Я поехал в театр и познакомился там с несколькими корсиканскими офицерами, которые служили во Франции в Королевском итальянском полку, а также с одним молодым сицилианцем по имени Патерно, отменнейшим вертопрахом, какого только видел свет. Этот юноша был влюблен в актрису, которая потешалась над ним: он развлекал меня описаниями ее бесподобных качеств и рассказами о ее жестокосердии. Хоть она и принимала его в любое время, но каждый раз, когда он пытался добиться хоть какой-нибудь милости, немедленно отвергала. Ко всему этому, бесчисленными обедами и ужинами, без которых вообще не стала бы обращать на него внимания, она разоряла несчастного.
В конце концов ему удалось заинтриговать меня. Рассмотрев его предмет на сцене и найдя в нем некоторые достоинства, я решил завязать знакомство, и Патерно взял на себя удовольствие сопровождать меня.
Я встретил в ней легкость обхождения и, зная ее скудные средства, не сомневался, что пятнадцати или двадцати цехинов достаточно для овладения этой крепостью. Слушая такие мои рассуждения, Патерно лишь рассмеялся и заявил, что если я осмелюсь сделать ей такое предложение, она вообще откажет мне от дома. Он назвал мне офицеров, которых она не желает более видеть, чтобы наказать за подобные предложения. «Тем не менее, — добавил он, — мне бы хотелось, чтобы вы попробовали и потом откровенно рассказали мне, как обернулось дело». Я понял, что он смеется надо мной, но обещал исполнить его желание.
Придя к ней в ложу и воспользовавшись тем, что она восхищалась моими часами, я сказал, что стоит ей только захотеть, и она получит их.
— Благородные люди не делают подобных предложений честной девице.
— Другим я предлагаю не больше дуката, — ответил я и удалился.
Узнав от меня про этот разговор, Патерно подпрыгнул от удовольствия, а дней через семь или восемь объявил мне, что она описала ему всю сцену в точности и теперь полагает, что я не хожу к ней из боязни быть пойманным на слове. Я просил передать, что навещу ее еще раз, но не ради предложений, а чтобы показать мое пренебрежение такими авансами.
Повеса мой исполнил все без умолчаний, и раздосадованная актерка велела ему сказать, что я просто боюсь появиться у нее. Решив доказать в тот же вечер свое презрение, я после второго акта, когда она уже закончила роль, явился к ней в ложу. Она отослала какого-то сидевшего там субъекта, якобы по спешной надобности и, после того как тщательно заперла дверь, с веселым видом уселась ко мне на колени и спросила, верно ли, что я так сильно ее презираю.
В подобном положении никогда не достает духу обидеть женщину, и вместо ответа я сразу же приступил к делу, не встретив даже такого сопротивления, которое служит для возбуждения аппетита. Но и здесь, по своему обыкновению, я поддался чувству, абсолютно неуместному, когда благородный человек имеет слабость вступать в отношения с женщинами подобного сорта, и оставил ей двадцать цехинов. Весьма довольные друг другом, мы вместе посмеялись над глупостью Патерно, который, очевидно, совсем не понимал, как оканчиваются обиды такого рода.
На следующий день, повстречав беднягу сицилианца, я сказал ему, что провел время с великой скукой и вообще не намереваюсь более ходить туда. На самом деле я не имел к тому желания, но более существенная причина, указанная мне самой природой ровно через три дня, вынудила меня сдержать данное слово.
Хоть и глубоко озабоченный своим постыдным положением, я не жаловался, ибо видел в этом несчастье справедливую кару за то, что польстился на новоявленную Лаису.
Я решил довериться господину де ла Э, который обедал у меня почти каждый день, не скрывая своей бедности. Этот умудренный годами и жизнью муж передал меня в руки искусного лекаря, бывшего к тому же еще и дантистом. Известные симптомы вынудили его принести меня в жертву богу Меркурию, и это средство из ртути не позволило мне выходить из комнаты в течение шести недель. Все это случилось зимой 1749 года.
Пока я избавлялся от одной скверной болезни, де ла Э заразил меня еще худшей, хоть я и не считал себя ей подверженным. Этот фламандец, оставлявший меня одного лишь на один час утром, чтобы, как он говорил, сходить помолиться, превратил меня в святошу! Несомненно, подобная перемена в моем рассудке была следствием ослабления организма из-за употребления ртути. Этот вредоносный металл притупил мой ум настолько, что все прежние убеждения казались мне ложными. Я решился вести совсем другой образ жизни.
Де ла Э говорил мне о рае и делах потустороннего мира с такой убежденностью, словно побывал там собственной персоной, и это даже не казалось мне смешным, настолько приучил он меня не доверяться рассудку.
В начале апреля месяца, совершенно излечившись от своего недуга и обретя прежнее здоровье, стал я каждый день посещать со своим благодетелем храмы и не пропускал ни единой службы. С ним же я проводил вечера в кофейне, где неизменно собиралось веселое общество офицеров. Среди них выделялся один провансалец, который развлекал компанию всяческими небылицами и рассказывал о своих подвигах на поле брани под знаменами разных держав, главным образом испанскими. Поскольку он был занятен, то в виде поощрения все делали вид, что верят ему. Заметив мой пристальный взгляд, он спросил, не были ли мы ранее знакомы.
— Черт возьми, сударь, еще бы не знакомы! Разве вы забыли, что мы вместе сражались при Арбелах?*
Слова мои были встречены общим смехом, но фанфарон, нимало не смутившись, с живостью ответил:
— Но что здесь смешного? Я и в самом деле был там, и кавалер мог меня видеть. Кажется, я даже припоминаю его.
Затем, обратившись уже ко мне, он назвал полк, в котором мы оба служили, и мы тут же расцеловались, выразив обоюдное удовольствие вновь встретиться в Парме.
После такой истинно комической шутки я удалился в сопровождении моего неразлучного попечителя.
На следующее утро мы с ним еще сидели за столом, когда в комнату вошел мой провансальский хвастун и, не снимая шляпы, заявил:
— Синьор Арбела, у меня к вам важное дело. Потрудитесь выйти со мной, а если вам страшно, можете взять кого хотите. Я всегда управлялся с полудюжиной противников.
Не отвечая на тираду ни слова, я встал, вынул пистолет и, прицеливаясь, сказал с твердостью:
— Никому не позволено беспокоить меня в моей комнате. Извольте выйти, или я прострелю вам голову.
Мой храбрец выдернул из ножен шпагу и предложил мне стрелять. В ту же минуту де ла Э бросился между нами и стал отчаянно стучать в пол. Явился хозяин и пригрозил офицеру, что позовет стражу, если тот сейчас же не уберется.
Офицер ушел, заявив, что я публично оскорбил его и он постарается получить сатисфакцию столь же публично.
Опасаясь, как бы дело не приняло дурной оборот, я стал рассуждать о средствах к исправлению положения. Однако нам недолго пришлось ломать голову — через полчаса явился офицер герцога Пармского с приказанием мне незамедлительно прибыть к конному караулу, где старший по гарнизону майор де Бертолан хочет говорить со мной.
Я попросил де ла Э сопровождать меня в качестве свидетеля, чтобы подтвердить как все сказанное мной в кофейне, так и произошедшее у меня в комнате.
У майора я застал нескольких офицеров. Среди них был и мой фанфарон.
Господин де Бертолан, человек неглупый, увидев меня, слегка улыбнулся, а затем с самым серьезным видом сказал:
— Сударь, поскольку вы публично обидели этого офицера, то обязаны дать ему публичную же сатисфакцию согласно его желанию. Как старший по гарнизону я вынужден требовать от вас этого, чтобы дело кончилось к всеобщему удовольствию.
— Господин майор, о сатисфакции не может быть
и речи, поскольку я ни в каком смысле не сказал ничего оскорбительного, а лишь заметил, что, кажется, видел его в битве при Арбелах, и сомневаться в этом у меня не было никаких оснований, тем более получив подтверждение от него самого.
— Но мне, — перебил меня офицер, — послышалось «Родела», а не «Арбелы», а все знают, что я был при Роделе. Вы же говорили об Арбелах с единственным намерением посмеяться надо мной, потому что эта битва произошла более двух тысяч лет назад, а сражение у Роделы в Африке относится к нашему времени, и я был там под командой герцога Монтемара.
— Прежде всего, сударь, вы не можете судить о моих намерениях. Я не оспариваю того, что вы были при Роделе, если вы так говорите. Но теперь дело меняется, и сатисфакции требую уже я, раз вы осмеливаетесь утверждать, что я не участвовал в Арбельском сражении. Герцог Монтемар там не командовал, но я был адъютантом при Парменионе*, меня ранили у него на глазах. Если вы желаете видеть шрам от этой раны, то я, к сожалению, не смогу удовлетворить вас, ибо тогдашнее мое тело уже не существует, а тому, в котором я живу теперь, лишь двадцать три года.
— Все это похоже на безумие, но в любом случае у меня есть свидетели, что вы посмеялись надо мной, и я требую сатисфакции.
— Равно как и я. Наши притязания являются по меньшей мере одинаково справедливыми, но мои даже основательнее — ведь ваши свидетели подтвердят, что вы говорили, будто видели меня при Роделе, а я, черт возьми, никак не мог быть там.
— Возможно, я ошибся.
— Это могло произойти и со мной.
Майор, еле сдерживавшийся, чтобы не рассмеяться, сказал:
— Я не вижу никаких оснований требовать сатисфакции, поскольку кавалер, так же как и вы, согласился, что мог ошибиться.
— Но разве возможно, чтобы он участвовал в битве при Арбелах?
— Он оставляет вам право верить или не верить этому. А теперь, господа, позвольте просить вас, как истинно благородных людей, пожать друг другу руки.
Что мы и сделали с превеликим удовольствием.
На следующий день несколько смущенный провансалец явился пригласить меня к обеду, и я достойно принял его. Так закончилось это забавное происшествие, чему больше всех радовался господин де ла Э.