Приказ о выселении привез ему знакомый, которого все называли Пистолетом. Он служил в полиции всю жизнь: при царском строе, при Временном правительстве, при большевиках. Иван Васильевич знал его, как знал почти всех на южном берегу, немного стыдился этого и в оправда-ние себе говорил, что в известном смысле порядочным человеком можно быть при каком угодно занятии. Впрочем, тут же сам себе отвечал, что едва ли, например, может быть порядочным человеком сутенер. «В НКВД он, как будто, не служит». На обед он Пистолета к себе не пригла-шал, но когда тот приезжал наудачу или останавливался по дороге у его сакли, угощал его наливкой и объяснял себе: «Попробуй-ка такого не принять!» Все говорили впрочем, что Пистолет «человек компанейский». Без необходимости он гадостей не делал; по необходимости же делал их очень легко: надо так надо. Иван Васильевич не раз это видел. Тем не менее ему, к собственному его удивлению, иногда бывало приятно поболтать и особенно выпить с Пистолетом. Это был невысокий человек; от него веяло здоровьем, благодушием и весельем. Он недурно пел крымские песни и своеобразно ругался: по его ругательствам, «меньшевик паршивый», «беспартийная шпана»; «сателлит», «троцкист собачий», «фашистский гад», можно было, по мнению Ивана Васильевича, следить за политическими событиями. Пистолет отлично рассказывал анекдоты, до революции всякие, теперь всякие, кроме грузинских. Прекрасно изображал оканье «мнихов» или еврейский акцент. При немцах он только потому не закричал «Бей жидов!», что эвакуировался до их прихода в числе первых. Со временем может и закричит, но только если выгода будет верная и ясная. Вероятно вокруг Тушинского вора были все такие люди. «А пульс у него, должно быть, 70 и давление крови 14», — думал Иван Васильевич. С четверга он невольно следил за людьми, вид которых как будто свидетельствовал о болезни. У старого пекаря соседа был апоплексический вид. «У него давление верно не меньше 25. Может умереть раньше меня», — думал Иван Василье-вич и, несмотря на его доброту, эта мысль немного его утешала. А сын соседа, мальчик, мог прожить еще лет шестьдесят. Иван Васильевич только себе представил: шестьдесят лет! «За это время наверное найдут средство излечивать рак… А то может быть, его найдут через неделю после моей смерти», — думал он, почти с ненавистью поглядывая на сидевшего перед ним здорового толстокожего человека.
— Мать честная! Що це у тебе, царь Грозный, вид такий, як кажуть краше в гроб кладуть, — сказал Пистолет, вглядываясь в него с любопытством (хотя в полицейском отношении Иван Васильевич был совершенно неинтересен). Пистолет был родом из Великороссии, но постоянно вставлял в свою речь малороссийские, еврейские, татарские слова. «Как это глупо и неестествен-но!» — подумал Иван Васильевич. Его из-за имени-отчества и тихого характера остряки часто звали Иваном Грозным. — Чи болен? Чи влюблен в гарну дивчину? А може, хочешь кого застукать?
Иван Васильевич, доставая из шкапчика угощенье, ответил, что не болен, не влюблен и никого застукать не хочет. Он налил наливки в фаянсовую чашку с желтой трещиной внутри, напоминав-шей по форме линию жизни. Его стаканы давно все поразбивались.
— А ты что же не пьешь, дуся? Нездоров или що?
— Исхудал? — быстро спросил Иван Васильевич.
— Штоб да так нет, не исхудал. Треба выпити, дуся. Один Севастопольский герой, того Севастополя, пьяница, Николаевский солдат, говорил: «Водка враг мой, но Христос велел любить и своих врагов», Так-то, дуся. Хороша твоя наливка, грих хаять. На родительских? — спросил он, немного подчеркивая свой либерализм в вопросах веры: так прежде назывались лучшие вишни, поспевавшие к родительской субботе.
Поболтав еще немного, Пистолет передал Ивану Васильевичу приказ о выселении. Прежде такой приказ показался бы Ивану Васильевичу большой бедой. Теперь он и к этому отнесся почти равнодушно.
— Да в чем дело? Кто такой приезжает?
— Черчиля' ждут, дуся, — сказал Пистолет. — Черчиля. Конференция буде.
— Что же, вы мою саклю отдадите Черчилю'? — со слабой улыбкой спросил Иван Васильевич, делая из вежливости тоже ударение на последнем слоге. Пистолет засмеялся.
— Оце ты здорово казав! Твоя сакля, дуся, дюже гарна, буде с него, биса, Воронцовского дворца.
— Так чем же я ему мешаю?
— Ты ему, дуся, не мешаешь, це он тоби мешае. Ты как полагаешь, охранять Черчиля треба? Та вжеж треба. Може, где ишо тут и Хрыци запропастылись, — сказал Пистолет и лицо его стало серьезным; он перестал употреблять малороссийские выражения. — Приезжих из Москвы ребят надо, а? И еще угораздило тебя, брат, поселиться у дороги на аэродром. Короче говоря, я из уважения к тебе приехал предупредить за день. Других просто гонят в шею: собирай, брат, свои манатки, ступай на все четыре стороны, и никаких гвоздей.
— Я то на какую из четырех сторон пойду? — сердито спросил Иван Васильевич. Пистолет на него посмотрел.
— Ша! — сказал он и встал из за стола. Выпятив грудь, расставив руки с крепко сжатыми кулаками он запел: «Поедем, охотник, кататься, — Я волны морские люблю»… Иван Васильевич соображал, у кого ему попросить гостеприимства. «Или прямо в больницу пойти? Ни за что!».
— Найдешь, дуся, куда деться, — сказал Пистолет и налил себе в чашку еще наливки. — Кого другого, а тебя все примут как дорогого гостя, а то и мы шепнем, чтобы приняли как следует. Ну, Михайлову упроси, у нее славная квартирка. Партбилет с 1919 года, активистка и завженотделом. У нее насильно не реквизнешь. И то правда, что теперь в Ялте такая трепатня идет.
Рассказав о трепатне, выпив всю бутылку наливки, Пистолет сообщил, что дело не в Черчиле.
— На Черчиля, ты сам понимаешь, нам с третьего этажа начихать. Лордам по мордам! Да и кто его тронет? Ни одного живого фрица во всем Крыму нет. Сам приезжает, вот что! Будет жить в Юсуповском дворце, — сказал он, понизив голос и заранее наслаждаясь эффектом своих слов. Но на Ивана Васильевича теперь и приезд самого не произвел особенного впечатления. Пистолет огорчился и пожалел, что сказал. — Только ты, дуся, никому ни слова, слышишь? Сам понимаешь!
— Да кому же я скажу? Трубковертам на винограде, что ли? — угрюмо отозвался Иван Васильевич. Пистолет опять на него посмотрел, взял книгу с дивана и пожал плечами.
— Читай, дуся, читай. Теперь тебе за это никто ничего припаять не может, не те времена… А вообще держи ухо востро. Я тебя худому не учу, да ты меня не очень слушаешь. Как в твоем Писании сказано: «Пискахом вам, а не плясасте», — вставил Пистолет. — О своих же вещах не кручинься. Братва такая, что золото им положь, и того не стащат. Им за воровство чуба накрутят.
— Почту будут ли пересылать?
— Я им скажу, оставь адрес… Хочешь свежую газету? Вот… Ну, прощай, спасибо за угощение.
Проводив гостя, Иван Васильевич поднялся на крышу и занялся обедом. Марья Игнатьевна обещала приехать к четырем часам. «Да, да, не все ли равно теперь?» — думал он, чистя картош-ку. Он в самом деле знал несколько человек, которые, хоть и без радости, не отказались бы ненадолго приютить его. У Ивашкевичей была свободная комната, оставшаяся от трех убитых на войне сыновей. «Да уж очень тяжело теперь с ними. „Братва“ все перероет и просмотрит. Ничего недозволенного у меня нет»… Решил взять с собой и письма Марьи Игнатьевны, хотя они были самого невинного содержания. Последнее письмо от нее пришло за несколько дней до того: «Приеду „на чашку чаю“ и сообщу вам приятную новость», — писала она, опять шутливо подчер-кивая взятыми в кавычки словами его дореволюционный склад мыслей. «Какая — такая приятная новость? Какие теперь могут быть приятные новости?» — подумал Иван Васильевич.
Он насадил на вертел баранину, за которую утром отдал почти все свои деньги. Жарить еще было рано. Иван Васильевич стал просматривать поваренную книгу. Она открылась на свадебном обеде. «Девица выходит замуж не трижды, а раз в век, нельзя не постараться для свадьбы. Скажем, для начала, под водочку: холодные, студень, заливная рыбка, поросенок под хреном, ветчина с кореньями, майонезик из цыплят, икра, соленья, всякая мелочь. Потом щи и уха: попадется и хворый гость, а отведает и того, и другого, ежели повара постараются. Пирогов два: к примеру, с кашей и с курицей. Жарких достаточно подать четыре; телятину, баранину, гусей и уток, а кто любит поесть, предложить еще жаренных карасей. Потом два-три киселя, сладкие пироги, оладьи с медом, розанчики, желе, сладкие ленты. Ничего заморского, никаких устерсов не нужно. А уж на вина надо потратиться, чтоб были старые, крепкие: как хлебнешь — упадешь, вскочишь — еще захочешь. Зато гости встанут довольные. Кто постарше, заляжет соснет, а молодежь будет играть в жмурки, в веревочку, в кошку-мышку».
Иван Васильевич представил себе, как играет молодежь, и рассеяно взял золотообрезный листок:
Для кого расцвела? Для чего развилась?
Для кого это небо, — лазурь ее глаз,
Эта роскошь — волнистые кудри до плеч,
Эта музыка, — уст ее тихая речь?..
Он попробовал представить себе такой Марью Игнатьевну, вздохнул и посмотрел на часы. Вспомнил о газете, прочел приказ Верховного Главнокомандующего и оперативную сводку. «Мемель взят, слава Богу», радостно подумал он. Войска маршала Жукова находились в 130 километрах от Берлина. Американские бомбовозы сбросили 2500 тонн бомб на германские города. — «Так им проклятым и надо». Со времени гибели сына особенно ненавидел немцев. Просмотрел другие заголовки: «Новый успех машиниста Дмитрия Коробкова…», «Торжественная клятва сталинградских тракторозаводцев…», «Легкомысленное отношение к отгонному животноводст-ву…». Иван Васильевич опять вздохнул, отложил газету, взял вертел и стал жарить мясо.
Солнце уже садилось. По дороге проходили люди, неприятные и страшные тем, что всем им наверное оставалось жить более двух месяцев. «Говорят, не все ли равно: немного раньше, немно-го позже. А ради этой разницы между „немного раньше“ и „немного позже“ делается три четверти того, что делается в мире… Обо мне даже и объявления не будет. Марья Игнатьевна узнает дня через четыре… От кого она может узнать?» — рассеянно думал Иван Васильевич, глядя в сторону моря. Воронцовский дворец горел красным пламенем.
«Господи, как хорошо! Во сне не выдумаешь этих садов, этих красок, этого волшебства… Там то они голубчики будут решать нашу судьбу, мою судьбу. Съехались освободители, ну, решайте, решайте… Впрочем, что-ж, они и в самом деле освобождают… Но с выбором, с разбором», — подумал он злобно. На него иногда находили припадки злобы и даже бешенства, как будто нахо-дили без видимой причины, но входило сюда все: и его жизнь, казавшаяся ему загубленной, и его заношенное белье, и отсутствие «Русских Ведомостей», и то, что он повесил портрет Сталина, и то, что он принимал и угощал такого человека, как Пистолет, и многое другое. В эти минуты он забывал о достижениях советского строя, которые признавал и ценил не только в разговорах с Марьей Игнатьевной, и с ненавистью думал об иностранцах, особенно об иностранных правите-лях. «Все, все они лицемеры и обманщики». «Жир терял, дурак, гаспадын таварищ!» — благодушно закричал с дороги старый татарин и дружелюбно помахал ему рукой.