ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

2 августа 1930 года

Меня позвали ужинать.

Судя по запаху, Элис Рэмси, вы снова приготовили итальянское блюдо, и меня ожидал макаронный пирог, который так хорошо готовила моя жена. Аромат масла и сливок, тарелка, напоминающая голову златокудрой девочки… Кладезь воспоминаний. Я слышу, как Сэмми несется вниз по лестнице, и точно знаю, что он не вымыл руки. Элис, я слышу ваш разговор. Ну вот, Сэмми нехотя плетется обратно. Ты великолепно воспитываешь нашего сына.

В моем распоряжении всего минута. Ты только что заглядывала в комнату — посмотреть, чем я занимаюсь, и, решив, что я делаю уроки, хрипло хмыкнула. Тебе весело, и я рад, Элис. Считаешь ли ты, будто твой приемный сын счастлив, скрываясь тут с тобой и Сэмми? Можешь ли ты утверждать, что нет вида прекраснее — нет луны полнее, — чем твое лицо в дверном проеме: бледная рыхлая кожа, розовые пятнышки на одной из щек, окрашенные волосы и такая знакомая радость на лице, посмеивающемся над школьником, от старания прикусившим язык… По ночам я вижу именно такое лицо. Элис, ты состарилась в этом дешевом бунгало. Зато в моем сне ты освещена светом газовых ламп.

И почему ты никогда не упоминала о землетрясении? Что с тобой случилось в тот день? Как-то за обедом я спросил тебя, но любопытный Сэмми тут же навострил уши, а ты взяла тарелку и покачала головой.

— Не меня надо спрашивать, — вздохнула ты.

— Так ведь ты же была там, правда? Каково это, когда дрожит земля? — Я изо всех сил старался говорить, как маленький мальчик.

Ты встала, в тарелке отразился огонек лампы.

— Да, я там была.

— Что ты делала во время землетрясения?

— Нас не было в городе, мы находились в отеле.

— Вы уехали? А куда?

Ты лишь кивнула, улыбнулась и погладила меня по голове.

— Господи, оставь это историкам. А сейчас давайте-ка вымоем посуду.

Мне кажется, я знаю твой секрет, миссис Рэмси. Ты ничего не можешь рассказать о пожаре, о «Дель Монте», поскольку, подобно голубым ниткам, вплетаемым в купюры, дабы остановить фальшивомонетчиков, в твою жизнь вплетен некто, кого ты не можешь удалить, не вызвав подозрений. Он связан со всеми историями о землетрясении, однако упоминать его ты, разумеется, не хочешь. Ты должна быть уверена, что никто не выследит тебя в этом милом городке, где ты спряталась вместе со своим сыном. Тебе нельзя давать ему ни малейшей подсказки, иначе он тебя обнаружит. Этот человек я, не так ли, Элис? Я — твой секрет, я — твоя голубая нить. Жаль, что я лишил тебя всех историй про землетрясение. Особенно теперь, когда скрываться глупо и бесполезно.

Остались ли звезды в твоих волосах тем далеким полуднем? Когда я выскочил на подъездную аллею в надежде догнать тебя? Когда кричал вслед фыркавшему автомобилю, уезжавшему прочь, слишком далекому, чтобы догнать, слишком целеустремленно несшемуся по мостовой? К своему удивлению, я всхлипнул, тихо и безнадежно, а затем бессильно прислонился к колонне, глядя, как блестящая зеленая машина уезжает в Пасадену, наполняя пылью кружевную тень кипарисов. Элис вновь ускользнула от меня. Сердце опустело, словно костяной череп. Я посмотрел на светло-голубое небо с пушистыми облаками, этими перелетными птицами, этой стаей саранчи, затем оглянулся на отель и увидел тебя. О, Элис. Все это время ты стояла позади меня, сокрытая клубами пыли. Ты улыбалась, помада выглядела прекрасно даже в темноте раннего утра. Ты ждала. Не кофе, не багаж, не маму. Ты ждала меня.

— Наконец-то я свободна, — сказала ты.

Так просто, будто и не любила меня. И рассмеялась своим привычным смехом, моя шутница.

Остались ли звезды в твоих волосах?

Меня зовут ужинать уже на два голоса: мягкая Элис и неугомонный, нетерпеливый Сэмми. Макаронный пирог, сладкое воспоминание для престарелого юноши. У меня всего минута, чтобы написать: Элис стояла в арке на фоне ив, улыбаясь и теребя в руках очки. Просто ждала, окруженная пылью. Я был потрясен этим прекрасным бесценным лицом, лицом единственного человека, не желавшего мне смерти. Она отправила мать в безопасное место. И осталась со мной. В тот самый миг солдаты взрывали ее дом, и ее скромное состояние взлетало на воздух. Элис ничего не знала и улыбалась мне, протягивая руку. Все ее друзья покинули город и больше никогда не возвращались, ее мать уже заразилась болезнью, которой суждено было приковать несчастную женщину к постели на долгие годы. Элис ничего этого не знала. Она подмигнула, притянула меня к себе и зашептала на ухо нежную чушь.

Читатель, она вышла за меня замуж. Ну разумеется, вышла. Я был единственным, кто у нее остался.


Мы поженились в мае 1908 года, и я познал все стадии блаженства. Только представьте меня в тот прекрасный день через два года после землетрясения: черный длиннополый сюртук, расширявшийся к коленям, цилиндр, карманные часы (убранные), отсчитывавшие минуты до момента, когда я получу мою Элис, тихая улыбка на лице, щеки, пылавшие от смертельного холода и, полагаю, от волнующей радости почти удавшегося похищения. Наверху — солнце, плывшее в тумане, словно светящаяся глубоководная рыба. Вокруг — руины мэрии, до сих пор неразобранные, уцелевшая винтовая лестница напоминала черный гребень дракона. Моя невеста шепталась со свидетельницей — вдовой Леви, одетой в розовый костюм с перьями, — а я нервно комкал носовой платок. Только представьте мое счастливое сердце, приколотое к лацкану: кроваво-красная бутоньерка.

И представьте себе мой город, еще увешанный праздничными флажками — всего месяц назад отмечалась вторая годовщина так называемого уничтожения. Юный суетливый город, мы торопливо отстроили его заново, совсем как раньше, и допустили те же поспешные яркие ошибки, какие допускают все молодые люди в попытке доказать свою состоятельность. Вокруг стояли вовсе не каменные здания. За исключением лестницы Сити-холла, окружающий мир выглядел почти как прежде, только в новой цветовой гамме, с современным электричеством и гаражами для автомобилей. Мы уже не были старым Сан-Франциско с золотистым газовым светом и бархатными оттенками стен. Мы жаждали — как и все молодые люди — быть современными.

— Я так рада, что встретила тебя, Эсгар… — шептала невеста. Конец фразы я не расслышал из-за гудевшей в голове крови.

Наверное, Элис действительно была по-своему счастлива, что нашла своего Эсгара. Уверен, ее мама, улыбавшаяся позади нас, считала меня надежным и добрым, по-скандинавски мрачно-красивым, прочной опорой во всех их бедах. Однако самым главным для миссис Леви был мой годовой доход. Это был не праздный интерес. Понимаете, судьба послала мне последнюю необходимую карту для флэша — землетрясение лишило вдов их капитала.

Только шесть страховых компаний пошли на полные выплаты. Свой дом Леви застраховали в частной немецкой компании, которая, узнав о катастрофе, свернула в Америке все дела и не заплатила никому ни цента. Так произошло со многими. Одна немецкая фирма даже развесила в Нью-Йорке объявления, где гордо заявляла, что оплатила потери клиентов, хотя на самом деле несчастным жителям Сан-Франциско пришлось смириться с двадцатью пятью процентами от общей суммы, несмотря на то что им причиталась полная компенсация ущерба. Вряд ли Элис грустила о доме (тот был куплен для матери) или о землях, которые была вынуждена продать, — женщины по-другому смотрят на жизнь. И обычно они не чувствуют себя столь независимыми, как моя Элис до землетрясения. Только подумайте: обеспеченная вдова, работавшая только для развлечения. Как тяжело ей было осознать, что отныне придется зависеть от мужчины. Поэтому, как любой бедной красивой женщине, ей пришлось выйти замуж.

Однако самая восхитительная мысль, которая согревала меня холодными ночами, такова: из целого мира Элис выбрала меня.

— Начинаем, — провозгласил священник, подходя к нам. Его одежды, рукавами напоминавшие облачение японских императоров, развевались, пока он похлопывал себя по карманам в поиске очков. К моему ужасу, он посмотрел на вдову Леви. — Вы — невеста?

— Нет! — рявкнул я, возможно, слишком громко.

Свидетельница и ее дочь расхохотались.

— Господи, ну, конечно же, нет. Нет, я — мать невесты.

— А невеста — я, — абсолютно серьезно произнесла Элис, беря меня под руку.

— Ясно. Пожалуйста, встаньте передо мной. Дорогие возлюбленные…

В глубине души я радовался, что Элис захотела простую свадьбу, без гостей. В конечном итоге вообще никто не пришел. Ее родственники жили в далеком Сиэтле (надо сказать, Элис от них тошнило), а я притворился сиротой. Она заинтересовалась моей биографией, и я сочинил историю о папе-торговце, который бросил нас, и матери — оперной певице, пропавшей во время возвращения с гастролей на Востоке.

Что, кроме смерти, могло помешать матери приехать на свадьбу сына? Немыслимо: невеста для горбуна. Да если бы мама могла, она бы забросила свою жизнь и с головой погрузилась бы в вышивание носовых платков, одежды, простыней для нашей постели, приехала бы давать Элис советы по платьям и шляпкам (и уж точно не допустила бы этого бутылочно-зеленого оттенка), начались бы всевозможные сложности совместной жизни, так хорошо известные моей дорогой вдове. Однако мама не приехала. Я просто ничего ей не сказал.

По-настоящему жестокие поступки совершаются медленно. Сначала держать от себя подальше маму с Миной было довольно просто, как-никак жили они в Окленде. Подав в суд на страховую компанию, не оплатившую сгинувшее при пожаре серебро, мама решила больше не возвращаться в Сан-Франциско. Ей понравился новый дом на холмах, а страховка за сгоревший Саут-Парк позволяла не беспокоиться о финансах. Конечно, дело было не в этом. Она любила старый Сан-Франциско. Там она родилась и видела золотоискателей, спускавшихся с гор, итальянцев, которые на Норт-бич выдавливали виноград в свое «кьянти», горничных, с пением выбивавших ковры; мама видела расцвет города и падение. Так можно ли ее винить за то, что, увидев смерть старика, она не захотела смотреть на молодчика, занявшего его место?

Ко времени моей женитьбы Мина отказалась видеться со мной. Еще в 1900 году мы рассказали ей об истинной сути «дяди Биби». Двенадцатилетняя девочка смотрела на меня, теребя браслеты и ничего не понимая.

— Он умрет? — спросила Мина.

— Как и все мы, — ответила мама.

Тогда сестренка впилась в меня пронзительными черными глазами и запричитала:

— Только не надо никому говорить, пожалуйста. Прошу тебя, Биби, не говори никому.

Я ее понял. Долгие годы Мина не уставала брать с меня это обещание. Она считала, что мое уродство плохо скажется на репутации всей семьи, а особенно на ее собственной репутации. Мина оплакивала старого Биби. Однако его призраку было суждено скрываться на чердаке.

Впрочем, Мина ни в чем не виновата. Перешептывавшаяся с влюбленными поклонниками и танцевавшая дерзкую польку на городских вечерах, Мина была не виновата. Как и мама, остававшаяся в доме на отшибе и беседовавшая с призраками. Виноват лишь я. Поскольку сделал все, чтобы скрыть свою свадьбу. Через несколько лет я перестал отвечать на письма и звонки, извинялся за свое отсутствие на праздниках и днях рождениях, свел свои визиты к непродолжительным ленчам или прогулкам и наконец совсем пропал из их жизни. Я не хотел, чтобы они выдали мою тайну, разрушили таким трудом завоеванную любовь. Я скрывал свою жизнь. И себя тоже. Я не первый, кто так делает. Подобно отцу, я просто исчез за пеленой снега.

Поэтому на свадьбу я пришел один. Со мной были только шляпа, костюм да сердце, полное любви. Без друзей, без родни, Эсгар полностью отдал себя жене, когда одел на ее палец обручальное кольцо и прошептал самые простые слова.

— Я тоже, — ответила Элис. Наша свидетельница заплакала.

Священник объявил нас мужем и женой. Птицы, дремавшие в недрах черной лестницы, взмыли в небо. Рука Элис была холодна как лед.

— Эсгар, ты плачешь?

— Нет-нет.

— Какой ты забавный. Поцелуй меня.

Да. Я поцеловал. Ведь в моей жизни не осталось никого, кроме тебя, милая Элис. Я распрощался со всеми.

Чем мы не пожертвуем ради любви? И кем мы станем?


Ах да, первая брачная ночь. Понимаешь, сладострастный читатель, возможно, исповедь прочитает мой сын и зальется краской стыда, поэтому я должен прикрыть эту страницу павлиньим пером. А за ним ты можешь представить все, что тебе заблагорассудится: тела скрыты туманом. Воспоминание с ароматом флоксов, юношеская страсть, усилившаяся в два раза, фальшивое имя из уст любимой. Страсть поцелуев. И так далее.


Много лет спустя, путешествуя на автомобиле, Хьюго спросил: почему я не пригласил на свадьбу его?

— Ты спятил? — удивился я. — Ты бы все испортил.

— Макс, я бы загримировался. Нацепил бы фальшивую бороду и шляпу. Взял бы зонтик. Да хоть за дерево бы спрятался.

— Там не было деревьев.

— Тогда за какой-нибудь толстухой. Я приглядывал бы за тобой на правах свидетеля.

— Это смешно.

— Почему ты ничего не сказал?

— Мы тогда не были близки, разве не помнишь? И многое друг другу не говорили.

— Верно.

Он вел машину мимо зеленоватого озера, затененного одиноким облаком, в открытое окно со свистом залетал ветер. Я показал на трех мальчишек, с громким визгом прыгавших в воду; мой друг улыбнулся. Эх, старина Хьюго.

Однако вернемся к семейной жизни.


Мы живем в волчьем мире, и все же Элис смягчала удары судьбы. Каким-то чудом ей удалось при нашем скудном заработке устроить богатую милую жизнь. После землетрясения все подорожало, а Элис устраивала праздники риса с ароматными специями, доставала через богатых друзей билеты в оперу, перешивала наше покрывало из старых платьев и делала все так легко, словно переплавлять огарки в разноцветные свечи было совершенно естественным. Вы никогда не пробовали использовать вместо плитки на кухне разбитый при землетрясении фарфор? Моей жене это удалось. Элис наняла соседского мальчика и отделала мою убогую кухню полученными от друзей кусочками фарфора. Она даже треснувшую чашку к стене приклеила — представьте себе чашку, торчащую из стены, с ручкой и остальным! В ней жена всегда держала свежие цветы, которые я ей дарил.

Наш завтрак представлял собой готовую смесь «Витабикс». А вот над чем мы тихонько посмеивались в гостиной, но не демонстрировали посторонним, так это танцы в стиле тарки-трот. И входя вечером в гостиную, Элис с улыбкой вдыхала аромат «Редивива».

Скажите, каким вином наслаждаются? Как должна выглядеть вилка?

Называй меня кем угодно, Элис, только не скрягой. Я отдал тебе все, что мог, — покупал дорогие платья, на которых ловил твой восхищенный взгляд, а затем вешал в шкаф, дабы ты их нашла. И разумеется, приобретал книги, которые ты сама никогда бы не купила. Они доставлялись на кораблях из Нью-Йорка, и тебе не надо было выходить из дома, чтобы почитать. Я даже вкладывал в твои туфли по несколько долларов, чтобы ты потратила их на свое усмотрение. Больше всего я хотел сделать тебя счастливой, видеть радостное изумление, когда ты вытаскивала кожаную книгу из неожиданно пришедшей посылки. Я позволял себе только одну роскошь — любоваться на мимолетную улыбку, звонкий смех. Древние злодеи заточали своих дев в светлице либо в далеких неприступных замках и пили кровь девушек словно ликер. Заботливые мужья поступают иначе. Мы приучаем жен к жизни, которую они не могут бросить. К слишком хорошей жизни. Ах, Элис, я делал все, чтобы ты осталась со мной.

Не это ли я кричал во сне рядом с Сэмми? Когда в небе грохотала летняя гроза, а Бастер дрожал на полу? «Пожалуйста, не уходи! Ну останься же! Постой!»

Думаете, вырезав ее имя на своих костях так глубоко, что даже на коже проступали заветные четыре буквы, мысленно объездив весь мир в поисках Элис и обретя, похитив, схватив ее, старый Макс вскоре устал от нее? Да, мы суетливые животные, даже рай нам надоедает. И тогда, и сейчас меня раздражает, что ее работа по дому не на высоте. Обувь скапливалась под диваном. В ванне, хранившей отголоски твоего пения, вечно стояла вода. Прихоти были мимолетны, невинная шалость вроде использования подвесок люстры вместо сережек казалась забавной, однако подвески никогда не возвращались на место, и мне вечно приходилось все исправлять. Как было ужасно, когда Элис зацикливалась на какой-нибудь идее, например, устроить пикник в горах, и очень расстраивалась, если задумку приходилось отложить из-за дождя или еще чего-нибудь. Она часами не могла оправиться от своего детского разочарования. Ну да ладно. Минута-другая, и я ее прощал. Целовал плечи. Погружал руки в нежные волосы, словно в воду. Шептал на ухо нежные слова, а она отвечала: «Дурачок». Я прощал и прощал. Разумеется, Элис не могла мне надоесть. Я любил ее.


Спросите, заметила ли она? Ощущала ли по утрам особую гибкость моего тела? Годами принимая мои поцелуи, почувствовала ли она, что губы стали немного мягче? Чуть посветлевшие волосы, исчезнувшие морщинки вокруг глаз? Отказываясь от хлеба, чтобы сбросить вес с пышных бедер (не понимая, как я любил каждую впадинку), видела ли она, что мои брюки ушили в талии? К шестому году супружества ей исполнилось сорок, но могла ли она то же сказать о человеке, каждое утро обнимавшем ее, — человеке, который никак не мог насытиться ею — и делавшем это со страстью двадцатисемилетнего?

Я всеми силами старался скрыть свой недуг. Если раньше мне приходилось подкрашивать волосы, то теперь я использовал противоположные трюки. Купил очки без диоптрий — старомодные овальные стекла прибавляли мне несколько лет. Я больше не гнался за модой, как пытался делать в юности, и выбирал одежду стариков, неряшливую и мрачную, словно утратил контакт с внешним миром. Я даже просил моего верного цирюльника посеребрить мне виски, и все равно в зеркале отражался моргающий загорелый светловолосый юноша, которого Элис никогда бы не полюбила. Мы с парикмахером попробовали более темные тона, добившись тусклого коричневого цвета старой бумаги. И все равно — с каждым днем тело становилось стройнее, мышцы наливались новой силой, щеки расцветали румянцем, а я делал все возможное, дабы скрыть очевидное. Предательское сердце билось под кожей, сердце человека, которого я похоронил, которого пытался забыть — ведь любовь учит нас забывать. И я боялся, что однажды утром увижу, как Элис разглядывает меня, юного незнакомца, и обман раскроется.

Однако мне повезло. Элис замечала изменения только в своем теле, и я не раз слышал из спальни печальные вздохи. Она посмеивалась над своими морщинками, подбородком, новыми седыми волосками (которые исчезали после посещения парикмахерской), никак не заживавшими ушибами, болями в спине, над отекавшими ногами. Элис говорила о своих бедах легко, будто те ничего для нее не значили, а я изо дня в день повторял, как она прекрасна. Понимаете, я хотел увидеть ее старость. Может, все дело в моем отклонении, однако меня возбуждали мысли о ее теле, плывущем в течении времени, о полном и низком бюсте, о кольцах морщинок на белой шее. В наши последние годы, проведенные вместе, когда Элис уже не могла скрыть морщинки вокруг рта, она сводила меня с ума сильнее, чем прежде. Я целовал не девочку, которую встретил в страстную пору юности, а сформировавшуюся из нее зрелую женщину. Я наслаждался, наблюдая, как Элис полнела и снова худела, стройнела и седела, как смех озарял ее лицо лучиками морщинок! Вот ради чего я принес жертву: чтобы владеть ее зрелостью, пока Элис не умрет на моих руках.


В одно прохладное утро, когда мы завершили блаженное соитие — о котором я столь часто грезил в юности и которого в те страстные годы жаждал ежедневно, — моя молодая жена повернулась ко мне со словами:

— Одного тебя мне мало, Эсгар. Я хочу другого мужчину. — Она с улыбкой нырнула под одеяло и хитро посмотрела на меня. — Что с тобой? Ударился обо что-нибудь? Я хочу сына, милый. Пожалуй, нам нужен ребенок.

Она хотела тебя, Сэмми. Тем утром Элис говорила о тебе с такой радостью, полной светлых надежд, словно ты был древним сокровищем, сокрытым в ней, а она собиралась отправиться на поиски. Она знала о тебе все — хитрый смех, школьные выходки, перепачканное зубной пастой лицо, неистовый восторг от романов Жюля Верна, стойку на голове, пение, то, как ты посвистываешь носом, как заплываешь дальше всех друзей — откуда только матери узнают о таких мелочах? Может, их мечты пропитывают тебя, клетка за клеткой, еще до рождения? Или они владеют непостижимым ключиком к своему чаду, хранят в уме его пиратскую карту?

В первый год нашего брака, каждый раз после супружеского слияния, она мечтательно говорила о тебе, а я безмолвно лежал, пьяный от счастья. Мне все не верилось, что малютка Элис, которая очаровала меня каштановыми кудрями и скромными шляпками, могла так страстно целовать, впиваться в меня острыми коготками, словно дикая тигрица. Каждое утро она испепеляла меня своим пламенем. Над нашим домом постоянно клубился туман, однако я представлял себе окно, залитое солнцем, и большой солнечный зайчик, прыгавший по разгоряченным телам. Пока я упивался блаженством, твоя мама накручивала на палец мой локон и рассказывала, как ты появишься, как ты, словно драгоценная жемчужина в перламутровой раковине, растешь в материнском лоне.

Ко второму году меня лишили изрядной доли удовольствий: ты развел нас по разные стороны кровати.

— Не робей, Эсгар, — шептала Элис, подползая ко мне с темными хищными глазами пантеры. — Просто делай, как я скажу.

И я старательно делал; лучшего учителя, чем Элис, и представить было нельзя. Однако сияющие прозрачные рассветы остались позади, их сменили обязанности, мы подобно морякам искали не отмеченный на карте остров. Порой Элис отталкивала мои шаловливые пальцы, мои шепчущие губы и сразу переходила к главным любовным утехам.

Третий год прошел как в забытьи. Иногда Элис откладывала свою книгу и устремляла немигающий взор в угол, словно из коридора надвигался ты, едва различимый во тьме. У Элис началась бессонница, она вскакивала по ночам, шла в кухню и тихонько напевала там разные мелодии. Жена пыталась развеяться, погрузившись в фотографирование, и целыми днями гуляла в поиске сюжетов. Домой она приносила виды восстанавливавшегося города, показывала расширенные для борьбы с крысами улицы Китайского квартала, его легкие постройки, вереницы детей, державших друг друга за косички. Мальчишек в парке, матерей, собравшихся на скамейке в белых кружевных платьях. Элис проявляла фотографии в ванной, многие потом рвала в клочья. Может, она искала твой образ? Иногда, возвращаясь домой, я заставал жену в атласном платье со стразами; моя Элис переодевалась, дабы прогнать тоску, как поступала раньше в Саут-Парке. Я находил ее у окна, сиявшую, веселую, болтливую. «Мне так хорошо, милый!» — восклицала она, а мое сердце тревожно колотилось. Что за жажда таилась в Элис? Что за тайна? Я усмехался и пил молоко, надеясь, что завтра все станет по-другому. Неопределенность пугает.

Наши безумства в спальне случались реже, но с возросшей страстью: взывание к духу, который все не приходил.

— Кажется, я что-то чувствую, — обеспокоенно шептала супруга. — Или нет. Нет, похоже, нет.

И замолкала, натянув одеяло до подбородка и выставив на прохладный воздух лишь покрасневший нос. Я тихо страдал. Всех любовников рано или поздно одолевают сомнения: целиком ли женщина находится в их власти или может уйти в любой момент? Однако сын, мой сын, если она когда-нибудь (упаси Господи) меня разлюбит, то уж тебя будет любить вечно, а большего мне и не надо. Ты мог бы спасти мне жизнь. И все же, признаю, я немного нервничал. Какого монстра я мог породить? Получеловека, полугоргону — чудище с волосами-змеями и взглядом василиска? А может, бессмертного призрака?

Ты оказался красивым, Сэмми. Очень красивым. Я сижу за нашим детским столом, а ты раскинулся на кровати, будто мертвый солдат, и дремлешь, разинув рот в изумлении от интересных снов; солнце окрасило твое правое ухо в нежно-розовый цвет. На щеке — отпечаток простыни. Левая рука свисает под невообразимым углом, мягкая и безвольная, зрачки неистово двигаются под закрытыми веками. Сынок, ты красивый, хотя и опоздавший.


Краткое вторжение, извини за пыль. Царапины на страницах я заработал на чердаке. Поскольку наконец нашел ведущую сюда дверку — маленькую, прямо как в стране чудес. Тут настоящее царство сломанных кресел, мертвых насекомых и воспоминаний, разложенных по коробкам. Прервусь, дабы описать, какой вид открывается из этого мутного окошка; он великолепен. Внизу я видел тебя, Элис.

Ты склонилась над клумбой, подвязав мешавшуюся юбку, и покрасневшими от солнца и теплого летнего воздуха руками решительно вырывала сорняки. В твоих движениях просматривалась уверенность шулера, сдающего карты: ты или точно знала, где сорняк, а где цветок, или просто не придавала значения ошибке. Ты не пела, не приговаривала, не стискивала зубы. Ты была нежна с каждым георгином, обхаживала его, словно это самый прекрасный и неповторимый цветок в мире, но стоило тебе пройти дальше, как ты забывала о его существовании. А вон пчела, она передразнивала все твои движения.

Здесь чересчур жарко, Элис. Чердак набит сентиментальным хламом и любовными трофеями. Меня и под дулом пистолета не заставят просматривать все рисунки Сэмми, начиная с самых ранних лет — напоминавших наскальную живопись: большие головы на тоненьких палочках — и заканчивая изображением нашей немногочисленной семьи, отразившим главным образом твою прическу, его детские руки и мой подбородок. Пожалуй, больше всего мне нравятся его рисунки гоночных автомобилей и пояснения к новым деталям, которые, как считал Сэмми, прославят его. Таковы отцовские тайны — секреты, которые сыновья доверяют только папам.

Впрочем, я пришел сюда не за этим. Как и в любом хорошем музее, самые дорогие и неоднозначные сокровища припасены вдали от любопытных глаз и хранятся здесь, выстроенные вдоль стен, словно скелеты в подземельях: твои фотографии. Все работы, которые ты создала за годы, проведенные без меня, сделала перед тем, как я нашел тебя в последний раз. Вот оно: автопортрет Элис, купающейся в пруду. Красивый. Я дрожу от сокрытой в нем страсти, он отражает нетронутый мир грозовых туч, темных волн, одиноких лепестков и осколков стекла. Что видят возлюбленные, когда закрывают глаза? О чем мечтают? Только люди, искушенные в живописи, способны увидеть ответ, и они страдают от своей проницательности, поскольку не обнаруживают в грезах милых сердцу людей себя.

Если я правильно тебя понимаю, то за тобой надо приглядывать, Элис Рэмси. Однако, начав шпионить, я уже не могу остановиться. Я не способен сидеть на чердаке и перебирать барахло в поисках прошлого, когда ты здесь, совсем рядом! Та, кого я столь долго искал, стоит в саду под моим окном. Ты опустилась на колени, среди кудрявых маков виднелись икры, синяки, заработанные во вчерашней игре в салочки, почти исчезли, мои — тоже. Ноги, торчавшие из-под юбки, напомнили мне о юной девочке, искавшей в траве мамину брошь, — пижамные брючки так же красноречиво облегали красивые бедра. Пчела села на твои волосы, но ты ничего не заметила. Ты выпрямилась и локтем, по-крестьянски, вытерла со лба пот. Пчела, солнце, жаркий воздух. В саду так прекрасно. Старики и мальчики будут вечно тебя любить, Элис Рэмси. Так и знай.


Я уже больше четырех лет наслаждался браком с Элис, однако в декабре 1912 года наша жизнь претерпела некоторые изменения. Заболела вдова Леви, уехавшая в Пасадену сразу после нашей свадьбы. Доктора не смогли установить истинную причину недуга, и вдова засыпала нас телеграммами, пока однажды ночью Элис не отвела меня в сторону и не сказала, насколько все серьезно.

— Что серьезно, дорогая?

— Ну, я должна ей помочь.

Я задумался над словами жены и, будь у меня сигара, непременно бы закурил. Приняв позу типичного мужа из каталога «Сиэрс», я подумал, сколь короток век розы, и сообщил, что мама может поселиться у нас.

— Ты ведь этого не хочешь, — вздохнула Элис и добавила: — Кроме того, ей нельзя путешествовать. Я сама поеду в Пасадену.

Иными словами, готовилась операция… по удалению Элис из моей жизни — лучше бы мне ампутировали легкое! Жена отправилась паковать вещи — старые платья, новые книги и любимые фотоаппараты. Она уедет на три недели, потом на одну вернется, затем уедет еще на три недели — и так до тех пор, пока матери не станет лучше. Элис вернулась в комнату и, заметив выражение моего лица, с грустью в глазах подошла, прижала теплые руки к моим ушам и поцеловала в переносицу.

— Милый, это всего на несколько месяцев.

У меня камень с души свалился. Неужели ее мама наконец умрет?

— Нет, Эсгар, — глядя мне в глаза, прошептала Элис. — Нет, несколько месяцев до ее выздоровления.

Элис ошиблась, миссис Леви не выздоровела. А разлука затянулась на пять лет.


Без Элис я погибал. Подобно Деметре, я сковывал свой мир льдом, когда любимая уезжала. Груда грязной одежды росла, на кухонном столе выстроилась батарея стаканов из-под вина, каждую ночь я засыпал только в обнимку с подушкой. Иногда поутру я улыбался, с хрустом потягивался и шептал возлюбленной «доброе утро», лишь потом замечая, что в руках — подушка, и горько рыдал.

Мы обменивались романтическими письмами. Я рассказывал о всяких пустяках: о мышке, которая завелась в гостиной и поспешно удирала, стоило мне появиться, о починенном комоде и отремонтированной двери, обо всех, даже незначительных перестановках. Элис писала о болях и страданиях матери, об увядшей красоте, об эгоистичном характере, наконец-то проявившемся в полную силу. Я узнал, что жена вступила в клуб фотографов и стала учеником в местной художественной мастерской. Она даже прислала свою фотографию, где стояла в апельсиновой роще и улыбалась в объектив с выражением лукавой влюбленности (в мужа, поскольку фото делалось специально для меня). В уголке снимка красовался серебряный оттиск мастерской. Я держал подарок на прикроватной тумбочке, и со временем сей образ начал вытеснять мои воспоминания.

Я стал ревнивым, как Синяя Борода. Встречая жену в Окленде на станции с букетом цветов или каким-нибудь украшением для волос — иными словами, вещицей, которая вызовет улыбку, а затем, ни разу не надетая, отправится в китайскую шкатулку — я видел, как Элис беседовала с каким-нибудь усачом, который помог ей сойти с поезда. Заметив мой взгляд, она быстро прощалась с общительным попутчиком и с улыбкой на губах поворачивалась ко мне.

— Как его имя? — спрашивал я.

— Что? Чье? Ах, Эсгар…

— Я запрещаю тебе разговаривать с мужчинами, не состоящими в клубе фотографов.

— Эсгар, я умираю от усталости. Мама заставляла меня читать вслух любовные романы. Поразительно, я и не думала, что они такие нудные. Там, похоже, описаны все виды любовных утех. Ты, наверное, не знаешь, но мама помешана на сексе…

— Его имя.

— Сирил. Он старьевщик, и я от него без ума. Слушай, не будь дураком. Я никогда бы не оставила тебя ради Сирила. А теперь пошли в какое-нибудь укромное местечко, — шептала Элис, и я вел ее к машине, думая о том, что мне предстоит тушить пламя, зажженное другим мужчиной. Сирил, Фрэнк, Боб — их лица по ночам стояли перед моими глазами!

Однако все проходит. Когда со мной была Элис — то есть одну неделю в месяц, — моя жизнь приобретала яркость цветной фотографии, и даже отвратительное ведение хозяйства, скопище носков и туфель под диванами, разбросанные по дому вскрытые конверты вызывали восхищение, ибо свидетельствовали о моей удаче. Мечты сбывались, и я просил горничную оставлять носок-другой на полу, даже когда хозяйка уезжала. А застрявшие в гребне каштановые волосы напоминали мне, что это не сон.


Миссис Леви болела уже два года, когда на нашу долю выпало очередное испытание. Я вернулся с работы, Элис читала в гостиной. Она взглянула на меня сияющими глазами.

— Что это, милая?

На лице жены промелькнула озорная искорка. Элис молча взяла из китайского блюда визитку. «Джеральд Лэсситер, эсквайр. Отель „Фермонт“». Отогнутый уголок открывал слово «Консультации». Какой-то консультант.

— Так что это?

— Угадай.

— Ради Бога, как мне…

— Ладно, я дам тебе три подсказки. Цилиндр. Промасленный плащ. Хищные глаза. Ну?

— Мой внебрачный сын.

— Неудачная шутка, старичок. Странная и глупая. У него две тросточки с набалдашниками из слоновой кости.

— Ну, тогда это вряд ли мой сослуживец. И не какой-нибудь зануда вроде него.

— Ты прав, он не какой-нибудь зануда вроде него. Ну давай же, Эсгар, угадывай!

— Сдаюсь. Уильям Хоуард Тафт.[4]

Элис вздохнула.

— Ты ужасен. Он не представился и не стал со мной разговаривать. Просто спросил, можно ли побеседовать с хозяином дома. Сказал, что это касается только тебя и еще одного человека.

— Миссис Тафт.

Глаза Элис вспыхнули, она подалась вперед.

— Эсгар, думаю, к нам приходил твой отец!


На следующее утро я с первыми лучами солнца отправился в отель «Фермонт». Меня впустили, хотя бедным клеркам в таких заведениях делать нечего даже в том, что я считал своим лучшим костюмом. Я попросил консьержа позвать мистера Джеральда Лэсситера и довольно долго сидел на ажурном диване подле огромного букета тюльпанов.

Консьерж вернулся, пуговицы его костюма загадочно поблескивали. Следом вошел одетый в пальто человек, с аккуратной седой бородой, мутным — слепым — левым глазом и прыщавым носом. Буйное воображение Элис удвоило его трости, на самом деле у него была всего одна. Я поднялся. Мужчина отдал трость консьержу и уставился на меня, затаив дыхание.

— Отец? — предположил я.

— А? — промычал он.

«Глухой. Да еще и заика», — подумал я.

— Не знаю, что вам сказать.

— Сказать?

— Вы, вы… — начал я погромче.

— Мистер Тиволи, я — адвокат, — просипел он. — Я приехал в качестве душеприказчика и нахожусь здесь уже очень долго, поскольку вас было чертовски трудно найти. Полагаю, вы предпочли бы не сообщать жене свое истинное имя. Что ж, Эсгар ван Дэйлер. Вы — дурак, а ваш отец — покойник.

Все просто: как известно, заснеженные следы отца вели в порт, однако вовсе не потому, что его похитили пираты. Он лишь решил навсегда покинуть прежнюю жизнь.

Через месяц он уже был на Аляске, где на все имевшиеся деньги купил продовольственный магазинчик и начал собственное дело в самом отдаленном уголке Америки. Одному Богу известно, какое счастье искал отец в одиночестве среди льдов, где солнце напоминает лишь тусклую звезду. Скорее всего трепещущий восторг. Возможно, тот утренний снегопад напомнил отцу о давно потерянной северной родине. Магазинчик разросся до двух, потом до трех, а вскоре папа начал вкладывать деньги в земельное имущество и рудники, которые еще больше увеличили его состояние, и так далее по протоптанной дорожке к обеспеченности и достатку.

— Он женился, — сообщил душеприказчик. — На индианке-полукровке по имени Сара Говард. Однако новая жена не смогла дать ему ни детей, ни семьи. Впрочем, для финансовой стороны дела она не имеет значения. Полагаю, мадам умерла в конце прошлого столетия, когда бушевала эпидемия гриппа. — Большего о Саре Говард и знать было не надо. Я представил себе ее образ: вся в оленьих шкурах (а как же без них), на голове — чепец, она суетится у печки — готовит увлеченному записями папе лепешки. Впрочем, нет, они ведь были богаты, и суетилась у плиты, равно как и подавала напитки, скорее всего служанка. Индианка Сара, видимо, вышивала в гостиной. Без оленьих шкур и чепца. Она сидела в шелковом платье и турнюре, хоть последний давно вышел из моды, иссиня-черные волосы блестели под никогда не заходившим солнцем. Бедная покойная Сара. Для финансовой стороны дела она не имеет значения, и все же папа ее любил.

После смерти жены он прожил только десять лет, его рудники стали приносить меньший доход, но консервный завод процветал. Здания постепенно восстанавливали и отдавали в аренду, затем дело перешло к новым старательным людям. Отец поседел, устал от мира и умер. Не было никакой предсмертной сцены у постели больного, не было последних слов. Как так получилось? Однажды отец уже ушел, не попрощавшись.

— Вас ждет сладкая жизнь, когда вы получите наследство.

Такой ли жизни он хотел? Холодной и счастливой, удаленной от всего мира? Неужели он хладнокровно оставил в этом прославленном городе дом, одежду, нас? Невероятно. Яркий, красивый Сан-Франциско всегда представлялся мне избалованной купеческой дочкой, которой восхищается каждый мужчина: нарядная, надушенная, веселая. И тем не менее всегда найдется человек, для которого ее чары слишком вульгарны. Тот, кто отдаст предпочтение кроткой девушке с родинкой и печальным выражением лица, холодной улыбке. Всегда найдутся такие, как мой отец, выбирающие неверную, совсем неверную жизнь.

Почему они покидают нас? Ну почему?


Двенадцать медных рудников по Аляске и Монтане, три лесопилки, два парохода, право на ловлю рыбы, консервный завод, дюжина пар мужской обуви десятого размера (знаешь, пап, у меня был такой же, пока нога не начала уменьшаться), две дюжины шелковых галстуков и шарфов яркой восточной расцветки, проектор со слайдами китайских, индийских и прочих красоток, принимающих ванну, коллекция керамики с рисунками-шаржами на скотоводческую тему, запонки с черным янтарем и лавой, женская рука, вырезанная из мореного дуба, разнообразие хитроумных электрических приспособлений для смешивания, перемалывания, сверления, освещения, проецирования, гипнотизирования и лечения (причем ни одно из них не работало), золотые карманные часы с гравировкой «любимому Эсгару», которых я не помню, серебряное кольцо (вот его я помнил; перед глазами всплыл образ покрасневшей двойной полоски, остававшейся на пальце, когда папа снимал кольцо), прочие свидетельства материального благополучия, чек на кругленькую сумму, причем не выписанную папой (благо все его финансы были мудро вложены в предприятия), а причитавшуюся ему за продажу четырех домов в Фэрбенксе и одного — в Анкоридже, мебель, картины и другие вещи из списка, слишком откровенно принадлежавшие отцу, чтобы приписать их мне (например, чугунный фонтан в форме мальчика под зонтом).

Вот и все, что я получил от отца.


Тем же вечером я рассказал о наследстве Элис, и глаза ее сверкнули.

— Повтори-ка еще раз.

Я сказал, что мы стали богатыми, не чудовищно богатыми, как ее знакомые банкиры или железнодорожные магнаты, а благородно и достойно богатыми, подобно тому, как были прежде: Элис — несколько лет назад, я — в детстве. Все возвращалось на круги своя. Сказал, что любил нашу скромную жизнь — яркую кухню с розой в чашке, чудесные обеды, которые Элис готовила из недорогих продуктов, кружева, закупавшиеся в огромных количествах, дабы подновить старые платья, — нашу чистую и прекрасную жизнь, которую мы вели в этой чистой и прекрасной комнате. Сказал, что следует сохранять благоразумие и не потерять столь любимую нами жизнь. И все же.

— И все же я выполню любой твой каприз, Элис. Только пожелай.

В глубине души я хотел поехать с ней в одно из популярных в то время кругосветных путешествий на красивом большом корабле. Мы убежали бы от землетрясений и войн. Я мог бы осуществить свою мечту — купить необитаемый остров. Волны загипнотизировали бы Элис, погрузили бы в дрему, и я часами любовался бы женой, смотрел ее сны, сны моей покачивающейся на волнах Элис. Я опутал бы ее позолоченным неводом, и, возможно, навсегда.

Я рассказал о своих планах (правда, не о всех). Жена слушала, облокотившись на каминную полку, дешевые серьги тихо позвякивали при каждом движении головы.

— Нет-нет. Я хочу вовсе не этого.

— Чего же, Элис?

Она молчала, словно пойманная птичка, и пристально разглядывала обои, будто пыталась прочесть послание от Элис из будущего. Когда она заговорила, ее слова поразили меня точно молния.

— Я хочу свое дело, фотостудию и кабинет для работы. Да, точно. А еще я хочу…

Ты хотела свободы. Люди всегда ее жаждут, мне следовало догадаться. Сейчас я удивляюсь, миссис Рэмси, почему вы не бросили меня раньше, почему вскоре после свадьбы я не обнаружил наш дом пустым либо полным всем, кроме тебя и твоего любимого платья — красного. Почему ты так долго тянула?

— Посмотрим, Элис.

Смех, бурная радость.

— Как замечательно, Эсгар! Как замечательно!

— Посмотрим.

Она пустилась в пляс, потом заметила в зеркале выражение моего лица и подмигнула.

— Эсгар, пожалуй, это стоит отпраздновать. — Она улыбнулась своей нестареющей улыбкой. — Поцелуй меня вот сюда, в шею. Да-да.

Аромат ее страстного тела вскружил мне голову, молодая кровь вскипела.

— Эсгар, сними с меня это чертово платье, — шепнула Элис.

Да, я снял. Снял горячими и благодарными руками. Я оторвал крылья у бабочки. И она оказалась в моей власти.


— Тебе надо подкрасить волосы, Макс, — пробормотал Хьюго сквозь новые, изогнутые усики.

— Чего?

— Ты похож на мальчишку-газетчика. В сыновья мне годишься.

— Упаси Бог.

Мы беседовали в клубе Хьюго, куда я вступил благодаря полученному наследству. Итак, я снова каждый вечер оказывался подле Хьюго в кожаном кресле, обивка которого держалась на гвоздях с широкими выпуклыми шляпками, и читал газеты, еще не остывшие от типографского станка. Элис часто ездила к матери, и я был благодарен Хьюго за те вечера.

— Богатым ты мне даже больше нравишься, Макс.

— Дурень, раньше ты говорил, что я тебе больше нравился бедным.

— Разве?

— Именно.

Он задумался.

— Ну, тогда я и сам был бедным. Ладно, по крайней мере теперь ты можешь сделать себе приличную стрижку.

— Передай мне бокал.

— Похоже, ты наконец доволен? Ну, своим внезапным богатством и Элис? Наверное, стал самым счастливым человеком на свете.

Да. После долгих лет в тесной квартирке мы с Элис приобрели огромный дом на равнине, откуда открывался захватывающий вид на Алькатрас, и современный гараж, где стоял наш «олдсмобиль». Мы наполнили новое жилище множеством дурацких вещиц, какие покупают люди, вернувшие былой достаток: милые безделушки и капризы, которых нам так недоставало — одежда, еда, изящные привычки — и которые стали вдвое приятнее. Разумеется, в новом доме мне пришлось заново искать тайник для того, что могло выдать мой настоящий возраст — для нескольких писем и кулона, полученного от бабушки. Прежде я спокойно хранил их в груде старой обуви, теперь же не мог найти подходящего места — слуги прибирались во всех уголках. В конце концов я сложил все в шкатулку, запер ее, поставил в комод и приказал горничной не трогать коробку.

Об Элис я не волновался: моя любопытная жена едва ли заходила сюда. Когда же она поднималась ко мне, я одаривал ее, чем только мог, и Элис сияла. Она улыбалась, глядя на нелепые украшения в бархатных футлярах, вскрикивала при виде новой машины, припаркованной у дома (правда, драгоценности Элис не надевала и машину не водила). На самом деле, разбогатев, она продолжала одеваться в эксцентричные дешевые наряды — а иногда и белье выбирала по тому же принципу. Элис интересовалась только своей студией, которую я поклялся купить. Как я хотел вернуться в прошлое и заткнуть себе рот! Да откуда мне было знать? Догадка пришла ко мне слишком поздно: тем утром, когда Элис сошла с поезда, чмокнула меня в щеку и с видом фокусника, достающего платок, извлекла из кармана бумаги: только что подписанный договор об аренде. Элис выглядела такой счастливой, ночью она буквально таяла в моих объятиях. Желанная фотостудия. Крохотное здание в оживленном районе… Пасадены, где же еще.

— Элис должна быть рядом с матерью, — объяснил я Хьюго, когда он поднял брови. — Они связаны сильнее, чем я думал. Как инжир с кипарисом из восточных садов, которые врастают друг в друга, надо же. Ее партнер по студии тоже там. Элис у него учится, когда-то он был знаменитым художником, Элис считает… считает себя его музой. У него есть клиенты и опыт. — Старина Виктор — давний друг миссис Леви. Я всегда представлял его с длинными седыми усами и обожженными вспышкой бровями.

— И ты позволил?

— Она так хотела студию. Когда любишь кого-нибудь, разве не стремишься осуществить его мечты? Раз способен ему помочь? А Элис все равно пришлось бы туда ездить. Я стараюсь видеться с ней при каждой возможности. Этого вполне достаточно, не так ли? Когда действительно любишь.

— Наверное, — тихо вздохнул мой друг.

— Так что у нас все в порядке, Хьюго.

— Точно?

— Точно.

Он посмотрел на меня голубыми глазами, обрамленными светлыми ресницами. Потом покачал головой и тронул меня за рукав.

— Расскажи ей, Макс, — попросил он. — Иначе потеряешь ее.

— Я не желаю обсуждать эту тему.

— Глупости, — прошипел Хьюго. Люди с улыбкой следили за нашим приглушенным спором. — Крашеные волосы и трость тебя не спасут. Ты же не считаешь Элис круглой идиоткой. Ты ее потеряешь.

Я взглянул на его нелепые усы, пушистые и дурацкие, словно неудачная маскировка.

— Заткнись, Хьюго, — приказал я. — Не тебе давать советы. Все в округе знают, что в любви ты ни черта не понимаешь.

Скорее всего (а надо ли объяснять слова, произнесенные в подпитии?) я говорил о его неудачном браке. Однажды я зашел к нему вручить приглашение, горничная попросила подождать Абигейл, та вышла в длинном парчовом халате, туманный взгляд, светлые волосы — тусклые и грязные. Из верхних комнат доносился крик ее сына.

— Хьюго нет, — пробормотала она и улыбнулась заученной улыбкой. — Он приводит в порядок наше прежнее имущество и останется там, пока не закончит ремонт.

— Какое еще прежнее имущество?

— «Тыкву», — моргнула она.

Первым делом я — да и Абигейл, наверное, тоже — подумал о сказочной хозяйке, живущей в «тыкве». Потом я со всех ног бросился в холостяцкую берлогу Хьюго, однако нашел там лишь комнаты, полные восточных ковров и светильников, шкафы, набитые новенькими книгами в блестящих обложках, нового слугу и своего друга в затрапезном одеянии. Иными словами, обыкновенное мужское убежище. Хьюго с самым спокойным видом объяснил, что не может читать дома, где обитают крикливая жена с ее вечными головными болями, ребенок и множество кошек. Стены убежища мой друг увешал чьими-то портретами — Абигейл такого не допустила бы, — незнакомые люди взирали на меня с нарисованными улыбками. Слуга принес трубку, и мы, как в былые времена, курили гашиш, пока не оказались на полу. Я тогда еще подумал, что Тедди, слуге, было столько же лет, на сколько я выглядел, — блестящие черные волосы, румяные щеки и слегка испуганный взгляд, который мне не воспроизвести. Тедди молча подложил под мою голову подушку и укрыл одеялом.

— Спасибо, Тедди.

— Не стоит благодарности, сэр.

— Спасибо, Тедди, — со вздохом повторил Хьюго и сразу же захрапел на своем диване. Я помнил его, общающегося с девчонками, с Элис, в университете и в браке, — все такой же мой друг спал на диване. Снова один, в своей холостяцкой берлоге, со слугой и усами; где-то далеко жена баюкает ребенка и поет колыбельную, которую Хьюго не слышит. «Ни черта не смыслит в любви». Он понял, о чем я говорил.

Эти страницы я дописываю в спешке. Дом убирают перед вечеринкой с коктейлем — перед довольно противозаконным мероприятием, милая, но я никому не скажу — и ты у себя в спальне приказываешь кому-то убрать твои платья. Мне надо бежать. Я должен добраться туда раньше Сэмми.


Восполним упущенные детали: приглашение, с которым я ходил к Хьюго. Оно не имело никакого отношения к обычным клубным собраниям — бесчисленным скучным застольям, которые вынуждены посещать обеспеченные люди; оно касалось особенного события. Его приглашение было вложено в мое собственное — полагаю, хозяйка знала только мой адрес, — и я принес его, поскольку хотел, чтобы он пошел со мной. Ради воспоминаний, ради истории. На бал, который давала наша старая горничная Мэри.

Скорее всего даже самого юного читателя не удивит, что до землетрясения каждый сенатор и торговец бросали монетки в ее музыкальную шкатулку и заказывали бутылочку-другую шампанского. Многие из них обладали своими личными потайными окошками в «комнату девственницы». Мадам Дюпон даже открыла публичный дом для женщин. Посетительницы приходили в шелковых масках, дабы сохранить инкогнито, в заведении работал целый гарем мужчин, причем совершенно бесплатно. Разумеется, подростков туда не принимали. Давление церкви, законодательство и крах нашего дорогого коррумпированного правительства вынудили мадам Дюпон закрыть свои заведения. До этого Мэри процветала, клиенты-маклеры помогли удачно вложить средства, в переполненной гостиной не раз можно было услышать, какие акции наиболее выгодны. Однако о Мэри мы услышали и после землетрясения, поскольку, как она не раз говорила мне за бокалом вина, у нее оставалась несбыточная мечта.

— Я хочу быть настоящей леди, — вздыхала Мэри, поправляя светлый парик. — Черт подери, я это заслужила. Я трудилась над мужиками не хуже любой жены. Я хочу отужинать с Вандербильтом,[5] и чтобы он повернулся ко мне и сказал: «Мадам, был рад знакомству».

Вот почему спустя годы после того, как двери публичного дома закрылись, после того, как большинство людей вычеркнули из памяти ее порочные услуги, после того, как мы забыли о ней, все значительные люди Сан-Франциско получили следующие приглашения:

Мистеру и миссис __________________
Приглашение на
Осенний бал
20 марта 1914 года
20.00
в особняке Марии Дюпон

Распутницы всегда при деньгах, а деньги в нашем городе решают все, поэтому мы очутились в элегантном белом особняке рядом с испанскими графами и американскими железнодорожными магнатами. Ночное благоухание жасмина, можжевельника, колонны, изогнутые в форме ухмылки Тедди Рузвельта. Я подумал, что Мэри все до последнего цента потратила на этот дом, выбранный не для уютной старости, а для этой самой ночи. Мерцающий газовый (не электрический) свет, звуки оркестра, вливающиеся в открытые двери словно шепот дальнего водопада; за все это пришлось отдать как минимум миллион. Я представил, как старая Мэри бродит по пустым комнатам, теребит в руках какую-нибудь безделушку и представляет этот бал, где все ее сыновья, отцы и любовники соберутся ради нее. Прекрасное время для лучших драгоценностей, лучших шуток, званый вечер подобно всем воссоединениям соткан из давно забытых воспоминаний.

В дом нас провела англичанка. Темнокожей прислуги не было, однако «мадам» оставалась прежней, хозяйка стояла на вершине винтовой лестницы и улыбалась. Издалека я разглядел только ее неестественную худобу, легкую старческую сутулость и дорогие локоны светлого парика. В детстве и старости мужчины и женщины похожи друг на друга, Мэри стояла, уперев руки в бока, будто сержант. Ей было около семидесяти.

— Мистер Демпси! Так и знала, что вы придете, — воскликнула она, подходя к Хьюго и протягивая руку, слегка дрожащую под грузом колец. — Как всегда прекрасен.

— Мадам. — Он склонился и поцеловал ее кольца. Какая худая, когда же она так похудела?

— А где же миссис Демпси? — спросила Мэри, поджимая ярко-красные губы.

— Сожалею, в настоящее время мы не выходим в свет вместе.

Ее тяжелый взгляд — взгляд старой сводни — стал озадаченным, когда Мэри повернулась ко мне.

— Однако вы нашли себе юного красавца, очаровательно, — хмыкнула престарелая развратница.

С годами юношеский задор возвращается. Ясно, что вернуть красоту ее телу невозможно, и все-таки моя старая Мэри, обернутая в прямое черное платье, с перьями белой цапли в волосах, протягивала руки и флиртовала, как если бы все любовные романы у нее еще были впереди.

Правда, в тот же миг Мэри отдернула руку под звон золотых украшений.

— Матерь Божья! — воскликнула она и радостно взвизгнула. — Да ведь это же Макс!


— Так ты нашел ту девушку? — театральным шепотом поинтересовалась Мэри, пока я помогал ей в зале. — Ту, в которую был влюблен? Ты с ней уже встречался в своем молодом обличье?

— Ее зовут Элис, — мягко ответил я. — Мадам, я женился на ней.

Думаю, если бы Мэри могла разрыдаться, она бы разрыдалась. Однако хозяйка, похожая на раскрашенную тыкву, лишь хрипло вздохнула — годы и лишения иссушили ее чувства.

— А как дела у Хьюго? — спросила она, когда мой друг отошел к бару за бокалом шампанского и обменивался приветствиями со знакомыми гостями. Как и все мы, он смотрелся неуместно среди любителей ночных бабочек.

— Счастлив, наверное.

— Нет. Такие, как он, не бывают счастливы, — заметила Мэри, потом повернулась ко мне и осмотрела пытливым взглядом рабовладельца. — Я должна тебе кое-что сказать, Макс. Ты стал вовсе не таким, как я думала. Ну, когда знала тебя ребенком.

— Вот как?

— Когда я впервые увидела тебя… ох, милый, ты показался мне самым отвратительным существом в мире. Что может быть печальнее ребенка в теле старика? Господи, я подумала, что тебя никто никогда не полюбит. Вот как. Я очень тебя жалела, сама не знаю почему, богатый маленький уродец. И так обрадовалась, когда ты изменился. А ты продолжаешь меняться. Не могу передать словами, каково быть женщиной моего возраста. Я просто огромный слизняк в шелке. Теперь мы с тобой поменялись ролями. Сегодня какой-нибудь мужчина посмотрит на меня, потягивая мои напитки и танцуя под музыку моего оркестра, и подумает: «Боже, вот уродка, такую никто не полюбит». И поделом мне, да? Зато я наконец узаконила свой статус. Макс, я теперь леди. Прошу, не говори никому, что я была твоей служанкой. Не говори никому, что я вообще была кем-нибудь, кроме леди.

— Вы и есть леди.

— Ты похорошел, Макс. Удивлен? Попробуй не молодеть дальше. Оставайся таким же, и твоя жена будет любить тебя вечно.

Я заметил, что престарелая девчонка немного перебрала со спиртным. Поэтому сказал правду:

— Я не могу.

Она погладила меня по щеке.

Прошло не более получаса. Многие члены клуба собрались в танцевальном зале и библиотеке, они покуривали сигары и многозначительно переглядывались. Я узнал одного старика, который однажды заплатил Мэри, дабы она изобразила его горничную. Оркестр вновь воодушевленно заиграл «Голубой Дунай» в надежде, что какая-нибудь парочка проникнется ритмом и будет кружить в вихре танца до самого утра. Вот только парочек на балу не наблюдалось. Я слышал, как в соседнем зале мадам Дюпон принимала гостей:

— А где же ваша жена?

— Сожалею, мадам, сегодня она не смогла прийти.

— Не смогла?

— У вас чудесный дом.

И так раз за разом.

— Макс, мне так скучно, что плакать хочется, — ныл Хьюго. — С каких пор вечеринки мадам Дюпон стали столь невыносимыми? «Голубой Дунай»… Господи, я сейчас заору. И все эти разодетые поганцы, которых, уверен, я бы узнавал лучше, будь они со спущенными штанами и с бокалами в руках в ее борделе. Какая скука.

— Это приятно, мадам Дюпон.

— Это шантаж. Я платил за все, что получал, и ничего ей не должен.

— Зато я должен.

— Кошмар. Подержи бокал, я сейчас вернусь.

Его не было довольно долго, и я, забеспокоившись, не бросил ли он меня, вышел посмотреть, на месте ли машина.

С облегчением обнаружив автомобиль на подъездной дорожке, я увидел, как Хьюго о чем-то спорит с водителем. На улице похолодало, и я вдруг понял, что хочу домой. Я подошел по влажной траве и хотел послушать их спор, однако другой шофер начал заводить мотор, и мне оставалось только смотреть, как мой друг и его слуга Тедди ожесточенно ругаются, один — в блестящем цилиндре, другой — в служебной фуражке. Передо мной словно разыгрывалась сцена немого кино, даже ночной туман сделал фигуры людей черно-белыми. И как я только раньше этого не заметил.

Чуть не порезавшись, я раздвинул листья столетника. В особняке заиграли очередной вальс. Хьюго слушал молодого человека и моргал, он прижал палец к виску, что-то мягко отвечая, водитель холодно смотрел на Хьюго. Перчатки сжаты в кулаке. Резкие слова превращаются в туман. Ты, мой искушенный читатель, уже давно понял то, что я впервые допустил до сознания лишь тогда. Сожженное письмо, обратившееся в пепел. Приятели из колледжа — любимые, а затем резко вычеркнутые из памяти. Жена, брошенная дома, жизнь с Тедди. Страдание в глазах моего друга… Какие еще разбитые сердца я упустил из виду? Я злился, глядя на Хьюго и Тедди. Невероятно. И тем не менее человеческие тайны сохраняются не из-за хитрости или рассудительности; любовь несовместима с рассудком. Они хранятся, потому что людям просто нет дела до окружающих.

Все произошло так быстро, что я даже не помню своих чувств в тот момент — отвращение, шок, злость. Однако теперь, вспоминая тот вечер, я чувствую лишь благодарность. Я видел, как любовники молча сидели и, не улыбаясь, держали друг друга за руки кончиками пальцев. На лице Тедди отражались печаль и сожаление, наверное, он любил моего друга всем сердцем. В следующий миг Хьюго что-то шепнул ему на ухо, коснулся губами его щеки и поцеловал. Какая неожиданная картина, развратная и горькая. И какая удача. Я пишу это после пятидесяти лет знакомства с Хьюго. Скажите, мог ли я за всю свою запутанную жизнь найти лучшего собеседника, могло ли нелюдимое чудовище вроде меня найти лучшего друга, чем старина Хьюго — почти такое же скрывающееся чудовище?


Когда я вернулся в особняк, атмосфера уже изменилась. Спиртное текло рекой, и мужчины, хихикая, разбились на группки. Некоторые вальсировали друг с другом по залу, как в старые времена, когда женщин не хватало и мир принадлежал представителям сильного пола. Я ничего не говорил Хьюго. Да и что тут скажешь? Что в сердце больше неизведанных уголков, чем мы думаем?

Кто-то подошел и со счастливой улыбкой похлопал меня по плечу.

— Чего? — удивился я.

Человек подмигнул, мы однажды встречались, однако он меня не узнал.

— Я спросил, разве это не ужасно? Разве не забавно?

— Вино неплохое.

— Да нет, я про жен, — раздраженно пояснил новоявленный собеседник.

— А что с ними?

— Вы ведь женаты, молодой человек, должны бы понимать. Она избегает огласки.

— Кто?

— Дюпон, старая шлюха. Жены не пришли.

Из другого угла донеслись очередные извинения:

— Сожалею, она не смогла сегодня приехать.

Мы оглянулись — чуть ли не весь зал, — когда вошла мадам Дюпон и с ледяной улыбкой приняла еще один бокал шампанского. Ее тело слегка дрожало, и волевая женщина на миг растворилась в блеске драгоценностей и платья. Она наконец поняла произошедшее на балу. Все случилось как с желаниями, исполненными джиннами: она собрала у себя всех влиятельных мужчин города, но это ничего не дало. Должно быть, ей стало ясно, что мужчины — неверная цель, не они ключ к обществу, открыть путь может лишь принятие другой женщиной. А жены никогда не примут старушку Мэри.

Не могу описать отчаянную животную ненависть, сверкавшую в ее глазах. Мэри стояла и смотрела на толпу своих клиентов взглядом невинно осужденного, который годами сидел в четырех стенах; наконец она поправила прическу, пошла к людям и среди нас встретила еще одну стену. Она не порвала с нищетой, потерпев поражение, она не порвала с юностью, как это сделали мы. Взгляните на нас: накрахмаленные воротнички, клубные группки и толстые животы. Каждый из нас тем вечером одевался, зная, чем все закончится. Каждый из нас, кого Мэри развлекала в полумраке своей гостиной, завязывал перед зеркалом галстук и посмеивался над шуткой, которую мы собирались сыграть над старой шлюхой Дюпон. Полагаю, мы убедили себя, что юность следует забыть. И чтобы забыть ее, недостаточно просто запретить себе вспоминать; необходимо уничтожить женщину, благодаря которой и появились подобные воспоминания.

— Сегодня здесь одни мужчины, не так ли? — звенящим голосом поинтересовалась она.

Толпа оживленно загудела. Старушка Мэри, мы взывали к прежней Мэри, и наше гудение гласило: «Мы не позволим тебе измениться».

— Пейте, джентльмены.

Дирижер на мгновение отвернулся от оркестра, вероятно, ожидая сигнала хозяйки. Один щелчок пальцев остановил музыку и распустил всех по домам — ее мальчиков, ее сыночков, которые предали свою престарелую мать.

Затем она подняла голову, веселая и озорная, как прежде.

— Черт подери, мальчики, потанцуйте со мной, хоть кто-нибудь!

Одобрительный гул. Кто-то пригласил ее на танец. Я поставил бокал и покинул смеющуюся толпу.


В 1917 году Элис на несколько дней приехала в Сан-Франциско. Ее визиты стали короче, фотостудия процветала, и я помню свои чувства, когда утром открыл шкаф и увидел, что почти все ее платья пропали. Против воли меня охватила страшная ревность. Я обвиню Элис в безразличии к нашему браку, а когда ее глаза наполнятся слезами в доказательство моей правоты, наберусь храбрости и назову имя ее сообщника. «Лоуренс!» — заору я, имея в виду молодого проводника, а Элис посмотрит на меня и расхохочется. Эх, Элис. Ты была права, считая меня смешным, поскольку я никогда не понимал, что Немезида явится ко мне не в облике того белокурого смазливого мальчишки. Черт, да тебе бы подошел и я, если уж на то пошло; с каждым днем я походил все больше на юношу.

Вечером мы отправились на оперу Моцарта. Именно во время жуткой арии сопрано Элис начала ерзать в кресле и потирать ладони, словно леди Макбет, желавшая стереть с рук пятна крови. Она наклонилась вперед, моргая, и, пока я впервые пытался ее успокоить, жена дала мне руку, холодную как лед. Потом я заметил на ее голой спине признаки лихорадки. Пожилая дама позади нас кашлянула. Элис взглянула на меня и шепотом попросила спасти ее; по крайней мере именно это я расслышал во время очередного вокального пассажа. Мы подождали до конца арии, затем, укутав жену шалью и своим сюртуком, я отвел ее в такси, а дома уложил в постель. Со всей нежностью я раздел ее, мою дрожавшую красавицу с пятнами лихорадки на пояснице, между грудями вплоть до самой шеи, где, казалось, они мешали ей дышать. Всю ночь я менял ей компрессы и прислушивался к дыханию. Смотрел, как глазные яблоки вращаются и замирают, вращаются и замирают. Я не спал — ждал ее исповеди. Не дождался. Утром, разумеется, я себя чувствовал гораздо хуже, чем Элис.

Наши смертные ложа стояли в одной комнате, я помню только расплывчатые цветные сцены и мгновения, совершенно бессвязные, возникавшие перед глазами подобно молнии, выхватывающей лишь часть общей картины.

Кажется, за полночь я проснулся от боли в горле и посмотрел на Элис. Она лежала и глядела на меня печальными любящими глазами. Комната мне виделась вся в черно-фиолетовых полосках с вкраплениями пятен цвета обоев нашего верхнего холла. Болезненно бледная Элис, похоже, бредила.

— Иди спать, мама, — приказала она, не мигая, и я тут же послушался.

Много часов спустя: я завернут в горячие простыни; комната ярко освещена, невзирая на задернутые шторы; наша горничная подает Элис стакан воды; жена сидит на краешке кровати в белой батистовой комбинации с оборочками. Яркий луч солнца отразился в стакане воды, и мир взорвался в моих глазах. Должно быть, я застонал, поскольку в следующий миг понял: они смотрят на меня.

— Элис, я должен тебе сказать, — пробормотал я.

Она выпрямилась и выжидающе посмотрела на меня. Горничная поспешно удалилась.

— Элис, я должен тебе сказать, — снова прохрипел я.

Жена выглядела озадаченной, бледной, испуганной и на миг напомнила мою бабушку, приподнявшуюся на смертном одре. Горничная вернулась и дала мне алую таблетку. Болезненный глоток. По горлу потекла вода, и я впал в беспамятство.

Все произошло утром, пожалуй, перламутровым утром, когда, еще не выздоровев, но уже вернув способность передвигаться, я в очередной раз брел к ночному горшку и, присев, точно король на трон, с удовольствием облегчился. Комната качалась, будто палуба. На кровати я заметил свою потайную шкатулку со взломанным замком. И спиной почувствовал появление жены.

— Эсгар, объяснись.

Я вывернул шею и увидел что-то блестящее в ее руках. Яркий блеск причинял боль, и я отвернулся.

— Чего?

— Откуда у тебя это?

Она швырнула вещицу на пол, где цепочка сложилась буквой «S», а на солнце вспыхнули цифры — «1941».

Я вспомнил бабушку в ее чепце. Вспомнил, как отец меня купал. Мертвые, похороненные, пропавшие. Я вспомнил давний обед, а Элис тыкала пальцем в каждую из цифр.

— Я его в жизни не видел.

— Он твой. Лежал в твоем комоде. Рассказывай.

Я объяснил, что комната кружится перед глазами и я ничего не понимаю.

Элис продемонстрировала мне вскрытый конверт с витиеватым почерком.

— Оно лежало там же. — Конверт полетел на пол вслед за медальоном, и я увидел, что это письмо от Хьюго некоему Максу Тиволи.

— Не понимаю, — повторил я.

— Эсгар, объяснись.

— Кажется, это знакомый твоей мамы? Видимо, вещи принадлежат ей.

— Ничего подобного.

— Может, у Бэнкрофта? Да, припоминаю…

— Эсгар, ты лжешь. Объяснись.

Во время болезни мы сами не свои. Мы функционируем на самом примитивном уровне, уродливы, жалки, все наше привычное и столь естественное обаяние сходит на нет, мы становимся похожими либо на детей, с ревом требующих воды, либо на родителей, бормочущих молитвы в свой предсмертный час. Слишком утомленные, чтобы поддерживать хрупкую фальшивую личину, мы сбрасываем маску, словно скорлупу, и на глазах у окружающих превращаемся в унылых страдальцев, какими зачастую бываем в домашнем кругу. Иначе говоря, мы становимся самими собой. Болезнь всегда делает меня медлительным и слабым, лишь по этой причине я не стал изобретать достоверное оправдание. Элис хоть и подозревала меня, да совершенно точно не догадывалась об истине, но я ей все рассказал. В третий раз я нарушил Правило. Мягко, осторожно, словно жена была коброй, изготовившейся к броску, не своим голосом, однако с облегчением и сожалением, с привкусом тошноты и ощущением головокружения я рассказал ей то, чего поклялся не рассказывать никогда — правду.

Элис, ты сидела на краешке кровати и смотрела на меня так, как никогда прежде за все годы нашего знакомства; полудети, полунезнакомцы, муж и жена. Ты смотрела на меня так, будто я для тебя что-то значил. Будто я был драгоценной вазой, которую ты неосмотрительно задела, и время замедлилось ровно настолько, чтобы ты увидела, как она неотвратимо летит на каменный пол. Будто ты, хотя и слишком поздно, наконец захотела спасти меня. «О нет», — сказала ты. Кажется, я заплакал — я был безутешен, болен и надломлен, однако помню тебя, всю в белом, целующую меня со словами «О нет», и твои глаза с крохотным страдающим Максом в каждом. Следующие твои слова словно лишили меня кожи.

— О нет. Ты просто бредишь.

Меня стошнило, и я не смог помешать тебе выйти из комнаты. Я опустился на четвереньки, и меня вырвало прямо на письмо Хьюго. Желчь покрыла мое имя. Прибежавшая сиделка отвела меня к постели, а я не мог выговорить ни слова, поскольку в рот мне запихнули таблетку. Я видел твою бледную спину, удалявшуюся по коридору, закрытое руками лицо. Сиделка захлопнула дверь.


Я проснулся, боясь обнаружить себя в разгаре беседы. За окном начинало темнеть, занавески были отдернуты. На соседней кровати лежала Элис, одетая в фиолетовое плиссированное платье с пышным воротничком из вуали, на животе покоились перчатки, словно моя жена выходила на улицу. На покрывале виднелись пальто и шляпка. На столике стояли два бокала виски, оба почти пустые; очевидно, я тоже выпил. Я кашлянул, и Элис заговорила:

— Мне ничего отсюда не нужно.

— Хорошо, — не понимая, отозвался я.

— Вещи не имеют для меня значения, ковры и фарфор мне безразличны. Бог с ними. Скоро я вернусь к прежней жизни, к той, которую уже давно вела в Пасадене, Эсгар. Сам знаешь. Здесь для меня все кончено. Я возьму только немного книг и безделушек.

— Конечно.

— Горничная может отправить вещи Виктору, я дам адрес.

— Разумеется. А кто такой Виктор?

Она посмотрела на меня с жалостью. Это была другая Элис. Взгляд ее стал мрачным и тяжелым.

— Эсгар. Эсгар, послушай. Знаю, тебе нелегко, — заговорила она.

— Макс. Меня зовут Макс.

— Прекрати. Хватит!

— Элис, я — Макс!

Она взглянула на порог, где стояла зловещая сиделка с таблеткой в руках. Я кивнул и откинулся на подушку, дверь закрылась. Взгляд фокусировался лишь в центре, по бокам картинка расплывалась, покрывалась водянистой рябью, будто мы жили на каком-то дне.

— Кто такой Виктор? — тихо повторил я.

— Ну ты… Мы уже прошли через это. Виктор Рэмси. Я тебе рассказывала. Сейчас мне надо сойти вниз, прошу, останься здесь. Ты болен, ты устроишь истерику. Обещай мне.

— Ладно. Он доктор?

— Эсгар, ты меня слушал? Я уезжаю на поезде. Я отправляюсь в Пасадену навсегда. Навсегда.

Виктор Рэмси, «В.Р.», ну да, туман в голове рассеивался, и я вспомнил давнего друга ее матери, фотографа, делового партнера. Он? Не может быть. А Элис все говорила:

— Эсгар, прошу, послушай. Пожалуйста. Мы с тобой расстаемся, — и чуть теплее добавила: — Не плачь, милый.

Я не мог ее удержать. Вы, наверное, считаете меня таким простым, думаете, что я плачу, поскольку потерял любимую игрушку, особенно эту, ставшую целью моей жизни. Ребенок, безумец, нытик. Однако это не так. Я плакал, потому что любил ее. Почему бы она ни решила покинуть мою жизнь, сыграв несколько эпизодических ролей, я все равно любил ее образ. Слышать твой вздох, Элис, из гардеробной, где ты пыталась влезть в старое платье. Находить в ванной очередную твою любимую книгу, размокшую от воды и придавленную словарем, дабы распрямить страницы. Обнаружить за креслом свернувшиеся клубком чулки — все эти доказательства твоего присутствия. Твое пение на кухне. Твой смех. Такой дурацкий. О, Элис, я должен сохранить это.

— Элис, — прохрипел я. — Я сегодня сам не свой. И должен сказать тебе нечто прямо сейчас, да? Ты останешься, если я скажу, Элис. Однако я плохо соображаю, в голове туман, сама подумай. Помоги мне, Элис, подскажи, какие слова я должен произнести? Давай подумаем. Я знаю всего-то не больше десяти слов, причем коротких. Какие они?

— Мы чужие, Эсгар. Нам не о чем говорить, — отрезала ты, взявшись за шляпку.

— Нет, есть. Есть, Элис. Я должен попробовать. Жизнь так коротка. — Я встал с кровати, потный от болезни, и сел рядом с тобой. Тебя передернуло? Пожалуй, ты впервые слушала меня. — Элис, как только поправлюсь, я увезу тебя подальше от этого дома, этого города и призрака Макса. Ты права, я не Макс, я бредил, прости, Элис. Или не прощай. Или просто люби меня, забудь мои слова. Мы отправимся в кругосветное путешествие. Ты — единственное, что имеет для меня значение. Слышишь? Я хотел сказать не совсем это, но смысл верен. Элис, ты никогда не встретишь такого, как я, и ты это знаешь. Не так ли?

— Да, Эсгар, знаю, — грустно вздохнула Элис.

— Вот видишь? Элис, ты должна остаться.

— Нет. Дело в том, что я не знаю… Я больше не знаю, кто ты такой.

— Ну что ты! Это же я, Элис.

Она покачала головой, по щекам покатились слезинки.

У меня перед глазами потемнело. Я наклонился к ней и тихо заговорил.

— Ты должна остаться, иначе я умру. У тебя нет выбора, понимаешь?

— Эсгар, уходи…

Случилось нечто ужасное, однако я был охвачен лихорадкой и не мог с собой совладать. Я слышал свой безумный шепот: «Останься, прошу тебя, Элис, останься, останься, останься». Вспышка темноты, вскипевшая кровь, убегающие секунды, я поцеловал Элис. Помню, я чувствовал, что меня еще немного любят, что у нее есть еще какое-то остаточное вожделение к молодому мужу, и мой воспаленный мозг осознал, что во Вселенной не существует завершенных форм, что мы можем измениться, если захотим, и я изнасиловал ее в нашей кровати, мое лицо находилось в дюйме от ее лица, я шептал: «Останься, останься, останься», и мои горячие слезы капали в ее открытые глаза.

Я ведь предупреждал. Я — чудовище.

Элис молча села на кровати, застегнула пуговицы платья, надела пальто и посмотрела в зеркало. Мизинцем поправила помаду. Воткнула жуткую булавку в шляпу.

— Элис, — позвал я.

— Даже не пытайся меня найти. Даже не пытайся еще раз увидеться со мной.

— Элис.

Она просто смотрела на дверь. В своих ночных кошмарах я бесконечно ваяю статую моей жены именно в этой позе, спиной ко мне. И никогда не могу выточить ее лицо. Затем не оборачиваясь она вышла из комнаты навстречу новой жизни. Теперь я потерял ее навсегда.


Ну не совсем навсегда, разумеется. Я обманул судьбу, и Элис вновь рядом: лежит на солнышке в белом купальном костюме и подпевает радио. Она перевернулась на живот, на загорелом женском теле остались следы от шезлонга, я хотел погладить их, убрать покрасневшие полоски, стереть их с моей милой Элис. Она немного вспотела на жаре. И в пятьдесят выглядела стройнее, чем в сорок.

— Сэмми, передай мне бокал, — попросила Элис, однако Сэмми слишком высоко залез на дерево и не мог ей помочь.

— Мам! — воскликнул он. — Смотри, где я!

Его маленький папа сидел и улыбался, мама приподняла краешек шляпки. Радио завывало: «Застегни свое пальто! Если сильный ветер!»

— Позаботься о себе! — подхватила Элис.

— Моя ты в целом свете! — допел я тоненьким мальчишеским голоском.

Знаешь, чем я занимался после твоего ухода, Элис? Знаешь, как произошло это чудо и почему я теперь сижу рядом с тобой, просматривая комиксы и жуя жвачку? Потому что я хотел умереть и в поисках гибели притворился двадцатидвухлетним юношей, а затем отправился в армию. Да-да, Элис, мне за сорок и я не знал, что в моей жене зародилась новая жизнь. Я тренировался, пока мой мозг не опустел. Затем, месяц спустя, у меня появился шанс осуществить свое желание и попробовать смерть на вкус. Я ушел на войну.

Элис, твой бокал с ледяным джином стоит около меня.

— Я принесу, — сказал я и вручил тебе холодное стекло с позвякивавшим льдом.

— Спасибо, малыш.

Ты взяла джин, от запотевшего бокала мои пальцы намокли. Глоток, облегченный вздох — ты подмигнула мне и вернулась к полуденной дреме. Я вообразил, как позже, когда солнце уйдет, ты снимешь купальный костюм перед зеркалом и восхитишься новыми линиями загара — изюминкой твоей взывающей к поцелуям кожи.

— Прохладно, — вздохнула ты и отдала мне бокал. Я распахнул грудную клетку и вставил его туда вместо сердца.

Загрузка...