, приходилось выпускать работяг за пределы контролируемой зоны. Попав один только раз в общий туалет иностранцы запросили пардону и для них пришлось возвести рядом с цехом отдельный деревянный домик, в который, в свою очередь не допускались русские..
Питание рабочим приносили из заводской столовой в больших жестяных бидонах. В первый день еду предложили и иностранным спецам, те попробывали и вежливо отказались от кислых щей да прелой каши. Ели свои бутерброды, составленные из покупаемых в лавках Торгсина продуктов, презрительно косясь на грязных, одетых в заплатанные лохмотья местных работяг, хлебающих из мятых мисок годящееся только на корм скоту варево. Отведав заводскую пищу итальянцы уже не удивлялись частым отлучкам несчастных аборигенов в туалет. А зря. Туалет тот оказался весьма хитрым. За перегородкой открывался тщательно охраняемый ход в помещение, куда пускали далеко не всех.
Подкладка замасленных рабочих спецовок была снабжена специальными мерительными меточками с одной стороны и гладким куском белой ткани покрытой ровным слоем типографской краски с другой. Молодые инженера снимали таким образом размеры деталей, а сложную конфигурацию отпечатывали плотно прислоняясь к поверхности полой тужурки. Рабочие специального отдела через загаженный туалет забегали в неприметное зданьице и проскочив коридорчик оказывались в светлом помещении с кульманами и чертежниками в белых халатах. За считанные минуты на ватмане по памяти делались наброски, а затем уже создавались рабочие чертежи изделий. Теперь этакое называется промышленным шпионажем, но в тридцатые годы — именовали трудовым подвигом. Не успели итальянцы покинуть пределы СССР как завод приступил к массовому выпуску дизелей. Задание Партии выполнили в срок. А не выполнили — на Соловках места хватило бы всем.
Время рвалось вперед… Сложное время. Прошла по стране коллективизация оставив позади миллионы умерших голодной смертью, осиротевших. Своих детей Бог молодой паре не дал, но подняли, выходили в голодмор девочку, удочерили и она отвечала им всю жизнь за тепло и любовь, заботой и лаской. Григория оценили как инженера, доверяли ему сложные производственные задания, зачастую связанные с риском лишиться головы в случае неудачи, от которых другие инженеры под разными предлогами благоразумно отказывались. Звали деда в Партию, но тут уж сам волынил как мог. Кое что в коммунистах ему всё больше и больше не нравилось. Да и спокойней жилось беспартийному во времена ежевых рукавиц, повальных партийных чисток и политических процессов.
В годы войны Мусенька стала военврачем, но с дочкой не рассталась. Упросила, умолила начальство, да так и возила с собой по госпиталям и санитарным поездам. Девочка не чуралась никакой работы, помогала выхаживать раненных, кормила, поила, меняла повязки, читала письма из дому и писала ответы родным.
Сам дед в это время строил Танкоград на Урале. Так уж случилось, что однажды пришлось работать на одной стройке с заключенными Гулаговских лагерей, среди которых неожиданно обнаружилось довольно много бывших соучеников по рабфаку и коллег по работе. Заключенные трудились без выходных, по двенадцать и больше часов ежедневно под строгой охраной, переговорить с ними, перекинуться словом, помочь куском хлеба вначале никак не удавалось. Самое удивительное произошло когда один из расконвоированных зеков, грязный, ободранный подсобник развозивший по бригадам жидкий, еле теплый суп в ржавых бидонах по морозному, огражденному колючей проволокой заводскому двору, заторопился вдруг и пошел рядом.
— Не узнаете, Гриша?
— Не признаю, честно говоря. Помогите, может вспомню.
— Сосед Ваш… бывший… по лестничной площадке. Мусенька детишек, жену мою лечила.
— Капитан..!!?? — Вскрикнул было дед, вспомнив бравого, с румянцем вполщеки капитана гозбезопасности, начальника особого отдела одного из номерных заводов на котором пришлось работь в тридцатые годы.
— Тише! Тише! Умоляю Вас! Был капитан, да весь вышел. Заключенный я, заключенный….
— Как же так?…
— А вот так… То других по анонимкам да по доносам сажал, а потом и меня не миновала чаша сия…. — Помолчал, задышал тяжело, хрипло, изо всех сил налегая грудью на бечевочную упряжь санок с огромным помятым бидоном. Дед понял как тяжело тащить изможденному человеку груз, попытался помочь..
— Да Вы что? Помогать врагу народа!… Отойдите и делайти вид, что незнакомы со мной, что просто по пути случайно оказались. Да мы так и так сейчас разойдемся. Одно хочу сказать. И на Вас писали доносы, но я им хода не довал. Рвал и выкидывал… С одной стороны знал Вас хорошо, с другой, жена ваша детишек лечила, а посади Вас… с ней тоже бы пришлось распрощаться. Спасибо ей передайте…. Да, некоторые из доносчиков тоже здесь, на соседних нарах парятся… Вот и всё, прощайте. Наверное в этой жизни больше не свидимся.
Дед сунул руку в карман полушубка, наткнулся на пачку папирос, ничего другого с собой не было, быстро оглянулся по сторонам и ткнул пачку в карман лагерного бушлата. Больше ничем помочь не мог.
Только позже, уже ночью, на снимаемой кварире дошло до него сказанное зеком. Так и не заснул тогда, курил папиросу за папиросой до самого рассвета. Вот оказывается какая цена свободы, счастья — соседство с особистом, жена-врач, а ведь могло сложиться совсем по-другому и таскал бы тогда он в драном лагерном бушлате вместе с бывшими сокурсниками и коллегами железные болванки по покрытому снежными завалами заводскому двору. Выходит и зеки в большинстве своем никакие не враги народа, а невинные и оболганные жертвы доносов, а может сами — вольные или невольные доносчики.
Близился момент пуска завода. Дело оставалось за монтажом прибывшего из Америки огромного портального крана, необходимого для сборки танков. Все детали крана, упакованные в ящиках с английскими надписями уже высились в возведенном среди пустыря здании нового цеха. Не хватало только документации. Судьба распорядилась так, что детали крана и сопровождающие документы шли морем из далекой Америки в Советский Союз на разных пароходах. Металл послали раньше, а документы и чертежи задержались в связи с трудностью квалифицированного перевода с английского языка на русский. Первый конвой проскочил из Рейкьявика в Мурманск без потерь, а второму не повезло, одним из первых затонуло под немецкими бомбами судно с заботливо переведенной документацией.
Деда вызвали к Директору завода. Рядом стояли Парторг ЦК — человек лично ответственный перед Сталиным за пуск предприятия и начальник заводского НКВД. Разговор произошел короткий.
— До пуска осталось ровно тридцать дней. Документация утеряна, на ее восстановление и повторную доставку уйдет не меньше четырех месяцев. Фронт не может ждать. Танки нужны сегодня, завтра будет поздно. Страна ставит перед тобой, Григорий Моисеевич, трудную, но почетную задачу — собрать, смонтировать и пустить кран. На всё — тридцать дней. Управишься — орден, нет… ты знаешь время военное… суровое…
— Не управитесь, расстреляем. — Уточнил Начальник НКВД.
— Запомни, Гриша, в твових руках не только собственная жизнь, не только судьба жены и дочки, но и… наши жизни… За строительством пристально следит сам товарищ Сталин, — добавил Парторг ЦК. — Требуй все, что считаешь нужным, дадим лучших людей, питание, но собери этот чертов кран. Прикинь потребности и возвращайся через час. Мы ждем.
Ровно через шестьдесят минут дед стоял в кабинете со списком в руках. Сначала он перечислил необходимые для монтажа инструменты, приспособления, механизмы. Затем перешел ко второму пункту и зачитал список фамилий.
— Но это же враги народа! Заключенные! — Всполошился Директор завода.
— Это квалифицированные инженеры и техники, которых знаю лично и в знаниях которых не сомневаюсь. — Ответил дед. — Они мне нужны для производства монтажа, наладки и пуска, для руководства рабочими. Другие — не справятся.
— Ты представляешь, что говоришь? А если саботаж, диверсия? — вспыхнул чекист. — Да и как заключенные могут руководить вольными рабочими? Кто их будет слушать?
— Отвечаю за них лично, — Повторил дед. — Гарантировать успех могу только с этой бригадой. Уверен в каждом из них… как в себе. А вот вопросы беспрекословного подчинения — на Вашей совести.
— Я согласен. — Подвел черту Парторг. — Но они… могут выставить свои условия…
— Думаю эти условия не будут чрезмерны.
— Надеюсь…
Еще через час восемь оборванных, исхудавших людей, испуганно жались в центре директорского кабинета, внезапно сорванных с земляных работ, где под леденящий душу вой ночной пурги долбали кирками неподдатливую землю.
Дед коротко объяснил ситуацию с краном.
— Я никого не заставляю и не неволю, кто не верит в благополучный исход дела, может отказаться и уйти. За остальных я поручусь перед органами безопасности и партией. Можете посоветоваться. У вас есть пять минут.
— Мы согласны. Но, что лично нам сулит успешное завершение столь авантюрного монтажа? — Спросил вышедший через минуту из группы заключенных человек.
— Что, вы хотите услышать? Досрочное освобождение? Пересмотр дел? Это не в нашей власти. — Честно признался Начальник НКВД.
— Мы слышали, что некоторых заключенных посылают на фронт, искупать свою вину кровью. Мы не знаем за собой вины, но просим отправить на фронт.
— Заключенные искупают вину в штрафных батальонах, где выжить весьма проблематично. — Уточнил Парторг ЦК. — Вы это знаете?
— Знаем, но просьба остается в силе.
За столом директора, склонились три головы и только изредка долетало до стоящих в центре комнаты Пятьдесят восьмая статья! Политические! Какие в жопу — политические! Главное — План… Фронт… Танки…
— Считайте, что ваше желание удовлетворено. Работать и жить всё это время прийдется в цехе. Там же и спать. Поставим кровати. Дадим белье…. Питание обеспечим по ударным нормам. Чай… Курево… Только не подведите… Тогда — стенка.
Люди работали без перерывов и перекуров. Только полностью обессилив, покидали рабочее место, медленно засыпая жевали пищу, самую лучшую, приносимую из директорской столовой, выкуривали папиросу, валились нераздеваясь на койку и забывались коротким сном, чтобы немного отдохнув вновь вскочить и включится в бешенный ритм монтажа. Сначала инженеры распаковали прибывшие ящики и составили полный список имеющегося, набросали рабочие чертежи, наметили план сборки. Но совершенно неожиданно обнаружились непонятные странные детали. То ли запасные, то ли лишниие, то ли случайно попавшие, то ли не восстребованные из-за отсутствия документации.
Дед еще раз проверил планы и чертежи, поразмыслил и приказал начать сборку. Монтаж крана завершили за двадцать восемь дней. Два оставшихся дня все девять инженеров проверяли и перепроверяли расчеты, просматривали выкладки. До хрипоты спорили, словно на давно забытых мирных планерках. Все вроде оказывалось правильным, обоснованным с инженерной точки зрения, но смущали лишние детали.
Наступил последний день. В простенке цеха стоял положив руку на кабуру револьвера пришедший первым Начальник НКВД. Заключенные инженеры сидели на неубранных из цеха койках, жадно докуривали возможно последние в жизни папиросы. Григорий стоял под многотонной махиной крана. В стекляную кабинку, украдкой перекрестившись, полез по сваренной из металлических прутьев лесенке машинист. Вот он уселся на кожаное сидение и повернул лицо к начальству ожидая приказа. Гриша достал из кармана пачку с последней папиросой, примял бумажную гильзу, сжал мунштук зубами. Прикурил. Затянулся глубоко и взмахом руки дал приказ на пуск.
Зашумели электромоторы, провернулись обильно смазанные шестерни и валы. Кран тронулся с места и плавно заскользил вдоль цеха к первому сваренному броневому корпусу танка, легко подхватил металлическую тушу будущей тритцатьчетверки и поднеся к конвееру мягко опустил на отведенное место. Затем вернулся за цельнолитой башней с установленной внутри пушкой, поднял, пронес и передал в надежные руки рабочих, установивших её на корпусе. Последним взмыл в воздух дизельный двигатель и слегка колыхнувшись опустился в широко раскрытые створки машинного люка. Танк облепили сборщики, вооруженцы, электрики, мотористы. Заискирились огни электросварки, застучали кувалды, обувая танк в гусеницы, натягивая на ленивцы непослушные металлические траки.
Прошло немного времени и свежепокрашенный в защитный зеленый цвет, с красной звездой на башне, заправленный топливом и маслами танк сначала звонко застрелял выхлопом, потом дизель ровно заурчал и боевая машина тронулась от места сборки к отворенным настежь воротам цеха. Завод дал продукцию в срок.
Собравшийся народ апплодировал, обнимал танкистов, люди целовались, плакали от радости, поздравляли друг друга. Директор, Парторг ЦК и Начальник НКВД отправились к прямому проводу докладывать Сталину о сборке первого танка. Только девять человек в темном углу сидели забытые всеми, лишние в этой праздничной суматохе и пили принесенную дедом водку. Когда еще прийдется. Вокруг не оказалось конвоиров, все свои, словно раньше, в счастливые студенческие дни, будто в отчаянные, веселые, бесшабашные времена первых пятилеток и не существует больше деления на врагов народа и вольняшек. Допив водку, люди в изнеможении свалились на койки и заснули. После разговора с Москвой в цех вернулся Парторг ЦК и приказал не будить инженеров до тех пор пока сами не проснутся. Под гул пурги, лязг и грохот металла в работающем на полную мощность цехе, спали люди, свершившие одно из тех малых чудес, что повернули вспять колесо немецкого вторжения, добывшие бесконечно дорогую и желанную Победу.
Они спали сутки, а когда проснулись то впервые нормально неторопясь умылись и поели за все тридцать сумасшедших дней. Начальство вновь прочно осело в кабинетах и не совершало ежечасных набегов в цех. Пришедшие в конце дня конвойные принесли пусть не новое, пусть стиранное-перестиранное, но не лагерное, а военное обмундирование для восьмерых уходящих на фронт.
После войны дед долго искал, но так и не нашел ни одного из тех восьмерых инженеров. Как они погибли, где, неизвестно. Во всяком случае не за колючей проволокой, не лагерной пылью легли в промерзлый грунт с пробитой для верности ломом грудной клеткой и привязанной к ноге фанерной биркой, а в бою с врагом, с оружием в руках.
Начальство сдержало слово и наградило руководителя монтажа орденом. В сорок втором году награды давали очень не густо на фронте, и еще более редко в тылу. Дед сложил вместе бережно хранимые георгиевские отличия и советский краснознаменный орден. Но самой большой наградой послужило разрешение вызвать на следующую стройку жену.
Мусеньку, неожиданно откомандировали из госпиталя и направили в распоряжение заводской поликлиники. Строящийся номерной завод предназначался для выпуска военной продукции и заводская медчасть подчинялась Наркомату Обороны. Больше Гриша и Мусенька не расставались, так и прошли по жизни рядом, рука об руку, помогая и поддерживая друг друга. До самых последних дней звал он её только Мусенькой, она его — Гришенькой. Через много лет в одной могилке их и похоронили.