4

От той поездки в Лион у меня остались только неприятные воспоминания.

Я лежала в своего рода гробу из плотной материи и ремней, будучи не в состоянии даже пошевелиться. Меня так напичкали лекарствами, что я уже не осознавала, что со мной происходит. Я слышала, как откуда-то издалека доносятся чьи-то голоса. Перед глазами возникали и тут же исчезали какие-то расплывчатые изображения — даже тогда, когда глаза были закрыты. Мне казалось, что я узнаю голос Старика, однако я не была уверена, слышу ли его на самом деле или же он мне только мерещится. Как бы там ни было, от его голоса мне становилось лучше, потому что страх ослабевал. Я спрашивала себя, действительно ли так сильно боюсь.

Да, я боялась.

Меня терзал назойливый страх — такой же мучительный, как физическая боль.

Ноющая боль и страх так прочно обосновались в моем теле и моей душе, что едва не вытеснили из них меня саму.

Мне то и дело чудилось, что я уже умерла.

Когда я, как мне казалось, устремлялась к небесам, там все было белым и туманным и я не могла найти нужного мне ориентира. Поэтому мне не оставалось ничего другого, кроме как возвратиться к себе, в свое тело, но я не знала, как это сделать. Я начинала парить над землей то в одну сторону, то в другую. Я видела игрушечную мельницу, ту, о которой мечтала, когда мы отдыхали на море. Ее крылья вращались на ветру, и я слышала звук моторчика. Еще я чувствовала, как морская вода струится между ногами, и это было приятно, но затем песчинки начинали так больно колоть кожу, что я невольно извивалась и терла ноги друг о друга.

Однако от этого становилось еще хуже, и я заставляла себя снова и снова умирать, дожидаясь, когда придут менять мне повязки.

— Дайте мне войти, черт бы вас побрал, я хочу видеть свою дочь!

Я открыла глаза и увидела Старика.

Он отпихнул в сторону медсестру, расставившую руки в разные стороны и пытавшуюся преградить ему дорогу, и я поняла, что у меня наконец появился нужный ориентир. Я, насколько мне помнится, даже улыбнулась, потому что почувствовала боль в потрескавшихся губах.

Старик приблизил ко мне свое усатое лицо.

— Я тебя нашел. Черт бы тебя побрал!

Он всегда меня находил.


Больничная палата рисунками на стенах напоминала школьный класс. Она была большой и прохладной, и казалось, что в такой палате мои ожоги доставляют мне уже меньше мучений.

Почти каждый день ко мне приходил профессор.

Он говорил что-то такое, чего я не понимала. Поначалу я его немного побаивалась (и еще больше я боялась тех людей, которые заходили в мою палату вслед за ним и стояли чуть позади), однако он разговаривал со мной таким ласковым голосом, что я постепенно успокоилась.

Он сказал, что мне будут делать пересадку кожи. Я тогда не знала, что это такое, однако очень скоро узнала. Мне кажется, никому в мире не пересаживали столько кожи, сколько тогда пересадили мне. Никто, пожалуй, не превзошел меня в этом до сего дня, хотя прошло уже почти сорок лет…

Старик все время был рядом со мной. Не знаю, как ему это удавалось, но каждый раз, когда я просыпалась, он находился в моей палате и либо переругивался с медсестрами, либо просто сидел в кресле и спал.

Он покидал меня только для того, чтобы сходить поесть, да и то пытался делать это тогда, когда я спала. Поэтому, если мне хотелось, чтобы Старик ушел, я закрывала глаза и притворялась спящей. Он в течение некоторого времени ждал, стараясь не шуметь, а затем, наклонившись надо мной и посмотрев на меня долгим пристальным взглядом, выходил из палаты.


В таких случаях я немного погодя открывала глаза и разглядывала висящие на стенах рисунки.

На них были нарисованы большие дома с печной трубой и с валящим из нее дымом. А еще — солнце с лучами в виде длинных желтых полос. На некоторых рисунках были изображены облака, частично заслонявшие собой солнце и похожие на скомканные пакеты. Перед домами виднелись человечки с маленькими головами и длинными ножками — папы в рубашках и брюках и, конечно же, мамы в треугольных платьях и с прямыми волосами.

Имелся также рисунок, изображавший корабль, плывущий по морю, и этот рисунок стал моим любимым. Рядом с кораблем в синей морской воде плыли разноцветные рыбы — такие же большие, как и сам парусник.

Кроме этих рисунков, смотреть здесь было не на что, если не считать виднеющееся за окном небо и блестящий потолок.


Наступил момент, когда меня начали мыть, и я смогла увидеть свои ноги.

Поначалу мне показалось, что они не мои. Я их не узнавала. Они были черными, с большими красными пятнами и маленькими белыми вкраплениями и чем-то напоминали сухие ветви. Колени были похожи на небольшие шишки.

Постепенно привыкнув к виду ног, я взглянула на свой живот…

В конце концов я свыклась и с тем, как выглядел он.


Несколько дней спустя профессор и Старик, стоя рядом с моей кроватью, поспорили. Спор был жарким. Профессор снова и снова повторял Старику, что мне необходима пересадка кожи и что он, мой отец, должен пожертвовать мне часть своей.

— Вы вполне могли бы сделать это ради своей дочери. От этого будет больше пользы, чем от того что вы сидите в этой палате целыми днями.

— Нет. Я вам уже сказал: нет.

— Но ведь это для нее вопрос жизни и смерти! Ей нужно сделать несколько пересадок кожи, и, учитывая тот факт, что вы ее отец, будет больше шансов на то, что операции увенчаются успехом.

Я, конечно, не понимала ничего из того, о чем они говорили, — мне все объяснили позже. А вот то, что в какой-то момент заявил Старик, я поняла…

Профессор немного разнервничался и сказал:

— Орать вы мастак, а вот когда вас просят сделать для своей дочери что-то действительно полезное, тут-то вас и нет…

— Я не могу этого сделать. Она мне не дочь.

— Что-что вы говорите?

— Ее мать родила ее, когда я находился в тюрьме! Ну что, теперь я вас убедил?

Профессор, взглянув на меня, сказал:

— Давайте выйдем из палаты.

И они оба вышли в коридор.

* * *

Я, по правде говоря, не сразу осознала услышанное.

Прошло несколько секунд, прежде чем до меня дошел смысл последней реплики Старика. Он не был моим родным отцом, потому что сидел в тюрьме! Я уже слышала от Брюно, что наш отец сидел в тюрьме. Мой брат, рассказывая об этом, выразил надежду, что Старик когда-нибудь снова туда вернется! Брюно объяснил мне, что отец провел в тюрьме пять лет и что именно поэтому Управление департамента по санитарным и социальным вопросам передало нас приемным родителям.

Я мысленно сказала себе, что если человека сажают в тюрьму, то он теряет своих детей. Однако, когда его оттуда выпускают, разве он не получает своих детей обратно? Отец ведь забрал нас у няни. Значит, он снова стал моим папой.

От таких мыслей у меня разболелась голова. Я решила больше обо всем этом не думать, тем более что уже чувствовала, как ко мне опять подкрадывается сильная боль. Мне нужно было помешать ей на меня наброситься.


С того дня Старик стал все чаще ругать больницу и медсестер, да и профессора, хотя все же старался вести себя по отношению к нему как можно вежливее — совсем не так, как по отношению к другим врачам.

— Она выздоравливает медленно… Надо же! Это очень странно, что во Франции нет хороших врачей! Если вспомнить, во сколько нам это обходится, вспомнить о социальном страховании…

Поначалу ему пытались что-то возражать, но затем персонал больницы просто перестал с ним разговаривать. Поэтому, когда он возмущался и ругал докторов и медсестер, его уже никто не слушал.

Я между тем всячески старалась выздоравливать как можно быстрее.

Я никогда не жаловалась и не причитала, даже если мне было действительно очень плохо.

Впрочем, иногда я все же плакала.

Мне не один десяток раз пересаживали кожу, а еще окунали в ванну с водой, от которой исходил неприятный запах. Когда меня оборачивали простыней и погружали в ванну, я вся тряслась от страха: боялась, что вода окажется очень горячей.

Медсестры шептали мне какие-то ласковые слова, стараясь успокоить, но я им не верила. Я все время боялась, что в системе подачи горячей воды произойдет какая-нибудь поломка, как это случилось в нашей квартире в квартале социального жилья.

Поскольку Старик все время твердил по этому поводу одно и то же, все поверили в его выдумки — даже я. Люди говорили:

— Да как такое могло произойти?

— Наверное, что-то плохо отрегулировали!

— Господи, такое ведь может произойти и у меня дома…

— Ну да, — кивал им Старик, — и посмотрите, к чему это может привести. Я подам жалобу. Моя дочь теперь до конца жизни будет инвалидом!


Вскоре он на несколько дней уехал.

Меня это обрадовало, потому что медсестры, раз его в моей палате больше не было, стали приходить ко мне чаще. Они включали какую-то штуку, прикрепленную к стене, и я узнала, что такое телевизор.

Медсестры включали его утром, чтобы я смотрела мультфильмы. Это занятие мне так нравилось, что я забывала о мучившей меня боли. Самым ужасным был момент, когда при перегрузке электросети срабатывал предохранитель и экран телевизора гас. Мне становилось так плохо, что возникало желание встать и передвинуть рычажок предохранителя в прежнее положение.

Поскольку я знала, что телевизор в любой момент может выключиться, я не отводила глаз от экрана, чтобы успеть как можно больше насладиться, и старалась не думать о том, что вот-вот может щелкнуть предохранитель и тогда я снова останусь наедине со своей болью.

Как-то раз вечером, когда пришло время выключать свет, одна из медсестер спросила, почему у меня нет кукол и собирается ли мой папа их принести. Мне никогда не дарили кукол, а потому я ответила, что их у меня вообще нет. Медсестра сокрушенно покачала головой: «Ты моя бедняжка!»

На следующий день она принесла мне тряпичную куклу с волосами из шерсти. Я так обрадовалась, что поначалу не поверила своим глазам, а затем стала тискать эту игрушку с забавными цветными глазами, но почему-то без носа. Я гладила ее длинные розовые ноги и изгибала их и так и эдак, пытаясь заставить ее стоять. Однако это было невозможно. «Раз ты не можешь ходить, то будешь все время лежать», — прошептала я ей. Я положила ее на грудь и крепко прижала к себе. Медсестра, улыбнувшись, спросила, нравится ли мне эта кукла и как я ее назову.

— Я спрошу у папы, когда он вернется.

— Эта игрушка твоя. Твой папа тут ни при чем.

Я ничего не ответила, в глубине души надеясь, что эта кукла и в самом деле останется у меня, по крайней мере до того момента, как вернется он: я знала, что Старик не любит, когда мне что-нибудь дарят.

Он запрещал нам брать у других людей даже конфеты. Что уж там говорить про куклу!


Я пролежала в больнице в Лионе несколько месяцев. Отец приезжал меня навестить, проводил несколько дней в моей палате и опять уезжал.

Просыпаясь утром, я первым делом смотрела на кресло, стоявшее неподалеку от кровати. Чаще всего отец сидел в нем — спал, приоткрыв рот, или читал, низко склонившись над газетой.

Как только он замечал, что я проснулась, то тут же спрашивал, разговаривала ли я с кем-нибудь и какие вопросы мне задавали. Я отвечала, что ко мне никто не подходил, кроме медсестер и врача.

Мне стали вводить что-то под кожу при помощи шприца, и мучительная боль изменилась: по всему телу начался зуд, и мне ужасно хотелось почесать себя то в одном месте, то в другом. Однако делать это мне запретили.

Старик как-то раз заговорил со мной о матери.

— Она тебя ждет и очень хочет, чтобы ты побыстрее вернулась. Ты скоро уедешь из этой больницы. Они тебя так лечат, что, думаю, быстрее ты выздоровеешь дома!

— Когда ты собираешься меня отсюда увезти?

— Скоро. Я сейчас обо всем договариваюсь. Скоро все узнаешь!

У меня не было ни малейшего желания возвращаться домой, а тем более снова оказаться рядом со Старушкой. Он, словно угадав мои мысли, громким голосом добавил:

— Я займусь тобою сам. Правильно накладывать повязки — это совсем не сложно. Я видел, как они это делают. Так что с тобой все будет в порядке!

— Но ведь врач говорит, что я еще не выздоровела.

— Скоро выздоровеешь! Но ты теперь инвалид, я уже оформляю соответствующие документы.

— Инвалид?

— Ну да! Ты теперь изувеченный человек. Еще неизвестно, сможешь ли ты ходить. У тебя одна нога короче другой. Мы будем получать на тебя пособие. Нет смысла платить деньги целой толпе бездельников, если я могу выполнить их работу лучше!


С тех пор он стал у всех спрашивать, когда я смогу покинуть больницу.

Он даже вступил возле моей кровати в споры с профессором.

— Она по-прежнему нуждается в специальном уходе, — возражал тот. — Если ей стало лучше, это еще не означает, что она выздоровела. У нее может начаться заражение, и пока не должно быть и речи о том, чтобы в ближайшее время девочка покинула больницу.

— Это мы еще посмотрим! Вы не можете держать ее здесь против моей воли! Я свои права знаю.

— Мсье Гуардо, будьте благоразумны. Ваша девочка получила телесные повреждения, которые могут привести к необратимым последствиям, если вы лишите ее надлежащего лечения. Требуется время, но она еще совсем юная, и пересаженная кожа постепенно приживается. Проявите терпение.

— Дома ей будет лучше!

— Вы не сможете правильно накладывать ей повязки. Забирать ее отсюда прямо сейчас — это преступление.

— Ну, это мы еще посмотрим!

Старик стал каждый раз внимательно наблюдать за тем, как мне накладывают повязки. Медсестры пытались заставить его выйти из палаты на время процедуры, но он отвечал им оскорблениями, обзывая шлюхами и бездарностями. Поскольку это вызывало у них гнев, их движения становились дергаными и они невольно причиняли мне боль. Старик, видя это, начинал ругать медсестер еще сильнее, заявляя, что они умышленно обращаются со мной грубо. Медсестры в конце концов пожаловались профессору, что мой отец мешает им работать, и сказали, что только он, профессор, может заставить этого грубияна выходить из палаты, когда мне меняют повязки.

— Это моя дочь, и вы не можете запрещать мне на нее смотреть!

Затем он заявил, что больше не позволит медсестрам ни купать меня, ни причесывать, ни подкладывать под меня судно. Он стал делать все это сам.

— Вот видите, я могу ухаживать за своей дочерью лучше вас. Намного лучше! Вы ей не нужны!

Возможности смотреть телевизор я, конечно, лишилась. Зато у меня пока оставалась моя кукла.

— А что за фигню ты прячешь все время под простыней? — хмурясь, как-то спросил у меня Старик.

— Это кукла. Мне ее дала медсестра.

— Я не хочу, чтобы чужие люди давали тебе всякую гадость!

Он хотел забрать ее у меня, но в тот момент в палату зашел медперсонал, и Старик не решился этого сделать.

Это было время обхода, и профессор заставил его выйти.

Вечером дежурная медсестра сказала ему, что, если он заберет у меня куклу, она расскажет об этом профессору.

— Если эта кукла вам не нравится, можете принести ей какую-нибудь другую. Почему у этой маленькой девочки нет игрушек? Это ненормально.

— У нее есть игрушки, я просто забыл их принести.

Произнося эти слова, он бросил на меня сердитый взгляд и нахмурил брови.

— Прекрасно, — сказала медсестра. — Раз вы все время забываете приносить ей игрушки, то у нее останется кукла, которую подарила ей я.

Однажды утром, проснувшись и открыв глаза, я увидела, что Старик стоит рядом с кроватью и держит в руках какие-то бумаги. Он радостно потряс ими перед моим лицом.

— На этот раз, моя маленькая, они не смогут помешать мне отвезти тебя домой!

Он был сильно взволнован и начал ходить взад-вперед по палате.

— У меня есть справка от доктора М. Я увожу тебя в Мо! Он настоящий врач, а не шарлатан! Теперь всем этим клоунам — и в первую очередь профессору — придется закрыть рот. Вот увидишь!

Я была знакома с доктором М. Это был врач, который лечил нас, когда мы болели, и делал нам уколы. Отец всегда сам отводил меня и мою сестру в его кабинет и присутствовал при осмотре. Затем он заполнял медицинскую книжку, записывая в нее все, что сказал врач. Впоследствии Старик всегда делал это и применительно к моим детям: он завел на каждого из них медицинскую книжку и делал там записи своим каллиграфическим почерком — как он говорил, «почерком настоящего печатника».


Целый день он нетерпеливо ждал того момента, когда профессор начнет вечерний обход больных, перечитывая при этом свои бумаги. Старик не мог усидеть на месте, а потому то и дело выходил в коридор, возвращался в палату, рылся в моем шкафчике, в котором не было ничего, кроме свитера и футболок. В конце концов он сгреб их в кучу и запихнул в полиэтиленовый пакет.

Я наблюдала за ним, под простынями сжимая в руках свою куклу.

Каждый раз, когда в палату заглядывала медсестра, Старик спрашивал у нее, в какое время придет профессор. Обычно ему ничего не отвечали.

Наконец вечером, когда Старик сидел в кресле, в палату зашел профессор со своей обычной «свитой».

— Вы хотели меня видеть, мсье Гуардо? Что-то случилось?

— Я хочу, чтобы моя дочь вернулась домой.

— Мы об этом уже говорили, и вы знаете, что я против. Ребенок пребывает в таком состоянии, которое требует специального ухода.

— За ней будет ухаживать в Мо доктор М. Он будет приходить к нам домой, а повязки станет накладывать медсестра. Вот, в этом письме все написано.

Старик протянул профессору бумаги, которые держал в руках, и, пока тот их читал, начал тараторить:

— Это моя дочь, и я имею право ею распоряжаться! Она и так слишком долго находится вдалеке от родного дома. Я больше не могу приезжать сюда каждую неделю, у меня есть работа.

— Послушайте, мсье Гуардо, необходимо, чтобы раны полностью зажили, надо дождаться восстановления…

— Этого можно дождаться и в Мо, и даже быстрее, чем здесь! Я напишу вам расписку в том, что добровольно забираю отсюда свою дочь, и затем увезу ее.

Профессор посмотрел на него пристальным взглядом и немного спустя, тихонько посовещавшись с другими врачами, сказал:

— Я не могу вам воспрепятствовать, однако ребенок всю оставшуюся жизнь будет страдать от последствий вашего решения.

— Ну и пусть!

— Ну а сейчас попрошу вас выйти. Мне нужно посмотреть, в каком состоянии находятся ее ожоги. Выйдите из палаты, я сообщу вам о своих выводах завтра.

— Я вас предупреждаю, что в любом случае увезу ее отсюда!


И он меня увез.

Несколькими днями позже я вернулась в департамент Сена и Марна.

Я снова оказалась в квартале социального жилья, в здании под названием «Шампань», в нашей квартире. Поскольку я не могла ходить, отец донес меня от автомобиля до квартиры на руках. На лестнице навстречу ему попадались соседи, и он им громко кричал:

— Видите, что управление социального жилья сделало с моей дочкой? Я подал на них жалобу!

Соседи смотрели на мои перебинтованные ноги и живот, и мне было стыдно. Я уткнулась носом в плечо отца, чтобы скрыть лицо. Мне казалось, что соседи видят мои ожоги сквозь бинты.

Кожа на ногах набухла. Она была ярко-розовой, с белыми фрагментами. Со стороны казалось, что она состоит из разных кусков. И так оно, в общем-то, и было! Живот пострадал от ожогов меньше и уже начал заживать — благодаря всем тем мазям, которые к нему прикладывали.

Старушка ждала меня в квартире вместе с Надей и Брюно.

— Ты вернулась? — вот и все, что она сказала, увидев меня.

Когда она подошла ко мне, я повернула голову в другую сторону. Брюно мне улыбнулся, хотя вообще-то никогда не улыбался. Надя же прошептала:

— Если бы ты видела, какую трепку Старик устроил Старушке, ты бы обрадовалась.

Затем, взяв меня за руку, добавила:

— Вообще-то она намеревалась посадить в кипяток меня. Тебе просто не повезло…

Старик положил меня на кровать. И только тут я заметила, что со мной больше нет моей куклы.

Я заплакала.


Поначалу доктор М. приходил к нам каждый день: он осматривал мои раны, проверяя, не проникла ли в них инфекция. Еще к нам заглядывала медсестра, меняла повязки, и мне при этом было очень больно — намного больнее, чем там, в больнице. Я вопила каждый раз, когда она снимала старые бинты, и Старик, обычно присутствовавший при этом, сердито шикал на меня, потому что соседи жаловались на то, что я так громко кричу. Ему пришлось показать им медицинскую справку, в которой было написано, какие я получила ожоги, а иначе они, наверное, вызвали бы полицию.

Старушка не заходила в нашу с Надей комнату: Старик запретил ей это делать.

Он сам умывал, причесывал, раздевал и одевал меня и при этом везде ко мне прикасался.

Как-то раз он пришел с фотоаппаратом и заставил меня позировать ему голой. Он говорил, что это нужно для получения страховых выплат и для судебной тяжбы против управления социального жилья. Он снимал крупным планом мои бедра и нижнюю часть живота. Мне было так стыдно, что я закрывала лицо ладошками, а он смеялся и говорил:

— Ну давай же, разведи ноги в стороны, чтобы было видно все ожоги… Посмотришь, сколько заплатит управление социального жилья, когда его начальник все это увидит!

Он смеялся так громко и заразительно, что я тоже начала смеяться. Я видела, что он очень доволен, и у меня самой на душе посветлело. Я даже спросила, а нельзя ли мне получить в подарок новую куклу.

— Когда нам заплатят кучу денег, я куплю тебе куклу. Но ты должна быть очень ласковой со мной, своим папой. Ты — моя маленькая куколка!

Он погладил мое лицо и легонько ущипнул сосочек на моей груди.

Затем он вышел в коридор и, позвав Надю, заперся с ней в своей комнате.

Получалось, что с момента моего отъезда ничего не изменилось.

Ничего не изменилось, если не считать того, что Старушка стала вести себя в присутствии Старика очень тихо. Она уже почти не разговаривала с Надей. Брюно делал все возможное для того, чтобы быть незаметным, и, можно сказать, стал тише воды ниже травы. Он теперь со мной не общался, и я лишь время от времени замечала, как брат проходил мимо нашей с Надей комнаты — так быстро, что едва успевал на ходу бросить на меня взгляд.

И все же я была довольна, что вернулась домой. Почему-то я чувствовала себя здесь лучше, хотя у нас дома и не было телевизора. Если бы у меня были телевизор и моя кукла, то я вообще чувствовала бы себя счастливой.


Но затем я неожиданно оказалась в аду.

Загрузка...