Удачи вам, ребятки!.. / Искусство и культура / Exclusive


Удачи вам, ребятки!..

/ Искусство и культура / Exclusive

Борис Стругацкий: «Я не жалуюсь на судьбу. Главное желание моей молодости — стать приличным писателем — сбылось»

Последние годы Борис Стругацкий не встречался с журналистами и читателями лично, но охотно общался по электронной почте. Понятно, что число желающих поговорить с живым классиком зашкаливало, и его почтовый ящик время от времени «объявлял забастовку». Так что мое письмо добралось до Бориса Натановича с третьей попытки, и только тогда, когда Стругацкий сам прислал на мой адрес коротенькую записку. «Наташа! Ваше письмо добралось, наконец, до меня. Тропинка протоптана, — присылайте вопросы. БНС».

На мой перечень вопросов Борис Натанович отвечал почти неделю, но его ответы вызывали у меня новые и новые вопросы. Я пыталась поговорить с ним по телефону, но он продолжал «писать письма»: «К сожалению, я не даю интервью по телефону. Хотите что-нибудь добавить к уже готовому интервью, — присылайте дополнительные вопросы по е-мейлу. Я отвечу, ЕБЖиЗ. БНС». «Если буду жив и здоров» — эту аббревиатуру из дневников Льва Толстого Борис Стругацкий часто ставил в конце ответов на вопросы читателей и журналистов.

Переписка наша шла почти месяц, даже когда Борис Натанович лежал в больнице. Но и там он находился в «полном боевом снаряжении» — с ноутбуком на тумбочке — и продолжал отвечать на мои вопросы. Поэтому в тексте так много скобок, кавычек, повторов — признаков письменной, а не устной речи.

Последнее письмо от него пришло с припиской: «Наталья! Ответы в аттаче. Надеюсь, этого будет достаточно. БНС».

Дорогой Борис Натанович! Этого никогда не будет достаточно. Но огромное спасибо за то, что это есть...

Страна багровых туч

— Вас называют фантастом, предсказателем будущего, футурологом, патриархом жанра литературной фантастики. С каким из этих титулов вы согласны? И как бы вы сами себя назвали?

— Только не патриархом! Хотя, на самом деле, деваться некуда: похоже, я сейчас самый старый из отечественных фантастов. Нет, вру: Евгений Войскунский еще старше. Впрочем, в любом случае самое естественное мое самоназвание напрашивается: Старый Хрен. «Старый Хрен отечественной фантастики». Это звучит!

— А что по поводу предсказателя будущего, футуролога?

— «Предсказатель» — нет. И цели такой перед собой не ставил, и в самоё возможность содержательного предсказания не верил никогда. Футуролог? Может быть. Футуролог-любитель. Человек, часто, много, но не слишком продуктивно размышлявший о будущем.

— Какие события в жизни стали самыми значимыми в вашей судьбе? Ну, кроме факта появления на свет, что, безусловно, уже само по себе чудо...

— «Значимых событий в личной жизни» не помню. Наверняка они были, но вовсе не казались тогда значимыми, а потому и не запомнились. Но очень хорошо запомнились некоторые политические события. «Разоблачение культа личности» — 1956 год, это было как потеря идеологической невинности, я впервые осознал, в какой стране я живу и чего стоят ценности, на которые опиралось мое полудетское мировоззрение. Это был не просто момент истины — это был момент превращения, момент взросления.

— Как к этому отнеслись в вашей семье?

— Брат испытал такое же потрясение и в то же примерно время. А маму более всего заботили наши развязавшиеся языки. Ни одной секунды (по-моему) не верила она в то, что оттепель — это серьезно, что действительно наступили «новые времена». «Ох, языки! — приговаривала она, слушая наши филиппики. — Ох, без костей!..» Потом, в 1962-м, после исторического посещения Хрущевым выставки в Манеже, момент истины состоялся вторично. Я с ужасом понял, что нами управляют жлобы и невежды, с которыми нет у меня и быть не может общего будущего.

— Но при этом вы все еще надеялись на коммунизм с человеческим лицом?

— Представьте себе! Мы просто совсем перестали понимать, как он может состояться. Ну а в 1968-м танки в Праге раздавили последние надежды на «социализм с человеческим лицом» (а значит, и на коммунизм тоже), и процесс перевоспитания задорного комсомольца-сталинца в невеселого пессимиста-диссидента завершился. Видимо, окончательно.

— Вы еще и активистом были?

— Активистом не был никогда. Но верным сталинцем — безусловно. «Если бы твоя жизнь понадобилась, чтобы излечить товарища Сталина даже от легкой болезни, колебался бы ты хоть секунду?» — тема энергичной дискуссии между дружками начала 50-х. Боже, какими страшными молодыми идиотами мы были!

— Помните блокаду? Вам исполнилось 8 лет, когда она началась... Было ли нормальное мальчишеское любопытство: что происходит, какие самолеты летают? Было желание убежать на фронт или просто исследовать развалины домов?

— Конечно, все это было. Желания убежать на фронт не помню (я был мальчик домашний, «гогочка»), да и по развалинам полазать никто бы нам тогда не дал, этим мы занимались уже потом, в 1944-м. Но была страстная охота за осколками бомб и снарядов, мы по ним с ума сходили, особенно ценились большие, колючие, с цветами побежалости, а если обнаруживались еще остатки каких-то таинственных надписей и многозначные числа!.. О, такому шедевру цены не было. Самый большой осколок, который довелось мне увидеть, был длиной в добрый метр (а может быть, и больше, некому было его измерять, да и нечем). В парк Военно-медицинской академии, прямо напротив наших окон, упала полутонная (взрослые говорили) бомба. Образовалась огромная воронка, и мы, огольцы со всего квартала, эту воронку обследовали всесторонне. Найдено было с десяток осколков, вполне недурных, и тут вдруг один незнакомый пацан вытащил из рыхлой земли это метровое чудо, — чуть ли не с него самого ростом, тяжелое, черное, с многочисленными отростками-колючками и «еще горячее». Это он, наверное, приврал от восторга: часов двадцать прошло после взрыва, все должно было остыть и, конечно же, остыло. Бедняга. Вдруг откуда ни возьмись объявились здоровенные пацаны с Нейшлотского, не говоря ни слова, отобрали у него сокровище и с довольным ржанием удалились. Sic transit gloria mundi. Это все происходило в сентябре. В октябре стало не до осколков, холод и голод надвинулись, ребята на улице все куда-то исчезли, да и меня перестали выпускать совсем.

— Слухи о каннибализме... Как вы вообще относитесь к этой блокадной теме?

— Это была расхожая тема январских 42-го года кухонных разговоров. Пирожки с человечиной на рынке — дешево, пять тысяч штука. Безумная мать, убившая маленькую дочурку, чтобы накормить старшую. Страшный человек с топором на Бабуринском... Я до сих пор не знаю, сколько в этих разговорах было правды и сколько — предсмертного нашего ужаса.

— С вашей мамой уже после войны вы вспоминали о блокаде? Что из событий пережитой вами войны попало потом на страницы ваших книг?

— Говорили очень часто. Это была наша личная домашняя страшная история. Которая не забывается. И кое-что потом АБС использовали в своих сочинениях. Но у нас ведь была фантастика, космос-мосмос, чужие миры, утопия-антиутопия. Блокадным воспоминаниям нечего было делать в этих декорациях, им было там тесно и неудобно, они были там не на месте. Уже только много позже, уже оставшись один, я дал себе волю и написал по сути маленькую повесть про блокадного мальчика и его обстоятельства. И пока я писал, обнаружилось, что незабываемое основательно подзабыто, раны памяти затянулись, прошлое пусть и не исчезло совсем, но явно поблекло, потеряло контрастность — будто это не твое прошлое, а что-то вычитанное в старой книжке.

— Своим детям и внукам вы рассказывали о том времени?

— Нет.

Повесть о дружбе и недружбе

— Помните, как и почему начали писать? Может, делали стенгазету в школе? Или писали девочкам-одноклассницам стихи?

— Стенгазету я как раз НЕ делал, причем с таким упорством, что был со скандалом изгнан из пионеров. Впрочем, в газете мне предлагалось не писать, а рисовать. Почему-то считалось, что я умею рисовать. Это было заблуждение. Я умел рисовать только сражения маленьких человечков — сюжет в стенгазете совершенно неуместный. А вот стихи писал. Только не девочкам. У нас не было одноклассниц, мы учились в мужской школе. Стихи были о пиратах и пиастрах, там у меня «свинцовой волной грохотал прибой», трещали паруса и провозглашались совершенно антиобщественные лозунги вроде: «Джентльмены удачи, выпьем! Мы смерти глядим в глаза...» С девочками мы встречались на спортивной площадке при заводе «Красная Заря». Это были не просто встречи, это были церемониалы, ассамблеи, светские рауты под открытым небом. Стихи. Речи. Изысканные диспуты. Рыцарство. Теперь такого нет и в помине. Просто не может быть.

— Писать, стать писателем — это идея старшего брата? Он бы не мог предложить вам тоже писать, если бы вы уже не писали.

— А он ничего мне и не предлагал. Он — писал. Когда началась война, у него уже лежала на столе сдвоенная тетрадка, содержащая от руки черной тушью написанный зубодробительный фантастический боевик «Ошибка майора Ковалева». Помнится, я прочитал его раз десять. Это было прекрасно! Это было лучше даже, чем «Пылающие бездны» Николая Муханова. Был такой отечественный фантаст 20-х годов. Известен главным образом романом «Пылающие бездны» — о войне Марса с Землей. Я давно его не перечитывал, барахло, вероятно, жуткое, но воспоминания сохранились — самые восторженные: боевик высокого класса, зубодробительный сюжет, акшн, не прекращающийся ни на страницу... У АНа с акшн было скромнее, но зато там у него была тайна, загадка, никак не разрешаемая до самого конца. Потом, уже во второй половине сороковых, написан был рассказ «Как погиб Канг» (тоже в тетрадке, тоже черной тушью, с иллюстрациями автора, — в отличие от меня АН действительно умел рисовать). Потом — рассказ «Первые». Именно с этого страшного и горького рассказа началась впоследствии и стала быть наша «Страна багровых туч»... АН писал, я с восторгом читал написанное и, разумеется, в конце концов взялся писать тоже. Разумеется, это были вполне жалкие попытки, но — солома показывает, куда дует ветер: я оказался на верном пути.

— Аркадий был для вас непререкаемым авторитетом или просто другом?

— Аркадий был для меня Бог, царь и воинский начальник. Другом он стал значительно позже, — для этого понадобилось добрый пуд соли съесть и пуд бумаги перемарать вдвоем.

— Родители пользовались таким же авторитетом?

— Отец умер в 42-м. Я его почти не помню. А мама... Мама, конечно, была воспитатель великий, и человека из меня вылепила, безусловно, она, но мама — это мама. Совсем другая система отношений, другие критерии, все другое.

— Часто старшие братья давят на младших, командуют, а младшие с ними воюют. Аркадий вами командовал?

— Я подчинялся безоговорочно и с восторгом. Ни о каком сопротивлении или противодействии не могло быть и речи.

— Вот не поверю, что вы с братом ни разу не поссорились и не подрались!..

— О подраться не могло быть и речи. Он был на восемь лет старше. Какая драка? Он справился бы со мной одним пальцем. Сама мысль о драке просто не могла возникнуть. А вот поссориться... Разве можно поссориться с Богом? Это только в романах бывает. Но вот что примечательно. Когда наши отношения уже окончательно выровнялись, какое-либо неравенство исчезло, даже в эти новые времена и до самого конца мы никогда с ним не ссорились. Ругались, спорили бешено, несли друг друга по кочкам совершенно беспощадно, но никогда, повторяю: НИКОГДА, ругань наша и наши споры не переходили в ссору. Это было невозможно. Не знаю, почему. Видимо, мы действительно настолько срослись душами, что сделались в каком-то смысле единым целым. А на самого себя можно злиться — сколько угодно! — но поссориться с собой невозможно.

Попытка к бегству

— В марте 1953 года вам было почти 20 лет. Вы оплакивали смерть Сталина?

— Я воспринял это событие в полном соответствии со своим тогдашним менталитетом. Не плакал, правда, но сам же искренне огорчался по поводу такого своего жестокосердия. И вообще воспринимал происшедшее скорее головой, а не сердцем. Это была огромная невосполнимая потеря; мы все осиротели; будущее потеряло определенность... Но плакать не получалось. Никак. И с некоторым даже удовлетворением я отмечал, что и люди вокруг в общем не плачут. Нас собрали в факультетском актовом зале, две сотни мрачных угрюмых лиц, но плакала только одна девушка, незнакомая, с предыдущего курса. И дома тоже никто не плакал, ни мама, ни соседи. Аркадий прислал траурное письмо: красным карандашом там сообщалось, что горе непереносимо, но главное теперь — не допускать растерянности и твердо продолжать курс вождя. (Текст был абсолютно плакатно-газетно-казенный, но, думаю, писалось все это совершенно искренне.) Дружок мой, на вагонных крышах, зайцем, пробившийся в Москву на похороны, вернулся с круглыми глазами и рассказал о том, как «сотни душ раздавленных сограждан траурный составили венок». А через неделю все вокруг и думать забыли о событии века.

— И больше об этом не говорили?

— Как отрезало. Не стало такой темы. Странно, правда?

— А что запомнилось из хрущевской оттепели? Это действительно были годы свободы?

— Это была Первая Оттепель. Это было время надежд. Казалось, теперь все будет по-другому. Мы были очень наивны тогда и склонны к безудержному оптимизму. Ведь вроде бы все оставалось по-прежнему: цензура, власть чиновников, лживые СМИ, то же осточертевшее начальство, что и вчера, — но одновременно происходили удивительные события, вчера совершенно невозможные. Только что вдребезги разруганная «Туманность Андромеды» не только не была запрещена, но, наоборот, неоднократно переиздана. Вдруг стало можно говорить о кибернетике, — не о «буржуазной лженауке, прислужнице буржуазии», а о сокровищнице идей, обещающей чудеса. И трагическая звезда Солженицына уже разгоралась на горизонте, одобренная вдруг самым высоким начальником. И великолепным рассадником самой крамольной правды расцветал «Новый мир».

— Вы были знакомы с Солженицыным, Твардовским?

— Нет. Это был совсем другой круг общения.

— С кем из тогдашних молодых писателей общались, дружили?

— Я ведь человек скорее необщительный. Знакомлюсь с новыми людьми неохотно, а сближаюсь с ними — с еще большей неохотой. Но, конечно, с большинством фантастов того времени я был знаком, а с некоторыми даже дружил. С Ильей Варшавским, например, с Александром Щербаковым, с Севером Гансовским. И, разумеется, больше и чаще всего мы говорили о политике. Временами казалось, что происшедшее необратимо: мы наконец ушли в будущее и назад дороги нет. «Пес не возвращается к своей блевотине», — втолковывали друг другу самые глупые из нас. А умные их осаживали: «Не перевирайте цитат — пес возвращается на блевотину свою, как глупый повторяет глупость свою». Святые слова! Только вот возвращения назад ждали и желали вовсе не глупые, а очень даже разумные, прекрасно понимающие ситуацию, опытные и умелые люди. Возвращение было предопределено.

— Чем предопределено? И не повторяется ли это сейчас?

— Предопределено нашей ментальностью, привязанностью нашей к перестоявшемуся феодализму, к последствиям пятивекового холопства и покорности. И это, безусловно, повторяется и сейчас: страх свободы, отождествление свободы с хаосом, приверженность «к порядку», вера «в барина» и неверие в себя. Нам нужно два поколения, выросших при минимальном давлении авторитаризма, чтобы забыть «о необходимости самовластья и прелестях кнута».

— Принимали участие в спорах физиков и лириков?

— Участия не принимал и никогда не видел особого смысла в этих спорах. Что за вопрос, в самом деле: кто важнее, гуманитарии или естественнонаучники? Детский сад. Кто главнее: папа или мама?

— Это вы сейчас такой мудрый змий, а тогда — не верю, чтобы вы были таким правильным и разумным...

— Понять надуманность этого спора можно и не будучи мудрым змием. «Подумаешь, бином Ньютона».

— Считаете себя шестидесятником? И что это значит?

— Да, считаю. Это значит — жить в первой половине 60-х и исповедовать демократические принципы — свободу слова, печати, собраний, выборов.

Трудно быть богом

— С 1972 года вы ведете семинар для молодых писателей-фантастов. Считаете ли себя ответственным за состояние и качество отечественной фантастики? Что происходит в этом жанре? Как относитесь к фэнтези?

— Как можно считать себя ответственным за работу совершенно самостоятельных, очень разных, вполне взрослых, знающих свое дело, многоопытных, талантливых людей? Строго говоря, я даже судить их права не имею. Разве что — как читатель. Семинар продолжает работать, но уже без меня (пр-роклятый возраст!). Фантастика (на мой взгляд) вполне процветает. Никогда не было у нас такого изобилия названий и новых авторов. Я с намерением не называю имен, потому что перечислить их всех невозможно — это многие десятки имен, — а заниматься «рейтингованием» не хочется: кто-то обязательно будет пропущен и обидится. При этом несколько десятков серьезных и вполне самобытных авторов выдают ежегодно несколько десятков серьезных и вполне самобытных романов, — каждый из которых наделал бы много шума в начале 80-х, а сегодня смотрится просто недурно и никакой сенсации не удостаивается.

Фэнтези продолжает свое победоносное шествие, оттеснив тиражами и научную фантастику, и в какой-то степени даже фантастику реалистическую. Печально (я не люблю фэнтези), но совершенно естественно: это литература Общества Потребления, процветающая под лозунгом: «Пусть нам будет интересно и ни о чем не надо будет думать». Классический эскапизм — полная потеря сцепления с реальностью и уход в «упрощенные» миры, где все понятно и легко. «Душа обязана трудиться» — это не про фэнтези.

— В фантастике душа трудится? И в чем тогда принципиальное различие между фантастикой и фэнтези?

— Фэнтези — это сказка. Это мир чудес необъяснимых и более того — не подразумевающих объяснения. Как работает ступа Бабы-яги? Почему магические действия способны нарушать все законы термодинамики? Откуда берутся продукты на скатерти-самобранке? Неизвестно, а главное, никому и не нужно. Прелесть сказки не в объяснениях, прелесть сказки во всемогуществе чуда. Фантастика — даже самая плохая — рациональна. Она подразумевает необходимость знать, понимать, думать. Фэнтези расслабляет, фантастика напрягает. В фэнтези может происходить все что угодно, ничто там не необходимо, сюжетные перипетии прозрачны, сложность восприятия отсутствует. Миры фантастики сопротивляются поверхностному восприятию, они требуют понимания, они управляются сложными системами законов, они способны вызывать сопереживание. Фэнтези почти совсем не сцеплено с нашей реальностью, оно практически виртуально. Фантастика сцеплена с реальностью жестко, и чем круче эта связь, тем лучше фантастика. Фэнтези берут в руки, когда хочется уйти подальше от суконной реальности, в миры, где «интересно и ни о чем не надо думать». Фантастика погружает нас в реальный достоверный мир, искаженный Чудом, и мы уходим в этот мир, чтобы сопереживать тем, кто там «рождается, страдает и умирает».

— Кого можете назвать своими предтечами в литературе?

— Гоголь, Салтыков-Щедрин, Уэллс.

— У Салтыкова-Щедрина я нашла фразу: «Есть в божьем мире уголки, где все времена — переходные». Возникают ассоциации с Россией?

— Нет. Вряд ли Михаил Евграфович имел в виду Россию в целом. Впрочем, он был великий человек, — может быть, я просто не понимаю, что он хотел сказать.

Пикник на обочине

— Вы выросли в очень благополучной, просто образцовой семье: папа — научный сотрудник Русского музея, мама — учитель русского и литературы. Вашу семью не затронули катаклизмы советской истории?

— Семья наша, безусловно, была образцовой, значит, никак не могла быть благополучной. Отец ведь наш был партийный функционер среднего звена (вступил в РСДРП(б) в 1916 году) и в 1937-м, в Сталинграде, как и следовало ожидать, из партии был исключен «за потерю бдительности». Безусловно, его ожидал арест, но тут ему повезло: он в ту же ночь уехал в Москву — хлопотать о справедливости. Справедливости он не добился, но органы потеряли его из виду и забыли, как это частенько бывало в те времена. И до самой войны он тихо работал в Ленинградской публичной библиотеке, писал книгу по иконографии Салтыкова-Щедрина, изучал творчество художника Самохвалова (он был по образованию искусствовед), и это, видимо, было действительно самое спокойное время в жизни нашей семьи. Правда, в том же 1937 году брата его, Александра Залмановича, «красного директора» Херсонского завода ветряных двигателей, арестовали и посадили на 10 лет без права переписки — то есть расстреляли. Но эта беда как-то прошла стороной, так что я, например, узнал о ней только лет 15 спустя.

— Родители об этом не говорили?

— Никогда.

— Благополучная семья, благополучная биография — а ваши повести и романы вырастили поколения интеллигентов-диссидентов. Во всяком случае о том, что они выросли на ваших книгах, говорят многие из тех, кто активно участвовал в перестройке, кто определял политику новейшего времени. Вы видите связь между своими книгами и переменами в устройстве страны?

— Я не верю вообще в то, что книга, даже самая великая, способна привести к «переменам в устройстве страны». Книга, как правило, даже изменению ментальности способствовать не в состоянии. В лучшем случае она поддерживает в читателе его мировоззрение, уже сложившееся раньше. Читатель благодаря книге осознает, что он не одинок в своих представлениях, в убеждениях своих, в сомнениях, в понимании окружающей его действительности. Это — ценно. Это — замечательное свойство книги, и я, разумеется, не могу не испытывать гордости, слыша от уважаемых мною людей (среди которых и ученые, и политики, и бизнесмены), что в свое время они испытали на себе влияние наших книг и утвердились в каких-то важных для себя убеждениях.

Но искать «связь между книгами и переменами в устройстве», — нет, это занятие бесполезное.

— Кто говорил о таком влиянии, за кого особенная гордость?

— Егор Тимурович Гайдар, например.

— По-вашему, даже книги Солженицына не оказали никакого влияния на жизнь?

— Не передергивайте! Я никогда не говорил, что «книги не оказывают НИКАКОГО влияния на жизнь». Я говорил, что никакая книга не способна оказать на человека решающего влияния. В лучшем случае она способна поддержать в читателе уже сформировавшееся у него мировоззрение. И в частности, «Архипелаг ГУЛАГ» как раз из таких. Десятки тысяч читателей благодаря этой книге укрепились в своих представлениях о советском социализме.

— Какая книга вас потрясла?

— Например, тот же «Архипелаг ГУЛАГ».

Понедельник начинается в субботу

— В ваших повестях и романах читатели и цензоры все равно искали скрытые и прямые намеки на критику строя, на предсказания будущего. И находили. Вы можете назвать себя диссидентом?

— Диссидент значит инакомыслящий. Конечно же я был диссидентом. Точнее — сделался диссидентом в начале 60-х и уже не переставал им быть никогда. Я и сейчас диссидент. Но совершенно напрасно некоторые читатели воображают, что работа наша состояла в ловком использовании эзопова языка с целью побольнее кольнуть ненавистную «Софью Власьевну» и с особой злобою разоблачить текущий государственный строй. Никогда, ни в одной из наших вещей, не ставили мы перед собой такой цели. Проблемы гораздо более общие и существенные интересовали нас. Сегодня я сформулировал бы тогдашнюю область наших интересов например так: превращение настоящего в будущее; поразительная стабильность человечества, — и неизбежность утраты этой стабильности; мир как пространство непрестанного выбора... Но это все была философия, а когда мы принимались за конкретную работу — строили мир событий, придумывали героев, детализировали сюжет, — мы с неизбежностью оказывались погружены в нашу сегодняшнюю реальность, будь то декорации Арканара или несчастного Саракша, — там ведь у нас живут, страдают, любят и ненавидят в точности те самые люди, которые окружают нас в нашей повседневной жизни, и такие же начальники «разрешают и вяжут», и те же законы правят.

И если мы хотим быть ДОСТОВЕРНЫ (а мы хотим этого, ибо фантастика есть Чудо, Тайна и Достоверность), мы должны писать то, что знаем хорошо, а хорошо мы знаем только этих людей, этих начальников и эти законы. И получается в результате «пасквиль на нашу советскую действительность» — так ненавидимый редакторами и верноподданной критикой источник нежелательных аллюзий, скрытых намеков и неуправляемых ассоциаций.

— А ваши книги кто-нибудь называл «пасквилем на советскую действительность»?

— Имен я уже не помню. Мы на это реагировали довольно спокойно. Собственно, само «клеймение» задевало нас мало. «Собака лает — ветер носит». Гораздо более важным было то, что каждый такой выпад означал очередную задержку в публикации книжки, лежащей в издательстве. Издатели приучены были рассматривать акты такого клеймения как сигналы высшего начальства: «Внимание! С этими авторами не все в порядке. Мы ими недовольны». И издатель немедленно останавливал прохождение книжки и принимался по всем каналам выяснять: что там натворили эти жиды и можно ли их вообще теперь издавать.

— Вы на себе испытывали антисемитизм?

— Неоднократно. В детстве — часто, бытовой. Когда повзрослел, реже, но зато по серьезному счету: казенный, государственный.

— Когда в стране начались перемены, чего вы ожидали от перестройки? Надежды сбылись?

— Я надеялся на лучшее, но, будучи «битым фраером», всегда ожидал худшего. Я радовался революции (бескровной революции!), но понимал, что контрреволюция неизбежна, неизбежен откат и «возвращение к блевотине». И вот сегодня я наблюдаю возрождение «совка», набирающий силу процесс огосударствления всего и вся, превращение демократии в автократию, и понимаю, что иначе и быть не могло — с историей не поспоришь, «равнодействующая миллионов воль» это серьезно, пять веков рабства-холопства за 20 лет не изживешь.

— Ничего не изменилось?

— Удалось вроде бы вернуться в «Россию десятых», и на том спасибо. В начале прошлого века российская империя успокоилась после революций. Монархия уступила часть власти. Есть Дума. Есть свобода печати. Процветает промышленность. Процветает средний и малый бизнес. Столыпин проводит серьезные реформы... Что-то вроде этого имеет место у нас сейчас. А ведь всего лишь тридцать лет назад сама такая возможность казалась фантастикой. Сегодня же мы — кум королю (если есть деньги и здоровье). Конечно, мы бедны. Распределение доходов несуразное — варварское, азиатское. Средний класс — опора государства! — замордован чиновниками. Власть чиновников абсолютна. Угроза тупика и застоя нависает. Элита занята только своими делами и совершенно не заинтересована в изменении ситуации... И все-таки большой шаг вперед сделан: введена частная собственность. Отменена цензура. Разрешено и состоялось свободное книгопечатание — в такой России, как нынешняя, ни мое поколение, ни поколение наших детей еще не жили никогда. И все социологические опросы свидетельствуют, что огромные массы людей ни за что не согласились бы вернуться в начало 80-х. По самым разным причинам. Я, например, потому, что это было время несвободы и лжи, а я уже успел от этого отвыкнуть за последние годы.

— Значит, у нас свободное и нелживое время?

— В стране практически любой человек имеет возможность выбрать СМИ, которое выражает (в значительной степени) его политические взгляды и которому он готов доверять. Это состояние и называется «свобода печати». Ничего другого по этому поводу в мире не придумано. Ложь, разумеется, никуда не исчезла, но реально существует противодействие лжи и разоблачение лжи. Ни о чем подобном 30 лет назад мы и не мечтали.

— Многое из того, о чем вы говорили в своих книгах, сбылось. Вас это пугает?

— С какой стати? Да и сбылось не так уж много — как правило, банальности да очевидности. Скажем, состояние страны после распада СССР. Многие восхищались, «как точно мы описали его в «Обитаемом острове». На самом деле это очевидность и банальность — рассказать, как выглядит страна, потерпевшая тотальное политическое и экономическое поражение: разруха, инфляция, деградация населения, диктатура.

Хищные вещи века

— «Там, где торжествует серость, к власти всегда приходят черные» — эту фразу из романа «Трудно быть богом» я постоянно вспоминала, когда в течение двух лет следила за процессом над бандой нацистов, убивших в том числе ученого Николая Гиренко. Вы такое предвидели? Как вы относитесь к растущему национализму, к тому, что некоторые социологи называют «ползучим фашизмом»? Вы об этом говорили в своих романах?

— Хороший пример импотентности фантастов: мы НЕ предвидели этого! Нам казалось, что интернационализация советской ментальности зашла достаточно далеко и национализм потерял актуальность — как религиозность или, скажем, монархизм. Нам казалось, что национализм стал экзотикой, элитарным достоянием немногих, а огромные массы народа — безусловно, сами зараженные бациллой национализма! — приняли интернационализм как нечто вполне естественное, «приличное» и навсегда. Возникновение мира, «где нет ни эллина, ни иудея», представлялось нам попросту неизбежным. Это было заблуждение. Реванш национализма начался еще при Советах, но тогда его худо-бедно, но сдерживала тоталитарная власть — во имя главного своего принципа: «Один вождь, один народ, одна идея». Я запомнил одного гэбэшника. Он говорил (обрабатываемому диссиденту): «Ну чего вы добиваетесь? Против кого воюете? Да эта власть — единственная ваша защита. Если бы не мы, вас бы на портянки порвали наши патриоты, русские наши националисты. Вы на нас молиться должны...» Мне показалось тогда, что следователь преувеличивает, а сегодня я вижу: он знал, что говорил.

— Может ли вообще писатель изменить мир? Или, может, только в отдельно взятой стране вроде нашей (у нас ведь особое отношение к печатному слову)? Может ли наука (образование) сделать людей счастливее? А литература — только не в том смысле, что человек так зачитается, что перепутает книгу и реальность и станет счастливым идиотом?

— Я уже говорил здесь об этом. Литература не способна изменить мир. Хорошая литература в лучшем случае укрепляет уже созревшее мировоззрение, а в самом лучшем — редко, раз в жизни — помогает построить новое. И, разумеется, литература способна сделать человека счастливым — не надолго, не каждого, не часто, но способна. Это — специфическое счастье, ни на какое другое не похожее и ни с каким другим не сравнимое, — счастье чистого духа. Музыка тоже на это способна. И беседа с умным человеком.

— Впервые я прочитала «Хищные вещи века», когда училась в старших классах школы. В магазинах были пустые полки, и я помню свою иронию по поводу романа: мне, школьнице, тогда казалось, что если в магазинах всего будет в избытке, то не будет бедных, все будут счастливы, а жизнь станет справедливой. Сегодня в магазинах есть все, но люди не стали более счастливыми. Вы тогда все это предвидели?

— О Мире Потребления мы знали из книг, из редких фильмов, из рассказов знакомых. Это было знание далекое от совершенного, но его было достаточно, чтобы, поработав воображением, построить мир ХВВ. Вообще-то повесть эта нарочито полемична. Авторы стремятся объяснить дуракам и невеждам, что на самом деле цена тому материальному изобилию, на достижение которого так беззаветно нацеливают нас партия и правительство, — цена этому обилию — дерьмо. Можно погрузить общество в жратву, шмотки и развлечения (чтобы «каждому было по его потребностям») и при этом не сделать мир ни богаче, ни счастливее, ни вообще лучше. Мы смоделировали этот мир и были уверены, что сотворили крутую антиутопию. И только пяток лет спустя (спасибо умным читателям) мы поняли, что это не антиутопия, это — самый, наверное, вероятный из мыслимых вариантов будущего. И из этих мыслимых — самый, по сути, терпимый. Этот мир исполнен скверны, населен жалкими людишками, склонен к «самоэвтаназии», убог духом, но там реализован принцип «каждому — свое» (прекрасный принцип, замаранный, к сожалению, нацистами), человек этого мира свободен выбирать, он может выбрать «слег», а может выбрать творчество, знание, стремление к переменам. Этот мир содержит творческий потенциал, он способен изменяться, он перспективен.

— То есть да здравствует общество потребления?

— Нет. Но — «слава богу, что мир наш повернул в направлении Общества Потребления, а не к Оруэлловскому «1984».

За миллиард лет до конца света

— Ваше образование математика помогает вам в предвидении будущего? Вам что-то удалось предугадать?

— По-моему, ничего существенного. Знатоки творчества АБС оперируют внушительными списками «предсказаний», «предвидений» и успешных прогнозов, но меня эти списки не убеждают. Будущее дано нам разве что в сфере эмоций — конкретности непредсказуемы. Мы написали про БВИ (Большой Всепланетный Информаторий). Пяток лет спустя появился Интернет. Это тоже, среди всего прочего, «большой», безусловно, «всепланетный» и, конечно, «информаторий». Но рядом с ним наш, спрогнозированный, БВИ смотрится как арифмометр «Феликс» рядом с ноутбуком LENOVO . Какова цена такому «предвидению»? Конкретности непредсказуемы — и никакое «образование математика» тут не поможет.

— Вы продвинутый пользователь?

— Типичный юзер-чайник. Но знаю Турбо-Паскаль и умею программировать.

— А в игры любите играть?

— Было время, тратил на это несуразно много времени. «Панцер-генерал», «Цивилизация» Сида Мейера. Впрочем, сейчас это прошло. Совсем.

— С космонавтами дружили?

— Я довольно близко знаком с Георгием Михайловичем Гречко. Мы не раз с ним встречались в неофициальной обстановке и с удовольствием трепались о литературе и о филателии. Пару раз он даже (инкогнито) посетил заседания нашего семинара молодых писателей-фантастов.

— По вашим книгам снят уже десяток фильмов. Что вам самому кажется наиболее удачной экранизацией?

— Если речь идет именно об ЭКРАНИЗАЦИИ (не путать с «авторским фильмом» типа «Сталкера»!), то это, безусловно, «Обитаемый остров» Бондарчука. Точный выверенный сценарий, отлично переданная атмосфера чужого мира, на редкость удачный герой, вообще удачный актерский состав, — первая серия получилась на «отлично». Вторая, правда, несколько подкачала, но общее впечатление от фильма все равно получилось хорошее. Ничего лучше у нас еще не было.

— У меня впечатление — практически от всех этих фильмов — какой-то безнадеги и мрака. А у вас? Вы согласны с режиссерскими трактовками?

— Если говорить об «авторском кино», я бы выделил, конечно, «Сталкера» Тарковского в первую очередь. «Безнадеги и мрака» там предостаточно, но ведь «про то и кино». Фильм мощный, совершенно самобытный, никакого отношения к «Пикнику», да и сами авторы повести имеют отношение к фильму только как авторы сценария. Вся «идеология» фильма — достояние режиссера, и говорить о согласии или несогласии сценаристов с выбранной трактовкой некорректно.

— Вы лично знали Тарковского?

— Неоднократно общались по поводу сценария «Сталкера». Тарковский был гений. Но общаться было невероятно трудно. Может быть, потому, что он был гений. Может быть, потому, что он мыслил «звучащими образами», а не словами. А может быть, просто потому, что переводить «звучащие образы» воображения в текст на кириллице вообще невероятно трудно. Мы сделали 9 вариантов сценария, прежде чем он сказал, наконец: все; это то, что мне нужно. В этот момент от нашей повести «Пикник на обочине», которая так в свое время заинтересовала режиссера, не осталось НИЧЕГО.

— С Александром Сокуровым вы тоже работали?

— Я под его руководством писал сценарий «Дней затмения». Как раз в это время меня хватил инфаркт, и Сокуров приходил ко мне в больницу. Он был мягок, легко соглашался с моими предложениями, но на самом деле, безусловно, с самого начала имел в воображении вполне взвешенный и точный эскиз фильма. Мы вместе дружно (и беспобедно) сражались с киноначальством «Ленфильма», а когда дело дошло до дела и утомленное начальство отступило, Александр привлек к работе своего излюбленного сценариста Юрия Арабова. Тот умело реализовал все замыслы мастера, и фильм получился — никак не похожий на исходную повесть «За миллиард лет до конца света», но по-своему интересный, серьезный и значительный.

— Если бы судьба страны зависела от вас, что бы вы начали делать?

— Гм. Наверное, я тут же начал бы тихо отдавать концы. От ужаса и от отчаяния.

— Вам просто страшно или вы фаталист?

— Не знаю. Но чувствовать себя ответственным за судьбу страны — не слишком ли чрезмерная это нагрузка на психику нормального человека? Тут надо быть социальным маньяком, «джихангиром», вождем, носителем истины. Гитлером. Наполеоном. Сталиным.

— Вам предлагали пойти в политику?

— Практической политикой не занимался никогда. С миром политики и с его обитателями почти не общался. Это не мой мир, я всегда старался держаться от него подальше.

— На митинги выходили?

— О да! В конце 80-х. В защиту Гдляна и Иванова. Против ГКЧП. Еще что-то в этом же роде. Тогда казалось: отсиживаться дома значит рисковать будущим. «Потом будем локти кусать, что молчали, со стыда помрем — проср...ли свободу».

— Ваши надежды, ожидания всегда сбывались? Что вашим детям, внукам придется доделать из того, что не успели сделать вы?

— Я не жалуюсь на судьбу. Главное желание моей молодости — стать приличным писателем — сбылось. Мне бесконечно повезло с семьей (тьфу-тьфу-тьфу, чтобы не сглазить!), у меня замечательная семья, у меня замечательные друзья, а количество бед, неприятностей и неудач никогда не зашкаливало. Детям-внукам совершенно не надо доделывать за мной недоделанное. Пусть решают свои проблемы. Удачи вам, ребятки!..

Загрузка...