ДОПОЛНЕНИЯ

I Первое письмо Элоизы Абеляру[169]

Своему господину, а вернее отцу, своему супругу, а вернее брату, его служанка, а вернее дочь, его супруга, а вернее – сестра, Абеляру – Элоиза.

Недавно некто доставил мне, о возлюбленнейший, утешительное послание ваше к другу. Увидев тотчас же из самого заглавия, что оно написано вами, я начала читать его с тем большим увлечением, чем более преданно люблю писавшего; утратив человека в действительности, я хотела хотя бы утешиться словами его и как бы представить себе его образ.

Вспоминаю, что почти все послание это было исполнено желчи и полыни, ибо в нем заключается печальное повествование о нашем пострижении и о твоих, о единственный, непрестанных страданиях. В этом письме ты действительно исполнил то, что обещал в начале его своему другу, и он должен признать свои невзгоды, по сравнению с твоими скорбями, – ничтожными или незначительными. А именно, ты рассказал в послании о преследованиях, которым подвергали тебя твои учители, затем – о гнуснейшем изувечении твоего тела, об отвратительной зависти и о крайней злобе твоих сотоварищей по школе – Альберика Реймсского и Лотульфа Ломбардского. При этом ты не забыл рассказать об их наветах на твое знаменитое богословское сочинение и на тебя самого, после чего тебя заключили как бы в тюрьму. Далее ты перешел к злоумышлениям твоего аббата и лжебратии[170] и к весьма тягостному для тебя поношению со стороны двух лжеапостолов, побужденных к этому теми же твоими соперниками; рассказал о том, какое недовольство вызвало у многих наименование Параклета, данное тобою молельне вопреки обычаю; наконец, ты заключил свое печальное повествование рассказом о невыносимых и до сих пор еще продолжающихся покушениях на твою жизнь со стороны некоего жесточайшего гонителя и со стороны гнуснейших монахов, которых ты называешь своими сынами.

Я полагаю, что никто не может читать или слышать об этом без слез[171]. Во мне же чтение возбуждало тем более сильную скорбь, чем подробнее ты писал об отдельных событиях. Эта скорбь возрастала по мере того, как ты повествовал об усилении угрожающих тебе опасностей. Поэтому в страхе за твою жизнь все мы[172] равно приходим в отчаяние и каждодневно с трепетом в сердце и с замиранием в груди ожидаем вестей о твоей кончине. Заклинаем тебя самим Христом, еще хранящим тебя доныне, чтобы ты чаще удостоивал оповещать письмами его рабынь и твоих о тех опасностях, которые угрожают сокрушить твой корабль, плавающий по волнам жизни, и чтобы мы, которые одни только и остались у тебя, могли быть участницами в твоих скорбях или радостях. Ведь сострадающие все же приносят страждущему некоторое утешение, и всякая тяжесть, распространенная между несколькими людьми, выдерживается или переносится легче.

Если же эта буря несколько утихнет, ты должен тем более поспешить с присылкой писем, чем они будут радостней. Но о чем бы ты нам ни писал, ты всегда принесешь нам немалую отраду уже тем самым, что ты о нас помнишь. А сколь приятно получать письма от отсутствующих друзей, то на собственном примере нам показывает Сенека, написавший в письме к своему другу Люцилию: «Благодарю тебя за то, что ты часто мне пишешь. Ведь это единственный для тебя способ явиться ко мне. Всякий раз, получая твое письмо, я сейчас же вижу тебя со мной вместе»[173]. Если нам приятно смотреть на портреты отсутствующих друзей, ибо эти портреты оживляют нашу память о них и обманчивым, призрачным видом утоляют тоску по отсутствующим, то еще приятнее письма, в коих мы получаем осязательные приметы отсутствующего друга. Благодарение богу, никакая злоба[174] не помешает тебе общаться с нами хотя бы этим путем, никакие помехи не воспрепятствуют тебе в этом, и, о умоляю тебя, пусть не задержит тебя и никакая небрежность.

Ты написал своему другу длинное утешительное послание, хотя и по поводу его невзгод, но о своих собственных. Подробно припоминая их с намерением утешить друга, ты еще больше усилил нашу тоску. Желая же исцелить его боль, нам ты нанес новые и растравил старые горестные раны. Умоляю тебя, исцели этот недуг, причиненный самим тобой, раз уже ты облегчаешь боль от ран, нанесенных другими. Ты поступил как друг и товарищ и отдал долг дружбе и товариществу. Но еще больший долг лежит на тебе перед нами, коих следует именовать не просто друзьями, а друзьями наиближайшими, и не столько товарищами, сколько твоими дочерьми или каким-либо еще более нежным и чистым именем, какое только можно измыслить. Сколь великим долгам ты обязан перед нами, это не нуждается ни в доказательствах, ни в свидетельствах, ибо не подлежит никакому сомнению, если бы даже все молчали: дело само говорит за себя. Ведь после бога – ты единственный основатель и единственный строитель этой молельни[175], единственный создатель этой монашеской общины.

И ты ничего не построил здесь на чужом основании: все, что есть здесь, создано тобой. Этой пустыни, где пребывали лишь дикие звери или разбойники, было неведомо никакое человеческое жилье: в ней не стояло ни единого дома. Среди звериных логовищ, среди разбойничьих вертепов, где не произносилась имя божье, ты воздвиг божественную скинию[176] и посвятил храм духу святому. Для построения этого храма ты не взял ничего ни из королевских, ни из княжеских богатств, хотя и мог бы получить у них очень многое. Ты хотел, чтобы все, что будет сделано, было приписано только одному тебе. Клирики или ученики[177], толпами стекавшиеся сюда, ради того, чтобы учиться у тебя, доставляли все необходимое; и те, кто жил на церковные доходы и привык не жертвовать, а получать, те, чьи руки прежде только брали, а не давали, стали расточительными и даже навязчивыми в своих дарениях.

Таким образом, этот новый священный вертоград по праву принадлежит тебе и только тебе, и его насаждениям, пока все еще крайне нежным, необходимо частое орошение. Эти насаждения уже по самой природе женского пола слабы[178]; даже если бы они и не были новыми, они все же были бы некрепкими, а потому они и требуют более внимательного и частого ухода по слову апостола: «Я посадил, Аполлос поливал, а бог возрастил». Апостол[179] насадил учение Христа среди коринфян, коим он написал эти слова, и утвердил коринфян в вере проповедью своей; а после ученик того же апостола, Аполлос, наставил их священными увещаниями, и таким образом божье милосердие даровало коринфянам возрастание добродетелей. Ты часто тщетными увещаниями и проповедями безуспешно возделываешь лозы чужого виноградника[180], которых ты не насаждал и которые обращаются тебе же в горечь. Обрати же внимание «а свой собственный виноградник, ибо ты обязан это сделать, раз уже ты так заботишься о чужом. Ты учишь и увещеваешь мятежников и не имеешь успеха. Ты напрасно мечешь бисер божественного красноречия перед свиньями. Если ты так много тратишь труда на упорствующих, подумай о том, что ты должен сделать для послушных; будучи столь щедрым к твоим врагам, поразмысли о долге твоем перед твоими дочерьми.

Но оставим всех других в стороне. Подумай о том, сколь великий долг лежит на тебе предо мною лично: ведь тот долг, которым ты обязался вообще перед всеми женщинами, ты должен еще ревностней уплатить мне, твоей единственной. Как много рассуждений о вере ради наставления или ради утешения святых жен написали святые отцы, и то, что они сочиняли такие рассуждения с большим усердием, твоя ученость знает лучше нашего ничтожества. Поэтому-то меня чрезвычайно удивило, что ты уже предал забвению нежные чувства, явившиеся поводом к нашему пострижению, так что ни уважение к богу, ни любовь ко мне, ни примеры святых отцов не побуждают тебя к попыткам утешить меня – терзаемую волнением и удрученную уже длительной скорбью – беседой при личном свидании или хотя бы письмом в разлуке. А между тем ты знаешь: на тебе лежит тем большая обязанность предо мною, что, как всем известно, ты связан со мною таинством брака; и это налагает на тебя тем больший долг, что, как это всем очевидно, я всегда любила тебя безмерной, любовью.

О мой любимейший! Все наши знают, сколь много я в тебе утратила и как злополучное наигнуснейшее и всем известное предательство разлучило меня не только с тобой, но и с самой собой; но моя скорбь еще более возрастает при мысли не о самой утрате, а о там, как она совершилась. А ведь чем важнее причина скорби, тем сильнее должны быть и средства утешения. Принести же утешение должен не кто-либо иной, а ты сам: ты один был источником скорби, так будь же сам и милосердным утешителем. Только ты один можешь и опечалить, и обрадовать, и утешить меня. Только ты один и должен более всех это сделать: ведь я выполнила все твои желания, вплоть до того, что решилась по твоему приказанию погубить самое себя, так как ни в чем не могла противиться твоей воле. Мало того: моя любовь (ведь вот что удивительно) обратилась в такое безумие, что я сама отняла у себя безо всякой надежды на возвращение то единственное, к чему стремилась[181]. Ведь когда я сама по твоему приказанию сменила без промедления одежду, а вместе с нею и душу, я показала этим, что ты – единственный обладатель как моего тела, так и моей души.

Бог свидетель, что я никогда ничего не искала в тебе, кроме тебя самого; я желала иметь только тебя, а не то, что принадлежит тебе. Я не стремилась ни к брачному союзу, ни к получению подарков и старалась, как ты и сам знаешь, о доставлении наслаждений не себе, а тебе и об исполнении не своих, а твоих желаний[182]. И хотя наименование супруги представляется более священным и прочным, мне всегда было приятнее называться твоей подругой, или, если ты не оскорбишься, – твоею сожительницей или любовницей. Я думала, что чем более я унижусь ради тебя, тем больше будет твоя любовь ко мне и тем меньше я могу повредить твоей выдающейся славе. Об этом ведь ты и сам не забыл в упомянутом выше своем утешительном послании к другу. Там же ты не пренебрег изложить и некоторые доводы, при помощи которых я пыталась удержать тебя от нашего несчастного брака, хотя и умолчал о многих других, по которым я предпочитала браку любовь, а оковам – свободу. Призываю бога в свидетели, что если бы император Август[183], владевший всем миром, удостоил бы меня чести брачного предложения и навсегда утвердил бы за мной владычество над всем светом, то мне было бы и милей и почетней называться твоей возлюбленной, нежели его императрицею. Ведь не тот непременно лучше, кто богаче или могущественней: быть и богатым и могущественным – зависит от удачи, быть ли хорошим – зависит от добродетели.

И пусть не считает себя непродажной та женщина, которая охотней выходит замуж за богатого, чем за бедного, и прельщается больше имуществом своего мужа, чем им самим. Несомненно, что женщина, вступившая в брак из-за подобного прельщения, заслуживает платы, но – не любви. Конечно, такая женщина ищет богатства, а не мужа и, при возможности, захочет продаться тому, кто еще богаче. В этом ясно убеждает беседа женщины-философа Аспасии[184] с Ксенофонтом[185] и его женой, переданная Эсхином[186], учеником Сократа. В этой беседе Аспасия, приведя убедительные философские соображения для примирения супругов, закончила свою речь таким образом: «А так как вы решили, что в этой стране нет ни мужа лучше, ни жены приятней, то, конечно, вы всегда будете стремиться к тому, что вы считаете наилучшим, ибо ведь и ты, муж, женился на самой лучшей жене, и ты, жена, вышла замуж за самого лучшего мужа»[187]. Разумеется, это мнение свято, и оно больше, нежели философское, и его следует назвать не любомудрием, а самой мудростью. Заблуждение здесь свято, а ложь в супружестве блаженна, дабы совершенная взаимная любовь сохраняла брачный союз нерушимым не столько в силу телесного воздержания, сколько в силу душевного целомудрия.

Но что дается другим путем заблуждения, мне было дано очевидной истиной. Ведь тогда как другие жены лишь сами думают о высоких свойствах своих мужей, я, и даже весь свет, не только предполагали, но и твердо знали о твоих достоинствах. Итак, моя любовь к тебе была тем истиннее, чем далее отстояла она от заблуждения. Кто даже из царей или философов мог равняться с тобой в славе?[188] Какая страна, город или поселок не горели желанием увидеть тебя? Кто, спрашиваю я, не опешил взглянуть на тебя, когда ты появлялся публично, и кто не провожал тебя напряженным взглядом, когда ты удалялся? Какая замужняя женщина, какая девушка не томилась по тебе в твоем отсутствии и не пылала страстью в твоем присутствии? Какая королева или владетельная дама не завидовала моим радостям или моему браку? В особенности же, признаюсь тебе, ты обладал двумя качествами, которыми мог увлечь каких угодно женщин, а именно – талантами поэта и певца. Этими качествами, насколько нам известно, другие философы вовсе не обладали[189].

Как бы шутя, в минуту отдыха от философских занятий, ты сочинил и оставил много прекрасных по форме любовных стихов, и они были так приятны и по словам, и по напеву, что часто повторялись всеми, и имя твое беспрестанно звучало у всех на устах; сладость твоих мелодий не позволяла забыть тебя даже необразованным людям. Этим-то ты больше всего и побуждал женщин вздыхать от любви к тебе. А так как в большинстве этих песен воспевалась наша любовь, то и я а скором времени стала известна во многих областях и возбудила к себе зависть многих женщин[190]. Какие только прекрасные духовные и телесные качества не украшали твою юность! Какую женщину, хотя бы она и была тогда моей завистницей, мое несчастье не побудит пожалеть меня, лишившуюся таких радостей? Кто из мужчин или женщин, пусть они раньше и были моими врагами, не смягчится из сострадания ко мне?

Я принесла тебе много вреда, но во многом, как ты сам знаешь, я совсем невиновна. Ведь в преступлении важно не само деяние, а намерение совершающего его лица. Справедливость оценивает не само деяние, а управлявшую им мысль. А о том, какие намерения по отношению к тебе я питала, ты один только и можешь судить по собственному опыту. Я всецело предаю себя твоему суду и во всем подчиняюсь твоему свидетельству. Скажи мне, если можешь, только одно: почему после нашего пострижения, совершившегося исключительно по твоему единоличному решению, ты стал относиться ко мне так небрежно и невнимательно, что я не могу ни отдохнуть в личной беседе с тобой, ни утешиться, получая от тебя письма? Объясни мне это, если можешь, или же я сама выскажу то, что чувствую и что уже все подозревают.

Тебя соединяла со мной не столько дружба, сколько вожделение, не столько любовь, сколько пыл страсти. И вот, когда прекратилось то, чего ты желал, одновременно исчезли и те чувства, которые ты выражал ради этих желаний. О возлюбленнейший, это догадка не столько моя, сколько всех, не столько личная, сколько общая, не столько частная, сколько общественная. О, если бы так казалось мне одной, о, если бы твоя любовь нашла что-нибудь извиняющее, от чего – пусть немного – успокоилась бы моя скорбь! О, если бы я могла придумать причины, которые, извиняя тебя, как-либо опровергли бы мое низкое предположение! Умоляю тебя, исполни мою просьбу: ты увидишь, что она незначительна и нисколько не затруднит тебя. Если уж я лишена возможности лично видеть тебя, то по крайней мере подари мне сладость твоего образа в твоих высказываниях, которых у тебя такое изобилие. Напрасно я буду ожидать от тебя щедрости на деле, если буду подозревать, что ты окуп на слова.

До сих пор я верила, что я много значу в твоих глазах: ведь я исполнила все ради тебя и поныне во всем продолжаю тебе повиноваться. Будучи юной девушкой, я обратилась к суровой монашеской жизни не ради благочестивого обета, а лишь по твоему приказанию. Если я этим ничего пред тобою не заслужила, посуди сам, сколь ненужными оказались мои старания! Ведь я не могу ожидать за это никакой награды от бога: очевидно, что я так поступила совсем не из любви к нему. Я последовала за тобой, устремившимся к богу, и по образу жизни даже предупредила тебя. В самом деле, ты сначала побудил меня надеть монашеские одежды и произнести монашеские обеты, как бы вспомнив о жене Лота, обернувшейся назад[191], и лишь затем посвятил богу самого себя. Признаюсь, этот единственный знак твоего недоверия ко мне побудил меня сильно страдать и даже устыдиться. Ведь я, да видит бог, нимало не усомнилась бы по твоему приказанию предшествовать тебе или следовать за тобою, даже если бы ты поспешил в царство Вулкана[192], ибо душа моя была не со мной, а с тобой! Даже и теперь если она не с тобой, то ее нет нигде: поистине без тебя моя душа никак существовать не может[193].

Но, умоляю тебя, сделай так, чтобы ей было с тобой хорошо. А ей будет с тобой хорошо, если она найдет тебя благосклонным, если ты за любовь отплатишь любовью, и пусть немногим вознаградишь за многое, хотя бы словами за дела. О, если бы, мой дорогой, твоя привязанность ко мне была не столь уверенна, ты больше бы заботился обо мне! А ныне, чем более ты уверен во мне, в результате моих стараний, тем больше я вынуждена терпеть твое ко мне невнимание. Умоляю тебя, вспомни, что я для тебя сделала, и подумай о том, чем ты мне обязан. Пока я наслаждалась с тобой плотской страстью, многим было неясно, почему я так поступаю: по любви ли к тебе или ради чувственности. Ныне же конец являет, что побуждало меня в начале. Ведь я отреклась совершенно от всех удовольствий, лишь бы повиноваться твоей воле. Я не сохранила ничего, кроме желания быть теперь целиком твоей. Подумай же о там, насколько ты несправедлив, когда того, чья заслуга пред тобою больше, ты вознаграждаешь меньше и даже вообще ничего не даешь, хотя от тебя требуется весьма малое и то, что выполнить тебе очень легко.

Итак, самим богом, коему ты посвятил себя, заклинаю тебя восстановить каким угодно способом твое общение со мною и написать мне что-либо утешительное, – хотя бы с тем намерением, чтобы, ободренная, я могла ревностнее отдаться божественному служению. Прежде, когда ты увлекал меня к мирским наслаждениям, твои письма часто приходили ко мне, и ты нередко воспевал в стихах твою Элоизу, имя которой было у всех на устах; оно звучало на всех площадях и во всех домах. Насколько же теперь праведней увлекать меня к богу, чем тогда – к наслаждениям. Умоляю тебя: взвесь то, чем ты мне обязан, и отнесись внимательней к моим просьбам.

Заключаю длинное письмо кратким концом. Прощай, единственный!

II Первое письмо Абеляра Элоизе[194]

Элоизе, возлюбленной во Христе, Абеляр, брат ее во Христе. Если после обращения нашего от мира сего к богу я еще не написал тебе никакого утешения, ни увещания, то это надо приписать не моему небрежению, а твоей мудрости, на которую я всегда в высокой степени полагался. Я был убежден, что она ни в чем подобном не нуждается, ведь ей милость божья в изобилии предоставила все необходимое, чтобы ты могла и словами и своим примером наставлять заблудших, утешать малодушных, побуждать остывших, как ты давно уже это привыкла делать, когда при аббатиссе была первой ее помощницей. И если ты теперь с такой же заботой печешься о своих дочерях, как в то время о сестрах, то мы убеждены, что есть достаточно оснований считать совершенно излишним наши поучения или увещания. Если же смирению твоему представляется это иначе и ты нуждаешься в нашем поучении и послании даже в вопросах, относящихся к богу, то напиши мне, о чем ты хочешь, чтобы я мог ответить тебе, как внушит мне господь. Благодарение богу, который вложил в сердца ваши заботу о тягчайших и непрерывных моих опасностях и сделал вас участницами моего терзания, так что возношение молитв ваших приносит мне поддержку милости божьей, быстро повергающей сатану под ноги наши. При сем я особенно позаботился также послать тебе псалтырь, о котором ты настойчиво меня просила, о некогда столь дорогая мне сестра в миру, ныне же дражайшая во Христе. По псалтырю, ты, конечно, сможешь непрерывно возносить господу жертву молений твоих за великие и многие наши прегрешения и за избавление меня от ежедневно угрожающих мне опасностей. А о там, какую цену имеют перед господом богом и его святыми молитвы верных (и особенно женщин) за близких и жен за мужей своих, мы встречаем много примеров и имеем свидетельства. Апостол[195], придавая этому большое значение, увещевает нас молиться непрерывно. Читаем также мы, как господь сказал Моисею: «Отпусти меня, чтобы распалился гнев мой», и у Иеремии: «Ты же не молись за этот народ и не противодействуй мне». В этих словах сам господь явно признает, что молитвы святых налагают как бы некую узду на гнев его, и он сдерживается, чтобы не гневаться в той мере, как этого требуют дела грешников. Подобно этому, в тех случаях, когда правосудие произвольно привлекает кого-нибудь к ответственности, мольбы друзей склоняют его к милосердию « как бы против его воли удерживают, точно какой-то силой. Поэтому и сказано в обращении к молящемуся или собирающемуся молиться: «Отпусти меня» и «Не противодействуй мне». Предписывает господь не молиться за нечестивых. Но молит праведник, несмотря на запрет господа, и вымаливает у него, о чем просит, и изменяет приговор разгневанного судьи. Также оказано дальше и о Моисее: «И смилостивился господь и не сделал зла, какое хотел причинить народу своему». А в другом месте написано о всех делах божьих: «Сказал, и было совершено». В этом же месте упоминается, что господь произнес свой приговор [в соответствии с тем], какое наказание заслужил народ, но, остановленный чистотой молитвы, не исполнил того, что сказал. Обрати внимание, какова сила молитвы, если мы просим о том, что нам предписано [законом милосердия]: ведь пророк молитвой достиг того, о чем молиться ему запретил господь, и удержал его от того, что он уже произнес. И другой пророк говорит богу: «И когда ты придешь в гнев, вспомни о милосердии». Да услышат и да воспримут это князья земные, которые в случае предположенного и объявленного приговора своего оказываются более упорными, чем справедливыми, и стыдятся показаться слабыми, если бывают милосердны, и лжецами, если изменят свой приговор или если не исполнят того, что недостаточно осмотрительно ими постановлено, хотя делами могут исправить слова. Я бы сказал, что их правильно сравнить с Иеффайем, который, произнеся неразумный обет, неразумно заклал свою единственную дочь[196]. Но кто стремится стать членом тела его, тот вместе с псалмопевцем восклицает: «Милосердие и суд твой воспою тебе, господи!» «Милосердие» как написано, «возвеличивает правосудие», тем более, что в другом месте священное писание угрожает: «Суд без милосердия над тем, кто не оказывает милосердия». Сам псалмопевец, глубоко вникая в это, из милосердия отменил по мольбам жены Навала из Кармелы свой приговор, вынесенный на основе правосудия, именно: о казни ее мужа и разрушении его дома[197]. Итак, мольбы он поставил выше правосудия, и моление жены исправило то, в чем согрешил ее муж.

В этом, о сестра моя, указуется тебе пример и дается обеспечение, чтобы ты убедилась, чего мажет достигнуть твоя молитва за меня перед богом, если столь многого достигла мольба этой женщины перед человеком. Ведь господь бог, отец наш, больше любит сынов своих, чем царь Давид возлюбил молившую его женщину. И он был благочестив и милосерден, но Истинные благочестие и милосердие есть сам бог, и то, о чем тогда умоляла Давида женщина, было мирское и светское и не было построено на исповедании преданного служения господу; так что если ты не найдешь в себе столько силы, чтобы умолить бога, то окружающая тебя святая община девиц и вдов достигнет того, чего ты одна достичь не сможешь. Ведь сама истина говорит ученикам своим: «Где соберутся двое или трое во имя мое, там и я буду среди них». И еще: «Если двое из вас согласятся во всем, о чем просят, то дастся это от отца моего». Да и кто не видит, какое значение перед богом имеет частое Моление святого собрания? Если, как утверждает апостол, «многое может молитва праведника», то чего же можно ожидать от молитвы многочисленной святой общины? Ты знаешь, дражайшая сестра моя, из 28-й проповеди святого Григория[198], какое облегчение и как быстро принесло моление братьев возражавшему и не соглашавшемуся брату их. Тебе, при твоей большой начитанности, конечно, известно, насколько подробно сказано там о том, каким страхом была объята страждущая душа его, когда он был уже доведен до крайности, и в каком отчаянии, уже отрешившись от жизни, он удерживал братию от молитв. О, если бы сам господь бог внушил тебе и святой общине твоих сестер твердую надежду в молениях ваших и оградил жизнь мою для вас: ведь от него, по свидетельству апостола Павла, женщины принимали воскрешенными мертвецов своих. Если ты перелистаешь страницы Ветхого завета и евангелия, то ты найдешь там свидетельства о том, как одним только женщинам, или преимущественно женщинам, открывались величайшие чудеса воскрешения из мертвых, совершенные ради них или над ними. Ветхий завет упоминает о двух воскрешениях мертвецов по молитвам матерей: о воскрешении, совершенном пророкам Илией, и воскрешении, совершенном Елисеем, учеником Илии. В евангелии имеются всего три воскрешения мертвых, совершенные господом; открытые женщинам, они особенно подтверждают как действительно случившееся то, что сказано в упомянутом выше речении апостола: «Приняли женщины воскрешенными мертвецов своих». Еще господь воскресил у ворот города Наим умершего сына вдовицы и вернул его матери из сострадания к ее горю. Воскресил он также и друга своего Лазаря по мольбам сестер его Марфы и Марии. «Принимали женщины воскресшими мертвецов своих» и тогда, когда он оказал такую же милость дочери начальника синагоги по просьбе отца ее. Только на этот раз она сама приняла тело свое, пробудившееся от смерти, а другие женщины – тела своих близких. И эти воскрешения совершены были по ходатайству немногих. Сохранения же жизни нашей легко достигнет многоустное моление вашего благочестия. Ваше воздержание и смирение, посвященные богу, насколько ему самому любезнее, настолько больше заслужат его милости. И, может быть, многие из воскрешенных не стали его верными последователями, как не стала таковой и вдовица, о которой мы читаем, что господь воскресил ее сына даже и без просьбы с ее стороны. Нас же сближает не только чистота нашей веры, но объединяет исповедание одной и той же религии. И если даже я оставлю в стороне вашу святую общину, в которой непрерывно служит господу столько преданных девиц и вдов, я обращась к тебе одной, твердо убежденный в том, что твоя непорочность имеет много заслуг перед богом, к тебе, которая особенно много может сделать для меня, столь страдающего от напастей несчастной моей судьбы. Помни же всегда в молитвах твоих о том, кто исключительно принадлежит тебе, и бодрствуй в молениях своих с тем большим упованием, что ты признаешь это для себя справедливым, и потому молитвы твои более доходчивы до того, к кому они должны быть обращены. Услышь, умоляю тебя, слухом сердца то, чему ты часто внимала телесным своим слухом. Написано ведь в притчах: «Жена любящая есть венец мужу своему». И еще: «Кто обретет жену добрую, обретет благо и испытает удовлетворение от господа». И дальше: «Дом и богатство дается родителями, от господа же – жена разумная». И в Экклезиасте: «У хорошей жены счастливый муж». И немного ниже: «Добрая участь – добрая жена». И согласно апостольскому авторитету: «Неверующий муж освящается женой верующей». Примеры этого милость господня показала особенно в нашем государстве, именно франков, где король Хлодвиг был обращен в веру христову больше по просьбам жены своей, нежели благодаря проповеди святых мужей, и все королевство подчинилось священным законам [церкви] так, как по примеру старших побуждаются к усердной молитве и все подчиненные. К такой настойчивости побуждает нас и евангельское господне поучение: «Если, говорю вам, он не встанет и не даст ему по дружбе с ним, то по неотступности его, встав, даст ему, сколько просит». И, конечно, по причине этой – как бы сказать – беспрестанности молитв и Моисей, как я уже выше упомянул, ослабил строгость божественного правосудия и достиг изменения приговора. Ты знаешь, о возлюбленная, сколько любви и преданности проявляла раньше община ваша в молитвах, воодушевленная моим присутствием. Действительно, ежедневно при исполнении молитв, положенных на каждый час, сестры обычно добавляли еще особую молитву господу за меня, составленную так, что, пропев сначала строфу и антистрофу, они добавляли к ним еще моление и общее заключение по следующему образцу. – Строфа: – «Не оставь меня, господи боже мой, и не отступись от меня». Антистрофа: – «Боже, на помощь мне приходи постоянно». Моление: – Спаси раба твоего, господи боже мой, уповающего на тебя. Господи, услышь молитву мою, и вопль мой пусть дойдет до тебя». Заключительная молитва: – «Боже, ты удостоил раба твоего собрать служанок твоих во имя твое, молим тебя, чтобы ты дал как ему, так и нам укрепиться в воле твоей, о господи», и т. д. Теперь же мне, отсутствующему, тем более необходима поддержка молитв ваших, чем больше охватывает меня тревога в ожидании еще больших опасностей. Итак, умоляя, я требую и, требуя, умоляю (поскольку теперь в разлуке я испытываю, как правдива ваша любовь к отсутствующему), и, исполняя молитвы, на каждый час положенные, я добавляю еще особую молитву такого образца.-Строфа: – «Не оставь меня, господи, отец и владыка жизни моей, чтобы мне не пасть на виду у противников моих, чтобы не торжествовал надо мною враг мой». Антистрофа: – «Возьми оружие и щит и встань на защиту мою, да не восторжествует...» Моление: – «Спаси раба твоего, господи, боже мой, уповающего на тебя; пошли ему помощь от святости твоей и от Сиона охрани его; будь ему, господи, оплотом твердыни перед лицом врага. Господи, услышь моление мое и вопль мой пусть дойдет до тебя». Заключительная молитва: – «Боже, ты удостоил раба твоего собрать служанок твоих во имя твое, молим тебя, защити его от всякой беды, верни его невредимым к служанкам твоим. О. господи», и т. д. Если же господь предаст меня в руки врагов моих и они, одолев, убьют меня, или если я по какому другому случаю вступлю на общую стезю всей плоти человеческой в разлуке с вами, умоляю вас, труп мой, где бы он ни оказался погребенным или брошенным, прикажите перенести на ваше кладбище, чтобы дочери наши, или сестры во Христе, часто взглядывая на нашу могилу, побуждались больше изливать за меня своих молитв ко господу. Я не знаю никакого другого места, столь же безопасного и спасительного для души страдающей, сокрушающейся о заблуждении в прегрешениях своих, кроме того, которое особенно посвящено истинному параклету, то есть утешителю, и специально носит его имя. Я считаю также, что ни в какой другой обители верных нет лучшего места для христианского погребения, чем в обители женщин, посвятивших себя богу. Ведь это они позаботились о могиле господа Иисуса Христа, они пришли туда с драгоценными маслами и ухаживали за ней и неусыпно оберегали ее вокруг, обильными слезами оплакивая смерть жениха, согласно написанному: «Женщины, сидящие против гробницы, слезно оплакивали господа». Там же и прежде всех они получили утешение, увидев ангела и услышав от него о воскресении, и сейчас же вслед за этим удостоились радостного созерцания дважды явившегося им воскресшего господа и дотрагивались до «его руками.

И, наконец, еще того требую я от вас, чтобы, подобно тому как вы теперь мучаетесь из-за опасностей, угрожающих моему телу, так и тогда вы заботились бы о спасении моей души, и поскольку любили меня живого, и умершему оказывали бы помощь своими особыми оба мне молитвами.

Будь же здорова, живи, пусть будут здоровы и сестры.

Но Христа ради прошу, не забывайте меня.

III Второе письмо Элоизы Абеляру[199]

Своему единственному после Христа «его единственная во Христе.

Удивляюсь я, о мой единственный, что ты, вопреки принятому в письмах обыкновению и даже вопреки самому естественному порядку вещей, вздумал в письме в самом заголовке приветствия поставить мое имя впереди своего, поставить женщину впереди мужчины, жену впереди мужа, рабыню впереди хозяина, монахиню впереди монаха и священника, диакониосу[200] впереди аббата! Ведь в посланиях к высшим или равным совершенно правильно и прилично ставить имена тех, кому пишут, раньше имен тех, кто пишет. Однако при письменном обращении к низшим впереди пишутся имена тех, кто выше по достоинству.

Немало мы были удивлены и тому, что ты лишь увеличил скорбь тех, которым должен был принести лекарство утешения, и только усилил слезы, которые должен был осушить. В самом деле, кто из нас мог слышать без слез[201] то, что ты говоришь в конце твоего письма: «Если господь предаст меня в руки врагов моих и они, одолев, убьют меня» и т. д.?

О возлюбленнейший! В каком состоянии духа ты подумал об этом, как мог ты произнести такие слова?! Никогда не забудет бог настолько своих рабынь, чтобы дать им пережить тебя! Никогда не пошлет он нам такой жизни, которая горше любой смерти! Тебе надлежит отпевать нас и молить бога за наши души, посылая к нему прежде себя тех, кого ты собрал для служения ему, дабы тебя уже не тревожили больше о них никакие заботы и дабы тем радостнее последовал бы ты за нами, чем больше ты будешь уже уверен в нашем спасении. Пощади, умоляю тебя, господин мой, избавь нас от слов, от которых несчастные делаются несчастнейшими, и не отнимай у нас того прежде смерти, чем мы только живем. «Довольно для каждого дня своей заботы», а тот день, полный горя для всех, кого он застанет, и так принесет с собою достаточно тревог. «Разве нужно, – говорит Сенека, – призывать зло и утрачивать жизнь раньше смерти?»[202].

Ты просишь, единственный, чтобы в случае, если ты окончишь эту жизнь вдали от нас, мы перенесли твое тело на наше кладбище[203], дабы наши молитвы в результате постоянной о тебе памяти принесли тебе больше пользы. Но, говоря по правде, неужели же ты считаешь нас способными забыть тебя? Да и сумеем ли мы молиться в такое время, когда величайшее огорчение не даст нам ни минуты покоя, когда душа утратит способность рассуждать разумно, а язык не сможет произносить слова, когда наш обезумевший дух будет скорее (выражусь так) роптать против бога, нежели смиряться пред ним, и скорее гневить его жалобами, нежели умилостивлять молениями.

В этот момент, мы, несчастные, сможем лишь плакать, а не молиться, и не найдя в себе сил хоронить тебя, мы будем стремиться скорее быть погребенными вместе с тобою. Ведь когда мы в твоем лице утратим и нашу жизнь, жить, лишившись тебя, станет для нас невозможно. О, только бы не дожить до этого! Даже и мысль о твоей смерти для нас смертельна. Что же будет, если нас и на самом деле поразит смерть твоя? Не дай бог, чтобы нам пришлось пережить тебя, отдавать тебе последний долг и оказывать тебе попечение, кое мы ожидаем сами именно от тебя! О, только бы нам предшествовать в этом тебе, а не следовать за тобой.

Итак, умоляю, пощади нас, пощади по крайней мере свою единственную и отбрось те слова, коими ты поразил наши души, будто ударами смертоносных мечей, чтобы то, что предшествует смерти, не было тяжелее ее самой. Объятый скорбью дух не бывает спокойным, и пораженная треволнениями мысль не может искренне стремиться к богу. Умоляю тебя, не препятствуй нам служить богу, раз ты сам посвятил нас ему. Все неизбежное, что случается с нами, приносит с собой величайшую скорбь, и надо желать, чтобы это случалось внезапно, дабы не терзался преждевременно бесполезным страхом человек, коему не в состоянии помочь никакая предусмотрительность. Об этом справедливо молит бога поэт, говоря:

Пусть будет внезапным удар судьбы человеку.

Ум его слеп перед ней. Устрашенному сладка надежда[204].

На что же смогу я надеяться, если я потеряю тебя? И что сможет еще удерживать меня в этом земном странствовании, где у меня нет утешения, кроме тебя, да и это утешение – только в том, что ты жив, ибо все прочие радости от тебя для меня недоступны и мне даже нельзя насладиться твоим присутствием, чтобы хоть сколько-нибудь укрепиться. О, если не грех говорить так, бог жесток ко мне во всем. О немилосердное милосердие! О злосчастная судьба, которая истратила на меня так много стрел, что их уже не хватит для расправы с другими! Она истощила на меня целый колчан, так что другим уже нечего бояться ее нападений. Да если бы у судьбы еще и осталась какая-либо стрела, то она не нашла бы на мне места для новой раны. Нанося мне столько ударов, судьба страшится лишь одного: как бы я своей смертью не положила предела этим мучениям, и, не переставая губить меня, опасается моей гибели, которую сама же ускоряет.

О я несчастнейшая из несчастных, злополучнейшая из злополучных! Благодаря тебе, я была превознесена превыше всех женщин, и вот тем ниже низверглась я с этой высоты, поплатившись вместе с тобою тяжким падением. Ведь чем выше ступень, на которую человек поднялся, тем тяжелее его падение. Какая из благородных и знатных женщин была счастлива более меня или равно мне? И какую из них затем судьба так унизила и поразила скорбью? Какую великую славу из-за тебя принесла мне судьба и какое из-за тебя же она приготовила мне крушение? С какой силой она бросала меня то туда, то сюда, не зная меры ни в добре, ни в зле! Чтобы сделать меня всех несчастней, она сначала сделала меня всех счастливей. Так что, когда я вспоминаю о там, чего я лишилась, меня тем сильнее терзают сожаления, тем более угнетают утраты, и тем больше охватывает скорбь о потерянном, чем сильнее была моя любовь к тому, чем я обладала; и вот – радости наивысшего блаженства окончились величайшей печалью.

И как будто бы с тем, чтобы еще более вызвать наше негодование от обиды, по отношению к нам одинаково были нарушены все требования справедливости. Ведь пока мы наслаждались радостями страстной любви, или – окажу грубее, но выразительней – пока мы предавались прелюбодеянию, гнев божий щадил нас. Когда же мы заменили незаконную связь законным союзом и искупили позорное прелюбодеяние честным браком, тогда гнев господень простер над нами свою тяжкую длань и поразил наше неоскверненное ложе, хотя ранее долго терпел оскверненное. Понесенное тобою наказание было бы достойной карой для мужей, виновных в каком угодно прелюбодеянии. То, чем другие поплатились за последнее, ты навлек на себя в результате того самого брака, которым, как ты был вполне уверен, ты уже исправил все свои прегрешения.

Собственная жена навлекла на тебя такое бедствие, какое навлекают на прелюбодеев развратницы, и притом не тогда, когда мы предавались прежним наслаждениям, а тогда, когда некоторое время мы уже находились в разлуке и стали вести более целомудренную жизнь, – ты, став во главе парижской школы, а я, пребывая согласно твоему велению с монахинями в Аржантейле. Итак, разлучившись друг с другом для того, чтобы ты мог усерднее заниматься школой, а я – свободнее отдаваться молитве или размышлениям о священном писании, мы вели целомудренную, а потому и более праведную жизнь; и вот тогда-то ты один поплатился своим телом за то, что мы совершали в равной степени оба. Ты один был наказан, хотя вина лежала на нас двоих, и хотя ты был виновен меньше, ты претерпел все. Ведь чем более ты унизился ради меня и чем более ты возвысил меня и всю мою родню, тем меньше ты заслуживал наказания пред богом и пред этими предателями.

А я, несчастная, родилась на свет, чтобы стать причиной такого злодеяния! О, величайший всегда вред от женщин для великих людей! Поэтому-то в «Притчах»[205] и написано, что женщин необходимо остерегаться: «Итак, сын мой, теперь слушай меня и внимай словам уст моих. Да не отклоняется дух твой на пути ее [женщины] и да не будешь ты введен в заблуждение тропами ее. Ведь многих повергла она ранеными и много сильнейших убито ею. Дом ее – пути адовы, нисходящие во внутренние жилища смерти». И в «Экклезиасте»[206]: «Обозрел я миры духом моим и нашел я, что женщина горше смерти, ибо она сама сеть охотничья, сердце ее – невод, а руки ее оковы. Угождающий богу спасется от нее, а грешник будет уловлен ею».

Уже первая женщина тотчас же лишила своего мужа рая[207] и, будучи создана господом в помощь мужу, обратилась в величайшую погибель для него. Сильнейшего перед господом из назареев, рождение коего было возвещено ангелом, одолела одна лишь Далила[208], которая предала его врагам и, ослепив его, довела до такого отчаяния, что он погиб под развалинами вместе с врагами. Мудрейшего из всех людей, Соломона, женщина, с которой он вступил в связь, до того сбила с толку и довела до безумия, что он, избранный богом для построения храма (тогда как отцу его, праведному Давиду, в этом было отказано), впал в идолопоклонство и пребывал в нем до конца своей жизни[209], навсегда оставив поклонение богу, которое он сам же на словах и в писаниях проповедовал и которому учил. Праведнейший Иов[210] выдержал последнюю и самую тяжелую борьбу со своей женой, которая побуждала его проклясть бога. Коварнейший искуситель прекрасно знал по многократному опыту, что мужья легче всего находят гибель именно из-за своих жен.

Простирая и на нас привычную свою злобу, он попытался через брак наш достичь того, чего не смог добиться чрез наше прелюбодеяние; так как ему не было дозволено употребить для зла зло, то он употребил во зло само благо. Благодарение богу, что искуситель не вовлек меня в грех по моей доброй воле, как упомянутых выше женщин, хотя и сделал мою любовь причиной совершенного злодеяния. Но хотя невинность моя и сохранила мой дух чистым от этого злодеяния и я непричастна к нему, однако ранее я совершила много грехов, кои не позволяют мне оставаться в полной к этому злодеянию непричастности. Ведь предаваясь до этого долгое время наслаждениям плотского сладострастия, я сама заслужила тогда то, от чего теперь мучаюсь, и понесенное мною наказание явилось заслуженным следствием моих прежних грехов. Злополучный конец имеет своею причиной дурное начало. О, если бы я за все это могла подвергнуться надлежащей каре, чтобы хоть как-нибудь отплатить за боль твоей раны длительным покаянием и чтобы те страдания, которые испытывало твое тело в течение некоторого времени, я, во имя справедливости, претерпевала в уничижении духа в течение всей моей жизни и стала бы этим угодной, если не богу, то хотя бы тебе!

Сознаваясь в слабости моего истинно несчастнейшего духа, я не в силах отыскать такое покаяние, которым я могла бы умилостивить бога, обвиняемого мною все время в величайшей жестокости из-за этой несправедливости; делая этим противное его предначертанию, я более оскорбляю его своим возмущением, чем умилостивляю своим раскаянием. Разве можно назвать кающимися грешников, как бы они ни умерщвляли свою плоть, если при этом дух их еще сохраняет в себе стремление к греху и пылает прежними желаниями?! Ведь всякому легко признаваться на исповеди в грехах и даже смирять свою плоть внешними истязаниями, но поистине крайне трудно отвратить свою душу от стремления к величайшим наслаждениям. Поэтому совершенно правильно говорит праведный Иов: «Против себя поведу речь мою», т. е. дам волю языку и отверзу уста для обличения грехов своих, а затем тотчас же добавляет: «Говорю я с горечью в душе моей». Блаженный Григорий[211], толкуя это место, говорит: «Некоторые открыто каются в своих грехах, однако не стенают душою при покаянии и радостно рассказывают о том, о чем должно скорбеть». Следовательно, тот, кто говорит о своих грехах с ненавистью, необходимо должен говорить о них с горечью в душе, дабы эта горечь являлась карой за то, что по приговору ума осуждено словами. Но насколько редко встречается горечь истинного раскаяния, говорит блаженный Амвросий[212], рассматривая этот вопрос: «Я нашел, что легче встретить невинных, чем раскаивающихся».

И в самом деле, любовные наслаждения, которым мы оба одинаково предавались, были тогда для меня настолько приятны, что они не могут ни утратить для меня прелесть, ни хоть сколько-нибудь изгладиться из моей памяти. Куда бы ни обратилась я, они повсюду являются моим очам и возбуждают во мне желания. Даже во сне не щадят меня эти мечтания. Даже во время торжественного богослужения, когда молитва должна быть особенно чистою, грешные видения этих наслаждений до такой степени овладевают моей несчастнейшей душой, что я более предаюсь этим гнусностям, чем молитве. И вместо того, чтобы сокрушаться о содеянном, я чаще вздыхаю о несовершившемся. Не только то, что мы с тобой делали, но даже места и минуты наших деяний, наравне с твоим образом так глубоко запечатлелись в моей душе, что я как бы вновь переживаю все это и даже во сне не имею покоя от этих воспоминаний. Нередко мысли мои выражаются в непроизвольных движениях и нечаянно вырывающихся словах.

О я, поистине несчастная, достойнейшая жалобного стенания души: «Бедный я человек! Кто избавит меня от тела смерти?!». О, если бы я смогла добавить к этому и следующие за тем слова: «Благодать божия, чрез господа нашего Иисуса Христа!» Эта благодать была дарована тебе, возлюбленнейший, ибо одна телесная рана, избавив от плотских побуждений, излечила тебя и от многих душевных ран, так что, хотя сначала и кажется, будто бог ополчился на тебя, в конце концов оказывается, что он был сострадателен к тебе как истинный врач, который не отступает перед страданиями больного, лишь бы сохранить ему жизнь. Во мне же эти плотские побуждения и этот пыл страсти все больше и больше разжигаются горячностью молодости и опытом приятнейших наслаждений; они тем сильней угнетают меня, чем слабей я сама – предмет их нападений.

Люди прославляют мое целомудрие, не зная о моем лицемерии. Они принимают за добродетель чистоту телесную, тогда как добродетель – свойство не тела, а души. Приобретя некоторую похвалу от людей, я не имею никакой заслуги пред богом, испытывающим сердце и душу человека и видящим сокровенное. Меня считают благочестивой в наше время, когда только в редких случаях благочестие не является лицемерием и когда наибольшими похвалами превозносится тот, кто не вступает в противоречие с общественным мнением. Может быть, это до известной степени и заслуживает похвалы и даже представляется угодным богу, если кто-либо внешним своим поведением – каковы бы ни были его намерения – не приводит к соблазну в церкви и из-за него имя божье не подвергается хуленью у неверных и не становится предметом поношения у мирян тот духовный орден, к которому он сам принадлежит. В этом заключается также некоторый дар божественного милосердия, которое дает возможность не только делать добро, но и воздерживаться от зла. Но напрасно воздерживаться от зла, если не совершать затем добра, согласно написанному: «Уклонись от зла и сотвори благо». Но и то и другое напрасно, если оно не творится из любви к богу.

Бог свидетель, что я всю мою жизнь больше опасалась оскорбить тебя, нежели бога, и больше стремлюсь угодить тебе, чем ему. И в монастырь я вступила не из любви к богу, а по твоему приказанию. Подумай же, сколь печальную и жалкую жизнь я влачу, если и на земле я терплю это все напрасно и в будущей жизни не буду иметь никакой награды. Тебя, как и других, долго обманывало мое притворство, и ты принимал лицемерие за благочестие, а потому, когда ты поручаешь себя моим молитвам, ты требуешь от меня того, что я ожидаю от тебя. Умоляю тебя, не думай обо мне так и не переставай помогать мне своими молитвами. Не считай меня здоровой и не лишай меня милости исцеления. Не верь, что я в нем не нуждаюсь, и не уклоняйся от помощи в моей нужде. Не думай, что я сильна, и не дай мне погибнуть раньше, чем ты успеешь поддержать меня в моем падении.

Лживая лесть повредила многим, лишив их той опоры, в которой они нуждались. Господь восклицает устами Исайи[213]: «Народ мой, ублажающие тебя тебя обманывают и рассеивают пути шагов твоих». То же говорит он и устами Иезекииля: «Горе сшивающим чародейные мешочки под мышки и делающим покрывала для головы всякого размера, чтоб уловлять души!»[214]. С другой стороны, говорит так же и Соломон: «Слова мудрых, как иглы и как глубоко вбитые гвозди, которые не исцеляют раны, а бередят их».

Умоляю тебя, перестань хвалить меня, дабы не навлечь на себя постыдного обвинения в лести и преступной лжи и чтобы, если ты даже находишь во мне нечто хорошее, суетное дуновение похвалы не унесло прочь то, что ты хвалишь. Ни один опытный врач не судит о внутренней болезни по одному только внешнему виду больного. Никакой заслуги пред богом не имеют те качества, которые общи как отверженным, так и избранным. А таковы именно внешние поступки, о которых ни один святой не заботится столь тщательно, как лицемер: «Лукаво человеческое сердце и недоступно исследованию; кто познает его?». И «Есть пути человеческие, кои представляются верными, но в конце концов ведут к смерти».

Безрассудно человеческое суждение о том, что подлежит лишь суду божьему. Потому и написано: «Не хвали человека при жизни его». То есть: не хвали человека тогда, когда, восхваляя его, ты можешь сделать его недостойным похвалы. Так и твоя похвала: чем приятнее она для меня, тем опаснее; и чем больше я пленяюсь и восхищаюсь ею, тем больше стараюсь во всем тебе нравиться. Умоляю тебя, не будь во мне уверен, а скорее всегда опасайся за меня и всегда помогай мне своими заботами. Ныне же нужно особенно опасаться за меня, ибо я лишена всякой помощи от тебя в моей несдержанности.

Я не хочу, чтобы ты, уговаривая меня быть добродетельной и призывая меня бороться с искушениями, говорил: «Сила укрепляется в немощи» и «Не будет увенчан тот воин, кто сражался недобросовестно». Я не ищу венца победы. С меня довольно избежать опасности. Удалиться от нее вернее, чем вступить в войну. В каком бы уголке неба ни поместил бы меня бог, я буду довольна. Ведь там никто никому не будет завидовать, а каждый будет довольствоваться тем, что у него есть. А чтобы подкрепить мое мнение каким-нибудь авторитетом, послушаем блаженного Иеронима: «Я сознаюсь в своей слабости и не желаю сражаться с надеждою на победу, дабы как-нибудь не потерпеть поражения». К чему же отказываться от надежного и стремиться к сомнительному?

IV Возражение некоему невежде в области диалектики, который, однако, порицал занятие ею и считал все ее положения за софизмы и обман[215]

В народе широко распространена некая иносказательная басня о лисице. Как говорят, лисица, заметив на дереве вишни, начала карабкаться на него, чтобы освежиться ими. Когда ж лисица не смогла взобраться на дерево и, соскользнув, упала, она, разгневавшись, сказала: «Не надо мне вишен; они отвратительны на вкус»[216]. Так и некие современные ученые, будучи не в состоянии постичь силу доказательств диалектики, проклинают ее настолько, что считают все ее положения скорее софизмами[217] и обманом, нежели доводами разума. Эти слепые поводыри слепцов, не знающие, как говорит апостол, ни того, о чем они говорят, ни того, что они утверждают, осуждают то, чего они не знают, и чернят то, чего не постигают. Они считают смертельным испробовать то, чего они никогда не вкушали. Все непонятное им они называют глупостью и все, для них непостижимое, полагают бредом.

Так обуздаем же дерзость этих лишенных разума людей свидетельствами священного писания, на которое, по их признанию, они больше всего опираются, потому что мы не в силах опровергнуть их доводами разума. Пусть они, наконец, признают искусство диалектики, так сильно порицаемое ими (как противоречащее священному писанию), поскольку церковные учители восхваляют ее и считают необходимой для этого писания. Ведь блаженный Августин решился превознести это знание великими (похвалами и признал, что по сравнению с прочими искусствами только оно одно дает возможность познания и только его одно следовало бы назвать знанием. Поэтому во второй книге «О порядке» он говорит: «Наука наук, которую называют диалектикой. Она учит учить, она учит учиться. В ней сам разум проявляет себя и открывает, что он такое и что он хочет; только она есть знание, и она не только хочет, но также и может творить знающих».

Он же во второй книге «О христианском учении» заявляет, что из всех искусств для священного писания особенно необходимыми являются диалектика и арифметика. Одна – для разрешения вопросов, другая для – разъяснения аллегорических тайн, которые мы часто находим в природе чисел; и тем более он превозносит диалектику, чем более необходимой считает ее для разъяснения всех сомнений в исследованиях. Он говорит также: «Остается то, что относится не к телесным чувствам, но к разуму души, где царят наука рассуждения и наука числа».

Но наука рассуждения больше всего имеет значения для проникновения во всякого рода вопросы, имеющиеся в священном писании, и для разрешения их. Однако там следует избегать любви к препирательствам и известного мальчишеского хвастовства при обмане противников. Ведь существует много так называемых софизмов, или ложных умозаключений, по большей части до такой степени похожих на истину, что это обманывает не только тугодумов, но даже и проницательных людей, если они недостаточно внимательны. По-моему, писание осуждает этот вид обманчивых умозаключений в том месте, где оно гласит: «Кто ухищряется в речах, будет ненавистен». А известно, что диалектика и софистика[218] весьма сильно отличаются друг от друга, так как первая заключается в истинности доводов, вторая – в подобии их; софистика учит ложным доказательствам, диалектика же разоблачает их лживость и путем различения истинных доказательств учит опровергать ложные. Однако и то и другое знание, а именно как диалектика, так и софистика, ведут к умению различать доказательства, и только тот сможет разобраться в них, кто будет в состоянии отличить ложные и обманчивые доказательства от истинных и требуемых.

Поэтому и писатели-диалектики не обошли рассуждения об этом искусстве, так как сам глава школы перипатетиков Аристотель[219] также учил ему [этому искусству], написав [труд] «О софистических доказательствах». Ведь подобно тому, как справедливому человеку необходимо также и знание зла не для того, чтобы совершать его, но для того, чтобы избегать познанного зла, подобно этому и у диалектика должно иметься понимание софизмов, чтобы таким образом уберегать себя от них. И он будет разбираться в разумных доводах только в том случае, если, познав равно как ложные, так и истинные, он будет в состоянии различать первые от вторых и точно судить об обоих.

Поэтому, по свидетельству блаженного Иеронима, и сам Соломон также очень советовал познавать равно ложные и истинные доказательства. Ведь когда он [Иероним] писал против клеветы на великого римского оратора, как и мы сейчас пишем против подобных клеветников, он говорил между прочим о величайшем мудреце Соломоне: «Он напоминает в начале „Притч”, чтобы мы понимали как слова мудрости, так и хитросплетения слов, притчи и замысловатую речь, изречения мудрецов и загадки, которые в обычае у философов и диалектиков». Ибо что же тот понимает под словами мудрости и хитросплетениями слов, если не различие между истинными и ложными доказательствами? А они, как мы сказали, так переплетены друг с другом, <что тот, кто не знает одних, не сможет различить других, так как для познания любых предметов необходимо познание им противоположных.

Ведь никто не познает точно добродетели, если не имеет понятия о пороке, в особенности когда некоторые пороки до такой степени близки к добродетелям, что легко обманывают многих своим подобием; также и лажные доказательства своим сходством с истинными очень многих вовлекают в заблуждение. Поэтому 'различие мнений имеет место не только в области диалектики. Даже и в христианской вере имеют место многочисленные заблуждения, так как красноречивые еретики сетями своих утверждений завлекают в различные секты многих простаков, которые, не будучи искушены в доказательствах, принимают подобие за истину и ложь за разумное. Бороться с этой чумой в спорах нас побуждают также сами церковные учители, чтобы то, чего мы не понимаем в писании, мы постигали бы не только молясь господу, но и исследуя это при помощи рассуждений.

Из этого вытекает и то известное положение Августина в трактате «О милосердии», где он излагает слова господа: «Просите и дастся вам, ищите и отыщете, стучитесь и откроется вам»; он говорит: «Просите, молясь, ищите, рассуждая, стучитесь, спрашивая, т. е. вопрошая». Ведь мы не сможем опровергнуть нападки еретиков или каких-либо неверных, если не будем в состоянии сокрушить их рассуждения и опровергнуть их софизмы истинными доказательствами так, чтобы ложь уступила место истине и чтобы диалектики подавили софистов, всегда готовые, как увещевает святой Петр, к удовлетворению всякого спрашивающего у нас доказательств об имеющейся у нас надежде или вере. В этом споре, когда мы победим названных софистов, мы, конечно, выкажем себя диалектиками и тем более будем верными учениками Христа, который есть истина, чем более будем полны истинных разумных доказательств.

Наконец, кто же не знает, что как первые, так и вторые равно получили свое наименование от самого искусства рассуждения? Ведь самого сына божьего, которого мы называем словом, греки называют логос (λόγος), т. е. началом божественной мысли, или божественной мудростью, или разумом. Поэтому и Августин в книге «83 вопроса» в сорок четвертой главе говорит: «Вначале было слово, которое греки называют логос». Он же в книге против пяти ересей говорит: «Вначале было слово. Греки правильнее говорят „логос”. Ведь „логос” означает и слово и разум». И Иероним в послании к Паулину о священном писании говорит: «Вначале было слово, логос, обозначающее по-гречески многое. Ибо оно является и словом, и разумом, и исчислением, и первопричиною всех вещей, благодаря коей существует все, что существует. Все это мы правильно мыслим во Христе».

Ведь подобно тому, как господь Иисус Христос называется словом отца – по-гречески «логос», – точно так же он называется и «софией» (σοφία), т. е. мудростью отца, и потому к нему, несомненно, больше всего относится та наука, которая даже по наименованию связана с ним и по происхождению от слова «логос» названа логикой. И подобно тому, как от Христа возникло название «христиане», так и логика получила название от «логоса». Последователи ее тем истиннее называются философами[220], чем более истинными любителями этой высшей мудрости они являются. Эта величайшая мудрость наивысшего отца, когда она облекается в нашу природу для того, чтобы просветить нас светом истинной мудрости и обратить нас от мирской любви к любви в отношении его самого, конечно, делает нас в равной степени христианами и истинными философами. Когда он обещал ученикам ту добродетель мудрости, в силу которой они смогут опровергнуть рассуждения своих противников, говоря: «Ведь я дам вам уста и премудрость, которой не смогут противостоять все противящиеся вам», он, конечно, сверх любви к себе, благодаря которой их только и должно называть истинными философами, явно обещает им и то вооружение доказательствами, благодаря которому в рассуждениях они смогут стать наилучшими логиками. Оба эти достоинства, проистекающие от любви к нему и от его учения, благодаря коим они становятся как философами, так и наивысшими логиками, тщательно различает гимн к празднику пятидесятницы[221] «Блаженная нам радость», вещая:

Слов много источают,

Любовию пылают.

На эти две добродетели ясно указало явление высочайшего духа, открывшееся в огненных языках[222], чтобы создать через любовь – философов, а через добродетель разумных доказательств – наивысших логиков. Поэтому хорошо, что дух явился в огне и в виде языков, дабы сообщить им любовь и красноречие на всякого рода языках. Наконец, кто не знает, что также сам господь Иисус Христос побеждал иудеев в частых спорах и подавил их клевету как писанием, так и разумным доказательством, и что он укрепил веру в себя не только могуществом чудес, но особенно силой слов. Почему же он пользовался не только чудесами, делая то, что больше всего подействовало бы на иудеев, просивших у него знамения, как не потому, что он решил наставить нас собственным примером, каким образом мы должны привлекать к вере при помощи разумных доказательств тех, которые ищут мудрости? Различая это, апостол говорит: «Ибо иудеи требуют чудес, а эллины ищут мудрости», т. е. последние укрепляются в вере преимущественно доказательствами подобно тому, как первые – чудесами.

Когда же не хватает знамений чудес, то нам остается единственный способ сражаться против любых противников: победить словами то, что мы не можем победить деяниями. В особенности когда у разбирающихся людей большую силу имеют разумные доказательства, чем чудеса, относительно коих можно легко впасть в сомнение, не сотворены ли они дьявольским наваждением. Поэтому и истина говорит: «Восстанут лжепророки и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить, если возможно, и избранных». Но, скажешь ты, и в доказательствах рождается больше всего заблуждений, и не легко различить, когда приводятся обоснованные доказательства, которые надо принимать за таковые, и когда нужно такие отвергать как софизмы. А так, говорю я, случается с теми, которые не достигли опытности в доказательствах. Так вот для того, чтобы этого не случилось, следует изучать науку о доказательстве в рассуждениях, т. е. науку логики, которая, как упоминает блаженный Августин, имеет больше всего значения для исследования всякого рода вопросов, встречающихся в священном писании. И это, конечно, необходимо для тех ученых, которые меньше всего избегают рассмотрения вопросов, так как уверены в своей достаточной опытности для их разрешения.

V Диалог между философом, иудеем и христианином[223] (два отрывка из трактата)

I отрывок[224]

Мне снилось ночью, что три мужа, пришедшие различными путями, предстали предо мною, и я их тотчас же спросил, как бывает во сне, кто они такие и почему пришли ко мне. Они ответили: «Мы люди, следующие различным вероисповеданиям. И все мы равно утверждаем, что являемся почитателями единого бога, однако служим ему различно по вере и по образу жизни. Ибо один из нас язычник, принадлежащий к тем, которых называют философами, довольствуется естественным законом. Другие же двое имеют писания, и один из них зовется иудеем, а другой – христианином. Мы долго спорили, сравнивая поочередно различные направления веры, и, наконец, решили прибегнуть к твоему суду». Сильно удивляясь этому, я спросил, кто навел их на эту мысль, кто свел их вместе и, более всего, почему они избрали в этом споре судьей меня?

Философ, отвечая, сказал: Это начинание – дело моих рук, потому что самым главным для философа является исследовать истину при помощи разума и следовать во всем не мнению людей, а доводам разума. Итак, преданный всем сердцем нашим учениям и исполненный как их разумными доводами, так и их авторитетом, я, наконец, обратился к этике, которая является целью всех наук и ради которой, как я решил, должно быть испробовано все. Изучив, насколько я смог, все, что касается как высшего блага, так и величайшего зла, и то, что делает человека или блаженным или несчастным, я обратился тотчас же к тщательному исследованию различных направлений веры, разделяющих ныне мир, и решил примкнуть к тому, которое окажется более соответствующим разуму после рассмотрения и взаимного обсуждения всех их. Итак, я обратился к учению иудеев, а также и христиан, и к лицам, которые у тех и у других рассуждают о вере и законах или об основаниях, указанных разумом.

Я постиг, что иудеи глупцы, а христиане, так сказать, с твоего дозволения, поскольку ты называешь себя христианином, безумцы. Я беседовал долго и с теми и с другими и, так как спор наш не пришел к концу, мы решили представить на твой суд доводы каждой из сторон. Мы знаем, что от тебя не остались сокрытыми ни сила философских доводов, ни твердыни того и другого закона. Ибо христианское исповедание опирается на свой собственный закон, который оно называет Новым заветом, однако так, что не дерзает отвергать и Ветхий и уделяет величайшее внимание чтению того и другого. Нам надлежало избрать некоего судью для того, чтобы наш спор пришел к концу. И мы не могли отыскать никого, кто не принадлежал бы к одному из этих направлений.

И затем, как бы возливая масло лести и умащивая им главу мою, он тотчас же прибавил: «Итак, поскольку идет молва, что ты выделяешься остротою ума и знанием любого из писаний, постольку ясно, что ты тем более окажешься вполне авторитетным в твоем положительном или отрицательном суждении и сможешь опровергнуть возражения каждого из нас. О том же, каковой является острота твоего ума и насколько изобилует сокровищница твоей памяти философскими и божественными изречениями, помимо обычных занятий с твоими учениками, в чем, как известно, ты превзошел – и в области философии, и в области богословия – всех магистров, а также твоих учителей и самих творцов вновь обретенных знаний, достаточно свидетельствует та удивительная книга „Теология”[225], которую зависть не может ни перенести спокойно, ни уничтожить и которую она своим преследованием только еще более прославила».

Тогда я говорю: Я не стремлюсь к такому почету, который вы мне оказываете, а именно к тому, чтобы, пренебрегши всеми мудрецами, вы выбрали меня, глупца, своим судьей. И я похож на вас, привык к пустым спорам этого мира и легко выслушиваю то, чем привык заниматься. Однако ты, философ, ты, который не исповедуешь никакого закона и уступаешь только доводам разума, ты не сочтешь за большое достижение, если окажешься победителем в этом споре. Ведь у тебя для битвы имеются два меча, остальные же вооружены против тебя только одним. Ты можешь действовать против них, опираясь как на писание, так и на доводы разума, они же против тебя, поскольку ты не следуешь закону, от закона выставить ничего не могут и тем менее также могут выступить против тебя, опираясь на доводы разума, чем более ты привык к этому и чем более богатым философским вооружением ты владеешь.

Однако, так как вы пришли к такому решению по уговору и по обоюдному согласию и так как я вижу, что каждый из вас в отдельности уверен в своих силах, то наша скромность никоим образом не считает возможным препятствовать вашей попытке, в особенности потому, что я, без сомнения, извлеку из нее некое поучение и для себя. Конечно, ни одно учение, как упомянул кто-то из наших [христиан], не является до такой степени ложным, чтобы не заключать в себе какой-нибудь истины, и нет ни одного столь пустого спора, который не имел бы в себе какого-либо поучительного доказательства. Поэтому и тот величайший из мудрецов[226], желая привлечь внимание читателя, говорит в самом начале своих притч: «Послушает мудрый и умножит познания, и разумный найдет мудрые советы». И апостол Иаков говорит: «Всякий человек да будет скор на слышание, медлен же на слова». Они согласились, радуясь моему согласию.

Философ говорит: Мне, который довольствуется естественным законом, являющимся первым, надлежит первому вопрошать других. Я сам собрал вас для того, чтобы спросить о прибавленных позже писаниях. Я говорю о первом законе не только по времени, но и по природе. Конечно, все более простое является, естественно, более ранним, чем более сложное. Естественный же закон состоит в нравственном познании, которое мы называем этикой, и заключается только в одних этических доказательствах. Ваши же законы прибавили к ним некие предписания внешних определений, которые нам кажутся совершенно излишними и о которых в своем месте нам также надо будет потолковать.

Оба остальные согласились предоставить философу в этом поединке первое место.

Тогда он говорит: Итак, прежде всего я спрашиваю вас одновременно о том, что, как я вижу, относится в равной степени к вам обоим, опирающимся более всего на написанное, а именно, – привели ли вас к этим направлениям в вере некие доводы разума или же вы следуете здесь только мнению людей и любви к людям вашего рода? Конечно, первое, если это так, следует больше всего одобрить, второе же совершенно отвергнуть. Я думаю, всякий сознательный и разумный человек должен будет признать, что это последнее мое положение является истиной. Ведь у отдельных людей любовь к себе подобным и к тем, с кем они воспитываются, врождена до такой степени, что они не принимают никаких суждений против их веры; и обращая привычку в природу, они упорно придерживаются в зрелом возрасте того, что они восприняли в детстве как благочестивое, и прежде чем они в состоянии воспринять обращенные к ним слова, они утверждают, что верят в это, подобно тому, как упоминает и поэт:

Запах того, чем наполнен фиал был впервые,

Долго в себе он хранит[227].

Именно таких людей, безусловно, порицал один из философов, говоря: «Неужели, если они восприняли что-нибудь во время обучения в детстве, то это должно почитаться за святое святых? Ведь положения, приспособленные для юных ушей, часто устраняются позднейшими философскими занятиями». Разве не так? И удивительно, что в то время, как с веками и сменой времен возрастают человеческие знания обо всех сотворенных вещах, в вере же, заблуждения в которой грозят величайшими опасностями, нет никакого движения вперед. Но юноши и старцы как невежественные, так и образованные, утверждают, что они мыслят о вере совершенно одинаково, и тот считается крепчайшим в вере, кто совершенно не отступает от общего с большинством мнения. А это, разумеется, происходит обязательно, потому что расспрашивать у своих о том, во что должно верить, не позволено никому, как и не позволено безнаказанно сомневаться в том, что утверждается всеми. Ибо людям становится стыдно, если их опрашивают о том, о чем они не в состоянии дать ответа.

Всякий, конечно, из тех, кто не доверяет собственным силам, нападает неохотно, и добровольно бросается в битву только тот, кто надеется на славу победы. Первые же (то есть, опирающиеся на закон) впадают в столь великое безумие, что, как они сами признают, не стыдятся заявлять о своей вере в то, чего понять не могут, как будто бы вера заключается скорее в произнесении слов, нежели в духовном понимании, и более присуща устам, чем сердцу. И эти люди особенно похваляются, когда им кажется, что они верят в столь великое, чего они не в состоянии ни высказать устами, ни постигнуть разумом. И до такой степени дерзкими и высокомерными делает их исключительность их собственного убеждения, что всех тех, кого они находят отличающимися от них по вере, они провозглашают чуждыми милосердия божьего и, осудив всех прочих, считают блаженными только себя.

Итак, долго обдумывая подобную слепоту и высокомерие такого рода людей, я обратился к божественному милосердию, смиренно и беспрестанно умоляя его, чтобы оно удостоило извлечь меня из столь великой пучины ошибок и, спасши от ужасной Харибды, направило бы меня после таких великих бурь к спасительной гавани. Поэтому также и ныне вы видите, что я с нетерпением жажду как ученик ваших ответных доказательств.

Иудей: Ты обратился с вопросом одновременно к двум, но оба одновременно отвечать не могут, дабы множественностью речей не затемнить понимания. Если будет позволено, я отвечу первым, потому что мы первые пришли к вере в бога и восприняли первое учение о законе. Этот же брат, который называет себя христианином, если заметит, что у меня не хватает сил или что я не могу дать удовлетворения, добавит к моему несовершенному слову то, что в нем будет недоставать, и действуя с помощью двух заветов, как бы с помощью двух рогов, он сможет, будучи ими вооружен, сильнее сопротивляться противнику и сражаться с ним.

Философ: Я согласен.

II отрывок[228]

Христианин: После обращения в нашу веру многих философов ни тебе, ни потомкам нельзя сомневаться в ней, и, по-видимому, нет нужды в столь горячем споре, так как в мирских науках вы во всем доверяете авторитету этих философов; но все же пример их не побуждает вас к вере, хотя вы и говорите [вместе] с пророком: «Мы не лучше, чем отцы наши».

Философ: Мы не настолько полагаемся на их авторитет, чтобы не обсуждать при помощи разума их высказывания, прежде нежели согласиться с ними. Иначе мы перестали бы философствовать, а именно, если бы, отбросив исследование разумных доводов, мы более всего пользовались авторитетными высказываниями, которые являются простейшими, совершенно не касающимися сути дела и заключающимися больше в утверждениях, нежели в истине, мы могли бы поверить, что и сами наши предки не были склонены к исповеданию вашей веры при помощи доводов разума, а что они были побеждены силой, с чем согласуются и ваши предания. Ведь прежде чем были обращены к вере вашей, как вы говорите, посредством чудес императоры и знать, ваша чистота завоевала из числа мудрецов лишь немногих или совсем никого, хотя тогда народы легко могли быть вырваны из совершенно явных заблуждений идолопоклонства и приведены хотя бы к какому-нибудь культу единого бога.

Поэтому ваш Павел в своем послании к афинянам предусмотрительно говорит в начале так: «Афиняне! По всему вижу я, что вы как бы особенно склонны к предрассудкам» и т. д. Ведь уже тогда исчезло знание естественного закона и божественного культа, и множество заблуждающихся совершенно уничтожило и подавило малое число мудрецов. Говоря по совести и подтверждая немалую пользу христианской проповеди, мы не сомневаемся в том, что именно благодаря ей всего более тогда было уничтожено идолопоклонство.

Христианин: Прибавь к этому и то, что, как это ясно, и естественный закон, и совершенство нравственного учения, которым, как вы говорите, вы только одни и пользуетесь и которые, как вы верите, является достаточным для опасения, были пробуждены, или, вернее, даны тем, кем, как истинной мудростью, то есть премудростью бога, были наставлены все те, коих должно назвать истинными философами.

Философ: О, если бы ты мог доказать, как ты говоришь, то, что вы являетесь логиками, вооруженными разумными словесными доводами от самой, как вы говорите, высшей мудрости, которую по-гречески вы называете логосом, а по-латински словом божьим! И не дерзайте предлагать мне, несчастному, известное спасительное прибежище Григория, говорящего: «Та вера не имеет цены, коей человеческий разум предоставляет доказательства». Ибо ведь те у вас, которые не в состоянии обосновать воздвигаемую ими веру, для оправдания своего невежества тотчас же прибегают к этому изречению Григория.

А оно, соответственно их мнению, не означает ли того, что мы должны быть удовлетворены любыми высказываниями о вере, равно как здравыми, так и глупыми? Ведь если разум не допускается к обсуждению веры для того, чтобы она не утратила своего значения, а также к обсуждению того, во что надлежит верить, и если тотчас же должно соглашаться с тем, что провозглашается, то сколько бы заблуждений ни насаждала проповедь, ничего нельзя сделать, потому что нельзя ничего опровергнуть при помощи разума там, где не дозволено применять разум.

Утверждает идолопоклонник о камне или бревне или каком-либо творении: это – истинный бог, творец неба и земли. И какую бы явную глупость он ни высказал, кто в состоянии опровергнуть его, если разуму совсем не дозволено рассуждать о вере. Ведь уличающему его, – и скорее всего христианину, – он тотчас же противопоставит то, что сказано выше: «та вера не имеет цены...» и т. д. И тотчас же христианин смутится в самой своей защите и должен будет сказать, что вовсе не должно слушать доводов разума там, где он сам совершенно не разрешает их применять и совершенно не дозволяет себе открыто нападать на кого-либо в вопросах веры при помощи разума.

Христианин: Как говорит величайший из мудрецов, такими и оказываются в большинстве случаев доводы разума, то есть высказанными разумно и соответствующим образом, хотя на самом деле они вовсе не таковы.

Философ: Что же оказать о тех, «то считается авторитетами? Разве у них не встречается множества заблуждений? Ведь не существовало бы столько различных направлений веры, если бы все пользовались одними и теми же авторитетами. Но, смотря по тому, кто как рассуждает при помощи собственного разума, отдельные лица избирают авторитеты, за которыми следуют. Иначе мнения всех писаний должны были бы восприниматься одинаково, если бы только разум, который естественным образом выше их, не был бы в состоянии судить о них. Ибо и сами писавшие заслужили авторитет, то есть то, что заставляет им немедленно верить, только благодаря разуму, которым, по-видимому, полны их высказывания.

По их собственному суждению, разум настолько предпочитается авторитету, что, как упоминает ваш Антоний, поскольку потребность человеческого разума явилась изобретателем письменности, последняя менее всего нужна тому, у кого эта потребность совсем не развита. В любом философском обсуждении авторитет ставится на последнее место или совсем не принимается во внимание, так что вообще стыдятся приводить доказательства, проистекающие от чьего-либо суждения о вещи, т. е. от авторитета. Те, которые полагаются на свои собственные силы, презирают прибежище чужой помощи. Поэтому правильно философы признали, что подобные доказательства, когда к ним принужден прибегать скорее оратор, нежели философ, являются совершенно внешними, устраненными от существа вещи, лишенными всякой силы, поскольку они заключаются скорее в мнении, нежели в истине, и не требуют никаких ухищрений ума для того, чтобы отыскать собственные доказательства, и что тот, кто приводит их, пользуется не своими словами, а чужими.

Поэтому и ваш Боэций[229], объединяя в своих «Топиках» изречения как Фемистия[230], так и Цицерона, говорит: «В суждении о вещи те доказательства, которые представляют как бы свидетельства, иной раз лишены искусства и не связаны совершенно с существом и, по-видимому, относятся не к сущности вещи, а к высказыванию». Опять он же говорит об этом, следуя Цицерону: «Для них остается то положение, которое они называют взятым извне. Оно опирается на суждение и авторитет и является лишь вероятным, не заключая ничего необходимого».

И немного ниже: «Это положение называется взятым извне, потому что оно берется не из тех заключений, которые являются сказуемыми или подлежащими, но приходит согласно суждению, созданному извне. Потому также, – говорит он, – оно называется лишенным искусства и простейшим, что оратор создает доказательства не сам для себя, но пользуется заранее подготовленными установленными свидетельствами».

Относительно же твоего замечания, что иногда также происходит ошибка в различении и познавании, то это, конечно, ясно и правильно. Но это происходит с теми людьми, которым недостает опыта философии, опыта разума и различения доказательств. Таковыми являют себя иудеи, которые стремятся взамен доказательств к знамениям и которые ищут себе спасения в высказываниях других, как будто бы легче высказывать суждения, опираясь на авторитет или сочинения отсутствующего, чем на разум или суждение присутствующего; как будто бы к рассудку первого может быть лучше найден доступ, чем к рассудку второго.

Пока же, насколько мы в состоянии, мы ищем бога, заботясь о пашем спасении; во всяком случае, его благодать приходит к нам на помощь там, где наших стараний недостаточно, и он помогает алчущим достигать, он, который внушает им, что им желать. И тот, который часто влечет даже нежелающих, не отталкивает алчущих и простирает свою десницу старающемуся, коего он не может изобличить в небрежении. В силу этого, сама, как вы говорите, истина, т. е. Христос, делает вас уверенными в спасении, добавляет, предпослав соответствующий пример: «Просите и дастся вам, ищите и отыщете, стучитесь и откроется вам. Ибо всякий просящий получает, ищущий находит и стучащемуся отворяют».

Я помню, что, толкуя вышеуказанные слова в своем трактате «О милосердии», Августин говорит: «Просите, молясь, ищите, рассуждая, стучитесь, действуя». Поэтому предпочитая искусство рассуждения другим наукам и восхваляя его, так как только оно одно само знает и творит «знающих», он говорит во второй книге «О порядке»: «Наука наук, которую называют диалектикой. Она учит учить, она учит учиться. В этом сам разум показывает себя, что он такое, чего он хочет, что знает только он один. Она не только хочет, но и может творить знающих». Он же [Августин], показывая, насколько она является необходимою священному писанию, говорит во второй книге «О христианском учении»: «Остается то, что относится не к чувственному восприятию, но к разуму, где числа управляют наукою рассуждения».

Но наука рассуждения имеет больше всего значения для всякого рода вопросов, которые должны быть исследованы в священном писании. Однако при этом должно избегать страсти к опорам и некоего детского стремления обмануть противника. Существует ведь многое, что называется софизмами, ложными заключениями доказательств, более всего похожими на истинные, так что они обманывают не только тугодумов, но даже разумных, недостаточно внимательных людей. Этот род софистических заключений, насколько я могу судить, осуждается писанием в том месте, где говорится: «Иной ухищряется в речах, а бывает ненавистен».

Христианин: Ни один разумный среди нас не запрещает исследовать и обсуждать нашу веру при помощи разумных доказательств, и никто разумным образом не успокаивается на сомнительном, если; только не будет предпослано на основе разума то, на чем должно успокоиться. Ведь когда он придает веру сомнительной вещи, конечно, она сама делается тем, что вы называете доказательством. Во всякой, конечно, науке как относительно написанного, так и относительно суждения и в любом столкновении рассуждений противоречие возникает само по себе, и возникшая в опоре истина разумного доказательства сильнее, чем приведенный авторитет. Ведь для отвержения веры не важно, что есть истинного в вещи, но важно то, что может появиться в результате мнения. На основании же слов самого авторитета очень часто возникают вопросы, и приходится скорее судить о них, а не опираться на авторитет. После же разумного доказательства, даже если оно и не будет таковым и явится только мнимым, не останется никаких вопросов, потому что не останется никакого сомнения.

С тобой же тем меньше должно действовать на основании авторитета, чем больше ты опираешься на разум и чем меньше ты признаешь авторитет писания. Каждый, конечно, может быть опровергнут только на основании того, что он допускает, и быть побежден только на основании того, что он признает. И спорить нам друг с другом должно иначе, чем с тобой. Мы знаем, что утверждения Григория или прочих наших ученых, а также то, что утверждал сам Христос или Моисей, к тебе еще не относятся настолько, чтобы сами их высказывания привели тебя к вере. Среди нас, которые приемлют это, данные высказывания имеют силу; в некоторых же случаях веру должно защищать и утверждать больше всего при помощи разумных доводов, и я хорошо помню об этом в противоположность тем, которые отрицают возможность исследования веры при помощи разумных доказательств. Об этом вторая книга «Христианской теологии»[231] рассуждает полнее и полностью побеждает противников как на основании доказательств от разума, так и на основании авторитета писателей.

Теперь же вернемся к нашему вопросу...

VI «Пролог» к «Да и Нет»[232]

Хотя при столь великом множестве слов нечто, высказанное даже святыми, кажется не только отличным друг от друга, но и противоположным друг другу, нельзя необдуманно судить о тех, коими должен быть судим сам мир согласно тому, как написано: «Святые будут судить народы», и опять: «Воссядете и вы, судящие». Да не дерзнем мы обвинять как лжецов или презирать как заблуждающихся тех, о которых сказано господом: «Кто слушает вас, слушает меня; кто вас презирает, меня презирает». Итак, имея в виду свою собственную слабость, признаем, что скорее нам не хватает благодати при разумении, нежели то, что ее не хватало при написании у тех, кому самой истиной было сказано: «Ведь не вы говорите, но дух отца вашего говорит в вас».

Итак, что удивительного в том, если при отсутствии в нас того самого духа, при посредстве коего это было записано и высказано, а также внушено писавшим, нам не хватает их понимания, достигнуть которого нам всего более препятствует необычайный способ речения и разнообразное значение одних и тех же слов, поскольку одно и то же слово является высказанным то в одном, то в другом значении? Ведь как в своих мыслях, так и в словах каждый из них был весьма плодовит. И так как, согласно Туллию[233], тождество во всем является матерью пресыщения, то есть рождает отвращение, то надлежит изменять сами слова по отношению к одному и тому же предмету и не обнажать все посредством общеупотребительных и обычных слов, ибо, как говорит блаженный Августин, все прикрывается, чтобы не обесцениться, и тем более бывает приятно то, что с большим старанием исследуется и что трудней постигается.

Часто также надо изменять слова по причине различия тех, с кем мы говорим, потому что нередко бывает так, что собственное значение слов или неизвестно некоторым или ими мало употребляется. А, конечно, если мы желаем говорить с ними, как и должно для их назидания, то следует больше стараться об их пользе, чем о собственном значении слова, как и учит главный грамматик и наставник в речениях – Присциан[234]. Обращая на это внимание, также блаженный Августин, рачительнейший учитель церкви, наставляя учителя в четвертой книге «О христианском учении», увещевает его обходить молчанием все, что мешает пониманию тем, коим он говорит, и пренебрегать как украшениями, так и собственными значениями слов, если без них ему легче достигнуть понимания «в заботе, – как говорит Августин, – не о том, со сколь великим красноречием он учит, а о том – со сколь великой убедительностью. Усердное стремление пренебрегает иногда более изысканными славами. Почему, – говорит некто, высказываясь о такого рода речи, – ей и присуща некая сознательная небрежность». И далее: «Хорошие учители при обучении должны главным образом заботиться о том, чтобы слово, которое на латинском языке может казаться лишь темным и сомнительным, при произнесении общеупотребительным образом, с целью устранить его сомнительность и неясность, произносилось бы не так, как это делают ученые, но скорее так, как оно произносится неучеными. Ведь если толкователям нашим не претило говорить о кровях так, как они понимали это по существу, применяя в этом случае множественное число, тогда как в латинском языке это слово употребляется в единственном, то почему бы претило учителю благочестия, говорящему с несведущими, произносить скорее ossum, чем os, но так, чтобы они понимали это слово как происходящее от слова ога, а не от слова ossa[235]? Ибо что полезного в чистоте речи, которая не приводит к пониманию слушателя, поскольку совершенно нет надобности высказывать то, что остается непонятным для тех, ради которых мы говорим? Итак, тот, кто учит, будет избегать всех слов, которые не поучают». Так же далее: «Признаком таланта является любить в словах их истину, а не сами слова. Ибо что полезного в золотом ключе, если он не может открыть того, что мы хотим? Или что вредного в деревянном ключе, если он может сделать это, когда мы добиваемся только того, чтобы открыть запертое?»

Кто не знает также о том, сколь безрассудным является судить о мыслях и понимании одного по мыслям и пониманию другого? Ведь только богу открыты сердца и помышления, и он отклоняет нас также от этого самомнения, говоря: «Не судите, да не судимы будете». И апостол говорит: «Не судите прежде времени, пока не придет тот, который осветит сокрытое во мраке и обнаружит помыслы сердечные», как если бы он прямо сказал: «предоставьте суждение об этом тому, который один только все знает и различает сами помышления». Согласно этому и о скрытых тайнах его образно написано по поводу пасхального агнца[236]: «Если останется нечто, да будет сожжено», то есть если имеется что-либо из божественных тайн, чего мы не в состоянии постигнуть, то да предоставим мы это постигнуть духу, при посредстве которого это написано, нежели безрассудно определим это сами.

Также надлежит тщательно обращать внимание на то, чтобы в случае, если кое-что из высказанного святыми вызовет у нас возражение, как противоречивое или чуждое истине, мы не впадали бы в ошибку из-за ложно надписанного заглавия или порчи самого текста. Ибо многие апокрифические сочинения[237] с целью придать им авторитет озаглавлены именами святых; и кое-что даже в самом тексте божественных заветов является испорченным по вине переписчиков. Поэтому достовернейший автор и истиннейший толкователь – Иероним, когда он пишет Лете относительно обучения дочери, предупреждает нас, говоря: «Да избегает она всех апокрифов; и если когда-либо она пожелает прочитать их не ради догматических истин, но из уважения к написанному, то пусть она знает, что они не принадлежат перу тех, именами коих обозначаются, и что только великой мудрости присуще отыскивать злато в грязи». То же самое и о LXXII псалме, а именно, о его названии, которое таково – «Понимание Асафа», он [Иероним] говорит: «У Матфея написано – «так как господь говорил в притчах, и они не поняли”...» и т. д. «И, говорит он, – это было сделано для того, чтобы исполнилось написанное пророком Исайей: „Я раскрою уста мои в притчах”. В евангелиях так написано и поныне. Но это сказал не Исайя, а Асаф».

Итак, столь же откровенно признаем, что если у Матфея и Иоанна написано, что господь был распят в шесть часов, а у Марка[238] – в три, то это была ошибка переписчика – шесть часов было написано и у Марка, но многие думали, что вместо греческого знака эписима там стоит гамма[239]. Здесь была допущена ошибка переписчика подобная тому, когда написали вместо Асафа – Исайю. Ведь мы знаем, что церковь в своей массе составилась из несведущих язычников. И когда они читали в евангелии: «Да исполнится то, что написано у пророка Асафа», тот, который первым переписывал евангелие, стал говорить: «Кто такой пророк Асаф? Народу он не известен». И что же он сделал? Он совершил ошибку, желая исправить неверное.

Нечто подобное мы скажем и в отношении другого места у Матфея. Он говорит: «Он взял тридцать сребреников, цену оцененного, как написано у пророка Иеремии». Но мы нигде не можем найти этого у Иеремии, однако встречаем это у Захарии[240]. Вы видите, следовательно, что здесь была такая же ошибка, что и выше.

Итак, если и в евангелиях нечто было испорчено в результате невежества переписчиков, то что же удивительного, если это иногда имело место также и в сочинениях позднейших отцов, авторитет которых несравненно меньше? Следовательно, если кое-что в сочинениях святых случайно кажется несогласным с истиной, то будет благочестивым, соответствующим смирению, а также долгом любви, которая всему верит, на все надеется, все переносит и с трудом подозревает о пороках тех, которых любит, верить тому, что это место писания является неверно переведенным или испорченным, или признаться, что мы его не понимаем.

Я полагаю, что столь же много внимания должно обращать и на то, не является ли высказанное в сочинениях святых пересмотренным ими самими в другом месте и исправленным после познания истины, как это во многих случаях делал блаженный Августин; или — не высказали ли они своего суждения скорее в соответствии с чужим мнением, нежели со своим собственным, подобно Экклезиасту, приводящему во многих местах противоречащие суждения различных лиц и даже считающемуся путаником, согласно свидетельству блаженного Григория в четвертом из его «Диалогов»; или не ставили ли они этого при исследовании скорей в виде вопроса, нежели давали ему твердое определение, подобно тому, как утверждает вышеназванный достопочтенный ученый Августин. Он сделал это в своем «Буквальном истолковании бытия», упоминая об этом своем труде в первой книге своего «Отречения» следующим образом: «В этом произведении больше было поставлено вопросов, чем найдено ответов, и из того, что было найдено, меньшее было установлено твердо, остальное же высказано, как подлежащее дальнейшему исследованию».

По свидетельству блаженного Иеронима, мы знаем также, что обычным для католических ученых было включать в свои комментарии среди своих собственных суждений также некоторые наихудшие мнения еретиков, когда, стремясь к совершенству, они наслаждались тем, что не обошли молчанием никого из древних писателей. Поэтому, отвечая блаженному Августину, когда тот упрекал его за изложение одного места из послания Павла к галатам[241], он [Иероним] говорит: «Ты спрашиваешь, почему в комментариях на послание Павла к га-латам я сказал, что Павел не мог упрекать Петра[242] за то, что он сделал сам? И утверждаешь, что апостольское притворство было истинным, а не предумышленным, и что я не должен учить лжи. Я отвечаю, что мудрость твоя должна была бы вспомнить о небольшом предисловии к моему комментарию, ибо, чувствуя свою немощность, я следовал в комментарии за Оригеном[243]. Ведь этот муж о послании Павла к галатам написал томы; я опускаю моего ясновидца Дидима, Аполлинария Лаодикийского, недавно отлученного от церкви, и старого еретика Александра, которые также оставили некие комментарии относительно этого. Я прочитал все это и, накопив в своем уме очень много всего, пригласил писца и продиктовал ему и свое и чужое». И далее: «Надлежало твоей учености спросить – имеется ли у греков то, что мы написали, и, если те ничего не оказали об этом, осудить мое собственное мнение, в особенности же потому, что я добровольно признал в предисловии, что следовал в комментарии Оригену, и продиктовал свое и чужое так, чтобы предоставить суждению читателя, что должно быть одобрено и что осуждено». Мы не сомневаемся, что таким же образом и блаженный Иларий[244], и некоторые из святых вставили в суждения многое, заимствованное из сочинений самого Оригена или других заблуждавшихся, скорее предоставляя нам мнение других, нежели высказывая свое собственное; однако это стало известно вам впоследствии не столько от них самих, сколько от других. Поэтому вышеназванный ученый Иероним и говорит пресвитеру Вигилантию, оправдываясь в том, что иногда он утверждал или заимствовал нечто сказанное Оригеном: «Если это преступление, то пусть будет обвинен исповедник Иларий, который заимствовал перевод псалмов и гомилий[245] на Иова из его же [Оригена] книг». Вот почему когда мы находим там нечто, противоречащее истине или противоположное сочинениям других святых, то это должно быть вменено в вину скорее Оригену, чем Иларию, хотя бы сам Иларий не сознавал, какое значение имеет то обстоятельство, что он старается доказать необходимость понимать в первом псалме под «главою» не Христа, а вообще любого другого праведного человека. И сам Иероним утверждал, что при изложении некоторых псалмов он также следовал за Оригеном.

Согласно его [Иеронима] свидетельству, также не следует сомневаться и в том, что может быть сам Ориген высказывал иногда суждения, преисполненные многих заблуждений, приводя мнения других. Вот почему Иероним в письме к пресвитеру Авиту, собрав многочисленные ошибки, которые Ориген сделал в своей книге «О началах», говорит о самом Оригене так: «После столь нечестивого рассуждения, которым он ранил душу, все это, по нашему мнению, является не догматами, но только исследованиями и предположениями и совершенно не представляется неприкосновенным». И сам Иероним сказал выше: он часто диктовал свое или чужое таким образом, чтобы предоставить суждению читателя, что должно быть одобрено и что осуждено.

Также и блаженный Августин, пересматривая и исправляя многие из своих творений, заявляет, что он утверждал там многое скорее на основе мнения других, чем в силу собственного убеждения. Кое-что и в евангелии кажется высказанным скорее согласно людскому мнению, нежели согласно истине, как, например, когда мать самого господа называет Иосифа[246] отцом Христа, говоря так, согласно общераспространенному мнению и обычаю: «Я и отец твой, скорбя, отыскивали тебя». И смотря по тому, что именно мы воспринимаем зрением, мы называем небо то звездным, то нет; и солнце то жарким, то нежарким; луну то больше светящей, то менее, а то даже совсем не светящей, несмотря на то, что всегда пребывает неизменным то, что нам не всегда кажется постоянным. И апостол, во многом следуя словам упрекавших его, не боялся говорить о себе иначе, чем думал, как, например: «Мы глупцы ради Христа, вы же мудрые во Христе». Тот же апостол говорит, что Мелхиседек[247] не имел ни отца, ни матери, ни родословной, пи начала, ни конца дней; но ведь это сокрыто от нашего знания потому, что об этом не говорит писание, а не потому, что это так есть на самом деле.

Говорят также, что Самуил[248] являлся чародейке в видении не поистине, а в силу внешнего сходства, которое породило ложное мнение у взиравших на это. Ведь, как упоминает блаженный Августин, это видение было названо Самуилом потому, что представляло подобие Самуила, как если кто-либо говорит, что он видел во сне Рим, потому что умственно созерцал его подобие. В поэтических или философских сочинениях многое высказывается на основании мнения[249], так, как будто бы это существовало в действительности, хотя вполне очевидно, что это далеко от истины. К этому относится известное двустишие Овидия:

На чужих полях всегда нива соседа богаче

И его скот всегда вымя полнее несет[250].

Также и Боэций[251], в четвертой главе «Топики»[252], называя акциденцию и субстанцию двумя основными видами вещей, скорее имел в виду мнение, нежели истину. А то, что философы высказывали многое скорее согласно мнению других, чем согласно своему собственному суждению, об этом открыто заявляет Туллий в книге «Об обязанностях»[253] в следующих словах: «Хотя справедливость без мудрости имела бы достаточно значения, мудрость без справедливости не в состоянии вызвать доверие. Ведь чем изворотливей и хитрей кто-либо, тем больше он вызывает зависти и подозрения, так как его не считают честным. Поэтому справедливость, соединенная с разумом, будет иметь сколько хочет сил для того, чтобы вызвать доверие. Справедливость без мудрости значит много, мудрость без справедливости не значит ничего. Пусть же никто не удивляется тому, что признанное всеми философами и неоднократно высказанное мною самим мнение: именно, что имеющий одну добродетель имеет и все, ныне я разграничиваю таким образом, будто кто-либо может быть справедливым, не будучи одновременно мудрым. Ведь одно дело, когда сама истина глубоко исследуется путем обсуждения, другое – когда речь приспосабливается к пониманию всех. Поэтому как все, так и мы называем обычно одних сильными, других добрыми, третьих мудрыми; ибо, высказываясь, мы должны говорить общеупотребительными и обычными словами»[254]. Наконец, существует практика обыденной речи, согласно восприятию телесных чувств и многое выражается в словах иначе, чем существует на самом деле. Ведь в то время, как во всем мире нет никакого пустого места, которое не было бы заполнено воздухом или каким-либо другим телом, мы говорим, однако, что небесный свод, в котором мы ничего не видим, бывает совершенно пустым. Кто судит о вещах, исходя из того, что он видит, тот называет небо то звездным, то нет; и солнце то жарким, то нежарким; и луну то больше светящей, то менее, а то даже совсем не светящей, хотя всегда пребывает неизменным в действительности то, что нам не всегда кажется постоянным. Итак, что удивительного, если также святые отцы нечто произносили или писали скорее на основе мнения, нежели истины?

Когда говорится различное об одном и том же, тщательно следует обсуждать также, имеется ли в виду строгость предписания, или же снисходительное послабление, или увещевание к совершенству, для того чтобы в соответствии с различием намерений мы отыскивали бы возможность уничтожить противоречие; если же это – предписание, то является ли оно общим или частным, то есть установленным для всех вообще или специально для некоторых. Должно различать также обстоятельства и поводы для предписаний, потому что часто то, что разрешается в одно время, в другое – оказывается запрещенным, и то, что чаще предписывается ради строгости, в отдельных случаях смягчается. Более всего это следует различать в церковных установлениях или канонах.

Если же мы сможем доказать, что одни и те же слова употребляются различными авторами в различных значениях, то мы легко отыщем решение многих противоречий.

С помощью всех вышеприведенных способов внимательный читатель найдет разрешение спорных вопросов в творениях святых. А если случайно противоречие будет до такой степени явным, что не сможет быть разрешено ни на каком разумном основании, то следует сопоставить авторитеты и предпочесть тот, свидетельства коего более сильны, а утверждения – более вески. На это указывают слова Исидора[255], обращенные к епископу Массиону: «Я решил привести этот пример в конце письма, для того чтобы, сколько бы раз ни встречались в постановлениях соборов противоречивые суждения, придерживаться больше суждения того, авторитет которого является более древним или более веским».

Известно ведь, что и сами пророки иногда были лишены благодати пророчества, но так как они верили, что имеют дух пророчества, кое-что из того, что говорили произносили своими устами ложно. И это было допущено для сохранения в них смирения, а именно, чтобы они правдивее познавали, каковыми они являются благодаря духу божьему, а каковыми – благодаря собственному, и что они обладают духам божьим (когда обладают), не могущим ни лгать, ни быть обманутым, в качестве дара. Господь же, когда вселяется в них, не сообщает все дары одному, подобно тому, как и іне озаряет полным светом ум того, коего он наполняет, но приоткрывает то одно, то другое и когда открывает одно, другое скрывает. Блаженный Григорий в первой своей гомилии на Иезекииля доказывает с помощью ясных примеров, что даже сам глава апостолов[256], который блистал столько раз чудесными дарами божественной «благодати, после того особого обещанного господом излитая святого духа, который открывает ученикам всю его истину, впал в заблуждение по поводу соблюдения обрезания и еще некоторых древних обрядов и, будучи веско, открыто и здраво исправлен своим соапостолом Павлом, не постыдился отступить от опасного и ложного утверждения.

Итак, когда известно, что даже сами пророки и апостолы не были совсем чужды ошибок, что же удивительного в том, если в столь многочисленных писаниях святых отцов иное, по вышеуказанной причине, кажется произнесенным или написанным ошибочно? И не следует обвинять святых, как бы уличенных во лжи, если, думая об чем-либо иначе, чем это есть на самом деле, они утверждали что-либо не по двоедушию, но по незнанию. Не следует приписывать злому умыслу или считать за грех все, что говорится для некоего назидания по причине любви, так как известно, что у господа все рассматривается в зависимости от намерения, согласно тому, как написано: «Если глаз твой будет прост, все тело твое будет светлым»; поэтому и блаженный Августин, рассуждая о церковной дисциплине, говорит: «Имей любовь и делай, что хочешь». Также и о послании Иоанна он говорит: «Не имеющий любви – не от господа. Имей все, что хочешь, но если только ты не будешь иметь любви, ничто тебе не поможет. Если ты даже не будешь иметь ничего иного, имей любовь, и ты исполнил закон». Далее: «Следовательно, раз навсегда тебе предписывается краткое правило: возлюби и делай, что хочешь». Точно так же в первой книге «О христианском учении» он говорит: «Всякий, которому кажется, что он постиг божественное писание или любую его часть, но который, несмотря на это постижение, не воздвиг в себе любви к богу и ближнему, тот ничего не понял. Всякий же, кто извлек для себя такое убеждение, которое является полезным для пробуждения любви, и однако не высказал того, что явно чувствовал при этом автор, которого он читал, тот ошибается не опасно и (вообще не лжет. Ведь лгущему присуще желание говорить ложное». Он же против лжи: «Ложь есть обманное толкование слова при желании обмануть». Также в «Энхиридионе»[257]: «Нельзя, конечно, считать лжецом того, кто произносит ложь, считая это истиной, потому что, поскольку это зависит от него самого, он не лжет, но ошибается. Поэтому следует обвинять не во лжи, но иной раз в необдуманности того, кто принимает за истину ложь, неосторожно придав ей веру. Скорее наоборот, лжет тот, кто высказал истину, сам считая ее за ложь, поскольку ведь это относится к его душе, ибо он говорит не то, что думает. Он высказывает не истину, хотя то, что он говорит, оказывается истиной; и никоим образом не является свободным от лжи тот, кто произносит устами истину, не сознавая ее, или, зная истину, сознательно лжет». Далее: «Всякий, кто лжет, говорит вопреки тому, что он мыслит в душе, из желания обмануть». Также по поводу евангелия, кн. I: «То, что сделал Иаков по наущению матери, так что показалось, что он обманул отца, если тщательно это рассмотреть, есть не ложь, но тайна». Ведь истинное высказывание никоим образом не может быть по справедливости названо ложью. А ложь в данном случае духовный учитель понимает только как грех, который существует скорее согласно намерению говорящего, чем согласно содержанию сказанного. Господь, испытующий сердца и недра, взвешивает, рассматривая не столько то, что делается, сколько то, с каким намерением это делается. От этого, конечно, свободен всякий, говорящий не двоедушно и без обмана то, что он думает, согласно чему и написано: «Кто поступает искренно, поступает по вере». В противном случае надлежало бы обвинить во лжи и апостола Павла, который, следуя более своему суждению, чем истине, говорит в послании к римлянам: «Итак, когда я исполню это и вручу им этот плод, я отправлюсь чрез вас в Испанию»[258]. Следовательно, одно дело – лгать, другое – заблуждаться в речах и отступать от истины в словах в силу заблуждения, а не злого умысла. А если бог допускает это, как мы сказали, даже по отношению к святым, то, конечно, он допускает это также и по отношению к тем, которые не наносят никакого ущерба вере; и это не бесполезно для тех, кои все делают ко благу.

Уделяя этому большое внимание, сами церковные учители, считавшие, что и в их сочинениях есть кое-что подлежащее исправлению, дали право своим последователям исправлять это или не следовать за ними, если им что-либо не удалось пересмотреть и исправить. Поэтому и вышеупомянутый учитель Августин говорит в книге «Отречений»: «Написано, что в многоглагольствовании не избежишь греха. Также апостол Иаков говорит: „Да будет всякий человек скор на слушание к медлен на слова”». И далее: «Ведь все мы много согрешаем. Кто не согрешает в слове, тот человек совершенный. Я не приписываю себе этого совершенства даже ныне, когда являюсь стариком; насколько же менее в то время, когда я начал писать юношей?» Также в прологе книги III «О троице» Августин пишет: «Не пользуйся моими книгами как каноническими писаниями, но если в последних отыщешь то, чему не верил, твердо верь. В моих же книгах не запоминай крепко того, что раньше не считал за достоверное, если только не поймешь, что оно достоверно». Он же в обращении к Винценту Виктору пишет: «Не могу и не должен я отрицать, что как в самих моих нравах, так и в многочисленных моих сочинениях имеется многое, что может быть вменено мне в вину в силу справедливого и вполне осмотрительного суждения». Также в письме к Винценту Виктору он пишет: «Не стремись, брат, собирать превратные толкования против столь ясного божественного свидетельства в сочинениях епископов как наших, так и Илария, Киприана или Агриппина[259], потому что этот род писаний следует отличать по авторитету от (канонических книг. Ведь их читают не для того, чтобы из них извлечь свидетельства, против которых не позволено спорить, в том случае, если случайно где-нибудь в них говорится иначе, чем того требует истина». Он же [Августин] пишет к Фортунанциану: «Мы не должны принимать рассуждения любых, хотя бы католических[260] и достохвальных людей за канонические писания, так чтобы не иметь права, при сохранении всего уважения, которое надлежит иметь к этим людям, осуждать или отвергать что-нибудь в их сочинениях, если мы случайно найдем что-либо, что они понимают иначе, чем того требует истина. Я сам отношусь к сочинениям других так, как я хочу, чтобы мои читатели относились к моим». Он же против Фауста[261], кн. I, гл. II: «Да не будет того, чтобы мы говорили, что мы не ошибались сильно когда-либо и не изменяли своего мнения совершенствуясь. Ведь об этих книгах можно сказать, что в них не все согласуется друг с другом, так как они пишутся нами не ради предписания в силу авторитета, а ради совершенствования, в качестве упражнений». Далее: «Мы из тех, коим тот же апостол говорит: „Если же вы о чем иначе мыслите, то и это бог вам откроет”». Писания такою рода следует читать не с обязанностью верить им, но сохраняя свободу суждения.

Однако для того чтобы не исключать этого рода писаний и не лишать последующих авторов произведений, полезнейших по языку и стилю для обсуждения и рассмотрения трудных вопросов, от книг позднейших авторов отделены книги Ветхого и Нового завета[262], обладающие превосходством канонического авторитета. Если там что-либо поражает нас как абсурдное, нельзя говорить: «Автор этой книги не придерживался истины», – надо признать, что или рукопись ошибочна, или толкователь ошибся, или ты сам не понимаешь. В отношении же трудов позднейших авторов, чьи сочинения содержатся в бесчисленных книгах, если что-либо случайно кажется отступающим от истины, потому что она понимается не так, как там сказано, читатель или слушатель имеет свободу суждения, потому что он может или одобрить то, что ему понравилось, или отвергнуть то, что ему не нравится. Поэтому не следует упрекать того, кому не понравится или кто не захочет поверить всему, что там обсуждается или излагается, если только оно не подтверждается определенным обоснованием или известным каноническим авторитетом в такой степени, чтобы считалось доказанным, что это безусловно так и есть или могло бы быть таким.

Итак, канонические сочинения Ветхого и Нового завета Августин называет документами, по отношению к которым является еретическим утверждать, что в них что-нибудь отступает от истины. Об этих же писаниях он упоминает в четвертом письме к Иерониму в таких словах: «Также и в изложении послания Павла к галатам мы находим нечто, что нас сильно потрясает. Ведь если будет допущено и принято то, что и в священных писаниях имеется ложь, что же в них останется авторитетного? Какое, наконец, будет высказываться суждение об этих писаниях? Чьим авторитетом сможет быть уничтожена любящая раздоры бесчестная ложь?» Он же к тому же Иерониму об этих же писаниях: «Мне кажется самым опасным верить в то, что в священных книгах имеется что-либо ложное, то есть, что те люди, благодаря которым это писание дошло до нас и которыми оно было написано, в чем-либо в своих книгах лгали. Ибо если допустить хоть раз наличие какой-либо лжи в столь великом и высочайшем авторитете, то не сохранится никакой частицы этих книг, которая бы не считалась, в зависимости от взглядов каждого, или трудной для усвоения в нравах, или неприемлемой для веры, или же весьма гибельной для мнения и исполнения долга самого автора». Также блаженный Иероним, предпочитая некоторых из церковных учителей прочим, советовал нам их читать так, чтобы мы больше рассуждали о них, чем слепо следовали им. Из этого вытекает и тот совет Лете относительно воспитания дочери, где он говорит: «Пусть она всегда держит в руках сочинения Киприана; произведения Афанасия и книгу Илария пусть читает беспрепятственно. Пусть наслаждается рассуждениями и талантами тех, в книгах которых не колеблется благочестие веры. Остальных же пусть читает так, чтобы более рассуждать о них, чем следовать им». Он же [в комментарии] на псалом LXXXI, как бы совершенно лишая все эти книги авторитета, говорит: «Господь изъяснит в писании народов и их князей, „которые были в нем”. Он не сказал, „которые находятся в нем”, но – „которые были». И недостаточно сказать «народов», он говорит еще „князей”, и каких князей? „которые были*'. Видите, следовательно, как полно тайнами священное писание. Мы читаем слова апостола: „Вы ищете доказательства того, Христос ли говорит во мне?” Что говорит Павел, говорит и Христос („ведь кто вас принимает, меня принимает”) в писаний вождей, в писании народов, которое является писанием для всех народов. Видите, что он говорит: „которые были”, а не „которые суть”, для того чтобы было устранено, за исключением [трудов] апостолов, все иное, что говорилось когда-либо после и чтобы оно не имело впоследствии авторитета. Итак, если даже после апостолов кто-нибудь был святым и красноречивым, он не имел бы авторитета». Иероним к Вигилантию пишет: «Всякий, кто читает произведения многих авторов, должен быть как бы опытным менялою, так чтобы не принимать никакой монеты, если она является поддельной и не имеет ни изображения Кесаря[263], ни печати государственной. Тот же, кто предпочитает образ Христа ясному свету, пусть скрывает его в глубине сердца». Ведь должно иметь вес не предвзятое мнение учителя, но основание учения, подобно тому, как написано: «Все испробуйте, придерживайтесь же того, что есть доброе». Это, однако, сказано о комментаторах, а не о канонических писаниях, к которым надлежит относиться с полной верой. Он же говорит Паулину о святых учителях в следующих словах: «„Добрый человек из доброго сокровища сердца”; умалчиваю об остальных как умерших, так еще и живущих, относительно которых будут судить после нас в ту и в другую сторону».

После этих предварительных замечаний, как мы установили, угодно нам собрать различные высказывания святых отцов, поскольку они придут нам на память, вызывающие вопросы в силу противоречия, каковое, по-видимому, в них заключается. Это побудит молодых читателей к наибольшему труду в отыскании истины и сделает их более острыми в исследовании. Конечно, первым ключом мудрости является постоянное и частое вопрошание; к широкому пользованию этим ключом побуждает пытливых учеников (проницательнейший из всех философов Аристотель, говоря при истолковании выражения «ad aliquid» [к чему-либо]: «Может быть трудно высказываться с уверенностью о вещах такого рода, если их не рассматривать часто. Сомневаться же о каждой в отдельности будет небесполезно». Ибо, сомневаясь, мы приходим к исследованию; исследуя, достигаем истины. Согласно чему и сама истина говорит: «Ищите и отыщете, стучитесь и откроется вам».

Наставляя нас нравственно собственным примером, бог пожелал воссесть в двенадцатилетнем возрасте среди учителей и спрашивать[264], скорее являя нам образ учащегося в вопрошании, чем образ учащего в высказывании, хотя тем не менее он обладал полной и совершенной божественной мудростью.

Когда же приводится нечто высказанное в писании, то оно побуждает читателя и привлекает его к исследованию истины тем более, чем более восхваляется авторитет самого писания. Поэтому мы хотим предпослать этому сочинению нашему, которое мы составили из высказываний святых, собранных в одном томе, то постановление папы Геласия[265] о подлинных книгах, в силу которого пусть будет известно, что мы не привели здесь ничего апокрифического. Мы присоединили также те извлечения из «Отречений» блаженного Августина, из которых ясно, что здесь не приведено ничего из того, что он сам, пересмотрев, исправил.

VII Письма современников и участников Сансского собора (1140 г.)[266]

Письмо аббата Гильома к Готфриду епископу Шартрскому и Бернару аббату Клервоскому относительно Петра Абеляра[267]

Достоуважаемым владыкам и отцам во Христе – Готфриду епископу Шартрскому и Бернару аббату Клервоскому – здоровья и добрых дней!

1. Видит бог, отцы и владыки, что вынужденный обращаться к вам, хотя и по делу серьезному и важному для всех, я, ничтожнейший из людей, испытываю смущение перед вами, ибо молчите и вы, и другие, коим надлежало бы высказаться. Ведь когда я вижу, что вера общего упования, которую Христос освятил для нас своей кровью, за которую апостолы и мученики наши боролись вплоть до смертного часа и которую святые учители путем тяжких трудов и великих стараний сохранили неповрежденной, защищенной и нерушимой до печальных дней нашего времени, когда я вижу, что эта вера подрывается столь серьезным и опасным образом, в то время как нет никого, кто оказал бы этому сопротивление и противодействие, я стражду и от скорбящей души и сокрушенного сердца принужден говорить о том, за что, если бы это было необходимо, я готов был бы и умереть.

Ведь не о малом идет речь, а о вере в святую троицу, о личности искупителя, о духе святом, о божественной благодати и о таинстве общего искупления. Ибо Петр Абеляр опять учит новому, пишет новое, и книги его переплывают моря и переступают чрез Альпы. Его новые суждения о вере и новые его учения распространяются по областям и королевствам и настолько невозбранно проповедуются и свободно защищаются, что, как передают, они пользуются авторитетам и в римской курии.

Говорю вам, молчание ваше – опасно как для вас, так и для церкви божьей. Мы почитаем за ничто уничтожение веры, ради которой мы отреклись от самих себя! Мы не страшимся того, что нападают на бога, лишь бы не нападать самим! Говорю вам, что, только еще рождаясь, это зло чревато многим, и если этого не предотвратить, оно превратится в змия, для которого едва ли можно будет найти заклинателя. Обратите внимание на то, почему я так говорю.

2. Занимаясь недавно чтением, я натолкнулся на некую книжицу этого человека, заглавие коей было: «Теология Петра Абеляра»[268]. Признаюсь, что заглавие возбудило мое любопытство и побудило меня к чтению. Вообще же имелись две книжицы, содержащие почти одно и то же, за исключением того, что кое-что в одной книге было дано более пространно, а в другой – менее[269]. Когда же я нашел там нечто такое, что сильно меня взволновало, я взял это на заметку и, пояснив также то, почему это меня взволновало, послал вместе с самими книжицами вам: судите сами, справедливо ли я пришел в волнение.

Я был тяжко смущен непривычными новшествами в выражениях о вере и новыми измышлениями неслыханных значений и, не имея никого, кому бы я маг излить это, я избрал вас из всех, к кому я мог бы обратиться и кого мог бы призвать на защиту дела божьего и всей латинской церкви. Ведь вас этот человек опасается и страшится. Кого же он будет бояться, когда вы закроете глаза? И тот, кто уже говорит то, что он говорит, чего не наскажет тогда, когда он не будет никого опасаться? Ведь после того как сошли в могилу почти все наставники церковного учения, внутренний враг, не изучающий, а критикующий, не подражающий, а направляющий, ворвался в опустошенное как бы царство церкви и присвоил в «ем только себе одному право учить и высказывать в области божественного писания то, что он привык высказывать в области диалектики, а именно свои собственные измышления и ежегодные новшества.

3. Главы же, извлеченные из сочинения его, которые я счел необходимым послать вам, суть таковы: 1. Вера определяется им как суждение о невидимых вещах. 2. Он говорит, что имена отца и сына и духа святого в боге – суть не имена собственные, а выражение полноты высшего блага. 3. Что отец есть полное могущество, сын некое могущество, дух же святой не является вовсе никаким могуществом. 4. О духе святом – что он не исходит от отца и сына подобно тому, как сын исходит от отца. 5. Что дух святой есть мировая душа. 6. Что мы можем и желать и действовать благим образом в силу свободной воли и без содействия благодати. 7. Что Христос воспринял плоть и пострадал не для того, чтобы освободить нас от власти дьявола. 8. Что Христос – бог и как человек не является третьим лицом в троице. 9. Что в таинстве евхаристии[270] образ первоначальной субстанции продолжает пребывать воображаемым. 10. Он говорит, что дьявольские соблазны возникают в людях благодаря физической природе. 11. Что мы наследуем от Адама не вину первородного греха, но наказание. 12. Что грех заключается только в помыслах грешащего и в презрении к богу. 13. Он говорит, что не совершается никакого греха по вожделению, стремлению к удовольствию и незнанию и что все подобного рода есть не грех, а естество.

4. Я решил, что эти несколько глав, собранные из презренного его сочинения воедино, должны быть переданы вам, прежде всего, как для того, чтобы возбудить вас, так и для того, чтобы оправдаться мне самому, дабы не казаться пришедшим в волнение напрасно. Поэтому я начну рассуждать об этом и о прочем, сюда относящемся, пространнее[271] при содействии того, в руце коего и мы пребываем, и слова наши; и мне неважно, что я, может быть, не угожу вам словесно, лишь бы только я был угоден по вере и вы бы пришли в волнение, если бы мне удалось внушить вам каким-либо образом, что мое волнение справедливо, и в деле, угрожающем главе, вы не устрашились бы отъять длань, стопу или даже око.

Любил и я его, и, – бог свидетель, – любить желаю, но в таком деле никто и никогда не будет мне ни близким, ни другом. Не тайным увещанием или обличением может быть подавлено это зло, ибо, будучи обнародовано, оно стало общеизвестным. Существуют к тому же, как я слышу, и другие его произведения, которые называются «Sic et Non», «Scito te ipsum»[272], и некоторые другие, и я опасаюсь, не столь ли ужасны они по своему содержанию, сколь ужасны они по наименованию. Однако, как говорят, они ненавидят свет, и, даже разыскивая, их нельзя отыскать. Но обратимся же к делу...

Ответное письмо Бернара Клервоского аббату Гильому

(Письмо 327)[273]

Возлюбленнейшему своему Гильому – брат Бернар.

Ваше волнение я признаю и справедливым я необходимым. А то, что оно не бездеятельно, показывает книжица[274], полностью преграждающая и смыкающая уста, глаголящие нечестивое. И хотя я не просмотрел этой книжицы, как вы советуете, достаточно внимательно, признаюсь, что уже из того, что я смог увидеть при беглом чтении, она мне понравилась, и я полагаю, она может превозмочь учение нечестивых. Но так как вы прекрасно знаете, что я не привык доверяться всецело собственному суждению, особенно в столь серьезных делах, я считаю, что стоит труда, при удобном случае, сойтись нам вдвоем и обо всем потолковать. Однако я не думаю, чтобы это могло произойти до пасхи, ибо это окажется помехой тому, чего требуют теперешние дни, т. е. усердному молению.

Кроме того, будьте терпеливы к моему терпению и молчанию относительно всего этого, потому что очень многое из этого, даже почти все, до сих пор мне было неведомо[275]. К тому же, к чему вы меня побуждаете, я готов, и вашими молитвами бог да дарует мне дух сильный! Будьте здоровы!

Письмо Бернара Клервоского епископам, созываемым на собор в Сансе

(Письмо 187)[276]

Епископам, созываемым в Сане[277] в целях борьбы с Петром Абелярам.

Мы думаем, что слух, который распространился среда многих, достиг и вас; отчего же это нас созывают в Сансе на следующую неделю после пятидесятницы[278] и вызывают на суд ради защиты веры, хотя и следовало бы, чтобы раб божий не участвовал в спорах, а был терпелив ко всем?

Если бы дело касалось меня лично, то, может быть, раб вашей святости и мог не совсем незаслуженно получить похвалы при вашем содействии. Ныне же, поскольку дело является также и вашим и даже более вашим, я смелее увещеваю и настойчивее прошу, чтобы в нужде вы показали себя друзьями. Друзьями, сказал я, не нашими, но Христа, невеста[279] коего вопиет к вам из дебрей ересей и всходов заблуждений, которые уже почти задушили ее, возросши под покровительством вашим и вашей охраною. Но друг жениха не оставит ее ни в напасти, ни в счастии.

Не удивляйтесь, что мы приглашаем вас так внезапно и в столь скором времени. Противная сторона в своей изворотливости и хитрости предвидела также и это, дабы напасть на беззаботных и вынудить к бою невооруженных.

Письмо Бернара Клервоского епископам и кардиналам[280] Римской курии[281]

(Письмо 188)[282]

Владыкам и отцам, достопочтенным епископам и кардиналам курии – слуга их святости.

1. Нет сомнения в том, что именно вам надлежит удалять соблазны из царства божьего, подрубать под корень растущие шипы и прекращать распри. Ибо так предписал Моисей[283], когда он подошел к горе, говоря: «Вот Аарон и Ор[284] с вами; у кого будет дело, тот пусть приходит к ним». Я же говорю о том Моисее, который явился чрез воду и не только в воде, но и в крови. А так как вместо Аарона и Ора над народом божьим пребывают власть и ревность римской церкви, то мы обращаемся к «ей с полным правом и не по поводу отдельных вопросов, а в связи с поношением веры, оскорблениями Христа, охаиванием отцов, пренебрежением к ним, соблазнами для современников и опасностями для потомков.

Осмеивается вера простых, раздирается сокровенное бога, безрассудно обсуждаются вопросы, касающиеся высочайшего, подвергаются поношению отцы за то, что они сочли должным об этих вопросах скорее молчать, нежели делать попытки их разрешить. Поэтому и происходит то, что пасхальный агнец, вопреки божественному установлению, или варится в воде, или раздирается сырым по звериному обычаю. То же, что остается, не сжигается в огне, но попирается ногами.

Таким образом человеческий разум захватывает себе все, не оставляя ничего для веры. Он пытается постичь то, что выше его, он исследует то, что сильнее его, он врывается в божественное и скорее оскверняет святыню, чем открывает ее, запертое и запечатленное не раскрывает, но раздирает, и все, что он находит для себя непостижимым, считает за ничто, не удостаивая веры.

2. Прочтите, если угодно, книгу Петра Абеляра, которую он называет «Теологией» (ведь она находится у вас под руками, ибо, как он похваляется, в курии ее читают многие) и посмотрите, что говорится там о святой троице, о рождении сына, об исхождении духа святого и прочее без числа, совершенно непривычное как ушам, так и умам католиков. Прочтите и другую, которую называют книгой его «Сентенций»[285], а также и ту, которая называется «Познай самого себя», и обратите внимание на то, сколь густо произрастают там посевы святотатственных заблуждений. Обратите внимание на то, как он мыслит относительно души Христа, лица Христа, нисхождения Христа в преисподнюю, таинства алтаря, власти вязать и разрешать, первородного греха, вожделения, греха наслаждения, греха бессилия, греха невежества, греховного деяния и воли к греху.

И если вы найдете, что я возмущаюсь справедливо, возмутитесь и вы; и возмущайтесь не попусту, но действуйте сообразно тому положению, которое вы занимаете, сообразно достоинству, вас украшающему, сообразно той власти, которую вы получили. И каким образом тот поднялся на небеса, таким образом пусть низвергнется он в преисподнюю. И деяния мрака, осмелившиеся выступить на свет, да будут уличены при свете светом, так чтобы тот, кто грешил при всех, при всех бы и был изобличен. Да обуздают себя и другие полагающие мрак светом и болтающие на перекрестках дорог о божественном, и те, которые дурное высказывают в сердцах своих и пишут в своих книгах. Итак, да преградятся уста глаголящих нечестивое!

Письмо Бернара Клервоского папе

(Письмо 189)[286]

Владыке, папе Иннокентию[287].

Возлюбленнейшему отцу и владыке Иннокентию, по милости божьей высочайшему первосвященнику, брат Бернар, именуемый Клервоским аббатом, – смиренно нижеследующее.

1. Неизбежно, чтобы возникали соблазны, неизбежно, но неприятно. И потому говорит пророк: «Кто даровал бы мне крылья, как у голубя? Я улетел бы и нашел покой». И апостол жаждет умереть и найти успокоение с Христом. И другой святой говорит: «Довольно уже, господи! Возьми душу мою, ибо я не лучше отцов моих». И у меня ныне есть нечто общее со святыми, не в смысле заслуги, а в смысле желания. Ибо и сам, побежденный малодушием и бедами времени, я признаюсь, желал бы умереть, только опасаюсь, окажусь \и я в такой же мере подготовленным, в какой оказываюсь желающим. Жизнь мне внушает отвращение, но лучше ли будет мне умереть, я не знаю. И тем также я может быть отличаюсь в желании от святых, что они побуждались стремлением к лучшему, меня же толкает на то, чтоб уйти, желание избежать соблазнов и огорчений. Ведь еще говорит апостол: «Имею желание разрешиться и быть со Христом несравненно лучше». Итак, у святого сильно желание, а у меня – чувство. Но в этой несчастнейшей жизни ни он не был в состоянии иметь то благо, к которому стремился, ни я не могу избавиться от того, что меня тяготит. И поэтому, конечно, оба мы жаждем уйти с равным желанием, но не с одинаковыми побуждениями.

2. По неразумию я давно уже рассчитывал на покой для себя, когда будет усмирено львиное бешенство[288] и в церкви восстановится мир. И вот нашла успокоение – она, не я. А я и не знал, что обретаюсь в долине слез, или забыл, что нахожусь в земле забвения. Я не замечал того, что земля, на которой я обитаю, растит для меня лишь шипы и тернии, и что, после того как подрезаны одни, вырастают другие и что опять на месте тех появляются новые – безостановочно и бесконечно. Я слышал об этом, но, как я испытал ныне, наилучшее представление о слышанном дается самими муками. Вновь возобновляется скорбь, не подавленная окончательно; вновь нахлынули слезы, потому что вновь усилилось зло. И на испытавших иней обрушился снег. Пред лицом мороза этого – кто устоит! В результате хлада этого вновь остыла любовь, так что силу возымела несправедливость.

Мы избегли льва, но наткнулись на дракона[289], который, может быть, не менее вредит в засаде, чем тот, рыча с высоты. Хотя уже не в засаде. О, если бы его насыщенные ядом рукописи продолжали находиться под спудом и не читались на перекрестках дорог. С быстротою распространяются книги, и те, которые ненавидят свет, потому что являются злыми, нападают на свет, полагая мрак светом. В города и замки вносится мрак вместо света. Всем повсюду предлагается яд вместо меда, или, вернее, в меду. Они переходят от племени к племени и от одного государства к другому народу. Новое куется евангелие для племен и народов, новая предлагается вера, закладывается иной фундамент, чем положенный ранее. О добродетелях и пороках рассуждают безнравственно, о таинствах церкви не соответствующим вере образом, о тайне святой троицы не просто и не здраво. Но все преподносится нам искаженно, все необычайно и вопреки тому, как мы это восприняли.

3. Выступает Голиаф[290], огромный телом, защищенный со всех сторон своими прославленными воинскими доспехами, и предшествует ему также его оруженосец Арнольд Брешианский[291]. Чешуя с чешуей соединяется, и нет между ними доступа воздуху. И вот нажужжала пчела французская итальянской пчеле, и они соединились против господа и против Христа его. Натянули лук, приготовили в колчанах своих стрелы, для того чтобы поразить из засады праведных сердцем. Являя по жизни и облику вид благочестия, но от добродетели его отрекшиеся, они тем обманывают многих, что преображаются в ангелов света, хотя суть ангелы сатаны. Итак, стоя вместе со своим оруженосцем между обоими полчищами, Голиаф вопиет против фаланг Израиля[292] и порицает отряды святых тем более смело, что знает об отсутствии Давида. И, наконец, в поношение учителей церкви превозносит величайшими похвалами философов. Выдумки их и собственные новшества предпочитает вере и учению католических отцов. И когда пред лицом его все бежали, меня, наиничтожнейшего из всех, он вызвал на поединок.

4. И в конце концов написал мне, конечно, по его наущению, архиепископ Санса[293] и установил день заседания, где Абеляр, в присутствии его и соепископов, смог бы, если сумеет, изложить свои превратные учения, возражать против которых должен был бы я. Я отказался[294] как потому, что я еще молод, а он является мужем-борцом со дней своей юности, так и потому, что я считал недостойным предоставлять ничтожным умам людишек обсуждение основ веры, которая, как известно, опирается на твердо установленную истину. Я говорил, что для осуждения его достаточно его сочинений и что должны звучать не мои слова, но мнения епископов, которым надлежит по их долгу судить о догматах. Тем не менее, он заговорил еще громче, созвал многих, собрал единомышленников. Я не хочу говорить о том, что он писал обо мне своим ученикам. А то, что он будет мне возражать в установленный день в Сансе, он сам распространил повсюду. Слух об этом дошел до всех и не остался скрытым от меня. Но вначале я скрывал это, ибо общие разговоры трогали меня мало. Однако, хотя и с трудом, со слезами уступая совету друзей, видевших, каким образом все готовились как бы к зрелищу и опасавшихся того, чтобы из-за нашего отсутствия не возрос бы соблазн для народа и не выросли бы рога у противника, потому что заблуждения укореняются больше, когда нет того, кто бы ответил на них или высказал возражения, я прибыл в указанный день «а место, само собой разумеется, неподготовленный и невооруженный, повторяя мысленно изречение: «Не заботьтесь о том, как или что сказать; ибо в тот час дано будет вам, что сказать», и другое: «Господь, за меня! Не устрашусь: что сделает мне человек?».

Собрались же, кроме епископов и аббатов, многие благочестивые мужи и школьные магистры из городов, а также многие образованные клирики, присутствовал и король[295]. Итак, перед лицом всех, когда противники находились друг перед другом, были принесены некоторые главы, извлеченные из книг Абеляра. Но когда их начали читать, он, не пожелав слушать, вышел и обратился с жалобой к папе на избранных им же судей, что, как мы думаем, является недозволенным. Затем эти главы, подвергнутые общему суду, были найдены и противными вере, и противоречащими истине. Вот все, касающееся меня лично, дабы не думали, что в таком деле я действовал легкомысленно или же с нарочитою опрометчивостью.

5. Но ты, о преемник Петра, рассудишь, должен ли обрести прибежище у престола Петра тот, кто нападает на веру Петра? Ты, говорю я, друг жениха[296], позаботишься о том, каким образом освободить невесту[297] от нечестивых уст и от коварных речей. А говоря еще смелей, о мой владыка, обрати также внимание на себя самого, возлюбленнейший отец, и на божественную благодать, в тебе пребывающую. Хотя ты и мал в своих собственных глазах, но разве бог не поставил тебя над племенами и царствами? И именно для того, чтобы ты разрушал и полол, созидал и насаждал? Прошу, обрати внимание на то, сколь многое сделал душе твоей тот[298] и тогда и после, кто отнял тебя из дома отца твоего и помазал тебя в милосердии своем миром[299]. Сколь многое сделал он чрез тебя для церкви своей; сколь многое, в чем свидетелями являются небеса и земли, властию твоею и ради оздоровления нивы господней и выполото и разрушено; и сколь многое вновь превосходно создано, взращено и распространено. Возбудил бог бешенство схизматиков[300] в твое время для того, чтобы твоими трудами они были сокрушены. Узрел я глупца, прочно укрепившегося, но тотчас же была провозглашена анафема[301] красоте его. Узрел, говорю я, нечестивца, высоко вознесшегося наподобие кедров ливанских. И прошел мимо, и вот не было его. «Надлежит же, – говорит апостол, – быть ересям и расколам для того, чтобы стали явными достойные похвалы». И, конечно, как сказано, господь уже искусил и познал тебя в схизме. Но дабы ничто не отсутствовало в венце твоем, ереси появились снова. Итак, для увенчания добродетелей и чтобы не оказалось, что вы сделали меньше, чем великие епископы, ваши предшественники, изымите от нас, о возлюбленнейший отец, лисят, опустошающих виноградник господен: изымите, пока они еще маленькие, для того, чтобы, если они возрастут и размножатся, потомки не упрекнули бы вас в том, что вы их не уничтожили. Да они уже и не малы и не малочисленны, но, конечно, их много, и они уже выросли, и они могут быть уничтожены только сильной рукой или вами. Гиацинт[302] явил нам много дурного, хотя и не сделал того, что хотел или мог. Но, по-видимому, я должен терпеливо переносить того, кто не пощадил ни лица вашего, ни курии в этой курии[303]. Об этом вам лучше расскажет мой, а еще более ваш Николай[304] – устно.

Письмо Бернара Клервоского папе от лица архиепископа Реймсского и других

(Письмо 191)[305]

Достопочтенному владыке и дражайшему отцу, божьей милостью высочайшему первосвященнику Иннокентию – Самсон, архиепископ Реймсский[306], Иосцелин, епископ Суассонский[307], Готфрид, епископ Шалонский и Альвизий, епископ Аррасский[308] – выражают добровольное послушание и должное повиновение.

1. Так как ваше внимание занято многим, то мы обращаемся к вам с кратким словом относительно пространного дела, тем более, что полнее и подробнее оно изложено в посланиях владыки Сансского[309].

Петр Абеляр, пытаясь уничтожить заслугу христианской веры, полагает возможным при помощи человеческого разума постигнуть все то, что есть бог. Восходя до небес, он спускается и до преисподней. И ничто не остается от него скрытым, ни в адских глубинах, «и во всевышних. И самому себе он представляется великим, рассуждая о вере противно вере и свободно бродя среди того, что выше его, среди чудесного и великого, которое он исследует, измышляя ереси. Он давно уже написал книгу о своей троице, но эта книга была предана огню в присутствии легата римской церкви, ибо была сочтена нечестивой. Да будет проклят тот, кто восстановил руины Иерихона[310]! Воскресла эта книга из мертвых, и вместе с нею воскресли многие пребывающие в дреме ереси и стали явны для многих. И уже до моря простер он длань свою и до Рима персты ее. И бахвалится этот - человек тем, что книга его находится в римской курии и что именно там может он преклонить главу свою. Укрепляется и утверждается этим его неистовство.

2. Вот почему, когда аббат Клервоский, вооруженный ревностью к вере и справедливости, уличил его перед лицом епископов относительно этого, он ничего не признал и не отвергнул, «о, упорствуя в своей нечестивости, от суда, добровольно им избранного и не нанесшего ему ни оскорбления, ни обид, обратился с жалобой к апостольскому престолу[311].

Епископы же, собравшиеся ради этого воедино, полагаясь на суд досточтим ости вашей, относительно его личности ничего не решили и только главы книги его, осужденные святыми отцами, обрекли как бы в силу врачебной необходимости на уничтожение, для того чтобы болезнь не размножалась. Ибо ведь человек этот увлекает вслед за собой очень многих, и существует народ, ему верящий. Необходимо смешным лекарством предотвратить эту заразу –

Ибо поздно готовить лекарство,

Если уж долго болезнь

В пренебреженье была[312].

Мы дошли в этом деле до такого предела, до какого осмелились; твое дело, наиблаженнейший отец, позаботиться об остальном, дабы никакой порок превратной ереси не запятнал в твой век красоту церкви. Тебе, друг жениха, вручена невеста христова, тебе же надлежит передать непорочную деву единственному мужу – Христу.

Письмо Бернара Клервоского магистру Гвидо де Кастелло

(Письмо 192)[313]

Достопочтенному владыке к возлюбленнейшему отцу, магистру Гвидо, божьей милостию кардиналу пресвитеру святой римской церкви, Бернар, именуемый аббатом Клервоским, желает не склоняться ни одесную, ни ошую.

Я был бы несправедлив к вам, если бы считал вас способным любить кого-либо настолько, чтобы любить вместе с ним в равной степени и его заблуждения. Ибо ведь, если кто-нибудь любит кого-нибудь именно так, он не понимает еще, как ему должно его любить. Ведь такая любовь есть земная, животная, дьявольская и вредящая одинаково как любимому, так и любящему. Пусть другие судят о прочих, как им угодно. Я же до сих пор могу думать о вас только то, что является близким к разуму и относится к стезе справедливости. Пусть некие прежде судят, а после исследуют. Я же не буду судить о напитке, сладок ли он или горек, прежде, нежели не испробую его.

Магистр Петр вводит в книги свои нечестивые новшества слов и понятий: рассуждая о вере противно вере, он (нападает на закон при помощи слов закона. Он ничто не рассматривает как бы в зерцале и как загадочное; но взирает на все лицом к лицу и свободно разгуливает среди того, что выше его, среди чудесного и великого. Для него было бы лучше, если бы, согласно заглавию его книги, он познал себя самого[314], не преступал бы меры своей и стремился к умеренности. Не я обвиняю его пред папой. Имеется книга его, его обвиняющая, которой он принес себе мало пользы. Ведь, когда говорит он о троице, от него пахнет Арием[315]; подобно Пелагию[316] помышляет он о благодати; когда же он рассуждает о личности Христа, он думает, как Несторий[317].

Я слишком мало верил бы в вашу справедливость, если бы дольше просил вас о том, чтобы в деле, касающемся Христа, вы никого не предпочли бы Христу. Знайте же, что и для вас, коим власть дана господом, и для церкви христовой, а также и для этого человека полезно, чтобы тот, чьи уста преисполнены злоречивости, горечи и коварства, был обречен на молчание.

Письмо Бернара Клервоского кардиналу пресвитеру Иву

(Письмо 193)[318]

Возлюбленнейшему своему Иву, божьей милостью кардиналу-пресвитеру святой римской церкви, Бернар, именуемый аббатом Клервоским, желает любить справедливость и ненавидеть несправедливость.

Магистр Петр Абеляр, монах, не подчиненный уставу, прелат, не имеющий забот, не соблюдает правил и не сдерживается ими. Человек, полностью двуличный и непохожий сам на себя, внутри Ирод, снаружи Иоанн[319], он не имеет в себе ничего монашеского, кроме имени и одеяния.

Но что мне до этого? Всякий несет свое бремя. Однако имеется нечто иное, чего скрыть я не в состоянии и что касается всех тех, кто любит имя Христа. Он высказывается нечестиво по отношению к небесам; он подрывает нерушимость веры и чистоту церкви; он преступает пределы, которые положили наши отцы, когда пишет и рассуждает о вере, о таинствах и о святой троице; прибавляя и отнимая, он изменяет отдельное по собственному желанию. В своих книгах он проявляет себя творцом лжи и создателем превратных догматов и высказывает себя еретиком не столько в заблуждениях, сколько в упорной защите ошибок[320]. Он является человеком, преступающим меру свою и уничтожающим силу христова креста в мудрости слова. Он знает все, что имеется на небесах и «а земле, кроме себя самого.

Вместе с книгой своей он был осужден в Суассоне в присутствии легата римской церкви. Но, по-видимому, ему недостаточно этого осуждения, ибо он действует вновь для того, чтобы быть осужденным вторично. И уже нам известно, что теперешние заблуждения его еще хуже, чем прежние. Однако он чувствует себя в безопасности, ибо, как он похваляется, он имеет учеников среди кардиналов и клириков курии, и он берет в защитники своих прежних и нынешних заблуждений тех, суда и осуждения которых ему следовало бы страшиться.

Если в ком-либо есть дух божественный, то пусть (вспомнит он стих псалмопевца: «Мне ли не возненавидеть ненавидящих тебя, господи, и не возгнушаться восстающими на тебя?» Да освободит бог церковь свою от уст нечестивых и языка вероломного через вас и через прочих сынов своих!

Письмо Бернара Клервоского папе

(Письмо 330)[321]

Возлюбленнейшему отцу и владыке Иннокентию Бернар, именуемый аббатом Клервоским, смиренно о том, что есть.

Горько плачет в ночи невеста Христа, слезы на ланитах ее. И нет никого из всех ее любящих, кто бы принес ей утешение. Поскольку медлит жених, тебе, о владыка, доверена сунамитянка[322] в месте пребывания своего на чужбине. Никому более доверчиво, чем другу жениха, не расскажет она о несправедливостях, никому доверительнее не изольет, стеная, свои треволнения. Ты не пренебрежешь невестой, вопиющей к тебе в «напастях и горестях, ибо ты любишь жениха.

Среди же различных врагов, окружающих церковь божью, подобную лилии среди терниев, нет более опасных и более вредных, чем те, которые взлелеяны грудью ее и пребывают в лоне ее, терзая ее изнутри. Из-за них и по поводу них прозвучал глас скорбящего и стенающего: «Друзья мои и близкие мои воздвигнулись на меня и восстали». Ведь нет чумы более вредоносной и гибельной, чем внутренний враг. Об этом нам говорит дружба Авессалома, и поцелуй Иуды[323].

Закладывается иной фундамент, чем положенный ранее. Новая куется вера во Франции. О добродетелях и пороках рассуждают безнравственно, о таинствах – не соответствующим вере образом, о тайне святой троицы – не просто и не здраво и вопреки тому, как мы это восприняли. Против господа и против Христа его сошлись и объединились магистр Петр и Арнольд, от чумы коего ты очистил Италию[324]. Чешуя с чешуей соединяются, и нет между ними доступа воздуху. Испорченные вконец, они сделались отвратительными по своим занятиям и бродилом своей испорченности подрывают простоту веры, вносят беспорядок в нравственные устои и пятнают церковную непорочность. По образу и подобию того, кто преобразился в ангела света, они, имея вид благочестия, но от добродетели его отрекшиеся, разукрасили себя, подобно храму, лишь затем, чтобы исподтишка метать стрелы в праведных сердцем.

Мы избегли рыкания Петра Льва, захватившего престол Петра Симона[325], но мы наткнулись я а Петра Дракона[326], нападающего на веру Петра Симона. Тот преследовал церковь божью явно, подобно льву, ищущему добычи; этот же, как дракон, расположился в засаде для того, чтобы умертвить невинную. Но ты, господи боже, ты заставишь взоры возгордившихся склониться долу, ты растопчешь Льва и Дракона. Вредил первый, пока был жив, и конец его злобы был также концом его жизни. Этот же, запечатлевая в письменах новые догматы, уже обдумывает, каким образом он изольет свой яд на потомков и каким образом причинит вред всем тем поколениям, кои будут. И, наконец, – скажу в немногих словах о многом, – наш теолог устанавливает ступени и степени в троице вместе с Арием; вместе с Пелагием предпочитает свободную волю благодати; вместе с Несторием, разделяя Христа, исключает воспринятую тем человеческую сущность из соучастия в троице. Но при всем этом бахвалится, что он открыл источники знания кардиналам и клирикам курии, что он вложил в руки римлян свои книги и заронил в умы римлян свои мысли. И он берет в защитники своих заблуждений тех, коими должен быть судим и осужден.

С какими мыслями, с какою совестью, гонитель веры, ты прибегаешь к защитнику веры? Какими глазами, с каким челом, осквернитель невесты, ты будешь взирать на друга жениха? О, если бы меня не удерживала забота о братии! О, если бы мне не препятствовали телесные немощи! Сколь желал бы я видеть друга жениха ревностно заботящимся о невесте в отсутствие жениха!

Не имея сил молчать об оскорблениях владыки моего, могу ли я перенести поношения, которые претерпевает церковь? Ты же, возлюбленнейший отец, не медли прийти ей на помощь: подумай о защите ее, препояшься мечом твоим. Ибо от изобилия несправедливости уже охладевает любовь многих, и невеста Христа, если ты не приложишь руки своей, вот-вот выйдет и удалится по следам стад и будет пасти их возле шатров пастушеских.

Письмо Бернара Клервоского Стефану – кардиналу и епископу Пренестинскому

(Письмо 331)[327]

Достопочтенному владыке и возлюбленнейшему отцу, божьей милостью Пренестинскому епископу брат Бернар, аббат Клервоский, желает храбро действовать и укрепляться во господе.

Я возвещаю вам о стесненных обстоятельствах и стенаниях христовой невесты с тем большим доверием, что знаю вас как друга жениха и знаю, что вы преисполнитесь радости при его зове. Ведь я имею доверие к вам во господе, если только я хорошо познал вашу внутреннюю суть, потому что вы ищете не того, что ваше, а того, что – Иисуса Христа.

Петра Абеляра, гонителя католической веры, врага страданий Христа, изобличает и его жизнь, и его обхождение, и книги, уже вышедшие из мрака на свет. По внешности монах, в душе еретик, он не имеет ничего монашеского, кроме имени и одеяния. Он раскрывает старые водоемы и давно известные топи еретиков, для того чтобы упали туда осел и бык. Он молчал уже долгое время; но пока он безмолвствовал в Бретани[328], он почувствовал родовые схватки, а ныне во Франции породил зло. Выползла, извиваясь, из логова своего змея и, наподобие гидры, породила семь новых голов, после того как ранее была отсечена одна. Была отсечена, была уничтожена одна его ересь в Суассоне[329], но взамен ее появилось семь и более ересей. образчик которых, имеющийся у нас, мы вам посылаем. Неопытных и молодых, только лишь отнятых от сосцов диалектики слушателей и тех, которые, так сказать, едва могут постигнуть самые начала веры, он вводит в тайну святой троицы, в святое святых, подводит к царскому ложу и к тому, который полагает мрак своим пристанищем. И, наконец, наш теолог устанавливает ступени и степени в троице вместе с Арием, вместе с Пелагием предпочитает свободную волю – благодати; вместе с Несторием, разделяя Христа, исключает воспринятую тем человеческую сущность из соучастия в троице.

Так, пробегая почти по всем таинствам, он дерзко касается всего от начала и до конца и толкует все достойным осуждения образом. К тому же бахвалится тем, что он заразил римскую курию ядом своих новшеств, что он вложил в руки римлян свои книги и заронил в умы римлян свои мысли. И он берет в защитники своих заблуждений тех, коими должен быть судим и осужден.

Да позаботится бог о церкви своей, за каковую он умер, дабы сохранить ее для себя не имеющей ни пятен, ни морщин; да будет принужден к вечному молчанию человек, уста коего полны злоречия, горечи и лукавства.

Письмо Бернара Клервоского кардиналу Г...

(Письмо 332)[330]

Достопочтенному владыке и возлюбленнейшему отцу, кардиналу святой римской церкви Г... Бернар, аббат Клервоский, желает сильного и мудрого духа.

Я не могу молчать об оскорблениях Христа, стесненных обстоятельствах и горестях церкви, о нищете неимущих и о стенаниях бедняков. Мы вступили в опасные времена. У нас есть магистры, прожужжавшие нам уши; учащиеся отвращают свой слух от истины и обращаются к небылицам.

Имеется у «ас во Франции монах, не подчиненный уставу, прелат, не имеющий забот, аббат, не сдерживаемый какими-либо правилами, Петр Абеляр, который рассуждает с юнцами и болтает с женщинами. Он преподносит своим приспешникам тайную воду и потаенный хлеб в книгах и вводит нечестивые новшества в слова и суждения своих проповедей. И он шествует не один, наподобие Моисея, во тьму, где находился бог, но с большою толпою своих учеников. На площадях и улицах ведутся споры о католической вере, о рождении девы, о таинстве алтаря, о непостижимой тайне святой троицы.

Мы избегли рыкания Петра Льва; мы наткнулись на шипение Петра Дракона. Но ты, владыка Иисус, ты заставишь взоры возгордившихся склониться долу, ты растопчешь Льва и Дракона. Вредил первый, пока был жив; конец его злобы был также концом-его жизни. Этот же уже обдумывает, каким образом он изольет свой яд на потомков и каким образом причинит вред всем тем поколениям, кои будут.

Проказу своих измышлений он запечатлел в книгах чернилами и пером. Его книги имеются у нас, и мы посылаем их вам. Познайте автора по его творениям. Узрите, как наш теолог устанавливает ступени и степени в троице вместе с Арием; вместе с Пелагием предпочитает свободную волю – благодати; вместе с Несторием, разделяя Христа, исключает воспринятую тем человеческую сущность из соучастия в троице. И это – в немногих словах о многом.

Неужели же среди вас не найдется такого, которого охватила бы скорбь относительно участи Христа, который возлюбил бы справедливость, который возненавидел бы несправедливость? Если уста говорящего нечестивое не будут преграждены, да обратит на это внимание и да рассудит это тот, кто один помышляет о горестях и трудах.

Письмо Бернара Клервоского кардиналу Г...

(Письмо 333)[331]

Достопочтенному мужу и другу своему кардиналу-диакону Г...[332],. во имя святого Сергия и Вакха, аббат Клервоский Бернар желает здоровья и любви.

Согласно твоему обыкновению, всякий раз, когда я вхожу в курию, ты считаешь своею обязанностью вставать передо мною. Слова эти кажутся шуточными, однако дело касается серьезного. Вот я вхожу в курию и говорю о деле, а не о личности. Тот, кто имел обыкновение вставать передо мною лично, ныне пусть встанет ради моего дела, а скорее ради Христа. Потому что речь идет о Христе, и истина находится в опасности.

Подымись и скорее ополчись против того, который рассуждает о вере противно вере, нападает на закон при помощи слов закона, рука коего против всех и против коего длань всеобщая. Это Петр-Абеляр, который пишет, учит и рассуждает о нравах, о таинствах, об отце и сыне и духе святом, разделяя их, как ему угодно. Теперь же он обращается в курию, после того как он потряс церковь и внес в нее смуту, не с тем, чтобы курия исправила его заблуждения, но с тем, чтобы она признала достойными прощения его оправдания в грехах. Если ты сын церкви, то защити ее лоно, носившее тебя, и грудь, тебя питавшую.

Письмо Бернара Клервоского Гвидо Пизанскому

(Письмо 334)[333]

Гвидо Пизанскому аббат Клеровский Бернар шлет пожелания здорового духа в здоровом теле[334].

Я не колеблясь доверил бы вам свое личное дело из-за чувства взаимной любви между нами; и я поручаю вам данное – с тем большим доверием, чем более должен являться предметом любви тот, кого дело касается.

Дело идет о Христе, а скорей это дело есть сам Христос, и истина находится в опасности. Делятся одежды Христа, разрываются таинства церкви, но нешвенное одеяние, покрывающее все, остается неповрежденным. Одеяние это – единство церкви, которое не может быть ни разорвано, ни уничтожено, ибо то, что покрывает все и что соединено святым духом, не может быть разорвано людьми. Хотя еретики и обнажили языки свои, подобно змеям, хотя они и испустили все стрелы своего ума, дабы смутить покой церкви, однако, поскольку они ниже врат ее, они ее не одолеют.

И если ты сын ее, если ты не отвергся от материнской груди, ты не покинешь мать, находящуюся в опасности, и не лишишь ее твоей поддержки в грозную минуту.

Магистр Петр обращается в курию, дабы авторитет апостольского престола послужил бы ему щитом и опорою для подкрепления его заблуждений (запечатленных им в книгах), согласно которым он обучал и с помощью которых он нападал на католическую веру.

Письмо Бернара Клервоского некоему кардиналу-пресвитеру

(Письмо 335)[335]

Кардиналу-пресвитеру аббат Клервоский Бернар желает здоровья и любви во господе.

Никто не презирает тебя за молодость. Ибо господь нуждается не в сединах чела, а в мудрости ума, и незапятнанная жизнь заменяет собой зрелость возраста. Не испугался Иеремия, не устрашился Даниил, хотя оба они были юношами, нечестивых старцев, состарившихся во зле.

Я бы заслуженно назвал нечестивым того, кто пятнает честь церкви и чистоту веры. А таковым является Петр Абеляр, который рассуждает о вере, о таинстве, о тайне святой троицы противно тому, как он воспринял, и разделяя по отдельности, как он желает. Теперь же он обращается в курию, после того как он потряс церковь и внес в нее смуту, не с тем, чтобы курия исправила его заблуждения, но (поскольку он склонил ее к своему злоречию) с тем, чтобы она признала достойными прощения его оправдания в грехах. Да встанут твердо за церковь те, кои считают себя сынами церкви!

Письмо Бернара Клервоского некоему аббату

(Письмо 336)[336]

Возлюбленнейшему брату и аббату брат Бернар, аббат Клервоский, желает быть ревностным к богу, как это и следует.

Надлежит существовать ересям для того, чтобы выявлялись люди, достойные одобрения. И если кто принадлежит господу, то да соединится с ним! Ведь дело касается бога. Истина находится в опасности: делятся одежды Христа, разрываются таинства церкви. Уничтожается святость от самого основания до вершины, осмеивается простота верующих. Уже недалек тот день, когда лев воспрянет со своего ложа и губитель народов поднимется против церкви.

Уже торопится Петр Абеляр уготовить дорогу Антихристу[337] до его появления, проповедуя о вере, о таинствах, об отце, о сыне и духе святом иначе, чем мы восприняли. Он пишет и учит и стремится в речах смутить слушающих. Он устанавливает ступени и степени в троице вместе с Арием? вместе с Пелагием предпочитает свободную волю – благодати; вместе с Несторием, разделяя Христа, исключает воспринятую тем человеческую сущность из соучастия в троице. И при всем том бахвалится, что он склонил на свою сторону римскую церковь, потому что он вложил в руки римлян свои книги и заронил в умы римлян свои мысли. И он берет в защитники своих заблуждений тех, коими должен быть судим и осужден.

Пусть же зрит и пусть судит бог, если уста, глаголящие нечестивое, не будут немедленно преграждены. Остальное вам подробнее объяснит податель сего послания.

Письмо Бернара Клервоского папе от лица епископов

(Письмо 337)[338]

Достопочтеннейшему отцу и владыке Иннокентию, по божьей милости верховному первосвященнику, Генрих, архиепископ Сансский, Готфрид, епископ Шартрокий, слуга святого апостольского престола[339], Элиас, епископ Орлеанский[340], Гуго, епископ Оксерский[341], Аттон, епископ Труаский[342] и Манассесс, епископ Мо[343] шлют преданнейшие молитвы и выражают должное повиновение.

1. Никто не сомневается в том, что все, подкрепленное апостольским авторитетом, остается навсегда незыблемым и не может затем быть ни извращено чьим-либо ложным мудрствованием, ни исключено чьей-либо завистью. В силу этого, наиблаженнейший отец, мы сочли должным довести до сведения вашего апостольского престола кое-что из того, что было недавно рассмотрено в нашем присутствии и что ждет одобрения вашего святейшества, а вместе с тем подкрепления вечным авторитетом, поскольку и нам, и многим благочестивым и мудрым мужам кажется, что это было совершено разумно.

Итак, хотя почти по всей Галлии, в городах, деревнях и замках, не только в школах, но и на перекрестках дорог, и не только образованные или зрелые, но и юные, простые и заведомо невежественные школяры рассуждают относительно святой троицы, каковая есть бог; и хотя, сверх того, они высказывают по поводу этого много совсем неуместных несообразностей[344] и много явно противного католической вере и авторитету святых отцов; и хотя чем более часто увещеваемые и порицаемые теми, которые мыслят здраво, считая, что эти несообразности должны быть отвергнуты, они (не без ущерба для многих душ (И полагаясь на авторитет своего магистра Петра и на некую книгу его, нареченную им «Теологией», а также и на другие его книжицы) все сильней укреплялись и все больше и больше вооружались для утверждения этих нечестивых новшеств; и хотя все это и нас и многих других не мало тревожило и оскорбляло, однако все опасались начать относительно этого следствие.

2. Но аббат Клервоский, неоднократно и от многих слышавший об этом, тщательно изучил вышеназванную «Теологию» Петра Абеляра, а также и прочие его книги, на которые он случайно наткнулся во время чтения, и, согласно евангельскому предписанию, сначала один, а затем вместе с двумя или тремя присоединившимися свидетелями пришел к этому человеку и вполне сердечно и дружественно постарался его убедить в том, чтобы он удержал своих слушателей от подобных поступков и исправил бы свои книги. Он [Бернар] побуждал также многих из школяров отвергнуть и презреть книги, насыщенные ядом, и остерегаться и избегать учения, оскорбляющего католическую веру.

Относясь к этому весьма нетерпимо и с излишней горечью, магистр Петр стал тревожить нас многократными просьбами и прекратил их лишь тогда, когда мы написали об этом владыке аббату Клер-воскому и пригласили его явиться к нам в Сане, в назначенный для того день, а именно в восьмое воскресенье пятидесятницы. Туда же был готов явиться и магистр Петр для утверждения и защиты тех мнений, за которые, как было сказано выше, его упрекал аббат Клервоский. Впрочем, владыка аббат не обещал нам ни того, что он явится в назначенный день, ни того, что он выступит в диспуте против Петра.

Но так как, несмотря на это, магистр Петр начал тем временем собирать отовсюду своих учеников и заклинал их прийти на тот диспут, который должен был состояться между аббатом Клервоским и им, для того чтобы защищать вместе с ним [Абеляром] его мнения и учение, и так как это стало хорошо известно аббату Клервоскому, то он сам [Бернар] прибыл к нам в Сане (в назначенный ему нами, хотя первоначально и не принятый им день), побуждаемый ревностным и благочестивым пылом, а скорее, конечно, воспламененный огнем святого духа, и опасаясь, чтобы из-за его [Бернара] отсутствия все эти столь нечестивые не учения, а безумства, не показались как их защитникам, так и всем недостаточно разумеющим заслуживающими большего доверия.

В этот же день, а именно в восьмое воскресенье пятидесятницы, к нам в Сане собрались наши братья и суффраганы-епископы[345], чтобы почтить святые мощи, которые мы обещали открыть для народа в нашей церкви.

3. Итак, там присутствовали: достославный король французов – Людовик, благочестивый граф Неверский – Вильгельм, владыка архиепископ Реймсский со своими епископами-суффраганами[346] и мы с таковыми же нашими, за исключением епископов Парижского и Неверского[347], а также многие благочестивые аббаты и ученые, весьма образованные клирики; присутствовал там и владыка аббат Клервоский, присутствовал там и магистр Петр со своими приверженцами[348].

Чего же еще? Когда владыка аббат вынес для всеобщего обозрения «Теологию» магистра Петра и изложил те несообразные и даже явно еретические главы из этой книги, которые он отметил, для того, чтобы магистр Петр сказал, что он этого не писал, а если он признает своим, то или одобрил бы это или исправил, магистр Петр Абеляр, по-видимому, не будучи уверен в своих силах и желая от этого ускользнуть, ответить не захотел. И хотя ему была дана полная возможность высказаться, а в данном месте ему не грозила никакая опасность и он имел справедливых судей, он тем не менее покинул собор вместе со своими приверженцами и обратился с жалобой, наисвятейший отец, лично к вам.

4. Мы же, хотя это обращение и казалось нам совершенно не соответствующим канонам[349], всецело доверяя апостольскому престолу, не пожелали высказать никакого суждения относительно личности этого человека. Однако, поскольку его превратные догматы уже многих заразили и порча проникла в самую глубь сердец, эти догматы, будучи неоднократно публично прочитаны и перечитаны, были признаны (на основании как справедливейших доводов, так и приведенных аббатом Клервоским авторитетов блаженного Августина и прочих святых отцов) не только ложными, но и явно еретическими. И мы осудили их накануне того самого дня, когда вам была подана жалоба.

И мы единодушно и настойчиво просим, возлюбленнейший владыка, чтобы вы, пользуясь вашей властью, осудили навеки эти догматы, потому что они вовлекают многих в опаснейшие и явно достойные осуждения заблуждения; и чтобы вы, справедливейший отец, подвергли заслуженному наказанию всех тех, кои упорно и неутомимо их защищают. И если ваша досточтимость обречет на молчание столь часто упоминавшегося Петра и лишит его совершенно возможности читать лекции и писать и книги его, несомненно насыщенные превратными догматами, осудят, то, после того как будут вырваны шипы и колючки из церкви божьей, тучная нива христова получит свободу произрастать, цвести и плодоносить.

Нечто же из осужденных нами глав мы посылаем вам, достопочтенный отец, в письменном виде, дабы после того, как вы прочитаете это, вы легче смогли судить о сути всего произведения.

Письмо Бернара Клервоского кардиналу и канцлеру Гаймерику

(Письмо 338)[350]

Светлейшему мужу и сердечному другу Гаймерику, кардиналу-диакону и канцлеру святой римской церкви, Бернар, аббат Клервоский, желает всего наилучшего перед богом и перед людьми.

1. Как мы видели книги Петра Абеляра, так мы слышали и его мнения. Мы заметили его слова и отметили его тайны, и последние оказались тайнами нечестивыми. Нападает теолог наш на закон при помощи слов закона. Святое бросает псам и жемчуг мечет пред свиньями. Подрывает веру простых, пятнает чистоту церкви.

Запах того, чем наполнен фиал был впервые,

Долго в себе он хранит[351].

Книга его прошла чрез огонь и достигла прохлады[352]. Враг церкви пребывает внутри самой церкви, гонитель веры обрел приют в лоне веры, просочился подобно воде.

Да сгинет тот, кто взошел на ложе отца своего и осквернил постель его. Запятнал человек этот церковь и занес свою ржавчину в умы простых. При помощи своих мудрствований он пытается исследовать то, что благочестивый ум воспринимает посредством живой веры. Вера благочестивых верит, а не рассуждает. Но человек этот, относясь с подозрением к богу, согласен верить только тому, что он ранее исследовал с помощью разума. И хотя пророк сказал: «Если не уверуете, не поймете», этот человек обвиняет простосердечную веру в легковесности, злоупотребляя известным свидетельством Соломона: «Кто скоро доверяет, тот легкомыслен». Так пусть же он упрекает блаженную деву Марию за то, что она быстро поверила ангелу, возвестившему и говорившему: «И вот ты зачнешь во чреве и родишь сына». Так пусть же он уличает и того, кто в последний час своей жизни поверил словам умирающего и говорящего: «Ныне же будешь со мною в раю». Да восхвалит он прямо жестокость сердец тех, которым было сказано: «О, немысленные и медлительные сердцем, чтобы верить всему, что предсказывали пророки». Да восхвалит он медлительность того, коему было сказано: «За то, что ты не поверил словам моим, ты будешь молчать и не будешь иметь возможности говорить».

2. И, наконец, при краткости письма, в немногих словах скажу о многом – превосходный ученый устанавливает ступени и степени в троице вместе с Арием; вместе с Пелагием предпочитает свободную волю – благодати; вместе с Несторием, разделяя Христа, исключает воспринятую тем человеческую сущность из соучастия в троице. Но при всем том бахвалится, что он открыл источники знания кардиналам и клирикам курии, что он вложил в руки римлян свои книги и заронил в умы римлян свои мысли. И он берет в защитники своих заблуждений тех, коими должен быть судим и осужден.

Гиацинт явил нам много дурного, но он не совершил его не потому, что не хотел, но потому, что не мог. И мы равнодушно перенесли это, хотя он не пощадил ни личности владыки папы, ни курии в этой курии. Остальное, что видел и слышал мой, а скорее ваш Николай, он лучше передаст вам устно.

Рескрипт папы Иннокентия II относительно Петра Абеляра[353]

Иннокентий, епископ, раб рабов божьих, достопочтенным братьям архиепископам – Генриху Сансскому, Самсону Реймсскому и их суффраганам, а также возлюбленнейшему во Христе сыну Бернару, аббату Клервоскому, – привет и апостольское благословение.

1. Согласно апостольскому свидетельству признается как единый господь, так и единая вера, на коей, как на незыблемом фундаменте, который никто не может сменить на иной, основана непоколебимая твердость католической церкви. Вот почему блаженный Петр, глава апостолов, за выдающееся свое исповедание этой веры удостоился услышать господа и спасителя нашего, говорившего: «Ты есть Петр, и на камне сем воздвигну я церковь мою»[354], и явно подразумевавшего под словом «камень» – твердость веры и прочность католического единства. Это, конечно, и есть нешвенное одеяние искупителя нашего, одеяние, относительно которого метала жребий стража, но разделить которое никоим образом не могла[355]. Против этой веры роптали племена вначале, против нее тщетно замышляли народы, выступали земные цари и князья собирались воедино. Но апостолы, пастыри стада господня, и апостольские мужи, их преемники, воспламененные ревностным пылом любви к справедливости, не поколебались выступить на защиту веры и насадили ее в сердцах других, проливая кровь собственную. А когда истощилась ярость гонителей, успокоил владыка ветры, и в церкви настало великое спокойствие.

2. Однако, поскольку враг рода человеческого бродит вокруг, ища кого бы пожрать, он ввел тайком [в церковь] коварную ложь еретиков для сокрушения чистой веры. Но пастыри, мужи церкви, восстали с твердостью против них и предали извращенные догматы вместе с создателем их – осуждению. Так на великом Никейском соборе[356] был осужден еретик Арий. Константинопольский собор в соответствующем решении осудил еретика Мани[357]. Столь же заслуженно было осуждено на Эфесском соборе[358] заблуждение Нестория. Ту же самую несторианскую ересь, а также евтихианскую вместе с Диоскуром и его единомышленниками сокрушил справедливейшим осуждением Халкидонский собор[359]. Кроме этого, Маркиан[360], хотя и мирянин, однако же наихристианнейший император, воспламененный любовью к католической вере, высказался против тех, которые стараются осквернить священные тайны, говоря, между прочим, в письме к предшественнику нашему, святейшему папе Иоанну[361], следующее: «Да не пытается в дальнейшем никто, ни клирик, ни человек военного или какого-либо иного звания, рассуждать всенародно относительно христианской веры. Ибо нанесет оскорбление приговору достопочтеннейшего собора всякий, кто попытается вновь рассмотреть и опять обсудить то, что было уже раз обсуждено и установлено как правильное. И преступающие этот закон понесут наказание как святотатцы. Итак, если клирик осмелится рассуждать о религии всенародно, он будет изгнан из сообщества клириков».

3. Мы же скорбим потому, что в последнее время (когда наступают опасные дни), как это стало известно нам из письма вашего и из присланного нам вашим братством перечня заблуждений[362], из-за пагубного учения Петра Абеляра и вышеназванных лиц начинают распространяться ереси и прочие извращенные и противостоящие католической вере догматы.

Однако больше всего нас утешает при этом (за что мы и воздаем благодарность всемогущему богу) то, что бог взрастил в странах ваших на месте отцов таких сыновей и возжелал, чтобы во времена нашего апостольства в церкви его были столь превосходные пастыри, усердно противодействующие наветам нового еретика и стремящиеся передать непорочной и чистой деву-невесту единственному мужу Христу.

Итак, хотя мы считаем себя недостойными восседать на престоле блаженного Петра, коему господом было сказано: «И ты, некогда обращенный, утверди братьев твоих», однако, посоветовавшись с братьями нашими кардиналами я епископами и опираясь на авторитет священных канонов, мы осудили переданные нам, по вашему решению, главы и все превратные догматы этого Петра вместе с их автором. И мы присудили его как еретика к вечному молчанию. И мы считаем, что все последователи и защитники его заблуждений должны быть удалены из сообщества верующих и связаны узами отлучения.

Дано в Латеране[363], 16 июля.

Послание папы Иннокентия II Самсону, архиепископу Реймсскому, Генриху, архиепископу Сансскому, и Бернару, аббату Клереоскому, относительно Петра Абеляра[364]

Иннокентий епископ, раб рабов божьих, – достопочтенным братьям архиепископам Самсону Реймсскому, Генриху Сансскому и дражайшему во Христе сыну Бернару, аббату Клервоскому, – привет и апостольское благословение.

Настоящим посланием мы предписываем братству вашему относительно Петра Абеляра и Арнольда Брешианского, создателей превратных догматов и гонителей католической веры, чтобы вы заключили их каждого в отдельности в те монастыри, в кои вы сочтете наилучшим, и чтобы вы предали огню книги их заблуждений, где бы таковые ни были найдены.

Данное предписание не показывайте никому до тех пор, пока это послание не будет передано самим архиепископам на предстоящем собеседовании в Париже.

Дано в Латеране, 15 июля.

VII «Апология» схоластика Беренгария[365]

Образцы твоих сочинений, Бернар, во множестве и повсюду распространила молва. Неудивительно, что сочинения твои со славою вещаются с кафедр, так как известно, что какими бы они ни были, их одобряют наши самые видные современники[366]. Люди дивятся в тебе, незнакомом с мирскими науками, столь великому изобилию красноречия, потому что твои сочинения покрыли уже всю поверхность земли. Им [этим людям] придется ответить от бога, что «велики дела господа» и что «это есть изменение десницы всевышнего». Но нет оснований им удивляться так сильно. Скорее следовало бы дивиться тому, что тебя угнетает сухость высказываний, потому что, как слышали мы, ты с самых ранних лет своей юности любил сочинять театральные песенки и старательно обработанные мелодии. И мы, конечно, передаем не непроверенный слух. Свидетелем нашего утверждения является твоя кормилица-родина. Разве не запечатлелось глубоко в твоей памяти, что ты всегда стремился превзойти твоих братьев как в стихотворных состязаниях, так и в измышлении хитросплетенных острот? Тебе казалось тяжелой и горькой несправедливостью, когда отыскивался кто-либо, кто был способен ответить тебе с равной дерзостью. Я мог бы кое-какие из вздорных твоих пустячков включить в настоящий скромный мой труд, дабы присоединить к нему достоверное свидетельство, но боюсь запачкать страницу включением гнусных выдумок. Впрочем, всем известное не нуждается в свидетелях.

Этот способ вымыслов и болтовни ты теперь нередко применяешь по отношению к божественным произведениям, и неопытные люди принимают за высказанное всерьез и с глубоким значением то, что ты выбалтываешь ради красноречия и велеречия. Но разум не убеждает, что так и должно быть действительно. Ведь часто истина высказывается прямо и без прикрас, ложь же преподносится в вызывающей одобрение ласковой речи. Простота речи [в сравнении] с красноречием, как говорит Августин, подобна сельским и городским сосудам; ложь же [в сравнении] с истиной – дешевым и дорогостоящим кушаниям. И то, и другое может быть подано в тех и в других сосудах. Это сказано мной не затем, чтобы привлечь к тебе внимание или вызвать к тебе подозрение, но с целью подтвердить, что не во всяком (красноречии заключается истина. Но об этом достаточно, перейдем скорей к следующему.

Уже крылатая молва распространила благоухание твоей святости по свету, прославила твои заслуги, провозгласила громко чудеса. Мы превозносили счастье нашего века, украшенного блеском столь сверкающей звезды, и считали, что мир, уже обреченный на гибель, продолжает существовать только в силу твоих заслуг. Мы льстили себя надеждою, что во власти твоего языка заключено божественное милосердие, благорастворение воздухов, плодородие земли, благословение плодов. Твоя глава уже касалась облаков; и, согласно народной пословице, ветви твои превосходили тени гор. Ты долго так жил. и долго так преобразовывал церковь целомудренными уставами[367], что, по нашему убеждению, бесы рычали даже при виде кончика твоего пояса, и мы считали себя уже совсем блаженными благодаря столь великому покровителю.

Ныне, о горе! Стало явным, что было скрыто, и ты обнажил, наконец, жало спавшей змеи. Обойдя вниманием всех, ты сделал Петра Абеляра как бы мишенью для стрел, и ты изрыгнул на него яд твоей желчи, дабы устранить его из сообщества живых и поместить среди мертвых. Собрав отовсюду епископов, ты провозгласил его еретиком на Сансском соборе, и ты отсек его, словно выкидыш из утробы матери церкви. Появившись, как убийца из темного угла, ты похитил у него, идущего дорогой Христа, нешвенную тунику. Ты обращался с речью к народу, чтобы тот возносил за него молитвы к богу; в душе же ты замыслил изгнать его из христианского мира. Что было делать народу? О чем молиться, когда он не знал, за кого ему следует молиться? Ты, божий человек, творивший чудеса и восседавший у ног Иисуса вместе с Марией, ты, сохранивший все эти слова в сердце твоем, ты должен был бы воскурить чистейший фимиам твоей молитвы перед лицом высших заступников для того, чтобы обвиняемый тобой Петр образумился и сделался бы таким, чтобы его не могло запятнать никакое подозрение. Но, по-видимому, ты предпочитал иметь его таковым, каким тебе было удобнее его порицать.

Наконец, после пиршества[368] была принесена книга Петра, и кому-то было поручено громко огласить некоторые сочинения Петра. И вот, воодушевленный ненавистью к Петру и возбужденный виноградной лозой, не той, которая изрекла: «Я есмь лоза истинная», но той, которая повергла обнаженного патриарха на землю[369], чтец стал выкрикивать громче, чем этого от него требовали. Через некоторое время ты мог бы заметить, как прелаты вскочили, затопали ногами, смеялись, болтали, так что любой скорее мог бы подумать, что они служат Вакху[370], а не исполняют обеты Христу. При этом слышится звон бокалов, осушаются чаши, прославляются вина, орошаются глотки прелатов. Тогда можно было бы позабавиться и остротой Горация:

Никакого ты, Вар, дерева не сажай

Прежде священной лозы[371].

Ибо то, о чем тот же поэт говорит в другом стихотворении:

Давайте пить, давайте в пляске вольной

Ногами топать...[372],

там в точности происходило. Сколь полезнее было бы выслушать приятное суждение поэта Галла[373], к тому же высказанное прекрасными стихами. Ведь он говорит:

Я одобряю вино, но только лишь как напиток;

Если ж вино не питье, ядом бывает вино.

Но питье дающего забвение сока уже усыпило сердца прелатов. И вот, говорит сатирик:

...Жрецы ж меж глотками вина вопрошают

А о чем бишь поэмы вещают?

Всякий раз, когда звучало нечто тонкое и божественное, непривычное ушам прелатов, сердца всех слушателей раздирались и они скрежетали зубами по адресу Петра. И имеющие зрение крота говорили про философа: «Неужели же мы давали возможность жить этому чудовищу?» И, покачивая головой, как иудеи, они произносили: «О горе! Бот тот, кто разрушил храм божий». Так судят слепые о словах света, так осуждают трезвого пьяные, так против орудия троицы рассуждают словоохотливые бокалы. Так против простоты вступают в спор вооруженные рогами софисты. Так обгладывают псы святого, а свиньи пожирают жемчуг. Так лишается остроты соль земли. Так заставляют замолкнуть свирель закона. Мудрец сказал всенародно: «Кто прикоснется к смоле, запачкается ею». Мы же можем выразить ту же мысль словами: «Кто коснется вина, запачкается им».

Распивала епископская трезвость чистейшую кровь виноградной лозы, чистоту коей вода не лишила девственности, потому что согласно Марциалу:

Грех великий вино святое Фалерна испортить,

Да и Вакх никогда в брак не вступает с водой[374].

Наполнили примасы мира сего, философы глотки, бочки своим вином, жар которого так бросился им в мозги, что глаза всех погрузились в оцепенение сна. Между тем как чтец выкрикивал, слушатели храпели. Один опирается на локоть для того, чтобы облегчить сон глазам своим. Другой на мягкой подушке старается нагнать дрему на вежды свои. Третий спит, склонив голову к коленям. Поэтому, когда чтец отыскивал у Петра что-нибудь достаточно колючее, он кричал в глухие уши прелатов: «Осуждаете?» [«damnatis?»]. Тогда некоторые, едва пробужденные при последнем слове, говорили сонным голосом, с опущенною головой: «Осуждаем!» [«damnamus!»]. Остальные же, растревоженные голосом осуждающих, не разобрав первый слог, говорили: «...плывем» [«namus!»][375]. Истинно плывете, но плавание ваше — буря, плавание ваше – утопание.

Так и спавшие стражи свидетельствовали: «В то время, как мы спали, пришли апостолы и унесли тело»[376]. Тот, кто стоял на страже закона господня днем и ночью, ныне осуждается священнослужителями Вакха. Так больной лечит врача. Так утопающий осуждает стоящего на берегу. Так приговоренный к виселице, когда его уже ведут к ней, – обвиняет невинного.

Что делать тебе, душа моя? Куда обратиться? Не забыла ли ты предписания риторов и, охваченная печалью, подавленная рыданиями, в состоянии ли ты рассказать все по порядку? «Думаешь ли ты, что сын человеческий, пришед, найдет веру на земле». Лисицы имеют норы и птицы небесные – гнезда; Петр же не имеет, где преклонить главу свою. Так судят подсудимые, воссев на судейском месте, преследователи невинности на месте карающего. Так искажается все у таких судей и подобных истцов:

Этот хоть тучен, но хочет от она утучниться.

Тот бормочет и с губ оттопыренных речи роняет.

Этот слишком болтлив, тот молчит, тот стоит, тот гуляет.

Любит плакать один, а другой сыплет шутки.

Так иль иначе, но мир для всех в равной мере безумье.

Что же могли сотворить таковые, что могли постановить подобные правоведы? Утешает чтение евангелия. Оно говорит: «Первосвященники фарисеи собрали совет и сказали: „Что мы сделаем? Этот человек творит много чудес. Если отпустим его так, все уверуют в него”. Один же из них, по имени аббат Бернар, так как он был первосвященником этого совета[377], пророчествовал, сказав: „Полезно для нас, чтобы был удален один человек от народа и не погиб бы весь народ”». И с этого дня они решили осудить его, говоря по Соломону: «Устроим ковы праведнику, опровергнем благодать уст его...» «Отыщем корень слова против праведного». Задуманное вы совершили и обнажили языки ехидны против Абеляра. Низвергнутые, вы низвергли и поглотили вино, как тот, который пожирал бедного скрытно. Между тем Петр молился: «Господи, освободи душу мою от уст нечестивого и от языка лукавого». Иногда он повторял усердно псалмопевца: «Множество тельцов обступило меня, тучные быки окружили меня. Раскрыли на меня пасть свою». Поистине тучные, толстые выи которых источали на жирную грудь пот жидкого сала. И неудивительно. Ибо слуги веры смотрели на слезы без милосердия и без любви.

Сидел же на соборе суеты, вопреки предписанию XXV псалма, некий, всем прекрасно известный епископ[378], во имя авторитета коего проявилось согласие весьма многих. Отрыгивая вчерашний хмель, он изблевал в собрании следующие слова: «Братья, сопричастные христианской религии, примите меры против общей опасности. Да не поколеблется в вас вера, да не закроется бельмом чистое око голубицы. Ибо нет никакой пользы в обладании другими добродетелями там, где не будет веры, согласно словам апостола: „Если бы я говорил языком людей и ангелов, но не имел бы любви, не было бы для меня никакой пользы”». О привлекательность Минервы! О аттическое остроумие! О цицероновское красноречие! Конечно, такого хвоста не желает этот осел. Такому началу конец этот не соответствует[379]. Поэтому даже те, которые ему [епископу] сочувствовали, нахмурив лоб, покрылись краскою стыда. Угодно мне, и с полным основанием, приобщить эту тень великого имени к стаду тех, о которых написано: «Они зачали ветер и соткали паутину». Названный же выше епископ добавил к ранее высказанному следующие слова: «Петр всегда потрясает церковь, всегда измышляет новшества». О времена! О нравы![380]. Так судит о солнце слепой, так живописует на слоновой кости увечный. Так осел оценивает город. Так судят «духовные» епископы, так рассматривают они дело, так обсуждают доводы разума. Так сражаются против него сыны одной с ним матери[381]. Так жирные свиньи хрюкают на безмолвного.

Застигнутый врасплох столькими и столь великими притеснениями, Абеляр прибегнул, как к последнему убежищу, к расследованию в Риме. Он говорит: «Я сын римской церкви. Я не хочу[382], чтобы дело мое было подвергнуто суду как дело нечестивца. Требую суда Кесарева». Аббат же Бернар, на авторитет коего полагалось большинство епископов, вместо того чтобы сказать подобно наместнику, который держал Павла в оковах: «Требуешь суда Кесарева, к Кесарю отправишься», сказал: «Ты требуешь суда Кесарева, но к Кесарю не отправишься».

Ведь он довел до сведения апостольского престола, что было содеяно, и тотчас же от римского престола в галликанскую церковь[383] полетели послания, осуждавшие Петра. Таким образом осуждаются эти уста, сокровищница разума, труба веры, приют троицы... Осуждается, о горе! отсутствующий, невыслушанный, неизобличенный[384]; что сказать мне или о чем промолчать, Бернар?

Нет нужды в войне, мы просим прощенья и мира;

Вот под оковы твои свои подставляем мы руки:

Все права отпадут, опровергнется святость законов,

Если так хочешь и если велишь, утвердив, что так надо

Действовать, ты, обладатель и силы, и власти, и слова.

Чей проступок, Иисусе благой, имел когда-либо столь слепых судей, что они не выслушали бы ни той, ни другой стороны и не склонились бы на сторону того, в чью сторону преимущественно обращено право? Эти же, смежив веки, слегка касаются дела, и как бы зрячие, познавшие его, выпускают внезапно ядовитую стрелу из натянутого лука несправедливости. Какое бы внутреннее бешенство ненависти, какой бы беспощадный вихрь безумия ни обратились на Петра, какой бы огонь ни раздуло несправедливое рвение, трезвая острота апостольского суждения, никогда не должна была бы пребывать спящей. Но легко отклоняется от справедливости тот, кто в судебном деле страшится более человека, чем бога[385]. И истинным оказывается то, что вещают уста пророка: «Вся голова в язвах, от подошвы ноги до темени нет у него здорового места».

Но защитники аббата говорят, что он хотел исправить Петра. Блаженный муж, если ты предполагал возвратить Петра к чистому состоянию веры, почему ты заклеймил его печатью вечного проклятия перед лицом народа? И опять, каким образом ты думал исправить его. если ты отнимал у Петра любовь народа? Из всего этого в общем следует, что ты воспылал к Петру не любовью исправления, но жаждой личного мщения. Прекрасно сказано пророком: «Да обличит меня праведный в милосердии», ибо там, где отсутствует милосердие, там налицо не исправление со стороны праведного, а дикое варварство тирана.

Свидетельствует также о злобе души его [Бернара] письмо, направленное к папе Иннокентию, в котором он так негодует и говорит: «Не должен обрести прибежища у престола Петра тот, кто нападает на веру Петра»[386]. Пощади, пощади, прославленный вояка! Не подобает монаху сражаться подобным образом. Верь Соломону, который говорит: «Не будь слишком строг, дабы не погубить себя».

Не нападает на веру Петра тот, кто утверждает веру Петра. Следовательно, он [Петр Абеляр] должен найти прибежище у престола Петра. Позволь, прошу, Петру быть вместе с тобой христианином. И ежели ты захочешь, он будет католиком вместе с тобою. И ежели ты даже не захочешь, он все-таки будет им. Ибо бог существует для всех, а не для одного.

Но если в сердце засела мысль, продолжим вместе рассматривать, каким образом [магистр] Петр нападает на веру [апостола] Петра. Ведь пишет Петр рабе божьей Элоизе, отлично наставленной в священном писании, весьма дружеское письмо, которое, между прочим, благоухает следующими словами: «Сестра моя Элоиза, некогда любимая мною в миру, ныне же во Христе возлюбленнейшая! Логика сделала меня ненавистным миру, ибо извращающие все и вся люди, мудрость коих заключается в причинении зла, говорят, что я превосхожу всех в области логики, но что в толковании Павла я сильно хромаю. И хотя они восхваляют остроту моего ума, они лишают меня чистоты христианской веры. Мне кажется, что они судят так скорее соответственно своему мнению, нежели опыту...»[387].

Я счел нужным привести эти слова из письма Петра дословно, чтобы было ясно, каким образом [магистр] Петр нападает на веру [апостола] Петра.

Теперь, строгий судья, лично сам взвесь, с непредвзятым мнением веру Петра. Ты сказал: «Не должен обрести прибежища у престола Петра, тот, кто нападает на веру Петра». Сказанное, само по себе является превосходным и, в общем, истинным мнением. Но так как ты сказал это о Петре, я уличаю тебя, что ты мыслишь противно истине. Ведь Петр не нападает на веру, по стезе которой он шествовал в своей жизни, и он не чужд заветам Христа, именем коего он так смиренно себя обозначил. Итак, он должен был бы найти прибежище у престола Петра, если бы соблазны твоего красноречия не закрыли милосердного лона римской церкви. Но тем, что ты преграждаешь Петру доступ к милосердию, ты ясно обнаруживаешь ярость зачатого тобою безумия.

Ты, может быть, скажешь здесь: «Ты возводишь на меня слишком большие обвинения в несправедливости. Ревность о доме божьем снедает меня, потому что проказа безумного учения пятнает тело церкви. Я думал, что ему следовало противостоять немедленно, в самом зародыше испорченности, чтобы сила яда не распространилась широко. Разве не осторожно и не предусмотрительно я сделал, собрав в одном рукописном перечне эти отвратительные и святотатственные догмы для того, чтобы желающим кратко коснуться сути дела не было бы обременительно блуждать по обширным дебрям писаний Абеляра». На это я скажу: «Хвалю тебя за это, отец, но вот за что не хвалю. Мы видели твой донос, в котором мы читаем не положения из учения Петра, но главы непозволительных измышлений, а именно, что отец – это всемогущество, сын – некоторое могущество, дух же святой – никакое не могущество, и хотя дух святой одной и той же субстанции с сыном, однако он не от той же самой субстанции; что человек мог бы священнодействовать без новой благодати; что бог не мог бы сделать более, чем он желает, или лучше, чем он делает, или иначе, чем он делает; что душа Христа не спускалась в преисподнюю». Вот это и еще другое содержится в твоем доносе, из чего кое-что я признаю, Петр и говорил, и писал. Но кое-чего он не произносил и не писал. А что он сказал, и чего не сказал и сколь католическим разумом он понимал то, что сказал, покажет ясно и четко путем христианского обсуждения второе наше произведение, посвященное осуждаемому трактату. Ведь все, что требует оправдания и опровержения такого рода, то заслуженно должно быть сохранено в особом произведении.

Теперь же необходимо тщательно исследовать, почему ты, святой муж, прославленнейший в устах молвы и предавший вечному молчанию кое-что из своих собственных сочинений[388], воздвиг на Петра Абеляра обвинение в ереси. Ведь законным является глас народа, провозглашенный издревле как бы законом природы, что никто не имеет права уличать другого в преступлении, сходном с собственным. Так как ты это сделал, ты поступил неразумно и бесстыдно. Петр впал в ошибку, пусть будет так. Но почему ошибался ты? Ты-то ошибался умышленно или неумышленно? Если ты заблуждался умышленно, ты оказываешься врагом веры. Если ты заблуждался неумышленно, каким образом ты являешься защитником церкви, ты, который не в состоянии увидеть ошибку? Поистине ты ошибался, когда утверждал, что души имеют небесное происхождение. А как ты утверждаешь это в своем сочинении (поскольку это легко и полезно познать), я раскрою для проницательного читателя, начиная с самого первого положения.

Имеется книга, которую евреи называют «Шир гаширим», латиняне же – «Песнь песней»[389]. Текст ее раскрывает для внимательных душ тайну некоего божественного понимания. К этой книге Бернар прилагает руку как толкователь, чтобы извлечь плод возвышенного смысла из шероховатых сочетаний в тексте, пользуясь достаточно умеренным и сдержанным способом высказывания. Но нам хочется слегка расследовать, почему Бернар, после столь многих и напряженнейших трудов известных мужей, которые приложили свои таланты к толкованию вышеуказанного произведения, сам сделал попытку выпустить в свет том своих трудов столь огромного значения? Ведь если предки наши полностью и достаточно пролили света на сокровенные места этой книги, то я удивляюсь, с каким челом ты простираешь свои дерзновения на произведение, исследованное досконально? Если же тебе открылось нечто сокровенное, что ускользнуло от их внимания, я не препятствую и даже весьма одобряю твой труд. Но когда я старательно перелистываю как их соображения, так и твои измышления, я вижу, что ты не сказал ничего нового; наоборот, я нахожу чужие мысли, облеченные в твои слова. Следовательно, твои толкования представляются совершенно излишними. А чтобы никто не подумал, что я высказал нечто не подтвержденное фактами, я скажу о славной четверке истолкователей этой книги, а именно о греке Оригене, Амвросии Медиоланском, Реции Августодунском и Беде Английском. Первый из них, хотя и являлся, как говорит Иероним, победителем во всех остальных произведениях, в «Песне песней» превзошел самого себя. Второй же убедительною и ученою речью утвердил в нашем понимании взаимную любовь жениха и невесты. Третий рассуждал возвышенными устами о сложности книги. Четвертый же сложности ее разъяснил в семи книгах. Таким образом, после стольких и столь трудолюбивых мужей Бернар начинает вспахивать ниву, как будто бы наши предки оставили ее почти нетронутой.

Конечно, мы могли бы оставить в покое ночные труды краснобая, если бы не оказалось, что он написал скорее трагедию, чем комментарии. Ибо после того, как была обнародована часть труда, он вводит вдруг смерть своего брата[390], на описание похорон которого тратит почти две четверти книги. В нескольких словах я докажу, сколь неподходяще и неуклюже это там вышло. Знаменитая «Песнь» Соломона создана в мастерской святого духа и под видом жениха и невесты изображает брачный союз Христа и церкви. Итак, созвучными свадебным торжествам являются радости. Бернар же, преисполненный отвращения к темному содержанию или пренебрегая изречением апостола, советующего радоваться вместе с радующимися, выводит своего покойника на свадьбе, хотя написано: «Бог есть бог не мертвых, но живых». Итак, когда жених возлежит на персях невесты и дружки жениха и подружки невесты взаимно предаются радости, вдруг звучит похоронная труба. Пир переходит в печаль, музыка превращается в похороны. Трагедия прерывает свадебную радость. Ты оказался неразборчивым и неискусным кифаристом, ты, который привнес похоронные напевы на царский пир. Кому когда-либо снилась такая дикость? Мы привыкли смеяться над картинами, начинающимися с человека и оканчивающимися ослом. Перелистай, прошу, монументальные толкования этой книги у прежних талантов, и ты не найдешь никого, кто бы смешивал в произведениях этого рода печаль и радость. Поэтому золотая муза Реция Августодунского вещает так: «Должен быть соблюдаем обычай благородного дела, чтобы женихи и невесты танцевали под праздничную трубу». Ведь нельзя отвлекать дух к похоронам, когда веселье приглашает пирующих к свадебным песням. Но так как в нас нет никакого понимания таковой возможности или она еще ограничена, я обопрусь на благодать того, кто говорит в своем евангелии: «Без меня не можете ничего делать». «Конечно, найдется у меня подходящее слово, так как я верю в слово, которое было вначале у бога». О глас, достойный католического учителя! О верный исповедник благодати! Правильно начертил себе прямую линию своего суждения мудрый муж, который отделил столь великим промежутком печаль от радости. Ты же, перейдя границы, которые положили отцы твои, обратил жалким образом песни в элегии, стихи в плач.

Если же у тебя не хватало знания отцов церкви, ты мог собрать также установления языческой мудрости. Ибо, когда Зевксис[391], превосходный художник, нарисовал изображение Елены[392], он не придал ей обезьяньих рук, или туловища химеры, или рыбьего хвоста, но тщательной отделкой человеческих членов открыл глазам всех нечто совершенное. Иначе непристойной и смешной была бы картина. Поэтому и Гораций в «Поэтическом искусстве» говорит:

Если бы вдруг живописец связал с головой человечьей

Конский затылок и в пестрые вырядил перья отвсюду

Сборные члены, не то заключил бы уродливо черной

Рыбой сверху прекрасное женское тело – при этом

Виде могли б вы, друзья, удержаться от смеха?[393]

Искусство допускает, чтобы ты начал, что хочешь, но не допускает, чтобы ты присоединил любой конец к твоим начинаниям. Поэтому тот же поэт немного ниже писал:

...живописцам, равно и поэтам,

Всё дерзать искони давалось полное право.

Знаем! и эту свободу просить и давать мы согласны,

Но не с тем, чтобы дикое с кротким вязалось, не с тем, чтобы

Сочетались со птицами змеи, с тиграми – агнцы[394].

В твоем же произведении созданы пустые безжизненные образы, как причуды болезненных сновидений:

...нога с головой сочетаться не может[395].

...тот пурпурный лоскут, другой ли для большего блеска приставляется[396].

А кому-либо из защитников твоих можно ответить:

Я, как и вы, различаем забавную шутку от грубой;

Также правильный стих и по пальцам сочтешь и услышишь[397].

Чего же больше? Все «Поэтическое искусство» объявляет тебе заклятую войну. Ты должен был бы, согласно предписанию того же самого поэта, порождение твоего таланта предать молчанию на девять лет, так чтобы плохо отделанное произведение можно было опять подвергнуть переработке и позаботиться о том, чтобы ночной труд не пришелся бы тебе во вред. Во всяком случае ты должен был бы не спешить с его выпуском в свет, так как написано:

...всенародно заявленных слов ничем не воротишь[398].

Мы хвалим в тебе, отец, силу таланта, но осуждаем незнание искусства. Поэтому-то древние утверждали, что талант неполноценен, если только он не привлекает к себе на помощь искусство. Хвалят остроты Люцилия и, однако, порицают его за то, что стих его хромает.

Энний[399] стихи сочиняет лживые и без искусства,

Хоть и богат он умом, но неискусен в стихах.

Среди них встречаются и такие:

Смертные все лишь жаждут того, чтобы их восхваляли.

Но так как даже «слепым и брадобреям»[400] ясно, что ты неправильно соединил сетования с брачными песнями, то мне хочется повнимательней рассмотреть самый трагический твой вопль.

Между прочим, если я не ошибаюсь, плачущая муза нашего оратора причитает следующим образом:

Ушел брат от жизни, а скорее, чтобы правильнее выразиться,

оставил смерть ради жизни. Брат, говорю я,

ушел, образец воздержания, зерцало нравов, вместилище религии.

Кто далее воодушевит меня к труду?

Кто в будущем успокоит горюющего?

И немного дальше:

Бык ищет быка, считая себя одиноким, и выражает

чувство привязанности частым мычанием.

Бык, говорю я, ищет быка, с которым привык

тянуть плуги выей.

Конечно, эти слова, высказанные Бернаром, красивы и звучны, но он домогается оценки и славы за труды другого, ибо Амвросий в том сетовании, которое он написал своим нежным и сладким пером на смерть своего друга Сатира, высказал от слова до слова то же самое.

Бернар же в этих жалобах до того неистов, до того упорен, до того оживлен, что любому читателю становится понятным, что он изливает не искренние слезы, а только слова, звучащие подобно подлинным жалобам. Однако говорят некие бестолочи, увлеченные соблазнительной соразмерностью его речи, а именно те, которые любят словесную форму, но презирают душу смысла, что он пользуется столь возвышенным красноречием в своих причитаниях, что никакое современное красноречие не в состоянии с ним сравниться. О лживые судьи красноречия, которых, как пыль, поднимает словесный ветер с лица земли! Какая там сила мыслей! Какие сосуды разума! Весь целиком он истекает в словах, а смерть попадает в круговорот смехотворного силлогизма. Поэтому поэт говорит:

Как смешон кифарист, который вечно играет

Все на одной струне...

Пышная поросль слов заглушает посевы мыслей. Или, может быть, говоря одно и то же много раз, он хотел подражать Одиссею[401], о котором написано:

Он любил другим часто о том говорить.

Но не такими средствами воскрешается умерший, и не при помощи фокусов красноречия уготовляется жизнь мертвому. Поэтому прекрасно звучит двустишие одного поэта:

Тщетно вместо псалмов читаются глупые песни,

Было б полезней ему трижды «Помилуй мя» спеть.

А если он хотел рассеять свою скорбь красотами красноречия и средствами поэзии, то почему он не создал, по крайней мере, собственного отдельного произведения об этом? Не было у него недостатка в тех, у которых он мог бы заимствовать образец подобного содержания. Сократ свидетельствует о смерти своего Алкивиада[402] изобилием философского творчества. Платон провожает к могиле замечательной эпитафией юношу Алексея, для которого он составлял любовные песенки. Я умалчиваю о Пифагоре, Деметрии[403], Карнеаде[404], Посидонии[405] и остальных, выдающейся славой которых гордится Греция и которые, по свидетельству Иеронима, в различные времена, в различных произведениях пытались облегчить скорбь различных людей. Кроме того, я умалчиваю о вечно восхваляемом суждении Анаксагора[406], который, когда ему сообщили о смерти сына, подавив рыдания, сказал: «Я знал, что породил смертного».

Наконец, оставив далекие нам примеры, обратимся к близким. Цицерон, величайший создатель римского красноречия, утешил себя выпуском книги на смерть своего сына, в которой он запечатлел, подобно сверкающим звездам, славные и достопамятные деяния из жизни великих мужей. Иероним излечивает скорбь, которую он испытал от смерти Непотиана, похвальным словом последнему. Амвросий, о котором я сказал выше, своим сладостным пером в двух книгах написал о смерти своего любимца Сатира. По образцу их и ты был бы должен соткать свое сетование, помня следующую народную поговорку: «По бороде соседа и свою равняй!».

Но так как об этом мы поговорили достаточно и изобильно, настало время (рассмотреть ту главу в той же книге, в которой ты измышляешь, что души имеют небесное происхождение. Тут я напоминаю тебе твои же слова: «Справедливо сказал апостол: „Наша жизнь на небесах”». Эти слова твои, если их внимательно рассмотреть, отдают ересью на вкус христианского мышления. Ибо если ты говоришь о небесном происхождении души только потому, что когда-либо она будет блаженной на небесах, то на том же основании берет на небе начало и тело, так как когда-нибудь оно будет блаженным на небе. Но эти слова [апостола] не имеют в виду данного понимания. Или, «ели ты приписываешь небесное происхождение душе потому, что она некогда родилась, т. е. была создана на небе, каковой смысл, конечно, вытекает из подобных слов, то ты впадаешь в лжеучение Оригена, который в книге «О началах», следуя учению пифагорейцев и платоников, полагает место рождения душ на небе. А так как дело дошло до упоминания о душе, уместно вспомнить о том, какие велись разнообразные споры относительно происхождения душ.

Философы, вождями которых являются Платон и Пифагор, на которых и ты опираешься в очень значительной степени, говорят, что когда-то первоначально души были созданы и скрыты в сокровищнице бога, что затем, по старой привязанности к жизни, они впали в темницу тел и что, если они будут справедливо управлять телом, они опять возвратятся на колеснице заслуг к прежнему почетному положению.

И еретики стараются доказать, что душа является частью божественной субстанции, находя повод для подобного вымысла в том, что в «Бытии» написано: «И вдунул бог в лицо его, то есть Адама, дыхание жизни». Против них в немногих словах гремит Августин: «Говорится о том дыхании, которое одушевило человека. Оно производится им, но не создано от него, потому что дыхание человека не есть часть человека, и человек производит его не из себя самого, но вдыхая и испуская как дуновение воздуха». Были также некие, окутанные густым мраком невежества, которые бредили, что души появляются путем передачи от родителей. Опровергать этих означает, некоторым образом, подкреплять их нелепости.

После того, как три эти заблуждения, как бы противные разуму, были отсечены мечом ортодоксальной истины, святые отцы утвердили, что заново созданные тела наполняются заново созданными душами, согласно изречению евангелия: «Отец мой действует доселе, и я действую».

Следовательно, ты, уклонившись от стези спасительного учения, сокрушился о скалы философов. И в то время как ты отбрасываешь достоинства души, в цветах твоего пустого красноречия ты задешево уступаешь ей звездное происхождение. А если бы в сочинениях Петра ты отыскал подобное безумие, нет сомнения, что ты поместил бы его среди тех чудовищных глав, кои ты сам породил.

Теперь нам следует перейти к другим плодам твоего таланта. Спрашивает у тебя преисполненный спеси муж с римской выей, что и как надлежит любить. Ему ты отвечаешь так: «Обычно ты просишь от меня, Гаймерик, молитв, а не исследований», и немного дальше: «Ты спрашиваешь, что надлежит любить? Отвечаю на это кратко – бога». Римлянин, этот жирный верблюд, сгорбившийся от галликанских доказательств, скачет через Альпы с намерением узнать, что надлежит любить, как будто бы подле себя он не имеет человека, который внушил бы ему понимание этого. И вот наш философ поучает его, что любить должно не добродетель, как то утверждает Хрисипп[407], не наслаждения, согласно Аристиппу[408], но бога, как говорит истинный христианин. Конечно, это остроумный ответ и достойный ученого человека. Но какая отверженная бабенка, какой последний невежда не знают этого? Так философствуют старушонки в прядильнях. Так с насмешкою мы привыкли дивиться фразам Дагания. Из высказываний его я приведу кое-что для примера. Так, он говорит: «Я – сын своей матери; лепешки – это хлеб; голова моя толще моего кулака; когда наступил полдень, наступил и день». Отыщется ли кто-нибудь, у кого губы не содрогнутся от смеха после того, как он услышит столь смешные истины? Точно так же и когда Бернар сказал, что надлежит любить бога, конечно, он сказал истиннейшее и истинно достойное уважения слово; но для высказывания этого он открывал свой рот напрасно. Ведь никто и не сомневается в этом. Так и римлянин надеялся услышать нечто откровенное, а наш архимандрит[409] провозглашает громко то, что в состоянии ответить любая деревенщина. Однако в то же самое время, сокровенно провозглашая, что надлежит любить бога, он поражает римлянина, который в папской курии научился любить не бога, но золото.

Далее он говорит о мере любви: «Мерой любви является любить без меры». Когда ты открыто возвестил, что должно любить бога, ты напоил Гаймерика (ведь так ты назвал того, к кому ты пишешь) как бы напитком из молока. Ныне же ты внезапно поднимаешь его ввысь, когда говоришь, что мерой любви к богу является безмерная любовь. Он спрашивал, что надлежит любить, в чем не колеблется даже самый скудоумный христианин. Каким же образом он сможет понять такую тонкость, что мерою любви к богу является безмерная любовь? Тут, по-видимому, ты вещаешь нечто невозможное. Ведь твердо установлено то, что бог одарен таким величием, что наша любовь к нему никоим образом не может равносильно соответствовать его достоинству. Каким же образом мы будем любить без меры того, кого не в состоянии любить с мерою? Каким образом, повторяю, будет простираться любовь сверх меры, когда она всегда остается ниже меры? Если же ты понял слова «любить безмерно» как любовь к тому, что не постигается соответствующей мерой любви, то грезы твои обещают смехотворное понимание. Следовательно, когда ты поучал, что бога надлежит любить без меры, то, желая витийствовать, ты напустил тумана и изготовил нечто скудное и невозможное.

Насколько же правильнее поступает тот,

Кто не добивается ничего нелепого.

Так Иисус Христос, выражая через евангелие свою меру любви, говорит: «Возлюби господа бога твоего от всего сердца твоего и от всего ума твоего и ото всех сил твоих». Здесь нет никаких прикрас красноречия, но только чистая истина выражена простыми и прямыми словами. Пусть здесь навострит уши твой римлянин! Перед этими словами да откажется верблюд от зоба гордыни, потому что Иисус здесь не возвещает ничего невозможного. Иисус, повторяю я, не окутывает света мысли мраком красноречия, как Бернар, который величие чтимого скрывает в облаках изысканного словоблудия. «Мудрый муж, – говорит Гораций, – мыслит, как получить свет из дыма, а не дым из пламени». На это Бернар обращает мало внимания, отводя словесным туманом от стези понимания то, что Иисус высказал просто и открыто.

Полную и насыщенную меру этих и подобных забав, Бернар, ты включил в недра твоих книжиц. Подвергнуть это критике, легко сможет тот, которого ученость сделала зрячим. Но если бы я захотел проследить это подробнее, то, конечно, величина моего труда отпугнула бы даже старательного читателя.

Итак, когда в твоих высказываниях встречаются столь большие бревна, почему ты стараешься превратить в эти бревна сучки Абеляра? Милосердное деяние заключается не в увеличении вины, но в уменьшении ее. Поэтому псалмопевец, когда он намеревался сказать: «Милосердие и суд воспою тебе, господи», вполне справедливо предпослал суду милосердие, как бы желая сказать: «Безмерный боже, я знаю, что ты милосерд и справедлив, но в одном мое спасение, в другом мое осуждение, и прежде всего и охотнее я желаю воспеть милосердие». Написано у Исайи: «И перекуют они мечи свои в плуги». Именно мечи должны быть перекованы в плуги, не плуги в мечи, потому что и дурные должны быть привлекаемы к благу легкостью исправления, и добрые не должны быть побуждаемы к раздорам суровостью наказания. Смягченный этими и подобными примерами, ты должен был бы возложить Петра на своего осла, если Петр был изъязвлен заблуждениями, и таким образом возвратить его в жилище всеобщей веры.

Многие католики высказывали нечто, что можно им было поставить в вину, и, однако, они не были отнесены из-за этого к числу еретиков. Два положения высказал Иларий, борец против заблуждений, защитник церкви, в чем трезвая мысль церкви не согласилась с ним. Во-первых, он утверждал, что Христос в страстях не испытывал боли. Лионский пресвитер Клавдиан, христианнейший муж, столь же тонкий в обсуждении, сколь искусный в высказывании, опровергает это так: «Если Христос не испытывал в страстях боли, то он не претерпел истинно, а если он истинно не претерпел и т. д. ...» Во вторых, он утверждал, что бестелесное не может быть сотворено. На это говорит Клавдиан: «Следовательно, и душа, которая бестелесна, не сотворена. А если она не сотворена, то она не является творением бога». Но из-за этого, как говорит тот же Клавдиан, знания учителя не уничтожают заслуг исповедника, потому что церковь прощает доброму сыну то, что он неосторожно рассудил умом человеческим. Но я не сомневаюсь, что если бы это сказал Петр, то твоя суровость и строгость присудили бы его к побиению камнями.

Также блаженный Иероним в книге против Иовиниана говорит о браке, в особенности в том месте, где он приводит следующее мнение апостола: «Является благом не касаться женщины». К этому Иероним прибавляет: «Если является благом не касаться женщины, то будет злом ее касаться. Ведь нет ничего противоположного благу кроме зла». Всякий, кто считает себя приобщенным к науке рассуждения, знает, что это доказательство – ничтожно. Ибо подобным же образом хорошо не есть мясо и не пить вина, но из этого не следует, что дурно есть мясо и пить вино. Некоторые, утверждавшие это, были причтены к еретикам. Однако, допустим, что касаться женщины, как говорит Иероним, является в известной степени злом. Сколь великая нелепость следует из этого, показывает сама последовательность рассуждения. Ибо если является злом касаться женщины, то является злом и сожительствовать с женщиной. Ведь не может быть, чтобы сожительство являлось благом, если прикосновение есть зло. А если сожительство с женщиной есть зло, плохо поступает всякий, кто сожительствует с женщиной. Следовательно, грешат женатые, пользуясь законно брачным сожительством, ибо, сожительствуя, также касаются женщины. Следовательно, для того чтобы женатые не поступали дурно, пусть они разлучатся с женами. Или, если будет необходимо сожительствовать, пусть они сожительствуют таким образом, чтобы не касаться женщин. Но это невозможно. Следовательно, наступает крушение брачного блага, которое божественный промысел уготовил для излечения смертного распутства. Ведь если брак не извиняет совокупления, то пусть мужья идут и наперебой приносят покаяние в том, что когда-либо они сожительствовали со своими женами. В другом месте той же книги Иероним еще суровее рассуждает о браке по поводу изречения апостола: «Лучше вступить в брак, чем сгорать от вожделения». Но если жениться является благом, то почему это сравнивают со злом? Ведь никто разумно не сравнивает зло с благом. Сгорать от вожделения, конечно, является злом, и вступление в брак есть благо по отношению к этому злу. А то, что является благом в сравнении со злом, не есть просто благо. Из этих слов Иеро-нима мы ясно усматриваем, что брак не является благом в абсолютном смысле. Следовательно, исчезает благо брачной жизни. Ведь благо брака, согласно Иерониму, является благом лишь потому, что сгорать от вожделения есть худшее зло, чем вступать в брак. Это суровое и горькое рассуждение взволновало многих верующих мужей и среди них сенатора Памахия, и горесть свою относительно этого они засвидетельствовали в письмах, обращенных к самому же Иерониму. А если бы Петр столь резко выступил против брака, конечно, Бернар вооружил бы на его погибель когорты тех, кто состоит в браке.

Августин, враг своих заблуждений, в книге «Отречений» допускает, что эти заблуждения должны быть исправлены. Лактанций[410], о котором сам Августин писал, что он ушел из Египта, отягощенный большим количеством золота, некогда пламенеющими устами защищал Христа против язычников, а впоследствии бредил кое-чем, противоречащим догматам церкви. Долго перечислять писания древних трактатов, которые не доведены до такой чистоты, чтобы в них не нашлось многого, что было бы вполне достойно розог исправления. Ибо истинно суждение апостола Иакова: «Во многом мы погрешили все. А если кто не погрешил в слове, тот есть муж совершенный».

Итак, если Петр погрешил в слове, то, судимый тобой, он должен был бы почувствовать скорее ласковое прикосновение милосердия, чем раздражение гнева. Справедливость требует того, чтобы ты вспомнил, что пророк Аввакум[411] говорил богу: «Когда будешь гневен, вспомни о милосердии». Вот какое различие между гневом бога и гневом человека. Когда гневается человек, то мысль о милосердии исчезает из его сердца. Когда же гневается бог, в силу изобилия врожденной ему благодати, он вспоминает о милосердии; вспоминает, не забывая, тот, который гневается бесстрастно. Велик господь наш, который, соблюдая высшее, не пренебрегает заботой о низших. Тебе надлежало бы стремиться к его подобию, идти всеми силами по его стопам, так чтобы углем, который ангел взял клещами с алтаря[412], ты смог бы очистить порочность уст Петра. Тебе бы следовало знать, что ты являешься человеком, склонность которого к проступку влечет к наказанию, а врачующая благодать может привести к прощению.

Хотя мы только бегло коснулись всего этого, однако чрезмерная величина моего произведения требует молчания. И так как усталый голос уже стремится к гавани отдохновения, то ради того, чтобы не пресытить читателя, да будет положен надлежащий предел первому произведению с тем, чтобы к изъяснению того, что мы обещали во втором[413], мы подготовились бы более усердно и так, как следует.

Загрузка...