Поясняя, что такое вещество и как оно соотносится с субстанциями неделимыми монадами, Лейбниц прибегает к характерному сравнению тела с прудом, полным рыбы. "...По моей системе, - пишет он, - не существует части вещества, в которой бы не было бесконечного множества органических и живых тел, под которыми я разумею не только животных и растения, но еще и многие другие роды тел, совершенно нам не известных. Однако отсюда еще не следует, что всякая часть вещества одушевлена, точно так как мы не говорим, что пруд, полный рыбы, одушевлен, хотя рыбы - одушевленные существа".

Эта аналогия, казалось бы, поясняет, что значит "быть составленным" из неделимых: неделимые, души или субстанциальные формы, так же относятся к материальной протяженной массе, как рыбы - к воде пруда, в которой они обитают. Но тут опять-таки только метафора, ибо что же такое эта "вода"? Или она сама есть совокупность невидимых нам неделимых - тогда снова восстанавливается то же противоречие, ибо непрерывное не состоит из неделимых. Или она есть что-то другое, тогда что именно? Одним словом, как получить материю, протяженную массу, вещество при допущении, что реально существуют только неделимые начала?

Что этот вопрос весьма настоятельно требовал своего разрешения, свидетельствуют письма Лейбница последнего периода, в которых он обсуждает природу материи. Так, в письме к Массону от 1716 г. Лейбниц высказывает следующее соображение: "По моему мнению, то, что действительно можно назвать субстанцией, есть живое существо. ...Я вовсе не говорю, как мне приписывают, что есть только одна субстанция всех вещей и что эта субстанция есть Бог. Ибо существует столько же совершенно различных субстанций, сколько есть монад, и не все монады являются духами... Я также не настаиваю на том, что материя -это тень и даже ничто. Это выражения преувеличенные. Материя - это скопление (un amas), не субстанция, но substantiatum, каким была бы армия или войско. И в то время как ее рассматривают так, будто она есть некая вещь, она есть феномен, на самом деле вполне истинный (tres veritable en effect), из которого наше восприятие (conseption) создает единство..."

Лейбниц говорит здесь о феномене в том же смысле, в каком ранее он писал о монадах как различных "точках зрения" на мир. "...Каждая субстанция, писал Лейбниц еще в 1685 г., - есть как бы целый мир и зеркало Бога или всей Вселенной, которую каждая субстанция выражает по-своему, вроде того как один и тот же город представляет различные виды смотря по различным положениям наблюдателя. Таким образом, вселенная, так сказать, умножается во столько раз, сколько существует субстанций..." Сравнение с городом, однако, можно истолковать по-разному. Хотя в зависимости от позиции наблюдателя город может выглядеть по-разному, тем не менее он все-таки существует реально, в результате чего возможно согласование всех точек зрения. Это - реалистическое истолкование. Можно, однако, допустить, что, помимо своих разных "видов" в глазах множества наблюдателей, город никак и нигде не существует - и тогда мы будем иметь субъективно-идеалистическую точку зрения, которую как раз в конце XVII-XVIII вв. защищал Джордж Беркли, утверждавший, что "существовать - значит быть воспринимаемым".

Лейбниц, однако, критиковал Беркли, считая его субъективный идеализм чистым "парадоксом", что отразилось и в приведенном выше отрывке из письма Лейбница: он называет материю не тенью, но вполне истинным феноменом, подчеркивая, что она не есть просто ничто. Однако она представляет собой скопление, не субстанцию, а "субстанциат", т.е. нечто составленное из субстанций. Выражение "вполне истинный феномен" само двойственно, ибо слово "феномен" указывает здесь на то, что мы имеем дело не с вещью самой по себе, а с ее явлением, - но явлением кому?

Приведем еще один отрывок из Лейбница, где он опять-таки стремится справиться с той же трудностью. "Материя есть не что иное, как только феномен, упорядоченный и точный, который не обманывает, если принимать во внимание абстрактные правила разума... В природе существуют только монады, а остальное - лишь феномены, которые отсюда происходят... И в ней самой (в монаде. - П.Г.) нет ничего, кроме перцепций (восприятий) и стремлений к новым восприятиям, а также влечений, подобно тому как в мире феноменов нет ничего, кроме фигур и движений. ...Монады (те из них, которые нам известны, называются душами) изменяют свое состояние в соответствии с законами целевых причин или влечений, но в то же время царство целевых причин согласуется с царством действующих причин, которое есть царство феноменов... Непрерывное протяжение есть только идеальная вещь, состоящая из возможностей, не имеющая в себе актуальных частей... Материя, которая есть нечто актуальное, происходит (result) только от монад".

Письмо к Данжикуру, отрывок из которого мы процитировали, помечено 11 ноября 1716 г. Оно было написано за несколько дней до смерти Лейбница. Это итог многолетних размышлений философа о том, что такое монады и как они соотносятся с материей и пространством. Монады - это субстанции, т.е. вещи сами по себе. Пространство, напротив, есть только идеальное образование, оно "состоит из возможностей" и не содержит в себе ничего актуального. Когда Лейбниц называет пространство "состоящим из возможностей", он тем самым сближает его с аристотелевским понятием материи: оно непрерывно, т.е. делимо до бесконечности, ибо в нем нет никаких актуальных частей. Лейбниц при этом называет пространство "идеальной вещью", отличая его таким образом от реальных вещей - монад. Мы могли бы решить, что здесь у Лейбница идеальность пространства близка к кантовскому пониманию идеальности, однако в другом месте Лейбниц поясняет, что протяжение - это не конкретная вещь, а отвлечение от протяженного. А это уже не кантовская точка зрения.

От монад как реально существующих субстанций и от пространства как идеальной вещи Лейбниц отличает материю, которая есть только феномен, но Лейбниц опять-таки подчеркивает, что этот феномен - не простая иллюзия, он нас "не обманывает", а значит, носит объективный характер. В отличие от пространства материя есть нечто актуальное, но всем, что в ней содержится актуального, она обязана монадам. В то же время это феномен упорядоченный и точный, в нем с помощью правил разума мы можем вычленить фигуры и движения. А это значит, что именно этот феномен и есть предмет изучения математического естествознания, которое в силу своего понятийного инструментария не может постигнуть саму сущность природы - монады.

9. Трудности в решении проблемы материи

Тут следует отметить два момента, существенных для философии Лейбница, так же как и для науки XVII в. в целом. Лейбниц, как и весь XVII век, трактует материю иначе, чем Аристотель и Платон. Для него материя в отличие от пространства не есть просто возможность, как полагал Аристотель, а уж тем более не "тень, или ничто", как мы это видели у платоников. Правда, в отличие от атомистов - Гюйгенса, Гассенди, Бойля и других - Лейбниц считает материю только феноменом, однако это такой феномен, в котором есть нечто актуальное, а не чистая потенция, как в материи Аристотеля и средневековых философов. Пространство для Лейбница - это абстракция ("идеальная вещь"), отвлечение от чего-то протяженного; последнее же есть не абстракция, а истинный феномен. От пространства материя отличается непроницаемостью, или антитипией. В этом пункте Лейбниц близок к физическому атомизму XVII в. Отличие Лейбница от атомистов состоит, однако, в том, что он не признает абсолютно твердых физических атомов в качестве последних кирпичиков мироздания, а считает непроницаемость формой проявления (отсюда и название - "феномен") субстанций, которые сами по себе нематериальны.

В результате Лейбниц, в отличие от Декарта, Ньютона и Гюйгенса, не считает математическое естествознание единственной и последней инстанцией в деле познания природы. Как и Аристотель, он ставит выше физики метафизику, которая только и способна дать адекватное познание сущности природного бытия, так же как и бытия духовного. Не физика, а метафизика раскрывает природу субстанций. Физика, по Лейбницу, изучает природу на менее высоком уровне, чем метафизика, хотя и нельзя, может быть, сказать, что она берет природу на уровне чисто феноменальном, поскольку физика имеет дело не только с фигурой, протяжением и движением, но привлекает также и понятие силы, не раскрывая, впрочем, природы последней. Тут проходит водораздел между Лейбницем и Декартом, ибо, согласно последнему, в природе нет ничего, кроме того, что изучает в ней механика. Сказать, что природное бытие не сводится только к механизму, - это и значит сказать, что механика не может дать исчерпывающего познания природы. Таков второй аспект лейбницева положения о том, что материя есть только феномен.

Характеристика материи как "истинного", или "хорошо обоснованного", феномена представляет собой результат стремления Лейбница примирить современное ему математическое естествознание с традициями античной философии и науки, исходившей - как в лице математиков, так и в лице физиков-аристотеликов - из понятий "единого" и "формы".

Но это примирение не вполне удается Лейбницу, о чем свидетельствует в первую очередь противоречивость в объяснении того, что такое материя, тело - реальность или феномен? Две трактовки этого вопроса - идеалистическая, или феноменалистская, с одной стороны, и реалистическая - с другой, отчетливо прослеживаются в сочинениях Лейбница. На это противоречие у Лейбница указывал Г. Гаймсет. Феноменалистское понимание природы материи, согласно Гаймсету, проистекает в результате обсуждения сознания, а реалистическое ее понимание связано с необходимостью решить проблемы физики и биологии.

В первом случае Лейбниц рассуждает как идеалист, во втором - как реалист. И действительно, если принять, что существуют только монады и их состояния, то все, что мы называем эмпирическим чувственным миром, есть лишь простая видимость. "Реальными, - пишет Гаймсет, - будут только соответствующие души, параллельный мир, из которого ни одна реальная связь не ведет к телесному бытию, чтобы придать последнему какую-то, хотя бы лишь производную, реальность в метафизическом смысле. То, что монады репрезентируют в себе, есть только видимость (Scheingebilde); но поскольку все эти содержания относятся к тождественному миру видимости, монады репрезентируют также друг друга".

В отличие от Гаймсета Кассирер толкует лейбницеву концепцию тела как последовательно феноменалистскую. "Душа и тело, - пишет Кассирер, - не нуждаются ни в каком объединении... так как понятие тела следует понимать не иначе, как в имманентном отношении к некоторому мыслящему сознанию... Теперь действительность, по-видимому, распадается на необозримое множество обособленных групп и рядов представлений: на место единой Природы встала бесконечность самостоятельных и различных миров сознания. Где мы найдем гарантию того, что содержания, развертываемые из себя одним субъектом, соответствуют содержаниям другого, что в обоих случаях представляется одна и та же система феноменов? Идея предустановленной гармонии... является ответом на этот вопрос".

Несомненно, у Лейбница предустановленная гармония гарантирует совпадение всех обособленных рядов представлений, протекающих в монадах, если допустить, что Лейбниц толкует тело только феноменалистски. Но если это не так - чему подтверждением служат многочисленные неувязки в системе Лейбница, а не просто неудачные выражения "в реалистическом духе", - тогда можно вести речь о предустановленной гармонии души и тела. Точка зрения Гаймсета, на наш взгляд, ближе к истине, чем точка зрения Кассирера.

Это противоречие Лейбница воспроизводится и при решении им проблемы континуума. Не случайно Лейбниц отмечал трудность этой проблемы, не случайно говорил о "лабиринте континуума": однозначного решения ее, как нам кажется, Лейбниц так и не нашел. При рассмотрении вопроса о природе непрерывного Лейбниц опять-таки выдвигает две гипотезы. Рассмотрим сначала первую из них.

Реальное множество субстанций предстает как нечто единое и непрерывное взгляду наблюдателя, который не в состоянии различить в этом множестве отдельные единицы. То, что в реальности представляет собой множество неделимых, в феноменальном плане выступает как непрерывное, подобно тому как, согласно толкованию Лейбница, "малые восприятия", сливаясь вместе, порождают одно цельное впечатление. Так, шум морского прибоя есть нечто непрерывное для нашего восприятия, тогда как в действительности он представляет собой бесконечно большое число бесконечно малых "шумов", производимых каждой каплей воды. Такое объяснение непрерывного можно назвать идеалистическим. В книге Г.Г. Майорова, посвященной исследованию философии Лейбница, рассматривается именно это понимание непрерывного. "Бесчисленное множество реальных монад, составляющих совокупность или агрегат, - пишет Г.Г. Майоров, - воспринимается внешним наблюдателем как нечто слитное и цельное, поскольку наблюдатель (если это не Бог) не способен раздельно воспринимать каждую из монад. Если можно так выразиться, для наблюдателя "метафизические точки" (монады) сливаются в "феноменологическое пятно". Последнее обладает имманентной непрерывностью. Но это "пятно" существует только для наблюдателя, и его континуация лишь феноменальная или идеальная". Одним словом, непрерывность при таком истолковании есть лишь некоторая видимость, субъективный феномен, решение, которое Г.Г. Майорову представляется неудовлетворительным. "Лейбницево решение, - говорит он, - не дает ответа на вопрос, как реально существующий в нашем сознании феномен может быть непрерывным, если всякая реальность предполагает дискретность?".

И в самом деле: если отнести непрерывность только за счет специфики субъективного восприятия, то придется отказать не только протяжению, но и самой материи в какой бы то ни было реальности - ведь материальные вещи предстают перед нами как непрерывные. Тогда чувственный мир обернется субъективной иллюзией, и феномены уже не придется считать даже "хорошо обоснованными". Объяснение непрерывности за счет различия реального и феноменального уровней рассмотрения не удовлетворяло, надо полагать, и самого Лейбница. Поэтому в его работах мы встречаем - наряду с идеалистическим - также и реалистическое объяснение природы непрерывного. Это - вторая гипотеза Лейбница.

Реалистическое объяснение непрерывности предполагает выведение непрерывного не из субъективности нашего восприятия, а из самой природы неделимых субстанций. Это Лейбниц и пытается сделать, опираясь на динамические свойства монад. Протяжение, пишет он в 1695 г. в работе "Specimen dynamicum", есть не что иное, как распространение и распределение определенных энергий в данном пространстве. "Ибо действие есть характеристика субстанций, а протяжение, напротив, означает не что иное, как непрерывное повторение или распространение некоторой... стремящейся и сопротивляющейся, т.е. противодействующей субстанции, и, следовательно, протяжение не может составлять саму субстанцию". Протяжение, таким образом, не сама субстанция, а реальный результат деятельности субстанций, состоящий в их повторении, распространении. Именно таким образом объяснял Лейбниц протяжение, исходя из активности субстанций, уже в 1693 г. "Наряду с протяжением, - писал он в "Журнале ученых", - должен существовать субъект, который является протяженным, то есть субстанция, которой свойственно повторяться и протягиваться (repetiert und kontinuiert zu sein). Ибо протяжение означает только повторение или непрерывное умножение (kontinuierte Vielfдltigkeit) того, что простирается..."

Итак, согласно первому объяснению Лейбница, непрерывность есть "феноменологическое пятно", т.е. субъективное восприятие одной монадой (человеческой душой) множественности других монад. Согласно второму объяснению, непрерывность есть объективное действие самих монад, которым свойственно "повторяться". Но что такое это их "повторение" и "распространение"? Ясного ответа на этот вопрос Лейбницу найти не удается.

Трудно согласиться поэтому с теми, кто считает, что Лейбниц полностью разрешил эту проблему. Так, немецкий исследователь Д. Манке, в отличие от Гаймсета, считает, что обе эти точки зрения - идеалистическая и реалистическая - у Лейбница в конце концов примиряются и противоречие снимается. Вот каким видит Манке их синтез: "...протяженные тела, поскольку их рассматривают как единые вещи, суть простые феномены. Тем не менее было бы "преувеличением" характеризовать их как чистые тени. Скорее в основе каждого по видимости непрерывно протяженного телесного единства лежит множество дискретных, непространственных монад - они составляют ядро действительности тел. Однако эти монады нельзя считать, как это делает радикальный спиритуализм, чисто разумными духами; в основе мнимо неорганической материи лежат бессознательные живые существа. Но, с другой стороны, нельзя также, как это делает преувеличенный реализм, гипертрофирующий роль телесного, приписывать пространственному протяжению, фигуре, движению и каузальности как таковым некоторую действительность в себе. Так как единственно действительные монады не могут обладать никакими другими определениями, кроме имматериальных, то эти телесные определения имеют только действительность представления в перципирующих существах и для этих существ, отчасти в качестве феноменальных данностей, отчасти же в качестве рациональных конструкций для рационального овладения явлениями".

Но Манке не объясняет, как же все-таки понимает Лейбниц непрерывное - как феномен в воспринимающих существах или как объективно существующее действие имматериальных монад, которое не только принимает видимость единства в восприятии наблюдателя, но имеет и объективное основание для возникновения такой видимости? В качестве объективного основания Манке ссылается опять-таки на само дискретное множество монад. И получается, что в реальности мы имеем неделимые, а в феноменальном плане - непрерывное. Такое решение, как мы видели, не могло все же удовлетворить и самого Лейбница.

Интересное соображение по этому вопросу высказал Бернард Янсен. Он считает, что последовательный рационализм, вообще говоря, несовместим с реализмом. Янсен трактует рационализм в духе католической традиции: рационализмом он называет такую теорию познания, которая опирается на имманентный источник познания, т.е. на принцип субъективной достоверности. Классическим типом таким образом понятого рационализма будет философия Декарта, но никак не Аристотеля и даже не Платона. По Янсену, реалистическая метафизика исходит из трансцендентного, а не имманентного сознанию источника, из объективной очевидности в смысле Фомы Аквинского, т.е. "из очевидности, причинно порожденной объектом". Согласно Янсену, Лейбниц в этом пункте не был последовательным. В метафизике Лейбница индивидуальный субъект ограничен логическим развитием собственного замкнутого мира - и тем не менее благодаря этому он познает объективную реальность в силу предустановленной гармонии между логическими законами мышления и метафизическими законами бытия. Философия Лейбница, по мнению Янсена, представляет собой синтез онтологического реализма аристотелевской схоластики и субъективистского рационализма современного ему математического естествознания.

Янсен, видимо, недалек от истины. Действительно, у Лейбница есть обе эти тенденции. Одну из них впоследствии развил и углубил Кант, создав более последовательно продуманную систему трансцендентализма, в которой реалистические мотивы монадологии Лейбница редуцированы до "вещей в себе". Полное устранение этих реалистических мотивов и переведение Лейбница на язык трансцендентального идеализма осуществили неокантианцы Марбургской школы, в частности Э. Кассирер, чья интерпретация Лейбница противостоит янсеновской.

Противоречия и трудности extybz Лейбница породили целый ряд попыток разрешить поставленные им проблемы - как в обосновании математики и динамики, так и в связи с соотношением естествознания и метафизики. Одним из тех, кто предложил новый подход к этим проблемам, был немецкий философ Иммануил Кант.

Глава 8

XVIII век: философия Просвещения

XVIII век в истории мысли не случайно называют эпохой Просвещения: научное знание, ранее бывшее достоянием узкого круга ученых, теперь распространяется вширь: выходя за пределы университетов и лабораторий в светские салоны Парижа и Лондона, становясь предметом обсуждения среди литераторов, популярно излагающих последние достижения науки и философии. Уверенность в мощи человеческого разума, в его безграничных возможностях, в прогрессе наук, создающем условия для экономического и социального благоденствия, - вот пафос эпохи Просвещения.

Эти умонастроения формировались еще в XVII в.: Бэкон, Декарт, Гоббс и Лейбниц были предтечами Просвещения. Критика средневековой схоластики, апелляция к разуму вместо авторитета и традиции, начатая ими, была продолжена и углублена в XVIII столетии, которое осознавало себя как эпоху разума и света, возрождения свободы, расцвета наук и искусств, наступившую после более чем тысячелетней ночи средневековья.

Кое в чем умонастроение этого периода родственно духу эпохи Возрождения; однако есть здесь и различие. Во-первых, в XVIII в. значительно сильнее, чем в XVII, подчеркивается связь науки с практикой, ее общественная полезность. Во-вторых, критика, которую в эпоху Возрождения философы и ученые направляли главным образом против схоластики, теперь обращена против метафизики; согласно убеждению просветителей, нужно уничтожить метафизику, пришедшую в XVI-XVII вв. на смену средневековой схоластике. Вслед за Ньютоном в науке, а за Локком в философии началась резкая критика картезианства как метафизической системы, которую просветители обвиняли в приверженности к умозрительным конструкциям, в недостаточном внимании к опыту и эксперименту.

На знамени просветителей написаны два главных лозунга - наука и прогресс. При этом просветители апеллируют не просто к разуму - ведь к разуму обращалась и метафизика XVII в. - но к разуму научному, который опирается на опыт и свободен не только от религиозных предрассудков, но и от метафизических сверхопытных "гипотез". Именно наука обеспечивает реальный прогресс человеческого разума и соответственно общественный прогресс.

Оптимизм Просвещения был исторически обусловлен тем, что оно выражало умонастроение поднимающейся и крепнущей буржуазии. Не случайно родиной философии Просвещения стала Англия, раньше других стран вставшая на путь капиталистического развития. Именно появление на исторической сцене буржуазии с ее мирскими, практическими интересами объясняет тот пафос, с каким просветители воевали против метафизики. "Низвержение метафизики XVII в., - писал К. Маркс, - может быть объяснено влиянием материалистической теории XVIII в. лишь постольку, поскольку само это теоретическое движение находит себе объяснение в практическом характере тогдашней французской жизни. Жизнь эта была направлена на непосредственную действительность, на мирское наслаждение и мирские интересы, на земной мир. Ее антитеологической, антиметафизической, материалистической практике должны были соответствовать антитеологические, антиметафизические, материалистические теории. Метафизика практически потеряла всякое доверие".

В Англии философия Просвещения нашла свое выражение в творчестве Дж. Локка, Дж. Толанда, А. Коллинза, А.Э. Шефтсбери; завершают английское Просвещение философы Шотландской школы - Т. Рид, затем А. Смит и Д. Юм. Во Франции плеяда просветителей была представлена Вольтером, Руссо, Дидро, д'Аламбером, Кондильяком, Гольбахом, Ламетри. В Германии носителями идей Просвещения стали Лессинг, Гердер, молодой Кант. Первой философской величиной среди плеяды английских просветителей был Дж. Локк (1632-1704), друг Ньютона, чья философия, по убеждению современников, стояла на тех же принципах, что и научная программа великого физика. Основное сочинение Локка - "Опыт о человеческом разуме" - содержало позитивную программу, воспринятую не только английскими, но и французскими просветителями.

1. Дж. Локк: общественно-правовой идеал Просвещения

В работах Локка содержалась не только сенсуалистическая критика метафизики, не только эмпирическая теория познания: он разработал также принципы естественного права, предложил тот общественно-правовой идеал, в котором выразились потребности набирающего силу буржуазного класса.

Как справедливо отмечает Э.Ю. Соловьев, "локковская конструкция "естественного права" - это уже не просто система теоретических постулатов, предназначенная для объяснения преднайденного, налично-существующего государственно-правового порядка... Это прямая декларация "неотчуждаемых прав", совокупность которых мыслится как основной закон вновь учреждаемого (разумного) общественного строя. На учение Локка прямо опирается конституционная практика североамериканских штатов, их знаменитые билли о правах". К неотчуждаемым правам человека принадлежат три основных права: на жизнь, свободу и собственность; неотъемлемость этих прав обосновывается Локком в его "Трактате о государственном правлении". Право на собственность у Локка в сущности тесно связано с высокой оценкой человеческого труда. "Именно труд создает различия в стоимости вещей... Если мы будем правильно оценивать вещи, которые мы используем, и распределим, из чего складывается их стоимость, что в них непосредственно от природы и что от труда, то мы увидим, что в большинстве из них девяносто девять сотых следует отнести всецело за счет труда". Это - воззрения, близкие к принципу трудовой теории стоимости А. Смита; Локк, как и представители классической буржуазной политэкономии, убежден в том, что собственность каждого человека есть результат его труда. Правовое равенство всех индивидов является необходимым следствием принятия трех неотчуждаемых прав. Как и большинство просветителей, Локк исходит из изолированных индивидов и их эгоистических частных интересов; правопорядок должен обеспечить возможность получения частной выгоды каждым, с тем чтобы при этом соблюдалась также свобода и частный интерес всех остальных.

Из Англии идеи Ньютона и Локка были перенесены во Францию, где встретили восторженный прием. Благодаря прежде всего Вольтеру, а затем и другим французским просветителям философия Локка и механика Ньютона получают широкое распространение на континенте.

2. Коллизия "частного интереса" и "общей справедливости"

Таким образом, человек в XVIII в. предстает, с одной стороны, как отдельный изолированный индивид, действующий в соответствии со своими частными интересами. Однако, с другой стороны, отменяя прежние - добуржуазные формы общностей, философы XVIII в. предлагают вместо них новую юридическую - всеобщность, перед лицом которой все индивиды равны. Во имя этой новой всеобщности просветители требуют освобождения от конфессиональных, национальных и сословных границ. В этом отношении характерно творчество немецких просветителей, в частности Лессинга.

"Какому Богу нужно, чтобы люди

Из-за него друг друга убивали?"

восклицает Лессинг в "Натане Мудром". Любая из религий - будь то христианство, мусульманство или иудаизм, не высветленная разумом и не прошедшая его критики, есть, согласно Лессингу, не более чем суеверие. И в то же время в каждой из религий заключена истина в меру того, как их содержание проникнуто духом нравственности, разума и любви к ближнему. Лессинговский Натан рассказывает притчу о чудесном кольце, которое поколениями переходило от отца к сыну и имело тайную силу: "делать приятным перед Богом и людьми того, кому носить его случалось с надеждой и доверием". Но однажды владелец кольца, отец трех равно любимых сыновей, оказался перед сложной задачей: которому из сыновей вручить драгоценный дар? Выход был найден: золотых дел мастеру было поручено сделать два новых кольца по образцу настоящего. Мастер оказался столь искусным, что даже сам отец не мог угадать, какое из колец настоящее. Каждый сын наследовал кольцо. Однако после смерти отца между ними разгорелся спор - какое из них подлинное? Обратились к судье. Мудрый судья дал братьям совет:

"Пусть каждый

Свое кольцо считает неподдельным,

Коль от отца его он получил.

...Быть может, вас отец любил всех равно

И не хотел двоих из вас обидеть,

Давая предпочтенье одному.

Такой любви пусть каждый соревнует:

Любви без предрассудков, неподкупной;

Пусть выкажет один перед другим

Всю силу своего кольца; пусть в жизни

И миролюбием его проявит,

И кротостью, и добрыми делами,

И искреннею преданностью Богу..."

Перед нами аллегория о трех вероисповеданиях, выросших на основе Ветхого Завета: иудаизме, христианстве и мусульманстве. По убеждению Лессинга, подлинный смысл любой религии сводится к нравственным принципам, из которых наиболее важные - доброжелательность (добрые дела), честность, правдивость, трудолюбие. Вот характеристика купца Натана, из которой видно, какие нравственные ценности наиболее почитаемы немецким просветителем: Натан

"умеет честно

великодушно пользоваться тем,

что добывать с умом, трудолюбиво

Он не считает слишком мелким делом...

...Чужд он предрассудков,

Сердце и душа его открыты

всем добродетелям..."

В драме Лессинга явственно слышатся протестантские мотивы, ставшие теперь принципами нового - бюргерского - сословия: деятельность ремесленника, промышленника, купца, вообще всякий труд, приносящий доход трудящемуся и пользу его согражданам - занятие почтенное; рассудительность, честность, трудолюбие и великодушие - вот основные достоинства положительного героя просветительской драмы и романа.

3. "Гражданин мира" - носитель "чистого разума"

Этот новый герой - гражданин мира; ему чужда слепая приверженность к своему узкому мирку, какого бы рода ни был этот последний; он находит "хороших людей" в любом народе, в любом сословии и вероисповедании. И не случайно "гражданин мира", этот носитель "чистого разума" стал излюбленным персонажем немецкого Просвещения. Главная коллизия, которую пытается разрешить философия XVIII в., состоит в несовместимости "частного человека", т.е. индивида, который руководится только собственными интересами, себялюбием и своекорыстием, и "человека вообще" - носителя разума и справедливости. Начиная с Гоббса и кончая Кантом, философы нелицеприятно заявляют, что, собранные вместе, частные, эгоистические индивиды могут только вести между собой "войну всех против всех". Литература эпохи Просвещения не жалеет красок для изображения этого законченного эгоиста.

Что же касается разумного и правового начала, то его носителем является не эмпирический индивид, жертва и орудие собственных эгоистически-животных склонностей и инстинктов, а именно "человек вообще", идеальный представитель рода, впоследствии получивший у Канта имя "трансцендентального субъекта". Надо сказать, что именно у Канта нашла свое пластическое выражение двойственность человеческого существа, характерная для Просвещения. В сочинении "Идея всеобщей истории" (1784) Кант описывает первую, "реальную" сторону человеческого существа, которая порождает антагонизм между людьми. Люди, говорит Кант, склонны вступать в общество, но при этом под влиянием побуждений честолюбия, властолюбия или жадности стремятся создать себе положение среди своих ближних, которых они не могут терпеть, но без которых в то же время не в состоянии обойтись. Парадоксальным образом именно этот антагонизм пробуждает к жизни способности и дарования людей. Условием, содействующим развертыванию антагонизма и таким образом стимулирующим развитие всех дарований, заложенных в человечестве, выступает, согласно Канту, свобода, позволяющая индивиду действовать в соответствии со своими желаниями и побуждениями. Эта свобода, по Канту, должна устранять препятствия развитию всепроникающего антагонизма. Однако эта свобода каждого не может быть безграничной: она должна сосуществовать со свободой других. Для того чтобы обеспечить такое положение, необходимо учредить совершенное правовое гражданское устройство. Достижение всеобщего правового общежития есть, по Канту, величайшая проблема для человеческого рода.

Выявленная Кантом дилемма составляет основу коллизии и в литературе XVIII в. Как правило, основу сюжета просветительского романа - вспомним, например, роман Филдинга "История Тома Джонса, найденыша" - составляют материальные обстоятельства жизни героев, историческая среда и ее жестокие, почти животные законы. Здесь миром правят власть, богатство, общественное положение людей. На этом уровне все в жизни человека решает случай. Но через этот хаос случайностей постепенно начинает проступать некоторое разумное начало. Это внутреннее достоинство человека, его естественное право, которое в конце концов и определяет развязку романной коллизии. В столкновении случая и разума побеждает разум. Но разум и случай при этом всегда связываются как бы на разных плоскостях, и это не удивительно: случай представляет собой художественную метафору частной сферы жизни, где каждый действует на свой страх и риск и руководствуется лишь своим интересом; стоящая по ту сторону случайности разумная необходимость - это не что иное, как право и закон, долженствующие воплощать принцип всеобщности, равно справедливый для всех. Торжество разума над случаем это торжество "человека вообще" над человеком единичным.

Имеем ли мы дело с необходимостью как неизбежной закономерностью природного процесса, или с необходимостью как торжеством разума и справедливости, в обоих случаях она выступает по ту сторону случайности, как бы в ином измерении. Разведенность случайного и необходимого, индивидуального и общего - характерная черта мышления XVIII в.; разум здесь выступает как абстрактно-общее начало, как формальный закон. Так, французский материализм приветствовал необходимость природы как единственную силу, управляющую миром и людьми и составляющую общее начало в хаосе и случайности индивидуальных поступков и своеволии бесчисленных партикулярных стремлений. Немецкие просветители склонны были отождествлять эту необходимость с пантеистически трактуемым мировым разумом, который в человеческом сознании предстает прежде всего как нравственный закон, а в общественной жизни - как право. Эти два рода необходимости - слепая природная и осмысленно-разумная - различаются между собой. Не случайно французские материалисты, в частности, Гольбах, принимая спинозовскую идею всеобщей необходимости, в то же время критикуют Спинозу за то, что у него эта необходимость совпадает с высшей разумностью. Напротив, немецкое Просвещение идет под знаком спинозизма и пантеизма, и необходимость в понимании Лессинга, Гердера, Шиллера, Гете есть целесообразно-разумное начало мира.

Таким образом, Просвещение представляет собой далеко не однородное явление: оно имеет свои особенности в Англии, Франции, Германии и России. Умонастроения просветителей меняются и во времени: они различны в первой половине XVIII в. и в его конце, до Великой французской буржуазной революции и после нее.

4. Просветительская трактовка человека

Характерна эволюция просветительского миропонимания, выразившаяся в отношении к человеку. В полемике с христианским догматом об изначальной греховности человеческой природы, согласно которому именно человек есть источник зла в мире, французские материалисты утверждали, что человек по своей природе добр. Поскольку нет ничего дурного в стремлении человека к самосохранению, полагали они, то нельзя осуждать и все те чувственные склонности, которые суть выражения этого стремления: любить удовольствие и избегать страдания - такова природная сущность человека, а все природное по определению хорошо. Такова мировоззренческая подоплека сенсуализма просветителей; не случайно Гельвеций и Кондильяк в сущности отождествляли чувство и разум, а Дидро, не соглашаясь с полным их отождествлением, тем не менее считал разум "общим чувством". В защиту человеческой природы выступил также Руссо: только искажение и ущемление цивилизацией природного начала в человеке приводит к злу и несправедливости, - таково убеждение французского философа. Руссо защищал тезис, что люди, в отличие от стадных животных, в "естественном состоянии" живут поодиночке; руссоистские робинзоны отличаются кротким нравом, доброжелательностью и справедливостью.

В XVIII в., таким образом, вновь возрождается та тенденция в решении проблемы индивидуального и всеобщего, природного и социального, которая была характерна еще для античных софистов. Последние, как мы помним, различали то, что существует "по природе", от того, что обязано своим бытием человеческим "установлениям". Не случайно софистов называют античными просветителями: так же, как и французские материалисты, они исходили из того, что человек есть существо природное, а потому именно чувственные склонности рассматриваются как основное определение человеческого существа. Отсюда сенсуализм в теории познания и гедонизм в этике материалистов-просветителей XVIII в.

Однако по мере того, как идеи просветителей начали мало-помалу осуществляться в действительности - как в индивидуальном, так и в общественном плане, - все чаще возникала потребность в их корректировке. Сам Дидро в "Племяннике Рамо" вскрыл диалектику просветительского сознания, поставив под вопрос излюбленный тезис XVIII в. о доброте человеческой природы самой по себе, в ее индивидуально-чувственном проявлении. Самокритику просветительского сознания мы находим также у Дж. Свифта, Руссо и, наконец, у Канта, который в такой же мере является носителем идей Просвещения, как и их критиком. Один из главных мотивов Просвещения усиливается к концу XVIII в., выливаясь в резкое противопоставление "частного интереса" отдельного лица и нравственного закона как главного регулятива жизни человеческого рода.

Есть две сферы, в которых индивид выступает как представитель рода, как "человек вообще": наука и право. Поэтому две эти, на первый взгляд, разные сферы имеют, в сущности, один корень: право представляет собой реализацию принципов человека вообще как существа действующего, оно выступает как условие свободы в сфере практической; наука же есть реализация человека вообще как существа познающего, и она составляет условие свободы теоретической.

Такова внутренняя, глубинная связь науки и права, свободного научного исследования и правового состояния общества как условия возможности такого исследования. Убеждение в нерушимости этой связи - отличительная черта философии Просвещения.

Глава 9

Иммануил Кант: от субстанции к субъекту, от бытия к деятельности

1. Критический идеализм Канта против онтологического обоснования знания

Философия XVII-XVIII вв. базировалась на признании истинности научного знания, поскольку оно раскрывает действительную структуру мира. Ненаучное, неистинное познание рассматривалось как заблуждение, возникающее в силу субъективных особенностей человеческого познания. Особенно яркую картину такого рода субъективных особенностей - "идолов", вводящих нас в заблуждение, нарисовал Бэкон. Онтологическое обоснование теории познания имело своим следствием то, что субъективные особенности познавательного акта анализировались главным образом в связи с вопросом о заблуждениях и о причинах таковых. И для онтологического способа обоснования знания это вполне закономерно, ибо вопрос о возможности истинного знания решается вместе с другим, а именно: как существует мир сам по себе, каково бытие мира? Это особенно характерно для рационализма. Несколько сложнее ставился этот вопрос в эмпиризме, но вплоть до Юма здесь тоже можно видеть, как обоснование индуктивного метода имплицирует определенные онтологические допущения. Даже в том случае, когда на первом плане оказываются методологические и гносеологические вопросы, как например в "Новом Органоне" Бэкона, онтологическую предпосылку выявить нетрудно.

Эта предпосылка сводится к убеждению в том, что мышление мыслит бытие и что в этом его подлинная сущность и состоит. Что же касается тех случаев, когда оно мыслит небытие (то, чего на самом деле нет), т.е. когда оно впадает в заблуждение, то причины этого как раз и нужно вскрыть.

На первый взгляд может показаться, что этому рассуждению противоречит учение Декарта, который, как мы знаем, ввел в новую философию принцип субъективной достоверности, предпослав анализу бытия анализ субъективной познавательной способности человека и ее возможностей. Однако в действительности сама эта субъективная достоверность держится у Декарта онтологическим доказательством бытия Бога; последнее как раз и служит залогом истинности как принципа "мыслю, следовательно, существую", так и всего того, чему эта истина служит в свою очередь фундаментом. Построенная на этом фундаменте онтология (учение о субстанциях) задним числом обосновывает и возможность истинного знания, вначале подвергнутую сомнению. В философии Декарта гносеологическая проблематика, хотя ей и отводится важное место, все же играет роль своеобразной пропедевтики, подготовки почвы для построения как философии, так и науки.

Чтобы убедиться в справедливости сказанного, приведем следующее рассуждение Декарта. "Ясно вижу, - пишет он, - что в бесконечной субстанции находится больше реальности, чем в субстанции конечной, и, следовательно, понятие бесконечного в некотором роде первее во мне, чем понятие конечного... ибо каким образом мог бы я узнать, что я сомневаюсь и желаю, то есть что мне чего-то недостает и что я не совершенен, если бы я не имел в себе идеи бытия более совершенного, чем мое собственное, через сравнение с которой я узнал бы недостатки своей природы?" Как видим, само сомнение, с которого начинает Декарт, задним числом получает свое оправдание и объяснение с помощью апелляции к бесконечной субстанции как высшему бытию.

Что сущность мышления состоит в его онтологичности, а именно в том, что оно есть мышление бытия, - это важнейший тезис Декарта. По-другому это можно выразить еще и так: мышление определяется тем, о чем оно мыслит.

Еще ярче онтологический характер обоснования знания представлен у Спинозы: у него учение о субстанции, онтология с самого начала фундирует теорию познания. Для тезиса, что мышление определяется не субъективной структурой ума, а структурой предмета, тем, о чем мыслят, Спиноза нашел удачную формулу: "Истина открывает и саму себя, и ложь". Трудно лучше выразить антипсихологическое убеждение, что сущность мышления в том, чтобы мыслить бытие. С точки зрения Спинозы, не нужно доказывать возможность истинного знания; напротив, вопрос состоит в том, чтобы показать, как возможно заблуждение.

Как видим, онтологическое обоснование знания сохраняется в XVII и даже в XVIII в. несмотря на то, что проблемы гносеологии в этот период занимают очень большое место в учениях философов, и даже несмотря на то, что принцип конструирования предмета познания и в науке, и в философии все более заявляет свои права. Вместе с математизацией физики, как мы убедились в том на примере Галилея и того же Декарта, конструирование, т.е. мысленный эксперимент завоевывает в науке ведущую роль.

Онтологическое обоснование теории познания впервые отменяется только в XVIII в. Наиболее последовательно и продуманно эту отмену производит родоначальник немецкого идеализма Иммануил Кант (1724-1804). Тем самым Кант осуществляет своего рода переворот в философии, рассматривая познание как деятельность, протекающую по своим собственным законам. Впервые не характер и структура познаваемой субстанции, а специфика познающего субъекта рассматривается как главный фактор, определяющий способ познания и конструирующий предмет знания.

В отличие от философов XVIII в., Кант анализирует структуру субъекта не для того, чтобы вскрыть источники заблуждений, а, напротив, чтобы решить вопрос, что такое истинное знание. Если у Бэкона, Декарта, Лейбница субъективное начало рассматривалось как помеха, как то, что искажает и затемняет действительное положение вещей, то у Канта возникает задача установить различие субъективных и объективных элементов знания, исходя из самого субъекта и его структуры. В самом субъекте Кант различает как бы два слоя, два уровня - эмпирический и трансцендентальный; к эмпирическому он относит индивидуально-психологические особенности человека, к трансцендентальному - всеобщие определения, составляющие принадлежность homo sapiens как такового. Объективность знания, согласно учению Канта, обусловливается структурой именно трансцендентального субъекта, которая есть надындивидуальное начало в человеке.

Кант возвел, таким образом, гносеологию в ранг основного и первого элемента теоретической философии.

Предметом теоретической философии, по Канту, должно быть не изучение самих по себе вещей - природы, мира, человека, - а исследование познавательной деятельности, установление законов человеческого разума и его границ: Кант называет свою философию трансцендентальной, противопоставляя ее прежней философии, не уделявшей должного внимания самой познавательной способности человека, а обращавшейся к исследованию субстанции, как она существует сама по себе, как трансцендентная по отношению к познающему разуму. Кант называет также свой метод критическим, в отличие от догматического метода рационализма XVII в., тем самым подчеркивая, что необходимо в первую очередь предпринять критический анализ наших познавательных способностей, чтобы выяснить их природу и их возможности.

Таким образом, гносеологию, уже и до него игравшую важную роль в философии нового времени, Кант ставит на место онтологии, тем самым осуществляя переход от метафизики субстанции к теории субъекта.

2. Всеобщность и необходимость научного знания

Создание трансцендентальной философии было ответом на целый ряд трудностей, возникших в науке и философии XVII-первой половины XVIII в., с которыми не сумели справиться представители докантовского рационализма и эмпиризма.

Одной из проблем, волновавших научную и философскую мысль, была проблема обоснования объективности научного знания, прежде всего - механики, основанной на математике и эксперименте, предполагавших конструирование идеального объекта. В какой мере идеальная конструкция может быть отождествлена с природным объектом и процессом? Для того чтобы обосновать законность применения математических конструктов к природным процессам, нужно было доказать, что деятельность конструирования имеет некоторый аналог в самой природе; в противном случае непонятно, как наше знание согласуется с объективным предметом вне нас. В рационализме XVII-XVIII вв., в частности у Лейбница, залогом совпадения знания и предмета служила предустановленная гармония, которую Кант отказался считать серьезным аргументом.

Чтобы решить указанный вопрос, Кант меняет саму его постановку. Он спрашивает: каким должен быть характер и способности познающего субъекта, чтобы предмет познания согласовался с нашим знанием о нем? Деятельность субъекта впервые выступает, таким образом, как основание, а предмет исследования - как следствие: в этом и состоит специфика кантовского переворота. "До сих пор считали, - пишет Кант, - что всякие наши знания должны сообразовываться с предметами. При этом, однако, кончались неудачей все попытки через понятия что-то априорно установить относительно предметов, что расширяло бы наше знание о них. Поэтому следовало бы попытаться выяснить, не разрешим ли мы задачи метафизики более успешно, если будем исходить из предположения, что предметы должны сообразоваться с нашим познанием. Здесь повторяется то же, что с первоначальной мыслью Коперника: когда оказалось, что гипотеза о вращении всех звезд вокруг наблюдателя недостаточно хорошо объясняет движение небесных тел, то он попытался установить, не достигнет ли он большего успеха, если предположить, что движется наблюдатель, а звезды находятся в состоянии покоя".

При изложении учения Канта не всегда дают себе отчет в том, что проблемы познания, вставшие перед немецким философом, были порождены новыми подходами к изучению природы, характерными для экспериментально-математического естествознания нового времени. А между тем Кант пытается осмыслить тот способ познания природы, который несла с собой научная революция XVI-XVIII вв. Философское открытие Канта состоит именно в том, что в основе научного познания лежит не созерцание умопостигаемой сущности предмета, а деятельность по его конструированию - та самая деятельность, которая, собственно, и порождает идеализованные объекты. Кант, таким образом, в корне изменил точку зрения на процесс познания, положив в его основу принцип деятельности.

При этом у Канта меняется представление о соотношении рационального и эмпирического моментов в познании. Для Декарта, Спинозы, Лейбница чувственное восприятие представало как смутное и спутанное знание, как низшая форма того, что ясно и отчетливо постигается лишь с помощью понятий разума. При этом достоверное знание считали возможным получить лишь с помощью разума. Кант заявляет, что чувственность и рассудок имеют между собой принципиальное различие; они представляют собой как бы два разных ствола в человеческом знании. А отсюда следует, что научное знание можно мыслить лишь как синтез этих разнородных элементов - чувственности и рассудка. Ощущения без понятий слепы, а понятия без ощущений пусты, говорит Кант. И весь вопрос теперь состоит в том, каким образом осуществляется этот синтез и как обосновать необходимость и всеобщность (на языке того времени - априорность) знания как продукта такого синтеза. Как возможны синтетические априорные суждения? - вот как формулирует Кант важнейшую проблему критического идеализма.

И в самом деле проблема непростая. Ведь чувственное представление всегда несет в себе начало случайности (вспомним лейбницевы "истины факта"); так, например, если, взглянув в окно, я говорю: "Сейчас идет снег", то такое суждение носит характер единичной констатации и уже через полчаса может оказаться неистинным. Понятно, что всеобщее и необходимое знание не может быть основано на таких эмпирических констатациях, а потому в докантовской философии было общепринятым считать научно достоверными аналитические суждения, полученные путем логического анализа понятий ("истины разума" по Лейбницу); как рационалисты (Декарт, Лейбниц), так и эмпирики (Локк, Юм) считали самую достоверную из наук - математику - знанием аналитическим. Суждения, в которых даются эмпирические констатации (например, "лебедь бел") не могут дать необходимого и всеобщего знания, а всегда дают знание лишь вероятное. Такого рода синтетические суждения носят характер апостериорный, т.е. опираются на опыт, и по своей достоверности, необходимости и всеобщности никогда не могут сравниться с суждениями априорными (доопытными).

Теперь нам понятнее кантовский вопрос: как возможны синтетические и в то же время доопытные (априорные) суждения? Как получить соединение понятий, не выводимых одно из другого логически, чтобы это соединение, эта связь носила всеобщий и необходимый характер?

3. Пространство и время - априорные формы чувственности

Чтобы разрешить этот каверзный вопрос, Кант пересматривает прежнее представление о человеческой чувственности, согласно которому чувственность лишь доставляет нам многообразие ощущений, в то время как принцип единства исходит из понятий разума.

Многообразие ощущений, говорит Кант, действительно дает нам чувственное восприятие; ощущение - это содержание, материя чувственности. Но помимо того наша чувственность имеет свои доопытные, априорные формы, в которые с самого начала как бы "укладываются" эти ощущения, с помощью которых ощущения как бы упорядочиваются. Эти формы - пространство и время. Пространство - априорная форма внешнего чувства (или внешнего созерцания), тогда как время - априорная форма чувства внутреннего (внутреннего созерцания).

Синтетические суждения могут быть априорными в том случае, если они опираются на форму чувственности, а не на чувственный материал. А таковы, по Канту, именно суждения математики, которая конструирует свой предмет, опираясь либо на чистое созерцание пространства (геометрия), либо на чистое созерцание времени (арифметика). Это не значит, конечно, что тем самым математика не нуждается в понятиях рассудка; но из одних только понятий, без обращения к интуиции, т.е. созерцанию пространства и времени, она не может обойтись. Исходные положения геометрии, например, что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками, не могут быть получены аналитически, ибо, говорит Кант, из самого понятия прямой нельзя логически вывести признак величины расстояния; тут имеет место синтез разных понятий, а он не может основываться на случайном, единичном опыте, поскольку тогда математическое знание не было бы всеобщим. Только чистая форма чувственности - пространство - позволяет нам, опираясь на созерцание, в то же время получить необходимую связь двух разных понятий. Мы чертим прямую линию и непосредственно видим, что она есть кратчайшее расстояние между двумя точками. Таким образом, рассмотрение пространства и времени не как форм бытия вещей самих по себе, а как априорных форм чувственности познающего субъекта позволяет Канту дать обоснование объективной значимости идеальных конструкций - прежде всего конструкций математики. Тем самым и дается ответ на вопрос: как возможны синтетические суждения a priori.

4. Рассудок и проблема объективности познания

В самой общей форме кантовское понимание процесса познания можно представить себе следующим образом. Нечто неизвестное - вещь сама по себе, - воздействуя на чувственность человека, порождает многообразие ощущений; эти последние упорядочиваются с помощью априорных форм созерцания пространства и времени; чувственные ощущения получают самую первую форму организации, располагаясь как бы рядом друг с другом в пространстве и друг за другом - во времени. Организованные в пространстве и времени, ощущения составляют предмет восприятия. Восприятие носит индивидуальный и субъективный характер; для того, чтобы оно превратилось в опыт, т.е. в нечто общезначимое и в этом смысле объективное (объективность Кант как раз и отождествляет с общезначимостью), необходимо участие другой познавательной способности, а именно мышления, оперирующего понятиями. Эту способность Кант именует рассудком. Кант определяет рассудок как спонтанную деятельность, отличая ее тем самым от восприимчивости, пассивности, характерной для чувственности. Однако при этом деятельность рассудка формальна, она нуждается в некотором содержании, которое как раз и поставляется чувственностью. Рассудок выполняет функцию подведения многообразия чувственного материала (организованного на уровне восприятия с помощью априорных форм созерцания) под единство понятия.

Рассудок осуществляет интеллектуальный синтез с помощью определенных правил синтезирования - категорий. В соответствии с обычной школьной логикой Кант выделяет четыре группы категорий: количества, качества, отношения и модальности. Категории количества - всеобщность, множество, единичность; категории качества - реальность, отрицание, ограничение; категории отношения - субстанция, причинность, взаимодействие; категории модальности - возможность, действительность (или существование), необходимость.

Отвечая на вопрос, как индивидуальное восприятие становится общезначимым, всеобщим опытом, Кант утверждает: этот переход осуществляет рассудок с помощью категорий. Категориальный синтез отличается от пространственно-временного тем, что он впервые создает предметность; последнюю же Кант рассматривает не как реальность в прежнем смысле слова, т.е. не как то, что существует вне и независимо от субъекта, а как необходимость и общезначимость, а стало быть, как то, что имеет силу не только для вот этого индивида, а для всех индивидов без исключения. А это на языке Канта означает, что предметность конституируется не эмпирическим, а трансцендентальным субъектом. Предметность - это правило для расположения ощущений в пространстве и времени, и это правило дается рассудком в виде одной из его категорий. Так, например, когда мы приписываем признаки округлости, красноты, сладости и т.д. определенному предмету, допустим яблоку, и высказываем суждение: "Яблоко красно, сладко и т.д.", мы применяем категорию субстанции, относя тем самым многообразие ощущений не просто к определенной точке пространства, а к некоторому объекту, существующему независимо от нас. Однако, согласно Канту, этот объект обладает независимостью только от эмпирического, индивидуального, но не трансцендентального субъекта; и лишь потому, что мы не сознаем той деятельности рассудка, с помощью которой этот объект созидается, мы можем считать его вещью самой по себе. В действительности в мире опыта мы всегда имеем дело лишь с явлениями, которые представляют собой продукт априорного синтеза, осуществляемого нами бессознательно.

Именно то обстоятельство, что рассудок сам конструирует предмет сообразно априорным формам мышления - категориям - снимает, по Канту, вопрос о том, почему предметы согласуются с нашим знанием о них. Мы можем познать только то, что сами создали - эта формула лежит в основе теории познания Канта, поставившего деятельность трансцендентального субъекта на место субстанции прежнего рационализма.

Если бы природа, говорит Кант, представляла собой нечто, существующее совершенно независимо от познающего субъекта, т.е. была бы совокупностью вещей в себе, мы не могли бы получить о ней всеобщего и необходимого знания; но поскольку природа есть лишь совокупность и связь явлений, а явления - продукт деятельности нашего собственного рассудка, то мы постигаем законы природы, которые суть не что иное, как принципы организации трансцендентального субъекта.

Царящая в природе необходимость потому и может быть познана средствами математического естествознания, что априорные формы чувственности пространство и время - и априорные формы рассудка - категории - сначала порождаются бессознательной деятельностью того самого трансцендентального субъекта, который затем уже сознательно пытается воспроизвести законы созданной им природы с помощью идеальных конструкций - в математике и в эксперименте. Так в кантовской философии теоретически осмысливаются принципы классической механики Галилея-Декарта-Ньютона.

Таким образом, априорные формы чувственности, с одной стороны, и априорные формы рассудка, с другой, вносят начало организации и единства в многообразие чувственного материала.

Однако возникает вопрос, где находится источник всех этих форм единства? Как мы помним, такой вопрос возникал еще в античности; платоновское учение о едином, которое обеспечивает целостность и единство мира идей, было одним из ответов на этот вопрос. В средние века функция платоновского единого перешла к Богу, в рационализме XVII в. божественная субстанция была гарантом как единства бытия, так и возможности истинного, достоверного знания.

Отвергнув субстанциализм прежней философии, Кант вновь оказался перед вопросом: что именно служит последним основанием единства, без которого рассудок не мог бы осуществлять свою функцию объединения многообразного?

Такое высшее единство Кант может искать только в субъекте, и он усматривает его в том всегда тождественном себе акте, который сопровождает все наши представления и впервые делает их возможными: акте самосознания, выражающемся в формуле "я мыслю". Этот акт Кант называет трансцендентальным единством апперцепции (самосознания), указывая на то, что именно этот надындивидуальный акт и составляет истинное ядро трансцендентального субъекта, служащее источником всякого единства. Категории представляют собой, по Канту, как бы частные формы (спецификации) этого высшего единства.

5. Рассудок и разум

Процесс познания, по Канту, предполагает, как мы уже знаем, наличие двух способностей - восприимчивости, которая доставляет чувственный материал, и спонтанности, самодеятельности, осуществляемой рассудком, который с помощью понятий объединяет чувственное многообразие. Ни чувственность, ни рассудок, взятые порознь, не могут дать знания. Кант отнюдь не оригинален, когда показывает, что именно рассудок осуществляет функцию единства в познании, это было известно и до него. Но вот тезис о том, что понятия рассудка сами по себе бессодержательны и что содержание им дает лишь чувственность, отличает кантовскую теорию познания от предшествующей. Но из такого понимания рассудка необходимо вытекает большой важности вывод: категории рассудка можно применять лишь в пределах опыта; всякая попытка мыслить с помощью категорий вещи, как они существуют сами по себе, ведет к заблуждениям, в которые всегда впадала метафизика.

Однако при этом Кант не считает рассудок высшей познавательной способностью: не говоря о том, что понятия рассудка без ощущений пусты, т.е. что рассудок нуждается в материале, для того чтобы осуществлять деятельность синтезирования, ему также недостает цели, т.е. движущего стимула, который придавал бы смысл, давал направление его деятельности. Не случайно кантовская система категорий рассудка не содержит категории цели. Здесь опять-таки, надо думать, сказалось то обстоятельство, что в своем понимании познания немецкий философ ориентировался на математическое естествознание, прежде всего - механику, не признававшую телеологического подхода к природе и полностью изгнавшую понятие цели из научного обихода.

Существует ли среди наших познавательных способностей такая, которая могла бы руководить деятельностью рассудка, ставя перед ним определенные цели? Согласно Канту, такая способность существует, и называется она разумом. К Канту восходит то различие между рассудком и разумом, которое затем играет важную роль у всех последующих представителей немецкого идеализма - Фихте, Шеллинга и Гегеля.

Что же такое разум, согласно Канту? Вот как отвечает на этот вопрос наш философ: "Трансцендентальное понятие разума всегда относится только к абсолютной целокупности в синтезе условий и заканчивается не иначе, как в абсолютно безусловном... В самом деле, чистый разум все предоставляет рассудку, который имеет прямое отношение к предметам созерцания... Чистый разум сохраняет за собой одну лишь абсолютную целокупность в применении рассудочных понятий и стремится довести синтетическое единство, которое мыслится в категориях, до абсолютно безусловного. Поэтому такое единство можно назвать разумным единством явлений, тогда как единство, выражаемое категориями, можно назвать рассудочным единством".

Это определение разума нуждается в разъяснениях. Что значит "абсолютная целокупность в синтезе условий"? За этим выражением скрывается вполне простая мысль. Всякое явление А обусловлено некоторым другим явлением В, которое мы обычно называем его причиной. В, таким образом, есть условие А. В свою очередь явление В обусловлено третьим явлением С, С имеет в качестве своего условия явление D и т.д. до бесконечности. Все эти явления имеют место в мире опыта, и научное познание состоит в том, чтобы раскрыть причинную зависимость все более широкого круга явлений. Однако при этом рассудок всегда переходит от одного обусловленного к другому обусловленному, не имея возможности закончить этот ряд некоторым последним - безусловным, ибо в мире опыта нет ничего безусловного. В то же время человеку свойственно стремление обрести абсолютное знание, т.е., говоря словами Канта, получить абсолютно безусловное, из которого, как из некоей первопричины, вытекал бы весь ряд явлений и объяснялась бы сразу вся их целокупность. Не случайно же философия начинается с поисков первопричины или первоначала всего сущего: стремление постигнуть это первоначало, которое Кант называет абсолютной целокупностью условий, и составляет содержание понятия разума. Тем самым разум как бы ставит цель перед рассудком, предписывая последнему направление его деятельности; эта цель состоит в достижении "такого единства, о котором рассудок не имеет никакого понятия и которое состоит в соединении всех действий рассудка в отношении каждого предмета в абсолютное целое".

Когда мы ищем последний безусловный источник всех явлений внутреннего чувства, мы, говорит Кант, получаем идею души, которую традиционная метафизика рассматривала как субстанцию, наделенную бессмертием и свободной волей. Стремясь подняться к последнему безусловному всех явлений внешнего мира, мы приходим к идее мира, космоса в целом. И, наконец, желая постигнуть абсолютное начало всех явлений вообще - как психических, так и физических, - наш разум восходит к идее Бога.

Вводя платоновское понятие идеи для обозначения высшей безусловной реальности, Кант однако понимает идеи разума совсем не так, как Платон. Идеи у Канта - это не сверхчувственные сущности, обладающие реальным бытием и постигаемые с помощью разума. Идеи - это представления о цели, к которой стремится наше познание, о задаче, которую оно перед собой ставит. Идеи разума выполняют регулятивную функцию в познании, побуждая рассудок к деятельности, но не более того. Отказав человеку в возможности познавать предметы, не данные ему в опыте, Кант тем самым подверг критике идеализм Платона и всех тех, кто вслед за Платоном разделял убеждение в возможности внеопытного познания, познания вещей самих по себе.

Таким образом, достижение последнего безусловного - это задача, к которой стремится разум. Но тут возникает парадокс: задача, которую ставит разум перед рассудком, невыполнима для последнего: ведь рассудок может работать только с чувственным материалом, а значит только в пределах опыта. А в этих пределах нет и не может быть ничего безусловного, здесь каждое явление обусловлено другим. Иначе говоря, в мире опыта царит необходимость, всякое явление имеет свою причину, и этот ряд причин и следствий никогда не может быть завершен; наука, согласно Канту, по самому своему существу должна давать нам только относительное, а не абсолютное знание.

Тут противоречие, в своей сущности неразрешимое: чтобы у рассудка был стимул к деятельности, он, побуждаемый разумом, стремится к абсолютному знанию; но эта цель всегда остается недостижимой для него. А поэтому, стремясь к этой цели, рассудок выходит за пределы опыта; между тем лишь в этих пределах его категории имеют законное применение. В этом случае рассудок впадает в иллюзию, в заблуждение, предполагая, что с помощью категорий он в состоянии познавать внеопытные вещи сами по себе. Эта иллюзия, согласно Канту, характерна для всей предшествующей философии, и только "Критика чистого разума" впервые раскрыла как истинный источник этой иллюзии, так и ее ложность.

Доказать, что идеям разума не может соответствовать реальный предмет, Кант пытается с помощью обнаружения противоречивого характера этого мнимого предмета. Например, если мы возьмем идею мира в целом, то возникает удивительная вещь: оказывается, что можно доказать справедливость двух противоречащих друг другу утверждений, характеризующих свойства мира. Так, тезис о том, что мир ограничен в пространстве и имеет начало во времени, так же доказуем, как и противоположный тезис, согласно которому мир бесконечен в пространстве и безначален во времени. Обнаружение такого противоречия (антиномии), согласно Канту, свидетельствует о том, что предмет, которому приписываются эти взаимоисключающие определения, непознаваем.

Раздел "Критики чистого разума", в котором Кант анализирует природу разума и его идеи, носит название "трансцендентальной диалектики". И это не случайно. Как мы уже знаем, согласно Канту, в стремлении достигнуть безусловного знания разум имеет тенденцию выходить за пределы опыта. А внеопытное применение категорий ведет к неразрешимым противоречиям антиномиям. Незаконное употребление рассудка, таким образом, и порождает диалектическое противоречие; стало быть, диалектика есть знак того, что предмет, о котором возможны высказывания, нарушающие основной закон мышления - закон тождества, - с помощью разума непостижим. Пытаясь его познать, рассудок впадает в трансцендентальную иллюзию, принимая за реально существующий предмет ту задачу, ту цель, к которой должен стремиться разум, никогда не достигая ее в сфере познания.

Диалектическое противоречие, по Канту, есть свидетельство незаконного применения нашей познавательной способности. Само понятие диалектики характеризуется, таким образом, отрицательно: диалектическая иллюзия имеет место там, где с помощью конечного человеческого рассудка пытаются конструировать не мир опыта, а мир вещей самих по себе - задача, которую, согласно Канту, может разрешить только бесконечный божественный рассудок, совмещающий мышление и созерцание, т.е. наделенный интеллектуальной интуицией.

6. Явление и вещь в себе

Тезис Канта о том, что субъект познает только то, что сам он и творит, проводит, как мы видим, жесткий водораздел между миром явлений, сферой опыта, с одной стороны, и непознаваемым миром вещей в себе. Все, что существует в пространстве и во времени, есть только явление; все явления отнесены к познающему субъекту, они конструируются с помощью априорных форм чувственности и категорий рассудка. В мире явлений царит необходимость, все здесь обусловлено другим и объясняется через другое, а значит, господствуют только действующие, механические причины. В мире явлений нет места субстанциям в их традиционном понимании, когда субстанция мыслится как то, что существует само через себя, как нечто самосущее, как некоторая цель сама по себе. Кант вводит понятие субстанции в число других категорий рассудка, а это значит, что с помощью этой категории тоже организуется лишь мир опыта, что, следовательно, она должна быть подчинена более фундаментальному принципу отношений: ведь сам мир опыта в целом только относителен, он существует благодаря отнесению к трансцендентальному субъекту.

Коль скоро явления внешнего мира всегда существуют в пространстве, составляющем условие их возможности, то в мире опыта нет ничего неделимого (неделимость, как мы помним, еще с античности составляла важнейшее определение субстанции), - напротив, все в мире опыта бесконечно делимо, все состоит из частей, что и делает возможным познание его с помощью механики. В этом пункте Кант согласен с Лейбницем, утверждающим, что в феноменальном мире все бесконечно делимо.

Бытием, безотносительным к познающему субъекту, и стало быть, вневременным и внепространственным, обладают, по Канту, только вещи в себе, представляющие собой реликты сущностей, или субстанций классического рационализма. Хотя Кант заявляет, что вещь в себе для человека непознаваема, а потому в сфере теоретической мы о ней ничего сказать не можем, однако по некоторым косвенным замечаниям, по тем противоречиям, которые возникают у Канта в связи с понятием вещей в себе, а особенно по тем функциям, которые выполняет у Канта вещь в себе, мы можем кое-что заключить о том, какой смысл Кант вкладывал в это понятие.

Путеводную нить к пониманию вещей в себе в системе Канта нам дает лейбницево учение о простых субстанциях, или монадах. Простое - это, как мы помним, нечто единое, неделимое, и в силу этого оно доступно только разуму, но не чувствам. У Лейбница монады были предметом изучения метафизики, которая мыслилась как наука, опирающаяся только на понятия разума. Доказывая невозможность познания из одних лишь понятий, без созерцания, Кант, таким образом, вполне последовательно сделал вывод, что познание простых субстанций человеку недоступно. Так монада превратилась в вещь в себе.

И тем не менее одно лейбницево определение вещи в себе Кант сохранил. Лейбниц писал в "Монадологии": "...Необходимо должны существовать простые субстанции, потому что существуют сложные..." Кант мог бы сказать то же самое: необходимо должны существовать вещи в себе, потому что существуют явления. Вещь в себе, подобно субстанции классического рационализма - это то, что существует само по себе и ни в чем другом для своего существования не нуждается. Это неявно предполагает и Кант; неявно, потому что, согласно его учению, категория, онтологизация которой дает понятие субстанции, в действительности есть категория отношения (первый вид категорий отношения присущность и самостоятельное существование). Как у Лейбница без неделимых (субстанций) не может существовать также и делимое, без простого - сложное, так и у Канта без вещи в себе не может существовать и мир явлений. В этом смысле и у того, и у другого вещи в себе являются причинами явлений. Вот, пожалуй, единственное определение, каким у Канта в его "Трансцендентальной эстетике" наделена вещь в себе.

Метафизические точки Лейбница превратились у Канта вообще в некоторый Х, о "монадическом" происхождении которого свидетельствует только множественное число.

Тут и коренится кантовское утверждение, послужившее объектом критики со стороны столь многих его противников и даже большинства последователей, а именно, что вещи в себе "аффицируют нас". Ведь при феноменалистическом истолковании лейбницева отношения между монадами как началами простыми и телами как сложными агрегатами остается только одна возможность перехода от первых ко вторым: вещи в себе так воздействуют на нас, что в результате в нашей чувственности возникает некоторое многообразие, которое потом с помощью присущих нам априорных форм созерцания и рассудка организуется в мир опыта. Между "вещами в себе" и явлениями сохраняется отношение причины и следствия - в том и только в том смысле, в каком без причины не может быть следствия - без вещей в себе не может быть и явлений. Кант не может избавиться от противоречия, которое буквально бросается в глаза: он применяет здесь незаконно одну из категорий рассудка - причинность - по отношению к вещам в себе.

Тезис о непознаваемости вещей в себе Кант распространяет даже на ту сферу, которая послужила у Лейбница одним из источников для его понятия монады и которую сам Кант считает реальностью, "непосредственно данной как простая субстанция" - а именно на человеческое Я, на самосознание. Даже наше Я, как оно дано нам в акте самосознания, не есть, согласно Канту, вещь в себе, т.е. монада, ибо оно открывается нам посредством внутреннего чувства, а значит, опять-таки опосредовано чувственностью и таким образом есть только явление.

Трансцендентальное единство апперцепции, согласно Канту, не есть единое субстанции. Он критикует предшествующий рационализм за неправомерную субстанциализацию "я мыслю", которое есть лишь единство функции.

Иными словами, из мыслей, которыми наделен субъект, включая даже и "первую" среди них - "я мыслю", нельзя выводить бытие самого субъекта, ибо всякое содержание мышления характеризует не субъекта, а объект, к которому оно отнесено. Никакое содержание мышления не указывает на то, что есть сам мыслящий, - оно указывает только на то, что есть мыслимое. Вот что означает положение Канта, что трансцендентальное единство апперцепции есть не единство субстанции, а единство функции.

В плане теоретическом человек самому себе дан, по Канту, только как явление, и к нему таким образом полностью относятся все законы мира явлений, т.е. мира, в котором нет ничего простого, неделимого, что было бы целью самой по себе, причиной самого себя. В сфере теоретической мы не обнаруживаем тождества человеческой личности: для теоретического разума человек предстает как природный объект наряду с другими природными объектами.

7. Мир природы и царство свободы

Мир вещей в себе, или, иначе говоря, умопостигаемый мир, доступен лишь разуму и полностью закрыт для чувственности. Но разуму теоретическому, т.е. науке, как мы уже знаем, он недоступен. Однако это не значит, что мир этот вообще никак не свидетельствует о себе человеку. Он, по Канту, открывается практическому разуму. Практическим разум здесь называется потому, что его функция - руководить поступками человека, т.е. устанавливать принципы нравственного действия. В отличие от теоретического, практический разум "занимается определяющими основаниями воли, а воля - это способность или создавать предметы, соответствующие представлениям, или определять самое себя для произведения их...".

Волю Кант отличает от чувственной склонности ("способности желания"): последняя определяется эмпирическим субъектом (вспомним "частного человека" просветителей) и, по Канту, одинаково свойственна как человеку, так и животным. Желание всегда эгоистично (субъективно), определяется индивидуальными потребностями и в этом смысле лишено всеобщего (объективного) характера. Напротив, воля - это способность, которой наделены только разумные существа; она "мыслится как способность определять самое себя к совершению поступков сообразно с представлением о тех или иных законах... То, что служит воле объективным основанием ее самоопределения, есть цель, а цель, если она дается только разумом, должна иметь одинаковую значимость для всех разумных существ". Таким образом, воля - это способность человека определять свои действия всеобщими предметами (целями разума), а потому Кант и отождествляет ее с разумом, называя разумом практическим.

Существо, способное действовать в соответствии со всеобщими, а не эгоистическими целями, есть существо свободное.

Если в сфере теоретического разума, т.е. в мире природы, как мы знаем, нет места понятию цели, то в сфере практического разума, в мире свободы цель это ключевое понятие. Определяя основания воли, разум в его практическом применении ставит воле ее цель; возможность же действовать в соответствии с целями разума есть сущность свободной воли, сущность человека как свободного существа. Понятие цели определяется Кантом как "причинность из свободы"; если в мире эмпирическом, в мире природы всякое явление обусловлено предшествующим как своей причиной, то в мире свободы разумное существо может "начинать ряд", исходя из понятия разума, вовсе не будучи детерминированным природной необходимостью. Свобода, по Канту, и есть независимость от определяющих причин чувственно воспринимаемого мира.

Кант называет человеческую волю автономной (самозаконной). Автономия воли состоит в том, что она определяется не внешними причинами - будь то природная необходимость или даже божественная воля, - а тем законом, который она сама ставит над собой, признавая его высшим, т.е. исключительно внутренним законом разума. Воля разумного существа есть, по Канту, способность поступать, руководствуясь идеей свободы, а это значит нравственным требованием как законом умопостигаемого мира. "Мы считаем себя в ряду действующих причин (т.е. в мире эмпирическом. - П.Г.) свободными, для того, чтобы в ряду целей мыслить себя подчиненным нравственным законам, и после этого мы мыслим себя подчиненными этим законам потому, что приписали себе свободу воли; ведь и свобода, и собственное законодательство воли суть автономия, стало быть, взаимозаменяемые понятия..."

Итак, человек есть житель двух миров: чувственно воспринимаемого, в котором он как чувственное существо подчинен законам природы, и умопостигаемого, где он свободно подчиняет себя закону разума, т.е. нравственному закону. Принцип мира природного гласит: никакое явление не может быть причиной самого себя: оно всегда имеет свою причину в чем-то другом (другом явлении). Принцип мира свободы гласит: разумное существо есть цель сама по себе: к нему нельзя относиться лишь как к средству для чего-то другого. Именно потому, что он есть цель, он и может выступать в качестве свободно действующей причины, т.е. свободной воли.

Умопостигаемый мир Кант мыслит, таким образом, как "совокупность разумных существ как вещей самих по себе" (курсив мой. - П.Г.), как мир целевых причин, самосущих "монад", абсолютно автономных. Человек как существо, наделенное разумом, существо мыслящее, а не только чувствующее, есть, согласно Канту, вещь сама по себе.

Однако тут уже давно напрашивается вопрос: что же, в сфере практического разума мы оказываемся в состоянии мыслить сверхчувственную реальность, реальность свободы, не обращаясь при этом к эмпирическому созерцанию, т.е. непосредственно постигать умом вещи в себе? Выходит, здесь Кант допускает именно то, невозможность чего доказывал в "Критике чистого разума"?

Из этого затруднения Кант выходит, указывая на то, что мы знаем о мире свободы и о своей к нему принадлежности лишь постольку, поскольку слышим в себе голос нравственного закона, категорического императива.

Знание умопостигаемого мира, открывающегося практическому разуму, это особого рода знание-призыв, знание-требование, обращенное к нам и определяющее наши поступки. Оно сводится в сущности к содержанию нравственного закона, руководящего действиями человека как "вещи в себе". А закон этот гласит: "Поступай так, чтобы максима твоей воли могла в то же время иметь силу принципа всеобщего законодательства". Это значит, не превращай другое разумное существо только в средство для реализации своих партикулярных целей. "Во всем сотворенном, - пишет Кант, - все что угодно и для чего угодно может быть употреблено всего лишь как средство: только человек, а с ним каждое разумное существо есть цель сама по себе".

Категорический императив, будучи требованием практического разума, возвещает нам закон умопостигаемого мира; если это - познание, то весьма отличное от теоретического: обращаясь к каждому из нас, этот закон требует от нас соответствовать своей умопостигаемой сущности (что нам удается далеко не всегда, а если говорить строго - очень редко). И в той мере, как мы слышим это требование и следуем ему, мы знаем сверхчувственный мир. Но это знание-совесть отлично от знания-представления, которое мы имеем в сфере теоретической. В этом смысле кантовское учение о вещи в себе существенно отлично от монадологии: как и вся рационалистическая метафизика XVIII в., Лейбниц считал возможным дать теоретическое знание о природе монад, на основе которого он строил и нравственное учение.

В этике Кант выступает как решительный противник эвдемонизма. Поскольку исполнение нравственного долга требует преодоления чувственных склонностей, постольку, согласно Канту, принцип удовольствия противоположен принципу морали, а значит нужно с самого начала отказаться от приятной иллюзии, что, следуя категорическому императиву, человек может быть счастлив. Добродетель и счастье - две вещи несовместимые, считает немецкий философ. Правда, действуя согласно требованиям нравственности, человек, согласно Канту, испытывает особое, возвышенное чувство: уважение к нравственному закону распространяется в этом случае и на него самого, поскольку он этому закону следует. Однако это чувство, по Канту, не имеет ничего общего со счастьем, как это понятие толковали просветители.

Хотя Кант, как мы знаем, первоначально был близок к Просвещению, однако в итоге его учение оказалось критикой просветительской концепции разума. Отличительной чертой Просвещения, особенно в его французском варианте, было убеждение в безграничных возможностях познания, а соответственно и общественного прогресса, поскольку последний мыслился как продукт развития науки. Отвергнув притязания науки на познание вещей самих по себе, указав человеческому рассудку его пределы, Кант, по его собственным словам, ограничил знание, чтобы дать место вере. Именно вера в бессмертие души, свободу и Бога, рациональное доказательство существования которых Кант категорически отвергает, составляет то последнее основание, которое должно освятить обращенное к человеку требование быть нравственным существом.

Сфера нравственного действия оказалась, таким образом, отделенной от научного познания, чем был подорван корень просветительского культа науки.

Глава10

Натурфилософия Канта - попытка обоснования экспериментально-математического естествознания

1. Проблема континуума и ее решение Кантом

Неудовлетворительность лейбницева решения проблемы континуума побудила Канта обратиться к ней полвека спустя. В "Критике чистого разума" он формулирует ту самую антиномию, которую Лейбницу так и не удалось разрешить. Тезис этой антиномии гласит: "Всякая сложная субстанция в мире состоит из простых частей, и вообще существует только простое и то, что сложено из простого". Антитезис же: "Ни одна сложная вещь в мире не состоит из простых частей, и вообще в мире нет ничего простого". У Лейбница это был вопрос: может ли непрерывное быть составлено из неделимых? Лейбниц отвечал на этот вопрос отрицательно. Но тогда вставал другой вопрос: что же такое непрерывное, если реально существуют только неделимые? Вот кантово пояснение смысла этой антиномии: "...существует ли где-нибудь, быть может, в моем мыслящем Я, неделимое и неразрушимое единство, или же все делимо и преходяще...". Что речь идет здесь о материи и ее структуре, Кант указывает вполне определенно: "...вещество мира следует принимать таким, каким оно должно быть, если мы хотим получить о нем знание из опыта...", - пишет он, имея в виду вышеприведенную антиномию.

Если у Лейбница мы находим как идеалистический, так и реалистический варианты разрешения этой проблемы, то Кант в "Критике чистого разума" безоговорочно принимает идеалистический вариант. Ответ его состоит в следующем: в мире феноменов, или мире опыта, мы имеем дело только с непрерывностью; напротив, неделимое (простое) можно найти только в мире вещей в себе. Это - прямое продолжение мысли Лейбница, что протяженные тела, поскольку их рассматривают как единые вещи, суть простые феномены. Вторая антиномия, говорит Кант, касается "деления явлений. Ибо эти последние суть простые представления, и части суть лишь представления их, следовательно, в самом делении, т.е. в возможном опыте, в котором они даются, и деление не может идти дальше этого опыта. Принимать, что известное явление, например тело, содержит само по себе прежде всякого опыта все части, до которых только может дойти возможный опыт, - это значит простому явлению, могущему существовать только в опыте, давать вместе с тем собственное предшествующее опыту существование, или утверждать, что простые представления существуют прежде, нежели представляются, что противоречит самому себе, а следовательно, нелепо и всякое разрешение этой ложно понятой задачи, утверждают ли в этом разрешении, что тела состоят сами по себе из бесконечно многих частей или из конечного числа простых частей".

Как видим, Кант отвергает определение Лейбница, имеющее реалистическое звучание, а именно, что сложная субстанция есть собрание или агрегат простых субстанций. Сверхфеноменальная реальность тела принимается Лейбницем прежде всего в физике, а точнее - в динамике. Именно поэтому Кант критически относится к лейбницевой попытке объяснить непрерывное, исходя из динамического представления о монадах. Пространство, говорит Кант, присоединяясь в этом пункте к Декарту, делимо до бесконечности; сколько бы мы ни продолжали это деление, мы никогда не дойдем до "простых частей" или далее неделимых пространственных элементов. "Впрочем, монадисты, продолжает он, - пытались довольно ловко обойти это затруднение, утверждая, что не пространство составляет условие возможности предметов внешнего созерцания (тел), а, наоборот, предметы внешнего созерцания и динамическое отношение между субстанциями вообще составляют условие возможности пространства. Однако о телах мы имеем понятие только как о явлениях, а как явления они необходимо предполагают пространство как условие возможности всякого внешнего явления; таким образом, эта уловка не достигает цели".

Говоря о выведении пространства из динамического отношения субстанций, Кант имеет в виду, надо полагать, лейбницево соображение о том, что сущность субстанций (монад) составляет деятельность, а пространство есть не что иное, как повторение ("непрерывное повторение", говорит Лейбниц), т.е. континуация этой деятельности. Здесь пространство как непрерывная величина не составляется из неделимых внепространственных единиц, а рассматривается как продукт деятельности субстанций, - феноменалистская интерпретация дополняется, таким образом, реалистической. Ее-то Кант и отвергает, указывая, что рассуждение Лейбница содержит в себе порочный круг.

Кант с большой проницательностью указал на одно из самых слабых мест в лейбницевой монадологии, которое, собственно, и привело к невозможности разрешить проблему континуума. "Собственное значение слова монада (как оно употребляется Лейбницем) должно бы относиться только к простому, непосредственно данному как простая субстанция (например, в самосознании), а не как элемент сложного, который лучше было бы назвать атомом. Поскольку я хочу доказать (существование) простых субстанций только как элементов сложного, то тезис второй антиномии я бы мог назвать трансцендентальной атомистикой. Но так как это слово давно уже употребляется для обозначения особого способа объяснения телесных явлений (molecularum) и, следовательно, предполагает эмпирические понятия, то пусть лучше этот тезис называется диалектическим основоположением монадологии".

И действительно, Лейбниц в понятии монады соединил две совершенно различные идеи. С одной стороны, единое, как неоднократно поясняет сам Лейбниц, есть прежде всего самосознание, которое дано нам, так сказать, изнутри как нечто простое, неделимое. Тут Лейбниц вполне соглашается с Декартом, для которого неделимое есть ум в отличие от бесконечно делимого - материи, или пространства. Характеристика монады как души, или формы, как начала, наделенного восприятием и стремлением, идет, конечно, отсюда. Но Лейбниц при этом хотел бы вслед за Аристотелем видеть в форме принадлежность не только ума, но и всякого природного начала, включая как природу одушевленную, так и неодушевленную. Однако при этом он мыслит форму не совсем по-аристотелевски. Хотя у Аристотеля, как и у Лейбница, душа есть форма, но форма у него все же не есть душа, - разве только метафорически можно употребить это выражение применительно к формам неорганической природы. Трактуя всякую форму вообще по аналогии с душой, как мы ее знаем в себе, т.е. изнутри, Лейбниц невольно как бы субъективизирует понятие формы, а потому и приписывает всякой форме (а не только душе человека или животных) определения внутреннего, т.е. восприятия и влечения.

Что именно внутреннее дано нам непосредственно, доказывали представители английского эмпиризма - Локк и Юм; с ними в этом пункте согласен и Кант. Пересмотр античной, в частности аристотелевской, традиции в этом вопросе начался еще в номинализме XIII-XIV вв., для которого сущность (субстанция) утрачивает в значительной мере свое онтологическое значение. У Оккама отождествляются умопостигаемое бытие вещи и ее эмпирическое бытие, т.е. ее явление. Соответственно формируется и новое представление о познании, которое, по Оккаму, есть продукт познающей души. Лишь одна реальность дана уму так, как она существует сама по себе: сам ум. Согласно Николаю из Отрекура, как от существования одной вещи нельзя заключать к существованию другой (ибо вещь всегда берется как единичная), так же нельзя заключать от наличия представления о вещи в нашем уме - к самой вещи, ибо Бог может породить в душе представление, которому в реальности ничто не соответствует.

Именно такое субъективистское толкование духа влечет за собой вывод, что психические явления достовернее физических, внутренние - достовернее внешних. Номиналистическая традиция оказала сильное влияние на последующую философскую мысль; оно сказалось не только у эмпириков, таких, как Локк или Юм, но и у рационалистов - Декарта, Лейбница, Канта.

Поскольку Лейбниц наделил "внутренним" измерением бесконечное множество простых субстанций, т.е. всю природу, в том числе и неживую, то он встал перед парадоксальной задачей: вывести из бесконечного множества "внутренних миров" мир внешний, который обладает если не единством, то во всяком случае непрерывностью - в пространстве и времени. Отсюда и появляется вторая идея, связанная с понятием монады: внешний мир, тела состоят из монад. Рассуждение тут носит уже другой характер. Так как сложное не могло бы существовать, если бы не было простых элементов, значит, сложное есть агрегат этих простых элементов - монад. Кант тут прав: как элемент сложного монаду следовало бы мыслить как атом, притом вовсе не метафизический, каким монада является у Лейбница, а как физический атом - далее не разложимую частицу вещества. Ничего от аристотелевского понятия формы не осталось у монады, коль скоро из монад состоят физические тела.

Соединение в понятии монады этих двух различных интуиций затруднило Лейбницу и решение проблемы континуума, и окончательное предпочтение одного из двух вариантов объяснения природы внешнего мира. В основном он истолковывал внешнюю реальность чувственно данного мира как феноменальную, но последовательно не мог провести такое истолкование и время от времени прибегал к реалистическому способу объяснения. Поэтому, видимо, не до конца прав В.П. Зубов, когда он пишет: "В окончательно сложившейся системе Лейбница выход из противоречий между дискретным и непрерывным был достигнут путем размежевания двух областей: подлинного и феноменального бытия. В действительности существуют индивидуальные, живые единицы, монады, но в мире явлений все механично, все непрерывно, и здесь нет предела делимости". Такую позицию последовательно провел только Кант. По Канту, подлинным бытием обладают лишь вещи в себе, они являются простыми, неделимыми единствами. От мира вещей в себе Кант жестко отделяет мир явлений, в котором все непрерывно и все происходит в соответствии с законами, устанавливаемыми математической физикой. "Вещи в себе" для Канта - это, как и для Лейбница, мир, взятый "изнутри", тогда как явления - это мир, воспринятый "извне". Вещь в себе - это и есть, собственно, монада; только Кант в отличие от Лейбница не считает возможным познание сущности монады, поскольку, с его точки зрения, рассудочная конструкция, не опирающаяся на опыт, не есть познание.

Лейбниц же, напротив, в соответствии с рационалистической традицией считал самым высоким родом познания именно познание из одних понятий разума, без всякого обращения к опыту. Умопостигаемое знание, на котором, по Лейбницу, базируется высшая наука - метафизика, согласно Канту, знанием не является. Знание, по убеждению Канта, всегда есть синтез понятий рассудка, с одной стороны, и чувственного созерцания - с другой. "Есть два условия, при которых единственно возможно познание предмета: во-первых, созерцание, посредством которого предмет дается, однако только как явление; во-вторых, понятие, посредством которого предмет, соответствующий этому созерцанию, мыслится".

Отвергая возможность умопостигаемого знания, умозрения, которое, согласно Лейбницу, одно только в состоянии постигнуть природу субстанций, Кант вполне последовательно заявляет, что субстанции вообще непостижимы. Таким образом, кантовские вещи в себе - это реликты лейбницевых неделимых субстанций, ставшие у Канта недоступными человеческому познанию.

При обычном различении явления от вещи самой по себе, различении, которое Кант называет эмпирическим, под вещью самой по себе подразумевали сущность, не данную нам в непосредственном чувственном восприятии, или причину того, что для непосредственного восприятия предстает как проявление, или следствие. И в самом деле, мы говорим, что причина, или сущность, звука состоит в колебании воздуха; что причину радуги составляют невидимые нами непосредственно капли дождя, освещенные солнцем под определенным углом, и т.д. Понятая таким образом вещь в себе отличается от явления не принципиально: можно создать такой эксперимент, при котором становится видимой (иногда в буквальном смысле, но по большей части по аналогии) также и причина данного явления. Что же касается трансцендентального различения явления и вещи в себе, то тут вещь в себе отделена от явления непроходимой гранью. Если бы Кант, как и Лейбниц, допускал возможность умозрительного познания, то он сказал бы, что вещь в себе доступна только чистому мышлению, без всякого обращения к созерцанию; вещь в себе - это нечто неделимое, а неделимое нельзя ни видеть, ни как-нибудь иначе чувственно воспринять, ибо оно доступно только мысли.

Не признавая никаких прав за чистым умозрением, Кант не согласен даже с тем определением вещи в себе, которое дал Лейбниц, назвав ее монадой (т.е. "единым"). По Канту, о вещи в себе мы ничего не знаем; сами категории единства и множества могут быть по праву применимы только к предметам, данным в созерцании, а потому вещи в себе мы не вправе приписать даже атрибут неделимости.

Поскольку Кант отверг реалистическое истолкование мира явлений, которое было одним из вариантов объяснения связи дискретных монад с непрерывностью пространственных явлений у Лейбница, то у него осталась только одна возможность: истолковать явления идеалистически (феноменалистски) как результат воздействия вещей самих по себе на человеческую чувственность, то есть как "феноменологическое пятно", предстающее нашему взору вместо "дискретных метафизических точек", существующих сами по себе. В "Критике чистого разума" Кант говорит не о "вещи в себе", а о "вещах в себе", хотя сам понимает, что таким образом дает повод к натурализации, к эмпирическому истолкованию "непознаваемого икса".

Между "вещами в себе" и явлениями сохраняется отношение причины и следствия: в том и только в том смысле, в каком без причины не может быть следствия - без вещей в себе не может быть и явлений. Вот недвусмысленное разъяснение Канта по этому вопросу: "...Считая, как и следует, предметы чувств за простые явления, мы однако вместе с тем признаем, что в основе их лежит вещь сама по себе, хотя мы познаем не ее самое, а только ее явление, т.е. способ, каким это неизвестное нечто действует на наши чувства. Таким образом, рассудок, принимая явления, тем самым признает и существование вещей самих по себе; так что мы можем сказать, что представление таких сущностей, лежащих в основе явлений, т.е. чистых мысленных сущностей, не только допустимо, но и неизбежно" (курсив мой. - П.Г.).

Но Кант при этом прекрасно отдает себе отчет в том, что в строгом смысле слова категории причины и следствия суть продукты рассудка и потому могут быть применены только к предметам опыта и, следовательно, к вещам в себе мы не имеем права их применять. В разделе "Критики чистого разума", носящем название "Об основании различения всех предметов вообще на phaenomena и noumena", Кант как раз и пытается ответить на естественно возникающий вопрос: что же такое вещь в себе и какое основание мы имеем вообще говорить о ней, коль скоро оказывается неясным, как она связана с миром явлений ведь считать ее "причиной ощущений" мы тоже не имеем права.

Задача трудная: с одной стороны, для нашего знания нет ничего, кроме мира явлений, или феноменов; но, с другой - если мы признаем, что мир феноменов есть только единственно существующий мир, то почему мы называем его феноменальным (чувственным), а не реальным, единственно сущим? "...С самого начала, - пишет Кант, - мы встречаемся здесь с двусмысленностью, которая может быть источником серьезных ошибок. Называя предмет в каком-то отношении только феноменом, рассудок создает себе в то же время, помимо этого отношения, еще представление о предмете самом по себе и потому воображает, что может образовать также понятия о подобном предмете... но тем самым рассудок ошибочно принимает совершенно неопределенное понятие умопостигаемого объекта как некоторого нечто вообще, находящегося вне нашей чувственности, за определенное понятие сущности, которую мы могли бы некоторым образом познать с помощью рассудка". Поскольку никакого понятия о вещи в себе в действительности образовать невозможно, то Кант отвергает возможность употреблять понятие ноумена в положительном смысле, но признает необходимость употреблять это понятие в проблематическом смысле, иначе, как он указывает, пришлось бы мир явлений принять за нечто, существующее независимо от нашей чувственности. "Понятие ноумена, взятое в чисто проблематическом значении, остается не только допустимым, но и необходимым, как понятие, указывающее пределы чувственности. Но в таком случае оно не есть особый умопостигаемый предмет для нашего рассудка... Таким путем (т.е. допуская ноумен как проблематическое понятие, а значит, как непознаваемую вещь в себе. - П.Г.) наш рассудок приобретает негативное расширение, т.е., называя вещи в себе (рассматриваемые не как явления) ноуменами, он оказывается не ограниченным чувственностью, а скорее ограничивающим ее. Но вместе с тем он тотчас ставит границы и самому себе, признавая, что не может познать вещи в себе посредством категорий, стало быть, может мыслить их только как неизвестное нечто".

Противоречие, возникшее у Канта в связи с необходимостью объяснить природу связи вещей в себе и явлений, в рамках кантовского трансцендентального идеализма разрешить невозможно. "Неизвестное нечто" действует на наши чувства - это тезис; категория причины (и действия) к миру вещей в себе неприменима - это антитезис. Синтеза Канту достигнуть не удалось.

Тезис о непознаваемости вещей в себе Кант распространяет даже на ту сферу, которая послужила у Лейбница первейшим источником для его понятия монады и которую сам Кант считает реальностью, "непосредственно данной как простая субстанция", - а именно на человеческое Я, на самосознание. Даже наше Я, как оно дано нам в акте самосознания, не есть, согласно Канту, вещь в себе, т.е. монада, ибо оно открывается нам посредством внутреннего чувства, а значит, опять-таки опосредовано чувственностью и таким образом есть только явление. "Все, что представляется посредством чувства, есть в этом смысле всегда явление, а потому или вообще нельзя допускать наличия внутреннего чувства, или субъект, служащий предметом его, должен быть представляем посредством него только как явление, а не так, как он судил бы сам о себе, если бы его созерцание было лишь самодеятельностью, то есть если бы оно было интеллектуальным".

Правда, в самосознании Кант выделяет два слоя: субъективное единство самосознания, которое представляет собой определение внутреннего чувства и в котором субъект дан сам себе как явление, как психологический, эмпирический субъект. Второй слой - это объективное единство самосознания, которое Кант называет трансцендентальным единством апперцепции и которое есть высший принцип всего человеческого знания, ибо оно одно обусловливает единство знания благодаря отнесению его к некоторому "я мыслю", которое должно сопровождать все представления, иначе они рассыпаются и теряют всякую связь между собой.

Но трансцендентальное единство апперцепции, согласно Канту, не есть единство субстанции. Критикуя предшествующий рационализм за неправомерную субстанциализацию "я мыслю", которое есть лишь единство функции, Кант пишет: рациональная психология кладет в основу науки о душе "совершенно лишенное содержания представление: Я, которое даже нельзя назвать понятием, так как оно есть лишь сознание, сопутствующее всем понятиям. Посредством этого Я, или Он, или Оно (вещь), которое мыслит, представляется не что иное, как трансцендентальный субъект мысли =Х, который познается только посредством мыслей, составляющих его предикаты, и о котором мы, если его обособить, не можем иметь ни малейшего понятия..."

Человек самому себе дан, по Канту, только как явление, и к нем, таким образом, полностью относятся все законы мира явлений, т.е. мира, в котором нет ничего простого, неделимого, что было бы целью самой по себе, причиной самого себя, то есть всего того, что, согласно Лейбницу, характеризует субстанции. В сфере теоретической мы не обнаруживаем тождество человеческой личности: для теоретического разума человек предстает как природный объект наряду с другими природными объектами.

Итак, "Я" трансцендентальной апперцепции не есть вещь в себе. "Анализ меня самого в мышлении вообще не дает никакого знания обо мне самом как объекте. Логическое истолкование мышления вообще ошибочно принимается за метафизическое определение объекта". Предмет чистого мышления, не данный созерцанию, т.е. "ноумен", как поясняет Кант, есть не вещь в себе, а иллюзия разума. Вещь в себе потому и оказывается за пределами теоретического познания, что она не может быть предметом созерцания, а могла бы быть лишь предметом умозрения, но чисто умопостигаемого знания Кант, в отличие от Лейбница, не признает.

Как видим, в "Критике чистого разума" Кант занял последовательно феноменалистскую позицию в вопросе о характере связи между неделимой вещью в себе и непрерывным явлением. Для этого Канту потребовалась перестройка лейбницева учения, приведшая к созданию системы трансцендентального идеализма.

2. Соотношение математики, естествознания и метафизики. Попытка примирить Лейбница и Ньютона

Отвергая реалистическое истолкование проблемы континуума, Кант критикует не только Лейбница, но и самого себя, свои ранние работы. Над проблемой континуума Кант бился на протяжении всей жизни, начиная с 50-х гг. и кончая работами 1802-1803 гг., и в своих ранних произведениях он был ближе к Лейбницу, чем в "Критике чистого разума". Диссертация Канта, написанная в 1756 г., уже содержит тот круг проблем, который составил содержание второй антиномии, проанализированной нами выше. Диссертация носит название: "Применение связанной с геометрией метафизики в философии природы", но для краткости ее чаще именуют "Физической монадологией". В ней рассматривается вопрос о том, возможно ли, а если да, то каким образом согласовать геометрию, основанную на предпосылке бесконечной делимости пространства, т.е. его непрерывности, с метафизикой, которая исходит из допущения некоторых первичных простых, а следовательно, неделимых элементов природы. Это уже, в сущности, и есть антиномия простого и сложного, как она была поставлена Кантом 25 лет спустя в "Критике чистого разума". Но общий контекст, в каком формулируется эта антиномия, в диссертации Канта совсем другой.

Эта работа Канта интересна в двух отношениях: во-первых, она помогает понять генезис основных идей "Критики чистого разума" - с этой точки зрения ее чаще всего и изучали. Во-вторых, она позволяет увидеть, какую бурю противоречий в умах ученых и философов породило столкновение противоборствующих научных программ, прежде всего Декарта, Ньютона и Лейбница. Оба эти момента увидел в "Физической монадологии" П.А. Флоренский, справедливо указавший на то, что в ней уже намечены будущие математические антиномии "Критики чистого разума".

Правда, в рассуждение П.А. Флоренского вкрался ряд неточностей. Флоренский цитирует Канта: ""Каким же образом... можно связать метафизику с геометрией в этом деле (т.е. в вопросе о строении материи), когда грифов запрячь с конями, кажется, легче, чем трансцендентальную философию сочетать с геометрией! В то время как первая (т.е. метафизика) упорно отрицает, что пространство делимо до бесконечности, вторая (т.е. геометрия) защищает это с тою же достоверностью, с какою имеет привычку оберегать остальное. Первая настаивает, что пустое пространство необходимо для свободных движений, вторая его решительно изгоняет. Первая вместе с тем указывает на то, что притяжение или всеобщее тяготение едва ли объяснимо механическими причинами, но что оно имеет начало в силах, присущих телам в покое и действующих на расстоянии... вторая же всякое действие на расстоянии относит к пустым обманам воображения". Таковы недоумения Канта. Вовсе нет надобности иметь глубокие познания в развитии европейской мысли, чтобы понять, в чем тут дело: это - Лейбниц столкнулся с Ньютоном".

Хотя в целом в "Физической монадологии" Канта действительно Лейбниц столкнулся с Ньютоном, но о приведенном отрывке этого как раз сказать нельзя. И в самом деле, кто же из них защищает точку зрения метафизики, а кто - геометрии? Известно, что Лейбниц был метафизик, а Ньютон написал "Математические начала натуральной философии" и, как гласит легенда, неоднократно повторял: "Физика, бойся метафизики!". Значит, Лейбниц здесь представляет "метафизику", а Ньютон, надо полагать, "геометрию"? Но при таком допущении окажется, что Лейбниц как сторонник монад 1) упорно отрицает, что пространство делимо до бесконечности; 2) допускает пустое пространство; 3) принимает всемирное тяготение и объясняет его действием сил на расстоянии. Ньютон же как математик по всем трем пунктам защищает противоположную точку зрения. Сразу видно, что это не так: Лейбниц, во-первых, будучи сторонником неделимых монад в метафизике, в то же время защищает континуализм в геометрии; во-вторых, он не признает пустого пространства и, в-третьих, отвергает идею действия на расстоянии. В таком случае, может быть, "математиком" надо считать Лейбница? Ведь он 1) защищает непрерывность пространства; 2) отвергает пустоту; 3) относит действие на расстоянии к пустым обманам воображения. Но и это допущение неприемлемо: Лейбниц защищает непрерывность пространства как геометр, а как метафизик признает в качестве реальности "неделимые центры сил". И сам П.А. Флоренский отмечает, что "по воззрению немецкого метафизика (именно метафизика, а не геометра. - П.Г.) пространство и время... есть лишь следствие того, что подлинно есть - вещей метафизических...". Да и Кант в диссертации рассматривает монадологию Лейбница именно как метафизику.

Недоразумение, здесь возникшее, связано с тем, что Кант в приведенном отрывке противопоставляет не Ньютона Лейбницу, а метафизику математике. При этом как Ньютон, так и Лейбниц в данном случае должны быть причислены к метафизикам, хотя и представляют два разных направления в ней, в то время как точка зрения математики оказывается ближе всего к позиции Декарта и его последователей. Именно Декарт признавал непрерывность пространства и отвергал пустоту, а картезианцы относили действие на расстоянии к пустым обманам воображения. И понятно, почему Лейбниц и Ньютон противопоставлены "математикам"; оба защищали динамическое понимание природы против механико-математического его понимания у картезианцев.

Кант же хотел бы найти способ примирения между собой всех трех программ: ньютоновской, лейбницевской и картезианской; точнее, он хотел бы примирить между собой два разных обоснования динамики как учения о силах - лейбницево и ньютоново, показав при этом также, в какой мере и на каком уровне справедлива позиция "математиков".

Загрузка...