Введение

I

Рукопись «Истоки тоталитаризма», ставшая основой этой книги, была завершена осенью 1949 г., спустя более чем четыре года после поражения гитлеровской Германии и менее чем за четыре года до смерти Сталина. Первое издание книги появилось в 1951 г. И если сейчас оглянуться назад, то годы после 1945 г., проведенные мною за ее написанием, предстают как первый период относительного спокойствия после десятилетий беспорядка, растерянности и явного ужаса — революций, происшедших после первой мировой войны, возникновения тоталитарных движений и подрыва парламентарной формы правления, вслед за чем появились всевозможные тирании, фашистские и полуфашистские, однопартийные и военные диктатуры и, наконец, установились, причем, как казалось, прочно, тоталитарные формы правления, опирающиеся на массовую поддержку:[1] в России это произошло в 1929 г., который сейчас зачастую называют «второй революцией», а в Германии — в 1933 г.

Часть всей этой истории завершилась с поражением нацистской Германии. Возникло ощущение, что наступил первый благоприятный момент для того, чтобы взглянуть на современные события и взглядом историка, смотрящего назад, и пристальным аналитическим взором политолога, что впервые появилась возможность попытаться рассказать о происшедшем и понять его, еще не sine ira et studio, еще со скорбью и печалью, и потому сетуя, но уже не пребывая в безмолвном возмущении и бессильном ужасе (я сохранила в этом издании первоначальное «Предисловие» для того, чтобы передать настроение тех лет). Во всяком случае, это был первый момент, когда можно было оформить и обдумать те вопросы, с которыми мое поколение вынуждено было прожить лучшую часть своей взрослой жизни: Что произошло? Почему это произошло? Как это могло случиться? Ведь после поражения Германии, приведшего страну к разрухе, а нацию к «нулевой точке» ее истории, остались нетронутыми горы бумаг, огромное количество материала по каждому аспекту ее жизни в те 12 лет, которые ухитрился просуществовать Tausendjahriges Reich Гитлера. Первые обильные выборки из этого embarras de richesses, которое и сегодня остается недостаточно изученным и преданным гласности, начали появляться в связи с Нюрнбергским процессом над главными военными преступниками в 1946 г. Они содержались в двенадцати томах издания «Нацистский заговор и агрессия».[2]

Значительно более обширный, документальный и прочий материал, имеющий отношение к нацистскому режиму, появился в библиотеках и архивах к тому времени, когда в 1958 г. вышло второе (в бумажной обложке) издание этой книги. То, что я узнала тогда, было достаточно интересным, но вряд ли побуждало к каким-либо существенным изменениям в характере анализа или в аргументации моего первоначального текста. Представлялось целесообразным внести многочисленные дополнения и произвести замены цитат в сносках, и текст значительно расширился. Но все эти изменения имели сугубо технический характер. В 1949 г. нюрнбергские документы были известны только отчасти и в английских переводах, а значительное число книг, памфлетов и журналов, публиковавшихся в Германии между 1933 и 1945 гг., не были доступны вообще. В целом ряде дополнений я также учла некоторые из наиболее важных событий, происшедших после смерти Сталина, — такие, как кризис, связанный с выбором преемника, и речь Хрущева на XX съезде КПСС, — а заодно и новую информацию о сталинском режиме, содержавшуюся в последних публикациях. Таким образом я пересмотрела часть третью и последнюю главу части второй, а часть первая, посвященная антисемитизму, и первые четыре главы об империализме остались нетронутыми. Кроме того, в это время у меня появились некоторые воззрения чисто теоретического характера, тесно связанные с моим анализом элементов тотального господства, которых не было, когда я заканчивала рукопись этой книги, завершавшуюся довольно непоследовательными «Заключительными замечаниями». Последняя глава данного издания — «Идеология и террор» — заменила эти «Замечания», которые, в той мере, в какой они казались обоснованными, переместились в другие главы. Ко второму изданию я добавила «Эпилог», где я кратко рассмотрела ситуацию введения русской системы в странах-сателлитах, а также Венгерскую революцию. Этот текст, написанный много позднее, отличался по тональности, поскольку был связан с современными ему событиями, и к настоящему времени во многом устарел. Сейчас я сняла его, и это единственное существенное изменение в данном издании по сравнению со вторым изданием (в бумажной обложке).

Очевидно, что конец войны не означал конца тоталитарного правления в России. Напротив, последовала большевизация Восточной Европы, т. е. распространение тоталитарного правления на ее территорию. Наступивший мир означал не более чем важный поворотный пункт, после которого можно было анализировать сходства и различия в методах и институтах двух тоталитарных режимов. Решающее значение имел не конец войны, а смерть Сталина восемь лет спустя. В ретроспективе складывается впечатление, что за этой смертью последовали не просто кризис, связанный с выбором преемника, и временная, до того момента, когда новый лидер утвердит свою власть, «оттепель», но и подлинный, хотя и неоднозначный процесс детоталитаризации. Поэтому, если исходить из событий, не было оснований доводить эту часть моего повествования до наших дней. А если исходить из нашего знания об этом периоде, то оно не изменилось настолько серьезно, чтобы требовались значительные переработки и дополнения. В противоположность Германии, где Гитлер сознательно использовал свою войну для укрепления и совершенствования тоталитарного правления, период войны в России был периодом временного ослабления тотального господства. С точки зрения моих целей годы с 1929 до 1941-го и затем с 1945 до 1953-го представляют наибольший интерес, а наши источники по этим периодам в настоящее время столь же скудны и того же свойства, какими они были в 1958 или даже в 1949 г. Ничего не произошло и не похоже, что в будущем произойдет что-то такое, что могло бы предоставить нам столь же однозначное основание для окончания этой истории или обеспечить нас столь же ужасающе ясными и неопровержимыми документальными свидетельствами, как это было в случае с нацистской Германией.

Единственный важный дополнительный источник наших сведений — содержимое смоленского архива (опубликованного Мерле Файнсодом в 1958 г.) — показал, в какой мере скудность наших запасов самого элементарного документального и статистического материала останется решающим препятствием на пути всех исследований этого периода русской истории. Ведь хотя архивы (обнаруженные в помещении партийных органов в Смоленске немецкой разведкой, а затем захваченные в Германии американскими оккупационными войсками) содержат более 200 тысяч страниц документов и практически полностью сохранились за период с 1917 по 1938 г., объем той информации, которую они не в состоянии нам дать, поистине поражает. Даже в случае с «почти не поддающимся обработке обилием материала по чисткам», относящегося к периоду 1929–1937 гг., они не содержат какого-либо указания на число жертв или каких-либо других жизненно важных статистических данных. Там же, где цифры даются, они безнадежно противоречивы, различные организации указывают разные количества, и все, что мы можем узнать достоверного, это то, что многие цифры, даже если они и существовали, в соответствии с директивой правительства оставались у источника и никуда не передавались.[3] Этот архив не содержит также никакой информации об отношениях между различными сферами власти — «между партией, военными и НКВД» или между партией и правительством. Он хранит молчание и о канонах коммуникации и управления. Короче, мы ничего не узнаем об организационной структуре режима, о чем так хорошо осведомлены в случае с нацистской Германией.[4] Другими словами, если всегда было хорошо известно, что официальные советские публикации служили целям пропаганды и были совершенно ненадежны, сейчас представляется, что надежные источники и статистические данные, вероятно, вообще никогда и нигде не существовали.

Гораздо более серьезным является вопрос о том, можно ли при изучении тоталитаризма позволить себе игнорировать то, что происходило и продолжает происходить в Китае. Здесь наши знания еще менее надежны, чем знания о России 30-х годов. Это так отчасти потому, что Китай сумел более радикально изолироваться от иностранцев после успешной революции, отчасти вследствие того, что нам пока еще не пришли на помощь перебежчики из высших эшелонов Коммунистической партии Китая, а это сам по себе значимый факт. В течение семнадцати лет то немногое, что мы знали с уверенностью, указывало на весьма существенные различия. После начального очень кровопролитного периода (число жертв в первые годы диктатуры оценивается более или менее точно в 15 миллионов, т. е. приблизительно в 3 процента населения в 1949 г., что в процентном отношении значительно меньше, чем потери населения, связанные со «второй революцией» Сталина) и после исчезновения организованной оппозиции там не было усиления террора, не было массовых убийств невинных людей, отнесенных к категории «объективных врагов», не было показательных процессов, несмотря на обилие публичных покаяний и «самокритики», а также не было носящих вызывающий характер преступлений. Знаменитая речь Мао в 1957 г. «О правильном разрешении противоречий среди народа», обычно известная под вводящим в заблуждение названием «Пусть соперничают сто школ», конечно, не была призывом к свободе, однако она признавала неантагонистические противоречия между классами и, что еще более важно, между народом и правительством даже в условиях коммунистической диктатуры. Методом обращения с оппонентами было «исправление мысли» — разработанная процедура постоянного формирования и переформирования сознания, которой, как кажется, в той или иной мере подвергалось все население. Нам никогда не было хорошо известно, как все это осуществлялось в повседневной жизни, кто был избавлен от указанной процедуры (т. е. кто осуществлял «переделку»), и мы не имели ни малейшего представления о результатах «промывания мозгов», было ли его воздействие длительным и приводило ли оно в действительности к каким-либо изменениям личности. Если доверять нынешним заявлениям китайского руководства, то весь его результат заключается в лицемерии гигантских масштабов и в образовании «питательной почвы для контрреволюции». Если это был террор, а это почти наверняка был террор, то это был все же террор иного свойства, и, какими бы ни были его результаты, он не привел к массовому уничтожению населения. Отчетливо осознавались национальные интересы, страна могла мирно развиваться, использовались знания и умения выходцев из бывших правящих классов, а также поддерживались на достигнутом уровне академические и профессиональные стандарты. Короче, было очевидно, что «мысль» Мао Цзэдуна двигалась не по колее, накатанной Сталиным (или Гитлером, что в данном отношении то же самое), что он не является убийцей по своей природе и что национальное чувство, столь отчетливо проявляющееся во всех происходящих в бывших колониях революционных потрясениях, было достаточно мощным для того, чтобы наложить определенные ограничения на тотальное господство. Все это, как представляется, противоречит некоторым страхам, выраженным в данной книге (с. 414).

Однако Коммунистическая партия Китая после своей победы сразу же поставила перед собой цель быть «интернациональной по организации, всеохватывающей по идеологии и глобальной по политическим устремлениям» (с. 509), т. е. ее тоталитарные свойства были очевидны с самого начала. Эти свойства становились все более явными по мере развития китайско-советского конфликта, хотя сам конфликт связан был, возможно, скорее с национальными, чем с идеологическими вопросами. Достаточно зловещим было то, что китайцы настаивали на реабилитации Сталина и осуждали как «ревизионистский» уклон попытки русских осуществить детоталитаризацию. Дело осложнялось еще и тем, что все это сопровождалось совершенно безудержной, хотя пока и неудачной, внешней политикой, нацеленной на внедрение китайских агентов во все революционные движения и на возрождение Коминтерна под руководством Пекина. В настоящее время все эти процессы трудно оценивать отчасти из-за недостатка сведений, отчасти из-за того, что все находится по-прежнему в текучем состоянии. К неизвестности и соответственно неуверенности, проистекающей из самой ситуации, мы, к сожалению, добавили трудности, созданные нами самими. Ведь на деле мы усугубили ситуацию и в теории, и на практике тем, что унаследовали от времени «холодной войны» официальную «контр-идеологию» — антикоммунизм — которая также тяготеет к тому, чтобы стать глобальной в своих устремлениях, и побуждает нас к соблазну создать свою собственную фикцию, в результате чего мы, в силу своих принципиальных установок, оказались не в состоянии отличить разнообразные коммунистические однопартийные диктатуры, которым нам действительно приходится противостоять, от аутентично тоталитарного правления в Китае, каким оно может стать в своем развитии, хотя и в несколько нетрадиционных формах. Дело, конечно, не в том, что коммунистический Китай отличается от коммунистической России или что Россия Сталина отличалась от Германии Гитлера. Пьянство и некомпетентность, которые играют столь заметную роль в любом описании 20-х и 30-х годов и остаются столь же распространенными и сегодня, не играли вообще какой-либо роли в истории нацистской Германии, а неслыханная немотивированная жестокость немецких концентрационных лагерей и лагерей уничтожения во многом отсутствовала в русских лагерях, где заключенные умирали скорее от холода и голода, чем от экзекуций. Коррупция — проклятие русской администрации с самого начала — наблюдалась и в последние годы нацистского режима, но, по-видимому, полностью отсутствовала в Китае после революции. Можно было бы продолжить список подобных различий. Они имеют большое значение и образуют неотъемлемую часть национальной истории указанных стран, но не определяют непосредственным образом форму правления. Абсолютная монархия, несомненно, была весьма различной в Испании, Франции, Англии, Пруссии, тем не менее везде это была одна и та же форма правления. В нашем контексте решающее значение имеет то обстоятельство, что тоталитарное правление отличается от диктатур и тираний. Способность проводить различие между ними никоим образом не является сугубо академическим делом, которое можно спокойно предоставить «теоретикам», поскольку тотальное господство — это единственная форма правления, с которой невозможно какое-либо сосуществование.

У нас поэтому есть все основания для того, чтобы использовать слово «тоталитарный» осторожно и благоразумно. Кроме того, у нас есть все основания быть очень обеспокоенными. Мы являемся сейчас свидетелями первой общенациональной чистки партии в Китае, которая несет явную угрозу массовых убийств. Если эта угроза воплотится в жизнь, то могут создаться условия, столь хорошо известные нам по России времен правления Сталина. Мы не знаем, что привело к такому неожиданному процессу, «которое, как говорят, застало врасплох даже опытных китайских чиновников» (см. статью Макса Френкеля в «Нью-Йорк таймс» от 26 июня 1966 г.), мы не знаем, является ли это следствием тщательно скрываемой борьбы за власть или результатом недавних провалов во внешней политике Китая. Однако истерические заявления об очевидно несуществующей «буржуазной контрреволюции», поддерживаемой и лелеемой «ревизионистами», «антипартийными» элементами внутри партии, «гремучими змеями» и «ядовитыми сорняками» среди интеллигенции, могут легко привести к такой же смене режима, какая, подобно «второй революции», устранила диктатуру Ленина и установила тоталитарное правление Сталина. Подобные наблюдения тем не менее по-прежнему являются просто предположениями, а фактом остается то, что о Китае, как и раньше, известно меньше, чем было известно о России в ее худший период. Было бы слишком самонадеянно пытаться дать анализ нынешней формы правления в Китае уже потому, что она еще не установилась.

В разительном противоречии со скудностью и ненадежностью новых источников фактического знания о тоталитарном правлении находится огромный рост за последние 15 лет числа исследований любых вариантов новых диктатур, будь они тоталитарными или нет. Это, конечно, в особенной мере верно относительно нацистской Германии и советской России. Сейчас есть много работ, которые действительно незаменимы для дальнейшего исследования и изучения предмета, и я предприняла всевозможные усилия для соответствующего расширения моей прежней библиографии. (Во втором — в бумажной обложке — издании не было какой-либо библиографии.) Единственный вид литературы, которую я, за немногими исключениями, намеренно оставила без внимания, — это многочисленные мемуары бывших нацистских генералов и функционеров высокого уровня, опубликованные после войны. (Тот факт, что этот род апологетики не блещет честностью, вполне очевиден и не может служить достаточным основанием для исключения его из сферы нашего внимания. Однако поражает отсутствие в этих воспоминаниях какого-либо понимания того, что в действительности произошло, а также той роли, которую играли их авторы в событиях того времени. Это лишает указанные воспоминания всякого интереса, кроме разве что психологического.) Кроме того, я добавила в список литературы к частям первой и второй несколько новых важных работ. Наконец, в целях удобства библиография сейчас, как и сама книга, разделена на три отдельные части.

II

То обстоятельство, что книга была задумана и написана давно, оказалось, если подходить с точки зрения свидетельств и источников, менее серьезным недостатком, чем можно было бы вполне обоснованно предположить, причем это верно относительно материала, связанного и с нацистской, и с большевистской разновидностями тоталитаризма. Одна весьма своеобразная особенность литературы по тоталитаризму состоит в том, что очень ранние попытки современников написать его «историю», попытки, которые, если руководствоваться академическими стандартами, были обречены на неудачу вследствие отсутствия безусловно надежных источников, а также вследствие чрезмерной эмоциональной вовлеченности, на удивление, хорошо выдержали испытание временем. Биография Гитлера Конрада Хейдена и биография Сталина Бориса Суварина, написанные и опубликованные в 30-е годы, в некоторых отношениях более точны и почти во всех отношениях адекватнее истинному положению дел, чем стандартные биографии Алена Буллока и Исаака Дейчера соответственно. Тому может быть много причин, но одна из них совершенно определенно заключается в том простом факте, что документальный материал в обоих случаях преимущественно подтверждал и дополнял то, что уже давно было известно от крупных перебежчиков и других непосредственных свидетелей.

С некоторой степенью огрубления можно сказать: нам не нужен был «Секретный доклад» Хрущева, чтобы узнать, что Сталин совершал преступления или что этот будто бы «болезненно подозрительный» человек решил довериться Гитлеру. Что касается последнего обстоятельства, то ничто лучше, чем такое доверие, не доказывает, что Сталин в действительности не был душевнобольным. Он был оправданно подозрительным по отношению ко всем людям, которых он хотел или готовился устранить, а это были практически все в высших эшелонах партии и правительства, и он естественным образом доверял Гитлеру, поскольку не желал ему зла. Что же касается первого обстоятельства, то поразительные признания Хрущева в силу той очевидной причины, что присутствующие в аудитории и он сам были в полной мере вовлечены в действительно имевшие место события, скрывали гораздо больше, чем обнаруживали. Эти признания имели неожиданный результат: в глазах многих (и конечно же в глазах ученых с их профессиональной любовью к официальным источникам) они преуменьшали неслыханно преступный характер сталинского режима, который, в конце концов, заключался не столько в оклеветании и убийстве нескольких сот или тысяч крупных политических деятелей и деятелей искусства, которых можно посмертно «реабилитировать», сколько в уничтожении в буквальном смысле бессчетных миллионов людей, которых никто, даже Сталин, не мог заподозрить в «контрреволюционной» деятельности. Оставляя неосужденными некоторые преступления, Хрущев как раз и скрывал преступность режима в целом. И именно против такого камуфляжа и лицемерия нынешних правителей России — все они были подготовлены и выдвинуты при Сталине — почти открыто выступают сегодня представители более молодого поколения русской интеллигенции. Ведь они знают все, что можно знать, о «массовых репрессиях, выселении и уничтожении целых народов».[5]

Более того, объяснение, данное Хрущевым тем преступлениям, которые он признал, — болезненная подозрительность Сталина — скрывает наиболее характерный аспект тоталитарного террора, заключающийся в том, что его развязывают, когда уничтожена всякая организованная оппозиция и тоталитарный правитель знает, что ему уже нечего опасаться. Это особенно верно относительно того, что происходило в России. Сталин начал свои гигантские чистки не в 1928 г., когда признал, что «у нас есть внутренние враги», и когда действительно имел основания чего-то бояться (он знал, что Бухарин сравнивал его с Чингисханом и что тот был убежден: политика Сталина «вела страну к голоду, разрухе и полицейскому режиму»), [6] а в 1934 г., когда все бывшие оппозиционеры «признали свои ошибки» и сам Сталин на XVII съезде партии, названном им также «съездом победителей», заявил: «…на этом съезде — и доказывать нечего, да, пожалуй — и бить некого».[7] Нет никакого сомнения ни в сенсационном характере, ни в решающем политическом значении XX съезда партии для Советской России и для коммунистического движения в целом. Однако это именно политическое значение; свет, который проливают официальные источники после сталинской поры на то, что происходило в предшествующий период, это не свет правды.

Если говорить о нашем знании сталинской эпохи, то публикация Файнсодом смоленского архива, которую я уже упоминала, остается, несомненно, самой важной публикацией, и очень жаль, что за этой первой, во многом случайной, выборкой до сих пор не последовали более обширные публикации данного материала. Судя по книге Файнсода, мы можем многое узнать о борьбе Сталина за власть в период середины 20-х годов: нам сейчас известно, насколько шатким было положение партии,[8] причем не только потому, что дух открытой оппозиции преобладал в стране, но и в силу того, что партию разъедали коррупция и пьянство; отчетливо выраженный антисемитизм сопровождал почти все требования либерализации;[9] движение за коллективизацию и раскулачивание, начавшееся после 1928 г., в действительности прервало нэп — новую экономическую политику Ленина, а вместе с этим прервало начавшееся примирение между народом и его правительством;[10] этим мерам яростно и единодушно сопротивлялся весь класс крестьянства, решивший, что «лучше не родиться, чем вступить в колхоз»,[11] и не соглашавшийся быть разделенным на богатых, середняков и бедняков для того, чтобы его подняли против кулаков — [12] «есть кто-то, кто хуже этих кулаков и кто думает только о том, чтобы затравить людей»;[13] ситуация была не намного лучше в городах, где рабочие отказывались сотрудничать с профсоюзами, находившимися под контролем партии, и называли представителей руководства «отъевшимися чертями», «лживыми паразитами» и т. п.[14]

Файнсод справедливо отмечает, что эти документы отчетливо демонстрируют не только наличие «широко распространенного массового недовольства», но и отсутствие какой-либо «достаточным образом организованной оппозиции» режиму в целом. Он не замечает вместе с тем того — это, по моему мнению, столь же наглядно показывают свидетельства, — что существовала очевидная альтернатива захвату власти Сталиным и трансформации однопартийной диктатуры в тотальное господство, которая заключалась в продолжении политики нэпа, какой она была инициирована Лениным.[15] Более того, меры, принятые Сталиным при введении первого пятилетнего плана в 1928 г., когда он обладал почти полным контролем над партией, подтверждают, что превращение классов в массы и соответственно искоренение всякой групповой солидарности являются условием sine qua non тотального господства.

Что касается периода никем не оспариваемого правления Сталина, начиная с 1929 г., то смоленский архив, как правило, подтверждает то, что нам было известно из менее надежных источников. Это верно даже относительно его некоторых странных пробелов, особенно тех, что касаются статистических данных. Ведь эти пробелы лишь подтверждают, что в этом отношении, как и в других, сталинский режим был безжалостно последовательным: все факты, которые не согласовывались или, возможно, не могли бы согласовываться с официальными фикциями, — данными об урожаях, преступности, действительными случаями «контрреволюционной» деятельности, отличавшимися от более поздних фиктивных заговоров, — рассматривались как нефакты. С тоталитарным презрением к фактам и реальности в полной мере согласуется то обстоятельство, что все данные, вместо того чтобы собираться в Москве из всех уголков огромной территории, сначала доводились до сведения тех или иных местностей посредством публикаций в «Правде», «Известиях» или в каком-то другом официальном органе в Москве, так что всякая область и всякий район в Советском Союзе получали свои официальные фиктивные статистические данные во многом подобно тому, как они получали не менее фиктивные задания по пятилетним планам.[16]

Я кратко перечислю некоторые наиболее поразительные моменты, о которых прежде можно было только догадываться и которые сейчас подтверждаются документальными свидетельствами. Мы всегда подозревали, а сейчас знаем, что режим никогда не был «монолитным», а «сознательно строился вокруг частично совпадающих, дублирующих друг друга, параллельных функций» и вся эта гротескно-аморфная структура держалась посредством того же Fuhrer-принципа — так называемого культа личности, — что и в нацистской Германии;[17] что исполнительным механизмом при этой особой форме правления была не партия, а полиция, «оперативные действия которой не регулировались по партийным каналам»;[18] что совершенно невинные люди, которых режим уничтожал миллионами, «объективные враги» на большевистском языке, знали, что они «преступники без преступлений»;[19] что именно эта новая категория людей, которую следует отличать от прежних действительных врагов режима — террористов, убивавших правительственных чиновников, устраивавших поджоги, просто бандитов, — реагировала с той же самой «полной пассивностью»,[20] которая столь хорошо известна нам по поведению жертв нацистского террора. Никогда не вызывало сомнения то, что «поток взаимных доносов» во время Большой Чистки был столь же разрушительным для экономики и социальной жизни страны, сколь эффективным он был для укрепления позиций тоталитарного правителя, однако только сейчас мы знаем, насколько преднамеренно Сталин «пустил в ход эту зловещую цепь доносов»,[21] когда официально заявил 29 июля 1936 г.: «Непременным качеством каждого большевика в настоящих условиях должно быть умение распознать врага партии, как бы хорошо он ни замаскировался»[22] (Курсив мой. — X. A.). Подобно тому как «окончательное решение» Гитлера в действительности означало приказ «Иди и убей», являвшийся обязательной заповедью для элиты нацистской партии, так и заявление Сталина предписывало: «Иди и солги» — в качестве направляющего правила поведения для всех членов большевистской партии. Наконец, этот первый беглый взгляд на действительное положение и на ход событий лишь в одной конкретной области делает совершенно ненужными какие-либо рассуждения о степени истинности одной, находящейся сейчас в обращении теории, в соответствии с которой террор в конце 20-х и в 30-х годах был «высокой платой страданиями» за индустриализацию и экономический прогресс.[23] Террор не приводил ни к чему подобному. Документально наиболее надежно засвидетельствованными результатами раскулачивания, коллективизации и Большой Чистки были не прогресс или быстрая индустриализация, а голод, развал в производстве продуктов питания и депопуляция. Последствия заключались также в постоянном кризисе сельского хозяйства, в нарушении процесса прироста населения и в неудаче дела развития и колонизации Сибири. Более того, как подробно показывают материалы смоленского архива, методы правления Сталина привели к разрушению и того уровня профессиональной компетентности и технического развития, который был достигнут в стране после Октябрьской революции. И все это в совокупности было действительно невероятно «высокой ценой», и не только страданием, которую пришлось заплатить за появление карьерных мест в партийной и правительственной бюрократиях для тех сегментов населения, представители которых зачастую не были просто «политически неграмотны».[24] Истина состоит в том, что цена тоталитарного правления была столь высока, что ни Германия, ни Россия еще не оплатили ее в полной мере.

III

Я уже упоминала процесс детоталитаризации, который последовал за смертью Сталина. В 1958 г. я еще не была уверена, что «оттепель» является чем-то большим, чем просто временным послаблением, своего рода чрезвычайной мерой, обусловленной кризисом наследования власти и немногим отличающейся от значительного ослабления тоталитарного контроля во время второй мировой войны. Даже сегодня мы не можем знать того, является ли этот процесс окончательным и необратимым, но его уже определенно нельзя назвать временным или условным. Ведь как ни толковать причудливые зигзаги советской политики после 1953 г., нельзя отрицать того, что была ликвидирована огромная полицейская империя, было уничтожено большинство концентрационных лагерей, не проводились какие-либо новые репрессии против «объективных врагов», а конфликты между членами нового «коллективного руководства» разрешаются посредством понижения в должности и высылки из Москвы, а не посредством показательных процессов, исповедей и убийств. Несомненно, методы, используемые новыми правителями в годы, последовавшие за смертью Сталина, в очень многом повторяют образцы, созданные Сталиным после смерти Ленина: вновь появился триумвират, названный «коллективным руководством», т. е. термином, который создал Сталин в 1925 г., а после четырех лет интриг и борьбы за власть произошло повторение coup d'etat, осуществленного Сталиным в 1929 г., а именно захват власти Хрущевым в 1957 г. Строго говоря, можно утверждать, что Хрущев во многом следовал методам своего умершего и осужденного учителя. Ему также понадобилась внешняя сила для завоевания власти в партийной иерархии, и он использовал поддержку маршала Жукова и армии точно таким же образом, каким Сталин использовал свои отношения с тайной полицией 30 лет тому назад.[25] Точно так же как в случае со Сталиным, когда высшая власть после переворота продолжала оставаться у партии, а не у полиции, в случае с Хрущевым «к концу 1957 г. Коммунистическая партия Советского Союза завоевала позиции безусловного верховенства во всех аспектах советской жизни».[26] Ведь подобно тому как Сталин никогда не останавливался перед чисткой кадров полиции и ликвидацией ее главы, так и Хрущев после внутрипартийных маневров устранил Жукова из Президиума и Центрального Комитета партии, куда он был избран после переворота, а также устранил его с высшего поста в армии.

Конечно, к тому моменту, когда Хрущев обратился к Жукову за поддержкой, приобретение армией главенства над полицией было в Советском Союзе свершившимся фактом. Это было одним из неизбежных следствий разрушения полицейской империи, правление которой над значительной частью советских промышленных предприятий, шахт и недвижимой собственностью было унаследовано группой управляющих, которые неожиданно оказались избавленными от своего наиболее серьезного экономического конкурента. Автоматическое возвышение армии имело еще более решающее значение. Она сейчас обладала несомненной монополией на инструменты насилия, посредством которых можно было разрешать внутрипартийные конфликты. Свидетельством проницательности Хрущева является то обстоятельство, что он постиг все эти следствия предпринятого им вместе с коллегами быстрее, чем они. Какими бы ни были руководившие им мотивы, последствия такого перемещения центра тяжести с полиции на армию имели огромное значение. Действительно, возвышение тайной полиции над военным аппаратом является важнейшей характеристикой многих тираний, причем не только тоталитарных. Однако в случае с тоталитарным правлением преобладание полиции связано не только с целями подавления своего населения, но и с идеологическими притязаниями на мировое господство. Ведь очевидно, что те, кто рассматривает весь земной шар как свою будущую территорию, будут придавать особое значение органам внутреннего насилия, а покоренными территориями управлять скорее полицейскими методами и силами, чем с помощью армии. Так, нацисты использовали свои войска СС, являвшиеся, по существу полицейскими силами, для управления и даже завоевания иностранных территорий, преследуя при этом конечную цель подчинить и армию, и полицию руководству СС.

Кроме того, значение этого изменения сил в расстановке власти проявилось и раньше, при подавлении оружием Венгерской революции. Кровавая расправа над этой революцией, столь ужасающая и столь эффективная, была осуществлена подразделениями регулярной армии, а не полицейскими силами, и следствием этого было то, что ни в коей мере не может быть оценено как типично сталинистское решение. Хотя за военными действиями последовали казнь лидеров и заключение в тюрьму тысяч людей, но не было массовой депортации населения, фактически не предпринималась попытка обезлюдить страну. И поскольку это была военная операция, а не полицейская акция, Советы могли позволить себе оказать побежденной стране достаточную помощь, с тем чтобы предупредить массовый голод и предотвратить полное крушение экономики в год, последовавший за революцией. Ничто, несомненно, даже отдаленно не напоминало действия Сталина в подобных обстоятельствах.

Наиболее показательным признаком того, что Советский Союз уже нельзя считать тоталитарным государством в строгом смысле этого термина, является быстрое и плодотворное возрождение искусств за последнее десятилетие. Разумеется, попытки реабилитировать Сталина и заставить умолкнуть все более громкие требования свободы слова и мысли со стороны студентов, писателей и художников повторяются вновь и вновь, но ни одна из этих попыток не была очень успешной и вряд ли окажется таковой, если не будут восстановлены в полном объеме террор и полицейское правление. Бесспорно, люди в Советском Союзе лишены всех форм политической свободы — не только свободы образования организаций, но и свободы мысли, мнения и выражения их в публичных формах. Дело выглядит так, будто ничего не изменилось, но в действительности изменилось все. Когда Сталин умер, столы писателей и художников были пусты. Сегодня существует литература, циркулирующая в рукописях, а в студиях художников создаются все виды современной живописи, эта продукция становится известной, хотя и не представлена на выставках. Сказанное призвано не затушевывать различия между тиранической цензурой и свободой искусств, а лишь подчеркнуть тот факт, что различие между подпольной литературой и отсутствием литературы равно различию между единицей и нулем.

Далее, сам тот факт, что участники интеллектуальной оппозиции могут предстать перед судом (хотя это и не открытый процесс), могут высказаться в зале суда и могут рассчитывать на поддержку вне его стен, ни в чем не признаются и заявляют о своей невиновности, показывает, что мы уже не имеем дела с тотальным господством. То, что произошло с Синявским и Даниэлем — двумя писателями, подвергшимися в феврале 1966 г. суду за публикацию за границей произведений, которые не могли быть опубликованы в Советском Союзе, и приговоренными к семи и пяти годам исправительных работ соответственно, конечно же является возмутительным по всем юридическим меркам конституционного правления. Однако то, что они смогли заявить, было услышано в мире и вряд ли будет забыто. Они не исчезли в бездне забвения, которую тоталитарные правители уготавливают для своих оппонентов. Менее известным, но еще более убедительным является то обстоятельство, что наиболее амбициозная попытка самого Хрущева повернуть вспять процесс детоталитаризации окончилась полной неудачей. В 1957 г. он ввел новый «закон против тунеядцев», который мог бы позволить режиму возобновить массовые депортации, вновь начать использовать в крупных масштабах рабский труд и дать ход — а это наиболее важно для тотального господства — новой волне массовых доносов, поскольку тунеядцев призваны были отбирать сами трудящиеся на массовых собраниях. Этот «„закон“ встретил, однако, сопротивление со стороны советских юристов, и от него отказались еще до того, как он был введен в действие».[27] Другими словами, люди в Советском Союзе от кошмара тоталитарного правления перешли к многообразным трудностям, опасностям и несправедливостям однопартийной диктатуры. И хотя совершенно верно, что эта современная форма тирании не дает никаких гарантий конституционного правления, что «даже если принять посылки коммунистической идеологии, то и в этом случае всякая власть в СССР является в конечном счете незаконной»,[28] что страна поэтому может в любой момент впасть в тоталитаризм без особых потрясений, — все же при всем этом верно и то, что наиболее ужасающая из всех новых форм правления, составные компоненты и исторические истоки которой я взялась анализировать, пришла со смертью Сталина к своему концу точно так же, как кончился тоталитаризм в Германии со смертью Гитлера.

Эта книга посвящена тоталитаризму, его истокам и его составным компонентам, а его последствия в России или в Германии попадают в сферу внимания лишь в той мере, в какой они могут пролить какой-либо свет на то, что происходило прежде. Поэтому в нашем контексте значение имеет не столько период после смерти Сталина, сколько послевоенная пора его правления. А эти восемь лет, с 1945 по 1953 г., не добавляют каких-либо новых элементов к тому, что проявлялось с середины 30-х годов, лишь подтверждая и углубляя, но никак не опровергая ранее выявившиеся тенденции. События, последовавшие за победой, меры, принятые для того, чтобы вновь утвердить тотальное господство в Советском Союзе после временного послабления во время войны, а также меры, посредством которых тоталитарное правление было установлено в странах-сателлитах — все это согласовывалось с правилами игры, уже известными нам. Большевизация сателлитов началась с тактики народного фронта и стыдливой парламентской системы, затем быстро перешла к открытому установлению однопартийных диктатур, в процессе чего ликвидировались и лидеры, и члены прежде терпимых партий, и достигла последней стадии тогда, когда местные коммунистические лидеры, которым Москва с основанием или без не доверяла, подверглись грубому шельмованию, унижениям на показательных процессах, пыткам, а затем были уничтожены под руководством наиболее коррумпированных и наиболее недостойных элементов в их партиях, собственно говоря, тех, кто и изначально были не местными коммунистами, а агентами Москвы. Все происходило так, как будто Москва повторяла в великой спешке все стадии Октябрьской революции, вплоть до оформления тоталитарной диктатуры. Сами акции, несмотря на свой непередаваемый ужас, не представляют особого интереса и не отличаются разнообразием: то, что происходило в одной из стран-сателлитов, совершалось почти в тот же самый момент во всех других от Балтийского моря до Адриатического. События отличались в тех регионах, которые не были включены в систему сателлитов. Балтийские государства были непосредственно инкорпорированы в Советский Союз, и им пришлось значительно хуже, чем сателлитам: более чем полмиллиона человек были депортированы из трех маленьких стран, и «огромный приток русских поселенцев» привел к появлению угрозы того, что местное население может стать меньшинством в своих собственных странах.[29] Восточная Германия, напротив, только сейчас, после строительства Берлинской стены, медленно инкорпорируется в систему сателлитов, а раньше к ней относились скорее как к оккупированной территории со своим правительством Квислингов.

В контексте нашей работы большее значение имеют события в Советском Союзе после 1948 г., года таинственной смерти Жданова и «ленинградского дела». Впервые после Большой Чистки Сталин казнил большое число высокопоставленных и высших чиновников, и нам достоверно известно, что это планировалось как начало еще одной чистки в масштабах всей страны. Она была бы начата «делом врачей», если бы не смерть Сталина. Многие врачи, в основном еврейского происхождения, были обвинены в намерениях «уничтожить руководящие кадры СССР».[30] Все, что происходило в России между 1948 г. и январем 1953 г., когда был «раскрыт» «заговор врачей», поразительным и зловещим образом напоминало приготовления к Большой Чистке в 30-е годы: смерть Жданова и чистка в Ленинграде соответствовали не менее таинственной смерти Кирова в 1934 г., за которой немедленно последовала своего рода подготовительная чистка «всех бывших оппозиционеров, сохранившихся в партии».[31] Более того, само содержание абсурдных обвинений против врачей, заключавшихся в том, что они по всей стране собирались убивать людей, занимающих высокие посты, должно было наполнить ужасающими предчувствиями тех, кто был знаком с методом Сталина обвинять мнимого врага в тех преступлениях, которые он сам собирался совершить. (Наиболее известный пример, конечно, его обвинение Тухачевского в сговоре с Германией, выдвинутое как раз в тот момент, когда сам Сталин обдумывал союз с нацистами.) Очевидно, в 1952 г. окружение Сталина было гораздо мудрее, чем в 30-е годы, в том смысле, что понимало истинный смысл слов Сталина, и сами формулировки, вероятно, посеяли панику среди высших чиновников режима. Эта паника по-прежнему может служить наиболее вероятным объяснением смерти Сталина, таинственных обстоятельств вокруг нее, а также того, что высшие эшелоны партии, раздираемые своими обычными распрями и интригами, мгновенно сплотили ряды в первые месяцы кризиса в наследовании власти. Сколь бы мало мы ни знали о деталях этой истории, наших знаний более чем достаточно для подкрепления моего давнего убеждения в том, что такие «губительные операции», как Большая Чистка, были не изолированными эпизодами, не эксцессами, вызванными чрезвычайными обстоятельствами. Это был институт террора, и таких его проявлений следовало ожидать через регулярные интервалы времени — до тех пор, пока не изменится природа самого режима.

Наиболее драматическим новым элементом в этой последней чистке, которую планировал Сталин в заключительные годы жизни, был решающий поворот в идеологии, заключавшийся в утверждении о наличии еврейского всемирного заговора. В течение нескольких лет основа для этого изменения тщательно подготавливалась посредством целого ряда судебных процессов в странах-сателлитах — процесса Райка в Венгрии, дела Аны Паукер в Румынии и процесса в 1952 г. над Сланским в Чехословакии. В рамках этих подготовительных мероприятий происходил отбор высших партийных чиновников, имеющих «еврейское буржуазное» происхождение, и их обвиняли в сионизме. В такие обвинения постепенно стали впутывать связи с организациями, являвшимися, как всем известно, не сионистскими (например, с Американским еврейским объединенным комитетом распределения), что делалось с целью показать, что все евреи — это сионисты, а все сионистские группы — «наемники американского империализма».[32]

Разумеется, в «преступлении» сионизма не было ничего нового, но, по мере того как кампания разворачивалась и начала концентрироваться на евреях в Советском Союзе, происходило еще одно существенное изменение: евреев теперь обвиняли скорее в «космополитизме», чем в сионизме, а характер обвинений, проистекавших из этого изменения, все в большей мере следовал нацистским утверждениям о всемирном еврейском заговоре в духе сионских мудрецов. Стало поразительно ясным, какое глубокое впечатление произвели, вероятно, эти утверждения, являвшиеся стержнем нацистской идеологии, на Сталина, первые проявления чего стали видны, начиная со времен пакта между Гитлером и Сталиным. Отчасти это было связано с очевидной пропагандистской ценностью таких утверждений в России и во всех странах-сателлитах, где были широко распространены антиеврейские чувства, а антиеврейская пропаганда всегда пользовалась большой популярностью, отчасти же с тем, что подобный воображаемый мировой заговор представлял собой более удобную идеологическую основу для оправдания тоталитарных притязаний на мировое господство, нежели ссылки на козни Уоллстрита, капитализма и империализма. Открытое, беззастенчивое принятие того, что весь мир считал наиболее существенным признаком нацизма, было последним комплиментом Сталина его покойному коллеге и сопернику в деле тоталитарного господства, с которым он, к своему великому сожалению, не смог достичь долговременного соглашения.

Сталин, как и Гитлер, умер в разгар своего ужасающего незаконченного мероприятия. А когда это произошло, история, о которой должна рассказать эта книга, и события, которые мы стремимся здесь понять и осмыслить, пришли к своему, по крайней мере временному, концу.

Ханна Арендт

Июнь 1966 г.

Загрузка...