При Петре I Тайной канцелярии много хлопот доставил принятый им титул императора. Народ на Руси знал царей, бояр, слыхал про «заморских королей», но самое слово «император» было для него совершенно чуждо. На этой почве происходили недоразумения, которые кончались трагически, когда вмешивалась Тайная канцелярия, впрочем, благодаря Петру виновные отделывались сравнительно дёшево.
Начинались такие дела обыкновенно с пустяков. Один украинец, например, проездом через город Конотоп, изрядно выпил с каким-то солдатом, которого он встретил в том же кабаке.
Солдат предложил выпить за здоровье императора. Украинец, никогда не слыхавший такого слова, обозлился. Он ударил кулаком по столу и крикнул:
– На кой нужен мне твой император?! Много вас таких найдётся! Чёрт тебя знает, кто он, твой император! А я знаю праведного моего государя и больше знать никого не хочу!
Солдат бросился к своему начальству, кабак оцепили, всех бывших там арестовали и под строгим караулом отправили сначала в Киев, в Малороссийскую коллегию, а оттуда, уже закованными в ручные и ножные кандалы, – в Петербург, в Тайную канцелярию.
Началось громкое дело «о поношении Императорского Величества»…
Украинец, по имени Данила Белоконник, был допрошен на дыбе, и три раза показал одно и то же, слово в слово:
– Молвил я такие слова, не ведаючи того, что гренадер про государево здоровье пьёт. Мыслил я, что пьёт он какого боярина, кличка которому император. Не знал я, Данила, по простоте своей, что Его Царское Величество изволит зваться императором.
Зато свидетели путались в показаниях. В момент совершения «преступления» все были пьяны, никто ничего толком не слышал, но дыба заставила их говорить, и бедняги кричали, что им приходило в голову. И более всего пострадали именно свидетели: пятеро из них умерли, не выдержав «неумеренной пытки», другие сосланы в каторжные работы, и только двоим посчастливилось отделаться пыткой без дальнейшего наказания.
О самом «преступнике» состоялся такой приговор: «Данило Белоконник расспросом показал, что непристойные слова говорил он от простоты своей, не зная, что Его Величество – император. Знает-де он государя, а что у нас есть император – того он, Данило, не знает. И хотя два свидетеля показали сходно простоту Данилы, однако же, без наказания вину Белоконника отпустить невозможно, для того, что никакой персоны такими непотребными словами бранить не надлежит. Того ради бить его, Белоконника, батогами нещадно, а по битьё освободить и дать ему на проезд пашпорт».
В царствование Петра многие оговорённые выходили из Тайной канцелярии на свободу, но бывали случаи, когда ни в чём серьёзном не повинные люди обрекались на тяжёлые наказания просто по недоразумению, совершенно против воли царя.
Особенно характерен в этом отношении эпизод, о котором повествуют летописи Тайной канцелярии за 1721 год. В общих чертах дело рисуется так. 27 июня 1721 года в Петербурге праздновалась двенадцатая годовщина победы под Полтавой. На Троицкой площади были выстроены войска, в обширной палатке совершалось торжественное молебствие в присутствии царя и его приближённых. Пётр был одет в тот же мундир, в котором он вёл свои войска на шведов на нём был старый зелёный кафтан с красными отворотами, широкая кожаная портупея со шпагой, старая, сильно поношенная шляпа. На ногах – зелёные чулки и побуревшие от времени башмаки. Костюм царя так резко выделялся среди щегольских мундиров гвардии и богатых кафтанов придворных, что все взоры невольно были обращены на него.
За рядами гвардейцев толпился народ. Зрителями были усеяны все заборы и крыши домов.
В числе лиц, окружавших царя, был и герцог Голштинский, жених старшей царевны. По окончании молебна Пётр хотел похвастаться перед дорогим гостем выправкой своих солдат. Он приказал гвардии выстроиться в колонну и сам повёл её парадным маршем мимо палатки.
В это-то время и произошёл казус, которым долго пришлось заниматься Тайной канцелярии.
В толпе зрителей стоял мужичок Максим Антонов. По пути на торжество он завернул в кабак и изрядно выпил, благо, накануне у его хозяина был расчётный день. На площадь Антонов явился сильно навеселе, или, как говорили в то время, «зело шумным».
Торжественная обстановка, пальба и колокольный звон ошеломили его, под влиянием солнца, припекавшего обнажённую голову, хмель стал бродить, затуманивал сознание, и Антонову захотелось чем-нибудь проявить своё восторженнее состояние.
Под звуки музыки, с царём во главе, войска двигались по площади. Гремело «ура». Вдруг в пьяном мозгу мужичка мелькнула мысль, что он должен лично засвидетельствовать государю-батюшке своё почтение. Недолго думая, он протеснился вперёд, прорвался сквозь цепь солдат, еле сдерживавших напор толпы, пробежал несколько шагов по площади и отвесил царю глубокий поясной поклон. Потом поклонился второй раз, третий. Один из адъютантов Петра подбежал к нему и оттащил в сторону. Антонова окружили солдаты. Но по его глубокому убеждению, он недостаточно полно выразил своё почтение царю. Антонов развернулся и ударил одного из солдат в ухо. На Антонова накинулись другие солдаты. Прежде всего, они старались отнять висевший на поясе небольшой ножик с костяной ручкой. Мужичок защищался с отчаянием пьяного, произошла свалка, через несколько минут Антонова связали по рукам и ногам и поволокли в Петропавловскую крепость, в Тайную канцелярию.
Через два дня Максим Антонов предстал перед грозным судом. Дело получилось серьёзное, незаурядное: по свидетельству очевидцев, злодей, вооружённый ножом, кинулся на царя, имея злой умысел, а потому и следствие велось со всей строгостью.
Прежде чем начать допрос, беднягу «для острастки» три раза вздёрнули на дыбу и уже после этого стали предлагать обычные вопросы. Однако, несмотря на повторные пытки, включительно до раздробления костей в тисках, Антонов не признал себя виновным в злом умысле. На все вопросы он отвечал одно и то же:
– Был зело шумен, хотел поклониться Его Величеству, государю Петру Алексеевичу, иного умысла не имел, а нож у меня всегда висит на поясе, чтоб резать хлеб за едой. Дрался же потому, что меня неучтиво за шиворот хватали и нож отнять хотели.
Однако такие показания совсем не удовлетворяли судей, которым непременно нужно было создать «государево дело».
Принялись за других мужиков, работавших вместе с Антоновым. Все они попали в застенок Тайной канцелярии. Их пытали целую неделю, но все согласно показывали одно и то же.
– Максим часто бывает «шумен», во хмелю «вздорлив», бранит кого приключится, и нас бранивал. Ни о каком его злом умысле никогда не слыхивали и ничего не знаем. А нож был при нём постоянно, но он им не дрался и только хлеб, да, когда случится, убоину (мясо) резал.
Обо всех мужиках навели справки на родине, но и там ничего не дознались. Через два месяца пришлось их отпустить. Но трём из них свобода сулила мало отрадного: у них от «неосторожной» пытки были сломаны кости и работать они не могли…
Самого виновника этого переполоха периодически продолжали пытать, но уже без особого рвения, а просто «для порядка».
19 ноября 1721 года в ознаменование Ништадтского мира Пётр издал манифест, в котором, между прочим, говорилось:
«Чего ради генеральное прощение и отпущение вин во всём государстве явить всем тем, которые в тяжких и других преступлениях в наказание впали или у оным осуждены суть…»
Но такого «тяжкого» преступника, как Максим Антонов, помилование не коснулось. Тайная канцелярия составила приговор:
«Крестьянина Максима Антонова за то, что к высокой особе Его Царского Величества подходил необычно, послать в Сибирь и быть ему там при работах государевых до его смерти неотлучно».
Сенат утвердил приговор.
Воронежский подьячий Иван Завесин всё свободное от работы время отдавал пьянству. В 1720 году, как и теперь, для этого весёлого занятия требовались деньги. Завесин занимался разными махинациями, сутяжничал да ябедничал, несколько раз он попадал в тюрьму, сначала провёл там год, дальше уже более. У Завесина было несколько крепостных, и у одного из них проживал некий гулящий человек Худяков. Завесин, составив поддельные бумаги, записал этого Худякова в крепостные. Худяков поднял бучу, и зарвавшегося подьячего арестовали.
Так вот и жил Завесин: в сутяжничестве, в пьянстве да в арестах.
Случилось ему быть в Москве. Сначала, конечно, отправился в шинок Нарезался изрядно, но ещё на ногах держался. Понесло его в церковь, там уже кончалась обедня. Стоял Завесин спокойно, потом вдруг торжественно снял с чаши со святой водой крышку и надел её на голову. Воду вылил на пол, прихожане набросились на подьячего, исколотили и свели в Земский приказ. Это что-то вроде нашей Петровки, 38. Там его били кнутом.
Однажды сидел Завесин под арестом при воронежской губернской канцелярии за какие-то служебные провинности. Он отпросился навестить дядю, не застал и вместе с конвойным пошёл в кабак. Вышли они оттуда нескоро и, тёпленькие, проходили мимо надворного суда. Завесин решил зайти.
Там дежурил канцелярист, склонились над бумагами писцы.
– Кто ваш государь? – закричал пьяный Завесин канцеляристу.
Тот, видя странного человека и сопровождающего его солдата с ружьём, отвечал по всей форме:
– Наш государь – Пётр Великий, император и самодержец всероссийский!
– А-а-а! Ваш государь… Пётр Великий… а я холоп государя Алексея Петровича!., и за него голову положу!..
Канцелярист остолбенел, едва хватило у него духу крикнуть: «Слово и дело!» Как государственный чиновник, он помнил указ:
«Где в городах, сёлах и деревнях злодеи и злыми словами явятся, их в самой скорости провожать в город к правителям, а тем правителям заковывать их в ручные и ножные железа; не расспрашивая, затем вместе с изветчиками присылать либо в Тайную канцелярию, либо в Преображенский приказ».
Каково было Завесину проснуться с похмелья утром в воеводском подвале, да ещё в кандалах!
Его привезли в Москву, в Тайную канцелярию снимать допрос.
– Ничего не помню, – лепетал подьячий, – ничегошеньки… А в трезвом уме никогда и ни с кем государственных противных слов не говаривал и от других не слыхал… Со мною случается, что болезнь находит, бывало, я вне ума и что в то время делаю и говорю – не помню. Болезнь та со мной – лет шесть.
Навели справки, действительно, Завесин в пьяном состоянии делается невменяемым, несмотря на это; положили подьячего допросить «с пристрастием». Тайная канцелярия сомневалась: «Хотя он и говорит, что те слова не помнит, говорил ли, нет ли, за великим пьянством, но его расспроса за истину причесть невозможно; может быть, он, отбывая вину свою, не покажет самой истины без розыску… а при розыске спрашивать: с чего он такие слова говорил и не имеет ли он в них каких-нибудь согласников?»
Завесина пытали. Но что он мог сказать? Приговорили его к битью кнутом, привязали к столбам на Красной площади, палач всыпал 25 ударов. После каждого за кнутом тянулась полоска кожи…
Отлежался Завесин и отправился домой, в Воронеж. Только перед этим расписку дал:
«Ежели я впредь какие непристойные слова буду говорить, то по учинении жестокого наказания сослан буду на каторгу, в вечную работу, или учинена мне будет смертная казнь».
Отбило ли это происшествие у него тягу к вину – неизвестно.
Теперь этих женщин не видно. Может быть, вывелись со временем или их держат в психбольницах? Но когда-то, обычно в церкви, можно было увидеть стоявшую подле дверей бабу, явно не в себе. Она морщилась, рот перекашивался; казалось, вот-вот упадёт на пол и забьётся в истерике. Вокруг неё образовывалась как бы зона некоей пустоты, отчуждённости. Народ у нас с недоумением и боязнью относится ко всему непонятному. Ранее считали, что в человека вселился бес, и поэтому он так себя ведёт. Беса изгоняли. Нам известны костры европейской инквизиции. В России как будто было помягче. Позже в народе поняли, что это болезнь. Падучая, или как называли в деревнях, родимчик
Как запоют в церкви, так её и начнёт бить: дёргается баба, слюною брызжет, на пол падает, ноги-руки судорогой сводит…
Только минут через двадцать в себя придёт.
Если при Иване Грозном на блаженных и юродивых смотрели как на святых, на прорицателей, то в петровское время власть их недолюбливала: народ смущают. За всякие бессмысленные слова, за пьяный бред Тайная канцелярия цеплялась как за антигосударственные действия.
Где уж было неграмотным бабам разбираться в высокой политике. Но власть обратила своё подозрительное око и на них. В 1720 году в московских храмах схватили трёх кликуш: Авдотью Яковлеву – дочь хлебопёка, Авдотью Акимову – купеческую жёнку да Арину Иванову – слепую из богадельни.
Дело в том, что вышел царский указ: «ни по церквам, ни по домам не кликать и народ тем не смущать». Бабы подпадали под категорию государственных преступников.
Бедная Акимова показывала на допросе:
– В сём году точно я была в Успенском соборе и во время божественного пенья кричала нелепым голосом, лаяла собакою… Случилась со мною эта скорбь лет уж с сорок, ещё младенцем. Заходит она на меня в месяц по однажды, по дважды, по трижды и более, приключается в церквах и дома. Ведают о той скорби многие посторонние люди, а также духовник мой, священник церкви Успения Пресвятой богородицы, за Москвой-рекой. А буде я, Авдотья, сказала, что можно, и за то указал бы великий государь казнить меня смертью…
Послали за духовником. Старичок-священник подтвердил:
– Не ведаю, кликала ли она в церкви, но, живучи у меня в дому, почасту лаяла собакою, кричала лягушкою, песни пела, смеялась да приговаривала: «Ох, тошно мне, тошно!»
Показывала Авдотья Яковлева:
– Кричала и я нелепым голосом в разных церквах и дома почасту: в храме Положения ризы богородицы, иде-же лежат мощи Иоанна Блаженного на рву, да Козьмы и Демьяна в Нижних Садовниках. Кричала во время божественного пенья, а по-каковски, того не упомню. А та скорбь приключилась недавно, и с чего – не знаю.
– Довелось мне кричать нелепым голосом, – соглашалась Иванова, – было сие во время слушания чтения святого Евангелия в Никитском девичьем монастыре да в Тихвинской церкви в Сущеве; что кричала – того не ведаю, и была та скорбь со мной в богадельне по дням и ночам, приключилась она от рождения…
Тайная канцелярия решила их пытать. Вздёрнули на дыбе Акимову:
– Не притворяешься ли? Кто научил тебя кричать?
– Ах, батюшка, кричала я лягушкою и лаяла собакою без притвору в болезни своей, а та болезнь у меня сорок лет, и как схватит – тогда ничего не помню… а кликать меня не научали. Дали семь ударов кнутом.
Подняли на дыбу Авдотью Яковлеву:
– Говори без утайки, по чьему наущению и с чего кликала?
– В беспамятстве кричала, болезнь у меня такая… ничего не помню…
Дали ей 11 ударов кнутом, Ивановой – 5. Полежали кликуши пять дней в застенке, и опять их на пытку.
Авдотья Яковлева, плача, говорила:
– Вот и вчерашнего дня схватила меня скорбь та, кликанье. При караульном солдате упала оземь в беспамятстве полном…
Позвали вчерашнего часового.
– Заподлинно правда. Молилась эта баба в караульне равелиновой да вдруг вскочила, после упала, затряслась, и стало её гнуть. Лежала замертво часа полтора – пришёл я в страх немалый.
Это свидетельство спасло Яковлеву от наказания. Её отпустили, а с супруга взяли расписку, что жёнка «во святых храмах кричать, кликать и смятения чинить не будет, под страхом жестокого штрафования кнутом и ссылки на прядильный двор в работу вечно».
А двум другим кликушам пришлось стать прядильщицами.
Продолжительная борьба со Швецией сильно утомила народ и войска; все с нетерпением ждали мира, и от Петербурга до дальних стран сибирских все толковали, каждый по-своему, о тягостях войны, о времени заключения мира, об условиях, на которых он может быть заключён, и т. д. Нечего и говорить, что в подобных толках и пересудах, совершенно, впрочем, невинных, отпечатывались воззрения простодушных и суеверных простолюдинов, и они, проникая в Тайную канцелярию, вызывали аресты, допросы и штрафования говорунов: «Не толкуй, мол, не твоё дело, жди да молчи; что повелят, то и будет; не тебе рассуждать!»
Как ни велика была острастка, говоруны не унимались. Вот, например, два собеседника. О чём они толкуют с таким жаром? Подойдём да послушаем.
– Куда ж ты едешь? – спрашивает содержатель шинка Барышников, нагнав по дороге в Пошехонском уезде слугу офицера Ингерманландского полка – солдата Малышникова.
– Послал меня барин к поручику нашего же полка, к Кольчугину, в село Погорелое.
– Зачем?
– А вот еду к Кольчугину для того, что нам по указу велено идти в Ревель…
– Вот что! Стало быть, опять же война да отражение будет?
– Ничего не поделаешь, – отвечал денщик, – пришли к Кроншлоту цесарских и шведских девяносто кораблей и просят у Его Царского Величества бою. А буде бою не будет, так чтоб отдали великого князя. А буде его не отдадут, чтоб отдали изменников…
Между тем собеседники подъехали к селу Погорелому, далее ехать было не по дороге, и расстались. Барышников, жалея, что не успел расспросить, «каких изменников возжелал немецкий кесарь», двинулся дальше, в село Богоявленское, на реку Шекену, где имел свой откурной кабак
Два дня спустя Барышников отправился по делам и остановился перекусить в подмонастырской Германовой слободке.
В тамошнем кабаке встретил он крестьянина Дмитрия Салтанова. Салтанов был послан в уезд от берг-коллегии разыскать медную руду. Лицо, следовательно, в некотором роде административное. Барышников любезно предложил ему пива и, не утерпя, стал интересоваться событиями.
– Слышал ты, – говорил Барышников, – что цесарских сто кораблей пришли в Кроншлот и просят у Царского Величества великого князя, а потом и изменников? По этому самому, сказывают, и мир состоится?
– Слово и дело! – закричал в ответ Салтанов, и в качестве лица, доверенного у правительства, препроводил Барышникова в Пошехонь, где и просил воеводу взять его под караул и допросить о противных словах.
Доноситель заметил при этом, что он не имел с Барышниковым никакой ссоры и до настоящей беседы не был с ним знаком.
Воевода Д.А.Бестужев-Рюмин принял челобитье и поспешил снять допрос в присутствии нескольких чиновников. Болтун сознался во всём, сославшись на денщика, но отрёкся от слов: «По этому самому и мир состоится». Барышникову казалось, что его вина уменьшится, если он откажется от этих слов. С этой же целью он стоял на том, что вместо 100 цесарских кораблей им было сказано 90. Скинутый десяток не спас его от Тайной канцелярии: Барышникова заковали в ручные и ножные кандалы и как тяжкого преступника отправили в столицу с донесением воеводы на высочайшее имя. С арестантом был послан и доноситель.
Передопросив обоих, Тайная канцелярия не нашла нужным отыскивать денщика, первоначального передатчика новостей о цесарских кораблях, а положила"Крестьянину Ивану Барышникову за предерзостные, непристойные слова учинить жестокое наказание: вместо кнута бить плетью и освободить с проездным листом до Пошехони".
В этом эпизоде батоги заменили плетью. Наказание было строже только потому, что мужик дерзнул намекнуть о великом князе: вероятно, сыне злополучного царевича Алексея Петровича.
Любопытно, что Салтанов, столь бескорыстно донёсший на Барышникова, обуреваемый страстью к доносам, стал деятельно подвизаться на этом поприще, но при успехах неминуемо были и неудачи: в 1723 году за ложный извет он был сослан на каторгу и предоставлен в распоряжение адмиралтейского ведомства. Не унялся он и здесь, крикнул «Слово и дело» на одного матроса и, по изобличений в ложном, воровском извете, бит кнутом, потерял ноздри в клещах палача и сослан в Сибирь, в дальние места, навечно в государеву работу.
Смирный и скромного вида поп Козловского уезда Кочетовской слободы ездил в Москву по делам и пробыл там несколько недель.
Никогда не бывший в столичных городах и ничего, кроме своей слободы, не видевший, поп заставил свою попадью прождать его долее, чем следовало, увлёкшись представившемся ему, может быть, единственным случаем посмотреть на столичные диковинки.
Попадья так соскучилась по мужу, что успела уже попросить дьякона написать попу письмо и отослать его «с верною оказией».
Получив письмо, поп опомнился, ибо сообразил, что попадья его очень терпелива, и если она решилась даже письменно просить воротиться, значит очень уж соскучилась.
И вот поп, покончивший все дела и досыта насмотревшийся на Москву, собрался домой к своей осиротевшей пастве.
Помимо известия об удачном окончании дел, поп повёз домой целую кучу рассказов о Москве, её редкостях и диковинках. Недаром же он встревожил попадью своим долгим отсутствием – в это время любознательный поп значительно расширил свой кругозор новыми наблюдениями в сферах, ему прежде неизвестных Он видел много зданий, нескольких вельмож, о которых в его кочетковском захолустье ходили смутные и чудесные рассказы, он видел даже вблизи самого царя – Петра Алексеевича, чудо и загадку всея Руси!
То-то много будет рассказов, когда соберутся соседи вокруг стола, то-то будет расспросов, аханья, оханья и удивления!
С такими мыслями подъехал поп к своему дому и брякнул скобой у калитки. В доме поднялась суматоха; матушка-попадья вышла встретить его и после радостных лобызаний не преминула укорить попа за долгое отсутствие.
– Вот ты, мать, буесловишь, якобы я позадавнел на Москве, а я тебе скажу, что надо человека с умом, чтобы этакие дела оборудовать в столице, – начал поп своё повествование, сидя за наскоро собранной закуской.
– Столица-то, мать моя, не то, что наш деревенский угол, – в ней ходи да оглядывайся!..
Весть о приезде попа из Москвы разнеслась по слободе, и к вечеру все мало-мальски значительные кочетковские обитатели начали собираться к нему послушать рассказов о столице. Отдохнувший поп расхаживал из угла в угол, когда вошёл к нему отец-дьякон, а потом и дьячок с пономарём.
Вскоре изба попа наполнилась народом, вопросы сыпались со всех сторон.
– А царя, отец, видел на Москве? – возник наконец самый интересный вопрос.
– Сподобился, друже, сподобился. Видел единожды, и по грехам моим в великое сумнение пришёл, да надоумили добрые люди…
– Что же он?.. Страшен?
– Зело чуден и непонятен: ростом что бы мало помене сажени, лицом мужествен и грозен, в движениях и походке быстр, аки пардус, и всем образом аки иноземец: одеяние немецкое, на голове шапочка малая солдатская, кафтан куцый, ноги в чулках и башмаки с пряжками железными.
Слушатели ахнули при таком описании царя, и на попа снова посыпались вопросы: где видел, что тот говорил."
– А видел я царя, как он съезжал со двора князя Александра Даниловича Меншикова в колымаге. И мало отъехав, побежала за каретой со двора собачка невелика, собой поджарая, шерсти рыжей, с зелёным бархатным ощейничком, и с превеликим визгом начала в колымагу к царю проситься…
Слушатели навострили уши, боясь проронить хоть слово.
– И Великий Царь, увидя то, велел колымагу остановить, взял ту собачку на руки и, поцеловав её в лоб, начал ласкать, говоря с нею ласково, и поехал дальше, а собачка на коленях у него сидела…
– Воистину чуден и непонятен сей царь! – пробасил отец дьякон и сомнительно покачал головой.
– Да не врёшь ли ты, батька? – ввернула своё замечание попадья, но поп только укоризненно посмотрел на неё.
– Своими глазами видел и ещё усомнился – царь ли это? И мне сказали: «Царь, подлинно царь Пётр Алексеевич», а дальше видел я, как солдаты честь ружьями колымаге отдавали.
Рассказ попа вызвал разные толки: кто удивлялся, кто осуждал царя.
– Ну подобает ли царю благоверному собаку в лоб целовать, погань этакую, да ещё при народе!..
На другой день рассказ попа ходил уже по всей волости, а там пошёл и дальше, и в народе началось некоторое смущение. Люди мирные покачивали головами, а злонамеренные и недовольные перетолковывали по-своему и находили подтверждение разговоров о «последних временах», «царстве антихристовом» и пр.
Рассказ дошёл наконец и до начальства: смущённые власти стали доискиваться начала, откуда всё пошло, и через несколько дней смирный кочетковский поп был потребован по «важному секретному делу» в уездный город Козлов, а оттуда его отправили под крепким караулом в Москву.
Защемило сердце у попа. Однако, как ни размышлял, не мог найти вины за собой. В Москве, кажется, он вёл себя честно и благородно, в консисториях дела провёл хорошо – что же это такое?
Только в Преображенском приказе разъяснилось дело, когда князь Ромодановский начал допрашивать попа: подлинно ли он говорил, что царь Пётр Алексеевич собаку целовал?
– Видел подлинно! – утверждал поп. – Собачка рыженькая и ошейничек зелёный бархатный с ободком.
– А коли видел, чего ради распространяешь такие предерзостные слухи?
– Государь сделал это не таяся, днём и при народе, – оправдывался поп, – чаятельно мне было, что и зазорного в том нет, коли рассказывать.
– А вот с твоих неразумных рассказов в народе шум пошёл. Чем бы тебе, попу, государево спокойствие оберегать, а ты смуты заводишь, нелепые рассказы про царя говоришь!.. Отвечай, с какого умыслу, не то – на дыбу!
Тут уж поп струсил не на шутку, поняв свою простоту и догадавшись, что дёшево от Преображенского приказа не отделаешься.
– С простоты, княже, с сущей простоты, а не со злого умысла! – взмолился кокчетовский поп перед Ромодановским. – Прости, княже, простоту мою деревенскую! Каюсь, как перед Богом!
– Все вы так говорите – с простоты! А я не поверю да велю на дыбу вздёрнуть!
Однако попа на дыбу не подняли, а навели о нём справки, и когда оказалось, что кокчетовский поп – человек совсем смирный и благонадёжный, а коли говорил, так именно «с сущей простоты», а не злобою, то приказано было постегать его плетьми, да и отпустить домой с наказом – не распространять глупых рассказов.
– Это тебе за простоту, – сказал ему Ромодановский, отпуская домой, – не будь впредь прост и умей держать язык за зубами. С твоей-то простоты чести Его Царского Величества поруха причинялась, и ты ещё моли Бога, что дёшево отделался. Ступай же и не болтай!
Невесел приехал поп домой после московского угощения, и когда снова слобожане собрались было к нему послушать рассказов, поп и ворота на щеколду запер, и сам не показывался.
И долго ещё приходилось попу отделываться при встречах с любопытными общими фразами, а если речь заходила о царе, он в страхе только обеими руками махал и бежал прочь…