КОМАРИНОЕ ЛЕТО

Лежал ночью, сна не было, пытался помечтать о чем-нибудь приятном. Пустое занятие. Вообще пустое, а по ночам особенно. Опасное даже. Впрочем, когда-то мне это удавалось…

Весь июнь и начало августа стояла небывалая для этих мест жара. Дни плавились, истекали жаром, как блины, а ночи были полны густого комариного звона.

Квартировал я у хозяйки Катерины Авдеевны, снял у нее флигелек на все лето — в местечке Капустино. Это средняя полоса России — лесная, водяная, нехоженая. Так вышло, что к перелому жизни, к пятидесяти годам у меня вдруг выдалось свободное лето.

Обстоятельства были такие, что, оглянувшись как-то вокруг, я не приметил ни друзей, ни родных, ни жены, ни детей. Мелочные подробности бытия расступились, стало очевидно, что дни мои, в сущности, сочтены и нервотрепка предчувствия возможных свершений окончилась. Я не слишком огорчился, а взял и уехал на все лето под Торжок.

Прихватил с собой по привычке работу: папки с выкладками, чертежи, графики и прочее — всю дребедень захватил, обманывая себя, что закончу наконец свой гениальный учебник для техникумов, но прошел уже месяц, а ни одной папки так и не удосужился раскрыть. Вот они пылятся на полке серой грудой, тщетно взывая к трудолюбию. Забавно, ей-богу, думаю я. Привычка к труду благородная! Что это такое, как не лень-матушка навыворот? Даже хуже, может быть, чем лень. Какой-то постоянно действующий наркотик.

Прежде бы я посчитал подобные мысли кощунственными, но теперь спокойно думаю, что нас много таких рыщет по свету, озабоченных, суетливых, незаменимых, недоверчивых, имеющих на все готовое мнение. В минуты прозрения, бывает, мы все про себя понимаем и тогда искренне жалеем, что медицина до нас не добралась, пред нашим недугом бессильна и даже не имеет для него специального термина. Успокаивает, правда, давно закрепившаяся в мозгу мысль, что все же мир именно на нас держится, тружениках, на людях дела.

Галлюцинации начали посещать меня с того дня, когда я впервые повздорил с Катериной Авдеевной. В общем, дело было пустячное. Хозяйке давно не нравилось, что курю во флигельке — пожара опасалась, но замечаний из деликатности не делала. А тут наконец решилась сделать в завуалированной форме. Сказала: «Чего вы все дымите да дымите, Сергей Владимирович, почернели весь ажно! Шли бы на реку, там-то какое приволье!»

Я ответил грубо:

— А это уж мое дело, где мне быть, уважаемая хозяйка! За дом не бойтесь, не сожгу.

Раньше, до этого лета, я не умел отвечать так грубо, да еще доброму человеку, тем более ни с того ни с сего. Нервы, видно, совсем сдали. Как бы не хватил инфаркт или чего похуже. Катерина Авдеевна, кстати, мне не чужой человек — дальняя родственница по матери. Ее муж покойный, краснодеревщик, бывал у нас в гостях, наезжая по надобности в город. Он угорел от водки. Ни разу, насколько мне известно, не сумел он исполнить дел, за которыми приезжал в город, и уезжал, как и приезжал, пьяный и охрипший, только без копейки в кармане. На обратный билет занимал у матери и долг присылал исправно. Мне тогда к тридцати шло, а ему было лет пятьдесят — громадный неукротимый мужчина с трясущимся веком.

— Все ведь пропьешь, Данила! — пеняла ему матушка. — И ум пропьешь и совесть. Подумал бы — у тебя семья!

— Нету у меня семьи! — весело гремел краснодеревщик. — Нахлебников — куча, а из семьи никого нету. Семью я в первую голову пропил. Да ты не горюй, Настя. Все, как ты говоришь, пропить невозможно. Обязательно что-нибудь останется, чтобы дальше пропивать. Не кровь, так вьюшка.

Теперь ничего от него не осталось, разве шрам у Катерины Авдеевны от виска к щеке, память о противодействии похмельному мужу.

Вот с того раза, как мы объяснились с хозяйкой насчет курения, начались мои галлюцинации. Первая была ерундовая. Пришел ночью ко мне незнакомый солдат-артиллерист, сел в ногах на постель, спросил:

— Ну что, Серега, докучают комары-то? Зудят?

Солдат был какой-то взопревший, точно из бани. Во мне страха не было, только любопытство: как это он через запертую дверь ввернулся.

— Комары замучили, — согласился я, — это точно. И что досадно — ничем их не выкуришь. Видишь, окно марлей закрыл. Перед сном обязательно всех до одного перебью, а только свет потушишь — гудят целой стаей. Вон руки все в волдырях — сосут кровь.

— Может, это и не комары, Серега, — устало сказал солдат.

— Кто же тогда?

— Может, это сигналы к тебе идут оттудова? — солдат ткнул перстом вверх. — Нам ведь всего понять не дано.

Разговор наш шел спокойно и обыденно, хотя этот человек и прокрался через запертую дверь. Его приход не вызвал во мне никаких особых эмоций, оттого я и понял, что галлюцинирую. И как только я это понял, солдат откланялся, сказав на прощанье:

— Ну бывай покедова, Серега. Дави своих комаров.

Больше не приходил.

Дальнейшие галлюцинации представали передо мной в виде ярчайших сцен-воспоминаний, в которых что-то я узнавал с отчетливостью, а что-то видел впервые. Было такое ощущение, что некий экран во мне только настраивается, но еще не заработал на полную мощность. Я, разумеется, понимал, что происходит неладное, следует немедленно вернуться в город и обратиться к соответствующему врачу, но летние дни были так хороши, ароматны и тягучи, на сердце было так легко и светло, что я откладывал отъезд. Хотелось досмотреть, что будет, когда неведомый экран окончательно настроится. Много гулял по лесу, собирал грибы, удил рыбу и однажды выудил с полведра плотвичек. Катерина Авдеевна наварила к ужину ушицы и нажарила рыбы с картошкой. Мы с ней вечером распили бутылку рислинга, угощались чаем из самовара. Засиделись допоздна, тихо, душевно беседовали.

— Расскажите поподробней о вашем муже, Катя, — попросил я. — Что он, в сущности, из себя представлял как человек? Мне любопытно.

У Катерины Авдеевны руки от вековой работы сухонькие, чистые, сморщенные, она их к глазам вскинула, точно смутилась. Раскрасневшаяся от вина, уютная, как потрескавшаяся домашняя чашка. Я ее никогда такой не видел, а помнил по каким-то далеким снам.

— Чего ж об нем теперь рассказывать — мужик был обыкновенный. У-у, такой, прости господи, серьезный. А ласковый. Один раз оглоушил, конечно, табуретом. После плакал, умолял. Боялся — я жалиться побегу в милицию. Куда я побегу? Родной человек.

— За что же он вас так?

— Было за что. Я на него зла не держу — было. Я ведь, дело прошлое, ему, родимому, в самогон скипидарцу подлила. Это мне соседка присоветовала, Клавдя, товарка моя. Говорит: подсуропишь разок-другой такую смесь, его от вина воротить будет. Я сдуру и поверила. А того не взяла в разум, что Клавдя своего собственного мужика на тот свет спровадила.

— Как это?

— Обыкновенно. Жил он с ней дружно, веселый из себя был, корневой, крепкий, а потом возьми и преставься в одночасье. Клавдя его и укокошила. А как же. Иначе ей нельзя. Она на мужиков дюже свирепая. Да и то, осудить не за что. Гулящая ведь она, Клавдя-то. Мужичья много перевидала, вызнала все ихние фокусы. Конечно, и возненавидела.

— А почему вы, собственно, решили, что она мужа убила?

— Убила, убила, это уж ты не сомневайся. Как есть укокошила. Все про это знали. К нам следователь-проверяльщик приезжал, молоденький такой, с бородкой, обходительный, но больно пытливый. Он так и сказал: все вы, сказал, убийцы, себя не жалеете и близких своих. Чувствительно выразился.

— Может, он что другое разумел?

— Ничего другого. Про Клавдю он говорил. У нас других убийц нету. Все люди, милок, на виду.

— Значит, Клавдю вашу под арест забрали?

— Зачем под арест. Отпустили с богом. И пенсию ей за мужа положили — сорок целковых. Ничего, хорошая пенсия, жить можно.

Окончательно запутавшись, я отвернулся от смутного лица Катерины Авдеевны и стал смотреть в окно. Предчувствовал, что скоро придут галлюцинации, и немного волновался. За окном царила спокойная ночь, без звезд, но с тусклым мерцанием деревьев. Сидел долго, невменяемый, пока снова не вник в мерное бормотание хозяйки.

— Скипидарцу-то я плеснула немного, пузырек не цельный, а он, сердешный, выпил и аж задохнулся. Пятнами багровыми расцвел и все на пол норовил нагнуться, будто чего туда уронил. «Ну-ка, — просит, — Катя, стукани по хребту покрепше, кажись, кость в горловине застряла!» Тут я спужалась шибко. Не то меня спужало, что он корчится, а что про кость помянул. Не закусывал еще, а уж про кость ему почудилось. Не иначе, думаю, на мозги отрава пошла. Пришел час прощаться с родимым. Ну и открылась ему во всем, чтобы грех отпустил. «Это не кость, — говорю и плачу, — это я тебе от бабьего ума скипидарцу плеснула чуток!» Как он взвился до туч: «Зачем, — шумит, — ты надо мной такое учинила? Отвечай!»

Я, конечно, объяснила: от алкоголизму тебя хотела подлечить, от зеленой заразы отвадить.

Враз у него пятна с лица сошли, выпрямился во весь богатырский рост да и шмякнул меня табуретом. Вишь, до сих пор памятка. Эх, думаю, Данила, Данила! Такой вот он и был у меня, добрый, но справедливый.

— История, однако.

— Руки-то у него были — других таких теперь нету. Пройди по избам, где тумбочка резная, где шкапчик — все его работа. Многие приезжие ахают, интересуются: где, мол, купили. А нигде не купили, мой Данила смастерил. Его люди добром помнят. Что винцо жаловал — это правда. Так ведь кто его нынче не любит!

В свой флигелек я вернулся поздно, раскрыл книгу. Задремал уж перед петухами. Потом — как будто кто-то толкнул и ворохнул. Я глаза открыл и сразу сел в постели. От удивления сел, обычно долго еще потягиваюсь. Вижу — я дома, в городе, и не в теперешнем своем возрасте, а будто мне двадцать пять лет. Дело к вечеру, и надо спешить на свадьбу к Коляне Корешкову, институтскому другу. Все это было однажды, и точно так я опаздывал, все до мелочей было реально, и я знал, что на свадьбе у Коляны познакомлюсь со своей теперешней женой Аленой и подерусь с самим Коляной — и все это были пустяки. Ужас охватил меня при мысли, что сейчас, через пару минут, я увижу свою покойную маму — живой! Страшным усилием сознания попытался вывернуться из галлюцинации — куда там. Только резкую боль ощутил во всем теле, точно с размаху ударился о стену. Уже торопливо гладил брюки, подбирал галстук, и уже мама была рядом. Второпях я оборвал пуговицу у пиджака, мама ее быстренько пришила. Тайком, с нежностью прикоснулся к ее волосам, боялся, что она ускользнет в тот мрак, куда ушла однажды безвозвратно… Выскочил на улицу, купил на углу букет гвоздик — все так, как было сто лет назад, и мне немного смешно оттого, что знаю наперед: цветы эти достанутся не жениху с невестой, а незнакомой девушке. Брел по улице, молодой и напористый, насвистывал что-то сквозь зубы, дерзко оглядывал прохожих, и все это происходило наяву, но явью было и то, что я лежу во флигельке у Катерины Авдеевны, одинокий, запутавшийся пятидесятилетний мужчина, и неподалеку буркает во тьме сумрачная река Тверца. Я чувствовал прилив сил необычайный оттого, что сумел вырваться из плена времени и вернулся на круги своя.

На углу возле аптеки прикурил у инвалида. Я больше не торопился. На свадьбе все было предписано прошлым, а тут, по дороге, можно было надеяться на что-то такое, чего не знал доселе. Но свернуть с пути я не мог, мог только задержаться немного. Заговорил с инвалидом, у которого от старости слезились глаза и подрагивала рука с сигаретой.

— Здесь процессия не проходила? — спросил я озабоченно.

Инвалид высоко поднял деревянную ногу и внимательно ее оглядел. Нога была новенькая, поблескивала свежим лаком.

— Тебе чего надо, парень?

— Процессия, спрашиваю, не проходила по этой улице?

— Похороны, что ли?

— Почему обязательно похороны? Может быть, наоборот.

Инвалид долго думал, почесывая себя под мышкой. Он курил «Столичные», хотя в то время таких не выпускали. Это меня озадачило.

— Процессий здесь отродясь не было. Да и ты, парень, ступал бы отсель.

— Почему так?

Вдруг мне померещились в нем черты солдата-артиллериста. Но лишь померещились.

— Спешишь ведь, так и ступай.

— Поспею. А вы, дедусь, в артиллерии не служили?

— Иди, иди, опаздываешь!

Он меня почему-то старательно торопил, но я не хотел никуда поспевать. Тем более туда, где поджидала меня Алена. Ох, все равно успеем мы с ней нарожать детей. Хотел было свернуть за угол, откуда доносились звуки осторожной музыки. Я вспотел от желания туда свернуть.

— Ничего не выходит? — со странной усмешкой спросил инвалид.

Я кивнул, дернулся, чтобы шагнуть, и почувствовал под ногой провал. Улица крутнулась и стала дыбом. Я обо что-то, скорее всего именно об улицу, ударился головой — и очнулся во флигельке у Катерины Авдеевны. Меня петух разбудил. Дикий Катеринин петух орал как оглашенный. Хозяйка кур не держала, а петух был. Вот этот самый, который орал, не соображая ни дня, ни ночи, по прозвищу Налет. Непотребного характера петух. Он всех кошек в округе распугал. Предполагавший, видимо, родиться орлом, Налет при удобном случае с ужасным горловым хрипом бросался на любое движущееся существо, будь то зверь, человек или машина.

Улестить его никакими подачками было невозможно. Когда хозяйка снаряжала меня в огород за зеленью к обеду, я всегда оглядывался: нет ли поблизости воинствующего петуха. Один раз все же не уберегся, подстерег меня злодей в кустах. С победным ревом вымахнул из зарослей крапивы, где сидел в засаде, и одним громадным прыжком вскочил на спину. От неожиданности я завопил дурным голосом и с петухом, клюющим в голову, шарахнулся из кустов. Облик у меня, надо полагать, был трагический. Катерину Авдеевну, случившуюся на крылечке, хватил родимчик, и я отпаивал ее после валерьянкой. Петух ухитрился на прощанье когтями полоснуть меня по щеке, оставив адские следы. Я ходил по деревне весь в царапинах, провожаемый сочувственными взглядами мужиков. Продавщица магазина Ксеня, с которой я успел к тому времени подружиться, изволила пошутить по поводу моего вида. Заметила, пряча улыбку в ладошку, что пожилые женщины на «это дело» шибко страстные. Когда я спросил, на какое именно дело, Ксеня взялась игриво посмеиваться и по ошибке отвесила мне полкило пряников вместо оплаченного килограмма сыра.

Несколько раз я предлагал Катерине Авдеевне свернуть бандиту шею или отдать на племя тем, у кого есть куры, но в ответ она испуганно крестилась.

Ту ночь доспал хорошо, без сновидений и, проснувшись, ощутил себя бодрым и здоровым. Только в затылке оставалась небольшая тяжесть. Позавтракал, собрал удочки и отправился на реку. У меня были свои заветные места, где отлично клевала плотва, а иногда и окунишки.

Солнце висело над полями желто-оранжевой люстрой, травы сытно лоснились, высоко и волнующе потенькивали птахи. Я быстро шагал по крутливой тропочке вдоль берега и бездумно улыбался. Давненько я так не улыбался, а может быть, никогда в жизни. Очарование летнего утра что-то мягко, но властно поколебало во мне, и почудилось на мгновение, что темновато-зеркальное течение струй, солнечные ласковые лучи, колеблющееся марево воздуха пронзают меня насквозь, втекают беспрепятственно в вены, доставляя терпкое, чуть горьковатое наслаждение.

Рыба в то утро не клевала, да и я не следил за поплавком. Думал о ночном видении, о солдате, приходившем прежде, но уже не испытывал потребности обратиться к врачу. Сладко покачивалось мое тело над берегом, изнывало в истоме, и, кажется, я задремал, потому что не заметил, как подошла Фрося Пастухова, учетчица с молокозавода. С ней я был знаком, но сейчас увидел новыми глазами. Увидел ее снизу, босую, с корзинкой в руке, с искрящимися в лучах солнца ослепительно рыжими волосами, ниспадающими на голые точено-смуглые плечи. Увидел не молодую женщину, а чудо, явление божества младенцу. Даже глаза протер от восхищения.

— Это не ты ли Фрося Пастухова, которая работала учетчицей? — спросил я радостно.

Весело, беспечно засмеялась, одернула сарафан.

— Всю рыбу так-то упустите, Сергей Владимирович! Спамши-то!

— Какая рыба! — Я искренне изумился. — Какая может быть рыба, если ты, Фрося, как божество! Как царица фей, вышедшая из лона реки! Присядь, побудь со мной мгновение!

Фрося послушно присела на корточки, посерьезнела.

— С утра похмелились, Сергей Владимирович?

Вблизи она была еще прекрасней, еще недосягаемей, и так дико не вязались с ее обликом слова, которые слетали с ее уст.

— Дай мне свою руку, Фрося! — умоляюще сказали.

Она протянула мне прозрачные пальцы, смотрела не мигая, на лице ее проступило чудное выражение, смесь тоски и лукавства.

— Что с вами, Сергей Владимирович?

Поглаживая ее руку, я, кажется, заурчал от удовольствия.

— Со мной ничего, Фрося, ровным счетом ничего. Я вполне здоров и в своем уме… Но что-то случилось, это правда. Проснулся утром и вижу — все сияет, переливается. Какое-то сумасшествие красок. И так легко дышится. Ты правильно сказала, словно выпил вина. С тобой такое бывало, Фрося?

— Бывало.

— Я знал это, знал. Ты не бойся, не причиню тебе зла… А бывало с тобой: как будто снится сон, но все осязаемое, все реально, все полно взаправдашней жизнью? Или вот — как будто ты во сне вернулся в прошлое, только не в воспоминание, а в самое настоящее прошлое, где живые люди, и запахи, и на улицах машины — то есть точно так, как ты уже видел, как раньше было, все до тонкостей… Ты понимаешь меня, Фрося? Мне очень важно, чтобы именно ты поняла!

Сильнее потянул ее за руку, повлек к себе, она резко вырвала руку, ничего не ответила, пошла прочь, почти побежала. Сощурясь, я любовался сверканием ее длинных ног, мельтешением сарафана. Оставил удочки на берегу и, хмельной, одуревший от переполнявшей меня нежности, побрел к лесу. Этот день я проглотил залпом, ничего не помню — все слилось в оранжевое пятно, из которого проступали зеленые лесные поляны, дикий малинник, кристально-чистые, печальные родниковые глаза. Домой вернулся к вечеру, к сумеркам, голодный, счастливый, ничуть не утомленный многокилометровым кружением. Катерина Авдеевна поджидала меня на скамеечке.

— Что-то ты, Владимыч, загулял нынче без обеда? Или заплутал?

У жареной картошки, которую хозяйка подала на ужин, был особенный лесной аромат и сладко-соленый привкус. Не заметил, как одолел сковороду. К чаю Катерина Авдеевна расстаралась с оладьями. Золотистые, брызжущие маслом. Макал их в мед и сметану, засовывал в рот сразу по целой оладье. Простые, счастливые мгновенья бытия!

— Чему ты все улыбаешься, Владимыч? Какая к тебе радость пришла? — с подозрением поинтересовалась хозяйка. Я ответил, жуя, не имея сил на минуту остановить желудочный праздник:

— Скажите, Катерина Авдеевна, а где вот у вас девки и парни по вечерам собираются?

— Как это где? В клубе, где еще. А то и по кустам собираются.

— Там, наверное, и танцы бывают?

— Тебе-то зачем? Бывают и танцы. Сперва кино прокрутят, а после уж танцульки.

После ужина побрился, облачился в пиджачную тройку (вот и пригодилась, а не хотел брать с собой), повязал модный галстук, а опричь того надушился «Шипром». Катерина Авдеевна, спотыкаясь и охая, провожала меня до калитки. Петух Налет выглянул из кустов, по-звериному рыкнул и спрятался. Я погрозил ему кулаком.

— Вы меня не ждите, ложитесь, — деловито пояснил хозяйке. — Вернусь поздно. А может, и до утра задержусь.

Добрая женщина жалеюще и укоризненно покачала головой.

К клубу — дощатому одноэтажному строению — подоспел как раз к концу сеанса. Даже войти сразу не смог, потому что народ навстречу валил. Уходили люди постарше, мои ровесники, многие со мной раскланивались. Дед Григорий, колхозный сторож, остановился было со мной покурить, но после моего вопроса: скоро ли начнутся танцы? — буркнул что-то невразумительное и засеменил вдоль улицы. Два раза оглянулся старый самогонщик. К нему можно прийти за бутылкой в любое время дня и ночи, даром что он сторожит коровник и спит там под навесом на железной койке, укрывшись казенным тулупом. С дедом Григорием мы познакомились при печальных обстоятельствах. Местные озорники взяли за обыкновение при удобном случае воровать и прятать его сторожевое оружие — древнюю мелкашку. Такой случай представлялся им каждую ночь: у деда был на редкость глубокий сон, что он объяснял сложно — печеночным несоответствием организма. Отоспавшись на посту, Григорий день проводил в поисках мелкашки. Как-то он и, к нам заглянул по той же надобности. Я как раз дымил в огороде. На вопрос, не попадалось ли, часом, мне на глаза его ружьишко, я ответил, что вообще избегаю смотреть на оружие, потому что оно может невзначай пальнуть. Таким ответом пробудил в старике доверие, и он заметил печально:

— Эх, милый, вижу, ты человек обходительный, интеллигентный, хотя и живешь в городе. Вот и скажи ты мне, старику, доколе можно такое терпеть? Что у вас-то об этом слыхать?

— О чем именно?

— О бесчинствах ихних.

— Терпеть этого больше нельзя! — строго ответил я.

— То-то и оно. Мы терпим, а они наглеют.

Мы с дедом Григорием, сойдясь во мнении, быстро подружились, и он несколько раз водил меня по заповедным грибным местам, показал даже поле, где росли в изобилии самые настоящие шампиньоны, которые дед называл «шпионами». Деревенские шампиньоны не брали, брезговали, относя их к поганым грибам. Дед Григорий ел их сырыми, круто посаливая, приговаривал: «Эх, неученость наша!» — имея в виду земляков. Дед был очень старый, перестал следить за возрастом после восьмидесяти лет. Ему нравилось ходить по деревне и разыскивать свое ружье. Одинокая, старая душа его искала общения.

В клубе в фойе, большой комнате вроде прихожей, уже играла радиола и кружилось несколько пар. Табачный дым густо стлался под потолком, несмотря на то что окна были распахнуты настежь. Мне тут показалось по-домашнему уютно, и я не обратил внимания на любопытные взгляды и смешки. Я один был в пиджачной тройке. Спросил у двух парней по соседству, не видали ли они Фросю с молокозавода. Они засмеялись как-то настороженно, и один, в кожаной куртке, потный, пыхнул мне в лицо дымом.

— А тебе она зачем, папаша?

Мне пришлось по душе, что он сразу обратился ко мне на «ты». Какие могут быть церемонии на танцах. У меня было легкое приподнятое настроение.

— Она моя хорошая знакомая. Может быть, мы с ней потанцуем немного.

Парни слегка растерялись, я смотрел на них с доброжелательностью идиота.

— Вроде тверезый, — сказал один.

— А вроде и бухой.

Разговор складывался содержательный, но тут я увидел Фросю. Я ее сразу не заметил, потому что ее загораживала широкая спина молодого человека в вельветовом пиджаке. Помнится, я еще подивился, откуда в Капустине сугубо столичные пиджаки. Видимо, смычка деревни с городом вступила в завершающую фазу. Фрося, в голубенькой кофточке и длинной черной юбке, с заколотыми белым гребешком волосами, была еще лучезарнее, чем утром. Вокруг нее стояло таинственное сияние, которое отделяло ее от дымной комнаты. У меня перехватило дыхание. Я пробрался по стеночке, вынырнул из-под локтя вельветового пиджака и взял Фросю за руку.

— Фрося, ты так быстро убежала утром. Я многого не успел тебе сказать. Ты согласна со мной танцевать?

Глаза ее округлились, она сделала движение, точно собиралась взлететь. Я видел, что в душе она согласна, но ей мешало присутствие кавалера. Тем более что он грубо спросил:

— Откуда ты взялся, такой шустряк?

Я спохватился, обернулся к нему.

— Извините великодушно! Позвольте пригласить вашу даму?

Лицо его, смуглое, и чистое, и очень красивое, молодое, отразило трудную работу мысли.

— Я не приставала какой-нибудь, — поспешил я заверить. — Наоборот, я преподаю физику в средних учебных заведениях. Вы не подумайте. Разве можно представить себе учителя физики — донжуана! Ха-ха! Это смешно, не правда ли? Все равно что представить себе летающую корову. Вы не находите?

Парень икнул и поспешно прикурил.

— Напрасно здесь курят, — заметил я. — Много народу, и без того душно. И девушки дышат табачным перегаром, отравляют свои легкие. А ведь им предстоит священный акт деторождения. Нельзя относиться к этому беззаботно. Мы, мужчины, обязаны об этом думать, иначе грош цена нашему показному рыцарству. Вы ведь согласны со мной?

— Пойдемте танцевать, Сергей Владимирович! — решилась Фрося. Она стала белой, как гребешок в ее волосах, а талия ее под моей рукой напряглась и изогнулась.

— Зачем вы сюда пришли, Сергей Владимирович? — жалобно спросила она.

— Толком не знаю, — честно ответил я, стараясь не слишком широко улыбаться, чтобы не сверкать вставными зубами. — Вернее, знаю, что пришел тебя увидеть, но не знаю зачем. Это какое-то наваждение, Фрося. Меня привела сюда сила, которая сильнее здравого смысла. Знаешь, такое ощущение, что с недавних пор кто-то посторонний диктует все мои поступки и даже мысли. Тот, кто приходит по ночам. Это как лунный удар… Да, да: бывает не только солнечный, но и лунный удар… Если хочешь знать, последние годы я жил очень обыкновенно. И вот приехал сюда отдохнуть, поработать. Тут, пожалуйста тебе, комары. Они не давали мне выспаться. Я спал плохо, мало, Фрося. Можно сказать, вообще не спал. Комариный звон убивал меня, и вдруг — это. Лунный удар!

Я сбился с шага, сам себя заслушавшись. Фросино прекрасное лицо поплыло смутным пятном.

— Вам бы домой пойти, Сергей Владимирович. Вон все на нас пялятся!

— Что мне до всех, Фрося!

— Вам забава, развлечение, а мне здесь жить.

Словно кипятком ошпарила. Я различил в прозрачной электрической глубине ее глаз слезы.

— Фрося, Фрося! Ну не суди строго. Действительно, это махровый эгоизм: как я мог? Но пойми, меня неудержимо повлекло к тебе. Может быть, я теперь смешон… стар рядом с тобой, скорее всего именно так, но есть же судьба и предначертание.

— У вас дети и жена в городе, — напомнила Фрося.

— У меня никого нет, — честно соврал я. Музыка оборвалась на хриплой ноте. От своего старшего сына я знаю, что этот хрип в конце очень важен для современных музыкальных произведений.

Я галантно вел девушку, поддерживая под локоток. Она огнем пылала. Пока мы шли, Фросин локоть прожег мою руку насквозь. Но больно не было. Приблизился кавалер в вельветовом пиджаке.

— Не желаете ли выйти покурить? — предложил он мне вежливо.

— Без глупостей, Федор! — предупредила Фрося, почему-то не поднимая головы.

— Покурим — всего и делов, — ответил кавалер, уже, кстати, попыхивающий сигареткой.

Ночь опять была беззвездная, чернильная. В августе нередки такие ночи, как дыры в пространстве. В такие ночи у меня кружится голова и с кишечником происходят чудеса. Я пью вместе беллоид и снотворное.

Кавалер Федор, когда мы отошли на достаточное расстояние, вяло поинтересовался:

— Ты, дядя, зачем на неприятности нарываешься?

— Как это? На какие неприятности? Что с вами, молодой человек?

— Зачем девке голову дуришь? Она моя невеста.

— Свою невесту неприлично называть девкой! Впрочем, вы меня не поняли. У меня вполне серьезные намерения, как и у вас. Если Фрося будет ко мне добра, я увезу ее в город. Там мы станем жить-поживать и, как говорится, добра наживать. А если она не захочет, я увезу с собой свои страдания.

К нам приблизилась фигура в кепке набекрень.

— Чего ты с ним, гадом, толкуешь, Федьк? — прогнусила фигура. — Врежь ему промеж зенок, чтобы очухался!

— Вот что, дядя, — сказал Федор устало. — Шагай домой, и мы больше никаких контактов не имеем. Про Фроську забудь!

— Странные вы ребята! — искренне удивился я. — Разве можно по приказу что-то забыть. Фрося! Мне лучше бесчестье и позор, чем забвенье. Как вы не понимаете! Она для меня не просто женщина — она символ, утопия, мечта!

Федор чувствительно ударил меня кулаком в живот. Потом они вместе пинали меня, лежачего, ногами. Удивительно, но, кроме боли от первого удара, я, можно сказать, ничего не чувствовал. Пытался протестовать — не хватало голоса. Плыл на утлой лодчонке по кипящей реке и никак не мог причалить к берегу. Со всех сторон мелькали дружеские улыбки, манили родные руки, я тянулся к ним, но не дотягивался. Иногда берег проносился так близко, что по коже стегали ветви кустов. Наконец среди всех прочих вспыхивающих звуков раздался, прошуршал нежный шепот, прохладный, как сквозняк:

— Сергей Владимирович, да очнитесь же, ой, что делать, что делать?!

Это была она, Фрося, мое пробуждение. С трудом дотянулся пальцами до ее щеки. Она обняла меня за плечи и помогла сесть.

Я тихонько рассмеялся, чтобы ее не спугнуть.

— Какая ты красивая, Фрося! Наверное, лунный свет изукрасил серебром твои волосы. Дай потрогать! Ну, пожалуйста! Не уходи от меня!

Она смотрела сквозь слезы, как через дождевую завесу.

— Вы, вы… — пробормотала, давясь рыданиями, — блаженный, что ли?

Вот оно — определение моего состояния. На меня сошла благость! Потому так светло, возвышенно и просторно. Мелкие прижизненные хлопоты истаяли, заботы отболели. Это и есть благость. Но каким провидением ниспослана эта девушка? Не сулит ли она новые муки? Что такое — этот светлячок в тумане? Знаю одно — потерять ее из виду — все равно, что пропасть.

— Ну поднимайтесь же, ради бога! Я провожу вас домой. Вам надо побыстрее лечь.

— Зови меня на «ты», Фрося! Зови меня просто Сережей, хорошо? Но я не собираюсь домой. Давай убежим в луга и будем бродить до утра. Босиком по росным полянам — ах хорошо! Я расскажу тебе такое, чего ты никогда не узнаешь. Не пожалеешь, Фрося! Только не оставляй меня одного на перекрестке судьбы!

Бедная девочка ничего не могла понять и трусила. Благость не коснулась ее своим нежным крылом. Она, продолжая всхлипывать, повела меня домой, и я опирался на нее, как на посох. Душа ликовала. Я нес околесицу и сладко чувствовал, как она вздрагивает от моих несуразных слов. Катерина Авдеевна и Фрося обмывали мое лицо и смазывали царапины йодом. Я, хохоча, отбивался. Очень хотелось спать, но боялся уснуть и проснуться без теплого света в себе, обыкновенным, нормальным преподавателем техникума, брошенным женой и забытым детьми. Ох, ох!

— Вы умная женщина, Катерина Авдеевна, вы должны понять и не препятствовать. Похлопочите за меня перед Фросей, пусть она не сердится. Жених недостоин ее. Он… ладно, не будем вспоминать. Фрося, щекотно, ой, Фрося! Давай ничего сейчас не решать, а завтра спокойно обсудим создавшееся положение. Мы же культурные немного люди. Какого дьявола! Разница в возрасте не имеет значения. Да и какая, в сущности, разница — тридцать лет. Гёте было семьдесят пять, а его возлюбленной — не помню сколько, но очень мало. Вы не помните, сколько лет было Шарлотте, Катерина Авдеевна? Вы-то должны помнить!

Фрося, я теперь ненадолго усну. Протяни мне свою божественную руку. Я сожму ее легонько — и усну. И никого не прокляну.

Она дала мне руку. Я уснул.

— Тетя Катя! — слышал сквозь сон чарующий голос. — Что же это такое, господи?! Он помешался? Он болен?

— Отлежится небось. Мужики завсегда отлеживаются, пересуду на них нет.


Галлюцинации вернулись через три ночи на четвертую. Все это время чувствовал себя превосходно, словно сбросил с плеч десяток-другой лет. Огорчало, что никак не удается повидаться с Фросей. Скорее всего она избегала меня. В крайности придется сходить на молокозавод и договориться с начальством, чтобы ей дали отпуск. Отвезу ее в город под любым предлогом, и там все решится. Рассуждал я наивно, как размечтавшийся школьник, отбрасывая с легкостью в воображении все помехи. Например, строя планы насчет Фроси, представлял себе все так, будто бы я был один, но на самом-то деле я был не один.

Однажды, бродя по лесу, случайно повстречал деда Григория и чрезвычайно ему обрадовался.

— Удивительно как! Вы посмотрите, дедушка, огромный лес без конца и края, а мы — возьми и встреться. Разве не чудесно? Сколько не замечаем вокруг себя пустячных событий и деталей, которые, если вдуматься, фантастичны. Я последнее время много наблюдаю. Вот только битый час следил за муравейником. Какие неутомимые труженики! И как у них все разумно! Недаром, я читал, кто-то провел параллель между муравейником и человеческим обществом. Конечно, это упрощение, допуск, но все же, все же… В природе вообще нет ничего лишнего, ничего случайного. Лягушки, дождевые черви! Пройдешь мимо, наступишь невзначай — и бог знает, какие миры рухнули под твоим каблуком, какого смысла лишилось будущее.

Дед Григорий дымил сигаретой, сидя на поваленном дереве. Смотрел хмуро.

— Смысл, понятно, во всем имеется. А кто это, Владимыч, лик тебе разукрасил до неузнаваемости?

— На танцах, — бодро сообщил я. — Столкновение, так сказать, из-за прекрасной дамы. Вековечный сюжет. Хотя считаю, в наше просвещенное время всегда можно объясниться словами.

— Словами уж чего лучше, на то и язык человеку дан, в отличие от зверя, — опять согласился старик. — Однако ты чего туда поперся, Владимыч, на эти танцы-шманцы. Не в твои годы ногами зря дрыгать.

— Годы не имеют значения, уж вам ли не знать.

— Смотря для чего. Бывает, понятное дело, накатит блажь, запрыгаешь молоденьким козликом людям на потеху. На тебя-то, примечаю, оно самое и накатило. Ох, грехи наши тяжкие! — укоризненно покачал головой. — От блажи одно спасение уму — клином ее шугануть. Ты заглядывай вечерком, угощу тебя целебным винцом. На клюкве настояно. Стакашку примешь — три дня икаешь. Будет тебе не до блажи. А главное, уцелеешь от побоев.

— Обязательно приду. Вы ружье где нашли последний раз?

— В бузине у тетки Дарьи огольцы захоронили. В непроходимом месте.

Вечером, напившись с хозяйкой липового чаю, взялся разбирать бумаги. Чем дальше вчитывался, тем больше недоумевал. Неужели я мог писать такую чушь? Такую претенциозную галиматью? Кому это нужно? И ведь ничего, ровным счетом ничего нового, ничего своего! Ни одной самой плохонькой, но самостоятельной мыслишки. Единственное, что удалось, — сумел втиснуть непомерную свою амбицию в сухие наукообразные комментарии. Исписанные страницы напоминали бред человека, одержимого манией математического величия. Иные места вызывали судорожный смех. Слава богу, что не успел никому показать. То-то был бы конфуз. Я скомкал рукопись и кучей свалил на полу. Достал спички и начал с краешку поджигать. Завлажневшие листки принимались плохо, но все же удалось организовать небольшой костерик. Синеватые язычки пламени ласково заливали и пожирали плоды моих трехлетних трудов. Ах, как славно и весело было на это смотреть. Я шастал по комнате и хохотал действительно как безумный. Наверное, напугал Катерину Авдеевну. Она примчалась в ночной рубахе до пят, ужаснулась:

— Да что же вы это делаете, ое-ей?! Да вы же избу спалите!

Она бесстрашно, босыми ногами растоптала костерик. Горелую бумагу, извинившись за беспорядок, я попросил ее выбросить в печку. На полу, на половицах, осталось широкое желтое пятно с затейливыми узорами по краям…

Сон был такой. Вернее, не сон, а опять же знойная, мучительно саднящая явь во сне. Вместе с женой моей, бледнолицей Аленой, отправились покупать подарок нашему старшему сыну, Виктору. Он отлично сдал экзамен на биологическом факультете, и мы, как и собирались, готовили ему сюрприз на сто — сто двадцать рублей. Галлюцинация вернула меня в тот день, и я отлично знал наперед, что мы купим, и почему именно это купим, и как все произойдет. Ох, как не хотелось мне возвращаться в это тягостное воспоминание, как противилась подвластная мне часть естества, — но пока мы шли по хрустящему от снега тротуару, пока Алена смеялась и несла всякую чепуху, я не мог ничего изменить. У самого универмага сделал слабую попытку внести коррективы в минувшее событие.

— Алена, дорогая, — придержал ее за рукав, — а ведь сегодня конец месяца, неудачное время для покупок. В магазине полно бракованных вещей. Давай купим подарок в другой раз, а сегодня устроим шикарный ужин с шампанским. Давай пойдем на рынок и купим всякой вкуснятины.

Алена взглянула с недоумением, и обычная, так раздражавшая меня гримаса обиды искривила ее личико.

— Мы можем купить подарок и устроить ужин. Честное слово, я не понимаю, дорогой!

— Денег не хватит.

— На подарке сэкономим.

Мы вошли в универмаг и протолкались к отделу часов. Алена довольно быстро выбрала «Полет» на двадцати двух камнях в экспортном исполнении и чудесный под серебро браслет. Все вместе — семьдесят рублей с копейками. Равнодушно следил я, как жена расплачивается с кассиром, как ей заворачивают изящную коробочку. Она раскраснелась от радости и казалась счастливой. Протянула мне сверток с лукавой улыбкой, которой не видел у нее, пожалуй, несколько лет. Эта детская улыбка вызова и привета красила ее необыкновенно. Торопясь, жалуясь на духоту, потянул ее к выходу из магазина, но она, конечно же, задерживалась возле каждого прилавка. Да, так оно и было. Годы ничего не изменили в ней — суетная, беззащитная и властная женщина. Возле того, рокового отдела косметики я крепко ущипнул ее за руку, но она, казалось, не чувствовала боли. Алена уже увидела то, чего не могла не увидеть. Взгляд ее запылал фанатическим огнем.

— Смотри! Смотри, Сережа, это… Господи, ты обещал мне купить еще ко дню рождения!

На полке стояли французские духи — шестьдесят пять рублей флакончик. Проклятое парфюмерное извращение, навязчивая идея моей жены.

— Мы можем купить, Леночка, — сказал я, чуть не зевнув от скуки, — но тогда останемся без копейки. Тогда не на что будет купить даже колбасы для гостей. Не то что шампанского.

— Займем у Левашовых! — умоляюще выдохнула жена. Да, так это было, в тот день мы не купили ей вонючий флакончик духов и через час непоправимо поссорились. Ровно через час я узнал, какое я ничтожество. И еще узнал, что у моей глупышки Алены есть любовник — он купит ей духи, если она попросит. Это как раз Андрей Левашов, с которым мы жили на одной улице и были в приятельских отношениях. Через час она забьется в истерике и начнет швыряться тяжелыми, как кирпичи, словами, которые оглушат меня навсегда. Конечно, не в духах было дело, да что теперь-то! Теперь, в состоянии галлюцинации, я мог, наверное, предотвратить эту сцену. Мог вернуть себе спокойствие неведения, а моей жене — сомнительное удовольствие двойной жизни. Мог спасти Алену, мать моих детей, от свинцового мрака последующих лет. Левашов, когда она надоест ему, когда станет чересчур назойливой и требовательной, прогонит ее от себя, не церемонясь, как блудливую собачку. Он нанесет окончательный удар моей неразумной девочке… Но теперь-то, теперь я могу все поправить, могу приголубить Алену, задыхающуюся от противоречивости обстоятельств.

Ну что мне стоит раз в жизни встать выше собственного подленького самолюбия? Отринуть от себя, как грязь, мужской гонор, заквашенный на суррогате жадности и неверно понятом чувстве собственного достоинства, хлипкого достоинства самца, пыжащегося перед своей самкой. Я полез в карман, в боковой карман, где была припрятана авральная десятка, и укололся о булавку. Сильно укололся, до крови проткнул палец.

— Что же такое! — заревел я в ярости. — Булавок в карман насовала! Ты зачем мне насовала булавок, дрянь?!

Размахивал перед ее носом уколотым пальцем, не обращая внимания на окружающих, подталкивал к выходу. Несуразность и непредсказуемость происходящего довели меня до исступления. На улице, у самого входа в универмаг, побледневшая до синевы Алена обернулась и сказала, уставившись в меня ненавидящим взглядом:

— Ты очень мелкий человек, Сергей! Ты жалкое ничтожество!

Она произнесла это раньше, чем сто лет назад. Значительно раньше, не дождалась срока, назначенного судьбой… Я очнулся весь в поту, машинально почесывая укушенную комаром кисть. Комары — спасибо им! — изгнали остатки ненужного унизительного видения. Стал — в который раз — с болезненным вниманием вслушиваться в комариное пение. От высокого вибрирующего звука саднило в висках и груди…

Позавтракав и напившись чаю, отправился на молокозавод. А там — прямо в контору. Директор, Виктор Арсентьевич Петушков, долго не мог уяснить цели моего визита, хотя принял меня с отменной любезностью. Тем более что я представился ему как доцент.

— Так зачем вам, собственно, понадобилась Фрося? Кто такая Фрося? — второй раз переспрашивал директор.

— Да как же, Виктор Арсентьевич, она на вашем предприятии работает учетчицей. Изумительная девушка, вы не можете ее не знать. У нее волосы чуть не до пояса. Не сомневаюсь, она у вас передовик труда. Если у вас есть Доска почета, Фрося обязательно там. Тут уж гадать не приходится.

Директор нахмурился, напрягся.

— Возможно, она и передовик. У меня их много, передовиков… Так вы что, очерк хотите о ней писать? Для какой газеты?

— Что вы, что вы! — я замахал руками. — Ищу ее сугубо по личному вопросу. Вам, возможно, это покажется малозначительным, но для меня, извините за откровенность, на этой девушке сосредоточены все помыслы. Я ведь хочу на Фросе жениться и при условии ее согласия — увезти в город. Это долгая и в чем-то невероятная история, Виктор Арсентьевич, история, я бы сказал, человеческого прозрения. Мы с вами мало знакомы, в сущности, совсем незнакомы, но разве двум интеллигентным людям трудно понять друг друга! В ваших глазах я читаю удивление, видимо, с вами ничего подобного не случалось. Но если случится, вы вспомните мой странный визит. Да, да! Фрося чудесным образом вернула смысл моему существованию. Я, можно сказать, возродился к новой жизни. Поверите ли, такими зряшными и пустыми показались все прежние хлопоты…

Директор начал ходить по комнате, бросая на меня косые взгляды. Я понимал, что он может принять меня за ненормального.

— Разрешите, Виктор Арсентьевич, задать вам один чисто человеческий вопрос?

— Пожалуйста. Если можно, короче.

— Не случалось ли у вас желания резко переменить свою жизнь. Перевернуть с ног на голову. Ну, скажем, поменять руководство молокозаводом на лапти путника?!

Директор подошел ко мне вплотную, но не выдержал моего ликующего взгляда, потупился.

— Вы и правда доцент? — спросил глухо.

— Это уже не имеет значения, поскольку за последние дни слишком многое изменилось. Вряд ли я вернусь к педагогической деятельности. Хотя, с другой стороны, что я еще умею? Но поверите ли, при одном воспоминании о нудных ежедневных обязанностях, о туповатых лицах некоторых учеников, о бессмысленных, унизительных перепалках в учительской, о всей этой рутине — меня охватывает дрожь. Стыдно думать о том, что лучшие годы прошли в душных стенах учебных заведений. Там все окна заколочены наглухо, уважаемый Виктор Арсентьевич. Мы изо всех сил вбиваем в головы подрастающего поколения куцые обрывки знаний, но не учим их главному: нравственному, любовному отношению к миру и к себе подобным. Могу признаться, силы, отпущенные мне природой, я разбазарил бездарно. Если бы можно было вернуть…

— Вернемся к Фросе, — спокойно заметил директор. — Я вспомнил, где она работает…

Объясняя, где Фрося работает и как к ней пройти, он потихоньку оттеснял меня к двери, проводил до самого выхода из конторы. На прощанье я крепко стиснул его руку и выразил сожаление, что мы не встретились раньше. Судя по выражению его лица, он вряд ли разделял мое сожаление.

Я не обиделся. Понимаю, что раздражил его своими скоропалительными откровениями. Очень жаль. За время нашей короткой беседы я искренне успел к нему привязаться. Утомленный честный человек, весь в замоте, живущий по ритмам, навязанным ему извне…

Фросю я нашел в палисаднике за основным зданием. Она обедала: пила кефир из бутылки и кушала бутерброд. На ней был казенный серый халатик, делавший ее старше. Увидев меня, она поперхнулась.

— Не пугайтесь, Фрося, дорогая! — я предупреждающе воздел руку. Только ее увидел, как волны щемящего душу восторга окатили меня с головой. О, как она чарующе хороша собой!

— Присаживайтесь, Сергей Владимирович! — пригласила она дрожащим голоском. — Вот, пожалуйста, угощайтесь!

Чтобы придать нашей встрече обыденность — успокоить Фросю, я взял с расстеленной на скамеечке газетки помидор. Уговаривал себя не спешить с главным, чудовищным усилием сдерживал рвущиеся с языка любовные признания. Нет, ни в коем случае не рубить сплеча. Она же ангел невинный, светлый! Любой сквознячок ее остудит. Надо осторожно подкрадываться, мелкими шажками. Надо ее исподволь вразумить, что я здоров и вполне отвечаю за свои слова и поступки.

— Ты всегда тут обедаешь, Фрося? — спросил я как мог беспечнее. — Разве у вас нет столовой? Обязательно надо кушать горячее на обед, чтобы не испортить желудок. Тарелочку горячего супика — и дело в шляпе. Я, когда учился, часто питался всухомятку и нажил себе гастрит. Ты уж побереги себя, Фрося!

«Чем больше прописных истин успею высказать, тем понятнее ей буду!» А истин я знал много, ох как много прописных истин выучил за свой век и с каким идиотским самолюбованием совсем недавно делился ими с окружающими.

Наконец я собрался с духом и сказал:

— Фрося, нам с тобой следует поговорить очень серьезно. Разумеется, лучше не здесь и не теперь.

— О чем нам говорить, Сергей Владимирович? — попыталась она возразить.

— Мои намерения окончательно определились. Частично ты о них знаешь: хочу увезти тебя в город. — Я не выдержал тона и горячо добавил: — Как ты не понимаешь, Фрося, что это судьба!

Она взглянула исподлобья, с испугом.

— Да уж оставили бы вы меня ради бога, Сергей Владимирович! Ну, что я вам далась?

Столько в ее голосе было мольбы, столько доброй податливости, такта — я изнемогал от желания обнять ее, прижать к себе, утешить такую слабую. Но понимал: уступить сейчас — значит потерять ее навсегда. Ее жизнь потечет ровной рекой, она нарожает детей, переделает всю работу, какая ей положена на веку, а потом умрет, не узнав и сотой доли того, что я могу ей дать со своим обновленным вкусом к бытию. Я был уверен — откуда и как возникла во мне эта сверхъестественная уверенность, не берусь судить, — что обязан поделиться с ней счастьем, которое переполняет меня, поет в каждой жилочке. Что годы, пустое.

Страшной силы энергия испепеляла меня. За час я проживал десятилетия обыкновенной жизни. Внутренним взором прослеживал движение иных миров, иных галактик. В осунувшемся личике Фроси угадывал присутствие божества, которое и не искал вовсе, оно само меня выбрало из толпы обезличенных. Оставалось лишь склониться перед ним и благодарить за милость. Я подозревал, что дело, может быть, и не в этой девушке, просто она подвернулась под руку в минуту озарения. Это ничего не меняло.

Не мог я больше сидеть с помидором в руке, терзаемый непомерными желаниями, попрощался торопливо и зашагал прочь. На какое-то время совсем забыл о Фросе. Что бы ни представало передо мной в тот день: рябь реки, бредущая полем лошадь, порхающие птицы, люди на дороге, скирды сена, тучки на небе — все, все казалось выпуклым, ярким, значительным. Во всем проступало предзнаменование невероятности. Из пестрой мозаики полуденного мира мой взгляд выхватывал очертания привычных предметов, но все они оказывались повернуты неожиданной, немыслимой гранью. Каждая былинка одушевлялась и разговаривала со мной внятным языком. Мое сознание, бережно выколупывая частности, одновременно вбирало в себя целостную, звучащую и дышащую картину дня и запечатлевало ее как перемещение видимых глазу красок в сияющий многоголосый звон. Я ощущал себя как бы центром мироздания, в котором причудливо и неизбежно слились живые и ушедшие голоса, чудовищно сомкнулось прошлое и грядущее. Это состояние утомительно, сравнить его не с чем и невозможно точно описать. Может быть, это и есть и ощущение бессмертия.

Вечером, как уж повелось, Катерина Авдеевна поджидала меня у калитки.

— Боже мой, да на тебе лица нет, милый! Что же ты с собой сотворяешь! — всплеснула руками. Я беспечно отмахнулся.

— Все пустое, Катерина Авдеевна! Не смотрите на меня как на привидение.

— Да ты хоть ел чего?

В приливе буйного восторга я схватил ее за талию — тучную, надо заметить, талию — и закружил по двору. Она не вырывалась, но от того, с каким усилием переставляла ноги и как деревянно обозначилось ее лицо, я догадался, что добрая женщина вполне может рухнуть из моих рук на капустные грядки. Бережно усадил ее на травку. Признался:

— Быка бы сейчас слопал, великодушная Катерина Авдеевна!

За ужином хозяйка сообщила тревожную и приятную новость. Два раза приходила Фрося и набивалась приносить по вечерам парное козье молоко.

— Эх, Владимыч, — укорила хозяйка. — Совсем ты, гляжу, закрутился. Какие у тебя могут быть с Фросей дела? Она девица на выданье, а ты пожилой мужчина, семейный. Это куда годится? Нешто побаловать удумал, так ведь зазорно. Не похвалили бы тебя родители, были б живы! Смотри, Владимыч, и до беды недалеко. Не успеешь глазом моргнуть, а она уж за спиной. Вон ты разок уж сходил в клуб, покрасовался.

Меня предостережение только рассмешило. Вознамерился я было бежать разыскивать Фросю, но что-то остановило. Что-то голова моя клонилась к столу. Видно, крепко притомился за день. Спал эту ночь без сновидений, и даже комары не тревожили.

Вскоре я научился вызывать галлюцинации по собственной воле, причем среди бела дня. Находил в лесу укромную полянку, ложился под кустиком в холодке. Закрывал глаза и начинал грезить. Для того чтобы вызвать из небытия отчетливое воспоминание, нужно было только расслабиться, отключиться от лесных звуков и шорохов и затем сильным движением бровей напрячь какой-то нервный узел над переносьем. Поначалу меня окутывало теплое марево без цвета и запаха, нежное, как пуховое одеяло, потом из этого марева начинали вырисовываться контуры лиц, отголоски слов, и наконец я возвращался туда, куда хотел вернуться, и встречался с теми, с кем хотел повидаться. Очаровательная, упоительная игра! Настоящее исчезало, хотя при желании в любой момент можно было в него вернуться, открыть глаза на лесной поляне. Так я и поступал в тех случаях, когда воспоминание затягивалось, приобретало нежелательную мрачную окраску, вырывалось из-под контроля. Это бывало при встречах с родителями. Свидания эти приносили мало радости и удовлетворения. Эпизоды былого восстанавливались в точности так, как они случились прежде, вплоть до интонации и нюансов. Отец, умерший от сердечного приступа, по-прежнему со страстью осуждал меня за немужскую профессию (он сам был водителем локомотивов), обижался и психовал из-за каждой мелочи, будь то плохо выглаженная рубашка или слишком громкий звук радио за стеной; мама часто плакала и уговаривала повременить с женитьбой, но главное, я остро ощущал, что их обоих нет в живых, и оттого трепетал и вздрагивал от каждого прикосновения и слова. Старался быть терпимее и нежнее, запоздало скрасить родителям жизнь, но поневоле взвинчивался, вступал в споры, язвил и побыстрее, не дожидаясь истерики отца и слез матери, возвращался на поляну. Чувствовал себя после этого разбитым и измочаленным.

То, что происходило со мной в то лето, не было сумасшествием в обычном смысле слова. Все свои действия и сны я контролировал разумом. Скорее это была какая-то неистребимая, мощная восторженность духа, позволяющая раздвинуть границы реальности и опрокинуть власть времени. Разумеется, я давал себе отчет, что такого не бывает с людьми в обычном состоянии и не должно быть. Сознавал, что, видимо, благодаря какому-то болезненному надлому психики проник в область запретного, обрел способность ирреального самопогружения и, возможно, за это придется расплачиваться дорогой ценой. Расплаты не боялся и страха в себе не ощущал. Напротив, никогда прежде я не был так упоительно одурманен жизнью, так бесстрашен и мудр и, если уж начистоту, так наивен и невинен. За все горести, невзгоды и разочарования человек расплачивается дешевле, чем за минуты счастья, коли они ему выпадают, и я готов был платить по самому крупному счету, умоляя небо единственно о том, чтобы очарование это продлилось, не оборвалось, как обрывается жизнь в самый неподходящий момент.

Однажды я повидался с Андреем Левашовым, любовником жены. Это уже после того, как он Алену от себя отлучил, и после того, как она вернулась домой, прожив несколько месяцев у родителей. Она вернулась неузнаваемая: постаревшая, с затравленным, извиняющимся взглядом. Увидел ее, чуть не заплакал: чужая женщина, мать моих детей, еле живая воротилась в дом, где была хранительницей очага. Вскоре понял, ничего не поправишь, любовь и просто доброта по отношению друг к другу испарились. Нам предстояло долгое бессмысленное совместное угасание, жизнь в масках на виду у детей, у знакомых. Мне тогда и в голову не приходило, что могу оставить семью. На кого, собственно, оставить? Да я бы ни минуты не был спокоен вдали от них, сгорел бы от стыда. Оказалось, что в растительном существовании есть своя прелесть. Растительным называю такое существование, когда дни за днями идут одинаково, по раз и навсегда заведенному распорядку и не нарушаются вмешательствами извне. Тут есть хотя бы такое удобство, что весь жизненный путь можно легко проследить с любого места до самого конца, до последней неизбежной точки, а значит, нет надобности мучиться неясным страхом перед завтрашним днем. Одно остается — дети. Они растут-подрастают, набираются ума, а ты знай себе приглядывай, поругивай да похваливай вовремя да успевай водить к врачу, если заболеют. Многие так живут, и те, которые смирились, избежали бурь житейских, по-своему благополучны и довольны. Последние годы мне доставляло особое удовольствие наблюдать, как дети, взрослея, удаляются от меня и от матери. Это тоже укладывалось в схему растительной жизни, так как соответствовало биологическим законам.

То, что обрушилось на меня в деревне Капустино, выпадало из естественного хода событий и свидетельствовало, как я теперь понимаю, о каком-то исподволь созревшем психическом заболевании. Мы плохо знаем свою природу и думаем, что с ней можно шутить шутки, запирая ее под замок, либо вовсе не принимать в расчет. Опасные, кощунственные шутки. Природа свое возьмет рано или поздно.

На встречу с Андреем Левашовым отправился под утро, задремав после большой и удачной охоты на комаров. Случайно заметил его через стекло в пивном баре. Прежде, помнится, удивился, увидев лощеного Левашова в этом заведении перед двумя кружками пива, с отрешенным взором сосущего копченую рыбешку. Я тут же зашел в бар и в автомате налил себе кружечку. Пробился к его столику. Мы давно не встречались и не созванивались, а до этой истории приятельствовали, в шахматы играли по субботам. Левашов — интеллигентный человек лет сорока, хорошо одетый, отутюженный, кажется, он занимал солидную должность в каком-то НИИ. Я этому верю, потому что в его обращении была характерная для крупномасштабных работников покровительственная простота. Он был красивым мужчиной с этаким насмешливым взглядом серых глаз и волнистыми каштановыми волосами. Женщинам должен был непременно нравиться. Они охотно клюют на снисходительное покровительство сильных, высоких мужчин.

Подошел к нему, вежливо поздоровался и, глядя в его замутившиеся глаза, испытал вдруг необычайное волнение. Тогда, десять лет назад, я не заметил, а сейчас почувствовал, что он — умница и ловелас — панически меня боится. Почувствовал свою абсолютную власть над ним, да что над ним! Я ощутил быструю, торжествующую власть над всем происходящим. В тот-то, прежний раз я мгновенно потерял решимость, что-то мямлил, нелепо и некстати интересовался его делами, жаловался на дурную погоду, а теперь спросил сразу и твердо, хотя, если учесть, как высоко я поднялся, мне и спрашивать не было нужды. Да так уж спросил, для забавы. Чтобы ему пивко подгорчить:

— Скажи, Левашов, только одно. Ты хоть сознаешь, что походя искалечил жизнь женщине, которая тебе и не нужна была, а заодно — и ее детям? Ты ведь вроде Гитлера, Левашов, только рангом помельче.

Он начал хватать воздух открытым ртом и возмущенно оглядываться, но я его мигом успокоил, стукнув под стойкой коленом.

— Не юродствуй, Левашов, не надо! Конечно, я мог бы тебя наказать, но ведь ты не поймешь, за что наказан. Ты бессознательно гадишь под каждым удобным деревом, как шавка. Жалко мне тебя, Левашов. Ты прожил жизнь как животное, а главное, иначе и не мог прожить, потому что ты и есть животное. Если с тебя сдернуть твой наносной лоск, то люди с содроганием увидят свиное рыло. Забавно, не правда ли, Левашов?

— Какое, собственно, право…

— А ведь ты считаешь себя благородным, да, Левашов? Считаешь себя тонкой штучкой, да? Ублюдок ты и больше никто!

— Я требую!..

— Молчи, пока я не выплеснул пиво в твою сытую рожу!

Как же хорошо мне было, когда я уходил от него, не оборачиваясь, победитель от раздавленного соперника. Отомстил за себя, за Алену-бедняжку, нашел слова и сумел бросить их ему в лицо. Так мне было тихо, солнечно и возвышенно, так просветленно, как уже никогда не будет. Знаю, увы, что никогда.

Я очнулся здоровый и изломанный, излеченный последним сновидением, но не хотел этому верить и не хотел просыпаться.

Я просел, как проколотый баллон.

Неужели, подумал, это все?

Внезапно понял, отчего проснулся так стремительно, толком не насладившись поражением Левашова. В низкое окошко флигелька кто-то скребся, постукивал. Подошел к окну и в белесом рассветном сумраке различил человеческое лицо, смотревшее на меня большими круглыми глазами. Я протер стекло ладонью, вгляделся получше и узнал Фросю. «Сейчас, сейчас!» — кивнул я ей. Вернулся к кровати, прикурил и несколько раз жадно затянулся дымом. Накинул пижамную куртку, пошел и отворил дверь. Фрося скользнула мимо меня изящной тенью, но от нее неприятно потянуло сырым платьем. Она стояла, замерев, посреди комнаты.

— Садитесь, Фрося! — Я подвинул ей стул, а сам тяжело опустился на кровать. Фрося села, легонько вздохнула и продолжала молча смотреть на меня с трагическим ожиданием.

— Слушаю вас, Фрося!

— Я пришла, Сергей Владимирович!

— Вижу. Раненько, надо сказать. Что-нибудь случилось? — Напряг скулы, подавляя зевоту. Мне, в общем-то, был понятен смысл ее прихода, но я не испытывал ничего, кроме скуки и раздражения, оттого что мне помешали доспать. Неловкость еще испытывал небольшую. Фрося, видимо, чтобы замаскировать свою растерянность, заговорила с несвойственным ей быстротечением слов, хрипловато и невразумительно:

— Поняла я все, Сергей Владимирович, и все передумала. И раньше понимала, но боялась чего-то… Потом решила — ну и пусть, ну и ладно! Если я так нужна человеку, если он по мне с ума сходит. Что же я, чудовище, что ли, какое? Из-за меня человека бьют, над ним издеваются, а я?! Буду беречься… Стыдно-то как! Ведь и у меня в жизни было так один раз. Чуть не в воду! Кто меня спас? Никто. Не было никого рядом меня спасти. Сама отошла, оттаяла потихоньку, по ночам, в лютой тоске. Но урок тот помню: нельзя себя беречь, если человеку горе. Это хуже убийства, может быть. Ведь тут, знаю, душа плачет… Да вы слушаете ли меня, Сергей Владимирович?!

Я грустно покивал:

— Разумеется, внимательно слушаю, Фрося. Но послушайте теперь и вы меня, и ради бога без обиды. Поступок, который вы совершили, выглядит по крайней мере опрометчиво. Вы чудесная девушка, красивая, мечтательная и, как я сейчас понял, с добрым, отзывчивым сердцем — все это так. Однако существуют правила, которые нельзя нарушать даже таким девушкам, как вы. Прийти ночью, тайком в комнату к пожилому мужчине — это уже слишком! Поверьте, я говорю это с огромным к вам уважением. И именно потому, что я вас глубоко уважаю, осмеливаюсь дать вам совет — остерегайтесь опрометчивости! Это дорога в пропасть, в бездонные житейские омута!

Одурманенный собственными благородными наставлениями и тактом и своей ролью наставника, которую, собственно, пытался играть всю жизнь, я перестал обращать внимание на Фросю и адресовался уже к более широкой аудитории, ко всей, видимо, нашей молодежи; о Фросе я вспомнил, лишь ощутив на щеке жгучее прикосновение. Это был не поцелуй благодарности, это была пощечина. Взметнулась ее юбка, на миг грозно, будто издалека, вонзился в меня ее взгляд, шаркнула дверь — и Фрося исчезла.

Ну и ничего, подумал я. Пожалуй, оно и к лучшему. Покряхтывая, я начал укладывать в чемодан свои немудреные пожитки. Отдохнул я отлично, пора было и восвояси. Скоро начнутся занятия, а у меня еще ничего не готово. В этом году у меня выпускной курс и два первых. Скучать не придется.

Прощание с хозяйкой вышло прохладным. Катерина Авдеевна не удивилась моему поспешному отъезду. Что-то такое во мне она все же разобрала своими дальнозоркими старческими глазами. Что-то такое, чего сам я не хотел видеть.

Я тепло поблагодарил ее за гостеприимство, пожелал счастья. Оставил на столе скромную плату за постой. Хозяйка следила за всеми моими действиями с таким выражением, точно и жалела меня и понимала, что если собрался человек на тот свет, его силой не удержишь на этом. «Ступай, милок, ступай!» — благословлял ее добрый взгляд, и руки она сложила на груди крестом.

— Катерина Авдеевна, — обратился я к ней, уже собравшись уходить, — не помните… э-э… не сохранилось у вас что-нибудь из моих записок? Ну, которые я на полу сжигал?

— Так ты же их все и пожег.

— Разве все?

— Это уж как водится.

На дорогу она успела напечь мне пышек и в узелок завернула вместе с пышками банку малинового варенья и банку соленых груздей.

С этим деревенским узелком в одной руке и с фирменным немецким чемоданом в другой я шагал по дороге к станции. Небо хмурилось, тучи грозили дождем. И, удивительное дело, даже среди бела дня на влажной дороге меня провожали, преследовали комары. Руки у меня были заняты, пытался отгонять назойливых насекомых, резко вскидывая голову, как лошадь. И смешно и грустно.

«Гудят, проклятые, гудят, — думал с тоской. — Пытаются ужалить. Каждый миг готовы ужалить. Великое бессмертное комариное племя! Кто его одолеет!»

Потом я задумался о своей больной любимой Алене, о долгой совместной жизни, которая нам еще предстоит, с улыбкой вспомнил своих бесшабашных сыновей, мысленно отругал их за все прошлые и будущие выверты, взбодрился и перестал обращать внимание на комариные укусы…

Загрузка...