К ИСТОРИИ ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ [1]

Филипп Арьес

Возможно ли написать историю частной жизни? Или само понятие «частного» отсылает нас к столь разнородным — и зависимым от эпохи — состояниям и ценностям, что между ними невозможно установить отношения преемственности и выявить отличия? Вот тот вопрос, который я хотел бы поставить и на который, будем надеяться, этот коллоквиум даст ответ.

В качестве точек отсчета я хочу предложить две эпохи, две исторические ситуации или, вернее, два суммарных представления о них, которые позволили бы нам проблематизировать то, что между ними.

Нашей исходной точкой будет конец Средних веков. Мы видим, что средневековый человек существует внутри системы коллективных, феодальных, общинных солидарностей, которая функционирует примерно так: индивидуум или семья солидарны с сеньоральной общиной, с линьяжем, включены в вассальные отношения, а потому их мир нельзя назвать ни частным, ни публичным в том смысле, который мы сегодня вкладываем в эти термины. Тем более к нему не подходит то значение, которое придавало им Новейшее время.

Не будем бояться банальностей: существует путаница между частным и публичным, между «внутренним покоем» и казной[2]. Что это означает? Прежде всего, как показал Норберт Элиас, что многие обыденные действия на протяжении долгого времени осуществлялись вполне публично.

Это категорическое утверждение нуждается в двух поправках:

1) Замыкая в себе и ограничивая индивидуума, сообщество, будь то сельская община, городок или квартал, является той привычной средой, где все друг друга знают и все друг за другом приглядывают, и за пределами которой простирается terra incognita, населенная мифическими существами. Это сообщество — единственный обитаемый мир, регулируемый определенным правом.

2) Далее, общинное пространство не бывает равномерно заполненным, даже в эпоху высокой плотности населения. В нем остаются пустоты: уголок у окна в комнате, фруктовый сад у дома или лес с прячущимися в чаще хижинами, которые могут быть интимным пространством — нестабильным, но признаваемым и более или менее оберегаемым.

Наша конечная точка — ситуация, которая сложилась в XIX столетии. Общество превращается в гигантское анонимное народонаселение, где никто никого не знает. Труд, досуг, домашняя и семейная жизнь становятся изолированными занятиями, которые разделены непроницаемыми границами. Человек стремится укрыться от сторонних взглядов, чему способствуют два фактора:

• право более свободного выбора (по крайней мере, по ощущениям) общественного положения и образа жизни;

• уход в семью, ставшую прибежищем, центром частного пространства.

При этом еще в начале XX столетия в простонародье, особенно в деревнях, продолжают существовать прежние типы коллективной, общинной социабельности: для мужчин — в кабаке, для женщин — в месте, где стирают белье, и для всех — на улице.

Как происходит переход от одной схематически обозначенной нами модели к другой? Для решения этой проблемы мы можем выбирать по крайней мере между двумя подходами.

Первый соответствует эволюционистской схеме: развитие западного общества было предопределено начиная со Средних веков; оно последовательно и прямо шло к современности, хотя на этом пути бывали перерывы, перебои и отступления. Такая перспектива не дает увидеть реальное сцепление значимых фактов, разнообразие и пестроту, которые составляют одну из характерных черт западного общества XVI–XVIII веков; не позволяет нам выделять новые элементы и «пережитки».

Второй подход более привлекателен, поскольку дает возможность приблизиться к реальности. Мы отказываемся от традиционной периодизации и исходим из того, что с середины Средневековья и вплоть до конца XVII века европейская ментальность не претерпевала настоящих глубинных изменений. Именно так я поступал, занимаясь исследованиями о смерти; по сути это означает, что периодизация, использующаяся в политической, социальной, экономической и даже культурной истории, не подходит для истории ментальностей. Тем не менее в Новое время происходит слишком много изменений в материальной и духовной жизни, в отношениях между человеком и государством, внутри семьи, чтобы не выделять его как отдельный, своеобразный период. При этом не стоит забывать о том, чем он обязан долгому Средневековью, или о том, что он был предвестником современности, хотя в нем нельзя видеть ни простое продолжение первого, ни подготовку ко второй.

Изменения в Новое время

Какие (с нашей точки зрения) события способствовали изменению ментальностей, прежде всего представлений человека о себе, о своей роли в повседневном существовании общества?

Происходят три внешних сдвига, которые относятся к сфере большой политической и культурной истории.

Самый, вероятно, важный из них — новая роль государства, которое с XV века постоянно самоутверждается разными способами, в разных формах и при помощи разных репрезентаций.

Государство и государственное правосудие все чаще вторгаются (сначала номинально, но в XVIII веке уже вполне реально) в социальное пространство, ранее отданное на откуп общинам.

Одной из главных жизненных стратегий индивидуума по–прежнему было приобретение, защита и расширение того социального положения, которое могло позволить его сообщество. Начиная с XV–XVI веков в общине появлялось все больше пространства для маневра, поскольку богатство и разнообразие ремесел усиливали неравенство. Тактика состояла в том, чтобы заслужить одобрение, вызвать зависть или по крайней мере обеспечить терпимое к себе отношение за счет видимости, то есть нести. Сохранять или защищать свою честь значит сохранять лицо.

Человек был не тем, кем был, а тем, кем казался, — вернее, кем ему удавалось казаться. Все было подчинено этому: излишние расходы, расточительность (результат осознанного выбора — по крайней мере в лучшие минуты), надменность, бахвальство. Защита чести могла довести до дуэли, то есть до активного и опасного участия в поединке, или до публичного обмена оскорблениями и ударами, инициировавшего цикл мести, который исключал обращение к таким государственным институтам, как суд. Но начиная по меньшей мере с эпохи Людовика XIV, государство стремится максимально держать «видимость» под контролем. Под страхом смертной казни оно запрещает дуэли (это делает уже кардинал де Ришелье), издает законы против излишней роскоши в одежде, позволявшей занимать место, которое по праву тебе не принадлежало. Оно проводит перепись благородного сословия, чтобы исключить самозванцев. При помощи «писем с печатью» (lettres de cachet)[3] оно все больше вмешивается в то, что мы считаем святая святых частного существования, — в семейные отношения. Впрочем, тут оно обычно делегирует свою власть одному из членов семьи, чтобы тот использовал ее против другого: это позволяет не задействовать государственный аппарат, то есть избежать большего бесчестья.

Такая стратегия имела важные последствия. Государственная система правосудия делила общество на три страты:

1. Придворное общество, настоящий форум, где за внешне современным видом скрывается архаическая смесь политических или государственных актов, любви к праздникам, личных обязательств, службы и иерархических отношений, иные ключевые элементы которых зародилось еще в Средние века.

2. На другом конце социального спектра — низшие городские и сельские слои, где долго сохранялось традиционное чередование труда и праздников. Этой среде свойственно выставлять напоказ достаток и престиж; здесь царит широкая, подвижная и обновляющаяся социабельность. Это мир улиц, лавок, задворков или большой площади рядом с церковью.

3. Двор и простонародье — два препятствия на пути нового частного пространства, которое начинает формироваться у средних, в основном образованных слоев: мелкого служилого дворянства и клириков, нотаблей средней руки; все они проявляют ранее неведомую склонность к домашней жизни, к поддержанию приятного общения в небольшом «обществе» (именно так его именовали) избранных друзей.

Второй важный сдвиг: распространение грамотности и привычки к чтению, в частности благодаря появлению печатного станка.

На протяжении долгого времени единственным способом чтения было чтение вслух, и расширение практики чтения «глазами» не привело к его немедленному исчезновению. Шарль де Севинье был превосходным чтецом. Во время деревенских посиделок грамотеи во всеуслышание читали куски из «синих» книг[4], продававшихся разносчиками. Тем не менее, чтение «глазами» позволяло отдельным людям составить собственное уникальное представление о мире, обзавестись эмпирическими знаниями: это случай не только Монтеня или Анри де Кампьона, но и того мельника, которым занимался Карло Гинзбург, или Жамере—Дюваля. Оно побуждает к одиноким размышлениям, которым было затруднительно предаваться за пределами религиозного пространства — монастырей и пустынь, специально предназначенных для одиночества.

Наконец, третий сдвиг известен больше предыдущих и с ними связан: это появление в XVI–XVII столетиях новых форм религиозности, направленных на развитие внутреннего благочестия (что отнюдь не исключает других, коллективных форм приходской жизни) и анализа своих поступков, будь то католическая исповедь или протестантская практика ведения дневника. Все чаще среди мирян молитва принимает вид одиноких размышлений в домашней часовне или просто в углу комнаты, на специально для того предназначенной скамеечке для молитвы.

Признаки приватизации [5]

Рискуя повториться, спросим себя: посредством каких механизмов эти изменения могли воздействовать на ментальности?

Я выделяю шесть категорий важных признаков, которые группируются вокруг конкретных проявлений произошедших изменений и позволяют уловить их в изначальной форме.

1. Трактаты о вежестве — один из лучших показателей изменений, поскольку в них мы видим, как средневековые рыцарские обычаи превращаются в правила хорошего тона и вежливости. В свое время с ними работал Норберт Элиас, нашедший в этой литературе существенные доводы в пользу своего тезиса о постепенном формировании современной цивилизации. К ним же, но с несколько иной точки зрения, обращаются Роже Шартье и Жак Ревель.

По мнению исследователей, если проследить развитие этой литературы от XVI к XVIII столетию, то становится заметен целый ряд небольших сдвигов, которые в своей массе свидетельствуют о формирование нового отношения к телу, — как своему, так и чужому. Речь уже идет не о том, как отроку прислуживать за столом или служить господину, а о том, как расширить защитное пространство вокруг собственного тела, чтобы удалить его от других, от сторонних прикосновений и взглядов. Люди перестают обниматься, то есть обхватывать друг друга руками, целовать руки, ноги, бросаться на колени перед почитаемой дамой. На смену пылкой и патетической демонстративности приходят незаметные, скромные жесты, поскольку задачей уже не является создание видимости или самоутверждение в глазах окружающих. Напротив, вы должны привлекать их внимание ровно настолько, чтобы о вас не забыли, и ни в коем случае не навязывать себя посредством преувеличенных жестов. Трактаты о вежестве, учащие обращению с собственным и с чужим телом, фиксируют и новое чувство стыдливости, новую заботу о том, чтобы скрыть некоторые части тела и его функции (скажем, выделения). «Прикрой нагую грудь»[6], — говорит Тартюф. Прошли те времена, когда мужчины — как это было в XVI веке — прикрывали половой орган гульфиком — своеобразным протезом, который служил карманом и, в большей или меньшей степени, имитировал эрекцию. Точно так же вызывает отторжение обычай публично укладывать в постель новобрачных и посещать их спальню на следующее утро. Но одновременно эта новая стыдливость, накладывало» на старые запреты, осложняет доступ мужчин–врачей к постели роженицы, то есть к традиционно женской сфере.

2. Еще одно свидетельство появления более или менее осознанного, часто упорного желания отделиться от прочих и лучше узнать самого себя обнаруживается в письменных практиках. Люди пишут о себе не обязательно для того, чтобы донести это знание до кого–либо, помимо потомков, которые должны хранить семейную память. Причем нередко от потомков требуют уничтожения оставленных им дневников, писем, исповедей. В общем, речь идет об автобиографической литературе, которая показывает распространение грамотности и установление взаимосвязей между чтением, письмом и самопознанием.

Это то, что пишется о себе, часто — порой исключительно — для себя: стремление опубликовать конечный результат далеко не универсально. Даже когда эти тексты избегают уничтожения, они сохраняются во многом случайно, где–нибудь на дне сундука или на чердаке. Иными словами, они созданы ради личного удовлетворения. Как признается в начале своих мемуаров мастер стекольных дел (конец XVIII века)[7]: «Написано это мной для моего собственного удовольствия и ради приятности воспоминания». От Мен де Бирана до Амьеля автобиография настолько отвечает чаяниям эпохи, что превращается в литературный жанр (как это было с завещанием в Средние века), в способ литературного или философского высказывания.

Неслучайно с конца XVI века дневник получает широкое распространение в Англии, этой колыбели «приватности» (privacy). Во Франции, за исключением отдельных случаев, нет ничего подобного, хотя так называемые «регистры» (livres de raison) становятся более многочисленными и, вероятно, более подробными.

3. Вкус к одиночеству. Человеку знатному не подобало находиться в одиночестве, за исключением молитвы, и такая ситуация сохранялась на протяжении долгого времени. Не только сильные мира сего, но и простой народ нуждался в обществе: худшей разновидностью нищеты было уединение, поэтому к нему — как к самоограничению и аскезе — стремились отшельники. Одиночество рождало скуку, это состояние было противоестественно для человека. Но к концу XVII века это уже не вполне так. Госпожа де Севинье, в Париже всегда окруженная друзьями и домочадцами, в последние годы жизни писала, что в Бретани с радостью остается одна на протяжении трех–четырех часов, прогуливаясь по аллеям с книгой в руках. Это еще не погружение в природу, но парк с его деревьями уже обретает сходство с естественным пейзажем. Еще немного, и настанет час «Исповеди» и «Прогулок одинокого мечтателя».

4. Дружба. Предрасположенность к одиночеству побуждает разделить его с близким другом, который принадлежит к относительно узкому кругу: обычно это наставник, родич, слуга или сосед, кто–то намеренно выбранный, выделенный из числа прочих, другое «я». Дружба — уже не только братство по оружию средневековых рыцарей, хотя в эту эпоху, когда с юных лет занятием дворянина является война, в ней сохраняется немалая доля боевого товарищества. За редкими исключениями это, конечно, отнюдь не великая дружба, как у Шекспира или у Микеланджело, а более цивилизованное чувство, — приятное общение, спокойная преданность, — которое, однако, все еще характеризуется достаточно широким спектром чувств разной интенсивности.

5. Все перечисленные изменения (и многие другие) способствуют появлению нового понимания и организации повседневного существования. Оно уже не воспринимается как набор произвольных отрезков жизни, и не распределяется в соответствии с примитивным представлением о пользе, и даже не кажется придатком к архитектуре и искусству. Теперь это внешнее выражение личности и тех внутренних Ценностей, которые она культивирует.

В конечном счете все, что происходит в обыденной жизни, внутри дома, и даже манера доведения, становится предметом повышенного внимания и заботы. Появляется идея утонченности, которая требует времени и вызывает большой интерес: это и есть вкус, превращающийся в подлинную ценность.

На протяжении долгого времени внутреннее убранство дома ограничивалось тем, что стены комнаты завешивали декоративными тканями; по возможности, на видном месте выставлялись драгоценные предметы. Мебель была простой, легко разбирающейся, так как она сопровождала хозяина в поездках, сохраняя при этом свою функциональность, — отсюда преобладание постелей, сундуков и скамеек. Но мало–помалу ситуация изменяется. Постель окружается альковом, сундук превращается в предмет искусства или (что более важно) уступает место шкафу и комоду. Кресло — уже не просто стул с подлокотниками, чье назначение — подчеркнуть высокий социальный статус сидящего. Госпожа де Севинье находится на рубеже этих эпох, и в ее письмах мы находим примеры обоих типов отношения к предметам обихода. Во время первой поездки в Роше она везет с собой постель и, хотя равнодушна к новому искусству меблировки, восхищается им в доме дочери. Сэмюэль Пипс уже достаточно знаком с торговцами, чтобы со знанием дела подбирать гравюры, обзаводиться мебелью, постелью, и т. д. Малое искусство внутреннего убранства становится источником вдохновения для большого. Голландская живопись XVII века любит изображать домашнюю обстановку во всем ее совершенстве: это идеал нового искусства жизни. Именно тогда начинает развиваться искусство сочетания блюд и вин, требующее длительного посвящения, культуры, способности к критической оценке, — всего того, что по сей день именуется вкусом. И, по–видимому, тогда не только зарождаются традиции высокой кухни, но и обычное приготовление еды становится более разборчивым и утонченным. Даже грубые деревенские яства по традиционным рецептам готовятся с большим тщанием и изысканностью. То же самое можно сказать по поводу одежды, в особенности домашней.

6. История дома подразумевает практически все упомянутые нами новые, противоречивые психологические комплексы. История эта в высшей степени сложна, и мы сейчас можем лишь подчеркнуть ее важность. После периода относительной стабильности (XII–XV века) она находится в состоянии перманентной эволюции, продолжающейся по сей день.

Как мне представляется, тут важны следующие элементы:

• уменьшение размера помещений; умножение количества небольших пространств, которые сначала появляются как добавления к основным покоям, но быстро становятся центрами активности и обретают независимое существование: таковы кабинет и альков;

• появление промежуточных пространств, которые позволяют войти в комнату или выйти из нее, минуя другие (отдельная лестница, коридор, прихожая…);

• дифференциация назначений для разных помещений: у Сэмюэля Пипса была детская (nursery), его собственная комната, комната жены, гостиная (living–room), в то время как в домах госпожи де Севинье, берем ли мы Карнавале или Роше, не было ничего подобного. Впрочем, тут надо уточнить, что во многих местах — возможно, даже в Англии — разгораживание дома и разное назначение помещений носили функциональный характер: комнаты предназначались для определенного типа занятий, а отнюдь не для создания интимности;

• распределение отопления и света. Особенно важной мне представляется история дымоходов — ив плане обогрева, и в плане кухни. Упомянем только переход от больших дымоходов, которые были заметными архитектурными элементами, к малым, с их трубами и заслонками (возможно, что эти печные приспособления заимствованы из Центральной Европы).

Индивидуум, группа, семья

Все сказанное относится к области аналитики. Теперь спросим себя, как обстояли дела в повседневной реальности, где эти элементы складывались в связные, безусловно целостные структуры, способные к эволюционированию. Тут мне видятся три важные фазы:

1. Завоевание индивидуальной приватности. В определенном смысле XVI и XVIII столетия можно рассматривать как эпоху индивидуализации нравов — но только в том, что касается повседневной жизни, а не идеологии: между той и другой существует разрыв. Наступление государства и отход общинной социабельности высвобождают социальные пространства, где образуется место для индивидуума, который получает возможность отойти в сторону, уйти в тень. В материальном плане эти социальные пространства весьма разнородны и малофункциональны. К примеру, часть наследия Средних веков — окно:

Belle Doette aux fenetres sassied,

Lit en un livre et son coeur ne l’у tient,

De son ami Daon il lui ressouvient

Qui au Laurion au loin sen est alle[8].

Прекрасная Доэтт сидит у окна,

Читает книгу, но сердцем не с ней;

Ей вспоминается ее друг Даон,

Который отправился в далекий Лорион.

Конечно, поиск приватности часто диктуется любовными желаниями, но далеко не всегда. Еще одно из таких мест — на сей раз вполне новое, поскольку оно связано с материальными изменениями комнатной обстановки, — альков. Он служит средоточием не только любовных, но и политических и деловых откровений, создавая пространство тайны внутри комнаты, в которой часто полно людей.

В конце XVII века Жамере—Дюваль в возрасте семи или восьми лет сбежал от мачехи и нашел приют в лесу, у небольшой группы (небольшого сообщества) пастухов, которые научили его читать. Потом он стал служкой у монахов–отшельников, которые выделили ему угол своей пустыни, где он занимался самообразованием. В более позднее время у стекольных дел мастера Менетра будет отдельная комната, которую он держит для любовных свиданий, как будто перед нами буржуа следующего столетия! Но для Менетра такие досуги — лишь краткий перерыв в том, что составляет суть его существования, а это пирушки, труд, прогулки с товарищами, участие в уличной жизни квартала. Как показала Арлетт Фарж, уличная публичность долго удерживалась в пространстве рядом с домами.

Я согласен с теми, кто считает, что подобный индивидуализм нравов начинает исчезать к концу XVIII века, сменяясь семейным образом жизни. Конечно, это вызывало сопротивление и требовало компромиссов (скажем, специализация комнат давала возможность уединиться), но, предоставляя индивидууму физическое пространство, семья становится средоточием его забот.

2. Вторая фаза: в XVI–XVIII веках в стратах, не принадлежавших ко двору, но стоящих выше простого народа, возникают дружеские сообщества, в которых формируется культура беседы, переписки, чтения вслух. Можно привести множество примеров из мемуаров и писем эпохи, поэтому я ограничусь словами Фортена де Ла Огетта: «Самое обыкновенное и достойное развлечение в жизни — это беседа. Погружение в одиночество слишком ужасно, а пребывание в толпе — слишком бурно, когда бы меж ними не было чего–то среднего (курсив мой. — Ф.А.) — собрания, состоящего из избранных частных лиц[9], общение с которыми позволяет избежать одинокой скуки и утомления от многолюдства»[10]. Такие собрания могли происходить в интимном, обособленном и специально организованном пространстве или же просто вокруг постели дамы, поскольку в подобных сообществах важную роль играли женщины — по крайней мере во Франции и в Италии. И занятия не ограничиваются разговорами, чтением, рассуждениями по поводу прочитанного или спорами. Сюда же добавляются салонные игры (говорящее название), пение, музицирование и дебаты (то, что в Англии именовалось the country parties).

В XVIII столетии часть подобных групп, по–видимому, проявляет тенденцию к институционализации. Они обзаводятся уставами, утрачивают спонтанный и неформальный характер, превращаясь в клубы, ученые сообщества и академии. Оставшиеся вне институционализации — и тем самым избежавшие перехода в публичное пространство — теряют свое значение и превращаются во второстепенные украшения буржуазного быта — литературные салоны и дамские журфиксы XIX века. Я полагаю, что к концу XVIII столетия такая дружеская социабельность перестает быть решающим общественным фактором.

3. Третья фаза. Общественное пространство завоевывает новая форма повседневного существования, которая проникает во все социальные слои и постепенно становится средоточием частной жизни. Я говорю об изменении характера семьи. Это уже не только и не столько экономическая единица, цель которой — самовоспроизведение любой ценой. Она перестает быть средством принуждения, когда личность может обрести свободу лишь за ее пределами, равно как и специфически женским царством. Впервые семья превращается в пристанище, где можно укрыться от посторонних взглядов; в эмоциональный центр, где переплетаются отношения между супругами и их отпрысками; местом (счастливого или несчастливого) детства.

По мере развития новых функций семья, с одной стороны, абсорбирует индивидуума, давая ему приют и защиту; с другой, увеличивает свою обособленность от прилегающего публичного пространства. Ее значимость растет за счет умаления анонимной социабельности уличной, площадной жизни. «Отец семейства» в духе Греза или Мармонтеля становится моральным авторитетом и уважаемой фигурой для любого локального сообщества.

Конечно, речь идет о начале изменений, которые вполне оформятся лишь в XIX–XX веках; пока они наталкиваются на сильное сопротивление и желание перевести их в другое русло. Их распространение ограничивается отдельными социальными слоями, провинциями, частями города и еще не способно вытеснить анонимную социабельность. Последняя продолжает существовать как в прежних (уличная жизнь), так и в новых формах, которые, вероятно, складываются под влиянием дружеских сообществ предшествующего периода (country parties, клубы, академии, кафе).

Нам необходимо уловить тот момент, когда эта древняя структура, находящаяся в самой сердцевине общества, обретает новую роль и постепенно перестраивается, вступая в соперничество с развивающимися формами дружества. Так формируется гетерогенная культура XIX столетия.

Двойное определение «публичного»

Предварительные соображения? которыми я поделился в начале семинара, не принадлежат исключительно мне, многие из них (в особенности касающиеся государства) выросли из бесед с Морисом Эмаром, Николь и Ивом Кастанами и Жаном—Луи Фландреном. Тем не менее в них отражается (или выражается) близкая лично мне проблематика, о которой мне доводилось писать в более решительных выражениях. Я полагал, что история частной жизни равнозначна изменению характера общежительности[11], то есть, грубо говоря, речь идет о переходе от анонимной социабельности улицы, замкового двора, площади, общины, к социабельности ограниченной, ориентированной на семью или на индивидуума. Так происходит переход от того типа общения, где нет различия между публичным и частным, к другому, где частное не только отделено от публичного, но поглощает и оттесняет его. «Публичность» в таком смысле имеет тот же смысл, что в словосочетаниях «публичный сад» или «публичное место», то есть обозначает пространство, где встречаются и вместе проводят время незнакомые люди.

Мне казалось, что современный человек стремится уйти от скученности, желанной и необходимой для человека Средних веков и Нового времени (и по–прежнему остающейся таковой в некоторых частях света). Конечно, такая общежительность была не столь анонимной, как принято считать, поскольку в подобных сообществах все были знакомы. Поэтому вопрос состоит в том, как произошел переход от анонимного группового общежития, где люди могли друг друга знать, к анонимному обществу, по сути лишенному публичной социабельности, где преобладает (если не принимать в расчет места отдыха или организованного досуга) профессиональное и частное пространство. Причем в анонимных обществах доминирует именно «частное», поскольку публичная общежительность там практически отсутствует.

Мне кажется, что это феномен первостепенной значимости; его появление и последствия заслуживают внимательного изучения.

Однако разговоры с друзьями и коллегами и дискуссии на семинаре показали, что хотя мои собеседники не отвергали этот тезис, они не принимали его целиком, несколько иначе подходя к проблеме частного/публичного. Мне понадобилось некоторое время, чтобы уловить, в чем состояло наше расхождение. Благодаря семинару и последующим беседам теперь я понимаю, что проблема не столь монолитна, как мне казалось, и что в ней следует выделить два важнейших аспекта.

Действительно, противопоставление частого и публичного имеет дополнительную импликацию, которую я совершенно упустил из виду, не подумав о политической истории. А с позиции последней публичная сфера эквивалентна государству и его институтам, частная же или, как раньше говорили, приватная сфера вбирает все, что не входит в государственную. Перспектива для меня новая, открывающая богатые возможности, и с ее учетом возникает приблизительно следующая картина.

В Средние века — как при любом другом укладе, где государство по своей слабости играет скорее символическую роль, — жизнь каждого человека зависит от коллективной солидарности, от вождей, которые обеспечивают ему относительную безопасность. У человека нет ничего — включая его тело, — что время от времени не находилось бы под угрозой, и лишь зависимость от других гарантирует выживание. В таких условиях частное трудно отделить от публичного. Ни у кого нет частной жизни, но каждый может иметь публичную роль, пускай, это роль жертвы. Как можно заметить, проблема государства тут отчасти совпадает с проблемой социабельности, поскольку та же путаница существует и на уровне последней.

Первое существенное изменение связано с появлением того, что Норберт Элиас назвал «государством двора». Государство законодательно берет на себя ряд функций, которые до сих пор не были четко распределены (мир и охрана порядка, отправление правосудия, содержание армии и т. д.). Это освобождает время и пространство для занятий, не имеющих отношения к общим заботам, то есть приватных к прямом смысле этого слова.

Однако это изменение отнюдь не было простым. Поначалу, то есть в XVI — первой половине XVII века, государство было не способно отправлять все те функции, на которые имело право претендовать. Отсюда промежуточная зона, в которой располагались отношения клиентелы, когда одним и тем же способом можно было исполнять публичные обязанности (военная повинность) и служить частным интересам (личная служба). Таков случай Анри де Кампьона, о котором пишет Ив Кастан: этот дворянин без особенных колебаний служил то королю, то мятежным принцам, но всегда считал себя верным подданным французской короны. Кроме того, представители власти — те, кто во имя короля сражался, вершил правосудие или охранял порядок, — делали это за счет собственных сил и средств, и довольствовались тем, что их расходы временами покрывались (и перекрывались) королевскими дарами. В отсутствие регулярного жалования не считалось постыдным поправлять свои дела за счет азартных игр, которые воспринимались как способ пополнения личной казны. В таких условиях дом губернатора провинции или первого президента парламента был неотъемлемой частью его служебного положения. Так, госпожа де Севинье постоянно сетовала на огромные расходы своего зятя, графа де Гриньяна, который, будучи королевским наместником Прованса, в прямом смысле представлял короля и его двор, а потому должен был окружать себя роскошью. Точно так же невозможно было участвовать в судебном процессе, не отдавая визитов судьям; нам это покажется недопустимым, но тогда это был единственный способ ввести их в курс дела. Конечно, люди понимали, когда они взаимодействуют с государством, и прекрасно умели отличать его представителей от частных лиц, но само государство еще управлялось как вотчина.

Похоже, что подобное отношение к публичной сфере и публичным обязанностям соответствует — по крайней мере хронологически (но не исключено, что и более глубинным образом) — уже описанной нами групповой социабельности. Информирование, выбор и применение решений до такой степени определялись человеческими отношениями, что способствовали образованию сходственных групп, что характерно для социабельности этого периода. Они также поощряли дружбу, без которой ни на кого нельзя было рассчитывать.

Такое двойное взаимодействие частного и публичного можно видеть у Анри де Кампьона, который во время службы в армии устраивал «коллоквиумы», где обсуждались труды Макиавелли. Подобное положение вещей заканчивается — и это второе принципиальное изменение, — когда государство берет контроль над тем, что попадает в его правовую сферу. Во Франции это век Людовика XIV с его интендантами и министрами вроде Лувуа, когда на смену клиентеле приходят официальные учреждения, в которых трудятся клерки, а общественные расходы четко отделяются от приватных. В других странах этот процесс будет иметь несколько иные формы: так, в Англии провинциальное дворянство, которое мы именовали служебной клиентелой, возьмет на себя интендантские функции, согласившись подчиниться государственным законам и распоряжениям.

Итак, мы подошли к концу XVII — началу XVIII веков, когда происходит отчетливая деприватизация публичной сферы и общественные цели уже не смешиваются с личными интересами или состояниями. С этого момента частное пространство становится практически закрытым и, во всяком случае, полностью отделенным от общественных обязанностей и вполне автономным. Освободившееся место занимает семья. По всей видимости, живя в этом приватном мирке и никак не участвуя в публичных делах (что в XVI–XVII веках было почти немыслимо для дворянства и местных нотаблей), люди испытывают недовольство, что дает толчок к появлению политической мысли и политических требований: круг замыкается.

Вывод, к которому я в итоге пришел, таков: когда мы говорим о частной жизни в Новое время, необходимо рассматривать два аспекта проблемы. С одной стороны, это противопоставление государственного и приватного, государственной сферы и того, что в конечном счете станет домашней сферой. С другой стороны, это принципы общежития и переход от анонимности, где нет различия между публичным и частным, к более дробной социабельности, где появляются четкие деления, а пережитки анонимного общежития соседствуют с профессиональной сферой — и частной сферой все более домашнего существования.

Загрузка...