Из «Трехсот новелл» Франко Саккетти

Новелла III

Веяльщик Парчиттадино из Линари становится придворным шутом и отправляется повидать короля Англии Адоардо[7]. Похвалив короля, он получает от него сильные побои, а затем, излив на него хулу, удостаивается подарка


Король Англии, старый Адоардо был королем весьма доблестным и славным, а насколько он был справедливым, отчасти покажет настоящая новелла. Так вот, в его время в Линари, что в Вальденсе Флорентийской округи, жил мелкий веяльщик по имени Парчиттадино. У него появилось желание навсегда оставить свое занятие и сделаться придворным шутом, и в этом он всячески преуспел. И вот, преуспевая в шутовском искусстве, он сильно захотел повидать означенного короля, и не просто так, а потому, что он много наслышан был о его щедротах, особливо по отношению к таким, как он. И вот, задумав это, в одно прекрасное утро он отправился в путь и ни разу не останавливался, пока не достиг Англии и города Лондона, где обитал король. Добравшись до королевского дворца, где обитал означенный король, он, проходя одну дверь за другой, достиг той залы, в которой король пребывал большую часть времени, и застал его поглощенным игрою в шахматы с великим диспенсатором[8]. Парчиттадино, подойдя к королю и остановившись перед ним, преклонил колени и почтительно себя отрекомендовал. Но король продолжал сидеть неподвижно с тем же выражением лица, что и до его прихода, и Парчиттадино долгое время простоял в том же положении. Наконец, видя, что король не подает никаких признаков жизни, он встал и начал говорить:

— Да будут благословенны час и миг, приведшие меня сюда, куда я всегда стремился, дабы узреть самого благородного, самого мудрого и самого доблестного короля во всем крещеном мире, и поистине я могу похвалиться перед всеми мне подобными тем, что нахожусь в месте, где я вижу цвет всех королей. О, какой милости удостоила меня судьба! Умри я сейчас, я без сожаления расстался бы с жизнью, поскольку я стою перед тем светлейшим венцом, который, подобно магниту, влекущему к себе железо, добродетелью своей влечет к себе каждого, пробуждая в нем желание лицезреть его достоинства.

Едва успел Парчиттадино дойти до этого места своей речи, как король бросил игру, вскочил, схватил Парчиттадино и, повалив его на пол, столько надавал ему тумаков и пинков, что всего его измолотил; сделав это, он тотчас же вернулся к шахматам. Парчиттадино в крайне плачевном состоянии поднялся с полу, сам не зная, где он находится, а так как ему казалось, что он просчитался и в своем путешествии и в похвальной речи, которую он произнес перед королем, он стоял сбитый с толку, не зная, что ему делать. Собравшись наконец с духом, он решил попробовать, не примет ли дело другой оборот, если он будет говорить обратное тем хорошим словам, от которых ему не поздоровилось. И он начал так:

— Да будут прокляты час и день, приведшие меня сюда! Я думал, что увижу здесь доблестного короля, как о нем гласит молва, а увидел короля неблагодарного и вероломного; я думал, что увижу короля справедливого и правдивого, а увидел короля злого и исполненного всякой скверны; я думал, что увижу венец святой и правый, а увидел того, кто воздает злом за добро. Доказуется же сие тем, что меня, ничтожную тварь, его возвеличившую и почтившую, он так разделал, что я уж не знаю, смогу ли я когда-нибудь еще веять зерно и придется ли мне вернуться к своему прежнему ремеслу.

Тут король вскакивает во второй раз, еще более разъяренный, чем в первый, подходит к одной из дверей и кличет кого-нибудь из своих баронов. Парчиттадино это увидел и… нечего и спрашивать, на что он стал похож: он задрожал и похолодел, как мертвец, и уже готовился к тому, что король его убьет, а когда услыхал, что король вызывает барона, решил, что тот вызывает палача, чтобы казнить его лютой казнью.

Когда же явился вызванный королем барон, король ему сказал:

— Поди дай этому человеку одеяние получше, с моего плеча, и заплати ему таким образом за правду, так как за ложь я ему уже хорошо заплатил.

Барон тотчас же пошел и принес Парчиттадино королевское одеяние, из самых пышных, какие только имелись у короля; столько было на нем жемчужных пуговиц и драгоценных каменьев, что, если даже вычесть тумаки и пинки, оно все же стоило не меньше трехсот флоринов, а то и больше. Парчиттадино же, все еще опасаясь, как бы это платье не оказалось змием или василиском, который вот-вот его укусит, принял его, еле касаясь пальцами. А затем, ободрившись и надев его, он предстал перед королем и сказал:

— О священнейший венец, ежели вам угодно платить мне за мою ложь таким способом, я редко буду говорить правду.

И король узнал по его словам, что он за человек, и Парчиттадино еще больше ему полюбился. А затем, завоевав любовь короля, он распростился с ним, покинул его и отправился в Ломбардию, где, посещая многих синьоров и рассказывая им эту историю, еще заработал на ней больше трехсот флоринов. Вернувшись в Тоскану, он, надев свое пышное платье, направился в Линари навестить своих родственников — бедных, запыленных мякиной веяльщиков, и когда они удивлялись, говорил им:

— Я в Англии лежал на земле под градом тумаков и пинков, а потом получил это платье.

И многим из них он помог, а потом пошел по свету искать своего счастья.

Ни один король не мог совершить более прекрасного поступка. А много ли таких, которые не раздулись бы от спеси, если бы их похвалили так, как похвалили этого короля. Он же, сознавая, что заслужил подобную похвалу, решил показать, что она несправедлива, а под конец проявил величайшую справедливость. Многие невежды верят льстецам, которые хвалят их в глаза, этот же, будучи поистине доблестным королем, решил показать обратное.

Новелла IV

Мессер Бернабо[9], правитель Милана, приказывает одному аббату разъяснить ему четыре невозможные вещи, которые ему вместо аббата разъясняет один мельник, переодевшийся в платье этого аббата, и получается так, что мельник остается аббатом, а аббат мельником


Мессер Бернабо, правитель Милана, сраженный прекрасными доводами одного мельника, подарил ему весьма доходную должность. При жизни этого синьора его боялись больше, чем всякого другого, однако, хотя он и был жесток, все же в его жестокостях была большая доля справедливости. В числе многих историй, которые с ним приключились, был такой случай, когда один богатый аббат проявил нерадивость, не сумев как следует выкормить двух принадлежащих означенному синьору догов, которые от этого опаршивели, и синьор приказал ему заплатить за провинность четыре флорина. На это аббат взмолился о пощаде. Означенный синьор, видя, что тот молит его о пощаде, сказал ему:

— Если ты разъяснишь мне четыре вещи, будет тебе полное прощение; а вещи, о которых я хочу, чтобы ты мне сказал, таковы: сколько отсюда до неба? сколько воды в море? что делается в аду и что стоит моя особа?

Аббат, услыхав это, стал вздыхать, и ему казалось, что он попал в худшее положение, чем раньше. Однако, чтобы умерить гнев синьора и выиграть время, он попросил, не будет ли угодно синьору дать ему отсрочку для ответа на вещи столь высокого значения. И синьор дал ему отсрочку на один день. А так как ему очень хотелось услышать, чем все это кончится, он взял с него обязательство вернуться.

Задумался аббат, и, возвращаясь в монастырь в глубокой тоске, тяжело дышал, как запаренная лошадь; в конце пути встретил он своего мельника, который, видя его огорчение, сказал ему:

— Что с вами, господин мой, что вы так запыхались?

И отвечал аббат:

— Есть с чего, ведь синьор того гляди меня прикончит, если я не разъясню ему четыре вещи, которые не по плечу ни Соломону, ни Аристотелю. Мельник спросил: — А что это за вещи?

Аббат ему все сказал. Тогда мельник, подумав, говорит аббату:

— Если хотите, я выведу вас из этого затруднения.

И говорит ему аббат:

— Дай-то бог.

На что ему мельник:

— Думаю, что и бог даст и святые дадут.

Аббат, уже не находивший себе места, сказал:

— Если ты это сделаешь, бери у меня все, что захочешь, ибо нет такой вещи, в которой я бы тебе отказал, если ты об этом попросишь и если это будет в моих силах.

И сказал мельник:

— Предоставляю это на ваше усмотрение.

— Каким же путем ты будешь действовать? — спросил аббат.

Тогда мельник ему ответил:

— Я хочу надеть вашу рясу и ваш капюшон, сбрею себе бороду и завтра утром спозаранку предстану перед синьором, сказавшись аббатом, и все четыре вопроса разрешу так, что надеюсь его ублажить.

Аббату уже не терпелось подменить себя мельником, и так и было сделано.

Обратившись в аббата, мельник рано утром пустился в путь и, дойдя до ворот, за которыми обитал синьор, постучался и сказал, что такой-то аббат хочет ответить синьору на некоторые вопросы, которые тот ему задал. Синьор, желая услышать то, что аббат должен был ему сказать, и удивляясь, что тот так скоро вернулся, призвал его к себе. Когда аббат предстал перед ним в предрассветном сумраке, раскланиваясь и то и дело закрывая рукой лицо, чтобы не быть узнанным, и синьор спросил его, принес ли он ответ на то, о чем он его спрашивал, он ответил:

— Да, синьор, принес. Вы меня спрашивали, сколько отсюда до неба. В точности все рассмотрев, я установил, что отсюда до верху тридцать шесть миллионов восемьсот пятьдесят четыре тысячи семьдесят две мили с половиной и двадцать два шага.

Сказал ему синьор:

— Ты это установил с большой точностью, а как ты это докажешь?

Тот ответил:

— Прикажите измерить, и если это не так, повесьте меня. Во-вторых, вы меня спросили, сколько в море воды. Это мне было очень трудно установить, так как море — вещь текучая и все время наполняется, но все-таки я установил, что море вмещает двадцать пять тысяч девятьсот восемьдесят два миллиона бочек, семь ведер, двенадцать кружек и два стакана.

И спросил его синьор:

— Откуда ты это знаешь?

Тот отвечал.:

— Прикинул, как сумел. Если не верите, достаньте бочки и измерьте. Если окажется не так, четвертуйте меня. В-третьих, вы спросили, что делается в аду. В аду режут, четвертуют, сдирают кожу и вешают, совершенно так же, как это делаете здесь вы.

— И какие ты этому можешь привести доказательства?

Мельник отвечал:

— Я в свое время говорил с человеком, который там побывал, а Данте, флорентиец, от него именно узнал то, что написал об аде. Но человек этот умер. Если не верите, пошлите за ним… В-четвертых, вы спрашивали меня, сколько стоит ваша особа. Я говорю, что она стоит двадцать девять сребреников.

Когда мессер Бернабо это услышал, он в ярости набросился на мельника, говоря:

— Да чтоб ты сдох! Выходит, я такое ничтожество, что не стою и печного горшка? Тот ответил, причем не без великого трепета:

— Синьор мой, выслушайте мое рассуждение. Вы ведь знаете, что господь наш Иисус Христос был продан за тридцать сребреников, я и рассудил, что вы стоите на один сребреник меньше, чем он.

Услыхав это, синьор легко догадался, что это не аббат и, пристально в него вглядываясь и понимая, что это человек куда более ученый, чем аббат, сказал ему:

— А ты не аббат!

Пусть каждый сам себе представит страх, обуявший мельника. Бросившись на колени и сложив руки, он стал молить о пощаде, рассказывая синьору, что он был мельником у аббата, как и почему он предстал перед его светлостью переодетым, и с какой целью он надел на себя это облачение, и что он сделал это скорее, чтобы ему угодить, чем от злого умысла. Мессер Бернабо, выслушав его, сказал:

— Так и быть, раз он уже сделал тебя аббатом, а ты куда лучше его, клянусь богом, я готов это подтвердить и хочу, чтоб ты и впредь был аббатом, а он мельником и чтобы ты получал весь доход с монастыря, а он — с мельницы.

И так в течение всей своей жизни мессер Бернабо следил за тем, чтобы аббат оставался мельником, а мельник аббатом.

Уж очень это страшное дело и уж очень велика опасность доверяться синьорам, как это делал мельник, и храбриться так, как храбрился он. Ведь с синьорами бывает, как с морем: человек пускается в плаванье с величайшей для себя опасностью, но в великих опасностях получает и великую выгоду. Большая удача, когда море спокойно, — точно так же, когда спокоен синьор: Но доверяться тому и другому — страшное дело: того и гляди разыграется буря.

Иные в свое время утверждали, что такой же или подобный ему случай приключился с папой, который предложил одному из провинившихся аббатов разъяснить ему упомянутые четыре вещи и, сверх того, еще одну, а именно: какова самая большая удача в его жизни. На что аббат, понимая сколь многое зависит от ответа, вернулся в свой монастырь и, собрав монахов и послушников — всех вплоть до повара и садовника, — поведал им, на что ему предстояло ответить папе, и попросил у них совета и помощи. Они же, не зная что сказать, стояли как дураки. Тогда садовник, видя, что все они онемели, сказал:

— Господин аббат, раз все они ничего не могут сказать, а я хочу помочь вам и словом и делом, то я полагаю, что выведу вас из этого затруднения; но дайте мне вашу одежду, с тем чтобы я пошел под видом аббата и в сопровождении кого-нибудь из этих монахов.

Так и было сделано. Представ перед папой, он сказал, что расстояние до неба равно тридцати звукам голоса. О воде в море он сказал:

— Прикажите заткнуть устья рек, через которые вливается вода, а потом измерьте.

О том, сколько стоит особа папы, он сказал:

— Двадцать восемь сребреников: на два сребреника меньше того, что стоит Христос, а ведь вы его наместник.

О величайшей своей удаче в жизни он сказал:

— Что я из садовника стал аббатом.

И таковым папа его утвердил.

И как бы то ни было, случилось ли это с тем и с другим или только с одним, но аббатом сделался тот, кто был либо мельником, либо садовником.

Новелла VI

Маркиз Альдобрандино просит у Бассо делла Пенна какую-нибудь диковинную птицу, чтобы держать ее в клетке; Бассо заказывает клетку, в которой его приносят маркизу


Маркизу Альдобрандино да Эсте в бытность его правителем Феррары пришло в голову, как это часто приходит в голову синьорам, иметь в клетке какую-нибудь диковинную птицу. Для этой цели он однажды послал за неким флорентийцем по имени Бассо делла Пенна, содержавшем в Ферраре постоялый двор, человеком нрава диковинного и весьма приятного. Это был старичок небольшого роста, с длинными волосами и в шапочке. Когда этот Бассо предстал перед маркизом, маркиз ему сказал:

— Бассо, мне хотелось бы иметь в клетке птицу, которая хорошо пела бы, и чтобы это была птица диковинная, а не из тех, что во множестве имеются у других людей — всякие там коноплянки да щеглы; таких мне не нужно. Потому-то я и прислал за тобой, что через твой постоялый двор проходят люди различного рода и из различных стран и кто-нибудь из них, наверное, может надоумить тебя, откуда достать такую птицу.

Отвечал ему Бассо:

— Господин мой, я понял ваше намерение, которое я и попытаюсь осуществить, и постараюсь сделать так, чтобы вы были ублаготворены немедленно.

Услыхав это, маркиз вообразил, что феникс уже сидит у него в клетке. На этом они расстались. Бассо, тотчас сообразив, что ему делать, как только дошел до своего постоялого двора, послал за мастером столяром и сказал ему:

— Мне нужна клетка такой-то длины, такой-то ширины и такой-то высоты. Смотри, сделай ее такой прочной, чтобы она могла выдержать осла, если бы мне пришлось посадить его в эту клетку, и чтобы она имела дверцу таких-то размеров.

Поняв все это и договорившись о цене, мастер принялся за работу, а когда клетка была готова, отнес ее к Бассо, который с ним и расплатился. Бассо тотчас же послал за носильщиком и, как только тот пришел, сам влез в клетку и приказал отнести ее к маркизу. Ноша эта показалась носильщику необычной, и он стал было отказываться, но Бассо так его уговаривал, что тот наконец согласился. Когда носильщик добрался до маркиза, сопровождаемый огромной толпой, которая бежала вслед за этой диковиной, маркиз пришел было в недоумение, еще не понимая, в чем дело. Но когда клетка с Бассо к нему приблизилась и была ему поднесена, то маркиз, поняв, в чем дело, сказал:

— Бассо, что это значит?

Бассо, сидевший в клетке за запертой дверцой, стал кричать попугаем и сказал:

— Господин маркиз, вы мне приказали несколько дней тому назад, чтобы я нашел способ достать вам какую-нибудь диковинную птицу в клетке, такую, каких на свете не сыскать. И вот, рассудив, кто я и какое я диковинное существо, настолько диковинное, что, могу сказать, нет на земле никого диковинней меня, я и залез в эту клетку и представляюсь вам и дарю вам себя в качестве самой редкостной птицы, какую только можно найти в крещеном мире; а еще добавлю, что такой птицы, как я, никогда еще не бывало: пение мое будет таково, что доставит вам превеликое удовольствие. А потому прикажите поставить клетку около этого окна.

И сказал маркиз:

— Поставьте ее на подоконник.

Бассо же закричал:

— Увы мне! Не делайте этого, я могу упасть!

И сказал маркиз:

— Да ставьте же. Подоконник широкий.

А когда клетку поставили, маркиз сделал знак слуге, чтобы тот ее раскачивал, не выпуская из рук.

Бассо же сказал:

— Маркиз, я явился сюда петь, а вы хотите, чтобы я плакал.

И когда успокоился, сказал:

— Маркиз, если вы будете угощать меня тем, что сами едите, я очень хорошо буду петь.

Маркиз приказал подать ему хлеб и головку чесноку и продержал его весь день на окне, проделывая над ним самые неслыханные шутки, а весь город толпился на площади, чтобы поглядеть на Бассо, сидящего в клетке. А под вечер Бассо отужинал вместе с синьором. Потом вернулся на постоялый двор, клетка же осталась у маркиза, который ее так и не вернул. Бассо полюбился с этих пор маркизу, и он часто приглашал его к своему столу и заставлял его петь, сидя в клетке, и получал от этого великое наслаждение.

Если бы кто мог предвидеть, когда у синьоров бывает хорошее настроение, каждый выдумывал бы всякие редкостные вещи, как это сделал Бассо, который поистине хорошо ублажил маркиза, не ездив за птицей в Индию, а так как он у него всегда был под рукой, к услугам маркиза оказалась самая редкостная и единственная в своем роде птица.

Новелла VIII

Некий генуэзец невзрачной наружности, но очень ученый, спрашивает поэта Данте, как добиться любви одной дамы, и Данте дает ему забавный совет


В городе Генуе некогда жил ученый гражданин, отлично владевший многими науками, но роста был небольшого и наружности весьма невзрачной. К тому же он был сильно влюблен в одну красивую генуэзскую даму, которая, то ли из-за его невзрачного вида, то ли из-за собственной отменной порядочности, то ли по какой-либо иной причине, не то чтобы просто его не любила, но скорее даже избегала его, предпочитая смотреть в другую сторону.

Наконец, уже отчаявшись в своей любви и прослышав о величайшей славе Данте Алигьери и о том, что он живет в городе Равенне, этот человек твердо решил туда отправиться, чтобы повидать поэта и с ним подружиться в надежде получить от него помощь и совет, как добиться любви этой дамы или по крайней мере не быть ей столь ненавистным. И вот он двинулся в путь и добрался до Равенны, где ему удалось попасть на пир, в котором участвовал означенный Данте; а так как оба они сидели за столом очень близко друг от друга, генуэзец, улучив время, сказал:

— Мессер Данте, я много наслышан о ваших достоинствах и о славе, вас окружающей; могу ли я обратиться к вам за советом?

И сказал Данте:

— Только бы я сумел вам его дать.

Тогда генуэзец продолжал:

— Я любил и люблю одну даму со всей преданностью, какой любовь требует от любящего; однако она не только никогда не удостаивала меня своей любви, но даже ни разу не осчастливила меня хотя бы единым взглядом.

Данте, выслушав его и заметив его невзрачную наружность, сказал:

— Сударь мой, я охотно исполнил бы любое ваше желание, но что касается вашей настоящей просьбы, я не вижу иного способа, кроме одного. Вы, конечно, знаете, что у беременных женщин всегда бывает потребность в самых странных вещах, и поэтому было бы хорошо, если бы эта дама, которую вы так любите, забеременела; ведь если она забеременеет, легко может случиться, как это часто бывает с беременными женщинами, которых тянет на всякую диковину, что ее потянет и на вас; и этим способом вы могли бы удовлетворить и ваше вожделение; иным путем едва ли возможно этого достигнуть.

Генуэзец, почувствовав укол, сказал:

— Мессер Данте, вы мне советуете две вещи, гораздо более трудные, чем главная; ведь трудно предположить, что эта дама забеременеет, так как она никогда еще не была беременной, но еще трудней предположить, принимая во внимание количество самых разнородных вещей, которых желают беременные женщины, что она, забеременев, вдруг пожелает именно меня. Однако, клянусь богом, иного ответа на мой вопрос, кроме того, какой дали мне вы, и не могло быть.

После того как Данте понял его гораздо лучше, чем он сам себя понимал, генуэзец признался в том, что он был таков, что мало было женщин, которые бы от него не бегали.

И он так сблизился с Данте, что много дней оставался у него в доме, проводя в самом дружеском общении с ним все то время, что они прожили вместе.

Генуэзец этот был человек ученый, но, видно, вовсе не философ, как большинство ученых в наше время, ибо философия познает природу вещей, а если человек прежде всего не познал самого себя, как сможет он познать вещи вне себя? Если бы он посмотрел на себя в зеркало, будь то зеркало умственное или телесное, он подумал бы о своей наружности и сообразил бы, что красивая женщина, и в особенности женщина порядочная, мечтает о том, чтобы тот, кто ее любит, имел вид человека, а не летучей мыши.

Как видно, к большинству людей приложима поговорка: «Ни в чем так не обманешься, как в самом себе».

Новелла XI

Альберто да Сиена получает вызов к инквизитору. С перепугу он просит помощи у мессера Гуччо Толомеи и наконец говорит ему, что чуть не отправился на тот свет из-за донны Бисодии


Во времена мессера Гуччо Толомеи в Сьене проживал веселый человек, простодушный и не такой коварный, как мессер Дольчибене[10]. Он был косноязычный и звали его Альберто. Будучи простодушным малым, он был вхож в дом означенного мессера Гуччо, так как рыцарь этот весьма над ним потешался. Случилось однажды постом, что мессер Гуччо при встрече с инквизитором, с которым он очень дружил… сговорился с ним, что тот на следующий день вызовет к себе означенного Альберто и, как только Альберто перед ним предстанет, предъявит ему обвинение в каком-нибудь еретическом проступке, что должно было немало позабавить и инквизитора и мессера Толомеи. Вернувшись домой, означенный мессер Гуччо распорядился так, что на следующий день рано утром Альберто получил приказ тотчас же явиться к инквизитору.

Альберто бросило в дрожь, и если раньше он заикался, то в этот миг у него почти вовсе отнялся язык. И он едва сумел выговорить: «Приду». Отправившись к мессеру Гуччо, он сказал:

— Я хотел бы с вами поговорить.

И мессер Гуччо, понимая, в чем дело, отвечал:

— Какие новости?

И сказал Альберто:

— Что до меня, то плохие. Меня вызывает инквизитор, чего доброго — за ересь.

На что мессер Гуччо:

— Ты что-нибудь говорил против католической веры?

А Альберто:

— Не знаю, что такое католическая вера, но я считаю себя крещеным христианином.

И говорит мессер Гуччо:

— Альберто, делай, как я тебе посоветую: иди к епископу и скажи: «Меня вызвали, и я перед вами явился», и узнай, что он хочет тебе сказать. Вскоре и я приду. Инквизитор — мой большой друг, и я попытаюсь тебя выручить.

Альберто говорит:

— Иду и полагаюсь на вас.

С этим он и отправился к епископу. Когда он пришел, епископ, увидав его, со свирепым видом сказал ему:

— Кто ты такой?

Альберто, заикаясь и дрожа от страха:

— Я Альберто, которого вы к себе вызывали.

— Вот оно что, — сказал епископ, — ты тот самый Альберто, который не верит ни в бога, ни в святых?

На что Альберто:

— Тот, кто вам это сказал, говорит неправду. Я верю во все.

Тогда епископ ему сказал:

— Если ты веришь во все, значит ты веришь и в дьявола, а этого для меня достаточно, чтобы сжечь тебя как еретика.

Альберто вне себя молит о пощаде, а епископ говорит ему:

— Ты знаешь «Отче наш»?

Отвечает ему Альберто:

— Да, мессер.

— Сейчас же читай, — говорит инквизитор.

Тот начинает и, не согласуя прилагательных и существительных, доходит, заикаясь, до темного места, где говорится: «Dona nobis hodie»[11], и никак не может из него выбраться.

Услыхав это, инквизитор говорит:

— Альберто, я тебя понял: еретик не может произнести святых слов. Иди и смотри возвращайся завтра утром, а я составлю обвинительное заключение, которого ты заслужил.

И говорит Альберто:

— Я к вам вернусь, но, ради бога, умоляю вас, пощадите меня.

А инквизитор:

— Иди и делай то, что я тебе приказываю.

Тогда тот ушел и по пути домой встретил мессера Толомеи, который шел к инквизитору по этому же делу. Мессер Гуччо, видя, что он возвращается, говорит:

— Альберто, видно, все благополучно, раз ты возвращаешься?

Отвечает Альберто:

— Как бы не так! Он говорит, что я еретик и чтобы я к нему вернулся завтра утром, к тому же он едва не отправил меня на тот свет из-за этой потаскухи донны Бисодии, о которой написано в «Отче наш». А потому, ради бога, умоляю вас, пойдите к нему и уговорите его меня пощадить.

И сказал ему мессер Гуччо:

— Я туда иду и попытаюсь сделать все, что смогу, для твоего спасения.

И пошел мессер Гуччо и рассказал инквизитору шутку насчет донны Бисодии, и оба они хохотали над этим целых два часа. И еще до ухода мессера Гуччо инквизитор послал за означенным Альберто, и, когда тот вернулся в великом ужасе, инквизитор дал ему понять, что, не будь мессера Гуччо, он сжег бы его, и по заслугам, так как, сверх всего прочего, он услыхал от него еще худшее — он назвал потаскухой святую жену, а именно донну Бисодию, без которой нельзя служить ни одной обедни, и что пусть себе идет, но впредь ведет себя так, чтобы за ним не приходилось больше посылать. Альберто, моля о пощаде, говорил, что никогда больше этого не скажет, и, вконец измученный пережитым страхом, отправился домой вместе с мессером Гуччо. Сам же мессер Гуччо, добившись своего, очень долго еще в душе своей этим наслаждался как в отсутствие Альберто, так и вместе с Альберто.

Хорошие бывают выдумки у дворян, которые потешаются над людьми чудными и простодушными, но лучше всех был случай, приключившийся по воле судьбы с Альберто, который спутался с донной Бисодией. А кто его знает? Будь Альберто богатым человеком, глядишь, епископ и дал бы ему понять, что он за деньги может откупиться от костра и пытки.

Новелла XIII

О том, как Альберто, которому предстояло сражаться вместе с сьенцами, пускает лошадь вперед, а сам, спешившись, идет за ней следом, и о причине, им приводимой, почему так лучше


Так и в этой нижеследующей, третьей новелле об Альберто он мне представляется не таким уж глупым. В самом деле, когда сиенцы в одну из своих войн с перуджинцами собрались идти в бой, означенный Альберто, находясь в сиенских войсках на коне и в должном вооружении, сошел с коня и, пустив лошадь вперед, шел за ней пешком. Когда другие, бывшие там, увидели Альберто в таком положении, они стали говорить:

— Что ты делаешь, Альберто? Полезай на коня, мы сейчас пойдем в бой.

А Альберто им отвечал:

— Я так хочу: ведь если убьют моего коня, убыток мне возместят, а если меня убьют, за меня ничего не заплатят.

И по воле божьей люди вступили в бой, где сиенцы были разбиты. А так как означенный Альберто шел пешком, он сильно отстал и конь его был захвачен, а сам он пустился бежать. Ночь застала его на какой-то дороге среди кустов, и так как дул ветер, шелестевший в листве, ему казалось, что за ним гонится тысяча всадников. А когда в него вцепился какой-то терн, он стал причитать: «Ой, горе мне, сдаюсь, не убивайте меня», — думая, что его схватил неприятель. Так в великом ужасе и тревоге провел он всю эту ночь, пока наконец на рассвете он не оказался около самой Сьены. Когда он попал в Сьену, там нашлись такие, которые, хоть им было вовсе не до того, все же стали его спрашивать:

— Альберто, ну как было дело? Ты что же это пешком идешь? А конь где?

И он отвечал: «Пропал», и что он, мол, поступил так же, как поступил намедни тот самый конь, который не захотел выйти за городские ворота[12]. Однако на этот раз дело обернулось для Альберто плохо, ибо, когда он стал требовать возмещения, ему сказали, что он не был на коне, как это полагалось, и возмещения он так и не смог получить.

А задумано было очень умно, и в случае удачи он мог возместить все свои расходы, и деньги получил бы, и сам вернулся бы невредимым в Сьену.

Тут-то и видно, как ценится человеческая порода. Ведь каждое животное имеет свою денежную расценку, кроме человека, за которого возмещения не требуется, хотя можно было бы сказать, что по своему благородству он намного превосходит всех остальных, и потому нет такой цены, за которую можно было бы его выкупить. Но зато на войне положение бедного надежней положения богатого: если будет захвачен богатый, то уведут и его и его коня из-за денег, а если будет захвачен бедный, то человека оставят, а коня уведут. И это только оттого, что весь мир развращен монетой, ради которой никто ни перед чем не остановится.

Новелла XIV

О том, как Альберто, который имел дело со своей мачехой и которого застал отец, забавно оправдывается странными доводами


Не хочу пропускать и четвертой новеллы об Альберто, из тех, что я когда-то о нем слышал, хотя вообще их было много. У означенного Альберто была мачеха, очень молодая, крепкая и дородная, с которой, как это часто бывает, он никак не мог ужиться. Не раз жалуясь на свое положение некоторым из своих товарищей, он получал от них следующий совет:

— Альберто, — говорили они, — если ты не найдешь способа иметь с ней дело, нипочем не надейся жить с ней иначе, как во вражде и в ссоре.

Альберто говорит им:

— Вы так думаете?

А те отвечают:

— Мы в этом твердо уверены.

И говорит им Альберто:

— Это был бы слишком большой грех! Если я это сделаю и это дойдет до ушей инквизитора, он с меня шкуру сдерет и, не задумываясь, отправит на тот свет.

И делая вид, что ему не хватит на это духу, он уклонился от разговора, а про себя решил последовать их совету. И не с глухим они говорили: в один прекрасный день, когда отец вышел, а жена его оставалась в спальне, Альберто без долгих слов, которых он толком и произнести-то не мог, приступил к делу, и оба они перебрались на кровать, и мир был заключен. Дом, который до того казался охваченным бурей и населенным бесами, казался теперь тихим и спокойным. Воцарились любовь и мир, и Альберто продолжал помогать отцу в его трудах. Но в один прекрасный день, когда он и она улеглись в полдень, отец, уходивший по хозяйству, вернулся и, поднявшись неожиданно наверх, застиг на кровати жену и Альберто. Альберто, увидав отца, бросается на лавку у стены, а отец хватает дубинку, чтобы его отлупить, говоря:

— Гнусный предатель, а ты — подлая блудница!

И Альберто то приседает, то выпрямляется, следуя за взмахами отцовской дубинки, и оба они кричат, что есть мочи, и все соседи сбегаются на шум, говоря:

— Что это значит?

Альберто говорит:

— Это мой отец, который столько раз имел дело с моей матерью, а я ни разу не сказал ему дурного слова; а теперь, когда он увидел, что я лежу с его женой только из добрых к ней чувств, он, видите ли, хочет меня убить.

Соседи, услыхав довод, приводимый Альберто, сказали отцу, что он не прав, и, отведя его в сторону, сказали, что с его стороны неразумно обнаруживать то, что следовало бы скрывать, и убедили его, что, судя по нраву Альберто, он залез на кровать не по злому умыслу, а просто из дружеского расположения к мачехе и потому, что ему захотелось спать.

На этом отец успокоился, а жена его примирилась с Альберто благодаря завязавшейся между ними дружбе, и отныне каждый делал свои дела настолько скрытно и настолько тихо, что отцу, пока он был жив, больше не приходилось пускать в ход свою дубинку.

Хорошее средство посоветовали Альберто, чтобы жить в мире со своей мачехой, и хорош был довод, который Альберто привел сбежавшимся соседям. Итак, я полагаю, что многие (но не все) женщины мирно уживались бы со своими пасынками, если бы они поступали так же, как эта мачеха, и особливо те, которые замужем за старыми отцами, как была она, и которые, будучи молодыми, предпочитают бодрствовать, в то время как старые мужья предпочитают спать.

Новелла XV

Сестра маркиза Аццо, вышедшая замуж за судью в Галлуре[13], через пять лет овдовев, возвращается домой, брат не хочет ее видеть потому, что она не завела детей, а она шуткой его утешает


Как раз обратного требовал маркиз Аццо д'Эсти от своей сестры. Этот маркиз был, кажется мне, сыном маркиза Обиццо и, имея сестрицу на выданье, которую, если память мне не изменяет, звали мадонна Альда, выдал ее за судью в Галлуре, а причиной этого брака было то, что означенный судья был стар и не имел ни наследников, ни кого другого, кому он мог законно завещать свое добро. Поэтому маркиз; полагая, что мадонна Альда, или мадонна Беатриче, как звали ее по утверждению других, родит от него сыновей, которые останутся владетелями того, чем он, как судья, владел в Галлуре, охотно пошел на это родство, да и она слишком хорошо знала, для какой цели маркиз выдавал ее замуж. Но случилось так, что, переехав к мужу, она провела с ним пять лет, но за все время не прижила ни одного мальчика. После смерти означенного судьи в Галлуре вдова вернулась домой к маркизу. Означенный маркиз встретил ее равнодушно, словно ничего и не произошло. Она же, думая, что маркиз примет ее с нежностью, но видя как раз обратное и удивляясь этому, несколько раз приходила туда, где находился означенный маркиз, чтобы пожаловаться на свою судьбу и должным образом вместе с ним погоревать, но он оставался безразличным и отворачивался от нее в другую сторону. Так как это продолжалось несколько дней, молодая женщина, желая узнать причину поведения маркиза и его гнева, в один прекрасный день смело к нему подошла и стала говорить:

— Могла бы я узнать, брат мой, почему ты проявляешь столько гнева и столько ненависти по отношению ко мне, несчастной вдовушке или, я бы скорее сказала, сироте; ведь если не у тебя, где же искать мне прибежища?

А он, обращаясь к ней со злобным чувством, отвечал:

— А разве ты не знаешь причины? Для чего же я выдавал тебя за судью в Галлуре? Как тебе не стыдно, что ты была пять лет его женой и возвращаешься ко мне, не сделав ни одного сына?

Она, сразу поняв его, едва дала ему договорить и сказала:

— Брат мой, довольно, я поняла тебя: клянусь тебе господом, что для удовлетворения твоего желания я не пропускала ни слуги, ни работника, ни повара, никого, с кем бы я не попробовала, но раз господь этого не захотел, я бессильна.

Маркиз, услышав это, повеселел, как повеселел бы всякий, кто после величайшей клеветы, возведенной на сестру, вдруг обнаружил бы ее невинность, и тут же стал нежно ее обнимать и полюбил ее и стал дорожить ею больше, чем когда-либо; а потом выдал ее за некоего мессера Марко Висконти, или за мессера Галеаццо. Кто-то в свое время говорил, что она родила дочку по имени Джованна, вышедшую за мессера Ричардо да Камино, правителя Тревизо. На него-то, по-видимому, и намекает Данте в восьмой песне Чистилища, говоря, между прочим:

Скажи в том мире, за простором вод,

Чтоб мне моя Джованна пособила

Там, где невинных верный отклик ждет[14].

Как бы то ни было, но эта женщина утешила своего брата. Некоторые утверждают, и я в том числе, что она была чиста и непорочна, но, видя настроение брата, решила своими словами ублажить его тем, чего ему хотелось, и этим вернуть себе его любовь.

Ведь так и ублажают душу тем, кто считается только с пользой, а не с честью; и эта женщина это поняла и накормила его тем, чего он желал, ублажив его тем, с чем мало кто мог бы примириться.

Новелла XVI

Молодой сьенец получает от умирающего отца три завета, но в скором времени их нарушает, и что от этого воспоследовало


А теперь я расскажу об одной женщине, которая вышла замуж девицей, но муж убедился в обратном прежде, чем с ней переспал, и отослал ее домой, ни разу не имев с ней дело. В Сьене некогда жил богатый гражданин, который, будучи при смерти и имея единственного сына лет двадцати, оставил ему в числе других наставлений три завета. Первый — чтобы он никогда ни с кем не водился дольше, чем он успеет об этом пожалеть; второй — чтобы он, купив какой-нибудь товар или что-либо еще и имея возможность на этом нажиться, наживался, но давал бы нажиться и другому; третий — чтобы, собравшись жениться, он выбрал кого-нибудь по соседству, а если не по соседству, то все же из своих мест, а не из чужих краев.

Сын остался с этими наказами, а отец помер. Юноша этот долгое время водился с одним из семейства Фортегуерри, который привык швырять деньгами и имел несколько дочерей на выданье. Его родители ежедневно укоряли его за траты, но ничего не помогало.

В один прекрасный день случилось, что Фортегуерри приготовил роскошный обед для юноши и еще для кое-кого, за что его родители на него набросились, говоря:

— Что ты делаешь, несчастный? Ты хочешь состязаться в мотовстве с теми, которые получили большое состояние, и все задаешь пиры, имея дочерей на выданье?

Они наговорили ему столько, что он в отчаянии вернулся к себе домой, отменил все угощения, которые были уже на кухне, и, взяв луковицу, положил ее на накрытый стол, распорядившись, чтобы, когда такой-то юноша явится к обеду, ему предложили съесть луковицу и сказали, что ничего другого нет и что Фортегуерри дома не обедает. Когда пришло время еды, юноша отправился туда, куда он был приглашен, и, войдя в зал, спросил у хозяйки, где ее муж; она отвечала, что его нет и что он дома не обедает, но велел сказать, если придет такой-то, чтобы он съел луковицу, так как другого ничего нет. Увидев такое угощение, юноша вспомнил первый отцовский завет и насколько плохо он его выполнил, взял луковицу и, вернувшись домой, обвязал ее веревочкой и подвесил к потолку над тем местом, где он всегда обедал.

Немного времени спустя он купил скаковую лошадь за пятьдесят флоринов, рассчитывая получить за нее через несколько месяцев флоринов девяносто, но так и не захотел никому ее уступить и, требуя за нее сто флоринов, твердо стоял на своем. И вот однажды ночью у лошади появились какие-то боли, и она околела. Подумав об этом, юноша понял, что он и на этот раз плохо выполнил отцовский завет, и, отрезав у лошади хвост, подвесил его к потолку рядом с луковицей.

А затем опять-таки случилось так, что, когда он захотел жениться, он не мог ни по соседству, ни во всей Сьене найти себе девушку, которая пришлась бы ему по нраву, и отправился на поиски по другим областям. Добравшись наконец до Пизы, он встретился там с одним нотариусом, который служил некогда в Сьене, был другом его отца и знавал и его. Поэтому нотариус принял его с почетом и спросил, что привело его в Пизу. Юноша сказал ему, что он отправился на поиски красивой жены, так как во всей Сьене не нашел ни одной, которая пришлась бы ему по нраву. Нотариус же сказал ему:

— Если так, то сам бог прислал нам тебя и тебе повезло, так как у меня есть под рукой молодая Ланфранки, красавица, каких мало, и позволь мне сделать так, чтобы она стала твоей.

Юноше это понравилось, и он не мог дождаться, когда ее увидит. И вот это случилось. Как только он ее увидел, тотчас же состоялся сговор и был назначен день, когда он должен был увезти ее в Сьену. Нотариус же этот был ставленником семьи Ланфранки, а девица, которая была распутной и уже имела дело с некоторыми пизанскими юношами, так и не смогла выйти замуж. Поэтому нотариус был озабочен тем, чтобы родители сбыли ее с рук и пристроили к сьенцу.

После того как нанята была горничная, быть может та самая сводня, ее соседка, некая бабенка по имени монна Бартоломеа, с которой невеста нет-нет да и погуливала в свое удовольствие, и после того как все необходимое было предусмотрено и снаряжен свадебный поезд, в который входил некий юноша из тех, что не раз занимались с ней любовью, все во главе с женихом и невестой двинулись по пути в Сьену, куда наперед уже были высланы люди для приготовления к свадьбе. И вот в пути один из юношей, за ней следовавших, в мыслях о том, что ее выдали на чужую сторону и что ему без нее предстояло вернуться в Пизу, — отчего он имел вид человека, шествующего на казнь —хвоей задумчивостью и вздохами добился того, что жених стал приглядываться и к ней и к нему, ибо верно говорит пословица, что любви и кашля никогда не скроешь.

Вид этого юноши вызывал у жениха величайшие подозрения, и он наконец догадался, какова была эта девица и что нотариус его предал и обманул. Поэтому, когда доехали до Стаджа, жених прибег к следующей хитрости: он объявил, что хочет отужинать пораньше, так как собирается на следующее утро добраться до Сьены, чтобы подготовить все необходимое, и сказал это так, чтобы молодой человек это расслышал. Спальни же, где они ночевали, были почти все расположены одна рядом с другой и разделены дощатыми перегородками. В одной из них спал жених, в другой — невеста с ее горничной, а в третьей — юноша, который не пропустил мимо ушей того, что было сказано сиенцем, но всю ночь переговаривался с горничной в ожидании рассвета; и так все улеглись. Наутро, почти за час до восхода, жених встал, чтобы отправиться в Сьену, как он об этом предупредил. Он спустился вниз, сел на коня и поскакал по направлению к Сьене, но, отъехав на расстояние примерно четырех выстрелов, повернул обратно, возвращаясь шагом и без шума к постоялому двору, откуда только что выехал.

Привязав лошадь к кольцу, он поднялся по лестнице и, дойдя до спальни невесты и тихонько заглянув в нее, убедился, что юноша там. Толкнув плохо притворенную дверь, он вошел и осторожно добрался до места, куда на ночь складывали одежду, разглядывая, не найдется ли там что-нибудь из вещей того, кто лежит на кровати. На свое счастье, он нашел его исподни. Те, что лежали в кровати, то ли услышали что-то и от страха притихли, то ли ничего не расслышали; но как бы то ни было, добрый человек положил исподни за пазуху, вышел из спальни, спустился по лестнице и, вскочив на коня, вместе с означенными исподнями направился в Сьену. Приехав домой, он их повесил рядом с луковицей и с конским хвостом. Когда наутро в Стаджа невеста проснулась вместе со своим любовником и молодой человек не мог найти белья, он сел на коня без оного и вместе со всеми поехал в Сьену. Доехав до дому, где должна была быть свадьба, они спешились. И, когда все расположились для легкого завтрака под тремя висящими предметами, юношу спросили, что эти предметы означают. И он отвечал:

— Я вам скажу и попрошу, чтобы каждый меня выслушал. Не так давно умер мой отец и оставил мне три завета. Первый гласил то-то и то-то, и потому я взял эту луковицу и повесил ее сюда; второе, что он мне завещал, было то-то и то-то, и я его ослушался: так как лошадь подохла, я отрезал у нее хвост и тоже повесил его сюда; третий завет гласил, чтобы я женился на возможно более близкой соседке, а я не только не женился ни на ком близком, но доехал до самой Пизы и женился на этой девушке, думая, что она такова, какими должны быть все, кто выходит замуж, выдавая себя за девиц. По дороге этот сидящий здесь юноша переночевал с ней на постоялом дворе, и я тихонько проник туда, где они были, и, обнаружив его исподники, унес их и повесил сюда. Если вы мне не верите, обыщите его, так как на нем их нет.

Так оно и оказалось.

— А что до этой доброй женщины, то по окончании нашей трапезы отвезите ее обратно, так как я не то что никогда с ней спать не буду, но и видеть ее не желаю. Нотариусу же, подавшему мне совет и снабдившему меня родней и брачным контрактом, скажите, чтобы он этот кусок пергамента употребил на обертку своего веретена.

Так и случилось. Все они вместе с невестой вернулись восвояси в дураках, и не солоно хлебавши, и с носом. Невеста же со временем отыгралась на многих мужьях, а жених на многих женах.

Совершив эти три глупости, юноша этот пошел против заветов своего отца, которые были все очень полезны, хотя многие с этим и не считаются. Что же касается последнего, самого важного, то никогда не ошибешься, если породнишься с соседом. Но все мы поступаем наоборот. И это не только в браках; предстоит ли нам покупка лошадей, — соседские не нужны, так как нам кажется, что у них уйма недостатков, и мы очертя голову бросаемся покупать у немцев, едущих в Рим на богомолье.

И так постоянно случается то с одним, то с другим, как вы только что слышали, а то и еще хуже.

Новелла XCVII

Пьетро Брандани из Флоренции судится и поручает кое-какие бумаги своему сыну, который, потеряв их, убегает и попадает в одно место, где он невиданным способом ловит волка. Получив за него в Пистойе пятьдесят лир, он возвращается и возмещает потерянные бумаги


В городе Флоренции когда-то жил некий Пьетро Брандани, гражданин, проводивший все свое время в судебных тяжбах. Был у него сын в возрасте восемнадцати лет. И вот однажды утром он, как обычно, должен был отправиться в судебную палату, выступая ответчиком в какой-то тяжбе, и передал сыну кое-какие бумаги, чтобы тот пошел с ними вперед и подождал его около монастыря. Сын, послушно выполняя отцовские приказания, отправился в условленное место и стал, имея при себе бумаги, дожидаться отца. А было это в мае месяце и случилось так, что в то самое время, когда мальчик стоял в ожидании, начался проливной дождь. Проходившая мимо крестьянка или зеленщица с корзинкой вишен на голове уронила корзину, отчего вишни рассыпались по всей улице. Ручей же на этой улице вздувается во время дождя так, что уподобляется целой речке. Мальчик, жадный, как все мальчики, присоединился к толпе других, которые наперебой стали подбирать упомянутые вишни, а потом побежали за ними по ручью. И вот, когда вишни были съедены, мальчик вернулся на свое место, но бумаг у него под мышкой уже не оказалось, так как они упали в поток, который немедленно унес их в Арно, — мальчик же этого не заметил. Он бегал взад и вперед, спрашивал то одного, то другого, но ответ был один: бумаги уже подплывают к Пизе. В глубоком отчаянии и в страхе перед отцом мальчик решил исчезнуть и в первый же переход достиг Прато, куда обычно подаются самые непутевые люди и беглецы из Флоренции. Он дошел до постоялого двора, куда после захода солнца прибыли какие-то купцы, не для того, чтобы провести там вечер, но чтобы снарядиться в дальнейший путь к мосту Альяна. Увидев жалкое состояние мальчика, купцы спросили его, что с ним и откуда он. Получив ответ на свой вопрос, они предложили ему остаться и отправиться с ними.

Мальчик не находил себе места от нетерпения, и вот они тронулись в путь и через два часа ночью доехали до моста Альяна. Когда они постучались в ворота постоялого двора, хозяин, который уже лег спать, высунулся в окно:

— Кто там?

— Открой нам, мы хотим переночевать.

Хозяин с ворчаньем сказал:

— Да разве вы не знаете, что кругом все полно грабителей? Я и так удивляюсь, как вас до сих пор не схватили.

И хозяин говорил правду, так как большая шайка бандитов наводила ужас на всю округу. Но они просились так настойчиво, что хозяин наконец их впустил. Войдя и поставив лошадей, они попросили поужинать. Хозяин же сказал:

— У меня нет ни куска хлеба.

Купцы отвечали:

— Как же быть?

А хозяин:

— Есть только один способ: пусть мальчик ваш наденет какие-нибудь лохмотья, чтобы его приняли за воришку, и спустится с этого холма, где он найдет церковь; пусть вызовет сера Чоне, тамошнего священника, и попросит у него от моего имени девятнадцать булок. Я так говорю потому, что, если эти злоумышленники встретят плохо одетого паренька, они ему ничего не сделают.

Когда ему показали дорогу, мальчик пошел, но неохотно, так как была ночь и было плохо видно. Он шел, надо полагать, со страхом и плутал то здесь, то там, не находя никакой церкви. Войдя в какой-то лесок, он увидел в стороне слабый свет, падавший на стену, и решил идти в этом направлении, думая, что это и есть церковь. А когда он вышел на большое гумно, он решил, что это площадь, а на самом деле это был дом крестьянина, к которому он подошел, и стал стучать в дверь. Услыхав это, крестьянин закричал:

— Кто там?

Мальчик отвечал:

— Отоприте, сер Чоне, такой-то хозяин у моста Альяна посылает меня к вам, чтобы вы одолжили ему девятнадцать булок.

Крестьянин на это:

— Какие булки? Воришка ты этакий, в наводчиках ходишь у этих грабителей! Вот я как выйду, да схвачу тебя, да отправлю в Пистойю, чтобы тебя там повесили!

Услыхав это, мальчик не знал, как ему быть, и вот, пока он стоял, растерявшись и озираясь, в поисках дороги, которая привела бы его в более надежное место, он услыхал тут же у самой опушки леса вой волка и, осмотревши все кругом, увидел на краю гумна бочку, стоявшую с выбитым днищем. Он быстро к ней подбежал и влез в нее, ожидая в великом ужасе решения своей судьбы. И вот этот волк, как видно от старости уже опаршивевший, подошел к бочке и стал об нее тереться, и, так почесываясь, он поднял хвост, и означенный хвост просунулся в отверстие… Едва только мальчик почувствовал внутри бочки прикосновение хвоста, он сильно перетрусил, однако, поняв, в чем дело, он с перепугу решил держаться за хвост и не выпускать его ровно столько, сколько хватит у него сил, покуда не выяснится, что с ним будет. Волк же, чувствуя, что его схватили за хвост, стал тянуть; мальчик крепко держит, а волк тянет, и так каждый тянет в свою сторону. Бочка падает и начинает катиться, мальчик же продолжает крепко держать, а волк продолжает тянуть, и чем больше он тянет, тем больше ударов наносит ему бочка. И так они катились в течение добрых двух часов, и столько ушибов нанесла бочка волку, что он наконец околел.

Но не обошлось без того, что и юноша оказался наполовину искалеченным, хотя судьба ему и помогла, ибо, чем крепче он держался за хвост, тем лучше он защищал себя и тем сильнее ранил волка. Убив волка, он, однако, всю ночь не решался ни вылезть из бочки, ни выпустить из рук волчьего хвоста.

Наутро, когда встал крестьянин, к которому юноша стучался в дверь, и пошел взглянуть на свои поля, он увидел бочку на дне глубокого оврага, задумался и стал рассуждать сам с собой:

— Эти черти, что бродят по ночам, всегда что-нибудь да натворят. Не говоря о прочем, вот и бочку мою, что стояла на гумне, ишь куда закатили.

И подойдя, он увидел волка, который лежал около бочки, но не казался мертвым, и стал кричать: «Волк! волк! волк!..» А когда подошли люди, сбежавшиеся на шум со всех сторон, они увидели мертвого волка и мальчика в бочке. То один, то другой, крестясь, спрашивал мальчика: «Кто ты такой? Что все это значит?»

Мальчик, ни жив ни мертв, едва переводя дыхание, говорил:

— Умоляю вас, ради бога, выслушайте меня и не обижайте.

Крестьяне выслушали его, чтобы узнать причину столь диковинного случая, и он рассказал все, что с ним приключилось, начиная от потери бумаг. И крепко пожалели его крестьяне и сказали ему:

— Сынок, уж очень тебе не повезло, но дело обстоит не так плохо, как ты думаешь. В Пистойе есть распоряжение, что всякий, кто убьет волка и представит его в коммуну, получит от нее пятьдесят лир.

Мальчик малость ожил, когда они предложили отвести его и помочь ему дотащить означенного волка. Он согласился и вместе с теми, кто помогал ему нести волка, добрался до постоялого двора у моста Альяна, откуда он пришел, и хозяин означенного двора, как и следовало ожидать, подивился и сказал, что купцы уже отбыли и что он и они, видя, что мальчик не возвращается, думали, что его волки зарезали или схватили грабители. Наконец мальчик представил волка в пистойскую коммуну, от которой, когда услышали, как было дело, он получил пятьдесят лир, пять из них он истратил на угощение всей компании, простившись с которой он с остальными сорока пятью вернулся к отцу, попросил у него прощения, рассказал все, что с ним случилось и отдал ему сорок пять лир. Отец, как человек небогатый, охотно их взял и простил его. И из означенных денег часть ушла у него на то, чтобы оплатить копии бумаг, а на остальные он смело продолжал, судиться.

Вот почему никогда не следует отчаиваться, ибо часто судьба как возьмет, так и даст, и как даст, так и отнимет. Кто бы мог подумать, что бумаги, унесенные потоком воды, будут восстановлены благодаря волку, просунувшему хвост в бочку и пойманному столь диковинным способом?

Действительно, этот случай — пример того, как не следует не то что отчаиваться, но и унывать и сетовать, что бы ни случилось.

Новелла XXI

О том, как Бассо делла Пенна в свой смертный час странным образом завещает мухам ежегодно корзину прелых груш, и доводы, которые он приводит для объяснения, почему он это делает


Сейчас я перехожу к новелле о прелых грушах и о последней шутке Бассо[15], ибо это была его предсмертная шутка. Когда он умирал — а время было летнее и смертность такова, что жена не подходила к мужу, сын бежал от отца и брат от брата, ибо велика была сила заразы, что хорошо известно каждому, кто это видел, — он решил составить завещание. Видя себя всеми покинутым, он приказал нотариусу записать, что он завещает своим, детям и наследникам обязательство ежегодно в июле месяце в день св. Якова давать мухам в определенном месте, им назначенном, корзину, вмещающую меру прелых груш. Когда же нотариус ему сказал: «Бассо, ты всегда шутишь», Бассо ответил:

— Пишите, как я вам говорю, ибо за всю мою болезнь не было у меня ни друга, ни родственника, который бы меня не покинул, кроме одних мух. И потому, будучи им настолько обязанным, я полагаю, что господь меня не помилует, если я не воздам им по заслугам. А чтобы вы удостоверились, что я не шучу, а говорю взаправду, напишите, что, если это не будет ежегодно выполняться, я лишаю своих детей наследства и все мое добро передаю такому-то духовному братству.

И нотариусу пришлось-таки в конце концов на это согласиться. Вот как рассудительно поступил Бассо в отношении этой крохотной скотинки.

Немного спустя, когда он уже стал отходить и был почти без памяти, к нему пришла одна из соседок, как это у них принято. Звали ее донна Буона[16], и она сказала:

— Бассо, да хранит тебя господь, я твоя соседка, монна Буона.

А он с великим трудом посмотрел на нее и еле слышно произнес:

— Теперь хоть я и умираю, но ухожу счастливым, ведь вот уже восемьдесят лет как я живу на свете, но ни одной доброй женщины никогда еще не встречал.

При этих словах никто из окружающих не мог удержаться от хохота, и под этот хохот Бассо вскоре и помер.

О его смерти я, об этом пишущий, и многие другие, жившие тогда, горевали, ибо всякий, кто бывал в Ферраре, знает, что он был душой города. А разве не велика была его рассудительность по отношению к мухам? Не говоря уже о том, что это было крайне постыдно для всего его семейства. Ведь много таких, что в подобных случаях бросают тех, за которых они должны были бы положить свою жизнь; и такова наша любовь, что дети не только не отдают своей жизни за отцов, но по большей части желают их смерти, дабы самим жилось посвободнее.

Новелла XXVII

Маркиз Обиццо да Эсти приказывает шуту Гонелле немедленно убраться с глаз долой и не сметь ступать на его землю, и что из этого вышло


Гонелла, веселый шутник, или, вернее, придворный шут, преподал урок феррарскому маркизу не хуже, чем это сделал Бартолино[17]. Однажды, потому ли, что означенный шут каким-то пустяком прогневил маркиза Обиццо или маркиз захотел над ним позабавиться, но он строго-настрого приказал ему больше не ступать на его землю, а если тот ступит, то ему отрубят голову. Гонелла же, верный себе, отправился в Болонью, купил там тележку, насыпал в нее болонской земли и, договорившись с возницей о цене, влез на тележку и вернулся пред светлые очи маркиза Обиццо. Увидев Гонеллу, подъезжавшего к нему в таком виде, маркиз удивился и сказал:

— Гонелла, я же велел тебе» не ступать на мою землю, а ты являешься передо мной на тележке? Что это значит? Или ты не ставишь меня ни во что? — и в ярости приказал своим телохранителям его схватить.

А Гонелла и говорит:

— Господин мой, ради бога, выслушайте меня, будьте справедливы, и если я виноват, повесьте меня.

Синьор был не прочь послушать его, предполагая, что он в свое оправдание приведет какой-нибудь неслыханный довод, и сказал:

— Повремените немного, пока он не скажет то, что хотел.

Тогда Гонелла сказал:

— Синьор, вы мне приказали никогда больше не ступать на вашу землю, поэтому я тотчас же отправился в Болонью, и насыпал на эту тележку болонской земли, и ступил на нее, и стою сейчас не на вашей и не на феррарской земле.

Маркиз, выслушав его с большим удовлетворением, согласился с его доводом, говоря:

— Гонелла, ты — обманчивая юбка[18], такая пестрая, что против твоего коварства мне не хватает ни ума, ни смекалки. Ступай на что хочешь, я признаю себя побежденным.

И благодаря этой забавной хитрости Гонелла остался в Ферраре, отправил тележку назад в Болонью, и маркиз стал считаться с ним еще больше, чем прежде.

Так, сославшись на неслыханный закон, на который ни один юрист не сумел бы сослаться, Гонелла сделал это так, что маркиз ничего не сумел возразить на его довод, а Гонелла на этом кое-что заработал.

Новелла XXVIII

Сер Тиначчо, священник из Кастелло, кладет к своей дочке в постель юношу, которого он принял за женщину, и из этого получается отменно веселая история


Еще более невиданным и хитроумным было представление, разыгранное тем, кто в нижеследующей новелле, будучи мужчиной, представился женщиной. Однако приступаю к новелле.

В мое время в Кастелло, Флорентийской округи, в одной из тамошних церквей священником был некто по имени Тиначчо. Он был уже стариком, но в прошлом имел друга (или недруга) в лице красивой девушки из Борго Оньисанти и прижил с ней девочку, которая в мое время была красавицей на выданье, и всюду шла о ней молва, что племянница священника хороша хоть куда. Неподалеку от нее проживал юноша, об имени и фамилии которого я умолчу и который, влюбившись в нее, выдумал хороший способ, чтобы побыть с ней, что ему и удалось. Однажды в дождливый вечер он оделся и повязался, как крестьянка, и напихал себе под платье соломы и тряпок, чтобы быть похожим на беременную женщину, которую раздуло по самое горло. Затем пошел в церковь к исповеди, как это делают женщины на сносях.

Когда он дошел до церкви, было около часа ночи. Он постучался, и когда служка ему открыл, он попросил священника. Служка сказал:

— Он только что понес кому-то причастие и скоро вернется.

Роженица говорит:

— Ой, худо мне! Я, несчастная, совсем измучилась!

И, вытирая себе лицо платком, скорее чтобы его не узнали, чем от пота, якобы выступавшего на лбу, он с большим трудом уселся, говоря:

— Буду ждать его. Я так отяжелела, что вернуться уже не в силах. И даже если господу угодно будет меня прибраться больше мешкать не могу.

А служка говорит:

— Ну что же, в добрый час.

Наконец он дождался священника, который прибыл в час ночи. Приход у него был большой, и много было прихожанок, которых он в лицо не знал. И видит он в полутьме мнимую женщину, которая в великой тоске вытирает себе лицо и говорит ему, что ждала его, и о том, что случилось и почему. И священник стал ее исповедовать. Женщина-мужчина затянула исповедь как могла, чтобы ночь успела вступить в свои права.

Когда закончилась исповедь, она стала вздыхать, говоря:

— Куда мне, бедной, сегодня еще идти?

Сер Тиначчо говорит ей:

— И глупо было бы; ночь темная, и дождик накрапывает и, как видно, пойдет еще сильней; никуда больше не ходите, переночуйте с моей девочкой, а завтра с утра потихонечку дойдете. Как только женщина-мужчина это услыхала, она решила, что ей повезло, и, так как слова священника пришлись ей по вкусу, сказала:

— Отец мой, я последую вашему совету, так как дорога сюда настолько меня утомила, что, по-моему, я и ста шагов не пройду, не подвергаясь большой опасности, да и погода плохая и ночь на дворе, так что я уж лучше сделаю, как вы говорите. Но прошу вас об одном, если муж мой что скажет, вы уж меня перед ним извините.

Священник сказал:

— Положитесь на меня.

И, отправившись на кухню по приглашению священника, она поужинала вместе с девицей, часто пользуясь платком, чтобы скрыть свое лицо. Поужинав, они отправились на постель в спальню, отделенную только дощатой перегородкой от спальни сера Тиначчо. И наступило уже время первого сна, как юноша-женщина начал касаться сосков девушки, а девушка уже успела поспать, и слышно было, как священник храпит вовсю. Беременная женщина все ближе прижималась к девушке, а девушка, чувствуя того, кто ради нее поднимался, стала звать сера Тиначчо, говоря:

— Это мальчик!

Больше трех раз звала она его, пока он не проснулся. На четвертый раз:

— О сер Тиначчо, это мальчик!

Сер Тиначчо спросонья сказал:

— Что ты говоришь?

— Говорю, что это мальчик.

Сер Тиначчо, решив, что добрая женщина родила мальчика, говорит:

— Помоги ему, дочка моя, помоги ему, да хранит тебя господь.

Обессилев, сер Тиначчо, которого одолевал сон, опять уснул, а девушка, тоже обессилевшая и от беременной женщины и от сонливости, а также думая, что священник уговаривает ее помочь тому, о ком она говорила, провела эту ночь, как могла лучше.

Ближе к рассвету, после того как юноша всласть удовлетворил свое желание, ей стало ясно, что она обручилась и без венца, и кто такой был он, и как, пылая от любви к ней, он сделался женщиной только для того, чтобы побыть с ней, любимой им превыше всего на свете. А он, когда встал, подарил ей на прощание все деньги, которые при себе имел, объявив, что они принадлежат ей, а также на будущее время договорился с ней о частых встречах и после всего этого с бесчисленными поцелуями и объятиями с ней распростился, говоря:

— Когда сер Тиначчо спросит тебя, куда девалась беременная женщина, ты скажешь: она нынче, ночью родила мальчика, когда я вас звала, а рано утром заблаговременно ушла с богом и унесла означенного младенца.

А когда беременная женщина ушла, засунув солому, которая у нее была за пазухой, в сенник сера Тиначчо, означенный сер Тиначчо, встав с постели, пошел в спальню к девушке и сказал ей:

— Что за беда такая приключилась нынче ночью, что ты мне спать не давала? Всю ночь: «Сер Тиначчо, сер Тиначчо!» Что же это было?

И сказала девушка:

— Эта женщина родила чудесного мальчика.

— Где же он?

На что девушка:

— Сегодня утром, совсем ранехонько, она ушла с ребенком, думаю, что скорее от стыда, чем от чего-либо другого.

А сер Тиначчо:

— Черт бы их всех побрал, они так долго терпят, что потом ходят и сплевывают своих детишек где попало. Если мне удастся ее признать или установить, кто муж, который, наверное, негодяй, я ему покажу!

И говорит на это девушка:

— И очень хорошо сделаете, так как она и мне не давала спать всю ночь.

И на этом дело кончилось. Поэтому с тех пор больше уже не было надобности слишком ломать себе голову над сочетанием планет, которые после этого часто сходились в положенное им время; священник же получил по заслугам. Раз у них нет жен, на которых им можно отомстить, то хорошо бы мстить и всем остальным на их племянницах и дочерях, как в данном случае, при помощи подобной же хитрости, поистине одной из лучших и наиболее выдающихся, о которых когда-либо мне приходилось слышать. И я думаю, что юноша совершил небольшой грех, посягнув на тех, кто под прикрытием религии столько раз посягает на чужое добро.

Новелла XXXIV

Феррантино Дельи Ардженти из Сполето, находясь в Тоди на службе в папских войсках, участвует в конном рейде, а затем по возвращении, насквозь промокший от дождя, попадает в один дом, в котором он находит множество всяких угощений на очаге и девушку и в котором он проводит трое суток в свое удовольствие


Иначе[19] Феррантино дельи Ардженти из Сполето наказал одного каноника в Тоди. А именно, когда кардинал дель Фьеско стоял с папскими войсками в Тоди, имея в своем распоряжении наемных солдат, в числе их был некто по имени Феррантино дельи Ардженти из Сполето, которого я, пишущий эти строки, да и многие другие году в 1390 или около того, в бытность его флорентийским экзекутором[20], узнавали по тому признаку, что он разъезжал на коне с поводьями столь непомерной ширины, что в каждом ремне была добрая четверть локтя. И вот, когда один из замков в окрестностях Тоди оказался захваченным неким дворянином, было решено отправить туда всех наемных конников, в числе которых был как раз тот самый Феррантино. Произведя вокруг замка все опустошения, на какие они только были способны, но не отвоевав его, они возвращались в Тоди. В это время хлынул сильнейший ливень, и от него все промокли до костей, а больше всех Феррантино, у которого одежда лоснилась так, словно она была из ирландского шелка. Вымокший до такой степени, он спешился у домика, который снимал, и приказал своему малому поставить лошадей в конюшню, а сам принялся шарить по дому в поисках огня или дров на растопку, но ничего путного не нашел, так как был он бедным конником, а обитель его была подобна аббатству в Спаццавенто[21]. Убедившись в этом, Феррантино, насквозь промокший и продрогший, говорит:

— Мне здесь так оставаться нельзя. И тотчас же вышел и, заглядывая то в одну дверь, то в другую и поднимаясь по лестницам, принялся рыскать по чужим домам, чтобы добиться возможности просохнуть, если где-нибудь найдется огонь. Переходя от одного дома к другому, он, на свое счастье, набрел на дверь, войдя в которую он поднялся по лестнице и оказался в кухне перед огромным пылающим очагом с двумя полными кастрюлями; на вертеле жарились каплуны и куропатки, а служанка, молодая и очень хорошенькая, вертела означенное жаркое. Она была из Перуджии, и звали ее Катериной.

Внезапно увидев Феррантино на кухне, она вся обомлела и сказала:

— Что тебе надо?

А тот говорит:

— Я только что оттуда-то и, как видишь, весь промок. Дома у меня нет огня, и больше я уже ждать не мог, иначе я бы помер. Прошу тебя, позволь мне обсушиться, и я уйду.

И говорит ему служанка:

— Ладно, только поскорей, да иди себе с богом, а то чего доброго вернется мессер Франческо, у которого ужинает большая компания, тогда тебе несдобровать, а меня он поколотит.

На что Феррантино:

— Ладно, так я и сделаю. А кто такой мессер Франческо?

Она отвечает ему:

— Это мессер Франческо из Нарни, он местный каноник и живет в этом доме. А Феррантино:

— О! Да я его самый большой друг, какой у него только есть! (Хотя он его совершенно не знал.)

Служанка говорит:

— А ну-ка поскорей, а то меня уже знобит.

Феррантино же твердил:

— Не бойся, я скоро просохну.

В это самое время вернулся мессер Франческо и, войдя на кухню, чтобы посмотреть, как идут дела с угощением, увидел сохнувшего Феррантино и сказал:

— Что ты тут делаешь? Кто это такой!

А Феррантино говорит:

— В чем дело? Как это что?

А мессер Франческо:

— Черт тебя побери, ты, верно, воришка, что лазаешь по чужим домам, а ну-ка вон из этого дома!

На что Феррантино:

— О pater reverende, patientia vestra[22], пока я не просохну.

А каноник:

— Что это за pater merdende[23]? Говорю тебе, убирайся подобру-поздорову.

А Феррантино ни с места и говорит:

— Вот только просохну.

— Я говорю, уходи вон из этого дома, иначе я обвиню тебя в воровстве.

Феррантино же говорит:

— О prete Dei, miserere mei![24] — и не двигается.

Видя, что он не уходит, мессер Франческо достает меч и говорит:

— Клянусь тебе, я посмотрю, будешь ли ты здесь торчать мне назло! — и бросается с мечом на Феррантино. При виде этого Феррантино вскакивает на ноги и, хватаясь за свой меч, говорит:

— Non truffmini![25] — и, обнажив его, становится в позицию против каноника и гонит его в залу, тесня и наступая, и так оба они оказываются в зале, где обмениваются ударами, не приносящими вреда. А когда мессер Франческо видит, что никак выгнать его не может, даже вооружившись мечом, а Феррантино в это время бряцает своим, он говорит ему:

— Клянусь тебе телом господним, я сейчас же иду и пожалуюсь на тебя кардиналу.

На что Феррантино:

— И я пойду.

— Идем, идем.

И оба сбегают по лестнице, а мессер Франческо, дойдя до дверей, говорит Феррантино:

— Проходи!

А Феррантино:

— Не пойду впереди вас, так как вы служитель господний.

И столько наговорил, что мессер Франческо вышел первым. Едва только тот вышел, Феррантино захлопывает дверь и запирается изнутри. Тотчас же он взбегает на лестницу, сбрасывает вниз всю мебель, какую только мог найти, так чтобы хорошо забаррикадировать дверь изнутри (он так забил лестницу, что двое грузчиков за целый день не смогли бы ее очистить). Наконец он добился того, что снаружи можно было только стучать в дверь, но не отворить ее. Каноник же, видя себя выброшенным наружу, решил, что его дело дрянь и что жареным и сырым мясом завладел неизвестный ему человек, и, стоя на улице, стал весьма ласково просить, чтобы его впустили. На что Феррантино, выглянув в окно, говорит:

— Иди с богом подобру-поздорову!

— Прошу тебя, открой! — говорил каноник, а Феррантино отвечал:

— Открываю! — и открывал рот.

А тот, видя, что он лишился собственного владения и всего прочего и что к тому же его одурачили, отправился к кардиналу и пожаловался ему на случившееся. Между тем настал час ужина, и компания, которая должна была отужинать с каноником, явилась и постучала в дверь. Феррантино высовывается в окно:

— Что вам надо?

— Мы пришли на ужин к мессеру Франческо.

И говорит им Феррантино:

— Вы ошиблись дверью. Здесь нет ни мессера Франческо, ни мессера Тедеско[26].

Постояли немного, словно потеряли память, но все-таки опять вернулись к дверям и опять постучали. А Феррантино опять высунулся в окно:

— Я же говорил вам, что он здесь не живет, сколько раз повторять вам это? Если вы не уйдете, я вам брошу на голову нечто такое, от чего вы станете зловонными; лучше было бы вам сюда никогда не приходить.

И стал швырять камнями в заднюю дверь для большего грохота. Вскоре те — от греха подальше — пошли ужинать к себе по домам, где нашли довольно жалкое угощение. Канонику же, который ходил жаловаться кардиналу и который приготовил такое хорошее угощение, пришлось позаботиться о другом ужине и о другом ночлеге. И не помогло то, что кардинал посылал своих людей с приказом, чтобы Феррантино покинул дом, ибо каждый раз, как кто-нибудь стучался в дверь, он бросал большой камень, так что каждый тотчас же шел на попятный.

После того как все, бывшие вне дома, утомились, Феррантино сказал Катерине: — Давай поужинаем, я теперь уже просох. И говорит ему Катерина:

— Лучше-ка отопри дверь тому, кому принадлежит дом, и ступай себе восвояси.

А Феррантино:

— Это дом мой, тот самый дом, который милосердный господь мне сегодня уготовил. Ты хочешь, чтобы я отказался от дара, дарованного мне таким синьором? Ты совершила смертный грех уже тем, что мне это сказала.

И что бы она ни говорила, Феррантино не уходил. И пришлось волей-неволей согласиться поставить угощение на стол и сесть вместе с Феррантино. И оба они превосходно поужинали. Затем, убрав остатки угощенья, Феррантино сказал:

— А где спальня? Пойдем спать.

И говорит ему Катерина:

— Ты просох, набил себе полное брюхо и теперь хочешь спать? Ей-ей, это нехорошо.

А Феррантино:

— Что ты? Катерина ты моя, Катерина, если бы я своим приходом сюда ухудшил твое положение, что бы ты тогда стала говорить? Я застал тебя за готовкой для другого в качестве служанки, а обращался с тобой как с госпожой; а ведь, если бы мессер Франческо со своей компанией сюда явился, на твою долю пришлось бы негусто, а со мной ты получила вдвойне и обеспечила себе рай тем, что помогла мне, промокшему и голодному.

Катерина говорит ему:

— Ты не дворянин, иначе ты таких вещей не стал бы делать.

На что Феррантино:

— Я дворянин, и к тому же граф, и не из тех, что должны были здесь ужинать. Тем большее ты сделала добро. Идем спать.

Катерина отнекивалась, но все же в конце концов легла с Феррантино и не изменила своей постели, ибо в ней же она спала с каноником. Так Феррантино проспал с ней всю ночь, а наутро встал и пробыл в этом доме ровно столько, сколько хватило угощений, что составило больше трех суток, в течение которых мессер Франческо бродил по Тоди, подчас издали поглядывая на свой дом с видом безумного, а иногда посылал соглядатаев, чтобы узнать, не ушел ли из него Феррантино; а если кто из них подходил к дому, тотчас же из окон сыпались на него камни.

Наконец, когда все было съедено, Феррантино вышел через заднюю дверь, потому что пройти через переднюю он не мог из-за наваленной там мебели, и пошел в свои бедный и скудный дом, где слуга и обе его лошади также весьма скудно поели, и там покаялся.

А мессер Франческо вернулся в свой дом через заднюю дверь, и ему пришлось таскать и убирать всякую мебель вместо ужина. Катерина же дала ему понять, что она с пришельцем все время спорила и сопротивлялась ему и что он, мол, от нее так ничего и не добился. А затем кардинал, по ходатайству каноника, вызвал к себе и того и другого, говоря Феррантино, чтобы тот ответил на предъявленный ему иск.

Феррантино же, извиняясь, говорил ему:

— Господин кардинал, вы ведь нам ничего иного не проповедуете, как то, чтобы мы любили ближнего. Когда я вернулся из похода насквозь промокший, ни жив ни мертв и не нашел у себя дома ни огня, ни чего-либо другого, я решил не умирать. Набрел я, как захотел того господь, на дом этого почтенного служителя божия, который здесь перед вами стоит, и, найдя там жаркий огонь с кастрюлями и вертелом, стал около него сушиться, никому не мешая и никому не докучая. Явился он и стал меня поносить, требуя, чтобы я покинул дом. А я продолжаю добрыми словами просить его, чтобы он дал мне обсохнуть, но ничего не помогло, и он со шпагой в руках бросился на меня, чтобы меня убить. Я, чтобы не быть убитым, схватил свою шпагу, отбиваясь от него вплоть до самой наружной двери, из которой он вышел на простор, чтобы убить меня, как только я выйду из двери; тогда я заперся изнутри, оставив его на улице исключительно из-за страха смерти, и из-за этого страха я просидел там, один бог ведает как, до сегодняшнего дня. Если он хочет, чтобы меня осудили, то он не прав. Мне терять нечего, и я могу вернуться к себе домой и не выходить оттуда, пока не буду знать зачем. Но что касается меня, то я считаю, что обидел меня он.

Услышав это, кардинал отозвал каноника в сторону и сказал ему:

— Что ты собираешься делать? Ты слышал, что он говорит, и можешь понять, с кем имеешь дело. Думаю, что вам лучше всего помириться, если тебе только не охота тягаться с наемным солдатом.

На что тот согласился.

И точно так же отозвал он в сторону и Феррантино и умиротворил их обоих, но не без того, чтобы каноник долго еще косился на Феррантино. Так Феррантино, просыхая, наполняя свое брюхо в течение трех суток и вволю развлекаясь с бабенкой каноника, ублаготворился, чего желаю и каждому мирянину и светскому человеку, который сумеет попользоваться жирными и излишними благами духовных особ, каковым, в свою очередь, желаю, чтобы с их угощениями, пирами и бабами случалось всегда то, что случилось с этим благородным каноником, ибо они, под благовидным предлогом религии потворствуя своим вожделениям, безмерно предаются всяким порокам, как-то: обжорству, сладострастию и прочим.

Новелла XXXV

Незадачливый клирик, пользуясь покровительством кардинала, у которого он состоит в служках, хочет, не зная латыни, испросить себе бенефиций[27] у папы Бонифация, которому он объясняет, что такое «terribile»[28]


А дабы должным образом показать, сколь многие клирики добиваются бенефициев, не обладая ни знаниями, ни смекалкой, я сейчас расскажу маленькую новеллу, из которой ты, читатель, сможешь отлично в этом убедиться. Во времена папы Бонифация некий незадачливый клирик, состоявший в служках у одного из его кардиналов, не только не знал латыни, но едва умел читать.

Означенный кардинал, желая из него что-нибудь сделать, велел составить для него прошение насчет получения у святого отца какого-нибудь бенефиция. Прекрасно зная, насколько тот клирик неотесан, он сказал ему:

— А ну-ка поди сюда! Я велел составить для тебя прошение и хочу, чтобы ты представил его святому отцу, а я тебя к нему отведу. Иди смело. Он тебя наверняка спросит что-нибудь по-латыни, и если сам сумеешь ответить на его вопрос, то отвечай и не бойся, если же не поймешь и не сумеешь ответить, то смотри на меня, а я буду стоять около папы и знаками буду показывать тебе, что ты должен говорить, так что ты меня поймешь, и отвечай согласно тому, что ты поймешь по моим знакам.

Клирик, которому легче было съесть целую миску бобов, сказал:

— Я так и сделаю.

Кардинал отыскал прошение и вручил его клирику, повел его к папе и представил его святейшеству. Клирик, бросившийся на колени, вручил папе прошение, а кардинал стал рядом с папой лицом к клирику только для того, чтобы в случае надобности подать ему знак, что говорить.

Получив прошение, папа его прочел и, взглянув на клирика и поняв, что это за птица, спросил его:

— Quid est terribilis?[29]

Клирик, услыхав столь устрашающее название и не зная, что ответить, смотрел на кардинала, который размахивал рукой так, как машут, когда раздувают кадило[30].

Клирик, представив себе то, на что мог намекать кардинал, сказал непотребными словами:

— Это самое, что у осла, когда оно стоит, святой отец.

Папа, услыхав это, соблаговолил изречь:

— Он ответил лучше, чем мог бы. Да и что же может быть страшнее этого? — и сказав: — Fiat, fiat[31],— со смехом обратился к кардиналу: — Уведи его, fiat, fiat.

И дело было сделано.

Как же груб был этот незадачливый клирик, который, предложив столь отменное толкование, не сообразил, ни что он говорит, ни перед кем! И за это он получил бенефиций, и кто знает, если бы он что-нибудь знал, он, пожалуй, и не получил бы его. Быть может, именно грубость его и послужила причиной его повышения в сане, как это случается со многими, которые, прикасаясь к телу господа нашего, обладают меньшей рассудительностью, чем неразумная скотина.

Новелла XL

Означенный мессер Ридольфо[32]доказывает племяннику, вернувшемуся из Болоньи, где он обучался праву, что он даром потерял время


Нижеследующая новелла не менее хороша, как не менее хорошо было слово, сказанное им племяннику, который, обучаясь праву, провел в Болонье добрых десять лет и, вернувшись в Камерино отменным законником, явился засвидетельствовать свое почтение мессеру Ридольфо. Приняв его, мессер Ридольфо сказал ему:

— А что же ты делал в Болонье?

Тот отвечал:

— Господин мой, я обучался праву.

И мессер Ридольфо продолжал:

— Плохо же ты потратил свое время.

Юноша, которому слова эти показались весьма странными, отвечал:

— Почему же, господин мой?

И мессер Ридольфо сказал:

— Потому, что тебе следовало обучаться там силе, и это было бы вдвое выгодней.

Юноша стал было улыбаться, но, снова и снова это обдумав, он вместе с другими, кто это слышал, убедился, что мессер Ридольфо сказал правду.

Так и я, пишущий эти строки, находясь как-то в обществе студентов, слушателей мессера Аньоло да Перуджия, говорил им, что они даром тратят время, обучаясь своему делу.

Они спросили:

— Почему?

А я продолжал:

— Чему вы обучаетесь?

А они:

— Мы обучаемся праву.

На что я сказал им:

— Что вы будете с ним делать, раз им не пользуются?

Действительно, оно не очень-то в ходу. Кто бы ни был прав, но если на другой стороне немного больше силы, право остается бессильным. Поэтому-то мы в наше время и видим, что бедным и бессильным почем зря присуждаются телесные и денежные наказания, богатым же и сильным очень редко, ибо жалок тот, кто не имеет достаточной силы.

Новелла LIII

Берто Фольки в винограднике занимается любовью с одной крестьянкой; в это время некий прохожий перелезает через ограду и, ничего не замечая, соскакивает прямо на них; думая, что это жаба, он убегает с криком «караул» и учиняет переполох на всю округу


Здорово повезло Берто Фольки, добившемуся своего в любовных шашнях, а также и приору Оке, получившему при помощи тонкого обмана весь урожай с одного виноградника, так же здорово, как тому Сандро Торнабелли[33], который достиг исполнения своего желания. Этот самый Берто Фольки был гражданином нашего города, веселым и приятным и в свое время весьма влюбчивым. Ему давно уже приглянулась одна крестьянка в Эме из прихода Санто-Феличе, так что в конце концов, когда означенная крестьянка находилась в одном винограднике, означенный Берто, отнюдь не отчаявшийся в своей любви, добился своего, и оба они примостились у стенки из наваленных диких камней, которая опоясывала виноградник и за которой проходила дорога. А было это в разгар лета, в самую сильную жару, и как раз двое мужиков, шедших из Санта-Мария Импрунета, проходили в это время по дороге, и один говорил другому:

— Больно мне пить захотелось. Может, ты слазишь в этот виноградник за одной хотя бы гроздью, а то, хочешь, пойду я?

Другой сказал:

— Иди-ка лучше ты!

И вот тот одним махом вскочил на стенку и, соскочив оттуда, угодил ногами прямо на поясницу Берто, лежавшего на означенной крестьянке, и все это случилось в один миг. От удара Берто больше испугался и пострадал, чем крестьянка, заметившая только, что на нее налегли еще лучше прежнего. Мужик, перескочивший через ограду, почувствовал, что попал ногами на что-то мягкое, и, даже не оглянувшись, бросился бежать по винограднику, ломая шесты и лозы и вопя во всю глотку: «Караул! Караул!»

Берто же, несмотря ни на что, продолжал старательно заниматься своим делом, словно представлял себе, что он на работе. А на шум, поднятый мужиком, сбежались кто откуда.

— Что такое? Что такое?

А тот говорит;

— Ой-ой-ой! Я нашел самую большую жабу, какой еще никогда не находил.

Суматоха росла, и ему говорили:

— Что ты, с ума сошел, — всю округу поднял на ноги из-за простой жабы!

А тот все орал:

— Ой-ой-ой! Братцы, она больше целого корыта. Я на нее спрыгнул, и мне почудилось, будто я спрыгнул на огромные легкие или печень какой-нибудь скотины. Ой-ой-ой, я от этого никогда не опомнюсь!

А в это время его спутник, а может быть, и родственник, который все ждал винограда, услыхал шум и, так как оба они были в сговоре, перепугался, как бы на того не напали и не убили бы его, закричал: «караул» и стал удирать что есть мочи.

Колокола Санто-Феличе стали бить в набат, также в Подзолатико и по всей округе. Один — отсюда, другой — оттуда, и все бегут. Что такое? Что за шум? Да еще в такой час! Женщина, оторвавшаяся от Берто, несется домой к мужу с криком: «О я несчастная! Что это за шум?» — сталкивается с мужем, который, как и все прочие, бежит на площадь Санто-Феличе, и говорит:

— Ой-ой-ой, муж мой, что это все значит? Один бог ведает, с каким удовольствием я рвала в винограднике траву для нашего быка, а как поднялся этот гомон, я уже чуть жива.

Берто появляется с другого конца площади и говорит:

— Что за новости? С какой это радости?

А работник, который на него спрыгнул, говорит:

— Как что? Разве вы не слышали? Я не думаю, чтобы кто-нибудь когда-либо видел или находил такую большую жабу, какую нашел в винограднике я; а хуже всего то, что я на нее спрыгнул; удивительно, что она не заплевала меня своим ядом, да и то не знаю, выживу ли я.

И говорит ему Берто:

— Ей-богу, ты смешной человек; а если бы ты черта нашел, что бы ты стал делать?

А тот:

— Я охотнее на черта набрел бы, чем на такую жабу.

В это время на площади появляется другой, совсем истосковавшийся его спутник и при виде товарища с криком бросается его обнимать, говоря:

— Ой-ой-ой, товарищ, что с тобой было? Кто на тебя нападал? А я-то думал, что тебя уже нет в живых.

А тот почти без памяти все твердил о жабе.

Тут и Берто Фольки вступается и говорит:

— Ну и удружили же вы нам! Вашим переполохом вы оторвали от работы всех до одного мужчин в этой округе; а я-то было занялся одним своим делом, но, как баран, тоже сюда прибежал.

Так сыпались ответы и вопросы то с одной, то с другой стороны, и наконец Берто сказал:

— Немало времени живу я в этих краях, и уже давно говорили мне, что кто-то набрел в этом винограднике на огромную жабу; может быть, это та самая.

Все в один голос решили, что так оно и есть, — ведь ограда была выложена всухую и некоторые стенки были просто навалены из битого камня. Возможно, что жаба там за это время и разрослась. И на этом все отправились по домам. Но не успели они разойтись, как Берто, уже собравшийся обратно во Флоренцию, повстречался, но не дальше как на расстоянии выстрела от площади, с приором Окой, приором этого местечка и человеком наиприятнейшим, который как раз возвращался из Флоренции и, приветствовав Берто как близкого друга, повел его обратно, желая провести с ним этот вечер. Берто согласился, и, когда они вместе с приором возвращались, приор ему сказал:

— Я по дороге слышал, что здесь произошел большой переполох; в чем же было дело?

И сказал ему Берто:

— Дорогой мой приор, если вы сохраните мою тайну, я вам расскажу самую лучшую новеллу, которую вы когда-либо слышали с тех пор, как родились на свет божий.

На что приор сказал:

— Берто, по рукам, — и протянул ему руку, — и клянусь тебе в этом; к тому же ты знаешь, что я священник.

Тогда Берто рассказал ему начало, середину и конец того, что произошло. Приор был толстый и долго не мог перевести дух, нахохотавшись всласть. Поужинавши переночевав, и отпраздновав вместе с приором событие, означенный Берто на следующее утро вернулся во Флоренцию, приор же после обедни решил сделать так, чтобы новелла эта пошла ему на пользу, и рассказал о случившемся своим прихожанам, увещевая их всех, чтобы и близко не подходили к этому винограднику, ибо такая жаба очень опасна и ей достаточно одного взгляда на человека, не говоря о яде, которым она его заплюет. Поэтому не многие нашлись, кто бы осмелился войти в виноградник, если не считать, что Берто и крестьянка там уже побывала. И приор, убедившись, что не находится желающих его возделывать, договорился с его владельцем, что он возьмет его в аренду, и сказал:

— Я беру это на свой страх, так как мне ведомы некоторые молитвы и некоторые заклинания, пригодные для такого случая, к тому же и работник мой такой болван, которому все нипочем.

Коротко говоря, он арендовал виноградник в течение нескольких лет за бесценок и получал с него каждый год когда восемь, а когда и все десять бочек вина, а владельцу виноградника казалось, что он на приоре наживается, раз участок не только не пустует, но даже возделывается. Приор Ока имел, таким образом, хороший улов, и Берто часто к нему заходил распить с ним вместе этого вина. Но приор строго следил за тем, чтобы на жабу больше никогда не спрыгивали.

Итак, что же мы скажем о приключениях и событиях, коими правит любовь? Какие только ни бывали странные случаи, но я не думаю, чтобы могли быть подобные этому, когда Берто в такую бурю под звон набата и под рев толпы все-таки довел свою работу до конца, а приор Ока, дав доброе наставление своим прихожанам, в течение нескольких лет получил до сорока бочек вина. И это пошло ему на пользу, так как он и сам любил пожить и охотно угощал других.

Новелла LXVI

Коппо ди Боргезе Доменики из Флоренции, прочитав одну историю из Тита Ливия, приходит в такую ярость, что, когда к нему являются мастера за деньгами, он их не слушает, не понимает и выгоняет вон


Был некогда во Флоренции гражданин, ученый и весьма уважаемый, по имени Коппо ди Боргезе Доменики. А жил он как раз напротив того места, где стоят сейчас Львы, и производил строительные работы в своих домах. Как-то в субботу под вечер он, читая Тита Ливия, наткнулся на историю о том, как римские женщины, вскоре после того как был издан закон, запрещавший им носить украшения, сбежались на Капитолий, требуя отмены этого закона. Коппо, человек хотя и ученый, но раздражительный и отчасти взбалмошный, пришел в ярость, словно все это происходило у него на глазах. Он книгой и кулаком стучит по столу, всплескивает по временам руками и говорит: «Горе вам, римляне, неужели вы это потерпите, вы, которые не потерпели над собой власти ни царей, ни императоров?» И разбушевался так, как если бы служанка стала выгонять его из собственного дома. Означенный Коппо все еще бесновался, как вдруг появляются мастера и рабочие, возвращавшиеся с работы. Поклонившись Коппо, они попросили у него денег, хотя и видели, что он чем-то очень разгневан. Но Коппо, как аспид на них напустившись, говорил:

— Вот вы мне кланяетесь, а по мне, лучше бы сам дьявол вселился в мой дом! Вот вы просите у меня денег за ремонт моих домов, а по мне, лучше бы они тут же обрушились, и обрушились на мою голову!

А те переглядывались и с удивлением говорили: «Что с ним?» Потом сказали ему:

— Коппо, ежели вам что не по душе, нам это очень досадно, а ежели в наших силах что-нибудь сделать, чтобы вы перестали огорчаться, мы охотно это сделаем.

Коппо сказал:

— А ну-ка! Идите вы нынче с богом и ко всем чертям. Лучше бы мне никогда не видеть белого света: подумать только, что эти нахалки, эти потаскухи, эти негодницы имели наглость бегать на Капитолий и требовать, чтоб им вернули их украшения! О чем же думают римляне, если даже я, Коппо, вчуже не нахожу себе места? Будь на то моя воля, я бы их всех послал на костер, чтобы те, которые останутся в живых, навсегда это запомнили. Уходите и оставьте меня в покое.

И те, от греха подальше, злили, говоря друг другу:

— Что за черт? Болтает он что-то, не пойму что, о римлянах, а может быть, о весах[34].

А другой говорит:

— Что-то он рассказывал о потаскухах, сам не знаю что. Не загуляла ли у него жена?

Один рабочий говорит:

— По-моему, он сказал: слезы капают от боли[35].

А другой:

— А по-моему, он жалуется, что ему опрокинули кадку с солью[36].

— Как бы там ни было, — решили они наконец, — но деньги свои мы все-таки хотим получить, а там — как знает. И так они решили в этот день к нему больше не ходить, а вернуться в воскресенье утром. Коппо же остался один на поле брани, и на следующее утро, когда он остыл и вернулись мастера, он дал им то, что им полагалось, говоря, что у него вчера вечером были другие заботы.

Ученый это был человек, хотя ему и взбрела в голову такая нелепая фантазия. Однако, если толком обо всем поразмыслить, она была вызвана не чем иным, как стремлением к справедливости и к добродетели.

Новелла LXVIII

Гвидо Кавальканти[37], достойнейший муж и философ, становится жертвой ребяческой хитрости


Виднейший гражданин Флоренции по имени Гвидо Кавальканти однажды играл в шахматы. В это время один мальчуган, по обычаю игравший с другими не то в мячик, не то в кубарь, не раз с шумом к нему подбегал; наконец, как это часто бывает, его толкнул другой мальчик, и он наткнулся на означенного Гвидо; а тому, должно быть, как раз не повезло в игре, и он в ярости вскочил и, бросившись на мальчика, сказал ему:

— Уходи играть в другое место, — и, вернувшись, снова уселся за шахматы.

Разобиженный мальчик плакал, мотал головой и не отходя далеко, вертелся поблизости, бормоча про себя: «Я тебе за это еще отплачу!»

Подобрав большой гвоздь из лошадиной подковы, мальчик вместе с другими вернулся на ту улицу, где упомянутый Гвидо играл в шахматы, и с камнем в руке подошел за спиной Гвидо не то к завалинке, не то просто к лавке, на которой тот сидел, положил на нее гвоздь и рукой, державшей камень, стал постукивать, сначала редко и тихо, затем постепенно все чаще и сильнее, так что наконец Гвидо обернулся и сказал:

— Чего тебе еще нужно? Иди-ка, от греха подальше, домой! Зачем ты стучишь этим камнем?

Тот сказал:

— Хочу выпрямить этот гвоздь.

И Гвидо снова обратился к шахматам и продолжал играть. Мальчик же, тихонько постукивая камнем, ухватил полу куртки или кафтана, которая со спины Гвидо спадала на сиденье, и, приладив к ней свой гвоздь, стал усиливать удары, чтобы как следует ее прибить, рассчитывая, что означенный Гвидо наконец встанет. Случилось так, как задумал мальчик. Гвидо, которому надоел стук, в бешенстве вскакивает, мальчик убегает, а Гвидо остается пригвожденным к скамье. Чувствуя, что он совсем опозорен и не может двинуться, и грозя рукой убегающему мальчику, он говорит:

— Иди с богом, но другой раз не попадайся.

Он пытается высвободиться, но не может и, не желая расстаться с куском своего кафтана, вынужден оставаться прикованным в ожидании появления клещей.

Сколько же должно быть тонкого коварства в мальчишке, если человек, равного которому, пожалуй, не было во всей Флоренции, мог быть таким способом осмеян, пойман и обманут ребенком!

Новелла LXXV

С живописцем Джотто приключается то, что свинья сбивает его с ног во время прогулки, которую он совершает в обществе учеников; он произносит хорошую остроту, а затем и другую в ответ на другой вопрос


Всякий, кто живал во Флоренции, знает, что первое воскресение каждого месяца мужчины и женщины всем народом отправляются в церковь Сан-Галло и что отправляются они туда скорее для развлечения, чем для богомолья. В одно из таких воскресений собрался туда и Джотто вместе со всей своей мастерской, и в то время, когда он ненадолго задержался на Огуречной улице, рассказывая одну из своих историй, проходило мимо несколько свиней, одна из которых в неистовом беге бросилась ему под ноги так, что он упал на землю. Поднявшись на ноги своими силами, но не без помощи спутников и отряхнувшись, он свиней не выругал, не сказал им ни слова, но, обратившись к спутникам, слегка улыбнулся и промолвил:

— Разве они не правы? Разве я за свой век не заработал при помощи их щетины не одну тысячу лир и ни разу не отблагодарил их ни единой миской помоев?

Услыхав это, спутники его засмеялись.

— Что говорить? Ты, Джотто, мастер на все руки. Ты еще никогда ни одной истории так хорошо не описывал, как описал случай с этими свиньями.

И поднялись к Сан-Галло. Затем, возвращаясь мимо монастырей Сан-Марко и Серви, стали, как обычно, разглядывать находящиеся там росписи, и при виде изображения девы Марии вместе с Иосифом один из них спросил Джотто:

— А ну-ка скажи мне, Джотто, почему всегда изображают Иосифа таким грустным?

И Джотто отвечал:

— Разве у него нет причины, если он видит, что жена его беременна, а он не знает от кого?

Все переглянулись и стали уверять, что Джотто не только великий мастер живописи, но к тому же и мастер семи свободных искусств[38]. А когда они вернулись домой, они многим рассказали о новых остроумных ответах Джотто, которые всеми понимающими Людьми были признаны словами, достойными философа. Велика проницательность человека, одаренного так, как одарен был Джотто.

Многие ходят и глазеют, разинув рты, вместо того чтобы смотреть очами телесными и духовными, и потому не ошибется всякий, живущий на этом свете, кто общается с людьми, знающими больше, чем он. Век живи, век учись.

Новелла LXXVI

К Маттео ди Кантино Кавальканти, стоявшему с другими на рыночной площади, в штаны залезает крыса, и он, ошеломленный, прячется за лавку, где снимает штаны и спасает себя от крысы


Тому немного лет назад в семье Кавальканти был некий дворянин по имени Маттео ди Кантино, которого и я, об этом пишущий, и многие другие не раз встречали.

В свое время этот самый Маттео ди Кантино отличался во всяких поединках, и был отменным фехтовальщиком, и все прочее умел проделывать не хуже любого другого дворянина, владея навыками и талантами, какие полагаются ему подобным.

Когда ему было уже под семьдесят и был он еще полон силы и здоровья, как-то в сильную жару (был июль месяц) он со спущенными чулками и в штанах, расширяющихся книзу, какие носили в старину, находился в кругу судачивших дворян и купцов на площади Нового рынка. И вот в то время, как означенный Маттео стоял в этом кругу, случилось, что группа мальчишек из тех, что обслуживают менял, сидящих в этом месте, останавливается на середине площади с крысоловкой, в которую попалась крыса, и, с метелками в руках, ставят крысоловку на землю, и открывают ее. Едва дверка открылась, как крыса из нее выскакивает и бежит по площади. Мальчишки, размахивая метелками, бегут за ней, чтобы убить ее, а она ищет норку, не находит ее, бежит в круг, где стоит упомянутый Маттео ди Кантино, бросается ему под ноги и, быстро поднимаясь по ним, исчезает в штанах. Каково было Маттео, когда он это почувствовал, пусть каждый сам себе представит. Он был вне себя, а мальчишки, потеряв крысу из виду, кричали:

— Где она? Где она?

Кто-то говорит:

— Она у него в штанах!

Народ толпится, все хохочут. Маттео без памяти бежит к лавке; за ним — мальчишки с метелками и кричат:

— Гони ее, она у него в штанах!

Маттео прячется за лавку и снимает штаны. А часть мальчишек полезла за ним с криком:

— Гони ее, гони ее!

Как только штаны упали на землю, крыса из них вышмыгивает, а мальчишки кричат:

— Вот она, вот она, держи ее, держи ее! Она была у него в штанах; ей-богу; он снял штаны!

Мальчишки убивают крысу. Маттео — ни жив ни мертв.

Много дней прошло, а он все не находил себе места. И нет человека, который не хохотал бы до упаду, увидев его таким, каким видел я, пишущий эти строки. Коротко говоря, он принес обет св. Нунциате, что никогда в жизни больше не будет носить спущенных чулок, и сдержал его.

Всякие бывают случаи, что и говорить! Но, думаю, что такого чудного и забавного наверняка никогда не было. Стоит эдак человек в превеликой важности и гордости, а вот такая маленькая штучка возьмет и доведет его до полного ничтожества. Того и гляди, блохи его изведут или мышь на него набросится, так что он голову потеряет. И нет такой малой скотинки, которая не задала бы человеку хлопот. Правда, человек способен справиться со всеми, если только возьмется за дело.

Новелла LXXX

Бонинсенья Анжолини, прекраснейший оратор, однажды находясь на трибуне, внезапно замолкает в полной растерянности, а когда его одергивают, приводит слушателям странное объяснение того, что с ним случилось


В городе Флоренции в старину Совет собирался в Сан-Пьетро Скераджо, где и устанавливалась или постоянно была установлена трибуна. И вот однажды, когда Совет собрался в означенном месте и когда, как обычно, было внесено очередное предложение, Бонинсенья Анджолини, мудрый и знатный гражданин, встал с места, поднялся на трибуну и начал свою речь, как всегда отменную и складную, однако, дойдя до одного места, где ему предстояло сделать вывод из уже сказанного, он внезапно, словно чего-то испугавшись, замолкает и долго стоит на трибуне, не произнося ни слова, к великому удивлению слушателей, а в особенности господ приоров, сидевших как раз против него, которые посылают к нему своего глашатая сказать, чтобы он продолжал свою речь. Тот тотчас же направляется к подножию трибуны и, потянув Бонинсенью за полу, говорит ему от имени синьоров, чтобы он продолжал свою речь; Бонинсенья, немного опомнившись, говорит:

— Синьоры мои и вы, мудрые советники, я занял это место, чтобы высказать мое мнение о вашем предложении, что я и делал; пока не дошел дорого места, где я лишился дара речи. И я говорю вам, синьоры: я не только забыл, что должен был сказать, но я стал прямо сам не свой при виде болванов, написанных на этой стене как раз напротив меня, ибо поистине это самые большие болваны, которых я когда-либо видел. Но хуже всего то — да будет проклят живописец, их написавший, — что это, наверное, был не кто иной, как Каландрино[39], сделавший им штаны полосатые и в шашку. Слыханное ли это дело, синьоры, чтобы кто-нибудь когда-нибудь носил такие штаны? Вот я и говорю вам, синьоры: они так глубоко поразили меня, что просто не лезут из головы, и я ни сейчас, ни когда-либо не смогу высказать того, что хотел бы. И он сошел с трибуны.

Странным показалось это дело синьорам и советникам, и каждый из них со смехом разглядывал этих болванов. Один говорил:

— В самом деле, странное дело, как посмотришь.

Другой говорил:

— Я никогда на них не обращал внимания. А кто они такие?

А еще кто-то заметил:

— Можно было бы о них сказать то же, что как-то говорил один сиенец на городской площади. Когда проходил некто, одетый с головы до ног наполовину в черное и наполовину в белое, не исключая пояса и обуви, и кто-то спросил: «Кто это такой?», сиенец ответил: «Он сам за себя говорит». Я не знаю, кто это такие, но и они сами за себя говорят.

Иной говорил: «Это пророки», — а иной: «это патриархи».

Как бы то ни было и как это можно видеть и поныне, они — длиннющие и занимают все расстояние от пола до кровли. И если любой будет их разглядывать так, как их разглядывал Бонинсенья, то и с ним и со многими другими приключится то же самое, в особенности при виде их штанов в полоску и в шашку.

Ведь поистине всякому оратору, которому предстоит хорошо о чем-то сказать, не подобает иметь в душе или в уме что-либо чуждое тому, что он должен сказать, ибо малейшая вещь, не относящаяся к его разглагольствованию, мешает ему настолько, что он часто садится на мель, и это случалось даже с самыми совершенными ораторами.

Новелла LXXXIV

Некий сьенский живописец, услыхав, что жена впустила в дом своего любовника, входит к себе домой, ищет дружка, находит его принявшим вид распятия и собирается отрубить у него топором некое его орудие. Тот убегает со словами: «Не шути с топором!»


Жил некогда в Сьене живописец по имени Мино. У него была жена, женщина очень пустая и к тому же очень красивая, давно приглянувшаяся некоему сьенцу, который с ней и спознался. Один из родичей Мино не раз ему уже об этом говорил, но тот не верил. В один прекрасный день случилось так, что Мино, отлучившись из дому и случайно отправившись за город для осмотра какой-то работы, остался там ночевать. Узнав об этом, дружок с вечера направился к жене означенного живописца, чтобы провести с ней время в свое удовольствие. Как только это дошло до свояка, расставившего своих соглядатаев, чтобы Мино наконец во всем удостоверился, он тотчас же отправился за город, туда, где находился Мино, и, сказав, что ему по одному делу необходимо выйти из города и снова вернуться, добился, чтобы к городским воротам был приставлен человек с ключами от калитки. И вот, выйдя за ворота, он оставил человека с ключами от калитки, чтобы тот его дожидался, и нашел Мино, находившегося в одной церкви неподалеку от Сьены. Пришедши туда, он сказал:

— Мино, я не раз уже говорил тебе о позоре, которым твоя жена покрыла тебя и всех нас, но ты никогда не хотел этому верить. И вот, если хочешь в этом убедиться, — он только что пришел, и ты его застанешь у себя в доме.

Тот сейчас же сорвался с места и вернулся в Сьену через калитку, а свояк говорил ему:

— Иди и как следует все обыщи. Ведь сам понимаешь, дружок спрячется, как только он тебя заслышит.

Мино так и сделал и сказал свояку:

— Давай вместе пойдем, а если ты не хочешь входить, постой на улице.

Тот так и сделал.

А расписывал этот Мино больше всего распятия, особливо же те, что делают с выпуклой резьбой, и всегда у него бывало на дому три готовых, а в работе — когда четыре, а когда и целых шесть, и держал он их, как это принято у живописцев, у себя в мастерской на длиннющем столе или прилавке прислоненными к стенке, одно рядом с другим, и каждое было покрыто большим платком или какой-нибудь другой тряпкой. В настоящее время у него их было шесть, четыре резных и выпуклых и два плоских, расписных, и все они стояли на прилавке высотой в два локтя, прислоненные к стене одно рядом с другим, и каждое из них было покрыто большим платком или каким-нибудь другим полотнищем. Подошел Мино к дверям своего дома и стучится. Жена его и молодчик не спали и, услыхав стук в дверь, тотчас же догадались, в чем дело, и она, не отворяя окна и ничего не отвечая, тихо-тихо пробирается к окошечку, или глазку, который никогда не закрывался, чтобы поглядеть, кто там. Увидев, что это муж, она возвращается к любовнику и говорит:

— Я погибла! Как быть? Уж лучше тебе спрятаться. И толком не соображая, куда идти — а он был в одной рубашке, — они попали в мастерскую, где стояли эти самые распятия. Она и говорит:

— Хочешь, попробуй? Полезай на этот стол и прислонись к одному из этих плоских распятий, раскинув руки крестом, как все остальные, а я тебя покрою тем самым полотнищем, которым оно покрыто. Пусть он тогда ищет сколько хочет; я уверена, что он тебя не найдет за всю эту ночь, а одежду твою я свяжу в узелочек и спрячу до утра в первый попавшийся ящик, а там уж какой-нибудь святой нас с тобой да выручит.

Тот, не зная, где он находится, лезет на стол, снимает полотнище и прилаживается к плоскому распятию, точь-в-точь как один из резных распятых, а она подбирает полотнище и покрывает его им совсем так, как были покрыты другие, и возвращается немного оправить постель, чтобы не видно было, что на ней спал кто-нибудь кроме нее. Собрав штаны, обувь, куртку, плащ и прочие вещи своего любовника, она мгновенно связала их в аккуратный узелок и засунула его в тряпье. Сделав это, она подходит к окну и говорит:

— Кто там?

А Мино отвечает:

— Отопри, это я, Мино.

Она говорит:

— Ой, который же это час? — и бежит ему отпирать.

Когда дверь была отперта, Мино говорит:

— Ну уж и заставила ты меня ждать. Видно, уж очень обрадовалась, что я вернулся?

Она сказала:

— Если ты простоял слишком долго, так это виноват сон, так как я спала и тебя не слыхала.

А муж говорит:

— Ладно, мы уж там разберемся, — берет свечу и обыскивает все, даже под кроватью.

Жена говорит ему:

— Что ты все ищешь?

Отвечает ей Мино:

— Дурочкой прикидываешься? Еще узнаешь.

А она:

— Не понимаю, что ты говоришь: «узнаешь».

Тот принялся обыскивать весь дом и дошел до мастерской, где стояли распятия. Когда распятие во плоти услыхало, что он тут как тут, пусть каждый сам подумает, каково ему было на душе; ведь ему приходилось стоять неподвижно, так же как стояли остальные, деревянные, а самого пробирала предсмертная дрожь. Судьба ему помогла, так как ни Мино, ни кто другой не мог бы подумать, что под этим обличием скрывалось то, что там было на самом деле. Пробыв некоторое время в мастерской и не найдя его, Мино вышел. В мастерской спереди была дверь, запиравшаяся на ключ снаружи, так что паренек, состоявший при Мино, каждое утро ее отпирал так же, как и все другие двери, а со стороны дома в мастерской была дверца, через которую этот самый Мино в нее входил, и когда он через эту дверцу выходил из мастерской и отправлялся к себе домой, он дверцу запирал на ключ, так что живое распятие никак не могло оттуда выйти, если бы оно этого захотело. После того как Мино провозился добрую треть ночи и ничего не нашел, жена его пошла спать и сказала мужу:

— Можешь пялить глаза, сколько тебе вздумается, но если захочешь спать, ложись, а если нет, ходи себе по дому, как кошка, сколько тебе будет угодно.

На что Мино:

— Хоть я и вдоволь намучаюсь, я уж докажу тебе, что я не кошка, грязная ты баба, да проклят будет день, когда ты сюда пришла.

Жена и говорит:

— А вот что я могла бы тебе сказать: какое вино в тебе говорит? Белое или красное?

— Подожди, скоро покажу тебе какое.

А она:

— Иди спать, иди. Это самое лучшее, что ты можешь сделать; или хоть мне не мешай спать.

В эту ночь из-за усталости дело тем и кончилось: жена уснула, да и муж пошел спать. Свояк, ожидавший на улице, что из этого получится, простоял до утренних колоколов и пошел домой, говоря:

— Верно, пока я ходил за город в поисках Мино, любовник вернулся к себе домой.

Поднявшись поутру спозаранку и еще раз оглядев все углы, Мино после долгих поисков наконец отпер дверцу и вошел в мастерскую, да и паренек отворил с улицы наружную дверь этой самой мастерской. Тогда Мино, разглядывая свои распятия, увидал два пальца ноги того, кто был спрятан под простыней. Мино и говорит про себя: «Наверное, это и есть дружок»— и, перебрав всякие железные приспособления, с помощью которых он отесывал и резал эти распятия, не нашел более подходящего для себя орудия, — как топор, который среди них находился. Схватив этот топор, он уж наладился, чтобы долезть до живого распятия и отрубить у него то главное, что его сюда привело, как тот, заметив это, одним прыжком срывается с места, говоря:

— Не шути с топором! — и выбегает через отворенную дверь.

Мино, пробежав за ним несколько шагов, кричит:

— Держи вора, держи вора!

Но тот уже шел своей дорогой. Жена, которая все слышала, натыкается на послушника при братьях проповедниках[40], собиравшего в сумку милостыню для своей обители. Когда он, как это они обычно делают, поднялся по лестнице, она сказала ему:

— Отец Пуччо, покажите вашу сумку, и я положу в нее хлеба.

Тот подал сумку, и она, вынув из нее хлеб, положила туда узелок, оставленный ее любовником, а сверху набросала на него хлеб монаха и четыре своих хлеба и сказала:

— Отец Пуччо, ради одной женщины, которая принесла мне этот узелок из бани, куда такой-то, как видно, ходил вчера вечером, я положила его в вашу сумку под хлеб, чтобы никто не мог подумать ничего дурного… Я вам дала от себя четыре хлеба… прошу вас… он живет около вашей церкви… когда пойдете, отдайте ему узелок… вы застанете его дома… и скажите ему, что это женщина из бани посылает ему его вещи.

И говорит фра Пуччо:

— Ни слова больше; предоставьте это мне, — и пошел себе с богом. Дойдя до двери любовника и делая вид, что просит хлеба, спрашивает:

— Здесь живет такой-то?

Тот сидел в нижней комнате и, услыхав, что его спрашивают, выглянул в дверь и спросил:

— Кто там?

Монах к нему подходит и передает ему одежду, говоря:

— Женщина из бани ее вам посылает.

Тот ему дает еще два хлеба, и монах уходит. Любовник, хорошенько все взвесив, тотчас отправляется на городскую площадь, и, оказавшись одним из первых, пришедших туда в это утро, он занялся своими делами, словно ничего не произошло. Вволю набушевавшись, Мино, одураченный сбежавшим от него распятием, направляется к жене и говорит ей:

— Грязная ты потаскуха, ты говоришь, что я кошка, что я напился красного и белого вина, а сама прячешь своих котов за распятия. Следовало бы матери твоей об этом узнать.

Жена говорит:

— Ты это мне?

Мино отвечает:

— Да, говорю ослиному дерьму.

— С ним и разговаривай, — говорит жена.

Мино в свою очередь:

— Срамница, и не стыдно тебе? Не знаю, что меня удерживает засунуть тебе горящую головешку в его самое место?

Жена отвечает:

— Ты бы так не храбрился, если бы я с тобой не играла в мужчину. Клянусь тебе крестом господним! Только тронь, это тебе дорого обойдется.

Муж говорит ей:

— Ишь ты, несносная стерва, превратившая своего кота в распятие. Только я собрался отрубить у него то, что я хотел, как он удрал.

Жена говорит:

— Не знаю, что ты там брешешь. Какое там распятие, как оно могло удрать? Разве они у тебя не прибиты вековыми гвоздями? А если оно не было прибито, пеняй на себя, если оно убежало. Поэтому виноват ты, а не я.

Мино бросается на жену и начинает тузить ее:

— Мало, что опозорила меня, еще и издеваешься!

Как только жена почувствовала, что ее бьют, она, будучи гораздо сильнее, чем Мино, дает ему сдачи, дает раз, дает два, и Мино падает на землю, а жена на него наваливается и колотит его что есть мочи, приговаривая:

— Что ты теперь скажешь? Поделом тебе. Шатаешься невесть где, а вернешься домой, меня же обзываешь потаскухой. Я искалечу тебя похуже, чем Тесса изукрасила своего Каландрино[41]. Ух, проклят будет тот, кто первый выдал женщину за живописца. Все вы «сумасшедшие лунатики. Только и делаете, что напиваетесь и стыда не знаете.

Мино, видя, что его дело плохо, просит жену дать ему встать и не кричать, чтобы соседи не слышали и, сбежавшись на крик, не увидели жену верхом на муже. Услыхав это, жена говорит:

— По мне, пускай весь околоток соберется.

И вот она встает, и за ней встает Мино, с лицом совсем измолоченным, и — от греха подальше — просит у жены прощения, так как, мол, злые языки заставили его поверить в то, чего не было, а распятие на самом деле убежало, чтобы его не пригвоздили. А когда Мино проходил по городу, тот самый свояк, который его на все это подбил, спросил:

— Ну как? Как было дело?

Мино сказал ему, что обыскал весь дом и так никого и не нашел, но, перебирая распятия, он одно уронил себе на лицо, и оно изукрасило его так, как тот это видит. И так же отвечал всем сьенцам, спрашивавшим его: «Что с тобой?» — и говорил, что ему на лицо свалилось распятие.

Вот и получилось, что он почел за лучшее помалкивать, рассуждая про себя так:

— Ну и болван же я! Было у меня шесть распятий, шесть и осталось, была одна жена, одна и осталась. А лучше бы ее вовсе не было! А то начнешь с ней возиться, еще худшую беду наживешь, как это со мной теперь и приключилось; ведь если только она решит быть сволочью, то все мужчины, какие есть на свете, не смогут сделать ее порядочной, — разве что произойдет то, что произошло с одним человеком в нижеследующей новелле.

Новелла LXXXVI

Фра Микеле Порчелли встречает на одном постоялом дворе строптивую хозяйку и говорит про себя: «Будь она моей женой, я скрутил бы ее так, что она переменила бы свой нрав». муж этой женщины умирает, фра Микеле на ней женится и наказывает ее по заслугам


Лет тридцать тому назад жил некий уроженец Имолы по имени фра Микеле Порчелли; фра Микеле звали его не потому, что он был монахом, а потому, что он был из тех, кто принадлежит к третьему ордену св. Франциска[42]. Он был женат и был человеком хитрым, злым и буйного нрава. Он разъезжал по Романье и по Тоскане, торгуя своими товарами, а затем возвращался в Имолу, когда считал это для себя выгодным. Однажды, возвращаясь в Имолу, он как-то вечером добрался до Тосиньяно и спешился у постоялого двора, хозяина которого звали Уголино Кастроне. У этого Уголино была жена, женщина крайне противная и к тому же кривляка, по имени монна Дзоанна. Сойдя с лошади и расположившись, он сказал хозяину:

— Сооруди-ка нам ужин получше. Хорошее вино у тебя есть?

— Непременно! Будете довольны!

И сказал фра Микеле:

— Послушай, ты и салат нам приготовь.

Уголино сказал, подзывая жену:

— Дзоанна, поди-ка нарви салату!

Дзоанна поморщилась и говорит:

— Поди сам нарви!

Муж говорит ей:

— Да иди же.

Она отвечает:

— Не хочу.

У фра Микеле при виде ее поведения зачесались руки.

А когда фра Микеле захотелось выпить, хозяин говорит жене:

— Сходи-ка за таким-то вином, — и протягивает ей кувшин.

Мадонна Дзоанна говорит:

— Сам сходи. Ты скорее вернешься, кувшин у тебя в руках, и ты лучше меня знаешь, в какой бочке.

Фра Микеле, видя, что строптивость ее проявляется по любому поводу, говорит хозяину:

— Уголино Кастроне, ты и вправду баран[43], а то и просто овца. Ручаюсь тебе, будь я на твоем месте, я бы добился того, чтобы твоя жена выполняла приказания.

Уголино ему отвечает:

— Фра Микеле, если бы вы были на моем месте, вы делали бы то же, что делаю я.

Фра Микеле не находил себе места от бешенства при виде несносного поведения жены Уголино и говорил про себя: «Господи боже мой, окажи ты мне великую милость, чтобы умерла моя жена и умер бы Уголино; мне наверняка следовало бы жениться на этой бабе, чтобы выбить у нее дурь из головы».

Проведя этот вечер с грехом пополам, фра Микеле наутро отправился в Имолу.

Случилось так, что на следующий год Романью посетил мор, от которого померли и Уголино и жена фра Микеле. Несколько месяцев спустя, когда мор прекратился, фра Микеле приложил все свои старанья к тому, чтобы добиться руки мадонны Дзоанны. И наконец желания его исполнились. После того как эта добрая женщина обвенчалась и вечером направилась к брачному ложу, где она надеялась получить то угощение, которым угощают невест, фра Микеле, еще не проглотивший тосиньянского салата, угостил ее дубинкой. Ударив раз, он без передышки надавал ей столько, что всю ее искалечил. И сколько она ни кричала, ему было все нипочем, словно он просто-напросто ее накормил; а потом пошел спать. На третий вечер фра Микеле приказывает ей нагреть воды, так как он, мол, хочет вымыть себе ноги. Жена так и делает и уж не говорит: «Иди, сам нагрей». Но когда она сняла воду с огня и перелила ее в таз, фра Микеле обжег себе все ноги, настолько вода была горяча. Почувствовав это, он, недолго думая, снова наполняет кувшин, ставит его на огонь, чтобы вода вскипела. Как только она закипела, он берет таз, наливает в него воду и говорит жене:

— А ну-ка, сядь. Я хочу вымыть тебе ноги.

Та не хотела, но наконец — от греха подальше — решила согласиться. Муж моет ей нога кипятком, а жена визжит и подбирает под себя ноги. Фра Микеле снова опускает их в воду и, дав ей тумака, говорит:

— Не болтай ногами.

Жена говорит:

— Несчастная, я вся сварилась.

А фра Микеле:

— Говорят: бери жену, чтобы она тебе варила, а я взял тебя, чтобы тебя сварить, пока ты меня не сварила.

Коротко говоря, он так ее сварил, что больше двух недель она не могла ходить, так как ступать ей было уже не на что.

И как-то в другой раз фра Микеле ей сказал: «Сходи за вином». Жена, которая едва могла ходить, взяла кувшин и с трудом, как могла, пошла за вином. Когда она стояла на верху лестницы, фра Микеле сзади дал ей тумака, говоря:

— А ну-ка, живей, — и сбросил ее вниз по лестнице, прибавив:

— Ты воображаешь, что я Уголино Кастроне, которому, когда он говорил: «Сходи за вином», ты отвечала: «Сам сходи!»

И так этой самой донне Дзоанне, ошпаренной, бледной и избитой, пришлось делать то, чего она не хотела делать, когда была здоровой.

Далее случилось, что в один прекрасный день фра Микеле Порчелли запер в доме все двери, чтобы справить с женой восьмерицу[44]; она же, заметив это, вылезла через верхнее окно на крышу и пустилась в бегство с одной крыши да другую, пока наконец не добралась до одной из соседок, которая, пожалев ее, спрятала у себя дома. А затем, когда кое-кто из соседей и соседок стали приходить и просить фра Микеле, чтобы он обратно взял к себе жену и жил бы с ней, как полагается, он отвечал, чтобы она возвращалась так же, как ушла, и, если она ушла по крыше, пусть возвращается по крыше, а не каким-либо иным путем, а если она этого не сделает, пусть не надеется когда-либо вернуться в свой дом.

Соседи, зная, кто такой фра Микеле, сделали так, что жена, как кошка, по крышам вернулась на расправу. Когда она оказалась дома, фра Микеле стал снова бить по ней, как в бубен. Обессиленная и измученная, она говорит мужу:

— Прошу тебя, прикончи меня, чем так мучить меня изо дня в день неизвестно за что.

Фра Микеле говорит:

— Раз ты все еще не знаешь, почему я это делаю, я, так и быть, скажу тебе. Ты ведь хорошо помнишь, как я однажды вечером приехал на постоялый двор в Тосиньяно, когда ты была женой Уголино Кастроне, и помнишь, как он тебе сказал пойти нарвать для меня салату, а ты ответила: «Сам пойди!» — и с этими словами он дает ей здоровенную затрещину и продолжает: — А когда он сказал: «Сходи за таким-то вином», ты сказала: «Не хочу идти!» — Это сопровождалось второй затрещиной. — Тогда я от всего этого так осерчал, что стал молить господа послать смерть Уголино Кастроне и той жене, которая у меня тогда была, с тем чтобы мне на тебе жениться. Милостиво вняв моим молитвам, он привел их в исполнение и соблаговолил сделать тебя моей женой, чтобы то наказание, которое ты не получила от своего Кастроне, ты получила от меня. Таким образом, все, что я делал с тобой вплоть до сегодняшнего дня, делалось, чтобы наказать тебя за все твои проступки и твое дурное поведение, когда ты была его женой. Теперь подумай сама: раз ты впредь будешь моей женой, что я буду делать, если ты будешь упорствовать в своем поведении? Ясно, что все, что я делал до сих пор, покажется тебе раем. Итак, отныне все дело в тебе: за тобой доказательства, а за мной, если понадобится, дубинка или кнут.

Жена говорит:

— Супруг мой, если я в прошлом и совершила что-либо неподобающее, ты мне за это хорошо отплатил. Да поможет мне господь поступать впредь так, чтобы я могла тебя ублажить, и я приложу к тому все свои усилия, и господь мне поможет.

Фра Микеле сказал:

— Матушка Дубинка тебе все разъяснила. Хватит с тебя.

И эта достойная женщина целиком переменила свой нрав, словно переродилась. И фра Микеле больше уже не приходилось орудовать не только что дубинкой, но даже и языком, ибо она предупреждала малейшее его желание и не ходила, а летала по дому и сделалась примерной женой.

Что касается меня, то я, как уже говорилось, полагаю, что от мужей почти что целиком зависит делать жен хорошими или дурными. Да и здесь мы видим, как Порчелли сделал то, чего не сумел сделать Кастроне. И хотя существует пословица, гласящая: «Добрая женщина и злая женщина одинаково требуют палки», я принадлежу к числу тех, кто считает, что злая женщина требует палки, но что добрая в ней не нуждается. В самом деле, если побои наносятся с целью искоренения дурных привычек и замены их хорошими, то злой женщине их следует наносить, чтобы она изменила свои преступные привычки, но с доброй не следует этого делать, ибо, если она изменит свои хорошие привычки, она может приобрести дурные, как это часто бывает, когда, например, бьют и дергают смирных лошадей, и они становятся норовистыми.

Новелла LXXXVII

Магистр медицины Дино из Олены, ужиная однажды вечером с флорентийскими приорами, среди которых был Дино ди Джери Чильямоки, в то время Знаменосец Справедливости[45], добивается того, что означенный Дино отказывается ужинать и в конце концов собирается отправить означенного магистра Дино в ссылку


Дино ди Джери Чильямоки был гражданином Флоренции; занятый делами торговли, он провел много времени в таких странах, как Фландрия и Англия. Он был длиннющий и худой, с непомерно большим зобом; видя или слыша какую-нибудь гадость, он непременно делал брезгливую гримасу, а так как он к тому же разговаривал лишь наполовину на тамошних языках, он казался довольно-таки чудным. В бытность свою Знаменосцем Справедливости, он пригласил к ужину магистра Дино. Означенный же магистр Дино был куда еще более чудной, чем означенный Дино. Итак, они уселись за стол — означенный Знаменосец на верху стола, магистр Дино рядом с ним, а еще был там Гино ди Бернардо д’Ансельмо, который был приором и, быть может, вместе с магистром Дино зачинщиком того, что воспоследует из настоящей новеллы.

Когда стол был накрыт, подали телячий желудок, и только что его начали разрезать, как магистр Дино говорит Дино:

— За какие деньги согласились бы вы есть из миски, которая несколько месяцев была наполнена калом?

Дино на него поглядел и, смутившись, сказал:

— Плохо тому, кто не умеет себя вести. Унеси это прочь, унеси.

Магистр Дино говорит ему:

— А что подали на стол? Ведь это еще хуже.

Дино крутит зобом:

— К чему эти слова?

Магистр Дино отвечает:

— К тому, что было подано на стол в качестве первого блюда. Признайтесь: разве этот желудок не есть тот сосуд, в котором кал животного находился с тех пор, как оно родилось? А вы, синьор, да еще какой синьор, питаетесь столь гнусной пищей?

— Плохо, плохо. Уберите, — говорит тот, обращаясь к слугам, — и — клянусь создателем! — вы этого больше не будете есть. — Сам Дино не поел ни желудка, ни чего-либо другого.

Когда это блюдо было убрано, появились вареные куропатки, и магистр Дино сказал:

— Подлива к этим куропаткам воняет. — И говорит стольнику: — Ты где их покупал?

Стольник отвечает:

— У Франческо, птичника.

И магистр Дино продолжает:

— Их много появилось за эти дни, и один мой сосед накупил их, думая, что они хороши, а потом увидел, что они сплошь червивые. Эти, верно, такие же.

На что Дино говорит:

— Плохо, плохо, не к добру такое поведение, — и передает свою миску прислужнику, говоря: — Убери!

Магистр Дино говорит:

— А мне как-никак следовало бы поесть, чтобы не умереть с голоду. Оставь.

А Дино надулся, не ест и сидит, как святой. Когда убрали и это блюдо, появились рубленые сардинки. Магистр Дино и говорит:

— Знаменосец, я припоминаю, что, когда дети мои были маленькие, у них из зада глисты вылезали.

Дино встает:

— Плохо тому, кто не умеет себя вести. Клянусь Парижской богоматерью, вы мне сегодня так и не дали поесть с вашими пакостными разговорами, даю слово, что вам уж больше не бывать под этим кровом.

Магистр Дино смеялся и уговаривал его вернуться к столу. Однако из этого ничего не получилось, так как тот пошел ходить по комнатам, приговаривая:

— Дай господи, чтобы вам не поздоровилось! Приходит, да еще в такой дом, эдакий бездельник и выдает себя за великого магистра медицины, а разговоры его скорее достойны последнего золотаря, чем человека, которому подобает пример подавать и наставлять на путь истины, что как раз ему и подобало бы, старому бесстыднику.

Гино ди Бернардо и другие синьоры, которые отменнейшим образом над всем этим потешались, встали из-за стола и отправились туда, где находился Дино. Обнаружив, что он пребывает в крайне плохом настроении и ни за что не желает видеть магистра Дино, они все-таки добились того, что он несколько смягчился. Магистр Дино пошел ему навстречу, и он с ним помирился. Но это продолжалось недолго, ибо немного спустя, когда магистр Дино собирался уже уходить, Гино ди Бернардо сказал ему:

— Магистр, проститесь с Дино и откланяйтесь ему.

Магистр Дино берет Дино за руку и говорит:

— Господин Знаменосец, с вашего позволения, отпустите меня.

Тот протягивает ему руку, а магистр Дино, схватив ее, внезапно поворачивается к нему спиной и, спустив штаны, одновременно обнажает и задницу и голову. И все. Дино уже начинает драться и кричит:

— Держите его, держите его!

Гино же и другие говорили:

— Дино, не шумите. Мы пойдем с вами в Совет и сделаем там все, что нужно.

Магистр Дино говорит им:

— Синьоры, заступитесь за меня, чтобы я не погиб только из-за того, что откланялся с должным почтением.

И тут же, спустившись с лестницы, давай бог ноги. Дино, пребывая в ярости, в тот же вечер идет в Совет, собирает своих коллег и предлагает вынести решение о высылке магистра Дино и отправить экзекутору выписку из протокола. Но сколько он ни предлагал, добиться своего ему так и не удалось. Убедившись в этом, Дино, с распухшим зобом, вызывает служителей и приказывает им зажечь факелы, так как он, мол, собирается идти домой. Коллеги его прыскали от смеха и говорили:

— Ой, Дино, не ходите сегодня вечером.

Но Дино, все еще не успокоившись, вскоре отправился восвояси. Утром, когда за ним послали, его так и не удалось уговорить вернуться во Дворец синьории, так что он целый день туда не являлся. Наконец один из синьоров нарисовал в зале Малого Совета углем на стене самого Дино, как живого, с его огромным зобом и длинной шеей. Вечером, уже ближе к ночи, когда Дино все еще не хотел возвращаться во Дворец, синьоры послали к нему сера Пьеро делле Риформаджони с просьбой вернуться, чтобы дела коммуны не оставались без хозяйского надзора, а также чтобы подумать о наказании магистра Дино за совершенный им проступок.

После долгих слов Дино дал себя убедить, и на следующее утро вернулся во Дворец, а когда среди дня он попал в зал Малого Совета и, находясь рядом с Гино ди Бернардо, увидел собственное лицо, нарисованное на стене, он стал шипеть от злобы. Гино же говорит ему:

— Да бросьте вы обращать на это внимание! Перестаньте огорчаться!

Дино говорит:

— Какого черта ты мне это говоришь? Ведь он ко всему прочему нарисовал меня на этой стене. Не веришь, сам посмотри.

Гино, который лопался от сдерживаемого смеха, говорит:

— Вы еще, чего доброго, будете обижаться на эту физиономию и говорить, что это с вас нарисовано? Это давным-давно нарисовали лицо короля Карла Первого, который был худой и длинный, и нос у него был крючком. И, простите меня, Дино, но я уже от многих граждан слышал, что вы с лица вылитый король Карл Первый.

Дино поверил этим словам и к тому же утешился, услыхав, что он похож на короля Карла Первого. Но, немного погодя, он снова вспомнил магистра Дино и, вернувшись в коллегию, снова предложил его выслать, отправив выписку экзекутору. И снова ничего не добился, к великому своему отчаянию. Наконец Гино говорит ему:

— Раз это предложение не проходит, поручите двум из нас вызвать магистра Дино, сказать ему все, что полагается, и как следует его напугать.

И вот Гино и еще один послали за магистром Дино. Когда тот явился, Гино начал с того, что расхохотался и в конце концов сказал ему, что Дино жаждет не более не менее как его трупа и что он все прочее готов ему простить и со всем примириться, кроме спущенных штанов. На что магистр Дино говорит:

— Есть на свете страна, наиобширнейшая, и есть в ней король всемогущий, и множество у него князей подначальных и имя ему король Сарский. И когда кто-нибудь чинит им поклон, то снимает шапку, а когда чинит поклон самому великому королю, то снимает сразу и шапку и штаны. Я же, рассудив, что Знаменосец Справедливости — величайший из синьоров не только этой провинции, но всей Италии в целом, сделал, когда захотел ему поклониться, то же, что принято делать в этой стране.

Услыхав эти доводы, оба приора захохотали пуще прежнего и, вернувшись к Дино и к остальным, рассказали, как они пристыдили магистра Дино и как круто они с ним обошлись, а что он сослался на такой-то обычай в такой-то стране и что если это правда, то он не так уж виноват, и уговаривали Дино больше об этом не думать и предоставить это дело на их усмотрение.

Коротко говоря, Дино стал постепенно забывать об обиде, нанесенной ему магистром Дино, однако не настолько, чтобы с ним разговаривать, и это в течение нескольких лет, а магистр Дино этим только наслаждался и говорил:

— Если он со мной не будет разговаривать, я не пойду его лечить, когда он заболеет.

И так у них продолжалось долгое время, пока наконец магистр Томазо дель Гарбо не помирил их, устроив вечер в их честь и угостив их ужином с желудком и куропатками.

Всегда хорошо, чтобы в числе синьоров-правителей и в их компании был кто-нибудь один, кто своими повадками развлекал бы остальных.

Дино этот и был таким, но он не от какого-либо прирожденного изъяна, а только благодаря своему воспитанию гнушался всяких гадостей и не хотел даже о них слышать, и над этим-то и потешался магистр Дино и этим потешал синьоров. Поэтому благодари господа, если у тебя такой желудок, который приемлет все.

Новелла CI

Джованни — апостол, прикрываясь святостью собственной особы, проникает в пустынь и имеет дело с тремя пустынницами, так как больше трех там и не было


Не так давно в Тоди жил некий человек по имени Джованни дель Иннаморато, и был он из тех, кто называют себя апостолами и ходят в серых одеждах, никогда не поднимая глаз, а кроме того, он исполнял в Тоди обязанности цирюльника. Он имел обыкновение бродить по разным местам в окрестностях Тоди и часто проходил мимо одной пустыни, где обитали три молодые пустынницы, из коих одна была красавицей хоть куда. И означенного Джованни часто спрашивали:

— Почему тебя прозвали «дель Иннаморато»[46]?

И тот отвечал:

— Потому, что я влюблен в благодать Иисуса. И почти что все признавали в нем святого, особливо же эти три пустынницы, которые его весьма почитали. И Джованни этот говорил, что влюблен в Иисуса, но втайне еще больше был влюблен в красивую пустынницу. Однажды побывав в одной монашеской обители на расстоянии около трех миль от Тоди и возвращаясь оттуда поздно вечером в холодную и снежную погоду, он дошел до этой самой пустыни в столь поздний вечерний час, когда он уже не мог бы попасть в Тоди, что всецело и входило в его намерения. Подойдя, он постучал в круглое окошко.

— Господи, кто это?

Он отвечает:

— Это я, ваш Джованни дель Иннаморато.

— А что вы здесь делаете в этот час?

Тот говорит:

— Я ходил нынче утром в такое-то аббатство и провел день с отцом Фортунато, а сейчас возвращаюсь в Тоди, но поздний час и злая непогода привели меня сюда, и я не знаю, как мне быть. Поблизости от вашей пустыни нет ни дома, ни крова.

Пустынницы и говорят:

— Что же заставило вас идти в такое позднее время?

Отвечает апостол:

— Не было солнца, и тучи меня обманули, но раз уже так, прошу вас, впустите меня ненадолго под эту крышу.

Пустынницы говорят:

— А разве вы не знаете, что мы никого к себе не впускаем?

На это апостол:

— Это ко мне не относится, ибо я такой же, как вы, слуга господний. К тому же и случай такой, что ночь и непогода меня сюда привели — на мою же беду, и вы знаете, что господь наш приказывает помогать тем, кто в беде.

Женщины, которые были непорочными девами, поверили его словам и открыли ему. Когда после чтения часов и легкого ужина им пришло время отправиться на покой, Джованни говорит им:

— Идите себе спать, а я посплю на этой лавочке.

У них было только одно ложе, и они сказали:

— Мы пристроимся на этих ящиках, а ты иди на кровать.

Словом, он не захотел и сказал:

— Идите вы на кровать, а я как-нибудь устроюсь.

Те и пошли на свое ложе: красавица легла в головах, другая рядом с ней, с краю, вдоль стенки, а в ногах, тоже вдоль стенки, — легла третья. Немного погодя одна из пустынниц говорит:

— Джованни, нам жалко тебя, если только подумать, как здесь холодно.

Джованни отвечает:

— Я и сам это чувствую. Боюсь, как бы не простудиться. Меня всего трясет. — Берет светильник, который там горел, и говорит: — Я хочу сходить на кухню и развести огонь.

А когда он пошел туда, в очаге огня не было. Увидев это, он подумал: «Если я потушу светильник, света больше не будет и я легче достигну своей цели». И, потушив светильник, говорит:

— Беда, я хотел развести немного огня, а светильник погас.

— Что же ты будешь делать? — сказала красивая пустынница.

Джованни и говорит:

— Раз я уже здесь (и подходит к самой постели), я залезу сюда с этого края к твоим ногам. — И шаря руками, он натыкается на лицо пустынницы, а затем, спустившись ниже, он нащупывает край кровати и говорит: — Простите меня, уж лучше так, чем умереть.

Пустынницы притаились скорее от стыда, чем от чего-либо другого, а может быть, какая-нибудь из них и спала. Как только Джованни оказался в постели, а она была маленькая, он уже не мог не коснуться красивой пустынницы и прежде всего ее ножек, которые у нее были нежные-нежные.

Джованни говорит:

— Благословен Иисус Христос, создавший столь прекрасные ножки.

А за ножками, касаясь ее икр:

— Благословен будь Иисус, сотворивший столь прекрасные икры.

И дойдя до колен:

— Вечная хвала господу, изваявшему столь прекрасное колено.

А еще выше, касаясь ляжек:

— О, да благословенно будет всемогущество божье, породившее столь прекрасный предмет.

И говорит пустынница:

— Джованни, не поднимайтесь выше, там преисподняя.

На что Джованни:

— А у меня здесь с собою диавол, которого я всю жизнь мечтал загнать в преисподнюю. — И прижался к ней, загоняя диавола в преисподнюю, хотя она слегка сопротивлялась руками и говорила:

— Что такое, Джованни? Что ты делаешь? Ты нас всех будешь исповедовать, и меня в особенности, но зачем же прибегать к такому способу?

Джованни говорит:

— Ты думаешь, что Иисус создал твою красоту, чтобы она пропадала даром? Не думай этого.

После того как Джованни побывал там, где он хотел быть, он вернулся на свой край кровати. Из двух других пустынниц, которые, быть может, притворялись спящими, та, что была рядом с Джованни, ближе к стенке, говорит:

— О Джованни, что за нечисть такая шутит с нами нынче ночью? Истинный бог, плохую услугу ты нам оказал, и нечего тебе было залезать к нам в постель.

На что Джованни:

— О святая душа, неужели ты думаешь, что я сотворил что-нибудь иное, кроме добра? Ведь я не сказал ни слова, которое не было бы хвалой, воздаваемой Спасителю. К тому же не сомневайся, что демон захватил бы над вами великую власть, если бы никто не помог вашей немощи. Но именно это я и сделал.

С этими словами он принимается и за нее, начиная от ног, как и с первой, и все, что он делал с той, он проделывает и с этой.

Заметив возню и прислушавшись, третья говорит:

— Честное слово, Джованни, если тебе и отперли, то ты и отплатил нам по заслугам!

Джованни говорит:

— Глупые вы, глупые! Неужели вы думаете, что то, что я сделал, не добро? Неужели вы думаете, что многие затворницы, такие же как вы, не отчаялись бы, если бы кто-нибудь, мне подобный, часто не утешал их таким же способом? Вы молоды, и вы женщины. Неужели вы думаете, что от этого у вас убудет божьей благодати? А как вы знаете, он собственными устами своими изрек, что мы должны испытать все и запомнить хорошее. А это в высшей степени полезно и нашему брату, ибо хотя я и ношу это облачение, все же я — человек и меня часто обуревают любострастные вожделения, которые никак и никогда не удается укротить, если их не обуздать так, как мы их обуздываем совместно с вами. Так я поступил, и так я буду поступать в меру вашего желания и не больше того.

Третья пустынница сказала:

— Вы сказали, что господь говорит, что нужно все испытать и запомнить хорошее. Я ничего не испытала и потому не знаю, что я должна запомнить.

— Хвалю господа, — говорит Джованни, ощупывая ее члены начиная от ног, и прижимается к ней со словами:

— Когда я здесь, в преисподней, я в ней укрощаю своего диавола.

И поступил с нею так же, как и остальными, и она успокоилась, ибо справедливость была восстановлена.

Джованни, закончив обход, вернулся на свое место там, где его ждали самые нежные ножки; отдохнул, немного поспал и снова обратился к красивой пустыннице, которая уже не слишком сопротивлялась, с тем чтобы вернуть ей силы и потушить в ней огонь. Наутро, встав очень рано, он сказал:

— Сестры мои, благодарю вас от всего сердца за ваше милосердие, которое вы мне оказали вчера вечером, приняв меня в свой святой домик. Господь, приведший меня сюда, да помилует вас и меня спасением душ наших и да вознаградит он вас, согласно вашим желаниям. Мне же кажется, что я уже на несколько локтей приблизился к Иисусу после того, как я приобщился вашей святости. Если я когда-либо смогу что-нибудь сделать для вас, вы по праву твердо можете на меня рассчитывать.

А они отвечали:

— Джованни, умоляем тебя, не забывай в молитвах своих сей малой пустыни и посещай ее и впредь, как свой собственный дом. Ида с миром.

С этим он отправился, но придя в Тоди, имел вид настоящего каплуна.

И много времени еще продолжались эти посещения, так что из свежего и румяного он превратился в худущего и бледного, и бродил он, исполненный смирения, наподобие св. Герарда из Вилламаньи, так что все его почитали за святого.

А когда он умер, мужчины и женщины приходили прикладываться к его руке, говоря, что он творит чудеса.

Вы видите теперь, сколь глубоко укоренилось в этом мире лицемерие, если такой человек, какого мы здесь описали, под конец своей жизни ни с того ни с сего превращается в святого.

О, сколько таких, которых из-за лицемерия, всегда господствовавшего, почитают за святых и блаженных, тогда как души их весьма от этого далеки. Уж очень трудно познать человеческое сердце и тайники души человеческой.

Новелла CXI

Брат Стефано, сказав, что он при помощи крапивы поднимет с постели дочь кумы, чтобы она не проспала, имеет с ней дело; девочка кричит, а мать, думая, что он орудует крапивой, уговаривает его поддать жару, чтобы дочь ее поднялась с постели; наконец она обнаруживает, что кум ее обманул, и не хочет больше с ним знаться


В Марке[47] в некоем местечке по названию Сан-Маттиа-ин-Кашано, в одной из церквей служил монах, которого звали брат Стефано. Недалеко от церкви жила его соседка, приходившаяся ему кумой, и у нее была красивая дочь лет четырнадцати или пятнадцати. Время было летнее, когда молодые обычно любят поспать. Когда эта девочка по имени Джованна еще спала, мать кричала ей, чтобы она вставала, а та отвечала, что встает, а после того, как мать еще много раз крикнет: «Джованна, вставай», — девочка все отвечала: «Встаю», — но так и не вставала.

Означенный брат Стефано, услыхав однажды крики и находясь в это время в церкви, быстро снимает с себя штаны, бросает их в угол, срывает несколько стеблей крапивы, которая росла тут же поблизости, в одной рясе выбегает за церковную ограду и направляется к куме, говоря:

— Кума, хочешь я пойду ошпарю ее так, что она встанет?

Мать отвечала: «Прошу вас», полагая, что он, будучи ее кумом и приходским священником, является — как и следовало бы — добрым католиком. Фра Стефано подошел к кровати, на которой была означенная Джованна, и, откинув простыни, влез на означенную Джованну, получив и радости и наслаждение, правда не без труда, так как означенная девушка плакала и кричала. Мать, слыша ее крики, приговаривала:

— Шпарь ее, шпарь ее, брат Стефано.

И означенный брат Стефано отвечал:

— Положись на меня, — а девочке он говорил: — Ты у меня встанешь, дурная!

А мать все говорила:

— Шпарь ее, шпарь ее, пока не встанет!

Наконец, прошпарив ее этим способом и удовлетворив вожделения своей похоти, он возвращается к куме с крапивой в руке и перед тем, как вернуться в церковь, говорит ей:

— Всякий раз, как она не захочет вставать, зови меня, и ты увидишь, как я ее ошпарю.

Когда брат ушел, Джованна встала вся в слезах и идет к матери, которая и говорит ей:

— Хорошо он тебя ошпарил?

Джованна отвечает:

— Там было что-то другое, не крапива. Подите посмотрите на постель.

И мать пошла посмотреть и, завидев признаки того, что брат Стефано ее предал и опозорил, стала говорить:

— Лживый кум, ты меня надул, но, клянусь тебе смертью господней, я тебе за это отплачу.

В тот же день брат Стефано имел наглость спросить у кумы, встала ли ее дочь, а та ему ответила:

— Убирайся, лживый кум, клянусь страстями господними, никогда больше не видеть тебе этого как своих ушей.

И больше никогда уж он к ней в дом не входил.

Вот почему неудивительно, что большинство не хотят подпускать к себе монахов и священников, настолько без всякого удержа пристают они к женщинам. Иные, и я, пишущий эти строки, в том числе, начинаем с того, что сочиняем тысячи мадригалов и баллад, но не удостаиваемся даже и поклона, а тот при первой же мысли сбрасывает с себя монашеское покрывало, оставляя его на попечение святых, нарисованных в церкви, и, как разъяренный бык, бросается совокупляться с первой попавшейся девицей».

Недаром предусмотрительно поступило венецианское правительство, которое, принимая во внимание, что не всякий может отомстить за жену или дочь, разрешило каждому безнаказанно, но с уплатой штрафа в пятьдесят сольдо, наносить духовным особам любые увечья, только бы они от этого не умирали.

Тот, кто бывал в Венеции, мог в этом убедиться, ибо там мало можно встретить священников, у которых не было бы на лице огромных рубцов.

Такой-то уздой и обуздывается их грязное и распутное нахальство.

Новелла CXII

Когда однажды Сальвестро Брунеллески беседовал кое с кем о вреде общения с женами, а Франко Саккетти говорил, что он от этого только толстеет, жена означенного Сальвестро, услышав его через окно, в ту же ночь прилагает все свои усилия к тому, чтобы муж ее потолстел


Не прошло еще десяти лет с тех пор, как однажды Сальвестро Брунеллески, человек наиприятнейший, угощал ужином одну компанию, в которую входил и я, пишущий эти строки.

Купив связку сосисок и собираясь разложить их по тарелкам, он приказал их сварить и поставил на окно, чтобы они остыли. Когда компания села за стол, появились на тарелках вареные каплуны, и Сальвестро сказал:

— Господа, простите меня, но я должен был подать вам и сосиски, которые охлаждались на окне. Однако я их не нашел. Не знаю, кошка ли, или кто другой их стащил. Мое мнение: это, наверное, был коршун, которого я только что видел в небе несущим какую-то связку. Это, видно, и были те самые сосиски.

Так оно и оказалось, и это подтверждалось тем, что коршун в течение шести месяцев изо дня в день подлетал к этому окну. Между тем, когда отужинали и вышли на свежий воздух — а у означенного Сальвестро была жена, женщина наиприятнейшая, как и он сам, и родом из Фриули, и находилась она в тот вечер у окна, — так вот, когда внизу на скамейке перед их домом собралось, как это обычно бывает, много соседей, все больше люди плотно поевшие, в том числе и я, пишущий эти строки, началась беседа о том, как обращаться с женами, и был поставлен на обсуждение вопрос, насколько мужчина теряет силы в этом деле. Сальвестро заявил:

— После того, как я имею дело с женщиной, мне кажется, что я уже на том свете, настолько я чувствую себя обессиленным.

Другой говорит:

— A у меня ночной колпак начинает сползать на левый глаз.

А еще другой:

— Со мной хуже бывает: только я соберусь примоститься к моей жене, как колпак остается у меня на подушке.

А один, которого зовут Камбьо Арриги и которому было семьдесят лет, говорит:

— Я не знаю, что вы там говорите, но стоит мне один раз побывать для этого дела с моей женой, мне кажется, что я становлюсь легче перышка.

Сальвестро и говорит:

— Побудь с ней дважды — и ты полетишь!

Выслушав их, я говорю:

— Я имею перед вами большое преимущество, ибо общение с женой поддерживает меня в теле и в бодрости. Чем больше я с ней общаюсь, тем больше я толстею.

А женщина из Фриули сидела, как я говорил, в верхнем окне и все примечала. Тогда некий магистр Конко, который из шулера сделался курятником, а из курятника лекарем и который любил женщин не меньше, чем ребята любят розги, сказал:

— Глупые вы, глупые, нет ничего вреднее для ваших тел и ничто скорее вас не загонит в могилу, как то, о чем вы говорите.

Наступила ночь, прекратившая беседу, и все разошлись по домам. Когда Сальвестро отправился в постель со своей женой, которая все слышала, она прижалась к нему и сказала;

— Сальвестро, я теперь понимаю, почему ты такой худой, и прекрасно вижу, что только Франко нынче вечером сказал правду из всего того, что вы там рассуждали.

Сальвестро на это говорит:

— Из чего это?

А она:

— Ты что, притворяешься? Все остальные говорили, что общение с женами загоняет их в могилу, а Франко сказал, что он от этого толстеет; и потому если ты худ, то сам виноват, а я хочу, чтобы ты потолстел.

И в конце концов добилась, что Сальвестро пришлось не раз приложить усилия к тому, чтобы попробовать, не потолстеет ли он.

Когда наступил день и я сидел на скамейке перед домом, а Сальвестро спускался с лестницы, я приветствовал его, пожелав ему доброго утра. А он отвечает мне:

— Тебе я этого не пожелаю, скорее скажу тебе, чтобы бог послал тебе тысячи всевозможных напастей.

Я говорю:

— Это почему же?

Он говорит:

— Как почему? Ты вечером все говорил, что от общения с женой ты толстеешь, а моя жена тебя и подслушала и ночью все приставала ко мне, говоря: «Теперь мне ясно, почему ты худой. Клянусь крестом господним, тебе необходимо потолстеть». И из-за твоих слов заставила меня проделывать такие штуки, про которые один бог ведает, сколько их требуется для успеха этого дела.

А жена его все время сидела у окна и, задыхаясь от хохота, говорила, что намеревается добиться того, чтобы Сальвестро растолстел так же, как растолстел я:

— А этот-то магистр медицины, хирург Конко, который все поддакивал, пропади он пропадом! Ну, этот — у него еще боттега[48] битком набита заспиртованными чудовищами и всякими пружинами от арбалетов; тот, что вывихнутые ноги вправляет! Намедни он ходил в Перетолу опухоль в паху вырезать, но вместо нее яйцо у больного отхватил, а тот и помер. Сжечь его мало! А еще говорит, что мы мужей в гроб загоняем! Вот бы расправиться с ним по заслугам! Хотя бы нас, жен, в покое оставил, будь он проклят. Как он может говорить о том, чего он и не нюхал? Он в этом понимает ровно столько же, сколько и в медицине, и уж больно жалко того, кто попадет ему в руки!

А затем, обратившись ко мне, сказала:

— Ясно ведь, что Франко знает не меньше, чем магистр Конко, и из всех он один сказал правду. Да и от тебя, Сальвестро, не убудет, если ты выйдешь к нему и поклонишься за то, что он сказал. Хочешь ты или не хочешь, но я заставлю тебя потолстеть.

Так благодаря моим словам Сальвестро был доведен до того, что ему не раз приходилось бодрствовать тогда, когда он предпочел бы спать, а жена все донимала его, и чем больше донимала, тем больше он худел, причем настолько, что жена часто говорила ему:

— Сидит в тебе дурная порода: я думаю, как бы тебе потолстеть, а ты все худеешь. Не типун ли у тебя?

— Пожалуй, что и так. Но у тебя-то его нет, уж очень охотно ты клюешь!

А после того как они по этому случаю немного побаловались, они помирились и, предавшись сну и храпу, угомонились, как того и требовала природа.

Новелла CXIV

Данте Алигьери наставляет кузнеца, который распевал его поэму, невежественно коверкая ее


Превосходнейший итальянский поэт, слава которого не убудет вовеки, флорентиец Данте Алигьери, жил во Флоренции по соседству с семейством Адимари. Как-то случилось, что некий молодой рыцарь из этого семейства, не помню уже из-за какого проступка, попал в беду, был привлечен к судебной ответственности неким экзекутором, видимо дружившим с означенным Данте. Названный рыцарь попросил поэта заступиться за него перед экзекутором. Данте сказал, что сделает это охотно. Пообедав, он выходит из дому и отправляется по этому делу. Когда он проходил через ворота Сан-Пьетро, некий кузнец, ковавший на своей наковальне, распевал Данте так, как поются песни, и коверкал его стихи, то укорачивая, то удлиняя их, отчего Данте почувствовал себя в высшей степени оскорбленным. Он ничего не сказал кузнецу, но подошел к кузне, туда, где лежали орудия его ремесла. Данте хватает молот и выбрасывает его на улицу, хватает весы и выбрасывает их на улицу, хватает клещи и выбрасывает их туда же и так разбрасывает много всяких инструментов. Кузнец, озверев, обращается к нему и говорит:

— Черт вас побери, что вы делаете? Вы с ума сошли?

Данте говорит ему:

— А ты что делаешь?

— Занимаюсь своим делом, а вы портите добро и разбрасываете его по улице.

Данте говорит:

— Если ты хочешь, чтобы я не портил твоих вещей, не порть мне моих.

На это кузнец:

— А что же я вам порчу?

А Данте:

— Ты поешь мою поэму и произносишь ее не так, как я ее сделал. У меня нет другого ремесла, а ты мне его портишь.

Кузнец надулся и, не зная, что возразить, собирает свои вещи и принимается за работу. И с тех пор, когда ему хотелось попеть, он пел о Тристане и Ланцелотте[49] и не трогал Данте. Данте же пошел к экзекутору, как и собирался. Когда он пришел к экзекутору, он задумался над тем, что рыцарь из семейства Адимари, попросивший его об этой услуге, был высокомерным и малоприятным молодым человеком; во время прогулок по городу, в особенности когда он был на коне, он ехал с широко растопыренными ногами и занимал всю улицу, если она была не очень широка, так что прохожим приходилось начищать носки его сапог. А так как Данте такого рода поведение всегда крайне не нравилось, он сказал экзекутору:

— В вашем судебном присутствии лежит дело такого-то рыцаря по обвинению его в таком-то проступке. Я за него перед вами ходатайствую, хотя он и ведет себя так, что заслуживает большего наказания, ибо я полагаю, что посягать на общественный порядок есть величайшее преступление.

Данте сказал это не глухому, и экзекутор спросил его, в чем состоит это посягательство. Данте отвечал:

— Когда он разъезжает по городу верхом, то сидит на лошади, растопырив ноги так, что каждый, кто с ним встречается, вынужден поворачивать обратно, не будучи в состоянии идти своей дорогой.

Экзекутор сказал:

— Это не шутка, это — большее преступление, чем первое.

Данте продолжал:

— Так вот. Я его сосед и перед вами за него ходатайствую.

И он вернулся домой; а там рыцарь спросил его, как дела.

Данте сказал ему:

— Он дал мне хороший ответ.

Прошло несколько дней, и рыцарь получил вызов, предписывавший ему явиться и оправдаться в предъявленных обвинениях. Он является, и, после чтения первого обвинения, судья приказывает зачитать ему второе обвинение — в том, что он слишком привольно сидит на лошади. Рыцарь, чувствуя, что наказание будет ему удвоено, говорит сам себе: «Нечего сказать, хорошо я заработал! Я-то думал, что после прихода Данте меня оправдают, а меня накажут вдвойне». Сколько он себя ни обвинял и сколько ни оправдывал, но вернулся домой и, увидев Данте, сказал ему:

— Клянусь честью, ну и удружил ты мне! Ведь экзекутор хотел засудить меня за одно дело, до того как ты к нему ходил, а после твоего посещения он уже хочет засудить меня за целых два дела. — И, вконец рассердившись на Данте, он добавил: — Если он меня засудит, у меня хватит, чем заплатить, но как бы то ни было, я сумею вознаградить того, кому я этим обязан.

И Данте сказал:

— Я ходатайствовал за вас так, словно вы мне сын родной. Большего сделать нельзя было. А если экзекутор поступит иначе, я не виноват.

Рыцарь, покачав головой, отправился восвояси. Несколько дней спустя ему присудили уплатить тысячу лир за первое преступление и еще тысячу за широкую посадку. Однако этого никогда не могли переварить ни он, ни весь дом Адимари.

Из-за этого — ибо это была главная причина — Данте, как «белый»[50] в скором времени был изгнан из Флоренции и впоследствии умер в изгнании в городе Равенне, к немалому позору его родной флорентийской коммуны.

Новелла CXV

О том, как Данте Алигьери, услыхав, что некий погонщик ослов распевает его поэму, приговаривая «арри»[51], ударяет его со словами: «Этого у меня там нет», и о прочем, что говорится в самой новелле


Предыдущая новелла заставляет меня рассказать об означенном поэте другую новеллу, короткую и хорошую. В один прекрасный день Данте прогуливался в свое удовольствие по каким-то местам в городе Флоренции, надев нарамник и налокотники[52], как это было принято в те времена, и ему повстречался погонщик, гнавший перед собой ослов, нагруженных корзинами с мусором. Погонщик шел за своими ослами, распевая поэму Данте, и, пропев какой-нибудь отрывок, подгонял осла и приговаривал «арри».

Поравнявшись с ним, Данте сильно дал ему по шее рукой, покрытой налокотником, говоря:

— Этого «арри» у меня там нет.

Тот же, не зная, ни кто такой Данте, ни за что он ему дал по шее, с еще большей силой стал погонять ослов и продолжал свое «арри». Отойдя на некоторое расстояние, он поворачивается к Данте, высовывает ему язык и, протянув руку, показывает фигу, говоря:

— Вот тебе!

Данте, увидев это, отвечает:

— Я бы тебе и одной моей не дал за сотню твоих.

О, сколь сладостны и достойны философа эти слова! Ведь многие побежали бы за погонщиком с криком и проклятиями, а иные стали бы и камнями в него швырять. Мудрый же поэт пристыдил погонщика, заслужив себе одобрение от всех, кто был поблизости и слышал столь мудрое слово, брошенное такому подлому человеку, как этот погонщик.

Новелла CXXI

Находясь в Равенне и проигравшись в кости, магистр Антонио из Феррары попадает в ту церковь, где покоятся останки Данте, и, сняв все свечи, стоявшие перед распятием, переносит и прикрепляет их к гробнице означенного Данте


Магистр Антонио из Феррары, человек в высшей степени одаренный, был отчасти поэтом и имел в себе нечто от придворного шута, но в то же время обладал всеми пороками и был великим грешником. Случилось так, что однажды, находясь в Равенне во времена правления мессера Бернардино да Полента, означенный магистр Антонио, который был азартнейшим игроком, играл целый день напролет, промотал почти все, что у него было, и, пребывая в отчаянии, вошел в церковь братьев миноритов, где помещается гробница с телом флорентийского поэта Данте.

Заметив древнее распятие, наполовину обгоревшее и закопченное от великого множества светильников, которые перед ним ставились, и увидев, что в это время многие свечи были зажжены, он тотчас же подходит к распятию и, схватив все горевшие там свечи и огарки, направляется к гробнице Данте, к которой он их прикрепляет, говоря:

— Прими сие, ибо ты гораздо более достоин этого, чем он.

Люди при виде этого с удивлением говорили:

— Что это значит? — и переглядывались.

В то время по церкви проходил один из дворецких синьора. Увидев это и вернувшись во дворец, он рассказал синьору о поступке магистра Антонио, которому он был свидетелем. Синьор, как все прочие синьоры, весьма падкий до такого рода происшествий, сообщил о поступке магистра Антонио архиепископу Равеннскому, с тем чтобы тот его к себе вызвал и сделал вид, что он собирается начать дело против еретика, закореневшего в своей ереси. Архиепископ тотчас же вызвал Антонио, и тот явился. После того как ому было прочтено обвинение, с тем чтобы он покаялся, ничего не отрицал и во всем признался, магистр Антонио сказал архиепископу:

— Даже если бы вам пришлось меня сжечь, я бы вам ничего другого не сказал, ибо я всегда уповал на распятого, но он мне никогда ничего не делал, кроме зла. К тому же, видя, сколько на него потрачено воска, так что он уже наполовину сгорел (уж лучше бы целиком), я отнял у него все эти светильники и поставил их перед гробницей Данте, который, как мне казалось, заслуживает их больше, чем он. А если вы мне не верите, взгляните на писания того и другого, и вы признаете, что писания Данте чудесны превыше человеческой природы и человеческого разумения, писания же евангельские грубы и невежественны; если в них и попадаются вещи возвышенные и чудесные, не велика заслуга, ибо тот, кто видит целое и обладает целым, способен раскрыть в писаниях небольшую часть этого. Но удивительно, когда столь маленький и скромный человек, как Данте, не обладающий не то что целым, но и частью целого, все же увидел это целое и его описал. И потому мне кажется, что он более достоин такого освещения, чем тот, и на него отныне я и буду уповать. А вы занимайтесь своим делом, блюдите свой покой, так как все вы из любви к нему избегаете всякого беспокойства и живете как лентяи. А если вы пожелаете получить от меня более подробные разъяснения, я это сделаю в другой раз, когда не буду в столь разорительном проигрыше, как сейчас.

Архиепископ чувствовал себя неловко, но он сказал:

— Так, значит, вы играли и проигрались. Приходите в другой раз.

Магистр Антонио сказал на это:

— Если бы проигрались вы и все вам подобные, я был бы очень рад. Я еще посмотрю, вернусь ли я. Но вернусь я или не вернусь, вы всегда найдете меня в том же расположении духа или еще хуже.

Архиепископ сказал:

— А теперь идите с богом или, если хотите, с чертом. Ведь если я за вами пошлю, вы все равно не придете. По крайней мере пойдите к синьору и угостите его теми плодами, которыми вы угостили меня, На этом они расстались.

Синьор, узнав о происшедшем и оценив доводы магистра Антонио, наградил его, с тем чтобы тот мог продолжать игру; и много дней потешался он вместе с ним, вспоминая о свечах, поставленных Данте. А потом синьор отправился в Феррару, находясь, пожалуй, в лучшем настроении, чем магистр Антонио. А когда умер папа Урбан Пятый и его портрет, написанный на доске, был помещен в одной из знаменитых церквей одного великого города[53], Антонио увидел, что перед картиной поставлена зажженная свеча весом в два фунта, а перед распятием, находившимся поблизости, жалкая грошовая свечка. Он взял большую свечу и, прикрепив ее перед распятием, сказал:

— Не к добру это будет, если мы вздумаем перемещать и менять небесное правительство так же, как мы на каждом шагу меняем правительства земные. — И с этим удалился из церкви.

Поистине самое прекрасное и примечательное слово, какое только можно было услышать в подобном случае.

Новелла CXXV

Карл Великий думает, что обратил некоего иудея в христианскую веру, но означенный иудей, находясь с ним за столом, ставит ему на вид, что он сам должным образом не соблюдает христианской веры, после чего король оказывается побежденным


Король Карл Великий был превыше всех других королей в мире, самым великим и отважным, так что, если рассуждать о доблестных христианских синьорах, более всех прославились своей доблестью трое: он, король Артур[54] и Готфрид Бульонский[55], а из язычников трое других: Гектор, Александр Великий и Цезарь, и трое среди иудеев: Давид, Иисус Навин и Иуда Маккавей.

Обратимся к нашему рассказу.

Когда король Карл Великий завоевал всю Испанию, ему попал в руки некий испанец, или иудей, или вообще язычник, который был человеком умным и находчивым. И вот король, принимая во внимание достоинства этого испанца, решил обратить его в христианскую веру, и это ему удалось. Однажды утром, когда испанец сидел за столом с означенным королем, восседавшим вверху стола, как это принято у синьоров, какой-то жалкий нищий сидел тут же внизу, не то на земле, не то на низкой скамеечке, за убогим столом, и ел.

Дело в том, что король этот всегда во время еды кормил таким образом одного или нескольких бедняков для спасения своей души.

Испанец, увидев, как кормят этого бедняка, спросил короля, кто он такой и что означает, что он так ест.

Король отвечал:

— Это нищий во Христе, и милостыню, которую я ему подаю, я подаю Христу, ибо, как ты знаешь, он учит нас, что всякий раз, как мы оказываем благодеяние единому от малых сих, мы его оказываем ему.

Испанец говорит:

— Синьор мой, вы мне простите то, что я вам скажу?

— Говори, что хочешь.

И тот говорит:

— Много глупых вещей нашел я в вашей вере, но эта мне кажется глупее всякой другой. Ибо, если вы верите в то, что этот нищий — ваш господь Иисус Христос, то на каком основании вы с позором кормите его там, на земле, тогда как сами с почетом едите здесь, наверху? По правде говоря, мне кажется, что вы должны были поступить как раз наоборот, а именно, чтобы вы ели там, а он на вашем месте.

Король, чувствуя себя уязвленным так, что ему уже трудно было защищаться, привел множество доводов, но испанец оставался при своем, и, в то время как синьор думал, что ему удалось приблизить того к истинной вере, он его отдалил от нее на тысячи миль и вернул к прежней вере.

А разве не правду сказал этот испанец? Какие же мы христиане и что у нас за вера? Мы щедро отдаем богу все, что нам ничего не стоит, как-то: «Отче наш», «Богородицу» и другие молитвы; мы бьем себя в грудь, надеваем власяницу, гоняем на себе мух[56], ходим за крестным ходом и в церковь, набожно выстаиваем обедни и делаем многие подобные же вещи, которые ничего нам не стоят. Но если нужно накормить нищего, даем ему немного бурды и загоняем его в угол, как собаку; а когда нужно пожертвовать неимущим, мы обещаем им бочку плохого вина, мелем червивое зерно и сбываем другие припасы, которые нам не по вкусу, — и все это мы отдаем Христу. Мы думаем, что он страус, который даже железо переваривает. У кого дочка косая, хромая или кособокая, тот говорит: «Я хочу отдать ее богу», а здоровую и красивую оставляет себе. А у кого сын убогий, тот молит господа, чтобы он его к себе призвал; у кого он хороший — молит господа, чтобы он его к себе не призывал, но даровал ему долгую жизнь. И так я мог бы перечислить тысячу вещей, из которых худшие мы отдаем тому самому господу, который даровал и предоставил нам все.

Таким образом, доводы испанца были безусловно неопровержимы, ибо в этом мире лицемерие подчинило себе человеческую веру.

Новелла CXXXIV

Петруччо из Перуджии, узнав от своего священника, что распятый — его должник, рубит распятого топором, требуя от него сто динариев за каждый, и в конце концов получает свои деньги


В области Перуджии жил в старину некто по имени Петруччо, человек с норовом и большой буян. Он каждое воскресенье ходил к обедне в свой приход к св. Агапиту и слышал, как священник, собирая пожертвования, говорил, как это принято: «Centum per unum accipietis, possidebitis vitam aeternam»[57],— и опускал деньги в кружку, которая тут же поблизости была прикреплена к подножию деревянного распятия. И обедни и пожертвования шли своим чередом. Но вот в один прекрасный день Петруччо сказал священнику:

— А эти сто динариев за один, что вы нам обещаете, когда же мы их получим? И кто должен нам их дать?

Священник отвечал:

— Вот этот самый господь наш, здесь распятый, воздаст тебе сторицей за единый динарий, когда бы ты этого ни пожелал, стоит тебе только пожелать; как ты видишь, он получает все приношения, так как я все ему их отдаю, опуская динарии в эту самую кружку.

Петруччо говорит:

— Если так, то мне это нравится.

Проходит месяц, проходит два, а Петруччо все ждал, когда господь наш раскачается и заплатит ему сторицей, но, видя, что денег все нет да нет и что тот, кого ему назначили должником, сиречь господь наш, и в ус себе не дует, однажды вечером сказал:

— Должник, на которого священник уже не раз мне указывал, ничего мне не платит. Больше я ждать не намерен. Я должен знать наверняка, надлежит ли мне получить с того, о котором священник мне столько раз говорил. — Берет топор и в один прекрасный день отправляется в церковь, подходит к самому распятию и говорит:

— Верни мне мои деньги.

Распятый не шелохнулся и молчит. И говорит Петруччо:

— Ты, видно, смеешься надо мной и, хуже того, — не отвечаешь. Клянусь твоими же ранами и кишками, ты обязан мне заплатить! — И так двинул топором по кружке, в которой были деньги, что кружка раскололась и вместе со всеми деньгами и с распятием в придачу упала на землю. Увидев рассыпавшиеся деньги, Петруччо их подбирает и говорит:

— Вот тебе! А еще не верил. Еще не так с тобой расправлюсь, если не все заплатишь. Обещанного три года ждут. — И уходит, набрав лир десять или около того.

Священник возвращается в церковь, видит на земле следы побоища и, обращаясь к служанке, которая у него была, говорит:

— Какой черт здесь побывал? И кружка расколота, деньги похищены, и распятие на земле; правда, последнее меня не особенно огорчает.

Служанка говорит:

— Я видела, как сюда входил Петруччо. Не знаю, он ли это сделал.

Священник идет, находит Петруччо и говорит ему:

— Прихожу и вижу, как здесь в церкви поработали. Мне говорили, что ты заходил. Не видел ли ты, кто это сделал?

Петруччо говорит:

— Да это я и сделал.

Священник:

— А зачем?

Петруччо отвечает:

— Это плата за твои обещания. Что же ты удивляешься? Ты мне тысячу раз обещал, что мне будет заплачено сторицей и что должен был заплатить мне тот, кого я повалил на землю… Я своих денег так бы и не получил…[58] что я и сделал благодаря топору. А еще, говорю тебе, что этого мне мало. Если мы не договоримся и если я не найду должника, я сыграю с тобой такую же шутку, как с этим самым.

Священник говорит:

— Ах ты мой Петруччо, ты меня неверно понял. Ведь я говорил тебе, что тебе воздается сторицей на том свете.

Говорит Петруччо:

— Так, значит, ты мне сулишь то, чего я не знаю? Откуда я знаю, что будет на том свете? И зачем мне там деньги? Бобы, что ли, покупать? Если мне не будет заплачено полностью, ты увидишь, что я сделаю!

Священник, видя, что дело дрянь и что от этого может пострадать церковное благочестие, договорился с Петруччо, отдал ему сколько-то денег и попросил его больше никогда и ничего не жертвовать, и тот так и сделал.

Таким образом, этот священник выплатил с лихвою тот долг, который Христос должен был выплатить на том свете. И если бы это случилось и с другими, не приходилось бы говорить: «Centum per unum accipietis, possidebitis vitam aetemam».

Новелла CXXXV

Бертино из Кастельфальфи от всего сердца подает милостыню бедному и больному солдату. Когда же он попадает в руки неприятеля, означенный солдат спасает его добро и его самого


Если в предыдущей новелле перуджинцу было обещано, что ему сторицей воздается на том свете, то в настоящей новелле я покажу, как некий добрый человек, оказавший услугу жалкому солдату и сделавший ему ничтожный подарок, был вознагражден тем, что тот вернул ему имущество и свободу. А было это не тысячу лет тому назад, но так недавно, что я еще разговаривал с тем добрым человеком, с которым случилось то, о чем я расскажу. Это был Бертино из Кастельфальфи, человек отменнейшего нрава и зажиточный крестьянин, который, в меру своего положения, был богатым скотоводом. И вот однажды, в 1391 году, когда флорентийцы воевали с графом Добродетели[59], он привез на рынок в Санто-Миниато свежие сыры, изготовленные им несколько дней тому назад.

Когда он стоял на площади с этими самыми сырами, некий больной солдат, служивший в обозе, с куском хлеба в руке попросил у Бертино немного сыру, чтобы съесть его с хлебом. Бертино ответил ему:

— Бери сколько хочешь.

Тот застыдился, но Бертино протянул ему целый сыр и сказал:

— На, ешь.

Кстати, у Бертино большой палец на правой руке был очень толстый.

Солдат, взяв сыр, тут же уселся и, отломив кусок, съел его вместе с кусочком хлеба, который у него был. Когда он все съел, он сказал:

— Клянусь, добрый человек, у меня нет денег, чтобы тебе заплатить, да и хлеба больше нет.

Бертино пожалел его и, имея при себе два хлеба, взял их и сказал:

— Идем со мной.

Захватив с собой остаток сыра, он повел его в харчевню, положил перед ним оба хлеба и сказал:

— Ешь на здоровье.

Пока оба они сидели в харчевне, солдат вволю поел и хлеба и сыра, что ему дал Бертино, да и вина, заказанного Бертино, напился вволю.

Подав от всего сердца эту милостыню, Бертино сказал:

— Ступай, и да благословит тебя господь, — и пошел.

А затем случилось, что какой-то неприятельский конный отряд, подъехав к Кастельфальфи, угнал у означенного Бертино много мелкого скота. Угнав его, конники рассудили, что хозяин наверняка пойдет его выкупать, и поставили лазутчиков.

Как они рассчитывали, так и случилось: когда Бертино отправился со своими флоринами, он был схвачен и препровожден в Казолы, ближе к Вольтерре. Там он был позорно скован по ногам.

Однажды, когда он сидел под палящим солнцем с кандалами на ногах, солдат, которого он угостил сыром, проходил мимо того места, где сидел Бертино в крайне плачевном состоянии, стал всматриваться в Бертино и, поглядевши на него некоторое время, сказал:

— Добрый человек, мне кажется, что я тебя узнаю.

А Бертино, смотря на него, говорил:

— Клянусь, если только не ошибаюсь, я тебя не узнаю.

Да это было вполне возможно, так как солдат уже выздоровел и был отлично одет.

Он и говорит Бертино:

— Наверняка ты и будешь тот самый, судя по тому, что у тебя большой палец толстый.

Тогда Бертино начал как будто узнавать его. И солдат сказал:

— Ты помнишь сыр, который ты мне дал в Санто-Миниато?

Тот и говорит:

— Сынок, теперь я узнал тебя.

На что солдат:

— Не дай господи, чтобы я тебя за это не отблагодарил! Делай, как я тебе скажу: завтра утром я принесу тебе напильник, которым ты перепилишь эти кандалы, а того, кто тебя захватил, я куда-нибудь уведу, вернусь за тобой и провожу тебя до твоего собственного дома.

Бертино сказал:

— Сынок, я всегда буду обязан тебе своей жизнью.

И солдат этот наутро принес Бертино напильник и увел с собой в харчевню того, кто его охранял, а когда тот был уже здорово пьян, он его подбил играть; видя, что тот с головой ушел в игру, солдат его оставил и вернулся к Бертино, который уже себя расковал» и которого он проводил до Кастельфальфи, ни на шаг от него не отходя. Там означенный Бертино хотел отдать ему свои флорины, но тот не пожелал их брать, и они разошлись.

Диву даешься, когда слышишь, сколько доброты было в этом солдате и как он отблагодарил за ничтожное полученное им благодеяние.

Что до меня, то я полагаю, случись так у древних римлян, это посчиталось бы памятным событием. И потому никогда не ошибешься, если окажешь кому-нибудь услугу, как бы мал ни был тот, кто в ней нуждается. Недаром Эзоп учит нас в своей басне, где льву понадобились услуги кошки, говоря: «Tu qui summa potes, ne despice parva potenti»[60].

Новелла CXXXVI

Мастер Альберто доказывает, что флорентийские женщины по своей тонкости превосходят лучших в мире живописцев, а также что они любую диавольскую фигуру превращают в ангельскую и чудеснейшим образом выпрямляют перекошенные и искривленные лица


В городе Флоренции, который всегда отличался обилием людей незаурядных, были и свое время разные живописцы и другие мастера. Находясь однажды за городом, в местности, именуемой Сан-Миниато-а-Монте, для живописных и иных работ, которые должны были быть выполнены в тамошней церкви, и после того как они поужинали с аббатом, наевшись вволю и вволю напившись вина, эти мастера стали задавать друг другу всякие вопросы. И в числе других один из них по имени Орканья, бывший главным мастером в знатной часовне Богородицы, что при Орто Сан Микеле[61], спросил:

— А кто был величайшим мастером живописи? Кто еще, кроме Джотто?

Кто говорил, что это был Чимабуе, кто — Стефано, кто — Бернардо, а кто — Буффальмако; кто называл одного, а кто другого.

Таддео Гадди, который был в этой компании, сказал:

— Что правда, то правда. Много было отменных живописцев, и писали они так, что это не под силу человеческой природе. Но это искусство пало и продолжает падать с каждым днем.

Тогда один из них, по имени Альберто, который был великим мастером мраморной резьбы, сказал:

— Мне кажется, что вы сильно заблуждаетесь, и я вам ясно докажу, что натура человеческая никогда еще не была так тонка, как сейчас, особливо в живописи и резьбе по живому мясу.

Все мастера, услыхав его слова, стали смеяться, полагая, что он не в своем уме. Альберто же продолжал:

— Вот вы смеетесь, а если хотите, я вам это поясню.

Один из них, которого звали Никколао, сказал:

— А ну-ка поясни, хотя бы из любви ко мне.

Альберто отвечает:

— Изволь, раз тебе хочется, но слушайте внимательно (он сказал так потому, что все кругом раскудахтались, как куры).

И Альберто начал и сказал:

— Я полагаю, что во все времена высшим мастером живописи и ваяния фигур был господь бог. Однако, мне кажется, что, при всем их множестве, созданные им фигуры обнаруживают большие изъяны, которые в наше время и научились исправлять. Кто же эти современные живописцы и исправители? Это флорентийские женщины. И был ли когда-либо живописец, кроме них, который делал бы по черному или из черного белое? Иной раз родится девочка, а то и не одна, черная, как жук. И вот ее здесь потрут, там помажут гипсом, выставят на солнце и сделают ее белее лебедя. И какой же красильщик по полотну или по шерсти или какой живописец сумеет из черного сделать белое? Разумеется, никакой, ибо это против природы. А если попадется особа бледная и желтая, ее при помощи всяких искусственных красок превратят в розу. А ту, которая от природы или от времени кажется высохшей, они сделают свежей и цветущей. И, не исключая ни Джотто, ни кого другого, нет такого живописца, который раскрасил бы лучше, чем они. Но больше того, если у кого-нибудь из них лицо окажется нескладным и глаза навыкате, они тотчас же станут соколиными; нос будет кривой тотчас же выпрямят; челюсть ослиная — тотчас же подправят; плечи будут бугристые — тотчас же их обстругают; одно плечо будет выше другого — будут конопатить их хлопком до тех пор, пока они не покажутся соразмерными и правильными. А также и грудь, и бедра, и все без всякого резца — самому Поликлету это было бы не под силу. Словом, я говорю вам и утверждаю, что флорентийские женщины большие мастера живописи и резьбы, чем кто-либо из мастеров, ибо совершенно очевидно, что они восстанавливают то, чего не доделала природа. А если вы мне не верите, обыщите весь наш город, и вы не найдете почти ни одной женщины с черным лицом. И это не потому, что природа их всех сделала белыми, а потому, что большая часть из них побелела благодаря искусству. И это касается и лица их и туловища, так что все они, каковы бы они ни были от природы — прямые, кривые или перекошенные, — приобрели красивую соразмерность благодаря их собственной великой изобретательности и искусству. Дело мастера боится.

И обращаясь ко всей компании, спросил:

— Что вы на это скажете?

Тогда все зашумели и единогласно воскликнули:

— Ай да мастер, здорово рассудил!

И, после того как вопрос был разрешен, они вышли на лужок, вручили Альберто председательский жезл, заказали вина прямо из бочки и отменно им подкрепились, сказав на прощание аббату, что все вернутся в следующее воскресенье и скажут свое мнение о том, что они обсуждали. Итак, в следующее воскресенье они вернулись все вместе, собираясь провести время с аббатом так же, как они провели его в тот день, с тою только разницей, что принесли с собой…[62]

Новелла CXXXVII

О том, как некогда флорентийские женщины, не изучив и не усвоив законов, но просто нося свои наряды, победили и посрамили собственными законами некоего доктора права


В предыдущей новелле было достаточно показано, насколько флорентийские женщины своей тонкой изобретательностью в живописании превосходят всех живописцев, когда-либо существовавших, и как они даже дьяволам сообщают ангельскую красоту, а также как они выпрямляют и исправляют всякий природный изъян. Сейчас, в настоящей новелле, я хочу показать, как их собственный закон некогда победил великих докторов и как они становятся величайшими логиками, если только этого захотят. Не так давно, когда я, пишущий эти строки, был, хотя и не заслуженно, одним из приоров нашего города, приехал некий ученый юрист в должности судьи, по имени мессер Америго дельи Америги из Пезаро, мужчина очень красивой наружности, а также весьма преуспевающий в своей науке. Явившись по приезде в нашу управу и представившись с должной торжественностью и речами, он ушел и приступил к исполнению своих обязанностей. А так как в это время был издан новый закон о женских нарядах, за ним после этого несколько раз посылали и напоминали ему, чтобы он при проверке исполнения этих распоряжений проявлял как можно больше рвения, и он обещал это делать.

Вернувшись домой, он в течение многих дней проверял исполнение этих распоряжений на своих домашних, а затем приступил к поискам по городу. И когда его уполномоченный к нему возвращался и докладывал, какие доводы приводила каждая из женщин, которая ему попадалась и на которую он хотел составить протокол, у него был такой вид, словно он совсем свихнулся. А мессер Америго записывал и обдумывал все донесения своего уполномоченного. Случилось так, что какие-то граждане, увидев, что женщины носят все, что им вздумается, без всякого удержу, и услыхав об изданном законе, а также о том, что прибыл новый чиновник, отправляются к синьорам и говорят, что новый чиновник столь хорошо исполняет свои обязанности, что женщины никогда еще так не излишествовали в своих нарядах, как сейчас. По сему случаю синьоры вызвали к себе означенного чиновника и сказали ему, что они удивляются, сколь небрежно он выполняет свои обязанности в отношении распоряжений, касающихся женщин. Означенный мессер Америго отвечал им нижеследующим образом:

— Синьоры мои, я всю свою жизнь учился, дабы усвоить законы, ныне же, когда я думал, что уже что-то знаю, я обнаруживаю, что не знаю ничего, ибо, когда я разыскивал украшения, запрещенные вашим женщинам согласно распоряжениям, которые вы мне дали, они приводили такие доводы, которых я ни в одном законе никогда не встречал. В числе прочих приведу вам несколько таких доводов. Попадается женщина с кружевной повязкой на чепце. Уполномоченный мой и говорит: «Назовите ваше имя. У вас повязка кружевная». Добрая женщина снимает повязку, которая была приколота к чепцу булавкой, и, взяв ее в руки, говорит, что это просто гирлянда. Иду дальше и вижу множество нашитых спереди пуговиц. Задержанной говорят: «Этих пуговиц вы не имеете права носить». А та отвечает: «Конечно, сударь, имею, ведь это не пуговицы, а запонки. Если не верите, посмотрите, в них нет петель и ни одной дырочки». Уполномоченный подходит к другой, в горностаях, и собирается составить протокол. Женщина говорит: «Не пишите. Это не горностай, это сосуны». Уполномоченный спрашивает: «Что такое сосуны?» Женщина отвечает: «Животное». И уполномоченный мой, как животное…[63] Часто попадаются женщины…

Один из синьоров говорит:

— Мы взялись воевать с каменной стеной.

А другой:

— Лучше обратиться к фактам, это важнее.

А третий:

— Сами захотели, так вам и надо.

Наконец еще кто-то сказал:

— Я хочу вам напомнить, что римляне, победившие весь мир, не могли справиться с собственными женами, которые, чтобы добиться отмены законов против их нарядов, побежали на Капитолий и победили римлян, получив то, что хотели.

Недаром в одной из новелл этой книги[64] Коппо ди Боргезе, прочитав об этой истории у Тита Ливия, чуть не сошел с ума. А после того как каждый по очереди высказал свои довода, они всем синклитом приказали мессеру Америго действовать по своему усмотрению и больше к этому не возвращаться. И это было сказано своевременно, ибо с этого самого часа ни один из чиновников уж больше не выполнял своих обязанностей и не старался…[65] предоставляя вольное хождение гирляндам вместо повязок, и запонкам, и сосунам, и всяким оборочкам.

Потому-то и говорится во Фриули: «Чего захочет жена, того захочет и муж, но чего захочет муж — тирли-бирли».

Новелла CXLI

О том, как некоему правителю довелось разбирать тяжбу одной женщины и трех глухих, и о том, как он неожиданно и забавно разрешил их тяжбу


Так вот, мой дорогой друг был подеста в одной из земель, находившейся на расстоянии не больше двадцати пяти миль от нашей[66]. Незадолго до истечения срока его должности ему пришлось разбирать одну тяжбу, в то время когда был уже избран будущий подеста, его преемник, который был совершенно глухой. Мой друг подеста об этом знал, так как, когда большой колокол бил во Флоренции три часа, соседи, видя, что тот ничего не слышит, и опасаясь, как бы его не задержала стража, поднимали пальцы к небу, подавая ему знак, чтобы он шел домой.

Итак, всем было известно, что глухой подеста должен был вступить в свою должность через месяц.

Случилось, что в один прекрасный день некая женщина вместе со своим братом явились к этому моему другу подеста, и женщина стала говорить:

— Господин подеста, обращаюсь к господу богу и к вам; так что один мой сосед причинил мне вместе с убытком великую обиду; так что он залез ко мне с заднего двора и попортил и поломал у меня фиговое дерево, что было у меня в саду. Вот я и прошу вас: сколько он мне наделал бед, чтобы вы это и переделали по закону и по справедливости.

Подеста, услыхав ее, готов был рассмеяться, но удержался. А затем женщина ему говорит:

— А этот вот мой братец должен деньги с него получить за четыре работы да отступные за осла, что он ему испортил, не в обиду вам будь сказано.

Подеста и спрашивает брата, правду ли говорит эта женщина. Тот отвечает:

— Господин подеста, я человек темный, плохо слышу. Сестренка-то моя сказала вам, в чем дело.

Подеста подзывает рассыльного и посылает его с вызовом на следующее утро к тому, кто якобы погубил фиговое дерево.

На следующее утро истицами брат, и ответчик — все предстают перед судом. Подеста говорит:

— Добрая женщина, что ты требуешь от этого человека?

И она предъявляет иск за свое фиговое дерево и иск от имени брата, так как он, мол, глухарь и болван.

Выслушав ее, подеста говорит ответчику:

— Правда то, что говорит эта женщина?

Тот, крутя головой и подставляя уши, говорит:

— Господин подеста, я плохо слышу.

Как только он сказал, что не слышит, кто-то поблизости, приставив губы к его уху, закричал, что есть мочи:

— Подеста спрашивает, правда ли это.

А тот говорит:

— Я не знаю, кому отвечать.

Женщина говорит:

— Это он притворяется. Правда, он глуховат, но хорошо слышит, когда хочет слушать.

Подеста, чтобы свалить с плеч эту докуку и так как там были еще всякие родственники, сказал женщине, что он считает необходимым, чтобы истица обратилась к какому-нибудь дружественному посреднику, и велел крикнуть об этом на ухо ответчику. Словом, они такового назвали, и подеста приказал, чтобы арбитр и стороны на следующий день к нему явились. На следующий день, когда они перед ним предстали, подеста сказал, что слушание дела должно быть закончено через три дня под страхом пени в размере двадцати пяти лир. Посредник же стоял как истукан, и если стороны были туги на ухо, то арбитр был глух как пробка. Там присутствовало много местных жителей, которые нет-нет да и подсмеивались. Подеста и говорит:

— Добрая женщина, кроме тебя, никто ничего не слышит, и я тебе говорю, что хочу вынести приговор по этой тяжбе.

Женщина, сразу же решившая, что она уже выиграла дело о своем фиговом дереве, говорит:

— Ради бога, прошу вас!

— Мой приговор таков: ввиду того, что и та и другая сторона в этой тяжбе глухи, а посредник, которого вы сами себе выбрали, тоже глух и я знаками ничего не сумел бы им объяснить, а также принимая во внимание, что новый подеста будет здесь через месяц, я передаю ваше дело ему.

Женщина, которая хорошо слышала, сложила на груди руки, умоляя подеста, чтобы он ее отпустил и чтобы ей не приходилось столько времени дожидаться решения по делу о ее фиговом дереве. И подеста ответил ей:

— Женщина, как я сказал, так и постановлю. Иди с богом.

Женщина и глухари отправились по домам, а те, что были при этом, услыхав приговор, прекрасно поняли, что подеста хотел этим сказать.

А именно, чтобы они, все три, будучи глухими, дождались глухого подесту и чтобы он, как знаток их обычаев, завершил это дело вглухую, как оно и должно было завершиться между глухими.

Новелла CXLVII

Один богатый человек с большими деньгами, решив обмануть таможню, набивает себе полные штаны куриных яиц; таможенники, которым об этом донесли, заставляют его при проходе через заставу сесть, и он, раздавив яйца, вымазывает себе всю задницу; заплатив за обман, он остается при своем позоре


Только что рассказанная новелла[67] приводит мне на память другую, о некоем флорентийце, который был богачом, но скрягой и скупцом почище самого Мидаса. Задумав обмануть таможню меньше, чем на шесть грошей, он с убытком и позором для себя уплатил гораздо больше, хотя и защищал свою задницу броней из яичных скорлуп. Итак, жил-был некий негодяй с богатством в добрых двадцать тысяч флоринов, которого звали Антонио (отчества его не назову, чтобы не порочить его родни) и который, находясь в деревне, решил отправить во Флоренцию две дюжины, а то и целых тридцать яиц. Слуга и говорит ему:

— Придется заплатить пошлину, ведь на четыре яйца полагается один грош пошлины.

Тот, услыхав это, берет всю корзину, зовет с собой слугу и, зайдя в комнату, говорит:

— Бережливость хороша во всякое время. Я хочу сберечь эти деньги.

С этими словами, забирая по четыре яйца и задрав спереди подол, он стал запихивать их себе в штаны. Слуга говорит:

— Ой, да куда вы их кладете? Ой, да вы не пройдете по дороге!

Антонио отвечает:

— Как бы не так! У меня в этих штанах снизу такое дно, что туда влезли бы и куры, которые снесли эти яйца!

Слуга отвернулся и от удивления осенил себя крестным знамением.

И вот Антонио, запрятав яйца, пускается в путь и широко ступает, словно в штанах у него целых два мотка пеньки. А когда подошел к воротам, он сказал слуге:

— Иди вперед и скажи таможенникам, чтобы они повременили закрывать ворота.

Слуга так и сделал, но не удержался и под величайшим секретом обо всем сказал одному из таможенников, а тот сказал остальным:

— Вот самая замечательная новость, какую вам когда-либо приходилось слышать: сейчас здесь пройдет один человек; он пришел по своему делу, и у него штаны полны яиц.

Один говорит:

— Предоставьте это дело мне, и вы увидите, какая будет игра.

Другие сказали:

— Делай, как знаешь.

И вот подошел Антонио:

— Добрый вечер честной компании, и прочее.

Первый таможенник и говорит:

— Антонио, поди-ка сюда и отведай-ка доброго вина.

Тот ответил, что ему пить не хочется.

— Ничего, выпьешь! — И тащит его за плащ и, отведя куда хотел, говорит — А ну-ка присядь.

Тот отвечает:

— Неохота, — и ни за что не соглашается.

Таможенник говорит:

— Чтобы почтить человека, можно и заставить, — и толкает его на скамейку.

А тот как сел, ему показалось, что он садится на мешок с битыми стеклами. Таможенники говорят:

— Что это там под тобой, что так здорово затрещало? А ну-ка привстань!

Старший и говорит:

— Антонио, ты же не будешь возражать, если мы приступим к выполнению наших обязанностей! Мы хотим посмотреть, что это там под тобой и что там так зашумело.

Говорит Антонио:

— Нет у меня под собой ничего, — и поднимает плащ со словами: — Это, видно, скамейка заскрипела.

— Какая там скамейка? Скамейки не так трещат. Ты подымаешь плащ, а ведь дело не в нем, а где-то еще.

И они заставляют его постепенно подняться и вскоре, увидев, как что-то желтое стекает ему на чулки, говорят:

— А это что? Мы хотим взглянуть на штаны, откуда сие, как видно, и проистекает.

Один слегка его встряхивает, а другой сразу поднимает его и говорит:

— У него штаны полны яиц!

Антонио говорит:

— Тише, они все побились. Я не знал, куда их положить. Это сущая малость для таможни.

А таможенники:

— Их, верно, была не одна дюжина.

На что Антонио:

— Клянусь честью, их было не больше тридцати!

Таможенники говорят:

— Вы, как видно, человек хороший и клянетесь по чести. Но как прикажете вам верить? Если вы обманываете вашу коммуну в малом, вы легко это сделаете в большом. Вы же знаете, как говорится: «Собаке, которая лижет пепел, не доверяют муки». Но, так и быть, оставьте нам залог, а завтра утром придется пойти к начальникам и доложить об этом случае.

Антонио говорит:

— Увы мне! Клянусь богом, я буду опозорен. Берите, сколько хотите.

Один из них говорит:

— Ладно, не будем позорить граждан: плати по тринадцати за каждый грош.

Антонио лезет в кошелек и платит восемь сольдо, а затем дает им еще крупную монету и говорит:

— Берите, а завтра пропьете, но об одном прошу вас — никому ни слова.

Они это обещали, и он пошел своей дорогой, с густо вымазанной и здорово замаранной задницей. Когда он пришел домой, жена ему говорит:

— Я думала, ты остался в городе. Что ты делал так долго?

— Ей-богу, не знаю, — говорит он и, поддерживая себя снизу руками, переступает, широко расставив ноги, как при грыже.

Говорит ему жена:

— Ты что, упал, что ли?

И он рассказывает ей все, что с ним случилось. Едва услышав это, она начинает приговаривать:

— Ах ты несчастный, негодяй ты эдакий! Ни в сказке, ни в песне ничего подобного не бывало! Дай бог здоровья этим таможенникам, которые по заслугам тебя опозорили!

А он говорит:

— Умоляю, замолчи!

А она:

— Что замолчи? К черту твое богатство, когда ты сам себя доводишь до такой беды! Никак, ты яйца хотел высидеть, как куры, которые выводят цыплят? И тебе не стыдно, что молва об этом пойдет по всей Флоренции и что ты навсегда будешь опозорен?

Антонио говорит:

— Таможенники мне обещали, что ничего не скажут.

А жена:

— Еще выдумал одну хитрость! Ведь завтра же к вечеру вся округа будет этим полна. (Так и случилось, как она сказала.)

А Антонио отвечал:

— Ну вот что, жена, я ошибся. Неужели же это никогда не кончится? Разве ты никогда не ошибалась?

И говорит жена:

— Конечно, и я могла ошибаться, но не настолько, чтобы класть себе яйца в штаны.

Тот отвечает:

— О, да ты их и не носишь.

А жена говорит:

— Ну что же такого, что я их не ношу? Если бы я их и носила, я готова была бы ослепнуть, прежде чем поступить так, как ты; да я никогда бы больше и не показалась на люди. Чем больше я об этом думаю, тем больше удивляюсь, как ты мог из-за двух грошей навсегда себя опозорить. Если бы ты хоть что-нибудь соображал, ты никогда уж не нашел бы себе покоя. Да и я больше уж никогда без стыда не появлюсь среди женщин, боясь, что мне на каждом шагу могут сказать: «Смотрите-ка, вот жена того, кто носил яйца в штанах!»

Антонио говорит:

— Ну, перестань же; другие молчат, а ты, как видно, хочешь это разгласить.

А она:

— Я-то буду молчать, а другие, кто это знает, молчать не будут. Говорю тебе, муж мой, тебя и раньше ни во что не ставили, а уж теперь тебя будут считать за того, кто ты есть на самом деле. Выдали меня замуж за великое богатство, а ведь можно было сказать, что меня выдали за великое бесстыдство.

Антонио, который в свое время тоже кое-что разумел, опомнился, поняв, что за жалкое посмешище он из себя сделал и что жена его говорит сущую правду, и смиренно попросил ее замять это дело, а также, если он провинился, чтобы она сама воздала ему за это. Жена начала понемногу отходить и сказала:

— Иди-ка ты со своими хитростями на рынок, а я сама уж как-нибудь с этим справлюсь.

И на этом они успокоились.

Мы же на это скажем, что женщины нередко лучше мужчин разбираются во многих добродетелях. На какие только лады эта достойная женщина не изобличала своего мужа! И если она была первой среди женщин, он был последним среди мужчин. Однако если сплетни и пошли на убыль, то не во Флоренции, где об этом постоянно говорили, на радость окружающим и на посрамление нашему красавцу. Он же, сняв с себя штаны незаметно от служанки, приказал ей согреть ему на завтра кувшин мыльной воды, который он рано поутру перелил в таз, а вечером заказал второй, и так отмывал себе зад несколько раз, пока простыни не перестали желтеть; это было ему необходимо, настолько крепко желтки, смешанные с белками и скорлупками, затвердели и приклеились к его седалищному месту. Так-то этот жалкий человек сэкономил таможенную пошлину за тридцать яиц, заслужив себе такой позор, что об этом постоянно и всюду говорили, да и поныне говорят пуще прежнего.

Новелла CLIII

Мессер Дольчибене, посетив новоиспеченного рыцаря, богатого и скупого, и уязвив его забавным словечком, вымогает у него кое-какие дары


Однако мне надлежит вернуться к мессеру Дольчибене, о котором было уже рассказано во многих новеллах. Ведь он был в старину величайшим придворным шутом, и не зря богемский император Карл сделал его королем всех шутов и скоморохов Италии.

Во Флоренции сделался рыцарем один человек, который всю жизнь давал деньги в рост и непомерно разбогател, и к тому же страдал подагрой и был уже стар, — к стыду и позору рыцарского звания, опустившегося, как я вижу, до конюшен и свинарен. А тот, кто мне не верит, пусть подумает, если он только видел, как еще не так давно рыцарями становились рабочие, ремесленники, даже булочники и, еще того ниже, чесальщики, ростовщики и всякие темные проходимцы. Из-за этого сброда можно назвать рыцарство какалерией, а не кавалерией, раз уже к слову пришлось. Хорошо разве, когда судья делается рыцарем только для того, чтобы пробраться в правители? И я не говорю, что наука не пристала рыцарю, но я имею в виду науку настоящую, без барыша, без того, чтобы, стоя за конторкой, раздавать советы, без того, чтобы в качестве защитника ходить по судебным палатам. Нечего сказать — хорошее занятие для рыцаря! Но хуже того, когда нотариусы лезут в рыцари или еще куда повыше и пенал их превращается в золотые ножны. А хуже худшего, когда рыцарем становится человек, совершивший преднамеренное и гнусное предательство.

О несчастные рыцарские ордена, как вы низко пали! Существует или, лучше сказать, существовало четыре вида посвящения в рыцари: рыцари купели, рыцари пира, рыцари щита и рыцари оружия. Рыцари купели посвящаются с величайшими церемониями, и полагается их купать и смывать с них всякие пороки. Рыцари пира — те, что принимают посвящение в темно-зеленой одежде и в золотом венке. Рыцари щита посвящаются народом или синьорами и принимают рыцарство в полном вооружении и с шлемом на голове. Рыцари оружия — те, кто получает посвящение перед битвой или во время битвы. Но все они обязаны в течение всей своей жизни делать многое, что было бы слишком долго перечислять, однако поступают как раз наоборот. Я хотел всего этого коснуться, чтобы читатели могли на этих вещественных примерах убедиться, что рыцарство умерло. А разве не приходилось видеть — хочу и об этом сказать, — что в рыцари посвящаются даже мертвецы. И что это за страшное и зловонное рыцарство! Эдак можно было бы сделать рыцаря из деревянного или мраморного истукана, в котором столько же чувства, сколько и в мертвеце. Но по крайней мере тот не гниет, а мертвец сразу же портится и разлагается. А если такое рыцарство считается полноценным, почему нельзя посвятить в рыцари быка, осла или какую-нибудь другую скотину, обладающую чувством, хотя бы и не разумным? Но ведь в мертвеце нет никакого чувства, ни разумного, ни неразумного. У такого рыцаря вместо коня — дроги, и перед ним несут его меч, его доспехи и знамена, словно он отправляется на бой с самим сатаной.

О, тщетных сил людских обман великий.[68]

Однако я возвращаюсь к новоиспеченному рыцарю, о котором шла речь выше. К нему отправился мессер Додьчибене с целью, как это делают ему подобные, получить от него подарок — вещь какую-нибудь или деньги, — и застал его грустным и задумчивым, словно он схоронил кого-то из своих родственников и был не очень-то доволен своим рыцарством, а еще меньше — приходом Дольчибене. Поэтому мессер Дольчибене начал с того, что спросил его:

— О чем вы задумались?

А тот сопел, как боров, и, так как он еле-еле отвечал, мессер Дольчибене продолжал:

— Полноте, сударь, не впадайте в такую тоску, ибо, клянусь телом господним, если вам суждено пожить, вы еще увидите рыцарей из скупцов, куда скупее вашего.

Рыцарь сказал:

— Однако! Вы здорово ко мне прицепились по первому разу.

На что мессер Дольчибене:

— Если вы по первому разу вывернулись, вам повезло. Но если вы не одумаетесь, я к вам прицеплюсь и по четвертому, а то и больше.

Рыцарь замолк и ни слова больше не произнес, кроме того, что приказал подать вино и сладости; ничего другого у него и не получишь. Наконец, видя, что из этого рыцаря ничего другого не вытянешь, мессер Дольчибене начал говорить:

— Я пришел к вам, так как коммуна назначила пошлину в десять лир с каждого скупца. Я и пришел по поручению коммуны, чтобы с вас их получить.

Рыцарь говорит:

— Раз я обязан заплатить эту пошлину, я согласен, но пусть вам заплатит и мой сын, здесь присутствующий, который еще вдвое скупее меня и который поэтому из того же расчета должен уплатить двадцать лир. — Мессер Дольчибене обращается к юноше: — Ну-ка живей делай, что тебе приказано!

Словом, сколько они ни изворачивались, но мессер Дольчибене получил с обоих вместо тридцати лир восемь, флоринов и к тому же не вычеркнул их из книги плательщиков этой пошлины, так как, жадно вцепившись в эти флорины, в ближайшие же дни нажрался до отказа. Рыцарь же, то ли пожалев о своей выдумке, то ли еще почему-либо, но стал в своем рыцарском звании еще скупее, чем был раньше.

И это постоянно так бывает, ибо тот, кто родился скупым, никогда от этого не исцелится.

Новелла CLIX

Однажды во Флоренции у некоего Ринуччо ди Нелло жеребец срывается с привязи и бежит за кобылой, а Ринуччо, догоняя его со всякими приключениями, увлекает за собой чуть ли не большую часть флорентийцев


Не так давно во Флоренции жил некий гражданин весьма почтенных лет, но нрава весьма чудного, которого звали Ринуччо ди Нелло и который происходил из очень древнего рода, а обитал он неподалеку от церкви Санта-Мария Маджоре. Он всегда держал верховую лошадь, еще более чудную, чем он сам. Я, право, не знаю, из каких только пород подбирал он своих лошадей, но одна была страшней другой.

В числе прочих у него под конец его жизни был жеребец, который был похож на верблюда, с хребтом, напоминавшим холмы в Пинца-де-Монте, с головой, похожей на корень мандрагоры, и крупом, как у отощавшего волка; когда Ринуччо его пришпоривал, он приходил в движение весь сразу, как деревянный задирая морду к небу; он всегда казался спящим, кроме тех случаев, когда увидит кобылу, тогда он, подняв хвост, принимался ржать и издавать еще кое-какие звуки. Впрочем, неудивительно, что конь этот был со шпатом, так как хозяин часто давал ему жевать сухие лозы вместо соломы и желуди вместо овса.

В один прекрасный день случилось так, что наш Ринуччо, собравшись ехать на этой лошади, привязал ее на улице. Как раз в это время на площади, там, где торговали дровами, почти напротив его дома, сорвалась с привязи кобыла и побежала по той улице, где был привязан означенный конь. И тот, почуяв, что мимо него бежит кобыла, мотнул головой так резко, что оборвал здоровенную узду, специально заказанную его хозяином для того, чтобы каждому доказать, насколько сильна и горяча его лошадь и как трудно с нею справиться.

Рванувшись головой и всем телом и порвав узду, жеребец ринулся за кобылой по направлению к Санта-Мария Маджоре и стал бешено ее преследовать, как это обычно делают жеребцы. Ринуччо, который как раз собирался выйти и сесть на свою лошадь, слышит страшный шум, поднявшийся оттого, что все как один побежали вслед за этакой диковиной, выскакивает в дверь, не находит лошади и спрашивает, куда она девалась. Один сапожник на это говорит ему:

— Дорогой Ринуччо, ваш конь пустился следом за кобылой с арбалетом наготове, и мне показалось, что он уже настиг ее на площади Санта-Мария Маджоре. Скорее бегите туда, не то он непременно себя испортит.

Ринуччо не пришлось уговаривать, он пустился бегом и, будучи со шпорами на ногах, много раз чуть не падал. Преследуя своего коня, он по незнакомым улицам добрался до Старого рынка. Добежав туда, он увидел, что конь его вскочил на кобылу; и, увидев его, он стал кричать:

— Святой Георгий! Святой Георгий! Старьевщики стали закрывать свои лавочки, думая, что поднялся бунт. А лошади уже забрались в мясные ряды, которые в те времена помещались под открытым небом посередине площади. Очутившись возле прилавка одного из мясников по имени Джано, кобыла вскочила на этот прилавок, и жеребец за ней, так что Джано, который был малым придурковатым, чуть не помер от страха, и куски молочной телятины, разложенные по прилавку, были все истоптаны и из молочных превратились в навозные. А этот самый Джано, обезумев, спрятался в лавку аптекаря.

Ринуччо же в ужасе кричал:

— Святой Георгий! Святой Георгий!

А Джано кричал:

— Ой, пропала моя головушка!

Однако подоспел и хозяин кобылы с палкой и, собираясь укротить восставшую плоть, лупил изо всех сил как жеребца, так и кобылу. И каждый раз, когда попадало коню, Ринуччо бросался на хозяина и говорил:

— Клянусь святым Элигием, если ты только ударишь мою лошадь, я изобью тебя.

Так в этой суматохе они добрались до цеха Калималы, где торговцы сукном уже бросились убирать товар и запирать лавки. Кто говорит:

— Что такое?

Кто:

— Что это может значить?

А кто так и стоял обалделый. Многие же шли за животными, которые свернули в переулок, ведущий к Орто Сан Микеле, пролезли между амбарами и ящиками с зерном, продававшимся под палатами, где находится часовня, и побили своими копытами многих торговцев зерном. Многие из тех слепых, что всегда толпились в этом месте около одного из столбов, услыхав шум и чувствуя, что их толкают и теснят, и не зная причины этой суматохи, пустили в ход свои палки, попадая то в одного, то в другого из окружающих, большая часть которых давала им сдачи, не зная, что это слепые. Другие, знавшие, что они слепы, уговаривали и останавливали тех, которые отбивались, а эти, в свою очередь, бросались на них же. Итак, кто оттуда, а кто отсюда, одни с одной стороны, другие с другой, вступали в драку, схватываясь то здесь, то там.

Между тем обе клячи вместе с дерущимися выбрались за пределы Орто Сан Микеле, так как пыл коня не только что не остыл, но даже разгорался пуще прежнего, а может быть, и оттого, что и Ринуччо и хозяин кобылы не раз еще получили по шее, — так или иначе, но все они, колотя друг друга, с шумом и грохотом достигли площади приоров. Приоры же эти и все, кто был в ратуше, видя из окон огромную разбушевавшуюся толпу, валившую на площадь со всех сторон, решили, что это наверняка восстание. Запирают ратушу, и капитан[69] и экзекутор вооружают свою стражу.

Площадь битком набита народом, часть которого бьется врукопашную, а большой отряд друзей и родственников поддерживает с тыла Буцефала[70] и Ринуччо, чтобы помочь последнему, который уже совсем изнемог.

Между тем, по воле судеб, жеребец и кобыла, почти что уже спаренные, забрались в дворик экзекутора. Экзекутор, не зная, в чем дело, но предполагая, что народный гнев настигает его из-за одного задержанного им человека, которого он собирался казнить вопреки настойчивым требованиям сохранить ему жизнь, спрятался, охваченный величайшим страхом, за кровать своего нотариуса и оттуда залез под сенник, будучи уже почти наполовину вооружен. Народ все еще сражался, больше врукопашную, но был уже готов взяться за оружие, как вдруг ворота экзекутора, которые, никогда не запирались, оказались на запоре, а в это же время удалось с большим трудом схватить коня и кобылу, которые были все в мыле. Ринуччо же был ни жив ни мертв и не вспотел только потому, что от старости и соков никаких в нем не было, а колесики шпор, съехавших сзади с его ног, впились снизу ему в ступни, искромсав подошвы от носка до пяток.

Правители коммуны, видевшие все, что происходило, ободрились и повелели офицерам и стражникам прекратить свалку и гомон, и пришлось немало потрудиться, пока при помощи угроз и приказов им удалось успокоить толпу. Наконец, после того как все улеглось, народ стал расходиться. Однако за Ринуччо и его Байалардом[71] все еще шли сотни людей, глядевших на Ринуччо как на великую невидаль. Хозяин же кобылы, весь измолоченный и огорченный, отправился в Венецию вместе со своей кобылой. Там он отдохнул, пока немного не пришел в себя, и поклялся до конца жизни больше не держать кобыл, что и сделал. Подеста и капитан, вооружившиеся уже после того, как поняли, что опасность и причина смуты устранены, и когда все утихло, сели на коней и почти в одно и то же время прибыли на площадь во главе своих отрядов. Те, кто там еще оставался, а их было немного, подняли их на смех, но они последовали совету Катона: «Rumores fuge»[72]. Постояв там некоторое время и спросив: «Где эти?» и «Где те?» — они в конце концов удалились.

Один гражданин, отправившийся за экзекутором, который спрятался, говорит его приказчику:

— Что делает экзекутор? Спит, что ли?

Тот отвечает:

— Когда поднялась суматоха, я видел, как он вооружался, а после этого больше его не видел.

На что гражданин:

— Верно, спрятался в какой-нибудь нужник. Великую честь оказал он самому себе, да и мне, который за ним пришел. Неужто так поступили и другие правители?

С этими словами они направились в присутствие, но, когда гражданин спрашивал экзекутора, каждый пожимал плечами, а найти его так и не могли. Наконец кто-то из верных ему людей, знавший, куда он скрылся, пошел в комнату, где тот Лежал под кроватью, и сказал:

— Вылезайте, ничего страшного.

Тот вылезает весь в соломе и в паутине и, едва войдя в зал, натыкается на гражданина, который и говорит ему:

— Ай да господин экзекутор, откуда это вы? Какая вам от того честь, что вы сегодня не выходили?

А тот отвечает:

— Я еще не успел вооружиться, так как все доспехи оказались в неисправности, один нарамник продержал меня больше часу, застежки испортились, и я не мог его надеть, так как он до сих пор не починен. А как тебе кажется, дружище, идти мне теперь на площадь?

— Идите как можно скорее!

— А ну-ка подавай лошадь, едем!

И он надевает шлем; но едва успел взять его в руки, как из-за подкладки вылезает целый выводок мышей. Когда экзекутор это увидел, он стал креститься и пятиться, говоря: «Клянусь богом, настал мой черный день!» — и обращаясь к слуге, говорит:

— Где у тебя лежал этот шлем, разрази тебя господь и пречистая мать его?

Однако каким был шлем, таким он и надел его, и, сев на коня, в накидке из паутины, отороченный соломой, он выехал на площадь, где уже два часа как все кончилось. При виде его одни говорили:

— Хорош, хорош! В добрый час! Он, никак, помешанный.

А другие:

— Откуда только черти принесли такого? Мне сдается, что он из Непи[73].

А иные:

— Он вылез из какой-нибудь конюшни. Видно, от страха туда спрятался.

И вот он остановился там, куда ставят Сарацина[74], и, оглядываясь, говорит:

— А где здесь нарушители спокойствия? Я не я, если я их не перевешаю!

Некоторые подходили к нему и говорили:

— Мессер экзекутор, отправляйтесь к себе домой, все тихо.

Другие говорили:

— Подите отряхнитесь, вы весь в паутине, потом вернетесь!

А он тем временем, обращаясь к окнам синьории, делал знаки, спрашивая, не хотят ли синьоры, чтобы он сделал что-нибудь еще. Приоры велели передать ему, чтобы он шел разоружаться и что он с честью выполнил свою задачу, так как поле брани осталось за ним.

Вернулся наш экзекутор, и, по правде говоря, он чувствовал себя опозоренным. Разоружившись, он решил смыть с себя этот позор и на следующий день уже начал следствие против Ринуччо ди Нелло по обвинению его в нарушении общественного спокойствия. Означенный Ринуччо обратился к синьорам, Христа ради моля их о пощаде, чтобы его не убили из-за его резвого и благородного коня.

Приоры, любившие его за многое, вызвали экзекутора, которого, однако, они целых четыре дня не могли уломать, так как он упорно хотел его засадить или грозился бросить свой жезл[75]. Однако в конце концов он смирился, и ему казалось, что он отстоял свою честь, прогоревав больше месяца о том, что ему так и не удалось свершить правосудие. Этим дело и кончилось.

Так пусть же те, кто правят государствами, подумают, сколь легковесно то, что может подвигнуть народы на смуту! И тот, кто об этом подумает, будет поистине жить в страхе, тем большем, чем большую власть себе приписывает. А раз это случалось со многими народами, так по крайней мере ты, читатель, подумай о том, кому же в конце концов можно доверять и на что можно полагаться?

Новелла CLXIII

Сер Бонавере из Флоренции, когда его попросили составить завещание, а у него не оказалось чернил в чернильнице, и люди обратились к другому нотариусу, покупает себе пузырек и, держа его при себе, проливает чернила на платье одного из судей в судебной палате


В приходе св. Бранкация во Флоренция жил в свое время некий нотариус по имени сер Бонавере. Был он из себя человеком большим и тучным, с лицом очень желтым и как бы отекшим, и такой нескладный, словно его обтесывали киркой. Он был страстным сутягой и неугомонным спорщиком как за правду, так и за кривду. И при всем том неряха, и потому в письменном приборе, который он с собой носил, никогда не было ни чернильницы, ни перьев, ни чернил. Если, повстречавшись с ним на улице, его просили составить какой-нибудь контракт, он рылся в своем приборе и говорил, что забыл у себя дома чернильницу и перо и что потому нужно сходить к аптекарю и достать чернила и бумагу.

Как-то случилось, что один богатый человек в этом приходе оказался после долгой болезни при смерти и пожелал немедленно составить завещание, ибо родственники его боялись, что смерть настигнет его прежде, чем он сможет это сделать. И вот, когда кто-то из них, выглянув в окно, увидел проходящего по улице сера Бонавере, он окликнул его, попросил подняться и, встретив на половине лестницы, стал умолять составить ради бога это завещание ввиду крайней необходимости. Сер Бонавере, обыскав свой письменный прибор, сказал, что у него нет чернильницы и что он тотчас же за ней пойдет, и пошел за ней. Придя домой, он добрый час бился в поисках чернильницы и в поисках пера. А родные умирающего, желая, чтобы означенный добрый человек подписал завещание до своей смерти, и видя, что сер Бонавере все не приходит, и опасаясь, как бы больной не помер, спешно послали за сером Ниджи из прихода св. Донато и поручили ему составить завещание. Ушедший же сер Бонавере, который немалое время промучился, очищая чернильницу от набившихся туда волос, наконец явился, чтобы составить завещание. Ему было сказано, что он отсутствовал так долго, что это дело поручили серу Ниджи. Тогда, совсем опозоренный, он повернулся и пошел. Горько сокрушаясь в душе своей над потерей, которую, как ему казалось, он понес, он решил обзавестись на долгое время чернилами, бумагой, перьями и полным письменным набором, с тем чтобы подобный случай не мог больше с ним приключиться.

И вот, отправившись к аптекарю, он купил целую тетрадь, и скрепив листы, положил их в свою сумку; купил пузырек, полный чернил, и привязал его к поясу; купил не одно перо, а целый пучок перьев, больших и малых, для очинки которых большой писарской команде потребовался бы целый день, и подвесил их к поясу в кожаном, мешочке для специй. Вооруженный всем этим, он сказал:

— Теперь посмотрим, буду ли я готов составить завещание не хуже, чем сер Ниджи.

В тот же день серу Бонавере, обладавшему отныне столь отменным снаряжением, случилось отправиться в палату подеста для передачи отвода приехавшему из Монте-ди-Фалько секретарю тамошнего подеста. Секретарь этот был старичок в шапочке, кругом опушенной цельными беличьими шкурками, и в пурпурном одеянии. В то время как он уже сидел на помосте, явился этот самый сер Бонавере со своим пузырьком на боку и с листом отвода в руке и, протискавшись через густую толпу, стоявшую там, добрался до самого судьи. С противной стороны адвокатом был мессер Кристофано де Риччи, а прокурором — сер Джованни Фантони. Увидав сера Бонавере с его отводом, они, пробираясь сквозь давку и расталкивая людей, тоже доходят до судьи, к которому сер Бонавере оказался прижатым так же, как они. Мессер Кристофано и говорит:

— Что это еще за отвод? Такие дела топором разрубать надо!

Между тем пока один прижимал другого, пузырек с чернилами лопнул и большая часть чернил вылилась на плащ секретаря, а отдельные брызги попали на плащ адвоката. И мессер секретарь, заметив это и подняв полу, стал с удивлением оглядываться и звать служителей, чтобы они заперли двери палаты и чтобы выяснилось, откуда появились чернила.

Увидав и услыхав это, сер Бонавере опускает руку и, нащупав пузырек, обнаруживает, что он раздавлен и что и на его долю досталась изрядная часть чернил, и тотчас же, перебираясь от одного человека к другому, он выходит из толпы и давай бог ноги! Секретарь оказался весь в брызгах — с головы до ног, да и мессер Кристофано тоже. Они смотрели друг на друга и, словно лишившись памяти, поглядывали то на одного, то на другого. А секретарь стал разглядывать своды — не сверху ли это потекло, — затем перешел к стенам и, не находя источника, обратился к скамье, рассматривая ее сверху, а затем, наклонив голову, стал смотреть на нее снизу, потом, спускаясь по ступенькам помоста, разглядывал каждую из них по очереди; наконец все оглядев, он стал креститься до потери сознания. Мессер Кристофано и сер Джованни, чтобы и на этом выгадать для своего дела, говорили:

— О мессер секретарь, не трогайте, дайте высохнуть.

Иные говорили:

— Пропала у вас эта одежда.

Другие:

— Это, видно, из тех дымчатых материй, которые носили когда-то.

Покуда каждый что-то разглядывал и что-то приговаривал, судья насторожился и, повернувшись к ним, сказал:

— А знаете ли вы, кто это меня так опозорил?

Кто отвечал так, а кто эдак, пока наконец судья не вышел из себя и не приказал приставу вызвать капеллана, чтобы тот прочитал обвинительное заключение. А пристав, посмеиваясь, говорил:

— Кого же он будет обвинять, раз вы, с кем это стряслось, сами не знаете, кто это? Лучшее, что вы можете сделать, это проследить, чтобы никто не носил при себе чернильниц на заседания. Плащ же, который вы зачернили снизу, можно укоротить. Ничего, если он будет покороче: вы будете казаться наполовину военным.

Услыхав эти доводы и видя, что его одурачивают со всех сторон, судья последовал совету пристава и признал себя побежденным. И прошло добрых два месяца, в течение которых каждый приходивший оглядывался на помост, думая, что его нет-нет и обольют чернилами. Судья, окорнав себя снизу, сделал из обрезков носки и перчатки, как сумел. Мессер же Кристофано спустился по ступенькам помоста и, подняв полы, от удивления поджимал губы, а рядом с ним сер Джованни приговаривал:

— Per Evangelia Christi, quod est magnum mirum[76].

Так многие за одно утро от всего этого обалдели, не говоря уже о сере Бонавере, у которого оставалась только одна пара белых чулок, да и то, когда он вернулся домой, она оказалась сплошь забрызганной чернилами и была больше похожа на столы мальчишек из начальной школы. Каждый вымылся и справился с чернильными пятнами, как умел, но лучшим средством было примириться со своей судьбой.

Ведь, в самом деле, лучше всего было бы, если бы этот самый сер Бонавере вообще не был нотариусом, а уж коли сделался таковым, был бы по крайней мере человеком аккуратным и ходил бы во всеоружии своего искусства, как ходят другие предусмотрительные люди; ибо если бы он это делал, то и составил бы завещание с превеликой для себя пользой, не испортил бы плаща ни секретарю, ни мессеру Кристофано, не вывел бы из себя ни этого секретаря, ни остальных присутствующих, не пролил бы чернил на свой плащ и на свои чулки, что повергло его в еще большую беду, и, наконец, не потратился бы ни на разбитый пузырек, ни на те чернила, которые в нем находились.

Правда, судьба ему во многом потворствовала, ибо, если бы секретарь этот его заметил, ему пришлось бы возместить испорченную одежду, а может быть, и того хуже.

Этим дело и кончилось, и подтвердилась пословица, гласящая: «Быть воде у своего истока, пусть хоть сто лет пройдет до этого срока».

Так случилось и с сером Бонавере, ибо, проходив долгое время сухим и без всяких» чернил, он захватил их с собой такое количество, что вымазал ими целую судебную палату.

Новелла CLXIV

Риччо Чедерни снится сон, будто он разбогател, получив великие сокровища, а на следующее утро кошка окропляет его своим пометом, и он бедствует пуще прежнего


Если в предыдущей новелле сер Бонавере из-за своей нерадивости и оттого, что он не носил на поясе, как это принято, принадлежностей своей профессии, потерял свой заработок и жил в бедности, то в нижеследующей я хочу рассказать, как некий флорентиец за одну ночь стал богачом, а наутро вернулся в самое нищенское состояние.

Итак, я говорю, что в те времена, когда граф Добродетели разбил мессера Бернабо, своего дядю и правителя Милана, и в городе Флоренции об этом много говорили, случилось так, что некто по имени Риччо Чедерни, человек весьма приятный в обхождении, но находившийся с кем-то в смертельной вражде и потому всегда ходивший вооруженным, в панцире и в маленьком шлеме, наслушался однажды много всяких разговоров о том, сколько денег и сколько драгоценностей попало в руки графа. Вечером, ложась в постель, он снял с головы свой шлем и положил его на сундук кверху дном, чтобы он просох от пота. После того как он улегся в свою постель и заснул, ему стали сниться сны, и в числе прочего ему приснилось, что он приехал в Милан, и что мессер Бернабо и граф Добродетели, оказав ему величайшие почести, привели его в один из величественных дворцов и немного погодя усадили его между собою, словно императора, и что затем приказали принести огромнейшие золотые и серебряные сосуды, полные дукатов и флоринов последней чеканки, и подарили их ему, и что, кроме того, каждый из них предлагал ему свое государство. И во сне Риччо даже словно как обернулся не то львом, не то соколом перелетным. Так, погруженный в сновидения и в сонную свою мечту о славе, означенный Риччо пробудился только с приближением рассвета и чуть не лишился рассудка, когда, проснувшись, понял, что вернулся к своей нищете, после того как вкусил величайших почестей и богатства…[77] в величайшей тоске понял… стал сокрушаться о величайшем несчастье, постигнувшем его, равном только несчастью возвращения в Монджибелло[78]. А затем, продолжая горевать и находясь как бы вне себя, он встал и оделся, собираясь выйти их дома. Все еще во власти своих грез, он с величайшим трудом спускался по лестнице и не знал, спит ли он или бодрствует. Дойдя до двери, чтобы выйти на улицу, и думая о богатстве, которое, как ему казалось, он потерял, он захотел поднять руку, чтобы почесать в затылке, как это часто бывает с тем, кто впадает в меланхолию. И вот он обнаруживает у себя на голове колпак, в котором он проспал ночь, поворачивает обратно, тотчас же возвращается в спальню, бросает колпак на постель и сразу подходит к сундуку, где он оставил шлем с надетым на него башлыком. Он быстро схватывает шлем, надевает его себе на голову и чувствует, как у него по вискам и по щекам стекает обильный поток какой-то мерзости. А дело было в том, что ночью его кошка отменно разукрасила этот шлем. Означенный Риччо, почувствовав себя основательно обклеенным, поспешно снимает с себя шлем, в котором подкладка уже совсем размякла, зовет служанку и, проклиная судьбу, рассказывает ей свой сон, говоря: «О я несчастный! Какое богатство и сколько добра у меня нынче было во сне, и вот как я обгажен!»

Служанка, потеряв голову, хочет его вымыть холодной водой, а Риччо поднимает крик, чтобы она развела огонь и поставила греть мыльную воду. Она так и делает. Риччо простоял с непокрытой своей черепушкой все то время, пока мыльная вода силилась закипеть. Когда она, наконец, согрелась, он вышел во дворик, чтобы помои сливались в трубу, и в течение целых четырех часов бился над мытьем своей головы. Когда голова была отмыта, хотя и не настолько, чтобы больше не смердеть, он приказал служанке принести шлем, который весь был так разукрашен, что ни он, ни она не решались до него дотронуться. А так как во дворе стояла кадушка, он решил наполнить ее водой. И когда она наполнилась, он бросил в нее шлем, говоря служанке:

— Не уходи никуда, покуда его как следует не ототрешь. — И надел себе на голову самый теплый башлык, какой у него только был, но это не могло заменить шлема; вдобавок у него разболелись зубы, отчего ему и пришлось просидеть дома не один день. Между тем служанка, которой казалось, что она промывает телячьи желудки, отпорола подкладку и стирала ее добрых двое суток. А Риччо все горевал, вспоминая о своем богатом сне, о том, во что он обратился, и о своей зубной боли.

Наконец, после многих приключений, он послал за мастером, который сделал ему новую подкладку, и, когда прошла зубная боль, вышел из дому и отправился на Канто де тре Мугги, где он содержал лавку. И там он многим жаловался и на случившееся и на свою судьбу, а так как ночное обладание золотом было возмещено кошачьим калом, то все решили, что он может на этом успокоиться.

Между тем так часто бывает со снами, ибо многие мужчины и бабенки верят им, как только можно верить чему-либо, что существует на самом деле. И они побоятся пройти днем по тому месту, на котором во сне с ними приключилась какая-нибудь неудача. Одна говорит другой: «Мне приснилось, что меня ужалила змея»; и если она днем разобьет стакан, то скажет: «Вот и змея, которую я видела сегодня ночью». Другой приснится, что она захлебнулась в воде; упадет свеча, и она скажет: «Вот и сон в руку». Третьей приснится, что она упала в огонь; днем она обругает служанку за то, что та оплошала, и скажет: «Вот и сон в руку».

Так же можно истолковать и сон нашего Риччо, которому снились все золото да монеты и который наутро покрылся кошачьим дерьмом.

Новелла CCI

Мадонна Чеккина из Модены, будучи ограблена…[79] с большой и маленькой рыбой и со своим сынком, звонившим в колокольчик


В прежние времена жила в Модене некая мадонна, недавно овдовевшая после смерти очень богатого купца. Звали ее мадонна Чеккина, а с ней оставался ее сынок лет двенадцати. И подобно тому, как это бывало во всех наших краях и как это особенно часто бывает ныне, когда вдовам и сиротам, этим овечкам и ягнятам, горько приходится от волков, там, где они водятся, так точно и эта женщина, у которой именитые граждане отнимали нынче один кусок ее добра, а завтра другой, в конце концов потеряла все, так как, попросту говоря, у нее разграбили ее имущество; она даже не находила адвокатов, которые защитили бы ее в ее тяжбах, а если находила, справедливости все равно приходилось подчиняться силе. И вот, потеряв почти всякую надежду, она решила прибегнуть к следующему способу. Она попросила одного своего друга из соседей оказать ей великую услугу, а именно: достать, только на один день, колокольчик из тех, что называют колокольчиками св. Антония, и принести его ей. Этот добрый человек, достав колокольчик в какой-то церкви или у кого-то еще, пришел с ним к мадонне Чеккине. Как только она получила просимое, а дело было постом, она сказала своему другу:

— А теперь пойдем. Я хочу, чтобы ты, вместе со мной и с моим сынком, сходил к рыбакам и купил бы мне по моему выбору двух рыб, одну большую и другую крохотную, а когда ты их получишь, то засунешь маленькую рыбешку наполовину в пасть большой рыбы и, неся их открытыми, так, чтобы каждый их видел, мы вернемся домой. Сыночек же мой будет держать этот колокольчик и будет звонить в него, идя рядом с тобой, а я буду идти с другой стороны. Если кто спросит, что это значит, предоставь отвечать мне.

Друг сильно подивился, спросив ее, зачем она это хочет делать. Она же ему отвечала:

— Делай то, что тебе говорят, очень тебя прошу. Ты сегодня же все узнаешь и будешь доволен.

Тот сказал:

— Я сделаю все, что вы хотите.

Женщина берет плащ и передает колокольчик сынку, наказав ему звонить только тогда, когда она скажет.

И вот ранним утром они все втроем вышли из дому и отправились к рыбакам. Когда они туда пришли, женщина все оглядела и сказала:

— Купи эту большую щуку и одну из этих крохотных рыбок, которые в другом садке.

Друг так и сделал и, раскрыв у щуки пасть, наполовину засунул в нее маленькую рыбу.

Тогда женщина научила его, как нести рыбу, чтобы всякий мог ее хорошо разглядеть, и говорит сынку:

— Иди рядом с ним и не забывай звонить в колокольчик.

А сама, встав с другой стороны, сказала:

— Идемте домой.

И вот это странное шествие тронулось в путь с рыбой на виду и с мальчиком, звонящим в колокольчик, и народ стал сбегаться. Кто говорил:

— Что это такое, мадонна Чеккина? Что это значит?

Кто спрашивал так, а кто иначе. Она же всем отвечала, что большие рыбы пожирают маленьких.

Так она непрерывно всем отвечала и ни разу ничего другого не сказала, пока не дошли до дому.

Однако сколько бы она ни говорила, сколько сынок ни звонил и сколько друг ни показывал своих рыб, — потому ли, что народ был неграмотный, или потому, что он ничего не понимал, но проку от этого вышло мало, разве только что, сварив большую и маленькую рыбу, они все втроем ими поужинали.

А было это в то время, когда Пильи были синьорами Модены. Я полагаю, что они-то прекрасно поняли эту женщину, но только сделали вид, что не понимают. Но будь уверен, что всякого, кто допускает ограбление вдов и сирот, ожидает печальный конец и потеря власти.

И это прекрасно доказывает пример этих синьоров, которые в скором времени потеряли синьорию, а государство перешло во власть семьи Гонзага.

И обрати внимание, читатель, что почти во всех государствах, попавших под власть синьора или просто уничтоженных, причиной тому были могущественные граждане, принадлежавшие к знатным семействам этих городов. Ведь между ними возникают распри и усобицы, так как каждый добивается господства, один другого изгоняет, и синьория остается в руках немногих или только одного семейства, а затем, через некоторое время, приходит кто-нибудь один, сиречь тиран, прогоняет тех и захватывает власть. Примеров достаточно, но я расскажу только о четырех городах, где за последние семьдесят лет произошло такое падение. Это — Кремона, в которой синьорами были Куччони; Парма, где были Росси; Реджо, находившийся под властью синьоров из Фольяно, и означенная Модена, которой, как уже говорилось, правили Пильи. Случилось так, что в Ломбардии, быть может в целях захвата этих земель, образовался союз между маркизами Феррары, Гонзага, Висконти и синьорами делла Скала. Этот союз отнял синьорию у синьоров всех этих четырех земель, а потом, так как земель было четыре, они и поделили их между собою четырьмя. Феррарские маркизы получили Модену, Гонзага получили Реджо, Висконти — Кремону, а делла Скала — Парму. Впоследствии же и Реджо и Парма были острижены еще одним цирюльником; А происходит это только оттого, что синьоры в своем тщеславии добиваются лишь синьории, не заботясь ни о правосудии, ни о справедливости, без которых всякое царство и всякое государство неминуемо гибнет.

Новелла CCII

Некий бедняк из Фаенцы, у которого постепенно отняли его участок земли, звонит во все колокола и говорит, что правда умерла


Нижеследующая выдумка подобна предыдущей, но оправдала себя гораздо больше. В самом деле, когда синьором Фаенцы был Франческо деи Манфреда, отец мессера Риччардо и Альбергеттино, правитель мудрый и достойный, лишенный всякого тщеславия, который скорее соблюдал нравы и скромную внешность именитого гражданина, чем синьора, как-то случилось, что у кого-то из власть имущих этого города владения граничили с участком, принадлежавшим некоему человечку, не шибко богатому. Знатный синьор хотел купить участок и много раз за это брался, но всякий раз без успеха, так как человечек этот, в меру своих сил отлично возделывая свой участок, поддерживал им свое существование и скорее продал бы самого себя, чем его. Вот почему этот могущественный гражданин, не будучи в состоянии осуществить свое желание, решил применить силу. И вот, так как межой между их владениями служила только крохотная канавка, богач каждый год, примерно в то время, когда вспахивались его владения, отнимал у соседа по одному или по нескольку локтей земли, проводя плугом ежегодно то одну, то другую борозду по его участку.

Добрый человек, хотя это и замечал, вроде как не решался даже заикнуться об этом, разве что сокрушался тайком в кругу своих друзей.

И так это продолжалось несколько лет, и тот постепенно, но скоро захватил бы весь участок, не будь на нем вишневого дерева, которое было слишком на виду, чтобы его миновать, да и каждый знал, что вишня находится на участке этого человечка.

И вот, видя, как его грабят, и задыхаясь от ярости и от досады, а также не будучи в силах не только что пожаловаться, но даже слово вымолвить, добрый человек, доведенный до отчаяния, в один прекрасный день, имея в кошельке два флорина денег, срывается с места и обходит, прицениваясь, все большие церкви Фаенцы, умоляя, в каждой по очереди, чтобы они зазвонили во все колокола в такой-то час, но только не в положенное время вечерни или ноны[80]. Так оно и вышло.

Церковники деньги с него получили и в условленный час вовсю ударили в колокола, так что по всей округе люди переглядывались и спрашивали:

— Что это значит?

А добрый человек как полоумный носился по всей округе. При виде его каждый говорил:

— Эй вы, куда вы бежите? Эй ты, такой-сякой, почему звонят колокола?

А он отвечал:

— Потому, что правда умерла.

А в другом месте говорил:

— За упокой правды, которая умерла.

И так, под звон колоколов, слово это облетело весь край, так что синьор стал спрашивать, почему звонят, и ему в конце концов сказали, что ничего не известно, кроме того, что кто-то что-то кричал.

Синьор за ним послал, и тот пошел в великом страхе. Когда синьор его увидел, он сказал:

— Подойди сюда! Что означает то, что ты там говоришь? И что означает колокольный звон?

Тот отвечал:

— Синьор мой, я вам скажу, но, прошу вас, не обессудьте. Такой-то ваш гражданин захотел купить у меня мое поле, а я не желал его продавать. Поэтому, так как он не смог его получить, он каждый год, когда пашется его земля, отхватывал кусок моей — когда один локоть, а когда два, — пока не дошел до вишни, дальше которой ему идти неудобно, иначе это будет слишком заметно, да благословенно будет это дерево! Не будь его, он скоро забрал бы всю мою землю. И вот, так как человек, столь богатый и могущественный, отнял у меня мое добро и так как я, с позволения сказать, человек убогий, то я, немало натерпевшись и превозмогая свое горе, и пошел с отчаяния подкупать эти церкви, что звонили за упокой правды, которая умерла.

Услыхав про эту шутку и про грабеж, совершенный одним из его граждан, синьор вызвал последнего, и после того как истина была обнаружена, он заставил его вернуть этому бедному человеку его землю и, послав на место землемеров, распорядился отдать бедняку такой же кусок земли богатого соседа, какой тот занял на его земле, а также приказал уплатить ему те два флорина, которые он истратил на колокольный звон.

Великую справедливость и великую милость проявил этот синьор, хотя богач заслужил худшее. Однако, если все взвесить, доблесть его была велика, и бедный человек получил по праву немалое возмещение. И если он говорил, что колокола звонили потому, что умерла правда, он мог бы сказать, что они звонили, чтобы она воскресла. Да и ныне хорошо было бы, если б они зазвонили, чтобы она воскресла.

Новелла CCXI

О шуте Гонелле, продающем на ярмарке в Салерно собачьи испражнения под видом пилюль, обладающих якобы величайшей силой, особенно для ясновидения, и о том, как он, получив за это большую сумму, выходит сухим из воды


Шут Гонелла, не имевший себе равных во всяких проделках, как о том уже было рассказано в предыдущих новеллах, часто странствовал по свету, выбирая самые что ни на есть необыкновенные места. Однажды он прибыл в Апулию, направляясь на ярмарку в Салерно. Здесь, увидев множество молодых людей, имевших при себе набитые кошельки для приобретения всякого товара, он нарядился в одежду, придавшую ему вид заморского врача. Раздобыв плоскую и широкую коробку и белоснежное полотенце и расстелив его на дне этой коробки, он разложил на нем около тридцати шариков из собачьего дерьма. С открытой коробкой в руке и с концом полотенца на плече он явился на эту ярмарку и, расположившись в сторонке на одном из прилавков, имея при себе слугу, разложил свой товар и стал переговариваться со слугой на непонятном языке, словно он приехал из Тавриды, и тем привлек к себе всякого рода людей. Одни его спрашивали:

— Маэстро, что это за товар?

А он говорил:

— Идите себе с богом, это не про вас; это слишком большая ценность и не для тех, кому нечего тратить.

И одним он отвечал в одних выражениях, а другим в других, только бы еще больше разжечь аппетит окружающих. Наконец некоторые юноши, отведя его в сторону, сказали ему:

— Маэстро, мы хотим просить тебя сказать нам, что это за пилюли.

Он и говорит им:

— Вы, видимо, люди, которым можно говорить правду, и как будто не обманщики. — И говоря не то по-немецки, не то по-латыни, сказал: — Это такой товар, что если бы кто знал о нем, то счел бы его самым дорогим из всего, что имеется на этой ярмарке; вы видели, когда я шел сюда, я нес его сам, не доверяя слуге.

А те все добивались своего. Он же сказал им, что в этих пилюлях такая сила, что тот, кто съест хотя бы одну из них, тотчас же сделается ясновидцем и что он с большим трудом получил рецепт от царя Сарского, владеющего тридцатью двумя языческими царствами, который потому стал таким великим властителем, что часто их принимал. Молодые люди спросили:

— А сколько бы вы взяли за одну пилюлю?

Гонелла отвечал:

— Сколько бы ни взял, более выгодного приобретения и быть не может, вы ведь знаете, что говорит пословица: «Сделай меня ясновидцем, и я сделаю тебя богачом». Я сам был бедным человеком, но оттого, что я ими пользовался, мне так хорошо и я так богат, что ни в чем не нуждаюсь. Однако, так как вы мне кажетесь людьми благородными, я с вас возьму по пяти флоринов за каждую.

Они попросили, чтобы он отпустил им не в службу, а в дружбу четыре штуки, и давали ему за них двенадцать флоринов.

Гонелла, услыхав это предложение, про себя обрадовался, но сделал вид, что он в целых ста милях от того, чтобы на это согласиться, говоря:

— Я бы никому их не отдал и за тройную сумму. В конце концов они договорились на пятнадцати флоринах, но он им сказал:

— У прилавка вы скажете, что вы мне заплатили по пяти флоринов за каждую.

И они обещали это сделать. Однако коварный Гонелла, предвидя, чем это кончится, и так как ярмарка должна была продлиться до будущего четверга, сказал им:

— Вам следует принять их в пятницу натощак между третьим и девятым часом, ибо в этот день и в этот час господь наш принял крестную муку; иначе у вас ничего не получится.

Те ответили, что так и сделают и что сделать им это будет нетрудно. Он взял с них пятнадцать флоринов и дал им четыре шарика. Другие присутствующие, видя, что продажа состоялась, и услышав уже распространившуюся молву о том, что достаточно принять одну такую пилюлю, чтобы тотчас же сделаться ясновидящим, стали сбегаться, стараясь купить их по сходной цене, и каждый получал предписание Гонеллы принимать их в пятницу натощак в назначенный час. Так продал он все тридцать на сумму примерно в сто двадцать флоринов.

Завершив это дело, Гонелла в пятницу рано утром со слугой и с чемоданом сел на коня и, не говоря хозяину постоялого двора, куда он едет, отправился в путь.

Когда наступил час, которого так ждали покупатели, а именно когда надлежало съесть шарики, чтобы стать ясновидцами, двое молодых людей из первых покупателей, мечтая о ясновидении, стали изо всех сил разжевывать свои пилюли, но один из них тут же сплевывает, говоря:

— Ой, это же собачье дерьмо.

Так же поступает и другой. И тотчас же они отправляются на постоялый двор и спрашивают врача, подававшего шарики. Хозяин говорит:

— Он, верно, уже на целые шесть миль отъехал — столько времени прошло, как он отправился.

— А куда?

Тот ответил, что не знает, но что поехал он по этой вот дороге.

Молодые люди были хорошими ходоками. Они пускаются в путь пешком и идут так быстро, что настигают его в…[81] уже на коне, готового выехать с постоялого двора. Настигнув его, они говорят:

— Маэстро, ты слишком дорого продал нам собачье дерьмо. Мы его выплюнули, как только положили в рот.

И говорит им Гонелла:

— А что я вам говорил?

— Ты говорил, что мы сразу станем ясновидящими.

Гонелла отвечает:

— Вы же ими и стали, — и поплотнее усевшись в седле и пришпорив коней, он и слуга его отправились с богом. Молодые люди остались в дураках и, видя, что не могут его догнать, возвращаются в великом огорчении, говоря:

— Вот мы свое и получили. Позор еще хуже убытка.

Добравшись до Салерно, они встречают других, накупивших того же товара: одни бросились на поиски, другие так и не могли опомниться, но каждый горевал, опозоренный столь гнусной шуткой. А иные, узнав о происшествии, стали распевать: «Тот, кто задумал стать ясновидцем, может собачьим дерьмом подавиться».

Так покупатели эти и остались опозоренными на долгое время, а Гонелла отправился своей дорогой в Неаполь, где с еще более неслыханным коварством присвоил себе еще больше денег, чем здесь, о чем будет объявлено в следующей новелле.

Я уверен, что Гонелла впоследствии говорил, будто он их заработал, но вернее было бы сказать, что он их награбил и притом при помощи величайшего обмана и предательства, в каковых проделках никогда еще никто не обладал столь тонким и проницательным умом, как он. Но весьма удивительным кажется мне то, что за всю его жизнь не нашлось человека, который бы полностью расплатился с ним по заслугам. Правда, проделки его потешали всех, кому они не вредили.

Новелла CCXII

О великом испытании, из которого с честью вышел шут Гонелла, отправившись в Неаполь во времена короля Роберта[82] и похитив у богатейшего и скупейшего аббата то, чего он никогда ни у кого другого похитить не мог бы, и о том, как он за это получил величайшие дары от короля и его баронов


Попав однажды в Неаполь, Гонелла припал к стопам короля Роберта, и, так как он был известен королю и его баронам, они решили во что бы то ни стало не давать ему ни платья, ни подарка, если только он не найдет способа заставить одного богатейшего и скупейшего аббата что-либо ему подарить, имея в виду, что от означенного аббата никогда никому не удавалось получить даже стакана воды.

Гонелла, выслушав короля и баронов, нимало не смутился, решив постоять за себя. Узнав, где проживает аббат, и сразу же измыслив хитрость, он оделся бедно, как пилигрим, и, покидая короля и баронов, сказал:

— Святейший венец, раз вы и ваши бароны мне так приказываете, я пойду туда, куда вам угодно, и попытаю счастья.

Он пускается в путь и направляется к аббатству. Дойдя до ворот, он спрашивает аббата, говоря, что ему очень нужно с ним поговорить. Привратник идет к аббату и говорит:

— У ворот стоит какой-то пилигрим, который говорит, что ему очень нужно с вами поговорить.

Услышав это, аббат говорит:

— Наверное, какой-нибудь бродяга милостыню просит. — И встает, идет в церковь и говорит: — Скажи ему, чтобы шел ко мне.

Сказал, и пилигрим пришел к нему в церковь и, преклонив колени, попросил принять от него исповедь. Аббат отвечал, что пришлет ему кого-нибудь из своих монахов и тот его исповедует. Пилигрим говорит:

— Святой отец, окажите мне милость и сами примите от меня исповедь, ибо на душе моей такой великий грех, что я никому его не поведал бы, кто не был бы по сану выше монаха, и потому не откажите мне в этом, молю вас ради бога милосердного.

Аббат, выслушав его, пожелал внять его мольбам, чтобы узнать, что это за такой великий грех, и приказал ему немного подождать, пока он сходит в свою келью. И тот стал ждать. Не прошло много времени, как аббат, в сопровождении нескольких монашков, явился, облаченный в великолепнейшую темно-лиловую ризу с шелковыми шнурками спереди, и, заняв одно из кресел на хорах, подозвал к себе пилигрима, который был тут как тут.

Опустившись на колени у ног аббата, он начал свою исповедь и подтвердил, что на душе его такой великий грех, что он даже не решается назвать его и не думает, чтобы господь его когда-нибудь помиловал.

Аббат, как у них положено, ободрил его, чтобы он не робел. Тогда пилигрим сказал:

— Господин аббат, я по природе своей и по своему складу настолько извращен, что часто оборачиваюсь волком, таким лютым, что пожираю всякого, кого увижу, и сам не знаю отчего и откуда это происходит, и хотя бы человек был в полном вооружении, я сжираю его как голого. Случалось это со мною многократно, и всякий раз, как я вот-вот готов обернуться волком, я начинаю зевать и трястись всем телом.

Аббат выслушал это с выражением величайшего ужаса на лице. Гонелла, обладавший глазами Аргуса, как только это заметил, затрясся и зазевал вовсю, приговаривая:

— Ой! Ой! Вот я и превращаюсь в волка!

И оскалился на аббата. Аббат, решив, что это дело не шуточное, вскакивает и бежит по направлению к ризнице. Но пилигрим не растерялся и вцепился в ризу, и так как он ее уж не выпускал из рук, аббат развязал шнурки и сбросил ее при входе в ризницу, где он и заперся. Другие монахи от страха разбежались кто куда. Пилигрим, спрятав за пазухой ризу, как только мог быстрее добрался до королевского двора, где оставил свою одежду, и, сбросив с себя рубище пилигрима, оделся в свое обычное платье, предстал перед королем и его баронами и по секрету сообщил о том, что он сделал, и том, что из этого воспоследовало.

Король и бароны, расхохотавшись, подивились ловкости и находчивости Гонеллы, и король вместе со всеми баронами щедро его наградили, так что он за аббатское облачение заработал гораздо больше, чем за собачье дерьмо, проданное им в Салерно.

Закончив свои дела в Неаполе, он отбыл и продолжал свое путешествие. Совершенно обалдевший аббат вместе со своими монахами твердо верил, что это был не кто иной, как враг господний, который явился ему в обличии пилигрима, чтобы изобличить его алчность, и кое-кому рассказал про эту историю, и она дошла до ушей короля. Король за ним послал и спросил, правда ли то, что он слышал. Аббат это подтвердил, а также и то, что поистине верит, что это был дьявол, и все пыхтел и вздыхал, жалея о своем облачении.

Король и бароны, которые все знали, слушая аббата, потешались над всем этим вдвойне, и я думаю, что в конце концов и аббат это узнал, хотя и не показал виду, чтобы не терпеть оскорблений и шуток сверх причиненного ему убытка.

Большинству читателей весьма, должно быть, по душе, когда подобные шутки проделываются над такими скупцами и особенно над духовными особами, в коих господствуют все пороки, ведущие свое начало от алчности, которая направляет все их помыслы на то, чтобы произносить ложь, расставлять сети, строить козни и торговать господом богом и его святынями. Ведь и он сам, вверивший многим из них управление своими храмами, ведает, кто и каковы они, но уж лучше бы храмы эти обрушились, чем служить обиталищем для столь порочного отродья.

Новелла CCXIII

Чекко дельи Ардалаффи, собираясь с копьем, в конном строю напасть на неприятеля, отдает повод своему слуге Джанино, и, когда тот его опережает, он попадает в него, думая, что попал в неприятеля


Подвиг, задуманный Чекко дельи Ардалаффи, был совершен им отнюдь не так ловко, как совершал свои подвиги Гонелла. Когда герцог Анжуйский во время своего похода на Апулию против короля Карла Мирного[83] проходил в окрестностях Форли, во главе большого рыцарского воинства, и когда некоторые отборные части уже подступили к самому городу, означенный Чекко позвал своего слугу по имени Джанино и приказал ему приготовить большого коня со всем снаряжением и собрать какой-нибудь вооруженный отряд. Когда это было сделано, он вооружился по-благородному, сел на коня и вместе со своим отрядом направился в сторону Чезены, сопровождаемый Джанино, который вел его коня под уздцы, и несколькими копейниками с полуопущенными копьями. Когда он выехал из ворот, он подозвал Джанино и, так как был очень близорук, сказал ему:

— Надень мне на голову мой плоский шлем, вставь мне самое лучшее копье в башмак и подведи меня как можно ближе к отряду, сам знаешь, к какому.

Джанино ведет коня, как тот приказал, и все остальные за ним. Когда они подошли на расстояние арбалетного выстрела, Джанино говорит:

— Синьор, возьмите копье, неприятель как раз насупротив вас.

Когда копье было схвачено и Джанино, вцепившись в поводья коня, пришпорил лошаденку, на которой сидел, а Чекко — за ним, вдруг, почти на полпути, Джанино отпустил коня, и Чекко, помчавшись во весь опор, с копьем наперевес, всадил его в задницу Джанино, думая, что он попал в одного из рыцарей.

Означенный Чекко, убежденный, что он нанес красивый удар какому-нибудь испытанному бойцу, стал кричать:

— Эй, Джанино, веди сюда пленника.

Джанино, со своей стороны, чувствуя, что он ранен, начинает скулить во всю глотку и причитать:

— Ой-ой-ой! Чекко, вы меня убили!

А Чекко говорит:

— Говорю тебе: иди за пленником, черт тебя побери!

Тогда Джанино, скуля еще громче, говорит:

— А я вам говорю, что вы мне задницу прибили к седлу.

А Чекко, опьяненный своей победой, все повторяет:

— Иди за пленником!

Наконец Джанино выдергивает копье, которое и вправду застряло между двух шкур, подходит к Чекко и говорит:

— Вот вам ваш пленник!

А Чекко продолжает, говоря:

— Где же он?

Джанино в отчаянии говорит:

— По-гречески, что ли, я говорю, или так уж темно? Я ведь толкую вам, что ваш пленник, в которого вы так здорово угодили, это я. Не будь это неблаговидно, я бы заставил вас рукой дотронуться, но я не хочу, так как удар пришелся мне прямо в задницу.

А Чекко все твердит, что этого быть не может, так как, ему показалось, что он попал в кого-то, на ком были золотые доспехи. Джанино говорит ему:

— Может быть, у меня задница была утыкана светляками? Я не думал, что вы ее так жестоко ненавидите. Попади копье в середину, так же как оно попало сбоку, я давно был бы уже не Джанино.

Чекко говорит:

— Клянусь богом, мне кажется странным, что так могло случиться. Я думал, что ты шутишь.

Джанино говорит:

— Мне не до шуток, я не могу дождаться, пока не узнаю от врача, смертельный это удар или нет, иначе я себе покоя не найду.

Тогда Чекко сказал:

— Раз ты вел меня так, что произошло то, о чем ты говоришь, ты сам виноват. Разве я тебе приказывал, чтобы мое копье вонзилось тебе в зад, ведь я же считаю, что это едва ли возможно.

Говорит Джанино:

— Я вижу, что вы мне все еще не верите. Но я каждого заставлю в этом убедиться.

И на глазах у всего отряда он поднимает рубашку, показывает и рану и седло, куда вонзилось копье, и говорит:

— А ну-ка посмотрите, не кажется ли вам это ударом, достойным Калавеса?

Тут наконец Чекко все себе уяснил и, поморщившись, сказал:

— Едем, Джанино, вернемся в Форли, и я прикажу нашему врачу тебя вылечить. Но ты скажешь ему и всякому другому, что один из тех, вон там, наехав на тебя, пронзил тебя копьем.

Так он ему обещал и вылечил его, да и, по правде говоря, рана оказалась пустяковой, так как копье только пригвоздило Джанино к седлу, застряв между двух шкур. А когда он выздоровел, Чекко никогда больше уже не брал его с собой оруженосцем, так как, хотя Чекко и был хорошим копейником, все же плохое зрение часто заставляло его попадать мимо цели и могло еще раз поставить его в такое положение, что ему каждый день было бы тошно на самого себя смотреть.

Не такое уж это удивительное дело — ошибаться тем или иным образом, когда у кого-нибудь со зрением что-то неладно, если несовершенство наших чувств, даже тогда, когда в них нет никакого изъяна, часто вводит их в заблуждение. И разве мы не видим на каждом шагу, как человеку, обладающему самым острым зрением, кажется, что он видит одну вещь, а на самом деле видит совсем другую?

Иному в каком-нибудь шуме или звуке послышится один голос, а на самом деле это совсем другой. Другому покажется, что он обонянием своим чует какой-нибудь запах, а на самом деле запах этот совсем другой. А еще другому представится, что он осязает одну вещь, а на самом деле это совсем другая, и наконец еще кому-нибудь представится, что он ощущает один вкус, думая, что это такой-то плод или такая-то пряность, а на самом деле это совсем другое.

И так же случается и с чувствами интеллектуальными. Конечно, чувство Чекко, у которого глаза были несовершенны, было от природы несовершенно, но описанный случай мог произойти, даже если бы зрение у него было самое ясное. Поэтому никто, будь то синьор или кто угодно, не может полагаться на свои способности, ибо каждый день случается, что человек думает, что направился в одно место, а направляется в другое совершенно так же, как вол, который часто думает, что его ведут на пастбище, а сам идет на пашню.

Новелла CCXII

Испанский кардинал, мессер Эджидио, посылает за мессером Джованни ди мессер Риччардо, услыхав, что тот против него злоумышляет. Мессер Джованни к нему отправляется, но с ловкой предусмотрительностью выскальзывает у него из рук и возвращается восвояси


Об одном великолепном обмане, или, вернее, о настоящей мудрости, хочу я рассказать в нижеследующей новелле.

В те времена, когда испанский кардинал Эджидио безмятежно властвовал, однажды, находясь в Анконе, он услышал, что мессер Джованни да мессер Риччардо деи Манфреда, владетель Баньякавалло, большей части Вальдиламоны, Модильяны и других городов, договаривается или уже заключил соглашение с мессером Бернабо, правителем Милана и в то время синьором соседнего Луго, и что оно было направлено против него, означенного кардинала, а также заключено в целях самозащиты. Поэтому он вызвал к себе означенного мессера Джованни, и тот отправился в Анкону, хотя и с великим недоверием. Когда он туда прибыл, кто-то ему сказал, что если он пойдет к кардиналу, то рискует никогда больше не вернуться в Баньякавалло. Тем не менее рыцарь этот, как человек бывалый, решил, несмотря ни на что, идти к нему, раз уж он туда добрался. Так он и сделал. И когда он с должным почтением явился перед кардиналом, тот о многом его расспросил и между прочим сказал ему, что он собирается осадить Луго и для этого хочет получить от него провиант и как можно больше хороших солдат и, наконец, что он хочет занять у него десять тысяч флоринов.

Мессер Джованни на первую просьбу ответил, что провианту у него сколько угодно, и что он и так продал бы его кому-нибудь другому, и что солдат он охотно ему поставит, сколько сможет; что же до денег, то он, мол, может дать ему и двадцать тысяч флоринов без всякого для себя неудобства и в отношении их возврата полагается на негр, предоставляя это его доброй воле.

Услыхав столь щедрый ответ, кардинал решил, что птичка уже попалась, имея в виду в особенности последнее, и сказал:

— А когда я смогу получить деньги?

Рыцарь отвечал:

— Пошлите вместе со мной вашего казначея, когда я буду уезжать, и я ему их передам.

Кардинал, услыхав доброе намерение мессера Джованни, послал с ним своего казначея и, похлопав мессера Джованни по плечу, сказал:

— Ecce filius meus dilectus, qui mihi complacuit[84], — и добавил, обращаясь к казначею: — Иди и привези деньги, которые мессер Джованни тебе передаст.

Когда они прибыли в Баньякавалло, мессер Джованни, спешившись, отправляется в свою комнату и через некоторое время возвращается к казначею и говорит, что его камерарий, у которого ключ от шкатулки, уехал в Тоскану по делу и потому пусть он извинится перед мессером кардиналом и еще раз приедет в Баньякавалло дней через восемь.

Казначей вернулся ни с чем и, опозоренный, предстал перед кардиналом, который ждал с открытым кошельком.

Услыхав ответ казначея, он понял, что раскинул свои сети на пустом месте и в игре своей просчитался, и пожалел, что отпустил мессера Джованни в Баньякавалло, поверив этому Иоанну Златоусту[85].

Не прошло и двух недель, как означенный синьор Фаэнцы довел до конца переговоры, начатые им с мессером Бернабо, и кардинал, размечтавшийся о журавле в небе, выпустил и синицу из рук.

Как только были созданы деньги, сейчас же родился и обман. Этот кардинал, будучи одним из коварных властителей мира сего и питая величайшее недоверие к этому синьору, тем не менее все остальное выпустил из рук, как только ему были предложены деньги. А для мессера Джованни то, что он предложил большие деньги, оказалось его спасением, ибо не сделай он этого, он, пожалуй, кончил бы плохо. Следует полагать, что кардинала сильно мучило раскаяние, но это ему мало помогло.

Новелла CCXXIII

Граф Джоанни из Барбьяно совершает по отношению к маркизу, занявшему Феррару, великое предательство: заключает с ним вероломный договор, обещав ему убить маркиза Аццо да Эсти, который с ним воевал, и убедив его, что тот убит, получает от него замки и деньги


Раз я уже об этом заговорил, я хочу рассказать о другом обмане, который с тонким коварством совершил граф Джоанни из Барбьяно. В то время, когда маркиз Аццо, сын, маркиза Франческо да Эсти, будучи изгнан, находился продолжительное время вне Феррары, так же как и его отец, случилось, что умер маркиз Альберто, который долго правил вместе со своими братьями. А так как он был последний в роде, из которого никого больше не оставалось, кроме незаконного сына означенного маркиза Альберто, то означенный маркиз Аццо, будучи человеком отважным, пожелал найти способ вернуться в свой дом.

И вот он объединился с означенным графом Джоанни и стал делать большие приготовления к вторжению на феррарскую землю. Тем, кто правил городом вместо несовершеннолетнего, показалось, что феррарскому государству грозит большая опасность, покуда жив маркиз Аццо, в особенности так как они видели, что он делает все возможное, чтобы туда вторгнуться. Поэтому они для верности задумали и решили во что бы то ни стало тем или иным способом убить означенного маркиза Аццо.

И вот войдя в сношение с неким болонцем Джованни из Сан-Джорджо, другом означенного графа Джоанни, они договорились, что, если графу Джоанни удастся убить означенного маркиза, они подарят графу Луго и Конселиче.

Тут Джоанни тронулся с места и отправился договариваться об этом деле. Когда с ним стали обсуждать все необходимое, он ответил, что согласен и готов на все, но хотел быть уверен, что, сделав это, он получит свои замки. Феррарский уполномоченный ему сказал:

— Я напишу советникам маркиза, чтобы они послали в Конселиче серебра на сумму в двадцать пять тысяч флоринов, а сам останусь здесь заложником и не двинусь с места, пока вы не завершите это дело и не вступите во владение означенными замками.

Граф этим удовольствовался, и уполномоченный сделал все, как сказал.

Договариваясь таким образом, граф обсуждал все, что делал, и все, что говорил, с маркизом Аццо, а также с одним своим храбрым военачальником по имени Конселиче, решив заключить двойной договор, что он и сделал. И они условились с одним немцем, наружностью очень похожим на означенного маркиза, чтобы он надел его одежду, говоря, что они хотят подшутить над тем Джованни, что из Сан-Джорджо, и сказать ему, что это маркиз.

Немец, смеясь, дал себя переодеть, и, когда это было сделано, ему приказали спрятаться там же, в углу. А затем означенный Конселиче привел в комнату означенного Джованни из Сан-Джорджо, чтобы он видел маркиза Аццо и с ним поговорил.

После того как они побыли вместе некоторое время, Конселиче сказал, что пора ужинать, и Джоанни подтвердил: «Идем» — и, обращаясь к маркизу, сказал:

— Синьор, с богом.

И вот, когда они пошли и только что миновали дверь, маркиз, как было уговорено, поднялся по лесенке на балдахин, который был над кроватью, и там спрятался, а Конселиче, когда решил, что тот уже спрятался, несколько задержал Джованни и сказал ему:

— Ты честно выполнишь свое обещание?

Тот снова дал ему руку и обещал. Тогда Конселиче сказал:

— Не уходи отсюда;, а я пойду его прикончу.

И оставив Джованни, он возвращается в комнату, подходит к спрятавшемуся немцу и убивает его, ударив в грудь кинжалом. А для того чтобы мертвого не узнали, он многими ударами исполосовал ему лицо. Затем он вышел и, подозвав означенного Джованни, сказал ему:

— Поди погляди, как я его отделал.

Тот пошел посмотреть и, увидав его мертвым и распростертым на земле в его собственной одежде, был уверен, что маркиз убит, так как никого другого он в этой комнате не видел. И тотчас же он написал молодому маркизу и его советникам, что маркиз Аццо убит и что он может это подтвердить, так как он при этом присутствовал и видел это собственными глазами, а также чтобы они послали от имени маркиза некоему Баваджезе, смотрителю замка в Конселиче, письменный приказ о сдаче замка тому, кого укажет Джоанни. Тогда маркиз и его советники послали некоего состоявшего при маркизе инженера, по имени маэстро Бартолино, с конным отрядом человек в пятьдесят и с неограниченными полномочиями на то, чтобы, во всем убедившись, передать замки, а затем переправить тело маркиза в Феррару с должным почетом.

Когда маэстро Бартолино прибыл на место и увидел убитого, он не сомневался, что это был маркиз, так как, ко всему прочему, Конселиче, чтобы придать делу еще большее правдоподобие, задержал Аццо из Ронильи и всех остальных военачальников маркиза Аццо, а задержанные прекрасно знали о договоре. Затем маэстро Бартолино ввел заговорщиков в владение Луго и Конселиче. А когда означенный Бартолино, покинув Барбьяно вместе со своим отрядом и сопровождая тело убитого, добрался до мельницы в окрестностях Луго, из засады выскочил отряд графа Джоанни с криками: «Бей его, бей его!»

Маэстро Бартолино был захвачен вместе с его отрядом, а Конселиче, вступив в Конселиче, получил и город и все серебро, присланное туда из Феррары.

А в Барбьяно с громким ликованием отпраздновали воскресение маркиза Аццо. И этим получил свое завершение двойной договор или двойной обман.

Если бы всякий обман или всякое предательство имело такой же исход, мало кто стал бы за это браться, в особенности ввиду того, что тот, кто затевает дело, попадает в сети, которые он расставил другому. Из всего семейства да Эсти не оставалось ни одного законного наследника, кроме этого маркиза, и для того, чтобы пресечь этот род, затеяли было его убить тем способом, о котором я рассказал.

Загрузка...