Если колонизация азиатских или африканских территорий европейцами часто начиналась как коммерческое предприятие и с самого начала была направлена на извлечение прибыли из эксплуатации ресурсов и экспорта промышленных товаров, то Корея являлась, строго говоря, не столько колонией Японии, сколько колонией японской армии. Все японские генерал-губернаторы Кореи были генералами армии — за исключением одного, являвшегося адмиралом флота. Совмещая административную, юридическую (право назначать судей) и законодательную (право издавать действовавшие только на территории Кореи и в отношении корейцев законы и указы) власть с верховным командованием размещенными на территории Кореи двумя армейскими дивизиями, генерал-губернатор Кореи был подотчетен лишь императору и формально премьер-министру, но не парламенту. Пост генерал-губернатора Кореи рассматривался как одна из карьерных высот в структуре японской армии. Многие бывшие генерал-губернаторы Кореи становились затем премьер-министрами и играли ключевую роль в японской политике. Опорой абсолютной власти генерал-губернатора, значительно превосходившей по своим реальным возможностям власть корейских монархов, была отлично вооруженная, располагавшая разветвленной агентурной сетью и имевшая свои участки и опорные пункты в каждом уголке полуострова жандармерия и полиция. В 1911 г. 935 жандармских участков начитывали 7749 жандармов и подручных, а 678 полицейских участков — 6222 полицейских. К 1920 г. общая численность полицейских и жандармов составляла уже 18366 человек, и на их содержание уходила примерно шестая часть всего колониального бюджета. Корея, не имевшая в традиционный период регулярной полиции за пределами столицы, теперь контролировалась примерно таким же количеством вооруженных агентов власти в пропорции к числу населения, как и средняя западноевропейская страна.
Одним из первых заведующих полицейской службой колониальной Кореи был полковник Акаси Мотодзиро (1864–1919) — специалист в области подрывной работы и провокаций. В бытность военным атташе в Санкт-Петербурге (1902–1904) и позже, во время русско-японской войны, он «прославился» организацией антироссийских операций с использованием закавказских и финских националистических групп и ряда российских революционных организаций, которые приобретали за японский счет вооружение за границей. Используя свой опыт на новой должности в Корее, Акаси прилагал все усилия для дезорганизации зачатков национального движения в стране с помощью политики «кнута и пряника» — жестоких репрессий против любых потенциально «опасных» организаций и одновременно поощрения образованных корейцев к переходу на прояпонские позиции. Более половины колониальных полицейских было набрано из корейцев, что позволяло проникать в самую сердцевину структур корейского общества, вербовать агентов и получать информацию из всех социальных слоев. Созданное японцами на корейской земле современное полицейское государство охраняло существующие отношения собственности и социальный порядок в целом, тем самым служа и интересам корейских имущих слоев. Но, в первую очередь, оно было опорой национального господства японцев над корейским народом. Когда дело касалось корейских масс, полицейская система грубейшим образом попирала права и интересы личности.
Рис. 28. Коридоры Содэмунской тюрьмы в столице колониальной Кореи, Кёнсоне (так назывался Сеул в колониальную эпоху). Открытая 21 октября 1908 г., построенная по образцу «современных» тюрем самой Японии, эта тюрьма вмещала единовременно до 500 заключенных— в то время как во все тюрьмы тогдашней Кореи на тот момент помещалось не более 300. В колониальные годы через камеры этой тюрьмы — символа японского военно-полицейского контроля над страной — прошел цвет корейской интеллигенции. Интересно, что эту же тюрьму использовали до 1987 г. для репрессий против «подрывных элементов» и сменившие японцев военно-авторитарные режимы Южной Кореи.
Рис. 29. Суд над группой корейцев, обвиненных в «подрывной деятельности».
Полиция имела по указу 1912 г. право наказывать корейцев за «мелкие нарушения» без суда и следствия, в том числе и с помощью телесных наказаний, отмены которых добивалась прогрессивная корейская общественность 1900-х годов. Согласно этому указу, телесное наказание рассматривалось как замена тюремному заключению или штрафу — одна иена штрафа заменялась одним ударом палкой. Физическая расправа предназначалась, прежде всего, для малоимущих слоев населения. Широчайшим образом практиковались пытки при допросах. Известный корейский националист Ким Гу (1876–1949), сыгравший впоследствии важную роль в организации национально-освободительного движения в эмиграции, рассказывал, например, в своих воспоминаниях, что, будучи арестован в январе 1911 г. как член «Общества нового народа», он был подвешен на импровизированную дыбу в полицейском участке и избит до потери сознания еще до того, как полицейские объяснили ему, в чем он обвинялся. Физически крепкий человек, Ким Гу несколько раз терял сознание под пытками и вспоминал, что его товарищи по несчастью вышли на суд «практически полумертвыми» (одного запытали до смерти), а полицейский централ в Кёнсоне (японское произношение — Кэйдзё; так стал называться в период японского владычества Сеул), куда его в итоге перевели, «напоминал скотобойню — стены его были постоянно наполнены нечеловеческими воплями истязаемых». После всех истязаний и унижений Ким Гу поклялся себе, что больше не будет следовать канонам христианского всепрощения и поведет с Японией беспощадную войну — столь велик был шок от полицейского «беспредела».
Полное пренебрежение к правам человека, характерное для всевластной колониальной полиции, драконовские законы, дававшие генерал-губернатору и полицейским властям право распустить и запретить любую общественную организацию, запрещавшие любые «митинги и демонстрации политического характера» и грозившие штрафом и тюремными сроками (до двух лет) безо всякого формального суда любому корейцу, посмевшему «неблагонадежно высказаться о политике», — все это наложило характерный отпечаток на жизнь как в Северной, так и в Южной Корее после конца колониальной эпохи.
Основанное, в первую очередь, на прямом военно-полицейском насилии и бюрократическом контроле, японское господство в Корее опиралось в то же время и на прояпонские настроения среди значительной части правящих классов Кореи, всячески поощрявшиеся колониальным режимом. Так, 30 декабря 1910 г. был опубликован указ «О департаменте государева двора бывшей династии Ли», согласно которому в штат департамента, занимавшегося обслуживанием бывших государей Коджона и Сунджона и их клана, было включено 198 корейских и японских чиновников на годовом бюджете в полтора миллиона иен. Для сравнения, годовое жалование премьер-министра Японии было в 1910-е годы приблизительно 10 тыс. иен. В обслуге одного Коджона находилось 34 чиновника, включая четырех личных докторов. Седьмой сын Коджона, принц Ли Ын (1897–1970), окончивший японскую военную академию (до 1945 г. успел дослужиться до генерал-лейтенанта), был женат на дочери племянника императора Мэйдзи, принцессе Масако (1901–1989). Этот брак должен был символизировать, что бывший правящий род Кореи «навсегда связал свою судьбу» с японской императорской фамилией. Один из младших членов этого клана, Ли Гон — старший сын пятого сына Коджона принца Ли Гана (1877–1955), — чувствовал себя настолько преданным Японской империи, что после поражения японского милитаризма в 1945 г. остался жить в Японии и в 1947 г. даже принял японское гражданство под новым именем — Момояма Кэнъити. Неудивительно, что, за исключением одного-двух изолированных инцидентов, бывший государев клан практически никакого участия в антияпонской освободительной борьбе не принимал, подавая правящему классу Кореи «пример» сотрудничества с колонизаторами.
Другой указ, «Об аристократах Кореи», опубликованный одновременно с «Договором о присоединении Кореи к Японии», присваивал 76 высшим чиновникам старого корейского правительства, в основном из знатных семей, наследственные аристократические титулы. Показательно, что только двое из числа новоиспеченных «японских аристократов» нашли в себе мужество отказаться от присваиваемых завоевателями «титулов» (одним из этих «отказников» был известный реформаторский лидер Ю Гильджун, 1856–1914) — к 1910 г. в целом прояпонские настроения господствовали в высшей чиновной среде. На «поздравительные» клану бывшего государя, «корейским аристократам» и семьям погибших членов прояпонской реформаторской группировки была израсходована сумма более чем в 8 млн. иен, частично выплачивавшихся правительственными ценными бумагами. Объектом задабривания стала и местная янбанская элита — денежное вознаграждение в ноябре 1910 г. было выплачено 9721 «пожилому почтенному конфуцианцу». Другой, символической, уступкой традиционным слоям янбанства было сохранение местных конфуцианских школ и храмов, жертвоприношения в которых проводили теперь японские чиновники.
Рис. 30. Бывшие монархи Кореи и их наследники. Памятная японская открытка середины 1930-х годов. Изображены: справа вверху и внизу — император Коджон (1852–1921) и его главная наложница, мать наследника «леди» Ом; слева вверху и внизу — император Сунджон (1874–1926) и его супруга императрица Юн (1894–1966); в центре — наследник престола, младший сын Коджона принц Ын (другое дворцовое имя — Ёнчхин-ван, 1897–1970) и его супруга принцесса Масако (корейское имя Ли Панджа, 1901–1989) и их сын Ли Гу (1931–2005). Цветок сливы вверху — геральдический знак этой фамилии, который стал «по рекомендации» японцев использоваться со времен протектората как символ ее изменившегося статуса.
Важным моментом в привлечении как выходцев из традиционных янбанских семей, так и «новой» интеллигенции на сторону японской власти было предоставление им возможности поступать на государственную службу. В 1915 г. из приблизительно 30 тысяч чиновников администрации генерал-губернатора этнических корейцев было более 12 тысяч. Особенно много их было среди чиновников провинциальной администрации, которым по роду их служебных обязанностях приходилось иметь дело с корейской по преимуществу низовой (волостной и деревенской) администрацией и местным населением. К 1920 г. приблизительно 80–90 % уездных начальников было корейцами, попадались корейцы и среди губернаторов 13 корейских провинций. Типичным примером корейца, сделавшего блестящую карьеру на японской службе в ранней колониальной Корее, был, например, Ли Гюван (1862–1946) — выходец из разорившейся янбанской семьи, в юные годы бывший приживальщиком в доме известного реформатора Пак Ёнхё и лично занимавшийся физическим уничтожением врагов своего хозяина из клана Минов во время неудавшегося переворота 1884 г., а затем долгое время живший в эмиграции в Японии и США и женившийся на японке. Вернувшись в Корею и будучи назначенным губернатором вначале провинции Канвон, а затем Южная и Северная Хамгён, Ли Гюван печатал в официозной японской колониальной прессе статьи, призывавшие корейцев «преодолеть предковскую лень и сделаться столь же экономными и трудолюбивыми, сколь и американцы», устроил рядом с губернаторской резиденцией провинции Канвон шелководческое училище и лично проводил там занятия. Не веря в то, что «цивилизационный уровень» корейцев позволит им стать независимыми, Ли Гюван мечтал о предоставлении корейцам в будущем политических прав в рамках Японской Империи.
Подобное сочетание колониального комплекса неполноценности и веры в то, что японское правление «цивилизует» Корею, было характерно и для многих других корейцев на средних и высших уровнях японской службы. Для этих людей, зачастую выходцев из разорившихся янбанских кланов или простолюдинов, колониальное правление открыло новые, ранее немыслимые карьерные перспективы. Приблизительно 6 тысяч волостных секретарей и 23 тысячи деревенских старост на государственном жаловании (1915 г.) — практически все корейцы, обычно достаточно низкого происхождения, к местной элите не принадлежавшие, — также получили возможности для социального роста, о которых простолюдины в старой Корее вряд ли могли даже мечтать. Имея зачастую только начальное образование современного типа и некоторое знание японского языка, эти низовые колониальные бюрократы могли встать наравне со средними и мелкими землевладельцами янбанского происхождения в неписаной местной иерархии. Однако даже верная служба новым хозяевам не спасала местную колониальную элиту от национальной дискриминации, унизительной и всеохватывающей. Продвижение чиновников-корейцев по службе было ограничено и их жалование часто составляло лишь 30–50 % от жалования их японских коллег, так что кореец — начальник уголовного отдела провинциального полицейского управления получал, скажем, в начале 1920-х годов меньшее жалование, чем его заместитель-японец. Для того чтобы снять с собственного счета в банке более тысячи иен, кореец-чиновник, землевладелец или предприниматель должны были писать объяснительную записку о том, как они намереваются потратить эту сумму. Подобная колониальная дискриминация, делавшая правящий класс корейского происхождения «второсортными хозяевами жизни», вызывала у корейской элиты недовольство, вылившееся позднее в «культурное» националистическое движение 1920-х годов.
Хотя некоторую часть колониальных бюрократов-корейцев и составляли простолюдины или обедневшие янбаны (подобные Ли Гювану), сделавшие карьеру благодаря современному образованию или политическим контактам, в основном высшие и средние слои чиновничества корейского происхождения рекрутировались из среды янбанов — землевладельцев. Именно эта группа корейского населения была основной социальной опорой чужеземной власти, многое сделавшей для того, чтобы упрочить и увековечить господство землевладельческой элиты над корейской деревней. К 1910 г. «средними и крупными землевладельцами» (чиджу) считалось примерно 3 % сельского населения Кореи, а к 1920 г. корейцев, владевших более чем 10 гектарами земли, насчитывалось 29062 человека (примерно 1,1 % от общего числа сельских домохозяев). Из них крупными по масштабу угодьями (более 100 га) владело 266 человек. Корейским землевладельцам приходилось выдерживать неравную конкуренцию с землевладельцами японскими, владения которых, составлявшие только 60 тыс. га в 1910 г., достигли 236 тыс. га (примерно 5 % всей обрабатываемой территории) к 1920 г. и продолжали расти. Уже в 1910 г. японские землевладельцы, имея возможность при содействии властей скупать самые плодородные земли, производили 9 % всего выращиваемого в Корее риса — главного экспортного продукта страны. Корейская землевладельческая элита проигрывала японской в конкуренции за скупку лучших участков и не получала той помощи колониальной администрации в ирригационных работах и освоении залежных земель, от которой выгадывали японские колонисты.
В то же время корейские землевладельцы, так же, как и японские, были удовлетворены земельной политикой колониальных властей, направленной на закрепление существующих поземельных отношений, придание им «современной» формы. В 1910-18 гг. власти генерал-губернаторства потратили почти 25 млн. иен на составление нового земельного кадастра, который якобы призван был «уточнить, на основе существующих документов, и навечно закрепить законные права всех земельных собственников», а также определить стоимость земли для исчисления поземельного налога (зависевшего от урожайности). На самом деле, собственниками, обладавшими реальной возможностью, согласно требованиям составителей кадастра, предъявить в письменном виде свои документы (в том числе план межей на границах владений и т. д.) японским администраторам, были, прежде всего, средние и крупные землевладельцы. Некоторые бедняки, абсолютное большинство которых было неграмотно, вообще не понимали, чего от них требует японская администрация, и боялись или не желали иметь с ней дело. Их наивная уверенность в том, что те земли, которые они обрабатывали из поколения в поколение и считали «своими» по обычному праву, даже если соседний янбан требовал с них арендную плату, останутся за ними, дорого им стоила. Те 3 % землевладельцев, у которых имелись возможности и желание «по закону» оформить у японской администрации как права на свою фамильную собственность, так и свои претензии на общинные, клановые, а то и соседские крестьянские или спорные угодья, получили к 1918 г. контроль над половиной всего корейского земельного фонда.
В результате к 1918 г. мелкие землевладельцы-собственники составляли лишь полмиллиона дворов, в то время как абсолютное большинство корейских крестьян было вынуждено частично (около миллиона дворов) или полностью (также около миллиона дворов) арендовать земли средних и крупных землевладельцев. Последние, опираясь на оформленные «по-современному» владельческие права и мощь японской полиции, не имели более нужды церемониться со своими арендаторами. Наследственная аренда, характерная для старой Кореи, была заменена краткосрочными контрактами (1–3 года), по истечении срока которых «недостаточно усердного» арендатора можно было без всяких препятствий выгнать с земли, обрекая его с семьей на бродяжничество или голодную смерть. Арендаторов вынуждали «соревноваться» между собой, а арендная плата поднялась с 30–50 % до 50–70 % урожая, причем арендаторов заставляли платить еще и поземельный налог за обрабатываемую ими землю. Беспрепятственная, не ограниченная больше общинными традициями или конфуцианской патриархальной моралью эксплуатация бедного и беднейшего крестьянства «на современный лад» была тем элементом колониальной жизни, что более всего привлекал симпатии среднего и крупного землевладельческого класса.
Промышленная политика японских колониальных властей отличалась с самого начала двойственностью. С одной стороны, государственно-капиталистические методы, а именно крупные государственные ассигнования и прямое государственное управление, были использованы для строительства на Корейском полуострове инфраструктуры, прежде всего транспортной, которую Япония считала стратегически необходимой как с точки зрения дальнейшей военной экспансии на континент, так и для упрочнения контроля над корейской провинцией. С другой стороны, вплоть до промышленного бума, последовавшего за началом первой мировой войны в 1914 г., японские власти, следуя примеру большинства европейских колониальных держав того времени (скажем, Франции во Вьетнаме), препятствовали развитию промышленности в Корее, видя в ней рынок сбыта для собственно японских товаров. Впечатляющий рост инфраструктуры зачастую приводился японской администрацией — и приводится до сих пор рядом консервативных японских ученых — как аргумент в пользу «прогрессивности» японского колониализма для якобы «безнадежно отсталой» Кореи. Действительно, за 1910–1919 гг. протяженность железнодорожной сети в Корее выросла более чем в два раза, с приблизительно 1000 до 2200 км. Построенные в этот период железнодорожные пути от Кёнсона на юг, в провинции Южная и Северная Чолла, и на восток, к порту Вонсану, а также ветка в северо-восточную провинцию Хамгён имели крупное экономическое значение. В перспективе они способствовали как формированию единого общенационального рынка, так и, в конечном счете, преодолению традиций региональной замкнутости и формированию в Корее буржуазной нации современного типа. Годовой объем грузовых перевозок по железным дорогам увеличился за 1907–1919 гг. десятикратно, до трех с половиной миллионов тон.
Рис. 31. Станция Ёнсан на окраине Кёнсона (Сеула). Построенное в 1906 г. деревянное здание станции было заменено в 1932 г. на трехэтажную каменную постройку, простоявшую до 1978 г. Отсюда отправлялись поезда на север— к городу Ыйджу на китайской границе.
Рис. 32. 1915 г. — трамвай и линия электропередач на одной из центральных кёнсонских улиц (недалеко от Южных Ворот столицы — Намдэмуна). Вдали виднеется построенное японцами здание Центрального почтамта.
Рис. 33. 1915 г. — одна из первых пожарных станций современного типа в Кёнсоне. Уже используются автомашины, но на пожарной каланче вместо сирены — традиционный колокол.
Строились — прежде всего, для вывоза корейского риса и ввоза в страну японских промышленных товаров — современные порты в Пусане, Инчхоне, Чиннампхо и Вонсане, а протяженность шоссейных дорог выросла за первую колониальную декаду в три раза, до 3400 км. Строительство шло или за счет ассигнований генерал-губернаторства (шоссе), или за счет как государственных ассигнований, так и подписки на гарантированные генерал-губернаторством облигации внутри самой Японии (железные дороги). Однако при этом нельзя забывать, что за строительство инфраструктуры платили, в конечном счете, корейцы, налоговые поступления от которых были основным источником доходов генерал-губернаторства. Составление нового поземельного кадастра, ужесточение контроля над рынками и торговлей, рост ввоза японских промышленных товаров позволили увеличить налоговые поступления с приблизительно 12 миллионов иен в 1911 г. до 34 миллионов иен в 1920 г. При этом львиную долю составляли поземельный налог и акцизы (косвенные налоги, включавшиеся в итоге в цену потребительских товаров), тяжелым бременем ложившиеся на крестьян и мелкий городской люд. Прогрессивного налогообложения колониальная Корея не знала, т. е. к лояльной Японии землевладельческой элите применялась та же налоговая ставка, что и к бедноте. При строительстве шоссейных и железных дорог земли в полосе отчуждения, принадлежавшие корейцам, зачастую не выкупались, а конфисковались безвозмездно. Крестьян из соседних деревень, как и в традиционные времена, насильственно сгоняли на дорожные работы, не обеспечивая даже ночлегом.
Строя с помощью драконовских мер инфраструктуру, японцы практически законсервировали на определенное время то состояние промышленной отсталости, в котором Корея находилась на момент колонизации. По изданному генерал-губернаторством в декабре 1910 г. «Положению о коммерческих компаниях» (хвесарён), на создание новых компаний требовалось особое разрешение центральных властей колонии, которые выдавали лицензии неохотно и обладали также правом в любой момент закрыть неугодное предприятие. На 1911 г. в Корее действовало 252 промышленных предприятий. Из них собственно корейской буржуазии принадлежали только 66 (остальными владели в основном японцы), и работало на них всего две с половиной тысячи рабочих. В основном это были небольшие текстильные, бумажные и табачные фабрики, а также гончарные мастерские, большей частью в Кёнсоне и окрестностях. Вплоть до конца первой колониальной декады корейским предпринимателям, в отличие от японских, не выплачивалось правительственных субсидий, их изделия не закупали армия и государственные учреждения. Несколько активизировалась корейская индустрия с началом первой мировой войны, когда в связи с военными действиями на море и переориентацией европейской индустрии на военные заказы импорт в Японию и колониальную Корею высококачественных европейских товаров сократился, а цены на большинство потребительских товаров выросли. Поскольку заработная плата корейского рабочего была в 2–3 раза ниже японской (в 1917 г. корейский квалифицированный рабочий получал одну иену в день на строительстве и ремонте судов, а японский — почти две), разбогатевшие на военных дефицитах и заказах крупные и средние японские капиталисты были заинтересованы в строительстве фабрик в Корее.
Общее оживление конъюнктуры и ослабление ограничений на строительство новых фабрик с 1916 г. толкало и некоторых корейских землевладельцев и купцов к инвестициям в промышленность. К 1919 г. корейские буржуа владели уже 956 фабриками и заводами с приблизительно десятью тысячами рабочих. Однако выиграли на военной конъюнктуре, прежде всего, японские буржуа. Если в 1911 г. им принадлежало 26 % всего уставного капитала в корейской промышленности, то в 1917 г. — уже 77 %. К 1919 г. на японских капиталистов работало уже около 30 тысяч корейских рабочих. К концу войны в строительство фабрик в Корее вкладывал средства ряд известных японских монополий в производстве цемента («Онода», «Асано»), текстильной индустрии («Катакура», «Канэбо», «Нитимэн»), тяжелой промышленности («Мицуи» и «Мицубиси»). Однако, даже при том, что к концу декады связанные так или иначе с современным промышленным сектором лица (рабочие, инженеры и техники, служащие муниципальных и государственных предприятий, строительные рабочие-поденщики и т. д.) и члены их семей составляли 18 % всех жителей Кёнсона, Корея оставалась преимущественно аграрной страной. 65 % валового внутреннего продукта производилось в первичном секторе — сельском и лесном хозяйстве и рыболовстве. Не имея пока что достаточных причин для того, чтобы всерьез реализовывать в Корее программу индустриализации, колониальные власти использовали страну в качестве аграрно-сырьевого придатка и рынка сбыта для динамично развивавшейся экономики метрополии.
Что представляла собой крупная и средняя корейская буржуазия первой колониальной декады? Слой этот был достаточно разнороден, включая несколько различных по своему происхождению, культурным координатам и ориентации прослоек. Объединял их общий страх перед простонародьем и симпатии к «твердому порядку», установленному колонизаторами, хотя политику генерал-губернаторства по конкретным вопросам корейские богачи могли и не одобрять. Верхушка корейской буржуазии была выходцами из высших слоев старого корейского чиновничества, или связанными с предпринимательской деятельностью еще с традиционных времен (скажем, занимавшимися ростовщичеством в крупных размерах), или избравшими коммерческую деятельность уже под влиянием новых веяний. К первым относился, например, Ким Джонхан (1844–1932), ставший еще в 1903 г. заместителем директора одного из старейших в Корее — Хансонского (Сеульского) банка («Хансон ынхэн»). Ответственный чиновник Ведомства Двора и лично близкий Коджону, Ким Джонхан происходил из старинного янбанского клана Андонских Кимов, занимавшего в первой половине XIX в. господствующие позиции в политической жизни страны. Опытнейший бюрократ, начавший делать карьеру еще с 1870-х годов, Ким Джонхан был известен и как крупный ростовщик. Он ссужал сеульским купцам немалые суммы и обладал крепкими связями в купеческой среде. Банк, ставший в 1903 г. официальным банком корейского правящего дома, занимался как кредитованием двора Коджона, так и предоставлением ссуд тесно связанным с двором крупным сеульским купцам. Многие представители купечества и сами пробовали себя в банковском бизнесе. Так, после ухода Ким Джонхана с поста зам. директора Хансонского банка в 1908 г. на пост аудитора туда пришел Чо Джинтхэ — богатый купец и землевладелец, уже с 1880-х годов считавшийся старейшиной сеульских торгово-предпринимательских кругов, владелец акций банков «Тэхан чхониль» (основан в 1899 г.) и Хансонского (Сеульского) аграрно-индустриального банка («Хансон нонгон ынхэн», основан в 1907 г.). Акционерами семи существовавших в первую колониальную декаду корейских банков были и другие сеульские купцы, связанные с бюрократическим капиталом — Пэк Ванхёк, Ким Дусын, Ё Джонсок.
Новое поколение бюрократического капитала представлял преемник Ким Джонхана на посту главного менеджера Хансонского банка — Хан Саннён (1880-?). Выходец из обедневшей, но знатной чиновной семьи, он попал на пост сначала управляющего делами (1910), а потом главного менеджера (1910) Хансонского банка как благодаря родственным связям с главой прояпонской группировки в среде высшей корейской бюрократии Ли Ванъёном, так и благодаря контактам, завязанным во время учебы в Японии. Для крупных капиталистов из бюрократической среды, таких, как Ким Джонхан или Хан Саннён, лояльность Японии была основой не только политического выживания, но и коммерческого успеха. Ким Джонхан, получивший в связи с аннексией Кореи японский баронский титул, занимался в 1910-е годы активной коммерческой деятельностью в партнерстве с японским капиталом (например, крупными скотопромышленниками). О движении за независимость он говорил обычно следующим образом: «Пусть корейцы вначале скажут спасибо Японии, которая сделала их независимыми от Китая и научила слову “независимость”». Коммерческому успеху в управлении Хансонским банком, капитал которого он довел к 1919 г. до 6 миллионов иен, Хан Саннён был обязан как покровительству со стороны генерал-губернаторства, так и межбанковским кредитам от японских банков, хотя акции Хансонского банка вплоть до 1920 г. японцам не продавались. Неудивительно, что в качестве члена совета управляющих Сеульской торгово-промышленной палаты — лоббистской организации крупных корейских буржуа — Хан Саннён официально внес предложение (оно было в итоге принято) объединить эту организацию с торгово-промышленной палатой японских капиталистов.
Хотя ряд мероприятий японских властей и мог быть им невыгоден, крупные корейские коммерсанты не отделяли своих интересов от интересов «старших партнеров» — японских буржуа. Они могли быть заинтересованы в ликвидации дискриминационных по отношению к корейскому капиталу мер, активной индустриальной политике в Корее или расширении политического представительства для корейской верхушки и средних классов, но не в борьбе за политическую независимость Кореи. Мало отличалась от бюрократического капитала, с точки зрения политической ориентации, и другая прослойка крупного и среднего капитала— провинциальные крупные землевладельцы, начавшие инвестировать доходы от экспорта риса в бизнес, и. прежде всего, финансовые и торговые предприятия. Например, один из крупнейших землевладельцев провинции Южная Чолла, Хён Бонги (1854-?), известный в раннюю колониальную эпоху как ведущий акционер «Мокпхоского торгово-финансового общества» (финансовая компания, кредитовавшая экспортно-импортные операции) и коммерческий директор Кванджуского аграрно-индустриального банка, даже переехал в разгар вооруженной борьбы отрядов ыйбён против японского колониализма в 1907–1910 гг. в Мокпхо, под защиту японской полиции. Вожди ыйбён требовали от него материально поддержать их движение, но никакого интереса к защите суверенитета своей страны разбогатевший на экспорте риса в Японию Хён Бонги не испытывал. Сын его, Хён Джунхо (1889–1950), стал впоследствии известным колониальным банкиром. Индустриальная буржуазия — владельцы небольших текстильных, табачных и керамических предприятий — испытывала определенное недовольство японской колониальной политикой, но была слишком слаба и зависима от банковского капитала для того, чтобы выступить выразителем национальных чаяний корейского народа. В результате, первую скрипку в национально-освободительном движении в Кореи играла не буржуазия, а националистическая интеллигенция, в 1910-е годы выступавшая или под националистическими и буржуазно-демократическими лозунгами или за восстановление старой монархической государственности, а в 1920-е годы в значительной своей части перешедшая на левые позиции. На сотрудничество с националистической интеллигенцией шла лишь небольшая часть предпринимательского класса (скажем, некоторые буржуа-протестанты из северо-западных районов Кореи, такие, как торговец латунной утварью Ли Сынхун), но и ее позиция отличалась нерешительностью и непоследовательностью. Как и во многих других колониальных и зависимых странах, буржуазия Кореи не имела ни возможности, ни желания выступить в роли гегемона в национально-освободительной борьбе.
Какие же пути к освобождению страны от японского гнета видели националистические интеллектуалы в первые колониальные годы? Большая часть идеологов просветительского движения 1900-х годов (например, знаменитый публицист Чан Джиён) примирилась с колониальными реалиями и отошла от национального движения, переключив свое внимание на деполитизированную «борьбу с феодальными обычаями и предрассудками», т. е. за улучшения в рамках существующей системы. В то же время некоторые радикальные националистические лидеры выбрали путь борьбы за возрождение корейской государственности в эмиграции. Так, переехал на жительство в Китай ведущий идеолог просветительства Пак Ынсик, ставший в начале 1910-х годов ревностным приверженцем националистической религии тэджонгё. Будучи тесно связан с выдающимся реформатором конфуцианства, сторонником умеренной модернизации в рамках традиционной идеологии Кан Ювэем (1858–1927), Пак Ынсик занимался по поручению последнего редакционно-издательской работой в находившейся под влиянием Кана и его идей китайской прессе. Вместе с другими, преимущественно проживавшими в Шанхае корейскими эмигрантами — например, обучавшемся ранее в Японии выходцем из знатного янбанского рода Хон Мёнхи (1880–1968), впоследствии известным писателем, — Пак организовал ряд националистических групп, ориентированных на сохранение корейского культурного наследия, развитие национального образования с целью подготовки нового поколения корейских эмигрантов к борьбе за свободу страны. В предисловии к своему труду «Горестная история Кореи» (1915 г.) он, приводя в качестве примера судьбу еврейского народа после рассеяния, выразил уверенность в том, что сохранение «нематериальной сущности нации — национального духа» оставляет народу надежду на восстановление в будущем политической независимости даже после того, как «материальная форма жизни нации — государственность» — утрачена. Подобный подход, восходивший как к конфуцианским представлениям о «лояльности истинному государю и непризнании завоевателей-варваров», так и дошедшей до Пак Ынсика через японские и китайские переложения немецкой романтико-националистической идее «народного духа», сыграл серьезную историческую роль, вдохновляя новые поколения корейских интеллигентов на работу по сохранению национального наследия. Однако в то же время подход этот был элитарным, чуждым большинству корейцев, не имевшему никакого отношения к той «высокой» культурной традиции господствующих классов, которую имел в виду Пак Ынсик.
В похожем, «культурно-националистическом», направлении развивалась и мысль другого радикального националиста, который предпочел эмигрировать с оккупированной японцами родины — публициста и историка Син Чхэхо. После аннексии Кореи он переехал на жительство во Владивосток, где работал в корейской прессе, в том числе в качестве редактора издававшееся с марта 1912 г. газеты «Квоноп синмун». Однако раздоры между различными провинциальными группировками в среде владивостокских корейцев, недоверие русскоподданных корейцев — в основном выходцев из северо-восточных районов Кореи — к «чужакам» из центральных районов страны вынудили его уехать в 1913 г. в Китай. Сотрудничая в создаваемых Пак Ынсиком националистических эмигрантских организациях, Син Чхэхо продолжал заниматься исследованиями древнекорейской истории, бывшей для него «фундаментом нашего национального духа», и искал возможности для организации вооруженной борьбы с японскими захватчиками. Однако вплоть до конца первой мировой войны ни в России, ни в Китае, являвшихся союзниками Японии и стран Антанты в борьбе против Германии, организация вооруженного антияпонского сопротивления реальной не представлялась. Как и Пак Ынсик, Син Чхэхо оставался приверженцем идей социал-дарвинизма, причем в их крайней форме. В своем романе «Небо, которое я увидел во сне» (1916 г.) он изобразил загробную жизнь как продолжение «борьбы за выживание» в реальной жизни — победители в ней отправляются в рай, а побежденные — в ад. Рай был также наградой за верность нации, а ад предназначался «предателям», в число которых Син Чхэхо включал даже тех, кто, например, женился или выходил замуж за японцев. Государственнический социал-дарвинизм Син Чхэхо 1910-х годов мог быть привлекателен для части эмигрантской интеллигенции, но практически никоим образом не соотносился с реальной жизнью основной массы корейского народа, с борьбой сельской и городской бедноты против эксплуатации со стороны как японских, так и корейских землевладельцев и предпринимателей.
Более практичной и результативной можно считать деятельность протестантского активиста крестьянского происхождения Ан Чханхо, эмигрировавшего из оккупированной японцами Кореи вначале в Китай, а затем, после недолгого пребывания во Владивостоке— в США. В Америке, став в 1912 г. президентом Корейской национальной ассоциации (националистической группы, созданной в 1905 г. в Лос-Анджелесе), Ан Чханхо вел активную работу по облегчению трудовой эмиграции корейцев в США, защите корейского населения от притеснений и расистских атак, улучшения условий труда корейцев на плантациях в США и Мексике. Однако, при всем значении, которая его правозащитная и просветительская деятельность имела для корейской общины в США, Ан Чханхо также являлся сторонником социал-дарвинизма. Он был убежден, что лишь «улучшение корейского национального характера» и «воспитание в корейцах трудолюбия, чистоплотности, бережливости и духа взаимопомощи и доверия» — т. е. капиталистических ценностей — поможет Корее постепенно «подготовиться к независимости».
Этим целям должна была, в частности, служить основанная им в 1913 г. «Академия по воспитанию благородных мужей» (Хынсадан), задачей которой было привить подрастающему поколению корейской эмиграции «христианские и американские ценности». К любым проявлениям радикальной борьбы масс за свои права Ан Чханхо относился отрицательно, противопоставляя им идеалы «единения во имя нации». Идеи Ан Чханхо пользовались популярностью среди мелкой и средней протестантской буржуазии северо-западной Кореи (на родине самого Ан Чханхо), а также среди части корейской интеллигенции и студенчества, но вряд ли были способны завоевать массовую популярность. Еще дальше от забот и интересов простых людей отстоял другой действовавший в США протестантский националист — будущий первый президент Южной Кореи Ли Сынман. Первый кореец, получивший степень доктора философии в американском университете (Принстон, 1910 г.), Ли Сынман отстаивал идею «дипломатического пути к независимости», надеясь, что в будущем США войдут в военный конфликт с Японией, который и избавит в итоге корейцев от колониального ига, и считая главной задачей налаживание связей с американским истеблишментом, а также религиозно-образовательную работу в эмигрантской среде.
Рис. 34. Групповая фотография активистов «Академии по воспитанию благородных мужей». Калифорния, 1917 г.
В целом, корейские националисты социал-дарвинистского плана, как жившие и работавшие в Китае (Пак Ынсик, Син Чхэхо), так и опиравшиеся на американскую корейскую общину (Ан Чханхо, Ли Сынман), были глубоко оторваны от проблем и интересов большинства корейского народа, «вождями» которого они себя считали. Показательно, что, при всех их усилиях в области просвещения, работы над национальной историей и культурой, ни один из них не затрагивал в своих работах и выступлениях таких животрепещущих, первостепенных для сельской бедноты тем, как земельная реформа или хотя бы ограничение эксплуатации безземельных и малоземельных крестьян. Как социальное происхождение националистических лидеров, так и их социал-дарвинистская уверенность в «первостепенности национального сплочения в эпоху борьбы за выживание между нациями всего мира», лишали их интереса к реальным проблемам жизни корейских «низов».
В то время как националистические лидеры в эмиграции продолжали развивать уже оформившиеся в 1900-е годы идеи «самоусиления», среди интеллигентной молодежи стало намечаться размежевание между радикалами и умеренными реформаторами. В самой Корее политика генерал-губернаторства препятствовала развитию среднего специального и высшего образования. Не поощрялось вообще и образование для корейцев как таковое, из опасения, что школы легко могут стать рассадниками антияпонских настроений. Если на момент аннексии Кореи в стране было около 2200 частных школ, то уже через пять лет политика административных преследований независимого образования привела к сокращению этого числа почти в два раза. В 1915 г. во всей стране было только 8 средних школ повышенной ступени и 19 специальных учебных заведений (сельскохозяйственных, коммерческих училищ и т. д.) — и ни одного университета. Неудивительно, что каждый год до сотни корейцев отправлялись на учебу в японские университеты и колледжи. В Токио в начале 1910-х годов существовала корейская студенческая община из 400–500 человек, имевшая с 1912 г. свою ассоциацию и издававшая с 1914 г. журнал «Свет Знания» (Хакчигван). В основном корейские студенты в Японии 1910-х годов — большей частью выходцы из землевладельческих или чиновных семей или стипендиаты религиозных организаций — придерживались умеренных социально-политических взглядов, густо окрашенных социал-дарвинизмом. Первая мировая война рассматривалась корейскими студентами как проявление «извечной для людей вообще, и особенно для современных цивилизованных государств, борьбы за существование», а секрет успеха в это борьбе для Кореи студенты видели в «воспитании прилежания и бережливости в народе», развитии кредитно-банковской системы и льготных кредитах для индустрии, особенно текстильной, а также движении за покупку населением корейских товаров вместо импортных. Некоторые студенты и молодые интеллигенты— в основном школьные преподаватели — объединившись с несколькими текстильными фабрикантами, даже создали в 1915 г. «Общество поощрения корейского текстильного производства», впрочем, скоро разогнанное властями. Ясно, что популярные среди студентов идеи промышленной модернизации страны отвечали, прежде всего, интересам зарождавшихся в Корее предпринимательских слоев.
Но вместе с тем намечались в среде корейских студентов в Японии и иные веяния. Так, выпускник Университета Мэйдзи, выходец из старинного янбанского рода Чо Соан (1887–1958) — в будущем ставший теоретиком «прогрессивного национализма» корейской эмиграции, близкого во многих отношениях европейской социал-демократии — увлекался революционными республиканскими идеями Сунь Ятсена (1866–1925) и литературными произведениями Максима Горького (1868–1936), переводил на корейский язык книги таких японских демократов, как один из первых сторонников идеи «универсальных прав человека» на Дальнем Востоке, Баба Тацуи (1850–1888). Уехав вскоре после окончания учебы в эмиграцию в Китай, он наладил связи с представителями радикального крыла буржуазно-националистической партии гоминьдан, участвовал в августе 1917 г. в работе международной социалистической конференции в Стокгольме, где разоблачил перед представителями левых социалистических партий Европы миф о прогрессивности японского колониализма в Корее. Студент Университета Васэда из провинциальной купеческой семьи Ким Чхольсу (1893–1986) — в будущем ставший ответственным секретарем подпольной Компартии Кореи — опубликовал в десятом номере журнала «Свет Знания» в 1916 г. первую в истории корейской прессы статью о проблемах рабочего движения. В 1916 г. он, вместе с несколькими десятками других корейских и китайских студентов организовал в Токио «Союз новой Восточной Азии», целью которого была как совместная борьба с японским империализмом, так и борьба против империализма как такового.
Еще до этого, в 1914 г., в Осаке было организовано «Дружеское общество корейцев» (Чосонин чхинмокхве), возглавлявшееся молодыми интеллигентами анархо-синдикалистской направленности. Один из радикальных студентов, На Гёнсок — позже известный анархист — опубликовал в 1915 г. в журнале «Свет Знания» статью, где защищал право рабочих и крестьянской бедноты на активное сопротивление эксплуататорам, в том числе через забастовки и саботаж. Радикальные идеи в различных формах— от радикально-демократических до социалистических и анархистских — постепенно овладевали умами той части интеллигентной молодежи, которую не удовлетворял социал-дарвинистский национализм просветительского движения, которая начинала видеть в борьбе масс за свои интересы источник прогресса, движущую силу национального освобождения. Однако решающую роль в радикализации значительной части корейской молодой интеллигенции сыграла, прежде всего, Октябрьская революция 1917 г., ставшая для многих корейцев на долгие годы олицетворением их собственных надежд на политическое и социальное освобождение.
В целом, к 1917–1918 гг. итоги первой колониальной декады были печальны для Кореи. В то время как бум военных лет начал превращать Японию в индустриальную державу с тяжелой и химической промышленностью мирового уровня, Корея оставалась аграрно-сырьевым придатком японской экономики, с голодающим, малоземельным и практически полностью неграмотным крестьянством и только слабыми зачатками современной индустрии. В то время как малочисленная буржуазия, теснейшим образом связанная как с колониальными институтами, так и с крупным землевладельческим классом, не испытывала особенного интереса к общенациональным или социальным проблемам, националистические лидеры корейской эмиграции считали социальные проблемы корейских масс делом второстепенным и рассматривали простонародье как орудие «возрождения корейской государственности». Однако в то же время в стране подрастала и новая, молодая интеллигенция современного типа, которой было свойственно гораздо более четкое осознание социальных реалий корейского общества, искреннее стремление вывести народ из тех нечеловеческих условий жизни, на которых его обрекал японский колониализм и его корейские союзники. Именно эта интеллигенция, которой Октябрь 1917 г. дал толчок к восприятию радикальной социалистической идеологии, заложила в итоге основания современной революционной традиции в Корее.
Ким Г.Ф. «Формирование корейского пролетариата» — Народы Азии и Африки. 1964, № 5.
Кадзимура Хидеки. Формирование и развитие капитализма в Корее (Тё:сэн-ни океру сихонсюги но кэйсэй-то тэнкай). Токио, изд-во Рюкэйсёся, 1977.
Миядзима Хироси, Исследования по составлению земельного кадастра [японскими властями] в Корее [в 1910-е годы] (Тё:сэн тоти тё:са дзигё:си-но кэнкю). Токио, Институт восточной культуры Токийского университета, 1991.
Пак Кёнсик. Владычество японского империализма в Корее (보]"경 식, U 帝國 1:義의 朝鮮 支配). Сеул, изд-во Чхона, 1986. С. 1-193.
Han, Kee-hyung. "Sin Chaeho and Nationalist Discourses in East Asia" — Sungkyun Journal of East Asian Studies. Vol. 2, Issue 2. August 2002. Pp. 44–66.
Robinson, М. E. “Nationalism and the Korean Tradition, 1896–1920: Iconoclasm, Reform, and National Identity” — Korean Studies. Vol. 10, 1987. Pp. 35–53.
Колонизация Кореи Японией проходила в контексте общего развития мировой системы империализма, в условиях жесткого межимпериалистического соперничества. Конкуренция вначале со стороны Китая, а потом со стороны России не давала Японии возможности приступить к превращению Кореи в протекторат вплоть до окончания Русско-японской войны. Неудивительно, что в сердцах интеллигентов колонизированной Кореи продолжала жить надежда на то, что в какой-то исторический момент изменения в мировой системе, в соотношении сил между Японией и другими державами дадут корейскому народу шанс на восстановление утраченной государственности. Так как в первой мировой войне Япония встала на сторону Антанты, немалая часть корейской эмигрантской интеллигенции в Китае стала возлагать надежды на возможную победу Германии и ее союзников. К февралю 1917 г., с известиями о демократической революции в России, новой надеждой для корейских интеллигентов стали прогрессивные социальные преобразования, которые смогли бы, в конце концов, избавить население колоний от порабощения. С энтузиазмом встретил события в России перебравшийся к 1918 г. на территорию российского Приморья вождь националистической эмиграции Пак Ынсик, заявивший в 1919 г., что, перейдя «от крайнего империализма к крайней форме республиканского строя, Россия заложила основы преобразования всего мира на основе справедливости и гуманности». По-видимому, лидеры эмиграции питали надежды на то, что преобразования в России дадут импульс подвижкам в сторону либерализма и демократии и в Японии, что сможет, в конце концов, позитивно сказаться и на решении корейского вопроса. Интересно, что пример России подвигнул Пак Ынсика и других лидеров корейской эмиграции в Китае издать в июле 1917 г. «Декларацию национального единения» (Тэдон тангёль сонон), в которой заявлялось о том, что монархия в Корее исчерпала себя, и предлагалось создать временное корейское правительство в изгнании на основе республиканских принципов.
Новым импульсом для активизации национально-освободительного движения как в эмиграции, так и внутри Кореи стали события конца 1917 — начала 1918 г. С одной стороны, в России пришла к власти радикальная социалистическая коалиция во главе с партией большевиков. В Декрете о мире, принятом II Всероссийским съездом Советов 26 октября 1917 г., Советское правительство объявило о безусловной и немедленной отмене всего содержания тайных договоров, «поскольку оно направлено… к доставлению выгод и привилегий русским помещикам и капиталистам, к удержанию или увеличению аннексий великороссов…». В Обращении ко всем трудящимся-мусульманам России и Востока от 20 ноября 1917 г. Советская Россия заявила о своем стремлении «помочь угнетенным народам мира завоевать себе свободу», и прямо указала на ряд аннулированных ею договоров, противоречивших интересам полуколониальных и зависимых народов Азии. С другой стороны, в своем обращении к Конгрессу США 8 января 1918 г. президент США В.Вильсон изложил знаменитые «14 пунктов» (сделавшие его в 1919 г. лауреатом Нобелевской премии мира), включавшие, в частности, «справедливое разрешение колониальных вопросов с принятием во внимание интересов населения колоний». Этот пункт был истолкован корейской националистической интеллигенцией как признание права колоний на самоопределение.
Конечно, объективному наблюдателю было бы ясно, что у истощенной и обескровленной войнами, интервенцией и блокадой молодой Советской Республики не было никакой возможности освободить Корею от японского гнета. Что касается риторики Вильсона, то, как он и сам пояснял своим европейским союзникам уже к концу 1918 г., она относилась лишь к побежденным Германии и Австрии, но никак не к победителям, включая Японию. Однако корейские националисты, не имевшие возможности ни вести легальную политическую деятельность внутри страны (в отличие, скажем, от умеренных националистов в Индии), ни развернуть полноценное вооруженное сопротивление из-за рубежа, смотрели на мировые события сквозь призму своих надежд и были склонны принимать желаемое за действительное. В духе конфуцианских стереотипов, они хотели разглядеть в империалистическом переделе мира после первой мировой войны «перестройку мирового порядка на началах гуманности и справедливости».
Желая, чтобы в процессе этой «перестройки» были учтены и корейские интересы, Корейская национальная ассоциация в США решила в декабре 1918 г. послать Ли Сынмана и нескольких других «национальных лидеров» представлять порабощенную Корею на Версальской мирной конференции[3]. В Париж лидеры умеренной корейской эмиграции не попали. Госдепартамент США отказался выдать политическому беженцу Ли Сынману паспорт для путешествия в Европу, а старый покровитель Ли Сынмана, президент Вильсон (бывший ректором в Принстонском университете, когда Ли Сынман обучался там в аспирантуре в 1908–1910 гг.), не захотел даже встретиться с ним. Тем не менее, Ли Сынман послал администрации США петицию с просьбой освободить Корею от японцев и сделать ее подмандатной территорией будущей Лиги Наций на условии предоставления в дальнейшем полной независимости. Подобный текст вполне отвечал мировоззрению Ли Сынмана, относившегося к США и к предложенной администрацией Вильсона в качестве будущего арбитра мировых проблем Лиге Наций примерно так же, как старые корейские конфуцианцы относились к «центру мировой цивилизации» — Китайской империи. Однако затем эпизод с петицией стал одним из камней преткновения на пути сотрудничества между Ли Сынманом и более радикальными националистическими кругами. Больше повезло другому представителю корейских протестантских националистов, Ким Гюсику (1881–1950), посланному в Версаль Молодежной партией новой Кореи (Синхан чхоннёндан) — организацией корейских эмигрантов, нашедших убежище в Шанхае. Он сумел добраться до Версаля, и, хотя и не получил возможности официально участвовать в работе мирной конференции, сделал немало для информирования международной общественности о действительной ситуации в Корее.
Пришли в движение и корейские студенты, обучавшиеся в Японии— молодой авангард корейской интеллигенции. 8 февраля 1918 г. собравшиеся в лекционном зале корейской Христианской ассоциации молодых людей (YMCA) в Токио корейские студенты приняли «Декларацию Независимости». В этой декларации, выражая Японии «благодарность за избавление от китайской зависимости и опасности русской агрессии», они просили Японию вернуть Корее независимость, «так как ни Россия, ни Китай более не угрожают нам, и нет причин на то, чтобы оставаться в составе Японской империи». Как мы видим, формулировки этой декларации были очень лояльными, но сам факт упоминания о независимости Кореи оказал большое влияние на состояние умов внутри страны.
Подвижки в международной ситуации, активизация националистической эмиграции в Китае и США и движение среди корейских студентов в Японии оказали влияние и на ситуацию внутри страны. Под влиянием новостей и слухов о событиях за пределами Кореи определенной части корейской интеллигенции стало казаться, что пришло время напомнить японским колонизаторам о законных правах корейского народа, что в атмосфере социальных и политических перемен в мире подобное выступление вызовет сочувственную реакцию мировой общественности, что вынудит Японию пойти на важные уступки. Особенную активность стали проявлять религиозные круги, обладавшие, даже в атмосфере полицейского террора 1910-х годов, определенной организационной независимостью, и поддерживавшие тесные связи с корейскими студентами за рубежом и националистической эмиграцией.
Рис. 35. Памятник Сон Бёнхи (1861–1922), который в 1919 г., будучи главой национальной религиозной организации «Небесного пути» (Чхондогё), выступил инициатором опубликования внутри Кореи «Декларации независимости» и стал одним из тридцати трех подписавших ее наиболее авторитетных религиозных и общественных деятелей страны. Парк «Пагода», Сеул.
После того, как одному из корейских студентов, подготовивших опубликование токийской «Декларации Независимости», удалось тайно переправить ее текст в Корею, идеей опубликования подобного документа от имени «религиозных лидеров нации» внутри самой Кореи заинтересовался Чхве Рин (1878–1958), выпускник Университета Мэйдзи, директор средней школы повышенной ступени Посон (ныне — Университет Корё в Сеуле) и влиятельное лицо в иерархии религии чхондогё («Учение Небесного Пути»), наследников тонхак. Он сумел уговорить идейного лидера чхондогё Сон Бёнхи поддержать выступление, привлечь к нему буддийских активистов Хан Ёнуна (1879–1944) и Пэк Ёнсона (1863–1940), а также заинтересовать в своих планах одного из центральных лидеров протестантской общины северо-запада Кореи — предпринимателя и пастора Ли Сынхуна, к тому времени успевшего уже отбыть тюремный срок за участие в «Обществе нового народа» (Синминхве).
Через Ли Сынхуна к движению подключились и молодые протестантские активисты столичного региона— выпускник методистской религиозной школы и исполнительный секретарь столичной Христианской ассоциации молодых людей (YMCA) Пак Хидо (1889–1951), выпускник медицинской школы при больнице им. Северанса Ли Гапсон (1889–1981: впоследствии видный южнокорейский политик консервативной ориентации) и другие. Через них, а также через популярного среди студентов столичного буддийского колледжа Хан Ёнуна, инициаторы выступления наладили связь со студентами, которые должны были распространить составленную и подписанную «национальными лидерами» декларацию о независимости Кореи. Составить эту декларацию поручили молодому, но получившему уже известность историку, поэту и издателю Чхве Намсону (1890–1957), написавшему в итоге высокопарный, в архаическом стиле документ. В нем говорилось, что корейцы, «обращаясь за поддержкой ко всем странам мира, (…) не собираются привлекать японцев к ответственности за аннексию Кореи и презрительное, колониальное отношение к корейскому народу, но лишь желают, чтобы, в соответствии с духом перестройки мира на началах гуманности и справедливости, Япония восстановила бы независимость Кореи и тем исправила бы свои старые ошибки и устранила бы опасность для мира в Азии». Кроме того, совершенно не желая, чтобы опубликование этой декларации привело бы к прямому выступлению масс против колониального гнета, «национальные лидеры» специально предупредили своих последователей о «недопустимости своевольных и неразумных действий». Так как на назначенные на 3 марта 1919 г. похороны неожиданно скончавшегося 22 января (ходили слухи, что он был отравлен японцами) бывшего государя Коджона в столицу Кореи собралось немало народу, выступление запланировали на 1 марта — за два дня до похорон.
Рис. 36. Чхве Намсон (1890–1957), один из основателей современной корейской поэзии, крупный историк, автор текста «Декларации независимости» 1919 г. В дальнейшем изменил свои взгляды и пошел на сотрудничество с японцами. С 1927 г. работал над составлением истории Кореи в аппарате генерал-губернаторства, а в конце 1930-х — начале 1940-х годов занимал посты в подконтрольной японцам прессе Маньчжурии. С начала 1930-х гг. активно поддерживал японский милитаризм, видя в «грядущем триумфе» Японии над Китаем и СССР залог «великого будущего корейской нации» в континентальной Азии. После 1945 г. жил в Южной Корее, написал и опубликовал учебное пособие по истории Кореи для военных вузов и ряд других произведений.
Желая привлечь к себе внимание международной общественности и заставить Японию пойти на серьезные уступки, но отнюдь не желая идти на открытое противоборство с японскими властями, подписавшие «Декларацию независимости» «национальные лидеры» — всего их набралось 33 — в канун запланированного выступления неожиданно изменили сценарий событий. Вместо того чтобы, как и было уговорено со студентами, публично зачитать свою декларацию перед заранее собравшимися в парке «Пагода» в центральном Кёнсоне учащимися и любопытствовавшей публикой, 29 «национальных лидеров» (четверо, в их числе один из первых пресвитерианских пасторов-корейцев Киль Сонджу, не смогли или не захотели явиться) собрались в роскошном ресторане «Тхэхвагван» по соседству. Не внимая уговорам студенческих представителей, они заказали плотный обед с алкоголем и зачитали за ним «Декларацию независимости» «в своем кругу». Сразу же после того, как декларация была зачитана, один из «лидеров нации» позвонил начальнику полицейского управления генерал-губернаторства, проинформировал о происшедшем и сказал, что, только что провозгласив Корею независимой, «лидеры нации» «ждут ареста». Арест, естественно, не замедлил последовать, так что к демонстрациям, развернувшимся с 1 марта по всей стране, «национальные лидеры», строго говоря, прямого отношения не имели. Умеренные националисты, желавшие получить независимость — или хотя бы либерализацию колониального режима — через давление из-за рубежа и путем переговоров с колонизаторами, они сделали все, чтобы, по их собственному выражению, «не допустить бунта глупой черни, которая может не так понять наши намерения». Но «чернь» все равно «взбунтовалась» — вне зависимости от намерений самозваных «вождей корейского народа».
Как только молодой провинциальный учитель Чон Джэён зачитал в парке «Пагода» «Декларацию независимости», демонстрации учащейся молодежи развернулись практически по всему городу. Вскоре к студентам присоединились рабочие — железнодорожники, печатники, табачники и т. д. — а также мелкие торговцы и ремесленники. Большая — более чем трехтысячная— колонна направилась к главному зданию генерал-губернаторства, где вскоре была жестоко разогнана японской полицией и подоспевшими к месту событий японскими поселенцами. В Кёнсоне, несмотря на энтузиазм и самоотверженность демонстрантов, армия и полиция уже через несколько дней после начала событий взяли ситуацию под контроль — в столице были сконцентрированы самые значительные силы карателей. Однако машина репрессий не смогла помешать разбуженной первомартовскими демонстрациями стачечной борьбе кёнсонских рабочих. Целыми днями простаивал трамвай, несколько раз выходили на стачки железнодорожники, остановилась «Восточноазиатская табачная фабрика» (Тонъа ёнчхо конджан) на окраине столицы. Примеру пролетариата Кёнсона последовали и рабочие ряда крупных провинциальных предприятий, в частности, металлургического завода в Кёмипхо, провинция Хванхэ, — первого металлургического предприятия современного типа в Корее, построенного в 1918 г. Первый раз в недолгой своей истории рабочий класс Кореи получил опыт массовой политической забастовки. Однако рабочие были пока еще слишком малочисленны для того, чтобы возглавить борьбу. Роль эта принадлежала учащейся молодежи. Уже со 2 марта школьники и студенты, участвовавшие в демонстрациях в Кёнсоне, стали разъезжаться по своим родным городам и селам, призывая родных, соседей и друзей поднимать народ на борьбу.
Призывы эти нашли немедленный отклик, и, прежде всего, в столичной провинции и северных провинциях страны, где было сильно христианское влияние. Согласно японской правительственной статистике, в столичной провинции Кёнги в демонстрациях участвовало до 130 тыс. человек, а в провинции Северная Пхёнан на северо-западе страны — 60 тыс. В провинциальных городах и деревнях центральной и северной Кореи после нескольких дней демонстраций, сопровождавшихся жесткими карательными мерами японской полиции (часто открывавшей стрельбу по безоружным людям), народ во многих случаях начал переходить к более активным методам борьбы. Повсеместными были нападения на полицейские участки, уездные и волостные управы, зачастую переходившие в кровавые и безжалостные схватки. Так, в Сончхоне, недалеко от Пхеньяна, при разгроме местной жандармерии погибло более 30 человек, и около 300 было затем арестовано. В Мёнчхоне (провинция Северная Хамгён) толпа забила до смерти волостного голову и разгромила волостную управу. К концу марта сопротивление колонизаторам приняло жесткие формы и в провинциях юга Кореи. Так, в Андоне (провинция Северная Кёнсан) толпа разнесла полицейский участок и захватила хранившееся там оружие. Во многих уездах северо-запада и юго-востока Кореи японские колонисты снимались с насиженных мест в глубинке и перебирались в портовые города, опасаясь, что события примут форму общенационального восстания, которое колонизаторам не удастся подавить.
Эти опасения, как оказалось, были напрасны — японские войска, полиция и поселенческие «отряды самообороны» подавили общенациональное движение марта 1919 г. с чудовищной жестокостью. За три месяца (март-май 1919 г.) при разгоне демонстраций и от ран и пыток в тюрьмах скончалось почти восемь тысяч корейцев, а еще 16 тыс. было ранено. 47 тыс. человек было арестовано, и большинство подверглось пыткам и издевательствам. В тех случаях, когда японская сторона несла сколько-нибудь ощутимые потери, она отвечала несоразмерными зверствами. Так, в окрестностях Сувона (под Кёнсоном) демонстранты убили особенно ненавистного народу японского полицейского корейского происхождения (застрелившего перед этим несколько человек) и сожгли несколько японских домов и школ. В результате все христиане из деревни Чеамни под Сувоном были согнаны в церковь и сожжены там заживо. Только в столичной провинции было сожжено и уничтожено несколько десятков деревень, однако расправа в Чеамни получила особенную известность за рубежом благодаря усилиям проведших свое собственное расследование американских и английских миссионеров. Миф о «цивилизованном» характере японского господства был поколеблен.
Рис. 37. 1 марта 1919 года. На демонстрацию вышли даже женщины (в первую очередь, учащаяся молодежь), традиционно отстраненные в старой Корее от политической жизни.
Рис. 38. Начало марта 1919 г. — массовые демонстрации развернулись по всей Корее.
Рискуя жизнью и имуществом, почти два миллиона корейцев приняли участие в демонстрациях после 1 марта 1919 г. За исключением незначительного меньшинства крупных землевладельцев и предпринимателей, практически все слои корейского населения поднялись, в той или иной форме, на борьбу с колониальным угнетением. Движение приняло такие масштабы, которых его первоначальные инициаторы даже и не могли предвидеть. Крестьян (составлявших 60 % от всех арестованных за участие в демонстрациях), ремесленников, рабочих, рядовых интеллигентов и учащуюся молодежь поддержали и мелкие торговцы (13 % от числа всех арестованных), закрывавшие в Кёнсо — не и других городах рыночные ряды в знак протеста против арестов и репрессий. Во многих местных учреждениях низшие служащие-корейцы отказывались выходить на работу, а в некоторых исключительных случаях даже вставали во главе демонстраций. Общему настрою поддались даже сотрудничавшие с японцами с начала колониального периода видные конфуцианцы и бывшие министры старого корейского правительства Ким Юнсик (1835–1922) и Ли Ёнджик (1852–1932), подавшие после 1 марта петицию о даровании Корее независимости. Не остались в стороне и консервативные конфуцианские ученые из провинции Северная Кёнсан. Возглавляемые авторитетным интерпретатором неоконфуцианского учения Квак Чонсоком (1864–1919), они также послали на рассмотрение Версальской конференции написанную на классическом китайском языке петицию о независимости страны.
Рис. 39. Расправа в дер. Чеамни, где 15 апреля 1919 г. японские каратели согнали в церковь и сожгли заживо всех ее жителей-христиан. Памятный барельеф в парке «Пагода», Сеул.
Что же подвигло столь разнообразные слои и группы — протестантов и конфуцианцев, полуголодных крестьян-арендаторов и относительно зажиточных торговцев — на совместную борьбу? Общим фактором недовольства корейского населения в целом был характер японской государственной машины в колониальной Корее — «современный» в смысле ее способности контролировать в деталях все стороны корейской жизни и в то же время более чем «традиционный» в смысле полного бесправия всех корейцев перед лицом даже самого незначительного японского служащего. Даже предприниматели Кореи не имели никакой возможности влиять на промышленную политику генерал-губернаторства. Регистрация новых компаний всячески ограничивалась, а уже зарегистрированным генерал-губернаторство не выплачивало тех субсидий, которые оно выплачивало их японским конкурентам. Беспошлинный импорт большинства японских товаров не оставлял на рынке свободных ниш для корейских производителей. Корейским землевладельцам трудно было найти справедливость, если у них возникали конфликты с японскими соседями. Любой житель корейской деревни вынужден был следовать жестким и докучливым административным распоряжениям — не имея, скажем, права, зарезать у себя дома свинью или курицу, так как это «противоречило соображениям гигиены». Подобное положение дел возбуждало недовольство даже у значительной части имущих слоев, вообще-то довольных теми гарантиями «порядка и собственности», которые им обеспечивала японская власть.
Что же касается «низов», и, прежде всего крестьян-арендаторов, то им было, по сути, нечего терять. За 1912–1939 гг. потребление калорий на душу корейского населения в среднем уменьшилось на 8 %, но в то время как питание значительной части городского населения и зажиточного меньшинства в деревне улучшилось, большинство арендаторов с их семьями балансировали на грани голодной смерти и видели, как жизнь становится голодней год за годом. Сорокатысячный пролетариат Кореи, страдавший от непосильного труда (рабочий день иногда доходил до 17 часов, а в среднем составлял 12–13 часов), жестокой системы штрафов и вычетов, бессудных физических расправ со стороны японских мастеров и начальников и также, за небольшими исключениями, живший почти впроголодь, уже с 1918 г. начал подниматься на борьбу. Если в 1914 г. в Корее имела место лишь одна забастовка за целый год, то в 1919 г. их было 84, и участвовало в них 17 тыс. рабочих — более трети всего корейского пролетариата. В этом смысле события марта 1919 г. были для рабочих продолжением уже начавшейся протестной волны. В марте-мае 1919 г. японская полиция с тревогой отмечала «большевицкие разговорчики» в некоторых городах и деревнях Кореи. Скажем, 16 апреля среди крестьян-бедняков провинции Южная Кёнсан были отмечены разговоры о том, что «если мы станем независимы и будем выбирать себе президентов, то и собственность надо поделить поровну». У низов общества ненависть к колонизаторам явно наслаивалось на недовольство социальным неравенством.
На момент национального движения в Корее правительство Японии возглавлял Хара Такаси (1856–1921) — политический протеже и наследник Ито Хиробуми, глава консервативной буржуазно-помещичьей партии сэйюкай (финансировавшийся концернами «Мицуи» и «Ясуда»), заинтересованный, тем не менее, в некотором уменьшении влияния военных на политическую жизнь страны. Решив, что взрыв недовольства корейцев был спровоцирован слишком жесткой политикой генералов сухопутных войск, до тех пор назначавшихся на генерал-губернаторство в Корею, Хара, не сумев добиться согласия военной олигархии на посылку в качестве генерал-губернатора гражданского лица, пошел на компромисс. В августе 1919 г. новым генерал-губернатором Кореи стал отставной адмирал барон Сайто Макото (1858–1936), а главой политического управления при нем — доктор юридических наук Мидзуно Рэнтаро, известный своей готовностью идти на уступки корейской элите. В вопросе о том, каков должен быть масштаб этих уступок, у различных фракций в среде японской бюрократии и интеллигенции были различные мнения. Так, в конце апреля либеральная газета «Асахи» призывала «дать корейцам возможность иметь свои печатные органы и гласно обсуждать там свои проблемы» и отменить политику национальной дискриминации. Известный христианский либерал, профессор Ёсино Сакудзо (Токийский государственный университет), пошел еще дальше и предложил дать корейцам внутреннее самоуправление, т. е. возможность иметь выборный представительный орган, который контролировал бы деятельность генерал-губернаторства. В реальности, конечно, японские колонизаторы не собирались проявлять подобный либерализм.
Уступки — получившие название «культурного правления», по контрасту с жандармским режимом 1910-х годов, — были поверхностными и касались экономической, социальной и административной сферы, но не базовых отношений власти в колониальном обществе. Была изменен статус жандармерии — из ее ведения были изъяты регулярные полицейские функции, а местная полиция была, как и в самой Японии, переподчинена местным властям. Вместе с сокращением роли жандармов отменены были и унизительные телесные наказания для корейцев, а также старые правила, предписывавшие всем чиновникам, в том числе и гражданским, носить сабли на службе (т. е. японские педагоги должны были быть при сабле во время уроков). Однако это вовсе не означало, что полицейский контроль над покоренной страной был ослаблен. Наоборот, численность полиции увеличили втрое, до 18 тыс. в 1920 г., и приблизительно втрое увеличился и полицейский бюджет— самая большая статья расходов генерал-губернаторства.
Реформы 1921-22 гг. в области образования увеличили срок обучения в корейских начальных школах с 4 до 6 лет — т. е. до уровня начальных школ в самой Японии. Произведены были изменения и в содержании преподавания — корейским детям «милостиво разрешили» изучать корейский язык, один из иностранных языков (английский, немецкий, французский) сделали обязательным для начальных школ повышенной ступени, включили в обязательную программу рисование и физкультуру. Интересно, однако, что при этом на иностранный язык отводилось примерно в два раза больше часов, чем на корейский, а большинство предметов корейским детям по-прежнему преподавалось на японском языке. Японская администрация торжественно обещала увеличить количество школ и дать возможность получения, по крайней мере, начального образования всем желающим. Однако к 1925 г. только 15 % корейских детей школьного возраста ходило в школы. Для сравнения — у японских поселенцев в Корее в школы ходил 91 % детей. В этом смысле Корея мало отличалась, например, от британской Индии, где в 1921 г. в школы ходило 13 % «туземных» детей. Школ хронически не хватало, и у полуголодных корейских крестьян и городских бедняков зачастую не было возможности платить по 8-10 иен в год за обучение детей. Попытка группы умеренных националистов (Ю Сонджун, Ли Сынхун и другие) организовать в 1923 г. сбор средств на постройку частного «национального университета» окончилась неудачей. С одной стороны, препятствия чинили японские власти, а с другой стороны, корейская беднота отнюдь не горела желанием отдавать последние сбережения на постройку высшего учебного заведения для «будущих лидеров нации». В конце концов, японский государственный университет открылся в Кёнсоне в 1924 г. (сейчас это Сеульский государственный университет), но корейцев туда принимали лишь по «остаточному принципу», на места, оставшиеся после приема японских студентов. Обычно процент корейских студентов там был не более 25–35 %. Несмотря на то, что Сайто амбициозно назвал свою новую политику в Корее «культурным правлением», образование выше среднего по-прежнему оставалось для корейцев малодоступной роскошью. В 1925 г. на всю страну имелось лишь 12 специальных высших учебных заведений (колледжей), в которых обучалось всего около полутора тысяч человек. Как и в 1910-е годы, большинству корейцев, желавших получить высшее образование, приходилось ехать в Японию, где в 1925 г. училось уже 3275 корейцев (в 1918 г. их было всего 678). Образовательный бюджет на 1920 г. составлял меньше трети бюджета полицейского.
Послабления в политической области носили в лучшем случае косметический характер. Так, богатым — т. е. уплачивавшим более 5 иен местных налогов — корейцам разрешили, вместе с богатыми японскими поселенцами, принимать участие в выборах местных «консультативных советов» при городских и волостных административных органах. Однако корейцев, удовлетворявших данный имущественный ценз, было в 1920 г. всего 6346 человек на всю страну. К началу 1930-х годов их стало в несколько раз больше, но классовой сути «выборов» это не изменило. Реальных прав у избираемых ими представителей в 1920-е годы практически не было. Как признавали даже британские дипломаты и миссионеры, отнюдь не расположенные в пользу корейского национализма, режим изменился лишь на поверхности. Корейцы оставались бесправными «объектами администрирования», по-прежнему, вопреки всем законам, подвергавшимися пыткам в полицейских участках, в большинстве своем лишенными доступа к образовательным и медицинским услугам современного типа.
Наиболее серьезными были изменения в экономической политике и в политике по отношению к корейским периодическим изданиям. Стремясь насытить японский рынок дешевым корейским рисом, а заодно и улучшить доходность владений крупных японских и корейских землевладельцев, генерал-губернаторство объявило в 1922 г. о политике ускоренного увеличения производства риса. Одним из аспектов этой политики было внедрение новых, улучшенных, сортов риса, выводившихся японскими агрономами с 1870-х годов. Эти сорта, которыми в 1920 г. засевалось 57 % всех корейских рисовых полей, а в 1937 г. уже 84 %, были примерно на 30 % более урожайными, чем прежние, но требовали также более глубокой вспашки, более интенсивного засева, приблизительно в 4 раза большего объема удобрений и т. д. Если в 1916 г. удобрений в Корее потреблялось на 14 млн. иен, то в 1936 г. — уже на 180 млн. иен. Однако с учетом высоких цен на удобрения, как завозившихся из Японии, так и производившихся на японских предприятиях в Корее (в 1930 г. в Хамхыне вошел в строй один из крупнейших заводов азотных удобрений в Восточной Азии), введение новых сортов было разорительно для мелких и мельчайших крестьянских хозяйств. Стремясь увеличить урожайность риса, генерал-губернаторство выделило в первой половине 1920-х годов 230 млн. иен на увеличение посевных площадей и улучшение их качества. Примерно 62 % прямого правительственного финансирования и 88 % займов под правительственную гарантию шло ирригационным товариществам, которые и сыграли основную роль в увеличении доли орошаемых посевных площадей с 22 % в 1920 г. до 68 % в 1935 г. (для сравнения, в британской Индии в 1947 г. доля орошаемых площадей составляла лишь 25 %). К 1934 г. хозяйства, входившие в эти товарищества, собирали 17 % всего рисового урожая в Корее. Небольшая часть ирригационных товариществ создавалась корейскими бедняками и середняками на базе традиционных ирригационных артелей, но в основном заправляли в ирригационных товариществах крупные и средние землевладельцы, как корейские, так и японские. Для бедноты вступительные взносы и выплаты по займам в 9-11 % годовых были недоступны.
В целом, хотя амбициозные планы повышения производительности сельского хозяйства за 1920–1925 и 1926–1929 гг. были выполнены лишь приблизительно на 60 %, товарность корейского сельского хозяйства значительно окрепла. Экспорт риса в Японию увеличился за 1920— 27 гг. почти в 4 раза, и доля корейского риса на японском рынке достигла к 1930 г. почти 15 %, к немалой выгоде крупных и средних землевладельцев Кореи. Мелкие же землевладельцы продолжали разоряться под непосильным бременем расходов на удобрения и орошение, под грузом долгов — ростовщики, корейские и японские, требовали до 70–80 % годовых за ссуды без обеспечения. Процент безземельных арендаторов в корейской деревне увеличился с 40 % в 1920 г. до 52 % в 1933 г., и приблизительно 48 % всех крестьянских дворов в 1930 г. регулярно голодали каждую весну, не в силах дотянуть до нового урожая. Около 25 % всего корейского населения квалифицировалось в 1931 г. как «крайне бедные» (сегунмин). В это число входили бродяги, нищие, разоренные крестьяне, жившие подсечно-огневым земледелием в горных районах, и т. д. Хваленая «активная аграрная политика» колониального правительства обогащала сельскую верхушку и давала ей возможность инвестировать прибыли от эксплуатации арендаторов и вывоза риса в торговлю и промышленность (в 1930-е годы такие инвестиции делало до 40 % крупных землевладельцев южных провинций Кореи), но в то же время ускоряла разорение и обезземеливание сельской бедноты.
Видя в Корее, прежде всего, поставщика риса и потребителя японских промышленных товаров, японские колониальные власти воздерживались в 1920-е годы от проведения особенно активной промышленной политики. С 1920 г. были сняты прежние ограничения на основание корейцами новых компаний (а также на японские инвестиции в Корею), но последовательной политики поощрения промышленного роста не проводилось. Тем не менее, объёмы промышленного производства увеличивались в 1920-е годы в среднем на 4,5 % в год — темпы роста, крайне необычные для колониальных стран того времени. Если темпы роста корейской экономики в целом были на уровне 2,3 % в год в 1920-е годы, то в британской Индии, например, они составляли всего около 1 %. Частично промышленный рост финансировался за счет накопления излишков в сельском хозяйстве (естественно, у крупных землевладельцев), но основным его «мотором» был поток инвестиций из метрополии. В пересчете на душу населения колонии общий объем японских инвестиций в Корею составлял к 1938 г. 37 долларов США (по тогдашнему курсу), в то время как соответствующая цифра для британских инвестиций в Индии была лишь 8 долларов. В течение 1920-х годов японский капитал постепенно подчинял себе корейский. Доля корейского капитала в экономике колонии снизилась с 13 % до 10 %, доля японского оставалась почти неизменной на уровне 78–82 %, а вот доля смешанного капитала— где первую скрипку играли японские предприниматели — возросла до 6–7 %. Даже в 1939 г. большинство акций корейских компаний не котировалось на кёнсонской бирже.
Рис. 40. На снимке — возведенное в японском квартале в центре Кёнсона в 1930 г. здание японского универмага «Мицукоси», принадлежавшего монополии «Мицуи». «Мицукоси» был первым открывшимся в корейской колониальной столице универмагом современного типа, а также одним из любимых мест для семейных прогулок корейской колониальной элиты начала 1930-х годов. Сейчас на этом месте (1-я улица Чхунму, Сеул) находится универмаг «Синсеге».
Развитие капитализма, основанное на импорте капитала из метрополии, имело и свои преимущества. Быстрыми темпами росли передовые, высокотехничные и высокодоходные секторы индустрии — гидроэнергетика, химическая промышленность и т. д. — которые корейский капитал вряд ли смог бы создать самостоятельно в столь краткие исторические сроки. Однако, с другой стороны, японские инвесторы реинвестировали значительную часть полученной в Корее прибыли у себя дома, в Японии. Кроме того, теснейшая связь, например, построенных японскими концернами предприятий химической индустрии с японским рынком (скажем, Корея вывозила в Японию в 1932 г. более половины всего произведенного ею сульфата аммония и 60 % переработанного на месте сардинового масла) означала, что их конкурентоспособность окажется под угрозой после деколонизации и введения внешнеторговых пошлин. Хотя промышленность Кореи и развивалась весьма быстрыми темпами, ее высокотехнологичные отрасли оставались придатком к экономике метрополии. Более тесной была связь с внутренним потребительским рынком у отраслей легкой промышленности, которые в середине 1920-х годов все еще доминировали в структуре корейской индустрии. 70 % стоимости всех произведенных в Корее товаров приходилось на пищевую промышленность, и 7 % — на текстильную. Платежеспособный спрос на товары этой группы повысился с 290 млн. иен в 1920 г. до 340 млн. иен в 1930 г., что дало органический импульс для расширения местного производства. Однако для того, чтобы воспользоваться относительно благоприятными условиями на рынке, у молодых корейских капиталистов не хватало ни средств, ни административной поддержки, ни знаний и навыков.
Корейскому капиталу — в основном крупным купцам, перешедшим к вложениям в индустрию — удалось установить господство в некоторых небольших нишах на рынке, например, в производстве носков (здесь к 1927 г. 60 % продукции выдавали пхеньянские заводы, в основном находившиеся в собственности национального капитала) и резиновой обуви (здесь лидировали фабриканты из Мокпхо). Но даже в относительно хорошо «освоенной» корейскими капиталистами текстильной отрасли к 1939 г. пять крупных японских фабрик выдавали приблизительно четверть всей продукции. Объем продукции, произведенной на одного рабочего, был на этих японских фабриках в 7 раз выше, чем средний показатель по Корее, что хорошо говорит об уровне техновооруженности мелких и мельчайших корейских предприятий. Не произошло в текстильном секторе и избавления от засилия японского импорта. Напротив, его объем увеличился за 1920-е годы в 1,5 раза, и составил к 1931 г. 63 % всех потреблявшихся в Корее текстильных продуктов. В целом, при том, что «культурное правление» 1920-х годов давало определенный импульс развитию корейского капитала и в этом смысле являлось уступкой колониальных властей по отношению к корейским предпринимателям, корейский капитал оставался относительно слаб и того режима наибольшего административного благоприятствования, которым пользовались японские монополии, не имел. Даже самые большие и хорошо оборудованные корейские заводы, принадлежавшие национальному капиталу, блекли по сравнению с промышленными предприятиями в других странах Азии, не говоря уж о Европе и США. Так, к 1930 г. на прядильных и ткацких фабриках индийского концерна «Тата» было 274 тыс. челноков и 7 тыс. станков, а у крупнейшего корейского текстильного магната Ким Ёнсу на фабриках «Кёнсонской текстильной компании» — всего 62 тыс. челноков и 2 тыс. станков.
Важным элементам политики уступок было предоставление корейской элите возможностей самостоятельно выпускать ежедневную и ежемесячную периодику. Напуганные появлением нескольких десятков подпольных и нелегальных газет в бурные дни марта — апреля 1919 г., японские власти решили, что лишь появление умеренно-националистической корейской прессы собьет популярность радикальных националистов и «социалистических агитаторов». Одним из первых разрешение на издание корейской газеты получил Ли Санхёп (1893–1957) — «надежный», с точки зрения японцев, журналист, обучавшийся в Университете Кэйо и работавший в 1916–1919 гг. редактором единственной в Корее центральной газеты на корейском языке — официозной «Мэиль синбо». Крупнейшим и наиболее активным из 410 инвесторов нового издательского предприятия стал выпускник университета Васэда Ким Сонсу (1891–1955), вскоре получивший пост директора и практически руководивший изданием новой газеты— получившей имя «Тонъа ильбо» («Восточноазиатский ежедневник») — до конца своей жизни. Ли Санхёп стал при нем главным редактором. Ким Сонсу происходил из провинциального янбанского клана (уезд Кочхан провинции Южная Чолла), разбогатевшего после 1876 г. на вывозе риса в Японию (и, по некоторым предположениям, на контрабандной торговле с Китаем) и вошедшего к 1910-м годам в число нескольких десятков корейских семей, чье состояние оценивалось более чем в 500 тыс. иен. Семья Ким Сонсу, как и многие другие крупные землевладельцы этого периода, имела и промышленные интересы. Брат Ким Сонсу, Ким Ёнсу, приобрел в 1919 г. основанное несколькими мелкими кёнсонскими фабрикантам и текстильщикам и «Кёнсонское ткацкое акционерное общество» («Кёнсон чинню чусик хвеса»), вскоре развившееся в крупнейшую из находившихся во владении корейцев текстильную компанию — знаменитую «Кёнсонскую текстильную компанию».
Похожим сочетанием сельскохозяйственных и торгово-промышленных интересов отличались и другие крупные акционеры новой газеты — Чхве Джун (крупный землевладелец из Кёнджу и один из основателей рисоторговой фирмы «Пэксан» в Пусане), Хён Джунхо (известный банкир из крупной землевладельческой семьи провинции Южная Чолла) и т. д. Неудивительно поэтому, что уже с первым своим номером (вышедшим 1 апреля 1920 г.) «Тонъа ильбо», пообещав «выражать национальные интересы и отстаивать идеалы демократии и общечеловеческой культуры», на деле начала вести кампанию за защиту интересов корейского бизнеса. Газета требовала ввести покровительственный тариф на ввоз в Корею японского текстиля и запретительный тариф на вывоз из Кореи текстильного сырья, а также выплачивать субсидии корейским фабрикантам. Одна из редакционных статей с требованием субсидий для корейских промышленников была опубликована в июле 1922 г. как раз перед тем, как Ким Ёнсу ходатайствовал о выплате такой субсидии своей «Кёнсонской текстильной компании». Субсидию ему дали, и к 1927 г. общий размер полученных им от генерал-губернаторства денег составлял уже 70 % уставного капитала компании.
Развернула газета в 1922-23 гг. и кампанию за «поощрение использования корейских товаров» — избегая, однако, прямых призывов к бойкоту товаров японских и тем самым не навлекая на себя гнев генерал-губернаторства. Вначале движение имело в народной среде значительный успех. Оно включало в себя призывы к организации потребительских кооперативов, использованию продукции мелких и мельчайших ремесленных предприятий, объединению ремесленников в гильдии для защиты своих интересов, борьбу с алкоголем, курением и потреблением импортных предметов роскоши. В марте — апреле 1923 г. успех имели, например, шляпы корейского производства, заказывавшиеся большими партиями через местные молодежные ассоциации. Какое-то время движение поддерживала даже умеренная часть корейских анархистов и социал-демократов (На Гёнсок, Ли Сунтхак и т. д.), видевшая в нем перспективу «развития производительных сил». Однако вскоре выяснилось, что имеющихся в Корее производственных мощностей национального капитала все равно недостаточно для того, чтобы удовлетворить весь платежеспособный спрос, что движением бесцеремонно пользуются фабриканты для рекламы своих товаров, и что «Тонъа ильбо» видит перспективу развития корейской индустрии в крупном капитале, а не в ремесленных кооперативах. Подвергнувшись серьезной и принципиальной критике со стороны корейских коммунистов, движение вскоре потеряло популярность, хотя и продолжало оказывать определенное влияние на средние слои центров легкой промышленности, например, Пхеньяна.
Рис. 41. Семья Пак Ёнхё. Вождь реформаторского движения 1880-90-х годов стал в 1910—20-е годы одной из центральных фигур «высшего общества» колониальной Кореи. Получив во время аннексии страны в 1910 г. титул маркиза и 280 тысяч иен «вознаграждения за заслуги» в наличных и ценных бумагах (для сравнения, годовое жалованье премьер-министра Японии было тогда около 10 тысяч иен), Пак Ёнхё вошел в число обладавших состоянием более 500 тысяч иен тридцати крупнейших богачей Кореи. С 1918 г. он был также назначен членом совета директоров созданного генерал-губернаторством Корейского Промышленного Банка— государственного финансового органа, кредитовавшего «перспективные» отрасли в соответствии с приоритетами японских властей. Через Пак Ёнхё — некоторое время директорствовавшего в «Тонъа ильбо» и тесно связанного с семьей Ким Сонсу — Ким Ёнсу — корейские буржуа лоббировали колониальные власти, пытаясь получить доступ к льготным кредитам на одинаковых условиях с японскими конкурентами.
Немалый шум вызвала публикация в «Тонъа ильбо» в январе 1924 г. серии написанных известным писателем Ли Гвансу (1892–1950) редакционных статей под амбициозным заголовком «О пути нашей нации в будущее» (Минджокчок кённюн), где корейцы призывались к тому, чтобы сосредоточить все силы на развитии промышленности и образования «в рамках, дозволенных законами Японской империи». В целом, кроме решения непосредственных задач по лоббированию интересов крупной корейской буржуазии, газета «Тонъа ильбо» должна была отвлечь корейскую интеллигенцию от радикальных идей, привлечь ее на позиции лояльного японской администрации «умеренного», «культурнического» национализма.
Однако нельзя сказать, что в бурные 1920-е годы «Тонъа ильбо» могла выполнять эту задачу в полном объеме. Серьезную конкуренцию ей составляли издания более радикального направления, скажем, газета «Чосон ильбо» («Корейский ежедневник»). Основанная в 1920 г. прояпонски настроенными предпринимателями, она долгое время возглавлялась радикальными националистами Син Согу (1895–1953), Ан Джэхоном (1891–1965) и Пэк Квансу (1889-?). Имея в штате несколько журналистов, принадлежавших к Коммунистической партии Кореи, она часто печатала статьи достаточно вызывающего содержания.
Распространение радикализма в различных формах, прежде всего коммунистической и анархистской, в Корее 1920-х годов было связано с несколькими факторами. Численность фабрично-заводского рабочего класса в Корее выросла за 1920-е годы вдвое, приблизившись в 1930 г. к стотысячной отметке. Вместе с работниками горнорудных предприятий и транспорта число рабочих в Корее было уже около 170 тыс. Однако быстрое индустриальное развитие не приводило к улучшению положения большинства наемных работников. К обычным бедам рабочего класса на ранних этапах промышленного развития — низким заработкам, бесправию на рабочем месте и жестокой системе штрафов и вычетов, отсутствию гарантий постоянного найма — прибавлялась еще национальная дискриминация. Если средняя зарплата японского рабочего в Корее на 1929 г. составляла две с половиной иены в день, то корейцу, под разнообразными предлогами («плохое знание японского языка и непонимание инструкций», «низкая квалификация»), платили в среднем в два раза меньше. Прожиточный минимум для городской семьи из пяти человек был в 1926 г. приблизительно 50 иен в месяц, но многие корейские рабочие — особенно женщины-работницы, составлявшие 35 % от общего числа фабрично-заводских трудящихся, — зарабатывали значительно меньше. Положение крестьян-арендаторов, отдававших землевладельцам до 70–80 % урожая, или сотен тысяч люмпенизированных поденщиков и безработных городов и деревень было еще хуже — в этой среде медленная смерть от недоедания была обычным явлением.
Не удивительно, что, не без влияния также и новостей о «русских событиях», корейские рабочие и крестьяне 1920-х годов проявляли тенденцию к объединению, активной борьбе за социальные права. Возникшее уже в 1920 г. «Корейское общество рабочей взаимопомощи» (Чосон нодон конджехве) подпало вскоре под влияние радикальных социалистов (в том числе коммунистического направления) и было, значительно расширившись, переоформлено в 1924 г. в Корейскую рабоче-крестьянскую федерацию (Чосон нонон чхонтонмэн), твердо стоявшую на платформе «освобождения пролетариата в борьбе с буржуазией и строительства нового общества». К 1926 г. эта федерация насчитывала уже около 110 тыс. членов, объединяя наиболее значительные профсоюзы и сельские союзы арендаторов и бедняков. Японская полиция терпела независимые от нее рабоче-крестьянские организации такого рода вплоть до начала 1930-х годов, надеясь, видимо, что они отобьют приверженцев у национал-радикалов (хотя целый ряд индивидуальных активистов из этих организаций подвергались преследованиям и арестам).
Корейские профсоюзы, опираясь на ряд высокоорганизованных региональных организаций (особой сплоченностью отличались региональные профобъединения в портовых центрах Восточного побережья Кореи — Ёнхыне, Вонсане и т. д.), уже с начала 1920-х годов успешно провели ряд крупных забастовок, часто под достаточно радикальными лозунгами. Так, бастовавшие в марте 1925 г. печатники Пхеньяна требовали введения 8-часового рабочего дня, норм минимальной заработной платы и системы «закрытого цеха» (когда все работающие на предприятии в обязательном порядке вступают в профсоюз). В Южной Корее подобные требования были на практике осуществлены лишь в конце 1980-х годов, и то лишь на немногих крупных предприятиях. К концу 1920-х годов интенсивность забастовочной борьбы резко пошла вверх, в значительной степени под влиянием ставших весьма популярными среди рабочих активистов коммунистических идей. В 1927 г. в забастовках по всей стране участвовало более 10 тыс. рабочих, и некоторые забастовки (например, на графитовых рудниках Ёнмана продолжались до 70 дней, сопровождаясь организацией отрядов рабочей самообороны и ожесточенными столкновениями с полицией. Пиком стачечной борьбы корейского пролетариата 1920-х была знаменитая четырехмесячная всеобщая забастовка в Вонсане в 1929 г., в которой участвовало до трети экономически активного населения этого города. Забастовка была в конце концов подавлена японской полицией, организовавший «официальный» профсоюз для того, чтобы изолировать настоящие, боевые профсоюзные организации, и арестовавшей организаторов борьбы. Но знаменательно, что ее поддержали даже японские моряки на швартовавшихся в Вонсане судах, не говоря уж о рабочих соседних СССР и Китая.
Корейское рабочее движение стало важной составной частью радикальной волны, охватившей в 1920-е годы все страны Дальневосточного региона, начиная с самой Японии. Активно развивалось и движение крестьян-арендаторов. Во второй половине 1920-х годов было зарегистрировано более двух с половиной тысяч коллективных конфликтов между арендаторами и землевладельцами, в которых арендаторы в основном требовали снижения арендной платы до 40–50 % урожая и заключения долговременных, а по возможности и постоянных, арендных контрактов. Именно на фоне волны классовой борьбы в городе и на селе ставшей возможной благодаря экономическому росту и некоторым послаблениям в полицейском режиме после мартовского движения в 1919 г. — идеи коммунизма и анархизма были органично восприняты значительной частью молодой интеллигенции Кореи. Другими важными факторами были, несомненно, разочарование в умеренных националистах и их идеях, а также влияние революции в России. Во многих случаях корейские интеллигенты, считавшие себя коммунистами, были с объективной точки зрения, скорее ближе к радикальным националистам по своим стремлениям и настроениям, и шли в коммунизм с единственной надеждой на то, что «братский» СССР поможет корейскому народу изгнать японских оккупантов и построить «лучшее общество», контуры которого вырисовывались весьма смутно. В этих условиях партийное строительство часто вырождалось в склоки между интеллигентскими «коммунистическими» кружками, конкурировавшими между собой за признание и субсидии со стороны Коминтерна, и отнюдь не всегда осуществлявшими действенное руководство рабочим и крестьянским движением на местах.
Первые корейские коммунистические организации появились под непосредственным влиянием социалистической революции в России в 1918–1919 гг. в Сибири и на российском Дальнем Востоке. Самыми крупными из них были две— Партия корейских социалистов (Ханин сахведан), организованная в июне 1918 г. в основном из недавних эмигрантов с сильными националистическими тенденциями, и Корейская коммунистическая партия, оформившаяся на учредительном съезде в мае 1921 г. и состоявшая в основном из родившихся на российской территории этнических корейцев — в большинстве своем российских граждан и членов РКП(б). Серьезные различия во взглядах на стратегию и тактику революции в Корее этих двух организаций — по месту проведения партийных съездов в 1921 г. первую называли «шанхайской», а вторую «иркутской» — делали практически невозможной совместную работу и приводили к серьезным конфликтам, в некоторых случаях перераставшим в кровопролитные столкновения. Если «шанхайцы» соглашались сотрудничать с радикальными националистами корейской эмиграции, то «иркутяне» были догматически настроены против любых «уступок национализму», и обвиняли «шанхайцев» чуть ли не в сотрудничестве с японской полицией (безо всяких на то оснований).
Конфликт между этими двумя группами перешел и на коммунистические организации внутри Кореи. Так, в организации в 1924 г. влиятельной подпольной коммунистической группы в Кёнсоне — «Общества вторника» (Хваёхве: во вторник родился Карл Маркс) — основную роль сыграла группа левых интеллигентов, связанных с «иркутянами». Видное положение среди них занимали выходец из зажиточной семьи торговца Пак Хонён (1900–1955: стал в 1921 г. ответственным секретарем комсомола в шанхайской региональной группе «иркутской» партии), сын аптекаря-протестанта из Кимчхона (провинция Северная Кёнсан) Ким Даня (1899–1938: также был активистом шанхайской комсомольской ячейки «иркутян»), выходец из обедневшей, но знатной янбанской семьи из Андона (провинция Северная Кёнсан) Квон Осоль (1897–1930: вел на родине активную работу по организации борьбы крестьян-арендаторов), бывший студент университета Кэйо Лим Вонгын (1899–1963) и некоторые другие. В основном они были представителями интеллигентной молодежи, пришедшей к коммунизму из чувства «долга перед народом» и разочарования в теории и практике националистических организаций. Примерно таковы же были и мотивы молодых интеллигентов (Ким Сагук, Ли Ён, Ким Яксу и др.), примыкавших к подпольным кружкам, связанным с «шанхайцами» или старавшихся соблюдать нейтралитет по отношению к фракционным распрям в эмиграции, — «Сеульскому молодежному обществу» (создано в Кёнсоне в 1921 г.), «Обществу северного ветра» (Пукпхунхве — создано корейскими студентами в Токио в 1924 г.).
Невозможность легальной работы в массовых организациях, преобладание интеллигентной молодежи над собственно рабочими и крестьянскими активистами, неофитский догматизм и начетничество в понимании марксистско-ленинской теории, а также зависимость от Коминтерна и эмигрантских групп и лидеров приводила эти кружки к бесконечным фракционным конфликтам. Так, первая в истории Кореи нелегальная коммунистическая партия была создана в Кёнсоне 17 апреля 1925 г. на базе поддерживавшегося «иркутянами» «Общества вторника» и при участии членов «Общества северного ветра», но не включила в число своих членов активистов Сеульского молодежного общества. На следующий день под руководством Пак Хонёна был создан и корейский комсомол. Партия создала региональные отделения во всех провинциях Кореи, вела активную работу в профсоюзах Вонсана и Инчхона, публиковала ряд статей по марксистской теории в легальных газетах и журналах и отправила 21 человека на учебу в Москву, но уже в декабре 1925 г. была разгромлена полицией. Сразу же после этого активист «Общества вторника», журналист газеты «Чосон ильбо» Кан Дарён (1887–1942) предпринял попытку воссоздать партию (получив на это 10 тыс. иен от Коминтерна в июне 1926 г.), но и в возглавленной им партийной организации не прекращались фракционные дрязги между «Обществом вторника» и «Обществом северного ветра». Организация Кан Дарёна, в сотрудничестве с радикальными националистами, успешно организовала 10 июня 1926 г. в Кёнсоне крупные антияпонские демонстрации по случаю похорон бывшего государя Сунджона— последнего владыки независимой Кореи, — но затем была сразу разгромлена.
В третий раз подпольная Коммунистическая партия Кореи была организована в декабре 1926 г. группой революционеров во главе с упоминавшимся выше Ким Чхольсу — бывшим студентом университета Васэда, поддерживавшим с начала 1920-х годов тесные организационные связи с «шанхайцами». Распри с Сеульским молодежным обществом (даже попытавшимся создать собственную компартию и получить санкцию Коминтерна) продолжались с еще большей интенсивностью. Однако, несмотря на внутренние склоки и полицейские преследования, партия сумела создать серьезную сеть местных ячеек и — оставаясь на нелегальном положении— стать одной из основных сил в составе «Общества новой основы» (Синганхве). Синганхве, созданное в феврале 1927 г., было плодом достаточно неустойчивого союза между радикальными националистами (в том числе христианского и буддийского толка) и коммунистами, в котором каждая из сторон преследовала свои цели. Националисты желали, создав легальную массовую организацию, оттеснить умеренных националистов правобуржуазного толка из «Тонъа ильбо» от руководства национальным движением. Коммунисты же хотели, следуя коминтерновской тактике «единого фронта», воспользоваться легальной организацией для привлечения рабочих и националистической молодежи на свою сторону, захвата «гегемонии в национально-освободительной борьбе». Имея значительный вес во многих региональных секциях Синганхве (скажем, в кёнсонской), насчитывавшего до 40 тыс. членов, коммунисты вели там серьезную работу, обеспечивая — вместе с некоторыми радикальными националистами (писатель Хон Мёнхи и другие) — поддержку, например, стихийно вспыхнувшему в ноябре 1929 г. в Кванджу бунту корейских школьников. Однако подпольная партия оставалась под прицелом полиции, арестовавшей в феврале — марте 1928 г. большую часть партийных кадров. Попытка рабочего активиста и лидера Мапхоской (Мапхо — одна из рабочих окраин тогдашнего Кёнсона) секции Синганхве Чха Гымбона (1898–1929) воссоздать партию в четвертый раз провалилась уже через пять месяцев — арестованный полицией Чха Гымбон погиб под пытками на допросах, в тюрьме оказалось и большинство его соратников.
Впоследствии предпринималось еще несколько попыток воссоздать обще корейскую партийную организацию — представители Коминтерна засылались в страну с территории СССР и Китая. Однако эти попытки неизменно оканчивались провалом, что говорит о степени контроля японской полиции над корейским обществом. Тем не менее, деятельность рабочих и крестьянских групп коммунистической ориентации, поддерживавших контакты с СССР и друг с другом, продолжалась в глубоком подполье и в 1930-е годы. Судьба же Синганхве («Общества новой основы») — интересного эксперимента в сотрудничестве между коммунистами и национал-радикалами — оказалась более трагичной. После того, как объединявшие Китай под своей властью националисты из партии гоминьдан порвали весной-летом 1927 г. со своими бывшими коммунистическими союзниками и начали кампанию преследования левых сил, в Коминтерне возобладало мнение, что тактика «единого фронта» себя не оправдывает. Было решено, что коммунисты колониальных и зависимых стран должны вести борьбу одновременно против империализма и «буржуазного национал-реформизма». Данный тезис вряд ли полностью подходил к корейской ситуации. Радикальная националистическая интеллигенция, возглавлявшая Синганхве (защищавший на многих процессах коммунистов адвокат Ким Бённо, известный журналист Ан Джэхон и другие), в основном твердо придерживалась демократических принципов и была настроена на бескомпромиссную борьбу за свободу Кореи, что делало возможным, по крайней мере, тактический союз «прогрессивных националистов» с левыми силами. Однако корейские коммунисты, верные линии Коминтерна и боявшиеся проиграть националистическим лидерам состязание в популярности, решили иначе, и в мае 1931 г. Синганхве заявило о самороспуске.
Подобные решения хорошо показывают, сколь ограничивал догматизм и зависимость от Коминтерна политический потенциал корейских коммунистов. Трудно было назвать их и действенными вожаками рабочих масс. Коммунисты имели влияние в некоторых профсоюзах, но, скажем, не оказали практически никакого влияния на такие поворотные события в истории пролетарской борьбы 1920-х годов как всеобщая забастовка 1929 г. в Вонсане. С другой стороны, распространение коммунистических идей стало, несомненно, важным фактором в ускорении и укреплении классовой организации корейских рабочих и крестьян. В 1930-е годы сеть легальных, полулегальных и нелегальных «красных» профсоюзов и крестьянских ассоциаций, сплачивающим элементов в которых была именно коммунистическая идеология, покрыла большую часть страны. «Гражданское общество», созданное «снизу» явочным порядком и в жестоком противоборстве с японской администрацией, стало важным фактором в социальном и политическом развитии Кореи.
Первомартовское движение 1919 г. придало новую жизнь национально-освободительной борьбе корейских эмигрантов за рубежом, но наладить сотрудничество между различными группами и фракциями у корейских патриотов в изгнании так и не получилось. Слишком велики были различия, идеологические и культурные. Центром притяжения для корейских националистов различного толка за рубежом было в начале 1920-х годов Шанхайское временное правительство, созданное 13 апреля 1919 г. обосновавшимися в Шанхае уже с 1910-х годов корейскими политэмигрантами. Желая объединить вокруг нового правительства все национальные силы, они пригласили на пост руководителя нового правительства Ли Сынмана, на пост министра внутренних дел — Ан Чханхо, а на пост военного министра (затем — премьер-министра) — лидера «шанхайских» коммунистов, в прошлом офицера старой корейской армии и протестантского националиста Ли Донхви (1873–1935).
Рис. 42. Шанхайское временное правительство и члены «временного парламента Республики Корея» при этом непризнанном правительстве. Памятное фото, снятое по случаю нового года I января 1920 г. В центре во втором ряду Ли Сиён, справа от него — Ан Чханхо, слева от него — Ли Донхви, Ли Доннён, Син Гюсик.
Проблема была в том, что эти три деятеля опирались на совершенно различные силы как внутри корейской диаспоры, так и вне Кореи. Призывы Ли Сынмана к завоеванию независимости путем дипломатических маневров и при поддержке США оттолкнули от Временного правительства национал-радикалов Маньчжурии и российского Приморья, настроенных на вооруженную борьбу. Одним из первых официальных действий Ли Сынмана по провозглашении его «президентом временного правительства Республики Корея» было направление письма японскому императору с предложением «мира и дружбы» и просьбой «вывести с территории Кореи японские войска и чиновников» — с точки зрения ветеранов вооруженной борьбы, акт смешной и бессмысленный. Ничего не принесли корейскому движению и попытки Ли Сынмана запросить от имени Шанхайского временного правительства слово на Вашингтонской конференции по ограничению морских вооружений и проблемам Дальнего Востока (ноябрь 1921 — февраль 1922 г.), пренебрежительно проигнорированные американскими устроителями этого дипломатического мероприятия. Антипатия же Ли Сынмана и Ан Чханхо к Советской власти (Ан Чханхо называл ее «воровской» за отказ возвращать дореволюционные долги) привела к уходу в 1921 г. Ли Донхви — обвиненного также в присвоении и использовании для коммунистической деятельности полученных от ленинского правительства на нужды национальной борьбы 400 тыс. рублей. С другой стороны, не утихали и обвинения в предательстве против Ли Сынмана за его просьбу к администрации США сделать Корею подмандатной территорией Лиги Наций, а также дрязги между приверженцами Ан Чханхо — в основном выходцами из северо-западных провинций — и сторонниками Ли Сынмана — большей частью из знатных янбанских семей центра и юга Кореи.
После того, как совещание национальных представителей (более ста членов зарубежных националистических групп) в январе 1923 г. так и не смогло внести ясность в определение дальнейшей судьбы временного правительства, оно быстро потеряло популярность, став к середине 1920-х годов не более чем одной из эмигрантских групп, и попав в 1930-е годы в финансовую и политическую зависимость от гоминьдана. Ли Сынман лишился в 1925 г. поста «президента» этого правительства в результате проведенного его противниками импичмента и вплоть до начала войны Японии с США в 1941 г. вел дипломатическую деятельность от имени Корейской комиссии — представительства временного правительства в Вашингтоне. Его (конечно же, совершенно безуспешные) попытки добиться для Кореи представительства в Лиге Наций и уговорить хотя бы какую-либо из ведущих европейских держав (включая даже СССР, который Ли Сынман посетил в 1933 г. — несмотря на всю свою глубочайшую антипатию к коммунизму) осудить японскую колонизацию Кореи обеспечили ему определенную известность в европейской и американской прессе, что и дало впоследствии возможность американским властям — видевшим в нем самого лояльного интересам США корейского эмигрантского деятеля — выставить его как «всемирно признанного представителя корейской нации». При этом в самой Корее Ли Сынман был известен лишь очень ограниченному кругу протестантских активистов, учившихся за границей или в Японии интеллигентов или крупных буржуа.
Общенародное первомартовское движение 1919 г. не освободило Корею от японских захватчиков, хотя и заставило последних пойти на уступки и дать различным классам, слоям и группам корейского общества определенные возможности для самоорганизации и борьбы за свои интересы. Нельзя сказать, что надежды, питавшиеся 33 «вождями нации» во время первомартовского движения и группой Ли Сынмана за рубежом в отношении роли США в освобождении Кореи, равно как и надежды, возлагавшиеся коммунистами на СССР, были совершенно беспочвенны. В конце концов, именно вооруженные силы этих двух стран изгнали японских оккупантов из Кореи в 1945 г. Однако для 1920-х годов такие надежды были, несомненно, преждевременными. Кроме того, идеализация политической и социальной системы США рядом корейских буржуазных лидеров (особенно Ли Сынманом и его сторонниками), равно как и абсолютно некритический подход первых корейских коммунистов к СССР и его опыту, характерные для идеологической жизни 1920-х годов, не сулили ничего хорошего для судеб страны в будущем. После 1945 г. Ли Сынман, став в 1948 г. с благословения американцев хозяином Южной Кореи, сделал культ Америки и всего американского «хорошим тоном» в прессе и образовании. Он с легкостью прибегал к поддержке США для расправы как над своими непосредственными противниками, так и вообще надо всеми инакомыслящими. В то же время ушедшие на Север корейские левые активисты с готовностью подчинялись Ким Ир Сену как поставленному «самим Сталиным» «вождю корейского народа» — даже наблюдая с тревогой за тем, как чем дальше, тем явственней пробиваются у «вождя» диктаторские замашки. Раболепство перед «воплотившими дух современности» зарубежными державами, как под капиталистическим, так и под «коммунистическим» соусом, снижало освободительный потенциал корейской культуры Нового Времени.
Но, с другой стороны, при всей ограниченности, свойственной колониальной интеллигенции и ее идейным исканиям, 1920-е годы были в определенном смысле переломными для новой истории Кореи. В стране— хотя и в основном за счет инвестиций капиталистов метрополии — завершался первый этап промышленной революции, т. е. строительство современной легкой и пищевой промышленности, и полным ходом шла подготовка ко второму — строились крупные предприятия химической промышленности, первые металлургические заводы и электростанции. Если в 1910 г. промышленные товары составляли лишь 13 % корейского экспорта, то в 1930 г. — уже 30 %. Именно такая структура внешней торговли — 70 % сельскохозяйственного экспорта и 30 % индустриального — была характерна для многих среднеразвитых стран на окраинах капиталистической системы, например, для царской России в 1916 г. Начало серьезной индустриализации и уступки, сделанные японской администрацией после 1919 г., дали возможность основным слоям и группам городского общества Кореи — рабочему классу и прогрессивной интеллигенции с одной стороны и консервативным буржуа и интеллектуалам с другой — организоваться и четко сформулировать свои программные установки и интересы.
Эпоха, когда использование «национальной» фразеологии и эмоциональные призывы к «национальному единству ради выживания» позволяли рассчитывать на идеологическую гегемонию в среде образованной публики, уходила в прошлое. Классовое сознание проникало в рабочую и прогрессивную интеллигентскую среду, вело к выработке критического отношения к источникам информации, даже если они провозглашали себя «органами национального самовыражения». Так, некоторые профсоюзы Кореи уже в 1922-23 гг. организованно бойкотировали газету «Тонъа ильбо», справедливо считая по сути антирабочей ее «культурно-националистическую» программу. Появилось, хотя и в зачаточной форме, понятие классовой культуры, а с ним — понимание того, что «нация» — отнюдь не абсолютна, что классовая солидарность может перечеркивать национальные различия. Например, одна из первых повестей Сон Ёна (1903–1979: известный социалистический писатель), «Пересменка» (Кёдэ сиган; 1930), рассказывала о том, как японские и корейские горняки смогли преодолеть национальную вражду и организовать совместную профсоюзную работу.
В то же время, существовавшее в 1920-е годы у различных групп корейского общества классовое сознание оставалось поверхностным, отличалось внутренними противоречиями и непоследовательностью. Так, идеолог умеренных буржуа писатель Ли Гвансу считал себя «демократом» и в то же время, явственно склоняясь к концу 1920-х годов к фашизму, идеализировал такого «национального лидера», как Муссолини. Корейская буржуазия была еще слишком слаба и зависима от японской администрации, чтобы выработать устойчивую демократическую платформу. Однако и корейские коммунисты, считая себя «выразителями интересов рабочего класса», холодно относились к реальным попыткам этого самого класса улучшить свою жизнь вне «официального» коммунистического движения — например, к попыткам организации самоуправляющихся рабочих кооперативов — считая, что они «отвлекают трудящихся от революционных задач». Как успехи прогрессивной интеллигенции Кореи, так и незрелость классовой структуры страны, слабая связь между интеллектуальным авангардом и массами, проявили себя в 1930-е годы, когда Корея оказалась плацдармом японской агрессии в Китае.
Ким Г.Ф. Рабочий класс Кореи в революционном движении и социалистическом строительстве. М., 1965
Пак Б.Д., Пак Тхэ Гын. Первомартовское движение 1919 г. в Корее глазами российского дипломата. М., 1998.
Усова Л.И. Корейское коммунистическое движение 1918–1945 гг. Американская историография и документы Коминтерна. М., 1997
Шабшина Ф.И. История корейского коммунистического движения (1919–1945 гг.). М., 1988.
Шабшина Ф.И. Народное восстание 1919 года Корее. 2-е изд., переработ. М., 1958.
Ше Де Сук (Со Дэсук). Корейское коммунистическое движение. 1918–1948. Пер. с англ. М., 2002.
Сборник научных статей к пятидесятилетию Движения 1 марта (드 *運動50周 年紀念論集). Сеул, изд-во Тонъа ильбоса,1969.
Ким Гёниль. История рабочего движения в эпоху [господства] японского империализма (김 경 일, 曰 帝下勞動運動史). Сеул, изд-во Чханджак-ква пипхён, 1992.
Baldwin, F. «Participatory Anti-Imperialism: The 1919 Independence Movement» — The Journal of Korean Studies. Vol. 1. 1979. Pp. 123–162.
Scalapino, R. A. & Lee Chong-sik. Communism in Korea. Vol. 1. Berkeley: University of California Press, 1972.
Конец 1920-х и начало 1930-х годов ознаменовали собой новый период в истории Дальнего Востока в целом и Кореи как ключевого плацдарма для японской экспансии в континентальной Азии — в частности. 24 октября 1929 г. с биржевым крахом в Нью-Йорке мировая капиталистическая система вошла в период нестабильности и кризиса, закончившийся в итоге второй мировой войной. Неизбежные на определенных этапах развития капитализма перепроизводство товаров и падение нормы прибыли— базовые причины мирового кризиса конца 1920-х годов — могли быть временно преодолены лишь через активное вмешательство государства в экономику с целью создания новых рынков, финансирования инновационной и инвестиционной деятельности, а также увеличения платежеспособного спроса. В то время как вмешательство государства в экономику как таковое было объективно закономерно для всех индустриальных регионов мира, осуществлялось оно в разных странах по-разному, в зависимости от уровня их промышленного развития и особенностей политической ситуации. Так, СССР в ситуации резкого падения цен на экспортировавшиеся им сельхозпродукты перешел к перекачке капитала из сельскохозяйственного сектора в промышленный крайне жесткими административно-командными методами («коллективизация» и «индустриализация»), используя также благоприятную конъюнктуру для импорта подешевевшего западного индустриального оборудования. Высокие темпы роста, достигавшиеся в этот период советской плановой экономикой (до 16 % в индустриальном секторе, по официальным данным) на фоне всеобщего кризиса, способствовали популяризации административно-плановых методов в тогдашнем мире.
В странах с авторитарными политическими системами и развитым военным аппаратом — таких, как Германия после прихода фашистов к власти в январе 1933 г. или Япония — государственное вмешательство в экономику означало резкий рост военных расходов: армия и флот становились теми высокоприбыльными рынками, которые должны были стимулировать рост в экономике в целом. В СССР на оборону шла в 1930-е годы примерно треть государственного бюджета, а в Германии военные расходы выросли в 1933-38 гг., по различным оценкам, в 8-20 раз. Милитаризированные авторитарные государства — и, прежде всего, Япония, Германия и Италия — начали вести агрессивную внешнюю политику, стремясь овладеть источниками стратегического сырья, приобрести или расширить монопольные колониальные рынки. Милитаризация внутренней политики означала более жесткий административный контроль за каждым членом общества, запрет на независимые от государства общественные организации или строгий надзор за ними, подавление любой оппозиции существующему порядку и раздувание военной истерии. В колониях, таких, как Корея, где местное население было с самого начала лишено политических прав, репрессивный характер военно-полицейской государственности 1930-х годов проявился с особенной остротой.
Мировой кризис 1929 г. привел к обвалу цен на сельскохозяйственные продукты, а также на основной экспортный продукт Японии — шелк-сырец. В стране с более чем 500 тыс. безработных в городах и полуголодной деревней, где на каждое крестьянское хозяйство приходилось по 700–800 иен долгов (для многих эта сумма превышала их годовые доходы), активизировался социальный протест, в том числе под радикальными — коммунистическими и анархо-синдикалистскими — лозунгами. В «верхах» развернулась борьба между либеральными бюрократами, желавшими продолжать традиционную линию на сотрудничество с США и Великобританией и минимализировать государственное вмешательство в экономику, и частью офицерского корпуса и гражданской бюрократии, желавшей преодолеть кризис путем милитаризации страны и внешней экспансии. После серии политических кризисов, либеральный кабинет Вакацуки Рэйдзиро (14 апреля — 13 декабря 1931 гг.) не сумел провести в жизнь свою программу сокращения оборонных расходов и оказался не в состоянии остановить вооруженные силы от провоцирования столкновений с войсками местных милитаристов в Маньчжурии, закончившихся тем, что к концу 1931 г. большая часть этого региона оказалась под контролем японцев (Эти события известны как «маньчжурский инцидент»). 18 февраля 1932 г. японская армия создала в Маньчжурии марионеточное «государство» Маньчжоу-го, фактически колонизировав эту стратегически важную, богатую ресурсами территорию, на которую в 1930 г. приходилось 11 % японского импорта и 8 % экспорта и куда японские монополии уже инвестировали к тому времени около полутора миллиардов иен.
26 мая 1932 г., после того, как радикальные офицеры организовали убийство его предшественника на этом посту, премьер-министром стал бывший генерал-губернатор Кореи адмирал Сайто Макото, выполнявший требования вооруженных сил и проводивший политику постепенной милитаризации страны. Вскоре рост военных расходов помог Японии частично преодолеть последствия экономического кризиса. За вторую половину 1930-х годов объем продукции гражданских отраслей экономики сократился на 17 %, а вот объем военного производства вырос в полтора раза. В индустрии шел переход к высокотехнологичным отраслям, в основном связанным с военной промышленностью. Доля тяжелой промышленности в общем объеме индустриальной продукции выросла за 1930-е годы с 35 % до 63 %. Позволив преодолеть кризис, милитаризация страны привела в то же время к ужесточению внутреннего режима и изоляции Японии на мировой арене. В 1933 г. Япония заявила о выходе из Лиги Наций даже раньше, чем это сделала фашистская Германия, — протестуя таким образом против непризнания Лигой марионеточного режима в Маньчжурии. За этим шагом последовал ряд военных операций в Северном Китае, послуживших в итоге прелюдией к развязыванию полномасштабной агрессии против Китая в 1937 г. Внутри страны Коммунистическая партия Японии (КПЯ) была практически разгромлена как организация к 1935 г. Большинство анархистских активистов оказалось к 1935-36 гг. или в тюрьме, или под надзором полиции. Празднование Первомая — символа международной рабочей солидарности — было запрещено в 1936 г. Таков был фон, на котором разворачивались события корейской истории этого периода.
В 1931-36 гг. генерал-губернатором Кореи был генерал Угаки Кацусигэ (1868–1956) — бывший военный министр, известный как сторонник контроля политиков над армией и постепенной экспансии на континенте, а также противник союза с фашистской Германией. Поскольку с падением приблизительно в два раза цен на корейский рис в связи с мировым кризисом инвестиции в сельское хозяйство Кореи значительно потеряли в привлекательности, а также в связи с необходимостью перенести связанное с войной промышленное производство поближе к театру операций в Китае, У гаки повел политику на «одновременное развитие сельского хозяйства и промышленности». Он делал акцент, прежде всего, на привлечение в северные и центральные районы Кореи — с их минеральными ресурсами и дешевой рабочей силой — крупного японского капитала.
Наиболее активно шли в Корею те крупные корпорации, главы которых были лично связаны с У гаки и пользовались особенным покровительством колониальных властей. К этой группе относился, например, химический концерн Ногути Ситагау (1873–1944) «Нихон Тиссо» («Японские азотные удобрения»), начавший уже с 1927 г. строить в Хамхыне вошедший в строй в 1930 г. крупнейший во всей Восточной Азии завод минеральных удобрений. Пользуясь «административным ресурсом» генерал-губернаторства, корпорация «Ногути» построила в Корее в первой половине 1930-х годов три крупные гидроэлектростанции и основала в 1934 г. дочернее предприятие, «Корейское акционерное общество электропередач» («Тёсэн Содэн»), монополизировавшее данный сектор корейской экономики. Будучи теснейшим образом связана с вооруженными силами, корпорация «Ногути» взялась и за развитие в Корее военного производства, основав в 1935 г. дочернюю фирму «Корейский порох» («Тёсэн каяку») и построив завод по производству взрывчатых веществ в Инчхоне. Он был передан в 1952 г. южнокорейским правительством монополистической группе «Ханхва» и функционировал до 2006 г.
Рис. 43. Крупнейший в Восточной Азии завод минеральных удобрений в Хамхыне, построенный «Нихон Тиссо» в 1930 г.
Всего на концерн «Ногути», господствовавший также в угольной и нефтеобрабатывающей промышленности, и владевший самыми разными бизнесами, часто в не связанных друг с другом секторах (скажем, самым роскошным в столице колониальной Кореи отелем «Полуостров»), приходилось к началу 1940-х годов до трети всех японских инвестиций в корейскую индустрию. Продолжали, хотя и в меньших масштабах, инвестировать средства в Корею и крупнейшие монополистические концерны Японии — «Мицуи», «Мицубиси» и «Сумитомо» — причем зачастую эти инвестиции означали вытеснение корейского капитала из перспективных отраслей. Так, «Мицуи», на долю которой к началу 1940-х годов приходилось 4 % японских инвестиций в Корею, уже в 1928 г. выкупила знаменитые своей прибыльностью (до 3100 иен чистой прибыли в день) золотые рудники Самсон в провинции Северная Пхёнан у их корейского хозяина Чхве Чханхака, а затем практически монополизировала золотодобывающую индустрию страны, выкупив у корейских предпринимателей (в том числе бывшего лидера реформаторской группировки начала 1880-х годов Пак Ёнхё) крупнейшие прииски.
В целом, индустрия Кореи росла в начале 1930-х годов почти советскими темпами первых пятилеток— на 13 % в год. Стоимость промышленной продукции страны выросла с 1930 по 1935 г. более чем в два с половиной раза — с 280 млн. иен до 670 млн. Однако доля собственно корейских предпринимателей в общем объеме частного капитала составляла к концу 1930-х годов лишь 18 %. Корейский бизнес был заметен лишь в некоторых секторах с относительно низким уровнем технологии, где основать предприятие можно было с небольшим начальным капиталом — в легкой промышленности, и прежде всего в производстве резиновой обуви, носков, текстильной продукции. Взаимоотношения корейских предпринимателей с японскими конкурентами и колониальной администрацией были, однако, весьма сложными и не сводились к заведомо неравному соперничеству.
Так, в производстве резиновой обуви корейскому капиталу принадлежало господствующее положение. 30 из 47 фабрик в этом секторе были корейскими; в основном ими владели протестантские бизнесмены из северо-западных областей. В отрасли существовало несколько смешанных фирм, корейские предприниматели владели частью акций крупных японских обувных компаний. Были и случаи, когда корейскими заводами резиновой обуви управляли японские менеджеры. В текстильной промышленности крупные корейские предприятия, такие, как «Кёнсонская текстильная компания», пользовались регулярными субсидиями от генерал-губернаторства, а в 1930-е годы получали также немалые прибыли от военных заказов японской армии. Продукция корейских носочных предприятий, в основном принадлежавших протестантской буржуазии Пхеньяна, пользовалась большим спросом в практически колонизированной японцами Маньчжурии. Наконец, корейские предприниматели нуждались в японской полиции для подавления рабочих протестов. Таким образом, хотя в колониальной Корее крупная буржуазия метрополии и имела привилегированный доступ к финансовым и административным ресурсам, оттесняя от них более слабых корейских конкурентов, между корейской буржуазией и японскими администраторами и монополистами существовала общность классовых интересов. Корейская буржуазия также получала, хотя и в меньшей мере, чем японская, выгоду от ускоренного индустриального роста начала 1930-х годов и была заинтересована в колонизации Маньчжурии и войне в Северном Китае — источниках прибыльных заказов.
Положение в корейской деревне, и без того невыносимое для почти полутора миллиона (на 1932 г.) безземельных арендаторских хозяйств, ухудшилось еще больше в результате мирового кризиса. Цены на рис упали к 1932 г. до 50 % от уровня 1926 г., и поднялись до 90 % от уровня 1926 г. только к 1934-35 гг., когда кризис был в основном преодолен. Сам генерал-губернатор Угаки в выступлении перед «лидерами села» в 1934 г. признавал, что 48 % корейских крестьян регулярно недоедают весной, особенно в мае — июне, когда прошлогодний урожай риса уже проеден, а новый урожай ячменя еще не собран. Экономический кризис привел к активизации крестьянских выступлений. По статистике отдела сельского хозяйства и лесной промышленности генерал-губернаторства, количество официально зарегистрированных конфликтов между арендаторами и землевладельцами увеличилось с 667 в 1931 г. до 1975 в 1933 г. Участвовали в таких конфликтах за 1930-33 гг. почти тридцать тысяч корейских крестьян. Чтобы предотвратить крупномасштабные протестные движения в Корее— в непосредственной близости от передовых линий войны в Китае — японские власти прибегли к маневрам, пытаясь создать у крестьян впечатление о власти как о «справедливом арбитре», «добросовестном опекуне» низших слоев корейского населения, а также одновременно усилить контроль за хозяйством крестьян, их настроениями и общественной жизнью.
К 1936 г. в различных провинциях Кореи работало уже 37 японских «чиновников по делам арендаторов», в задачу которых входило улаживание арендных конфликтов. Основанием для выполнения ими своих функций был изданный в 1933 г. генерал-губернатором Угаки «Указ об арбитраже в арендных конфликтах в Корее» (Тёсэн косаку тёсэйрэй). Этот указ, равно как и изданный в следующем году «Указ о пахотных землях Кореи» (Тёсэн нотирэй), действительно ввел эксплуатацию арендаторов землевладельцами в некоторые рамки. Японскими властями предписывалось теперь заключать контракты аренды минимум на три года и продлевать их автоматически в случае отсутствия серьезных нарушений со стороны арендатора, что давало хозяйствам безземельных крестьян некоторую стабильность. Однако самого болезненного для крестьян элемента арендной системы, а именно высокой (иногда доходившей до 70 % урожая) арендной платы, законы никак не ограничивали.
Рис. 44. Батраки, высаживающие рисовую рассаду под наблюдением землевладельца. Фото колониального времени.
Желая успокоить деревню, не ущемляя при этом интересов землевладельцев, японские власти повели с 1932 г. крупномасштабную кампанию за «подъем деревни» — первое мероприятие такого рода на государственном уровне в корейской истории. Целью этого, рассчитанного на пять лет, плана, было «направить» около двух с половиной миллионов безземельных и малоземельных хозяйств к «лучшей жизни» без земельной реформы — через повышение урожайности путем улучшения семян и большего использования удобрений, активизацию свиноводства и побочных промыслов, а заодно и изучения основ японского языка. Уже через год генерал-губернаторство бодро рапортовало, что из 55 тысяч «образцовых» бедняцких дворов, «административно направлявшихся к лучшей жизни», процент голодающих весной снизился с 57 % до 35 %, а 13 % смогли рассчитаться с многолетними долгами. Кроме того, 24 тысячам арендаторских хозяйств выделялась (под 35 % годовых, при условии выплаты в течение 24 лет) ссуда для приобретения небольших (примерно полгектара) участков собственной земли. План предусматривал, в итоге, перевод в мелкую крестьянскую собственность всего 0,48 % от всех пахотных угодий, обрабатывавшихся арендаторами в Корее — и эти паллиативные меры подавались как «милость и забота» японских властей. Для сравнения, осуществление похожего плана в самой Японии в 1926–1937 гг., призванное заглушить требования радикальных поземельных преобразований в крестьянской среде, перевело в собственность беднейших крестьян до 4 % тех земель, что они арендовали. «Подъем деревни» без земельной реформы оказался неосуществим ни в метрополии, ни в колонии.
В реальности «административная перестройка» деревни, внеся лишь минимальные улучшения в жизнь относительно небольшого числа бедняков, усилила контроль японской администрации над сельским населением, тем самым готовя страну к осуществлению всеобщей мобилизации на тыловые работы и в армию в начале 1940-х годов Сельское хозяйство Кореи продолжало снабжать Японию относительно дешевым рисом (к 1936 г., примерно 67 % потреблявшегося в Японии риса ввозилось из Кореи) и японскую и корейскую текстильную промышленность— хлопком-сырцом (урожаи хлопка в Корее увеличились за 1931-35 гг. вдвое). Однако потребление риса корейским крестьянством падало, а среди корейского населения в целом — лишь незначительно увеличивалось. Мероприятия японских властей, призванные интегрировать корейскую сельскую бедноту в структуры колониального общества без значительных улучшений в ее реальном материальном положении, не принесли корейской деревне «гармонии».
Наоборот, крестьянское сопротивление пережило в первой половине 1930-х годов период идеологической радикализации, с которой власть боролась, прежде всего, силовым путем — через ужесточение контроля и репрессий. Уже в 1928 г. по всей Корее насчитывалось 307 местных крестьянских, бедняцких и арендаторских союзов, объединенных в Корейскую крестьянскую федерацию (выделившуюся в 1927 г. из Корейской рабоче-крестьянской федерации). Эти организации, находившиеся под сильным влиянием нелегальных коммунистических групп уже с середины 1920-х годов, повели с начала 1930-х годов борьбу под более радикальными лозунгами и зачастую с применением насильственных методов. Требования снижения арендной платы стали дополняться лозунгом «землю— крестьянам» (популярным в это время также среди радикализированной бедноты Японии), в селах появились нелегальные кружки, изучавшие марксистскую литературу, в нескольких уездах (например, уездах Самчхок в провинции Канвондо и Сочхон в провинции Южная Чхунчхон) активисты подняли селян на разгром местных органов власти.
Рис. 45. Японский гарнизон в Кёнвоне, пров. Сев. Хамгён, неподалеку от северной границы.
«Красные» крестьянские союзы, активно проявлявшие себя в начале 1930-х годов, были в основном уничтожены полицией к концу этого десятилетия. Полицейские репрессии в Корее — неподалеку от границы с СССР и неспокойного Северного Китая — отличались масштабностью и охватом. По состоянию дел на 1938 г., колониальная полиция вела постоянную слежку за 7790 «подозрительными лицами» (ежедневное наружное наблюдение, перлюстрация корреспонденции, и т. д.); в 1928–1943 гг., 23386 корейцев были арестованы «по подозрению в совершении идеологических преступлений» и против приблизительно половины из них были возбуждены судебные дела. Обвинительные приговоры получили 11159 человек, но практически все арестованные подвергались жесточайшим пыткам, часто сводившим их в могилу или делавшим инвалидами на всю жизнь без всяких судебных формальностей. Примерно 38 % всех осужденных по делам «о нарушении Закона по охране общественного порядка» (драконовский закон от 1925 г., признававший преступными любые речи и действия, направленные на изменение существующей системы) были крестьянами, что хорошо показывает, какие усилия прилагали японские власти для уничтожения любой оппозиции в деревне.
Подавляя радикальные крестьянские организации, японские власти в то же время оказывали содействие (в том числе и финансовое) «умеренной» (контролировавшейся в основном правым крылом религии чхондогё и христианами) всекорейской крестьянской организации — «Союзу корейских крестьян» (Чосон нонминса) — ожесточенно соперничавшему на местах с более радикальной Корейской крестьянской федерацией. «Умеренные» организации практически контролировали крестьянское движение в некоторых регионах с сильными пережитками докапиталистических отношений в деревне (например, провинции Северная Чхунчхон) или же там, где были влиятельны религиозные круги — христиане или религия чхондогё (провинции Пхёнан и Хванхэ). Японские администраторы и корейские землевладельцы зачастую делали местные отделения «Союза корейских крестьян» своими «агентствами по крестьянским делам», ставя их активистов в привилегированное положение по отношению к крестьянской массе и натравливая их на «красных смутьянов». В итоге, к 1933 г. Корейская крестьянская федерация практически утратила возможность координировать действия своих местных отделений, а к концу 1930-х годов радикальное крестьянское движение на местах было в основном подавлено. Однако многие из выживших «красных» вожаков села продолжили свою борьбу в различных формах сразу после освобождения страны в 1945 г., создавая на местах «народные комитеты» — органы самоуправления, в которых они видели зародышевые институты народной власти.
Наряду с «красными» крестьянскими союзами на селе, на гребне радикальной волны начала 1930-х годов образовывались и «красные» профсоюзы в городах, совмещавшие борьбу за конкретные экономические интересы своих членов с изучением «идеологической» литературы, пропагандой антивоенных и антиимпериалистических лозунгов. Сильные федерации «красных» профсоюзов появились в 1931 г. в Хамхыне и Пусане — больших портовых городах, где левые идеи пользовались популярностью. Радикализация профсоюзного движения, вместе с послекризисным ухудшением материального положения рабочего класса, вела к росту забастовочного движения. Ежегодное число забастовок колебалось от 201 в 1931 г. до 170 в 1935 г., и стало устойчиво снижаться лишь в 1937-38 гг., после разгрома полицией основных левых организаций в фабричной среде. В начале же 1930-х годов среднегодовой уровень участия в забастовках (около 14–15 тыс. человек) был почти в полтора раза выше, чем в 1920-е годы. Гораздо более значительную, чем прежде, роль в рабочем движении начала 1930-х годов играли подпольные коммунистические группы.
В соответствии с резолюцией Профинтерна от 18 сентября 1930 г., они сосредоточили основные силы на нелегальной деятельности внутри рабочих организаций, оставив до поры до времени безуспешные попытки организовать общекорейскую компартию, которые лишь подставляли партийные кадры под удар японской полиции. Партию предлагалось организовать, когда для нее будет создана массовая база в виде «передового рабочего класса», организованного и направляемого «прогрессивными профсоюзами». Так, Ким Чхольсу и другие последователи «шанхайской» группировки стояли за организацией «Общекорейского совета левых профсоюзов», основной базой которого был новый центр тяжелой и химической промышленности в северной части Кореи — Хамхын. Выпускник элитарного миссионерского колледжа Ёнхи в Кёнсоне, близкий к «Обществу вторника» и обучавшийся в 1926–1929 гг. в КУТВ (Коммунистический университет трудящихся Востока) в Москве, Чон Дархон создал в 1931 г. «красную» рабочую федерацию в Пхеньяне. Он опирался, главным образом, на рабочих химической промышленности и текстильщиков. Одному из его соратников, рабочему-коммунисту Чу Ёнха (будущий посол Северной Кореи в СССР, репрессирован правящей группировкой Ким Ир Сена в 1953 г.), удалось создать «красный» профсоюз на флагмане тяжелой индустрии страны — металлургическом заводе концерна «Мицубиси» в Кёмипхо.
Рис. 46. Флагман тяжелой индустрии страны — металлургический завод концерна «Мицубиси» в Кёмипхо.
Особенную известность получила легендарная «Кёнсонская тройка»— возглавлявшие в 1933-34 гг. подпольное коммунистическое движение рабочих Кёнсона активисты Ли Джэю (1903–1944), Ли Гвансуль (1902–1950) и Ли Хёнсан (1906–1953). Ли Джэю, ставший коммунистом во время учебы в Японии в конце 1920-х годов, прославился как стремлением преодолеть старые фракционные разногласия и вести совместную работу с представителями всех фракций, так и феноменальным умением организовывать побеги и скрываться от полицейских преследований, в том числе и с помощью своих друзей среди коммунистов-японцев.
В целом, коммунистическое движение в Корее 1930-х годов достигло заметных успехов, «встраивая» нелегальные партийные ячейки в легальные рабочие организации, распространяя свои идеи в массах через сеть вечерних школ, «идейных» кружков, подпольных газет и журналов. Все работавшие в Корее коммунисты, вне зависимости от их фракционной принадлежности, признавали в принципе авторитет и руководящую роль Коминтерна (уполномоченные представители которого— Пак Хонён, Ким Даня и другие— издавали с 1931 г. в Шанхае журнал «Коммунист» на корейском языке), однако в реальности говорить о детальном коминтерновском руководстве коммунистическим движением внутри страны на этом этапе трудно. У таких региональных коммунистических вожаков, как Ли Джэю, было уже достаточно самостоятельности и уверенности, чтобы открыто отказаться от безусловного подчинения тайно засланному в Корею коминтерновскому организатору Квон Ёнтхэ, — факт, говорящий о возросшей зрелости корейского левого движения.
Кадры, выращенные левыми нелегалами 1930-х годов, сыграли значительную роль в развертывании рабочего движения в стране после 1945 г. Знакомство с основами марксистского учения через подпольные кружки и издания 1930-х годов стало одним из факторов, способствовавших тому, что сразу после освобождения страны в 1945 г. до 70 % населения в некоторых районах Сеула называли «социализм» идеальным строем для будущей Кореи. Однако к 1936-37 гг. большая часть коммунистических рабочих лидеров, в том числе и «неуловимый» Ли Джэю, оказались за решеткой, и практически все рабочие организации с элементами коммунистического влияния были разгромлены. Личные судьбы лидеров радикального рабочего движения 1930-х годов в основном сложились трагически. Часть из них погибла в японских тюрьмах от последствий пыток (Ли Джэю), часть перебралась после 1945 г. в Северную Корею и была репрессирована там монополизировавшей власть группировкой Ким Ир Сена (Чу Ёнха), часть была или расстреляна в Южной Корее (Ли Гвансуль), или провела там остаток жизни в нищете, под надзором полиции (Ким Чхольсу).
При всех недостатках коммунистического движения начала 1930-х годов: метко подмеченном известным журналистом Ан Джэхоном догматическом восприятии «импортированных новейших теорий» и игнорировании «сложности и многослойности корейской культуры, многофакторности и специфики корейской ситуации», иерархизированности движения (с акцентом на «руководство массами» со стороны «пролетарского авангарда»), некритическом восприятии советской действительности и т. д., — оно, тем не менее, было в первой половине 1930-х годов практически единственным активным выразителем воли корейского народа к независимости от японского владычества.
Отчасти отражая удовлетворенность корейских предпринимателей индустриальным подъемом начала 1930-х годов, и отчасти под влиянием сочетавшей как задабривание, так и запугивание политики японских властей, умеренные националисты сосредоточились в первой половине 1930-х годов на «культурнической» работе, которая не только не противоречила интересам колонизаторов, но в определенных аспектах и совпадала с ними. Так, газета «Тонъа ильбо» повела с 1931 г. кампанию по ликвидации неграмотности в деревне, призывая студентов и учащихся ехать в деревню и обучать корейской грамоте крестьян во время летних каникул. Таким образом газета стремилась как расширить число потенциальных читателей, так и отвлечь студентов от радикальных идей. Кампания эта, которую газета не совсем удачно называла заимствованным из русского языка словосочетанием «в народ!» (на самом деле, никакого отношения к революционной деятельности народовольцев это движение не имело), продолжалась до 1935 г. без особенных результатов — в год грамоту таким образом осваивало, в самом лучшем случае, около 40 тыс. человек (1932 г.), при том, что неграмотно было 80 % от приблизительно двадцатипятимиллионного населения тогдашней Кореи. Однако даже ограниченное распространение грамотности среди бедняцких масс было в определенной степени выгодно и японским властям, ибо позволяло им напрямую доводить до крестьянства свои распоряжения и указы.
Колониальные власти и сами стремились по возможности расширить, особенно для мальчиков, возможности для получения начального образования, желая, чтобы молодое поколение корейцев освоило бы японский язык (преподававшийся в начальных школах по шесть часов в неделю) и готовилось бы, в перспективе, к службе в японской армии и несению трудовой повинности в Японии. Если в 1925 г. только 15 % корейских детей ходило в школы, то в 1942 г. их было уже 47 %. Однако на проведение масштабных кампаний по ликвидации неграмотности в своих колониях— по образцу тех, что СССР проводил, например, в Средней Азии в те же годы и с весьма похожими целями — у генерал-губернаторства не было средств, и добровольные помощники из числа студентов и учащихся тут были весьма кстати. Для административных целей генерал-губернаторству необходимо было упорядочить орфографию корейского письма, и эту работу сделало за него «Корейское лингвистическое общество» (Чосоно хакхве), основанное в 1931 г. на базе существовавшего с 1921 г. «Общества исследователей корейского языка», в основном состоявшее из преподавателей престижных частных школ и колледжей Кёнсона, исповедовавших умеренные националистические взгляды и получавшее от властей субсидию на издание лингвистического журнала. В 1933 г. оно опубликовало унифицированный вариант корейской орфографии, исправленный и дополненный в 1936 г., и ныне являющийся основой для орфографических правил как на Юге, так и на Севере Кореи. Генерал-губернаторство и само использовало разработанные «Обществом» орфографические правила в своих документах, но после того, как в конце 1930-х годов был взят стратегический курс на отказ от использования корейского языка и перевод всей официальной жизни колонии на японский язык, нужда в специалистах по корейскому языку и письменности отпала, и в 1942 г. большую часть членов «Общества» посадили в тюрьму по сфабрикованным обвинениям (двое из них умерли в тюрьме от последствий пыток, большинство остальных было освобождено только в 1945 г.).
Несомненно, что работа по ликвидации неграмотности и упорядочению правил корейской письменности имела большое значение в исторической перспективе. То же самое можно сказать и о деятельности других научных обществ, созданных в начале 1930-х годов корейскими учеными умеренно-националистического толка— например, «Корейского этнографического общества» (1932 г.), «Корейского экономического общества» (1933 г.), общества историков Кореи «Чиндан» (1934 г.) и т. д. Фактически середина 1930-х годов стала временем появления в Корее академической науки современного типа в гуманитарных и общественных областях — сообщества ученых, обсуждающих строго сформулированные и зачастую достаточно абстрактные проблемы (скажем, вопрос о местонахождении ханьских округов I в до н. э. — IV в. н. э.) через каналы, допускающие свободную и равноправную дискуссию (научные журналы, конференции и т. д.), с соблюдением определенных формальных правил, призванных обеспечить точность выводов (критическое отношение к источникам, строгое отделение мифологических материалов от исторических и т. д.). Роль умеренных националистов в этом процессе несомненна, и ее нельзя не оценить позитивно. Однако в то же время большинство умеренных националистов из академических кругов, или владевших земельными угодьями, или служивших в аппарате генерал-губернаторства, частных школах или редакциях газет и журналов, в целом положительно — хотя и не без существенных оговорок — оценивали разорительную для корейской бедноты «цивилизаторскую» деятельность японских властей. Если они и стремились к независимости и серьезным социально-политическим реформам, то лишь в достаточно отдаленной перспективе. Между их образом мысли и деятельности — при всей объективной полезности этой деятельности для будущего страны — и чаяниями корейской бедноты лежала пропасть.
В то время как умеренные националисты внутри страны, сохраняя ориентацию на развитие национальной корейской культуры, шли на все более тесное сотрудничество с колонизаторами, национал-радикалы в эмиграции продолжали искать зарубежных покровителей для дела независимости Кореи. К концу 1920-х годов практическим главой Временного правительства в Шанхае стал Ким Гу — бывший член «Общества нового народа», отказавшийся в итоге от христианства и желавший организовать в эмиграции корейские вооруженные силы, которые смогли бы, при определенном стечении международных политических обстоятельств, включиться в войну против Японии и отвоевать Корее независимость. Ким Гу мечтал получить поддержку от гоминьдана, но первоначально националистическое правительство Китая не испытывало особенного интереса к контактам с Временным правительством Кореи, резонно полагая, что оно не пользуется реальным влиянием даже в эмигрантской среде.
Чтобы привлечь к Временному правительству внимание, Ким Гу прибег к испытанному «оружию слабых» в международной политике— индивидуальному террору. Он создал в 1931 г. — в основном на присланные корейцами США и Мексики средства — «Патриотическое общество Кореи» (Ханин эгуктан), к которому стали тянуться молодые корейцы, пылавшие желанием лично отомстить врагам своей родины. Один из них, рабочий Ли Бончхан (1900–1932), несколько лет живший в Японии и постоянно испытывавший на себе национальную дискриминацию и бытовые унижения, воспользовался своим знанием японского языка, чтобы подобраться 8 января 1932 г. к воротам императорского дворца в Токио и бросить гранату в возвращавшегося с парада императора Хирохито (правил с 1926 по 1989 г.). По чистой случайности Ли Бончхан промахнулся и Хирохито не пострадал, о чем ненавидевшие Японию газеты Китая написали: «К сожалению».
Рис. 47. Ким Гу (1876–1949), глава Шанхайского временного правительства в 1926–1945 гг.
Рис. 48. 29 апреля 1932 г. Генерал Сиракава, японские офицеры и дипломаты на трибуне в парке Хункоу.
Следующий акт возмездия оказался более удачным — 29 апреля молодому кёнсонскому интеллигенту Юн Бонгилю удалось пронести в коробке для завтрака бомбу в шанхайский парк Хункоу, где на празднование дня рождения императора собрались все присутствовавшие на тот момент в городе высшие должностные лица Японии. Взрывом убило генерала Сиракава Ёсинори, возглавлявшего японский экспедиционный корпус в Шанхае и еще нескольких японских военачальников, и тяжело ранило, среди прочих, посла Японии в Китае Сигэмицу Мамору (1887–1957: будущий министр иностранных дел Японии, подписавший 1 сентября 1945 г. акт о ее безоговорочной капитуляции).
Рис. 49 …и та же самая парадная трибуна сразу после взрыва бомбы Юн Бонгиля, которая смела с нее японских офицеров и дипломатов.
Это событие сделало корейских эмигрантов «героями дня» в Китае. Через год Ким Гу организовали личную встречу с главой гоминьдана и фактическим диктатором националистического Китая Чан Кайши, после которой гоминьдан взял на себя финансирование Временного правительства Кореи и зачислил 92 корейца на обучение в Лоянскую военную академию. Временному правительству, спасаясь от карательных акций японцев, пришлось, однако, перебираться из Шанхая в Ханчжоу, а затем и далее в глубь Китая. Тесная связь Ким Гу и группировавшихся вокруг него националистических деятелей с Чан Кайши имела, несомненно, позитивную сторону. Так, именно по китайской инициативе в «Каирскую декларацию» союзников по антифашистской коалиции от 1 декабря 1943 г. было включено упоминание о «рабском положении» корейского народа и необходимости предоставления Кореи независимости (нужно отметить, что вплоть до этого момента ни США, ни Великобритания никогда не оспаривали законность японских «прав» на владение Кореей). Однако нельзя не отметить и сильное влияние правоэкстремистской идеологии гоминьдана на Ким Гу и его окружение, усердно заимствовавшее у китайских «старших братьев» представления о «служении нации как высшей добродетели», антикоммунистические концепции и вождистские идеи.
Отдельно следует упомянуть об отношении к террористическим методам борьбы в среде корейской эмиграции. Террористические акты были приняты на вооружение корейскими националистами в конце 1900-х годов главным образом, потому, что никакой надежды победить Японию в «регулярной» вооруженной борьбе у них не было. Корейские патриоты рассматривали свои акции как продолжение антияпонской войны за независимость другими средствами и строго придерживались определенных правил. Например, они стремились, по возможности, не причинять вреда японским гражданским лицам, не имевшим прямого отношения к японской империалистической политике. Так, корейский патриот Ан Джунгын, застреливший одного из главных архитекторов японской политики в Корее, Ито Хиробуми, на вокзале в Харбине 26 октября 1909 г., сделал это лишь после того, как провалилась его попытка организовать, совместно с корейской эмиграцией Российского Приморья, вооруженную партизанскую борьбу против японской армии в северный районах Кореи, и впоследствии выразил сожаление о гибели нескольких японских гражданских лиц в ходе акта возмездия.
Похожей тактики придерживался и знаменитый Ыйёльдан («Корпус героев справедливости») — возникшая в конце 1919 г. в Маньчжурии корейская революционная организация, сочетавшая элементы радикального национализма и анархизма и поставившая своей целью «прямые действия» — нападения на органы японской власти в Корее и убийства японских чиновников и «злостных богатеев» (японских пособников из корейской буржуазно-землевладельческой среды). Организация осуществляла нападения на здание генерал-губернаторства в Кёнсоне и несколько полицейских участков, а также на японских официальных лиц (например, военного министра генерала Танака Гиити), во время которых гибли и гражданские лица, но никогда не ставила себе специальной задачей насилие против японцев вообще, как таковых. С конца 1920-х годов лидеры организации начали сотрудничать с коммунистами и прекратили организацию терактов, взяв вместо этого курс на подготовку к массовому вооруженному сопротивлению японской агрессии и борьбу за социальный преобразования. Таким образом, террористические акции корейского сопротивления следует отделять от явления, известного как «терроризм», в наши дни — использования насилия против принадлежащих к той или иной этнической, политической или религиозной группе гражданских лиц в политических целях.
В то же время, принятие террора на вооружение постепенно вело корейское националистическое и анархистское сопротивление к использованию политического насилия и во внутренней борьбе, иными словами, делало насильственные методы частью политической жизни. Скажем, в 1922 г. коммунист из «шанхайской» группировки Ким Рип погиб от пули националистического активиста О Мёнджика (1894–1938), обвинявшего его в растрате 400 тыс. рублей, полученных в 1920 г. от имени Временного правительства Кореи от советского правительства. На самом деле, деньги использовала «шанхайская» фракция как целое, и не на личные нужды, а на проведение разного рода организационных мероприятий, что соответствовало целям, с которыми помощь оказывалась советской стороной. За этим убийством стоял, по-видимому, Ким Гу, который и после этого не раз использовал бомбу и пистолет для сведения политических счетов. Некоторые политические убийства могли быть следствием как конкуренции между различными группировками, так и ошибочных подозрений. Так, известный эмигрантский лидер Пак Ёнман (1881–1928), первый министр иностранных дел Временного правительства в Шанхае, пытавшийся в начале 1910-х годов готовить в США корейские военные кадры для будущей войны с Японией и соперничавший со сторонником «дипломатического пути к независимости» Ли Сынманом, был застрелен в 1928 г. членом Ыйёльдана Ли Хэмёном (1896–1950) по обвинению в «предательстве и сотрудничестве с Японией», хотя доказательств «предательства» не существовало и соответствующие слухи вполне могли распускаться политическими противниками Пак Ёнмана безо всяких реальных оснований. Вооруженное насилие становилось нормой политической жизни националистической эмиграции, подменяя собой воспринятые лишь на очень поверхностном уровне современные представления о власти закона и демократии. Это не сулило Кореи ничего хорошего в будущем, после освобождения от японского ига.
Шипаев В. И. Корейская буржуазия в национально-освободительном движении. М., 1966.
Ан Бёнджик (сост.). История роста корейской экономики (안병 직,韓國糸^濟 成М史). Сеул, Изд-во Сеульского университета, 2001.
Корея Нового Времени в фотографиях (사진으로 보는 近代韓國). Тт. 1-2. Сеул, Изд-во Сомундан, 1994.
Син Джубэк. История национального движения внутри Кореи в 1930-е годы (성 주백,1930年代 國內 民族運動史). Сеул, Изд-во Сонин, 2005.
Чи Суголь. История движения крестьянских союзов в период [господства] японского империализма — движение революционных крестьянских союзов в 1930-е годы (지수걸,니 帝 К 農民組合運動硏究: 1930年代 革命的 農民組合 運動). Сеул, Изд-во Ёкса пипхён, 1993.
Хори Кацуо. Исторический анализ индустриализации Кореи (Тё:сэн ко:гё:ка но ситэки фунсеки). Токио: Изд-во Юхикаку, 1995.
McNamara, D. L. The Colonial Origins of Korean Enterprise, 1910–1945. Cambridge: Cambridge University Press, 1990.
Shin, Gi-Wook. Peasant Protest and Social Change in Colonial Korea. Seattle: University of Washington Press, 1996.
7 июля 1937 г., спровоцировав «инцидент» на мосту Марко Поло в окрестностях Бэйпина (так тогда назывался Пекин), Япония начала полномасштабную агрессивную войну против Китая. Эта агрессия в итоге переросла в войну с США (и позже СССР). Война с Китаем, США и их союзниками затянулась на 8 лет и стоила сторонам, по некоторым подсчетам, до двадцати или даже тридцати миллионов жизней. Большинство жертв составляло гражданское население. Целью агрессии было превращение всего Китая в фактическую японскую колонию — набор зависимых территорий, управляемых марионеточными режимами, — а также подготовка к дальнейшей экспансии на континенте. Одним из главных направлений этой экспансии представлялось нападение на СССР с целью захвата богатых ресурсами сибирских и дальневосточных территорий. Армейское руководство и сотрудничавшая с ним гражданская бюрократия надеялись также, что огосударствление экономики, милитаристская истерия и всеобщая мобилизация в армию и на трудовые работы помогут сладить социальные противоречия, превратив Японию в «бесконфликтное государство-семью с отцом-императором во главе». Агрессоры рассчитывали на успех блицкрига против Китая, развал режима Чан Кайши и раздел Китая на «удельные княжества» местных милитаристов, но они просчитались, недооценив как правительство гоминьдана, так и силу китайского национализма, на который Чан Кайши — при всем его желании найти компромисс с Японией — пришлось опереться перед угрозой потери власти.
Большая часть Северного Китая была захвачена четырехсоттысячной японской армией за несколько месяцев без особых потерь, но вот центр гоминьдановской власти — промышленно развитые прибрежные районы Южного Китая — оказался «крепким орешком». Так, шестисоттысячная китайская армия держала оборону в крупнейшем индустриальном центре Китая, Шанхае, около трех месяцев, с августа по конец октября 1937 г. Заняв Шанхай со значительными потерями в живой силе (до 70 тысяч человек), агрессоры вышли к столице гоминьдановского Китая, Нанкину, где и устроили в конце 1937 г. страшную резню, в которой погибло, по некоторым данным, до 300 тысяч китайцев, в основном мирных жителей. Захват китайской столицы не означал, однако, окончания войны — Чан Кайши перенес столицу в Чунцин (юго-западный Китай), эвакуировал важнейшие предприятия в глубь страны, заключил договоренности о совместной борьбе против агрессоров с контролировавшими часть северо-западного Китая коммунистами, и продолжил упорное сопротивление. В итоге, агрессоры увязли в позиционной войне в Китае, требовавшей все большей степени мобилизации экономики и все больших ресурсов. В ходе боевых действий после 1937 г. выявлялись значительные слабости и недостатки японской армии. Она превосходила китайскую по боеспособности, но все равно значительно отставала от лучших армий мира, что показали поражения, понесенные ею от Советской армии в боях под Хасаном (1938) и Халхинголом (1939). На модернизацию и техническое перевооружение армии были с 1939-40 гг. кинуты все силы страны, которую правящая военнобюрократическая группировка превращала в большой военный лагерь.
Правительства США и Великобритании, в отличие от СССР, не оказывали гоминьдановскому Китаю сколько-нибудь существенной поддержки на первом этапе агрессии. Более того, США продолжали продавать Японии особо важные стратегические товары — нефть, металлический лом, вооружение, высокоточные станки, детали для сборки самолетов и т. д. Вплоть до 1940 г. доля США в японском импорте превышала 30 %. В то время как американский капитал обогащался на войне, правительство США надеялось, что Япония «пойдет на Север», т. е. начнет широкомасштабную агрессию против СССР. Однако этого не произошло. Отложив нападение на СССР до того момента, когда СССР будет достаточно ослаблен войной против фашистской Германии, Япония с согласия профашистского марионеточного режима Виши ввела в конце июля 1941 г. войска во французский Индокитай, начав таким образом экспансию на «Юг» — в богатую ресурсами Юго-Восточную Азию. Превращение Китая и Юго-Восточной Азии в монопольную зону влияния Японии серьезно расходилось с американскими интересами и прямо угрожало британским. Поэтому с конца июля 1941 г. США, Великобритания и правительство в изгнании оккупированной фашистами Голландии (владевшее Индонезией) запретили поставки японцам всех основных стратегических материалов и товаров — нефти, каучука, стали и высокотехнологического оборудования в первую очередь. Японии, не имевшей серьезных ресурсов стратегического сырья и зависевшей от импорта оборудования и технологий, нужно было выбирать — или прекращение агрессии, или война в союзе с гитлеровской Германией и фашистской Италией против сильнейших государств капиталистического мира — США и Великобритании.
Выбрав войну, нанеся 7 декабря 1941 г. удар по американской морской базе в Пирл-Харборе и начав в тот же день наступление на Малайзию, Сингапур и прочие британские и голландские владения в Юго-Восточной Азии, Япония не надеялась на полный разгром противника. США превосходили ее по экономическому потенциалу примерно в 10 раз. Японцы считали, что Гитлер разгромит СССР и Великобританию, после чего Япония сможет добиться от США выгодных мирных условий, завершить разгром сил Чан Кайши и стать доминирующей державой в Восточной и Юго-Восточной Азии, окруженной марионеточными государствами. Однако этим амбициозным планам, получившим в официальной риторике Токио название «строительства сферы совместного процветания в Восточной Азии», не суждено было сбыться. Япония переоценила мощь своих фашистских союзников в Европе и явно недооценила мобилизационные потенциалы советской системы и китайского национализма, равно как и решимость США вести войну до конца и заполучить в свои руки гегемонию в Восточной и Юго-Восточной Азии. Вначале, воспользовавшись неподготовленностью США и Великобритании к войне на азиатско-тихоокеанском театре военных действий, Япония достигла поразивших воображение современников успехов, установив к маю 1942 г. ценой незначительных (до 15 тыс. человек) потерь контроль надо всей Юго-Восточной Азией и Северной Океанией, включая поставщиков продовольствия и стратегических ресурсов — Бирму, Таиланд (с которым был заключен союзный договор), Филиппины, Индонезию и т. д. Япония на пике своего успеха контролировала территории, в 10 раз превышающие ее собственную, с населением более 200 млн. человек.
Однако уже к этому моменту стал сказываться недостаток войск и ресурсов для осуществления амбициозных завоевательных планов. Невозможным оказалось, например, снять войска с китайского фронта и направить их на планировавшееся, но так и не осуществившееся завоевание Австралии. С июня 1942 г (сражение при атолле Мидуэй) в войне наметился перелом в пользу США и из союзников, и к весне 1943 г. «сфера совместного процветания в Восточной Азии» оказалась в глухой обороне. Попытки заключить сепаратный мир с Чан Кайши и высвободить войска с китайского фронта оказались тщетными, и в то же самое время американские и британские силы вели успешные наступательные действия на Тихом Океане и в Юго-Восточной Азии. С ноября 1944 г. Япония, уже испытывавшая жесточайший дефицит как ресурсов, так и рабочей силы, — некем было заменить четыре с половиной миллиона ушедших на фронт трудоспособных мужчин— начала также подвергаться опустошительным бомбардировкам американской авиации, уничтожившим большую часть ее военной промышленности. С апреля 1945 г. американские войска начали вести ожесточенные бои на территории собственно Японского архипелага (о-ва Рюкю), а в августе 1945 г. вступление СССР в войну (8 августа) и атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки (6 и 9 августа) заставили, в конце концов, японскую верхушку пойти на безоговорочную капитуляцию перед антигитлеровской коалицией. Принятая ею Потсдамская Декларация союзников от 26 июля 1945 г. основывалась на предыдущей, Каирской декларации и предусматривала лишение Японии всех завоеванных ею заморских территорий. Таким образом, оказалась решенной и судьба Кореи, получившей независимость значительно раньше, чем большинство азиатских и африканских колоний, принадлежавших странам-победительницам.
Если бы не завершившийся в 1945 г. крахом авантюристический поворот в японской экспансии на континенте — полномасштабная война и Китаем в 1937 г. и нападение на США и Великобританию в 1941 г. — то достижение Кореей независимости собственными руками могло бы стоить корейскому народу невероятных усилий и жертв. Япония рассматривала Корею как стратегически наиболее важную часть «имперской территории» за пределами собственно Японских островов и собиралась удерживать ее любыми средствами. Ее «права» на Корейский полуостров не подвергались США сомнению вплоть до принятия Каирской декларации. Вообще следует отметить, что пока Япония не совершала актов, противоречащих имперским интересам США — попытки захватить весь Китай, который Америка рассматривала как перспективный рынок, и т. д. — американское отношение к японскому империализму было достаточно благожелательным: в нем вашингтонские стратеги видели противовес России/СССР на материке. После того, как японские притязания столкнулись с американскими интересами, Вашингтон спровоцировал Токио на войну (прекратив ему поставки стратегического сырья) и, выиграв ее, превратил послевоенную Японию в своего младшего союзника по антисоветской коалиции, включив туда и части бывшей японской колониальной империи (Южную Корею, Тайвань и т. д.), но уже на правах формально независимых государств.
Полномасштабная война с Китаем означала для Японии переход к мобилизационной экономике — полному контролю государства над материальными и людскими ресурсами, оправдываемому ультранационалистической идеологией, распространение которой становится абсолютным приоритетом в культурной, религиозной и образовательной политике. В колониальной Корее дополнительным аспектом мобилизации была «денационализация» страны — так называемая «ассимиляционная политика». Желая использовать корейцев в войне против Китая и США, а в перспективе — и против СССР, японские власти начали требовать от корейцев отказа не только от государственно-политической, но и от этноязыковой идентичности, навязывая им, — прежде всего, через образовательную систему и массовые организации, а также религиозно-гражданские ритуалы и т. д., — представление о том, что они являются частью «великого народа Ямато» — «большой» японской нации. Политика эта, не имевшая аналогов в мировой колониальной истории, за исключением так называемых «внутренних колоний» на территории унитарных государств (так, до конца 1950-х годов норвежские власти не признавали отдельной этнической идентичности за саамским меньшинством на севере страны и пытались «обнорвежить» его), сопровождалась некоторым смягчением национальной дискриминации в отношении корейских элиты и среднего класса, в которых японцы видели теперь младших партнеров по завоеванию и эксплуатации Китая и прочих периферийных территорий «сферы совместного процветания в Восточной Азии». Однако для большинства корейцев эта политика означала новые, невиданные тяготы и лишения — военную службу в армии агрессора, угон на принудительный труд вдали от родины, экспроприацию значительной части урожая и голодное существование.
26 августа 1936 г. У гаки был заменен на посту генерал-губернатора Кореи генералом Минами Дзиро (1874–1955) — одной из наиболее авторитетных фигур в военном истеблишменте. Минами служил военным министром в 1931 г. и нес прямую ответственность за развязывание агрессии в Маньчжурии. Он был арестован как военный преступник категории «А» сразу после капитуляции Японии в 1945 г., судим, приговорен к пожизненному заключению, но помилован в 1954 г. «по состоянию здоровья». Видя в Корее непосредственный тыл войны в Китае, он сделал мобилизацию ресурсов колонии для военных нужд и «ассимиляцию» корейцев — официально именовавшуюся «превращением [корейцев] в императорских верноподданных» (кор. хваиминхва, яп. коминка) — основным мотивом своей политики. Уже в сентябре 1937 г. — сразу после начала полномасштабной агрессии против Китая — при канцелярии генерал-губернатора был создан Отдел ресурсов, затем расширенный и преобразованный в Планировочное Бюро. Задачей этого учреждения — куда допускались работать только особо проверенные японские бюрократы — было подготовить корейскую экономику к работе в режиме тотальной мобилизации, полностью подчиняя производство военным интересам, и к введению контроля над ценами и карточной системы. Одновременно велась «профилактическая работа» с влиятельными интеллектуалами умеренно-националистической ориентации, против которых организовывались судебно-полицейские дела по сфальсифицированным или непомерно раздутым обвинениям с целью «приручения», т. е. принуждения к безоговорочному сотрудничеству с японской военной машиной.
Так, относительно невинный поступок нескольких журналистов газеты «Тонъа ильбо», заретушировавших в газете от 25 августа на фотографии победителя в марафонском беге на Берлинской Олимпиаде 1936 г. корейца Сон Гиджона (1912–2002) японский флаг на майке (корейцы участвовали в состязаниях как члены японской команды, и их имена давались в официальных новостях в японской транскрипции: Сон Гиджон, например, стал известен миру под именем Сон Китей), стоил долгих допросов «с пристрастием» одиннадцати сотрудникам редакции и запрета на публикацию в течение девяти месяцев — их газете.
С июня 1937 г. начались повальные аресты членов «Союза самовоспитания» (Суян тонухве) — корейского отделения созданной в 1913 г. Ан Чханхо в США «Академии по воспитанию благородных мужей» (Хынсадан). Абсурдность ситуации заключалась в том, что организованный в 1926 г. «Союз самовоспитания» являлся вполне легальной культурно-просветительской организацией, в число руководителей которой входил, скажем, известный своей «благонадежностью» и лояльным отношением к японским властям писатель Ли Гвансу. Его левые — не без оснований — даже считали идеологом «колониального фашизма».
Рис. 50. Сон Гиджон (1912–2002) — первый кореец, занявший 1-е место на Олимпийских играх (Берлин. 1936 г.) — на пьедестале почета. Именно этот снимок, на котором журналисты заретушировали на майке спортсмена японский флаг, привел к закрытию газеты «Тонъа ильбо» на девять месяцев.
Зачем же было арестовывать лидеров корейского «образованного общества», и без того не отказывавшихся от сотрудничества с генерал-губернаторством? По всей видимости, японские власти обратили внимание на большое число проамерикански настроенных протестантов среди руководства «Союза самовоспитания» — некоторые из его лидеров были выпускниками престижных американских университетов (так Чо Бёнок, в будущем один из политических лидеров Южной Кореи, был доктором экономики Колумбийского университета) — и решили «наглядно продемонстрировать» им, в преддверии возможного столкновения с США, что любые попытки проамериканской пропаганды в тылу будут жестоко караться. К середине 1938 г. арестован был уже 181 член «Союза самовоспитания», но, в конце концов, все были освобождены в 1941 г., после пыток и издевательств, «за отсутствием доказательств подрывной деятельности». По-видимому, «урок» оказался эффективным. Раз попробовав вкуса пыточной камеры, интеллигенты-протестанты большей частью проявляли затем рвение в пропаганде «священной войны с американскими и британскими дьяволами» среди корейского населения…
В то время как «превентивные» репрессии отбивали волю к сопротивлению у представителей привилегированных слоев, массы населения становились объектами воздействия административно-пропагандистского аппарата. Так, в октябре 1937 г. во всех начальных и средних школах страны, вместе с «физзарядкой императорского верноподданного», было введено обязательное коллективное декламирование «Клятвы императорского верноподданного», представлявшей собой заверения в «преданности его Императорскому Величеству» и деклараций о «готовности стойко переносить тяготы и страдания». У тоталитарной «промывки мозгов» была еще и религиозная сторона. Первое число каждого месяца было объявлено «патриотическим днем», в который «верноподданным» полагалось коллективно совершать обряды поклонения божествам синто — государственной религии тогдашней Японии. Поощрялось и устроение синтоистских алтарей в частных домах. С точки зрения корейских христиан — той группы населения, лояльность которой вызывала у Токио особенные опасения— подобные ритуалы могли быть приравнены к запрещенному Священным Писанием идолопоклонству. Поэтому для японских властей важно было заставить крупнейшие христианские конфессии принять новые правила игры и объявить синтоистские ритуалы «светским гражданским долгом», тем самым показав христианской пастве, что «ассимиляция» и участие в подготовке к «тотальной войне» не противоречат их религиозным убеждениям.
Рис. 51. Синтоистский храм на горе Намсан в Кёнсоне (Сеуле), воздвигнутый японцами в 1925 г. на месте Куксадан — Алтаря, построенного в 1394 г. по приказу основателя династии Чосон Тхэджо (Ли Сонге) в честь покровителя новой столицы. Главными объектами поклонения в нем являлись богиня Аматэрасу и император Мэйдзи. Уже с середины 1920-х гг. участие в церемониях в этом храме навязывалось корейским школьникам и служащим, а с конца 1930-х гг. стало практически обязательным, особенно для учащихся.
Легче всего удалось решить эту проблему с католиками. Ватикан, поддерживавший тесные связи с фашистской Италией, с готовностью признал синтоистские обряды «гражданскими обязательствами». Среди протестантских священнослужителей относительно небольшое меньшинство решилось на сопротивление государственным притязаниям на их совесть. Около 50 протестантских верующих погибло в тюрьмах, отказавшись от поклонения «японским идолам». Большая часть протестантских конфессий, однако, пошла на активное содействие японской военщине. Так, только пресвитериане устроили в 1937^0 гг. 8953 молебнов «за победу над врагом», организовали кампанию по переплавке церковных колоколов для изготовления оружия и даже… подарили в 1942 г. японским ВВС боевой самолет «Корейский пресвитерианин». Протестантских верующих в колониальной Корее к началу 1940-х годов было относительно немного— около 460 тысяч. Однако немалое их число принадлежало к деловой и интеллектуальной элите. Поэтому их коллаборационистская позиция имела большое значение для властей. Зрелище приверженцев веры, которую многие корейцы в быту называли «американской» (большинство среди протестантских миссионеров в Корее составляли граждане США), усердно молящихся за «победу над звероподобными американскими демонами», оказывало также сильнейшее пропагандистское воздействие на корейцев-нехристиан. Им начинало казаться, что уж если даже воспитанники американских миссионеров молятся за победу над США, то война против Америки и вправду «справедлива».
Под постоянный аккомпанемент военных маршей из репродукторов, ежедневных «патриотических линеек» в школах и ежемесячных синтоистских ритуалов японские власти переводили всю жизнь страны на казарменный лад. С 5 мая 1938 г., одновременно с метрополией, на японские колонии Корею и Тайвань распространилось действие принятого в марте 1938 г. «Закона о национальной мобилизации», ставившего гражданских лиц, наравне с военными, на полуказарменное положение. В Корее это означало создание, под руководством заведующего Отделом образования генерал-губернаторства Сиобара Токисабуро (известного, за свои ультраправые взгляды, под кличкой «Гитлер Корейского полуострова»), «Корейского союза всеобщей духовной мобилизации» — организации, которая должна была объединить все домохозяйства Кореи с целью мобилизации всех и каждого на выполнение поставленных властью целей, будь то призыв на тыловые работы или распространение японского языка в быту. Все члены организации были объединены в «патриотические группы» по десять домохозяйств, члены которых должны были следить друг за другом и контролировать выполнение соседями мобилизационных предписаний. Руководители «патриотических групп» стали низовым «приводным ремнем» японской администрации в Корее, позволявшим ей контролировать в деталях жизнь масс вплоть до самых отдаленных деревень и поселков. С января 1939 г. членство в «патриотических группах» стало обязательным. Вскоре на них были возложены также обязанности по распределению по карточкам продуктов и предметов первой необходимости.
С февраля 1938 г., столкнувшись с нехваткой живой силы для полномасштабной агрессии в Китае, Япония также «милостиво разрешила» корейцам — до этого, за редкими исключениями, не допускавшимся к службе в вооруженных силах, — добровольно вступать в ряды сухопутной армии. Началась постепенная подготовка к введению в Корее всеобщей воинской повинности — уникального института для колониальных стран. Поскольку солдаты-призывники должны были свободно понимать японский язык и вообще ощущать себя японцами (иначе зачем им нужно было бы отдавать свои жизни в японской агрессивной войне?), с 1938 г. корейский язык было запрещено преподавать и использовать в школах Кореи. Будущие призывники должны были с детства привыкнуть к усвоению знаний только на японском языке. К 1940 г. были закрыты и корейские газеты на родном языке — «Тонъа ильбо» и «Чосон ильбо». Образованным корейцам предлагалось читать японскую прессу. Более того, с февраля 1940 г. японские власти начали еще и кампанию по насильственному «ояпониванию» корейских имен и фамилий. Всем корейцам предлагалось в короткие сроки представить в местные органы власти «добровольно» выбранные ими имена и фамилии японского типа, и впредь следовать тем же нормам в отношении имен и фамилий, что и японцы. Так, кореянки должны были теперь брать фамилию мужа после брака, что делалось в Японии, но противоречило корейской традиции (менять фамилию родителей считалось в Корее проявлением «непочтительности к предкам»). «Добровольность» этой беспрецедентной меры была чисто формальной. В случае неявки органы власти зачастую раздавали корейским жителям японские имена и фамилии в произвольном порядке, а критика данной политики было уголовно наказуема. Таким образом, в установленный период «японизировалось» примерно 80 % корейских домохозяйств.
Колонизаторы рекламировали свою политику как «отказ от дискриминации в отношении местного населения», но на самом деле административные органы продолжали регистрировать корейцев и японцев отдельно (на регистрационных карточках корейских домохозяйств проставлялось место происхождения их клана) и дискриминация в реальной жизни сохранялась. Требование к колонизуемым отказаться от их собственного языка и имен и перейти на язык и именную систему колонизаторов не имеет аналога в мировой практике колониализма. Оно может быть объяснено лишь специфической обстановкой, сложившейся к этому времени в Японии. Увязнув в агрессивной войне в Китае, самой населенной стране мира, японские власти отчаянно нуждались в людских ресурсах, и считали, что родившиеся в период японского господства и воспитанные в японских школах корейские призывники будут лояльными солдатами. Взамен корейцам демагогически обещалось полупривилегированное — «выше китайцев» — положение в восточноазиатской сфере влияния Японии. Многие представители корейских имущих слоев, запуганные перспективой репрессий за неподчинение и подавленные преувеличенными сообщениями японских газет о «победах японского оружия» в Китае, приняли эту демагогию всерьез.
Официально зачисление корейской молодежи в ряды японских вооруженных сил с февраля 1938 г. было «добровольным». Однако на самом деле учебные заведения и органы власти зачастую оказывали на молодых людей психологическое, а иногда и административное давление, внушая им, что они «жертвуют собой ради процветания всей Восточной Азии под милостивой властью императора». Это делалось при активной поддержке членов корейской элиты, разъезжавших по стране с «лекциями по международной обстановке» и призывами «отдать жизнь за императора». В итоге к началу 1942 г. в рядах японской армии уже сражалось более восьми тысяч корейских солдат и офицеров. Кроме того, с 1 октября 1939 г. на корейской территории вступил в силу принятый японским парламентом 8 июля 1939 г. закон о всеобщей трудовой повинности (яп. кокумин тёёрей, кор. кунмин чинённён), позволивший властям организовывать массовую отправку корейских рабочих в Японию, где массовый призыв молодежи в армию привел к нехватке рабочей силы. Уже в 1940 г. в Японию было отправлено 88 тысяч корейских рабочих, что покрывало примерно 6 % дефицита трудовых ресурсов. В 1939-40 гг. отправка рабочей силы в Японию осуществлялась путем набора. Представители японских предприятий или посредники рекрутировали корейцев на формально добровольных началах, зачастую соблазняя неопытную деревенскую молодежь посулами «вольготной жизни» в метрополии. В реальности же корейских рабочих зачастую удерживали, с использованием закона о трудовой повинности, и после окончания их двухлетних контрактов.
Во многих случаях корейских рабочих селили в охраняемых общежитиях за колючей проволокой, мало отличавшихся от трудовых лагерей, и выдавали им на руки лишь небольшую часть их заработка, значительная доля которого автоматически переводилась на особые сберегательные счета, закрытые для пользования «до конца войны». Практически никто из корейских рабочих не получил денег с этих счетов после 1945 г. Корейские рабочие имели право переводить часть своей зарплаты семьям в Корею, но в сельских районах получателями этих сумм выступали не сами родственники, а волостные власти, которые зачастую распоряжались деньгами по своему усмотрению, сдавая их на покупку «добровольно-обязательных» акций госзайма, в различные «патриотические» фонды, или просто присваивая. С 1940 г. оргнабор корейских рабочих начал проводиться властями генерал-губернаторства. Каждой волости определялись квоты, и в случае недобора добровольцев молодежь из бедняцких семей загонялась в отъезжающие в Японию трудовые бригады насильно. Бесправное и полунищее корейское население стало объектом сверхэксплуатации со стороны японского государства и предпринимателей. Постепенно мобилизация трудовых ресурсов принимала отчетливо выраженный военный характер. Так, уже с декабря 1941 г. начался набор корейцев на работу на военно-морских базах на островах южной части Тихого океана. Судьба попавших туда корейцев была особенно трагичной — они массами гибли под американскими бомбами, а иногда и уничтожались при отступлении японскими войсками.
С началом войны против США и Великобритании в декабре 1941 г. корейская экономика была, по сути, переведена — при сохранении норм частной собственности на средства производства — на командно-плановую основу. Каждой отрасли, каждому крупному предприятию задавались нормы и выдавались квоты на необходимые сырье и материалы. Чтобы «разгрузить» экономику метрополии, японские власти в Корее стремились достичь самообеспечения стратегическими материалами, и эта политика была довольно-таки успешной. Так, весь алюминий, магнезит, кобальт, хлопок-сырец и шерсть, необходимые корейской индустрии, добывались и обрабатывались в самой Корее. Уже с 1940 г. продовольствие выдавалось по карточкам, и над производством сельхозпродукции был введен строгий контроль. Постепенно шел переход к политике изъятия у крестьянства всех излишков. Резкое усиление мобилизационной политики с лета 1942 г. было связано с кризисной ситуацией на фронтах: Япония начала терпеть поражения в битвах с американскими силами на Тихом океане, ей не хватало ресурсов для того, чтобы воевать одновременно на нескольких фронтах в разных частях мира (Юго-Восточная Азия, Китай, южные районы Тихого океана), и все ресурсы Кореи, как людские, так и материальные, требовалось теперь мобилизовать для нужд фронта.
Новый генерал-губернатор, Куниаки Коисо (1880–1950), сменивший Минами в мае 1942 г., довел корейскую деревню до состояния всеобщего перманентного недоедания. Если в 1941 г. государство изымало по принудительным (очень низким) ценам 45 % всей сельхозпродукции, то в 1943 г. — уже 63 %, причем недороды военного времени не вели к снижению квот на изъятие продукции. Если в 1936 г. корейский крестьянин потреблял в день приблизительно 2900 калорий (японский — около 3400) и, за исключением зажиточного меньшинства, практически не ел говядины или свинины (99,9 % всех калорий набиралось за счет растительной пищи), то к середине 1940-х годов из рациона стал исчезать и белый рис корейского производства. Рис, выращенный в Корее, шел на снабжение японской армии, а взамен корейским крестьянам предлагалось питаться низкокачественным рисом и просом из Маньчжурии или Вьетнама. Генерал-губернаторство официально предлагало крестьянам «дополнять рационы корой, изделиями из желудей и клевера и съедобными горными травами». Постоянное чувство голода было одним из факторов, заставлявших корейских крестьян брать на веру посулы японских вербовщиков и отправляться на работу в Японию, на Сахалин (где к концу войны очутилось около 15 тыс. корейских рабочих) и на острова Тихого океана.
С июля 1944 г., когда Коисо, ставшего премьер-министром Японии, сменил на посту генерал-губернатора Кореи бывший премьер-министр, генерал Абэ Нобуюки (1875–1953), трудовая мобилизация приняла открыто насильственный характер. За счет призыва приблизительно 290 тысяч корейцев на работу на японских заводах и шахтах Япония надеялась удовлетворить 6,4 % своей потребности в рабочей силе в одном только 1944 г. Всего за 1939–1945 гг. было формально «добровольно» рекрутировано и отправлено по призыву на работы за пределами Кореи около 850 тыс. корейцев, из которых по состоянию на 2006 г. 50 тыс. оставались в живых на территории Южной Кореи, в Японии и на Сахалине. В то же время на принудительные работы внутри Кореи, в том числе на строительство военных объектов, было привлечено на основе трудовой повинности значительно большее число корейских рабочих — до 6 млн. 500 тыс. Практически первый раз за всю историю Кореи правительство получило, с помощью современных административных средств, возможность досконально планировать и использовать труд большей части трудоспособного мужского населения корейской деревни. Опыт строительства тотальной мобилизационной экономики, приобретенный в эти годы, был затем после 1945 г. использован властями как Северной, так и Южной Кореи, во многом унаследовавшими административные механизмы военных лет.
Вопрос о том, каково было реальное отношение различных слоев сельского населения к мобилизационной политике генерал-губернаторства, весьма непрост. Известно, что на местах мероприятия по изъятию сельхозпродукции, домашнего скота, металлических изделий и мобилизации рабочей силы зачастую сталкивались с серьезным пассивным сопротивлением, причем со стороны как бедных, так и зажиточных крестьян: деревенское население прятало излишки, укрывало призываемых на трудовую службу от «охоты» на них со стороны волостных властей и полиции, уводило скот в горы, нарушало запреты на торговлю различными видами продуктов. С другой стороны, зажиточные крестьяне и землевладельцы, тесно связанные с местными администраторами, имели, как правило, больше шансов увернуться от призыва, и неформальные, но универсальные поблажки такого рода не могли не подействовать на настроения высших и средних слоев деревни. Бедняки были настроены более антияпонски, однако машина репрессий и контроля оказалось способной предотвратить заметные акты коллективного сопротивления с их стороны.
Самым страшным в этот период для корейской молодежи был, несомненно, призыв в воюющую японскую армию — на войну, победа в которой оставила бы Корею колонией Японии на десятки лет. Подготовка к призыву корейцев в вооруженные силы началась с мая 1942 г., когда в аппарате генерал-губернаторства был создан соответствующий комитет. Более 6 миллионов иен было потрачено только на тотальную регистрацию всех лиц призывного возраста. В октябре 1942 г. всех корейских юношей в возрасте от 17 до 21 года было приказано с декабря 1942 г. поочередно призывать на краткосрочные военные сборы в специально созданные для этого по всей стране 1922 военных лагеря. К 1944 г. эти сборы — на которых, в числе прочего, будущим призывникам преподавались основы разговорного японского — прошло уже почти 120 тыс. человек. С февраля 1944 г. тот же порядок распространился и на девушек, создав, по-видимому, первый в истории Кореи прецедент массового насильственного привлечения женщин к воинской службе. 1 марта 1943 г. был обнародован указ о введении в Корее всеобщей воинской повинности, вступавший в действие с августа, и в октябре подготовлены списки первых 266643 призывников на 1944 г. С 1 сентября 1944 г. всем им были разосланы повестки. 6300 человек (по другим данным, их было несколько больше — 9700) сумели скрыться от властей, но подавляющее большинство подлежавших призыву корейцев не могло противостоять японскому контрольно-репрессивному аппарату.
Всего до августа 1945 г. в армию, на флот и на трудовые работы на военных и морских базах было призвано приблизительно 380 тысяч человек. Согласно послевоенной статистике, собранной японским правительством, из них в ходе военных действий и от болезней погибло 22 182 человека. Однако с учетом того, что потери среди отправленных на работу в Японию от систематического недоедания и аварий измерялись тысячами, а также того, что многие тысячи оказавшихся на чужбине корейских рабочих не смогли или не захотели вернуться на родину, реальные потери Кореи в населении были много выше. Скажем, около 15 тыс. корейских рабочих на Южном Сахалине, переданном Советскому Союзу после победы над Японией, будучи в основном выходцами из южных районов Кореи, не смогли вернуться домой из-за отсутствия дипотношений между СССР и Южной Кореей до 1990 г. По некоторым подсчетам, общие потери Кореи в населении за военный период достигают 600 тыс. человек. Милитаризация всех сторон жизни, навязанная Корее с начала 1940-х годов японской властью — всеобщее военное обучение для молодежи, введение военной подготовки в качестве обязательного школьного предмета, начавшееся летом 1945 г. зачисление всех корейцев поголовно в территориальные «добровольческие корпуса», которые должны были сражаться с советскими и американскими войсками «до последней капли крови», организация всех жителей в «патриотические группы», и т. д. — оказала глубочайшее влияние на современную культуру Кореи, как Северной, так и Южной. В обеих частях Кореи армия стала центральным институтом общества, а усвоение воинской дисциплины — основным элементом социализации подрастающего поколения, а также главным элементом в системе контроля над населением.
Одной из самых позорных страниц в истории военного времени было использование как японок, так и жительниц оккупированных японской армией стран, и особенно большого числа кореянок, в качестве сексуальных рабынь японской армии. Наряду с гитлеровским вермахтом, японская армия времен второй мировой войны была одной из немногих армий мира, осуществлявших прямой контроль над военными борделями и применявших организованное насилие при вербовке женщин для «сексуального обслуживания» солдат и офицеров. Непосредственным побудительным мотивом для массового устройства военных борделей с 1938 г. было желание ограничить распространение венерических заболеваний среди солдат, а также предотвратить массовые изнасилования на завоеванных территориях (подобные тому, что произошло при захвате Шанхая и Нанкина в 1937 г.). Однако в то же время сыграло, несомненно, роль и патриархальное бесправие женщин в обществе тогдашней Японии. Они были лишены, например, избирательных прав, которыми с 1926 г. обладали даже турчанки, не говоря уж о женщинах передовых буржуазно-демократических стран, таких как США или Великобритания. Облегчала открытие армейских борделей и легальность проституции, широко распространенной в Японии и ее колониях. В той форме, в которой она существовала в Японии до конца второй мировой войны или колониальной Корее, проституция и сама по себе была уже формой сексуального рабства. Девушек зачастую продавали в бордели родители или старшие родственники, их жизнь полностью контролировалась хозяевами, они не имели возможности оставить «место работы» по своей воле. Непосредственными хозяевами военных борделей были сотрудничавшие с японской армией гражданские предприниматели, но все основные решения по вопросам управления борделями принимались на высших уровнях военной иерархии, и за сексуальную гигиену там несли прямую ответственность военные власти.
Рис. 52. Под конвоем — кореянки, угнанные японской армией в сексуальное рабство.
Рис. 53. Полевой бордель японской армии.
До августа 1944 г. набор женщин в бордели, в том числе и в Корее, осуществлялся, при теснейшем содействии властей, частными вербовщиками, иногда просто покупавшими дочерей у их родителей, а иногда соблазнявшими молодых женщин обещаниями «золотых гор» за работу «санитаркой особого типа на фронте». В августе 1944 г. японские власти в Корее начали призыв незамужних девушек и женщин в возрасте от 12 до 40 лет в «добровольные трудовые отряды» («добровольными» они, конечно, не были и не могли быть), и призвали около 200 тыс. человек, официально — на работу на ткацкие фабрики Японии, гражданские должности в вооруженных силах и т. д. Реально же несколько десятков тысяч призванных таким образом корейских женщин были сделаны военными проститутками — насилием, угрозами и обманом. По некоторым подсчетом, общее число сексуальных рабынь японской армии доходило до 200 тыс. человек, и около половины из них были кореянками. Японские военные власти стремились иметь по крайней мере одну сексуальную рабыню на каждые 29–30 солдат и офицеров; японские женщины предназначались, главным образом, для офицеров, а кореянки и китаянки — солдатам. Стремясь скрыть от союзников свои преступления, японская армия во многих случаях уничтожала при отступлениях в 1943-45 гг. своих сексуальных рабынь, что является одной из причин того, что выжило среди них немного — в 1990-е годы было зарегистрировано около 200 бывших сексуальных рабынь в Южной Корее и 218 — в Северной.
Поскольку в патриархальном корейском обществе служба в борделе, пусть даже и не добровольная, считалась позором для всего клана, многие выжившие после военных борделей кореянки умерли, так никогда и не поведав миру, что же с ними происходило. Лишь с начала 1990-х годов, с изменением общественного климата и большим вниманием к проблематике прав человека, те немногие бывшие сексуальные рабыни, которым удалось дожить до этого времени, начали делиться своими воспоминаниями.
Переход к мобилизационной системе и тотальному контролю государства над обществом сделал жизнь большинства корейцев— деревенской и городской бедноты — еще более трудной и опасной, чем она была ранее. Те счастливчики, которым удавалось ускользнуть от воинского призыва и трудовых мобилизаций, все равно были вынуждены жить на скудные рационы, посещать «добровольно-обязательные» митинги и «лекции о международном положении», и, под контролем глав «патриотических групп», перестраивать весь свой быт на «военно-патриотический» лад. Неудивительно, что сотни тысяч корейских бедняков уезжали на работу в Японию или Маньчжурию добровольно. В городах метрополии или в Маньчжурии заработки были выше, и государство не экспроприировало своих подданных с такой тщательностью, с какой оно это делало в колониальной корейской деревне. К моменту капитуляции Японии в августе 1945 г. на территории Японских островов насчитывалось до двух с половиной миллионов корейцев, и примерно 60 % из них приехали туда на заработки самостоятельно. Страдали и средние слои города и села, вынужденные отдавать практически все излишки, в том числе в форме практически обязательных «патриотических пожертвований», на закупку навязывавшихся властями облигаций государственного займа, и т. д.
Нелегко приходилось и квалифицированным рабочим, положение которых в целом было все же лучше, чем у деревенской бедноты и городских пауперов и полупауперов. С учетом динамики инфляции, реальные заработки за 1942^5 гг. практически оставались на уровне 1935-36 гг., несмотря на то, что средняя продолжительность рабочего дня для работников-мужчин выросла почти на час, с 10 до 11 часов в сутки. Примерно 6 % всех корейских рабочих трудилась более 12 часов в сутки, в основном в связанных с войной отраслях. Поскольку легальные проявления протеста были невозможны — японские власти запретили забастовки при переходе к «тотальной мобилизации» — то накопившиеся протестные настроения находили выход в высокой текучести кадров в цехах (средний срок службы фабричного рабочего на одном месте был приблизительно год и восемь месяцев), распространении «пораженческих слухов», отдельных актах саботажа— печатании антивоенных листовок, намеренной порче техники на работающих на армию предприятиях. За разнообразные «незаконные» акты протеста было только в первой половине 1944 г. привлечено к ответственности 1288 корейских рабочих. Накопленное недовольство и хроническое недоедание, вместе со сбоями в поставках сырья и комплектующих, привели к тому, что к концу войны уровень производительности труда на фабриках и заводах Кореи составлял лишь 70 % от уровня середины 1930-х годов.
Однако нельзя не отметить, что при общем ухудшении качества жизни для большей части населения Корея сделала громадный скачок в деле строительства индустрии в годы войны, превратившись, по сути, в один из основных промышленных плацдармов японского империализма. Если в 1936 г. 49 % валового внутреннего продукта Кореи было произведено в сельском хозяйстве и только 30 % — в промышленности, то к 1944 г. это соотношение было уже 37 % на 37 %, т. е. объемы промышленной продукции сравнялись с объемами продукции сельскохозяйственной. За 1936–1941 гг. продукция сельского хозяйства выросла лишь в полтора раза, а вот добыча минерального сырья — в три с половиной, и производство промышленной продукции — в два с половиной. Вообще в целом темпы экономического роста в Корее в колониальную эпоху составляли 4,1 % в год, что почти соответствовало уровню роста в американской экономике 1920-х годов — одной из самых динамичных капиталистических экономик довоенного мира.
К 1943 г. изменилась и внутренняя структура корейской индустриальной экономики. Такие высокотехнологические отрасли, как химическая, давали уже 34 % от всей промышленной продукции Кореи, в то время как более традиционная текстильная промышленность — только 13 %. Из более чем двух миллионов наемных работников в Корее к концу войны 591493 человека, или 28 %, были промышленными рабочими. Подобно дореволюционной России, промышленный пролетариат в Корее в начале 1940-х годов отличался очень высокой степенью концентрации на крупных производствах, что после 1945 г. облегчило его политическую мобилизацию левыми силами. Крупные предприятия (с числом занятых более 200 человек) составляли лишь 2 % от общего числа фабрик и заводов, но трудилось на них до 40 % корейских промышленных рабочих. Конечно, высокие темпы роста, которые демонстрировала Корея в военные годы, давали не слишком много относительно слабой корейской буржуазии, владевшей к концу войны в совокупности лишь 6 % уставного капитала корейской индустрии. В таких отраслях, как химия и электроэнергетика, корейских предпринимателей не было вообще, а в металлообработке доля их инвестиций была лишь 2 % от общего объема вложенного капитала. Однако, в конечном счете, индустриальный рост, расширение административных структур генерал-губернаторства, а также постепенное развитие религиозных и образовательных организаций создали тонкую прослойку городской колониальной элиты, тесно сотрудничавшую с японскими властями и заинтересованную в военных успехах японского государства.
Многие зажиточные корейцы, служившие японской администрации или так или иначе связанные с ней, серьезно опасались, что поражение Японии в войне может привести к «коммунистической революции» в Корее, после которой они лишатся своего имущества и вынуждены будут держать ответ за сотрудничество с ненавистными оккупантами. Численно их было не слишком много — на высших должностях в аппарате генерал-губернаторства, например, к 1942 г. было только 442 корейца (и более двух тысяч японцев). На более низких рангах в структурах генерал-губернаторства постоянно служило 15479 корейца и на контрактной основе — 29998. Однако на низших уровнях местной организации — волостные чиновники и т. д. — корейцев было больше, более 50 тыс. Именно эти люди, зачастую весьма влиятельные среди родственников и соседей, а в некоторых случаях (религиозные лидеры и т. д.) известные и широкой публике, выступили ревностными помощниками японских хозяев в военный период, изо всех сил убеждая своих соотечественников «радостно воспринимать» мобилизации в армию и на трудовые работы и верить в «конечную победу японского оружия». Если учесть, что они сами и их семьи были, как правило, застрахованы от воинской и трудовой повинностей в силу своего положения и связей, то можно представить, каково было отношение корейской бедноты к этим «лидерам нации», зачастую предававшим свои же собственные умеренно-националистические идеи 1920-х — начала 1930-х годов как «не соответствующие более мировой обстановке».
Хорошим примером сотрудничества колониальной корейской элиты с японскими властями в военное время может служить, скажем, деятельность одной из многочисленных «военно-патриотических» организаций — «Корейского общества служения родине (имелась в виду, конечно, Япония — В.Т.) в военное время» (Чосон имджон погуктан). Оно было образовано 22 октября 1941 г. для того, чтобы «воспитывать в корейских подданных Его Императорского Величества дух Императорского Пути, перестраивать жизнь нации на военный лад, распространять и углублять оборонное сознание», а также призывать корейцев тратить последние средства на закупку военных займов и облигаций, делать «оборонные пожертвования» и посылать молодежь добровольцами в японскую армию. Как только в мае 1942 г. было принято решение ввести в Корее всеобщую воинскую повинность, члены «Корейского общества служения родине в военное время» начали идеологическую обработку населения, разъезжая с «лекциями» по всей стране и призывая молодых людей «отдать свои жизни за то, чтобы никогда не быть рабами англо-американских демонов».
Особое внимание обращалось на учащихся высших и средних специальных учебных заведений, которым по Указу № 48 Министерства армии от 20 октября 1943 г. «милостиво» предоставлялась возможность «пойти добровольцами на фронт» в специальных «студенческих бригадах» (яп. гакухэй, кор. хакпён) даже до получения диплома. Поскольку первоначально из корейских студентов этой «милостью» захотело воспользоваться не более одной трети, то Министерство Армии заявило остальным, что они будут отчисляться и призываться на прохождение трудовой повинности, а также мобилизовало «авторитетных лидеров корейского общества» на «воспитание в студентах патриотического духа». В итоге интенсивной кампании «промывания мозгов», в которой важную роль играли члены «Корейского общества служения родине в военное время», подали заявления на зачисление в ряды японских вооруженных сил 959 из тысячи признанных годными к прохождению службы студентов корейских учебных заведений и 1431 из 1529 годных к службе корейцев, обучавшихся в вузах Японии. Для японской пропагандистской машины это была важная победа — воевать за «сферу совместного процветания в Восточной Азии», и якобы добровольно, пошли молодые образованные люди, что имело серьезное значение в конфуцианском регионе, с его традиционным уважением к знанию.
Кто же были те «авторитетные общественные лидеры», речи которых должны были повести корейскую учащуюся молодежь на «самопожертвование за императора»? Одним из активистов «Корейского общества служения родине в военное время» был выпускник Университета Мэйдзи Ко Вонхун (1881-?), некоторое время работавший преподавателем, а затем и директором средней школы повышенной ступени Посон в Кёнсоне. Он избирался председателем созданного в 1920 г. «Корейского физкультурного общества» (Чосон чхеюкхве), а с 1924 г. служил советником при нескольких провинциальных губернаторах. В 1932 г. его назначили губернатором провинции Северная Чолла. Крупный акционер в работавшей на японскую армию текстильной промышленности, а с 1944 г. — и владелец большого (10 млн. иен) пакета акций в производившей военные самолеты «Корейской авиастроительной компании» («Чосон хангон коноп хвеса»), Ко Вонхун был лично заинтересован в успешном для Японии ходе войны и искренне призывал молодых корейцев отдавать жизнь за победу Японии.
Председателем «Корейского общества служения родине в военное время» был Чхве Рин — однокашник Ко Вонхуна по Университету Мэйдзи и коллега по работе в школе Посон, известный также как один из организаторов демонстраций 1 марта 1919 г. Уже с конца 1920-х годов Чхве Рин сблизился с японскими властями, а в 1937 г. ему было даже доверено директорское кресло в органе генерал-губернаторства — газете «Мэиль синбо». Тем не менее, тот факт, что один из былых организаторов национального движения призывал теперь корейцев отправляться на войну во имя Японии, имел для властей несомненную пропагандистскую ценность. Не менее ценным было и присутствие в «Корейском обществе служения родине в военное время» Чхве Намсона — автора «Декларации независимости» 1919 г., с 1927 г. работавшего над составлением истории Кореи в аппарате генерал-губернаторства, а в конце 1930-х— начале 1940-х годов занимавшего ответственные посты в подконтрольной японцам прессе Маньчжурии. Чхве Намсон — известный как один из основателей современной корейской поэзии и крупный историк— лично ездил в Токио, чтобы убедить учившихся там корейцев идти в японскую армию. Другие члены «Корейского общества служения родине в военное время» и вовсе ходили по домам потенциальных рекрутов для проведения индивидуальной «патриотически-воспитательной работы», стремясь добиться «стопроцентного зачисления учащейся молодежи в вооруженные силы» на подведомственных им участках.
Их поведение было вполне объяснимо их групповыми и классовыми интересами. Победа Японии над Китаем и территориальное расширение японской империи принесли бы корейцам на японской службе новые карьерные возможности, а корейским фабрикантам и богатым землевладельцам — новые рынки для торговли и инвестиций в Китае и Юго-Восточной Азии. Однако осуществление этих интересов требовало от масс непосильных и бессмысленных, с точки зрения рядовых корейцев, тягот и жертв. В результате, к моменту освобождения Кореи ее элита оказалась в значительной степени делегитимизирована в массовом сознании. С точки зрения бедноты, на совести предпринимателей, чиновников и преподавателей, разъезжавших по стране с лекциями о «решающей битве с англо-американскими демонами», были жизни и здоровье сотен тысяч жертв мобилизаций. Этот момент сыграл большую роль в процессе установления в северной части Кореи власти левых сил после 1945 г. На большей части их противников из привилегированных слоев тяжелым грузом висело их военное прошлое.
Рис. 54. Фотография из японской газеты военного времени — 24 марта 1942 г. проводилась выпускная церемония для курсантов подготовительного отделения Военной академии сухопутных войск. Честь своим преподавателям на фотографии отдает признанный лучшим «курсант года» — молодой Пак Чонхи (1917–1979), в то время более известный под своим японским именем Такаки Macao. Родившись в бедной крестьянской семье в уезде Сонсан провинции Северная Кёнсан, окончив в 1937 г. педучилище в г. Тэгу и проработав три года учителем начальной школы, молодой честолюбец Пак Чонхи, зачитывавшийся жизнеописаниями Наполеона и «Моей борьбой» Гитлера, решил сделать себе карьеру в японской армии. Интересно. что по окончании основного курса Военной академии в 1944 г., старший лейтенант Такаки Macao был направлен служить в Маньчжурию, в воинскую часть, готовившуюся к боям против Советской армии. Став в результате военного путча 16 мая 1961 г. правителем Южной Кореи, Пак Чонхи (к тому времени командир дивизии в южнокорейской армии), по свидетельствам своих приближенных, до самой смерти сохранил пристрастие к японской военной форме, маршам и самурайским фильмам. Использовавшиеся им методы авторитарного руководства экономикой и обществом были также в значительной мере заимствованы из практики «тотальной мобилизации» Японии времен второй мировой войны.
В то время как колониальный корейский «истеблишмент» все прочнее привязывал себя к военным авантюрам колонизаторов, корейские коммунисты остались единственной силой, способной последовательно противостоять японскому режиму одновременно с национально-освободительных и классовых позиций. Испытанные лидеры коммунистического подполья 1930-х, Ли Гвансуль и Ли Хёнсан, организовали в апреле 1939 г. Кёнсонскую комгруппу, поставившую своей задачей объединить не только классово сознательных рабочих и крестьян, но и самые широкие национальные силы в борьбе против империализма и милитаризма. Следуя принятой VII конгрессом Коммунистического Интернационала в июле-августе 1935 г. линии на создание широкого антифашистского народного фронта, включающего, в том числе, и «прогрессивные буржуазные круги», Кёнсонская комгруппа активно искала контактов с умеренно-националистическими активистами, но без особого успеха. Практически все они или перешли к сотрудничеству с колонизаторами, или отошли от активной политической деятельности. Реальной опорой подпольщиков в условиях репрессий и слежки были рабочие, крестьянские и студенческие организации радикальной направленности, прежде всего в провинциях Хамгён и Северная Кёнсан. С конца 1939 г. руководил организацией Пак Хонён, как раз вышедший из корейской тюрьмы, где он отсидел шесть лет. Японская консульская полиция арестовала его в Шанхае в 1933 г., когда он, в качестве уполномоченного Коминтерна, пытался из Шанхая начать работу по организационному сплочению коммунистов Кореи.
Рис. 55. Пак Хонён — один из виднейших деятелей корейского коммунистического движения колониальной эпохи. После освобождения страны он руководил коммунистическим движением на Юге Кореи, но в сентябре 1946 г. южнокорейская компартия перешла на нелегальное положение, и Пак Хонён был вынужден перебраться в Северную Корею. На Севере занимал пост заместителя премьер-министра и министра иностранных дел, но в 1953 г. был — вместе с целым рядом других бывших подпольщиков — безосновательно обвинен группировкой Ким Ир Сена в «шпионаже» в пользу США и в 1955 г. казнен, став тем самым одной из первых жертв внутрипартийных чисток в КНДР.
Организации удалось в определенной степени преодолеть тяжелое наследие фракционной грызни 1920-30-х годов. Хотя Пак Хонён и принадлежал к традиционно доминировавшему в движении «Обществу вторника», в Кёнсонскую комгруппу входили и некоторые члены других фракций. Организация вынашивала смелые планы, вплоть до организации вооруженной борьбы в крупных городах Кореи в случае, если Япония начнет терпеть серьезные поражения на фронтах. Однако в январе 1941 г. Ли Гвансуль и Ли Хёнсан были, вместе со многими другими коммунистическими активистами, арестованы японской полицией. От Кёнсонской комгруппы остались лишь небольшие разрозненные ячейки, которым с трудом удавалось налаживать между собой связь. Поняв, что за ним следят, Пак Хонён бежал из колониальной столицы Кореи на юг и, в конце концов, под вымышленным именем устроился на работу на одну из фабрик в Кванджу (провинция Южная Чолла) в качестве кирпичника и уборщика туалета. Как ни удивительно, ему и в этой ситуации удавалось поддерживать тайные контакты с коммунистами Кванджу и сотрудниками советского генконсульства в Кёнсоне, и готовить таким образом почву для грядущего возрождения компартии в 1945 г. Для многих квалифицированных рабочих и сочувствовавших левым идеям интеллигентов скрывающийся где-то в глубине страны от японских ищеек Пак Хонён стал легендой, символом сопротивления колониальному гнету. Это объясняет, в числе прочих факторов, высокую популярность коммунистов и коммунистических идей в Корее сразу после ее освобождения от японского колониального ига.
Еще больше, чем имя Пак Хонёна — популярного все-таки в основном среди радикально настроенных рабочих и интеллигентов — было окружено легендами имя партизанского командира корейского происхождения из Маньчжурии Ким Ир Сена (настоящее имя — Ким Сонджу, 1912–1994), возглавлявшего в конце 1930-х годов 6-ю дивизию Объединенной Северо-Восточной антияпонской армии китайских коммунистов. Единственной — и довольно незначительной по масштабам — операцией партизан Ким Ир Сена на собственно корейской территории было совершенное 4 июня 1937 г. нападение на японский жандармский пост в пограничном городке Почхонбо. Нападение это стоило жизни лишь нескольким японским полицейским. Однако о дерзком акте, совершенном с оккупированной японцами маньчжурской территории и в преддверии полномасштабной агрессии против Китая, немало писали корейские газеты, и имя Ким Ир Сена получило широкую известность.
Рис. 56. «Факел Почхонбо» — картина северокорейского художника Чон Гванчхоля (начало 1950-х годов), воспевающая Ким Ир Сена как лидера вооруженной антияпонской борьбы.
В северных районах Кореи, рядом с маньчжурской границей, вокруг Ким Ир Сена складывались легенды: корейские крестьяне представляли его чуть ли не сказочным героем, умеющим колдовством «сжимать» расстояния и уходить, таким образом, от преследователей-японцев. Хотя в результате карательных операций японцев отряд Ким Ир Сена и вынужден был уйти в декабре 1940 г. на территорию СССР, память о «полководце Ким Ир Сене» была жива до момента освобождения страны, и немало помогла политическому возвышению будущего «великого вождя» Северной Кореи после того, как он, являвшийся капитаном Советской армии, в октябре 1945 г. был назначен на должность помощника коменданта Пхеньяна.
Кроме коммунистов, деятельность внутри страны продолжали и представители более умеренных левых сил. Важное место среди них занимал Ё Унхён (1886–1947) — личность, чья биография выглядит бурной и насыщенной даже по меркам неспокойного XX в. Кореи. Родившись в известной янбанской семье, получив в детстве классическое конфуцианское образование и поучаствовав в 1900-е годы в просветительском движении — он был избран в 1908 г. членом совета просветительского общества столичной провинции (Кихо хакхве), — Ё Унхён стал затем учеником американских пресвитерианских миссионеров и окончил семинарию в Пхеньяне. Увидев, однако, что принятие корейцами протестантизма не ведет к освобождению от японского ига, он эмигрировал в Китай и стал к концу 1910-х годов видной фигурой в среде эмиграции в Шанхае. Он активно участвовал в 1919 г., в частности, в отправке Ким Гюсика в качестве «корейского делегата» на Версальскую мирную конференцию. Разочарованный пассивностью западных держав в корейском вопросе, Ё Унхён — к тому времени официальный глава «Корейской эмигрантской ассоциации» (Кёминдан) Шанхая — заинтересовался коммунизмом, вступил в ряды «иркутской» компартии и участвовал в начале 1922 г. в съезде народов Дальнего Востока в Москве, где, по его собственным воспоминаниям, встречался с В.И. Лениным и Л.Д. Троцким. Именно через Ё Унхёна и вступил в ряды «иркутской» компартии молодой радикал Пак Хонён, прибывший в Шанхай после поражения движения 1 марта 1919 г. в поисках политической организации, способной повести народ Кореи на борьбу с колонизаторами.
Какое-то время в начале 1920-х гг. Пак Хонён выступал как протеже Ё Унхёна, хотя впоследствии пути этих двух виднейших деятелей корейской политической истории первой половины XX в. круто разошлись. В 1930-х гг. Пак Хонён оставался преследуемым властями подпольщиком, в то время как Ё Унхён, к тому времени утерявший все организационные связи с коммунистическим движением и идейно перешедший на позиции умеренно социал-демократического плана, стал в итоге частью «приличного» интеллектуального общества колониальной Кореи. После того, как в 1927 г. в Китае потерпела поражение коммунистическая партия и закрепилась диктатура гоминьдана, Ё Унхён отошел на время от политики вообще и вернулся к преподавательской деятельности, но вскоре был арестован в Шанхае японцами, отсидел три года в колониальной корейской тюрьме и по выходе на свободу вел активную общественную деятельность в качестве газетного редактора и публициста. Он возглавлял также в 1934-37 гг. «Корейское физкультурное общество» — организацию, весьма популярную среди образованной молодежи, увлекавшейся «западными» видами спорта (Ё Унхён и сам был отличным боксером и футболистом).
Часто посещая Токио, обладая доступом к западным изданиям и хорошо разбираясь в международной обстановке, Ё Унхён был к середине 1943 г. уверен, что Япония вскоре потерпит поражение. С этого времени он начал сплачивать вокруг себя молодежь умеренно-левой и прогрессивно националистической ориентации, пытаясь помочь молодым людям избежать призыва в армию, готовя их к организационной работе в случае освобождения страны и налаживая связи с Временным Правительством в Китае. К августу 1944 г. вокруг Ё Унхёна сложилась подпольная, преимущественно молодежная организация — «Корейский союз за строительство государства» (Чосон конгук тонмэн) стремившаяся в случае поражения японцев сделать Корею «народно-демократической республикой» — демократическим государством с сильными социалистическими чертами (национализация важнейших отраслей промышленности и т. д.). Талантливый организатор, Ё Унхён сумел даже установить тайные контакты с некоторыми японскими офицерами корейского происхождения и договориться о том, что в случае поражения японцев его организация получит доступ к японскому оружию.
8 августа 1945 г. СССР объявил о вступлении в войну против Японии, и уже 9-10 августа начались налеты советской авиации на портовые города Северной Кореи. Бомбоштурмовые удары по портам Унги и Наджин не были достаточны для того, чтобы полностью прервать военно-транспортное сообщение между Японией и ее армией в Корее, но внесли, тем не менее, важный вклад в деморализацию японской колониальной администрации. Кроме того, 10 августа по коротковолновому радио сотрудники генерал-губернаторства услышали сообщение американской радиостанции о том, что Япония намерена капитулировать перед союзниками. Японские власти в Кёнсоне поняли к этому моменту, что занятие союзными войсками территории Корейского полуострова — дело времени. У них имелись серьезные опасения за жизнь и имущество японцев после поражения. Зная по агентурным данным о масштабах влияния Ё Унхёна на учащуюся молодежь и интеллигенцию, генерал-губернаторство обратилось к нему перед официальной капитуляцией Японии 15 августа 1945 г. с предложением вверить его организации поддержание в Корее порядка, на условии обеспечения безопасности японцев в период их эвакуации.
Рис. 57. 15 августа 1945 г. Проживавшие в Корее японцы слушают по радио речь императора Хирохито о безоговорочной капитуляции Японии перед союзниками.
Ё Унхён принял это предложение, став, таким образом, по сути, главой временной переходной администрации Кореи. С 16–17 августа 1945 г. в Кёнсоне начал функционировать возглавлявшийся Ё Унхёном и его коллегами по подполью Комитет по подготовке к строительству государства (Конгук чунби вивонхве), под эгидой которого практически в каждой волости страны были организованы «народные комитеты» (инмин вивонхве), взявшие на себя ответственность за поддержание порядка, контроль за распределением продовольствия и т. д. В определенном смысле «народные комитеты» достигли значительного успеха. По крайней мере, в той части Кореи, которая была определена союзниками как зона ответственности американских войск, т. е. южнее от 38-й параллели, ни один японец не пал жертвой мести со стороны корейского населения. С другой стороны, Ё Унхён не смог достигнуть одной из своих важных целей — консолидации всех «национальных сил» в процессе строительства новой государственности. Группировавшиеся вокруг закрытой в 1940 г. газеты «Тонъа ильбо» правые националисты наотрез отказались работать вместе с Ё Унхёном, который в их глазах был опасным радикалом. Зато самое активное участие в процессе формирования «народных комитетов» приняли коммунисты во главе с Пак Хонёном. Для них это было началом буржуазно-демократической революции, в которой они видели первую ступень прогрессивных преобразований, ведущих в итоге к революции социалистической. Напуганный активностью левых в развернувшемся к концу августа 1945 г. процессе самоорганизации масс, подал заявление об отставке один из немногих националистических лидеров в центральной организации «Комитета по подготовке к строительству государства» — популярный журналист Ан Джэхон.
Рис. 58. Высадка советского десанта в Унги 12 августа 1945 г.
В то время как американские военные оттягивали высадку своих сил на Корейском полуострове, Советская Армия уже 11 августа 1945 г. начала наступление на территории северной части Корейского полуострова, имея своей целью перерезать для базировавшихся в Маньчжурии частей японской Квантунской армии пути отступления на юг. Таким образом, советские войска выполняли свой союзнический долг по отношению к США. Части Квантунской армии могли быть отправлены через проходившие по северокорейской территории железные и шоссейные дороги к корейским портам, а там — переправлены на территорию Японии для участия в сопротивлении планировавшейся (в случае отказа японцев капитулировать) высадке американских войск.
Высадка в порты Унги и Наджин прошла 12–13 августа относительно легко. Так, Унги без больших потерь захватил советский десантный отряд численностью около 1000 солдат и офицеров — основные силы японцев были в этот момент оттянуты на границу с Маньчжурией, где уже начались бои с наступавшими соединениями южной группы 25-й армии Забайкальского фронта, которой командовал генерал-полковник И.М. Чистяков. Успеху десантных операций способствовало и присутствие в рядах советских войск военнослужащих-корейцев — как советских корейцев, так и бойцов из перешедших на советскую территорию и влившихся в состав Советской Армии отрядов Ким Ир Сена. Корейцы-военнослужащие, владевшие как корейским, так и русским языком, были главными посредниками в контактах советских военнослужащих с местным населением.
В отличие от портов Унги и Наджин, взятие порта Чхонджин (по-японски Сейсин) силами десантных подразделений Тихоокеанского Флота (13–16 августа: главной силой десанта была 13-я бригада морской пехоты под командованием генерал-майора В. П. Трушина) сопровождалось серьезными потерями. Скопившиеся на железнодорожном узле Чхонджин японские части, отступавшие с севера под натиском войск 25-й армии, оказали десантникам ожесточенное сопротивление. Бои в северной части Кореи прекратились лишь к 17 августа, когда японские военнослужащие начали, в соответствии с декларацией о капитуляции, организованную сдачу в плен. Их разоружение была закончено лишь к концу августа. 24–25 августа войска 25-й армии вышли к 38-й параллели, которая, согласно принятому Советским правительством предложению американской стороны, должна была разграничивать зоны американской и советской оккупации. Оккупация эта первоначально мыслилась как кратковременная — на период разоружения японских войск, отправки в Японию японских чиновников и поселенцев и создания в Корее новых властей. Бои на территории Кореи стоили частям Советской Армии серьезных потерь. Убито и ранено было 1963 солдата и офицера (всего в боях в Маньчжурии и Корее 25-я армия потеряла 4700 человек). Останки многих из них покоятся на «русском кладбище» в Пхеньяне, куда до сих пор приходят поклониться как корейцы, так и российские приезжие. Всего на территории Северной Кореи находится 15 братских могил советских воинов.
На территории Кореи к северу от 38-й параллели, которая к двадцатым числам августа 1945 г. была полностью занята советскими войсками, военные власти СССР пошли на тесное сотрудничество с местными «народными комитетами» — в которых, кстати, в отличие от центральных и южных районов Кореи, доминировали протестантские националисты, — в надежде взять над ними контроль и в итоге преобразовать их в лояльное Советскому Союзу «народно-демократическое правительство». Американцы же, высадившиеся в порту Инчхон 8 сентября 1945 г., с самого начала отказались признать «Комитет по подготовке к строительству государства», к тому времени провозгласивший Корею «народной республикой». Взамен они объявили о сосредоточении всей власти в руках оккупационной американской администрации и пригрозили в первой же своей прокламации суровыми наказаниями за неповиновение ее приказам. В дальнейшем они вели дела или с бывшими чиновниками генерал-губернаторства, которые были на некоторое время оставлены на своих постах «во избежание хаоса», или же с правыми силами. В числе последних было немало лиц, запятнавших себя в годы войны пособничеством японскому милитаризму. Поскольку США являлся союзником СССР в годы войны, то коммунисты Юга, во главе с Пак Хонёном, встретили американские войска как «освободителей». Однако главной своей задачей американцы с самого начала считали «предотвращение захвата всей Кореи коммунистами», и в этом смысле конфликт между американцами и их ставленниками, с одной стороны, и массами бедноты, видевшими в местных помощниках американцев лишь бывших пособников японского милитаризма и желавшими радикальных социальных реформ, с другой стороны, был делом времени.
Корея была освобождена от японского ига, но освобождение это было достигнуто руками солдат иностранных держав, заботившихся, прежде всего, о собственных геополитических интересах и входивших в альянс с теми политическими силами внутри страны, которые были согласны этим интересам служить. Несомненно, существовали значительные и принципиальные отличия между взглядами советских и американских оккупационных властей на будущее Кореи. В то время как советские власти с самого начала имели директиву «не вводить советские порядки на территории северной Кореи» и взяли первоначально курс на сотрудничество со всеми патриотическими антиколониальными силами с целью создания в будущем дружественного по отношению к СССР, но вовсе не обязательно «коммунистического» правительства страны, оккупационные власти США стремились, прежде всего, подорвать влияние наиболее популярных среди корейцев левых сил. Однако, несмотря на разницу в исходных установках, в конце концов, логика холодной войны заставила правительства СССР и США следовать идентичной, по сути, политике, поддерживая всеми силами своих ставленников у власти и давая им возможность уничтожить политических конкурентов и установить зависимые от поддержки извне диктаторские режимы. Это не означает, конечно, что освободившие территорию северной Кореи солдаты и офицеры Советской Армии ощущали себя в августе 1945 г. как завоеватели или воспринимались таким образом местным населением. Обычно воины-освободители встречались корейцами восторженно и сами испытывали гордость, осознавая историческое значение своей миссии. Однако с объективной точки зрения в итоге освобождение Кореи силами иностранных армий стало одним из факторов, приведших страну, в конце концов, к национальной трагедии раскола.
Корея освободилась от японского империализма, но не освободилась от империализма как такового. И сейчас, более чем через 60 лет после Освобождения, около 28 тыс. американских солдат продолжают оставаться на юге страны, до сих пор расколотой примерно по той же линии, которая разделила в судьбоносном 1945 г. зоны ответственности советской и американской армий. До сих пор драконовский закон о «национальной безопасности» в Южной Корее дает возможность властям сажать в тюрьму за призывы к выводу американских войск из страны, поскольку такие призывы, дескать, «приносят пользу врагу», т. е. КНДР. Но и КНДР, гордо заявляющая о своей «самостоятельности» и «опоре на собственные силы», на самом деле неспособна даже обеспечить себя продовольствием и энергетическими ресурсами на самом элементарном уровне без помощи со стороны Китая — на данный момент основного стратегического «патрона» северокорейского режима. В итоге ситуация на Корейском полуострове остается, как и прежде, под сильным влиянием внешних факторов — на данный момент, прежде всего динамики отношений между США и Китаем. Постепенные подвижки на пути к объединению страны и избавлению от зависимости от соседних держав являются актуальной задачей на будущее.
Освобождение Кореи. М, 1976.
Лим Гёнсок. Жизнь Пак Хонёна (임 경 석,而丁 朴憲永 一代記). Сеул, Изд-во Ёкса пипхён, 2004.
Каваи Кацуо, Юн Мёнхон. Корейская промышленность колониальной эпохи (Сёкуминтики-но Тё:сэн ко:гё:). Токио, Изд-во Мирайся, 1991.
Корейская Народно-Демократическая Республика. Справочник. Пхеньян: Изд-во литературы на иностранных языках, 1958.
Мията Сецуко. Корейские массы и политика «превращения корейцев в [верных] императорских подданных» (Тё:сэн минсю:-то «ко:минка» сэйсаку). Токио, Изд-во Мирайся, 1985.
Хигуги Юити. Массы Кореи и призыв в армию во время войны (Сэндзика Тё:сэн-но минсю:-то тё:хэй). Токио: Изд-во Совася, 2001.
Kang Wi Jo. Christ and Caesar in Modern Korea: a History of Christianity and Politics. Albany: State University of New York Press, 1997.
Suh Dae-suk, Kim II Sung: The North Korean Leader. New York: Columbia University Press, 1988.