«Знает себе цену колхозница!» — в душе усмехнулся Николай. И почему-то пришло сравнение: «Лет через десяток точно такой станет Катя Торопова…»
— Так что же… Бочку керосина дадите, товарищ начальник, и забирайте медведя вместе с пьяным стариком, а? — деловито осведомилась председательша, поигрывая глазами. Щеки у нее румянели, словно от близкого огня.
— Тонну картошки…
— Что?
— Ну, полтонны, а? — сбавил цену Николай.
— Семенная… — неуступчиво вздохнула председательша.
— А хорошенько подсчитать, поскрести на полатях? Ведь не для меня, не для вас дело — для общей пользы.
— Меня убеждать, Николай Алексеев, не нужно… — строго сказала она. — Было бы что — разве я не выписала бы… Эх, милый! Пойди по избам-то! До чего докатились, посмотри!.. Уж и не знаю, как дальше жить-то будем!..
Она вдруг всплакнула. Глаза у нее стали большими, влажными, короткие линялые ресницы вдруг означились, как у девки-невесты.
— Ну, а трактор вам дня на три не подкинуть?
— Милы-ый ты мой, вот бы выручил! — ахнула Прасковья. — Замотаемся ведь на посевной с бабами, ей-бо! Вот бы пособили, мужики-то!
— При самой скромной натуроплате, — снова напомнил Николай.
Прасковья замолчала, задумалась.
— Как наши девчонки-то, скажите, привились на новом месте? — Она вновь заплакала.
Возвратился Илья.
— Договорились ли? — осведомился он с усмешкой.
Прасковья всхлипывала, вытирала косынкой, брошенной на круглые плечи, покрасневшее лицо, а слезы все катились из глаз. Улыбнулась сквозь слезы:
— И тут получается, что вы нам позарез нужны, да мы-то вам — без надобности. Нечем расплачиваться, на кобыленках будем, видать, землицу обихаживать…
Илья нахмурился, помолчал.
— Ты, Паша, видать, думаешь, что мы с тебя топленое масло попросим либо крупу, ту, что заготовители давно ждут. А ты не смущайся: что можешь, то и дай. Грибы есть?
Председательша что-то прикинула.
— Полтонны соленых есть…
— Ежели уступишь, возьмем. Бруснику — бочонок! Ну, и картошки выдели, хоть с тонну. А мы не обидим, люди довольны будут с обеих сторон…
Через час Илья ушел погостить к матери, а Николай в сопровождении председательши двинулся по старожилам, которые могли помнить старинных промышленников, посещавших некогда берега Верхней Пожмы.
— Не задерживайся долго, — сказал Николай, — старика Рочева без тебя мы вряд ли раскачаем…
Сугробы стали синими. Желтые, блеклые огоньки негусто рассыпались по скату над темной логовиной речного русла. Легкий вечерний заморозок был напоен запахом оттаявших крыш, волглой соломы и мартовского льда на реке.
Николай хватил жадными ноздрями вечерней свежести, натянул перчатки. Илья, раскуривая цигарку, дымно закашлялся. Дверь за ними захлопнулась: председательша еще оставалась в избе, наказывая что-то старику хозяину.
За день они обошли восемь дворов, но ничего путного узнать не удалось. Старики помнили, что лет тридцать, а может, и полсотни тому назад, в деревню заходили то ли богатые купцы, то ли промышленники, спрашивали о ключах горного масла, что в деревне исстари называлось нефтой. Потом двое из них потерялись в тайге. Поиски оказались неудачными. Тем часом в деревню заявился с Вычегды бедовый парень Егор-Яш — его и обвинили в пропаже. Семь лет отмаялся охотник на каторге по злому оговору, а вернулся оттуда все-таки не домой, а сызнова сюда на Пожму: оказалась тут девка, стало быть, такая, что на всей Вычегде не сыскать…
Потом-то убили его в гражданскую войну, а сынок остался — Илюха Опарин.
История была романтичной, касалась Ильи и не могла не заинтересовать Николая сама по себе. Но она вовсе не отвечала на те вопросы, которые занимали Николая.
Криворукий древний медвежатник Филипп Рочев еще рассказал, что в устье ручья Вож-Ель до последних времен стояла охотничья керка, в которой когда-то жили незнакомые русские. Люди были необщительные, в Лайки не заходили, а вот Филипп бывал у них когда-то по охотничьим делам. Керка тогда стояла — Филипп доподлинно помнил — над самым ручьем, недалеко от Пожмы. Инженеры обещали построить в здешних краях промыслы, дать зырянам культуру и вообще перевернуть Север вверх дном. Однако не удалось им.
В устье ручья недавно началась расчистка площадки под электростанцию. Никакой избы там Николай не видел. Оставалось захватить с собою старика Рочева, чтобы он показал в точности место старого зимовья.
— Привезу Филиппа на Пожму потом, вместе с медвежьей тушей, — откашлявшись, сказал Илья, продолжая старый разговор. В темноте жарко тлела его цигарка.
Николай не возражал. Стояли, ждали председательшу.
— За самогон она его? — спросил Николай.
— За лося. Угробил недавно еще одного, старый лешак! Под суд может угодить. А баба побаивается, что последнего мужика колхоз лишится: хоть и дрянной, а шорник.
Прасковья наконец вышла, подхватила парней под локти и повела вдоль улицы, сокрушая подковками сапог молодой, хрупкий ледок.
Сапоги на ней были хромовые, щегольские, голенища в обтяжку сидели на полных икрах. Но были они ей не по ноге — остались от мужа.
За день Николай узнал, что ей нет и тридцати, что муж Прасковьи был самым красивым и культурным человеком на деревне и заведовал школой. Потом ушел на войну вместе с лайковскими парнями, а ее выбрали тогда председателем. Молодка она была веселая, живая, а время приступало крутое, вот ее и поставили в голове артели, чтобы, значит, не так уныло в правлении было…
А теперь вот сапоги… И все.
От прежней жизни — одни прежние вещи, да и тех успели нажить немного. Пройдет год-другой — и ничего не останется…
Когда она говорила это, Николай чувствовал, что жестокая обида переполняет ее душу, видел, как закипали и тут же гасли на ресницах близкие бабьи слезы.
— Ну что ж, пошли теперь ко мне, угощу чем бог послал! — сказала Прасковья, прижимаясь к Николаю и стискивая его локоть несильным пожатием, словно ища у него защиты.
— Спать пора, — засмеялся он, не очень уверенно противясь ее движению.
— А я бы пошел… — зевнув, сказал Илья и далеко отшвырнул красно мигнувший во тьме окурок. — У меня дома печка, да матка, да теснота. А у председателей всегда новая изба и кувшинчик в погребке…
— Многовато наговорил, Илья, а все ж правда! — сказала с какой-то грустной удалью Прасковья. — Обеднела и осиротела, голову некуда приклонить, и хлеба иной раз нет, пра! Ну а добрых людей как не принять! Вон солдат, поди, и на передовой люди кормят и поят — тем и силен бедный народ. Уж чаем с брусничным вареньем всяко угостим… Шагайте побыстрее, шевелитесь, удальцы мои!
В избе Прасковьи было уютно, чисто. Доглядывала за всем, как видно, свекровь, еще крепкая, маленькая старушка. В переднем углу, там, где когда-то помещалась божница с иконами, висел небольшой портрет в раме из цветной соломки, перетянутый в нижнем углу черной ленточкой.
Свекровь, по-видимому, была доброй старухой либо свыклась с той простой мыслью, что рано или поздно уйдет от нее бездетная невестка. Чужих мужчин приняла радушно, поставила самовар, а потом убралась на печь, за ситцевую занавеску, спать пораньше.
Прасковья ушла в боковушку, наскоро умылась, надела чистую блузку, что шилась, наверное, лет пять тому назад. Тонкий батист через силу сдерживал молодую полноту хозяйки. Кашемировая юбка хорошо пришлась к высокой, стройной ноге. А когда Прасковья накинула цветастую косынку на плечи и вышла, стыдливо румянея в скулах, поигрывая бровью, Илья замычал, с шутливой завистью поглядывая на Николая, а Николай мысленно помянул беса.
«Чертовка баба!» — удивился ей и себе Николай. Как, оказывается, легко, с первого взгляда можно понять, что она не безразлична тебе, что есть в самой простой женщине какая-то зернинка, что враз отметит тебя царапиной…
По всем житейским статьям ему не следовало принимать всерьез исполненного тайного умысла озорства молодой незнакомой женщины. Но ему было хорошо с ней, томило сладкое беспокойство, и он радостно откликался на ее взгляды, на всякое едва заметное движение, предназначенное ему одному.
Облокотившись на стол, Николай вздохнул. А Прасковья сказала так лениво, тягуче, будто шутки ради:
— Не вздыхай, милый, глубоко — не отпущу далеко…
Илья, как видно, не очень старался подмечать их безмолвный сговор. Он с удовольствием попробовал голубичной настойки, что берегла к красному дню хозяйка, похвалил соленые грибки, а за чаем — брусничное варенье, приготовленное за неимением сахара на меду.
— Так что ж, Паша, куда устроим гостя на ночевку? — шутливо спрашивал Илья, когда приспело время уходить. — Дом приезжих нужно открывать, давно я говорил тебе! А теперь вот рассчитывайся, как знаешь: у меня некуда, племянников полон дом, да и пора бы тебе для моих родичей избу получше сладить — отцова еще…
Это верно, жили Опарины в тесноте, скудно. И Прасковья с искренней озабоченностью схватилась за голову:
— В самом деле, Николай Алексеич, некуда ведь у нас, ей-богу… Что ж, может, у меня в доме? Я и постель разберу и укачаю, а сама на печь, к старухе… А?
Она говорила все это спокойно, рассудительно. И все трое понимали, что она хочет скрыть свои чувства не только от них, но и от самой себя.
Еще пили чай, до шестого стакана, как и положено в северной деревне. Илья одобряюще и как будто с завистью кивнул Николаю, уходя:
— Завтра зайду! Спокойной ночи…
Дверь закрылась, и тотчас Прасковья стала строгой, накрепко сжала губы и ушла в другую комнату, что служила спальней. Там заскрипела сетка кровати, гулко захлопали ладони, взбивающие подушки. Стукнула крышка сундука — она меняла простыни.
— Можно отдыхать. Ложитесь, — встала в дверях Прасковья.
Николай посмотрел на нее от стола, снизу вверх, пристально и ничего не нашел ни в ее лице, ни в фигуре от прежней обещающей игривости, от дурманящей, развязной удали. И пожалел…
Но он выдержал ее ответный взгляд до конца и благодаря этому смог заметить мелькнувший на мгновение в ее глазах испуг.
Она стояла на пороге между кухней и спальней, загородив собой дверь, и пристально и бесстрастно смотрела на него, заезжего из другого мира человека, не целованного по-бабьи парня в клетчатой веселой рубахе со змейкой-застежкой вместо пуговиц, хорошим, добрым лицом и волнистой, не тронутой еще ни единой сединкой, шевелюрой. «Пригож парень», — говорят о таких.
Снова завязался какой-то немой разговор, и Прасковья будто боялась стронуться с одной, приковавшей ее половицы. Они были вдвоем в золотом световом кругу лампы, в тишине северной ночи, и на тысячи верст вокруг них дремала зимняя тайга. В окнах было черным-черно, и только в глазок, прильнув, с любопытством заглядывала кружевная, серебряная от заморозка сосновая веточка.
Он поднялся, шагнул к двери. И тогда Прасковья, очнувшись, отошла к столу и, подняв полные, с тонкой кожей локти, стала распускать тяжелую корзинку волос.
— Ложитесь, я постелила там, — невнятно сказала она, зажав в зубах шпильки.
Он ничего не слышал. Сладкий запах распущенных кос опьянил, и он, качнувшись, прошел в спальню, Прасковья со страхом оглянулась в угол, на портрет с черной ленточкой.
Женщина, вцепившись пальцами в густые волосы, бессильно склонилась над столом и будто считала крупные, горячие капли, расплывавшиеся по скатерти.
Потом постелила себе на широкой скамье в кухне и, торопливо дунув на лампу, погасила свет.
Он слышал, как ворочалась она на неудобной скамейке, как притихла, тяжело, прерывисто вздохнув.
…Лежал больше часа на широченной кровати, утонув в перине. Один в кромешной темноте, жадно курил и чувствовал, как сохнет во рту, как тело становится деревянным, будто чужим ему. При каждом движении свирепо скрипела панцирная сетка, звенело в ушах…
Внезапно вышедшая луна затопила лес, деревню, окна в избе призрачным, сонным сиянием. Через всю комнату, к двери, косо легла светлая, пыльная, как Млечный Путь в небе, дорожка. По ней можно было идти как во сне, идти, закрыв глаза, протянув вперед жадные, слепые руки… Николай сел на кровати, спустил ноги, как перед прыжком в воду…
Но поперек светлой полосы вдруг легла косая тень, другие босые ноги, легко ступая, промелькнули на лунной дорожке. Она вспыхнула на миг, вся в белом, в луче месяца и, сразу погаснув, присела на край постели, неуверенно потеснив его бочком к стенке. Бестрепетно протянула руки, коснулась его открытой в разрезе рубашки груди:
— Не спишь еще?
Ее влажные от волнения пальцы пугливо сминали и тормошили края расстегнутого ворота.
Николай прикусил губу от ненависти к себе и вдруг, отшвырнув одеяло, жадно и крепко стиснул упругое, еще сопротивляющееся тело, разыскивая во тьме губами задыхающийся рот.
Губы у нее пахли медом, брусникой и нынешним мартовским льдом на реке.
…Она ненасытно и исступленно ласкала его до утра, с шутливой яростью оставляла на шее отметины шальных поцелуев, безжалостно тормошила и открывала осторожными губами его притомившиеся глаза.
— Не спи, родненький, не спи! — уговаривала Прасковья. — Уедешь завтра, и знаю — не увижу больше.
Потянувшись к ней в несчетный раз, он ощутил на ее щеках соленые капли слез.
Ушла она лишь на рассвете, когда свекровь завозилась на печи, стала собираться к корове.
Николай уснул сразу, будто провалившись перебродившим, облегченным телом в исцеляющую пустоту.
— Спишь?! — дерзко и насмешливо спрашивал его Илья, тщетно пытаясь привести в сознание, и совал под нос часы. — Десятый час! Бабушка вон горячего молочка тебе сготовила…
Николай очнулся…
В окно ломилось солнечное половодье. За стеклом спускалась с крыши янтарная, вся пронизанная солнцем, сосулька. На острие ее дрожала, готовая сорваться, огненная капля.
Когда он оделся, выпил молока и собрался уходить, взгляд его непроизвольно обратился к солнечному окну. Сосульки, пронизанной солнцем, уже не было — стряхнул ветер. По небу плыли пепельно-серые, с черными разводами на закраях облака — к последним буранам и снегопадам.
— Прощай, Паша…
— Прощай, гость окаянный, прощай…
Вот и все, и больше он не приедет, и ей ничего не нужно от него. Только багрово запеклись губы, не растянешь в улыбку, и бровь, дрогнувшая было задорно, вдруг безвольно замерла. А сама хозяйка опустила голову, стала вытирать передником руки. И не видел никто повлажневших ее глаз.
Прощались у колхозной фермы. Вокруг все так же в беспорядке чернели бревенчатые избушки, до карнизов зарывшиеся в снег, было пусто и неуютно, за прогнившими воротцами мычала голодная корова.
— Прощай… — Подала холодную, чужую руку.
— Так я пришлю подводы. Трактор — весной жди, к пахоте…
— Хорошо, присылай…
«Приезжай!» — хотелось крикнуть, но знала, что это пустое. Резко отвернулась и пошла прочь, сокрушая сапогами утренний ледок в лужах.
Николай упал боком в сани, тронул лошадей.
У рочевской избы Илья помахал ему рукавицей.
11. ВЕСТИ ИЗ ПРОШЛОГО
На следующий день, к сумеркам, Николай вернулся на Пожму. Останин помог распрячь лошадей, неодобрительно покосился на курчаво заиндевелые гривы, перепавшие животы. И кнута не было, а ехал начальник словно старинный гонец. «Не жалеют, черти, скотину!»
Лошади потянулись за ним в парное тепло конюшни, устало волоча по жердевому настилу задние ноги.
— У вас там диковинность какая-то обнаружилась, у Шумихина, — сказал между прочим конюх. — То ли находка какая, а может, след.
Николай насторожился, заспешил домой. У дверей кабинета с видом исправного часового у заповедного входа стоял Шумихин.
— Николай Лексеич! — бросился он навстречу. — Клад нашли! Вот дела, что ни день — оказия!
Шумихин открыл дверь, пропуская Николая вперед:
— Кончили нынче копать котлован под электростанцию. И в земле ящик нашли…
На разостланной газете на рабочем столе Николая стоял грубо сколоченный из досок ящик. Древесина обуглилась, кое-где была прихвачена гнилью. Примерзшие комочки глины, оттаяв, расплылись по газете жидкой зеленоватой грязью.
Николай оглядел находку, обернулся к Шумихину:
— Где, говоришь, нашли?
— В самом устье ручья, где водозабор проектируем сделать. Земля мерзлая, беда одна. Только из-под клина брать… Долбили-долбили — куба по полтора на нос вышло. В такую землю не то что ящик, человека зарой — сто лет цел будет… Ну, Бредихин пешней ковырнул — глядит: доска! Откуда ей быть на такой глубине? Кто ее положил? Дальше оказывается — ящик. Рабочие хотели распотрошить, да я не дал: мало ли что в нем…
Шумихин с почтением и явным интересом посматривал на находку. Чего только на этом Севере не увидишь, кого только не встретишь! Может, и в ящике — золото либо дорогие каменья! Хотя легковат для такого груза.
Николай забыл, что он устал в дороге, не ел добрых десять, часов. Осторожно перевернул ящик, осмотрел стенки. Шумихин подал топор. Крышка отошла легко, обломки досок с глухим стуком упали на пол.
Ни золота, ни самоцветов в ящике не оказалось. В сухой бересте были упакованы стопки исписанной перепачканной чернилами и глиной бумаги, уже пожелтевшей, но еще сохранившей поблекшие строчки записей. Под ними, на дне ящика, Николай обнаружил какие-то камни, комья глины, геологическую лупу.
Шумихин разочарованно смотрел со стороны на ящик, обманувший его предположения.
— Дурак человек! — заключил он. — Стоило ему рухлядь прятать! Чего он боялся? Всему-то ящику пятак красная цена, а он яму одну вырыл по смете рублей на триста. Бесхозяйственность! На дармовой рабсиле жили, паразиты!
Николай между тем осторожно повертел в пальцах ноздреватый ком песчаника и вдруг просиял:
— Ага! Вот это как раз что нам нужно! Смотри, Семен Захарыч! Нефть!
Шумихин с прежним равнодушием оглядел камень. На серых изломах породы темнели бурые сухие пятна. Больше ничего.
— Какая ж тут нефть? Нефть, надо полагать, льется! А тут — словно углем выпачкано — и все…
Николай засмеялся:
— Все так думают. Нефть — это, мол, подземное озеро! Нет, Захарыч, она редко насыщает пласты до текучести. Нефть, как вода в губке. Нажми губку — и потечет!.. Но откуда этот образец, вот вопрос?
Он еще несколько минут рассматривал камень под лупой, потом сел к столу и жадно придвинул к себе бумаги. Оглянулся на безмолвно стоящего за спиной старика:
— Иди-ка, Захарыч, спи. Отдыхай. Утро вечера мудренее, говорят. А коли понадобишься, позову.
…До багряного, морозного рассвета разбирал Горбачев заметки и дневники некоего Гарина.
Как и многим другим, Гарину не посчастливилось на северной нефти, хотя, по его словам, он буквально сидел на нефтяной цистерне.
К утру перед Николаем полностью сложилась картина разыгравшейся в здешних местах «нефтяной лихорадки», подобной бешеному налету американских дельцов на золото Юкона и Клондайка.
Малая история эта поражала: столь дорого обходилась народам и государствам драка их граждан за преуспеяние, за дележ барышей, бессмысленные расходы, лишь бы побить противников. Средств, вложенных Нобелем в долголетние «похороны» северной нефти, с избытком хватило бы на промышленную разработку этих месторождений, на вовлечение целого края в промышленный баланс России…
Глуха тайга! Молчаливые дебри ревниво хранят были прошедших времен и богатства недр, преграждая путь человеку спутанным буреломом, хлябью болот и хаосом загадочного. И лишь слепой случай иной раз вынесет на дневную поверхность обломки давно отшумевшего крушения.
* * *
Вечерняя разнарядка утром была изменена. По распоряжению начальника участка две бригады, занаряженные на расчистку второй площадки под буровую, были направлены за пять километров от речки, в новый квадрат. Сюда же послали всех подсобных рабочих и хозяйственную обслугу. Повара, пекари, портные, сапожники, конюх и банщик — все вышли рубить трассу к новой буровой.
Без дороги, по глубокому снегу, пробирались люди, рубили узкий визир в густом ельнике.
Пот лил градом, и многие падали от усталости, протаптывая полутораметровый снег. Казалось, творилось что-то неладное: ведь Илья Опарин давно и заблаговременно провел хорошие дороги на все предполагаемые точки бурения. Казалось, что новый начальник не умеет беречь людей и завтра либо послезавтра не хватит сил.
Но люди шли, отмахиваясь топорами от наседавшей тайги, проклиная лесные чащобы и войну, заставившую их укладываться с работой в такие сроки, которые ранее не рискнул бы установить никто.
И, кажется, в первый раз никто не помянул злым словом вредного десятника Шумихина…
А Горбачев? Разве не он посылал их сегодня в эту адскую дорогу? Почему же никто не осмелился ругнуть его, как бывало Шумихина, почему каждый из последних сил орудовал топором, до пояса утопая в перемешанной каше из снега, веток, щепы и взрытого торфа? Так ли уже велик его авторитет или просто люди заметили что-то новое в своей жизни? А может, просто не «пришел час» и его прощают по молодости — и на первый раз?
Только Иван Останин, повалившись от изнеможения в снег (отвык на новой должности от тяжелой работы, бедняга!), озадаченно и беззлобно спросил ближнюю нарядную ель:
— Слышь, дубина… Ну а что, ежели он нас этак каждый день будет, а?
Елка молча вздрагивала под шум падающего молодняка и сверкала злым и холодным блеском: с нее осыпался последний оледенелый снег…
Но вот к ручью выбился с людьми новый бригадир лесорубов Иван Серегин и разжег огромный костер. Бурый хвойный дым поднялся теплым столбом вверх и, словно маяк, оповестил обессилевших и отставших, что дорога сделана, что они прошли…
— Люди уже там, а как тракторы? Мне же окладные брусья надо тащить! — прибежал встревоженный Шумихин. — Болото! Чавкает все на этом проклятом ручье!
— Прошли люди, пройдут и тракторы! — сказал Николай.
Шумихин вопросительно посмотрел на своего начальника и недовольно поджал сухие губы. «Горячку порет Николай Лексеич…»
— Два-три раза пусти вхолостую — вот тебе и дорога. Пни спилить в уровень с землей, Опарин давно так делает!
Старик послушно выскочил из кабинета, сильнее прежнего налегая на палку, а Николай в десятый раз уставился на топографическую карту.
Новая буровая! Да, правильно. Учесть возможную зону истощения складки и в полукилометре от ручья, вниз по наклону пласта, бурить! Здесь — наверняка!
И впервые за все время он почувствовал огромную радость и огромную силу в себе как человек, победивший растерянность и неумение в большом и трудном деле.
Все бумаги и образцы пород, обнаруженные в ящике Гарина, Николай срочно отправил в геологоразведочный отдел. Написал Штерну:
«…Андрей Яковлевич! Рабочие вчера нашли эти документы в земле, в устье ручья. Бумаги, по-моему, имеют большую ценность и для изучения края и для производства. Сегодня начинаю подготовку площади под буровую на ручье. Прошу санкционировать скважину в квадрате № 72.
Горбачев».
* * *
Девчата из Катиной бригады ходили на корчевку. Многие втянулись в эту нелегкую работу, а Зина Белкина замечала, что день ото дня слабеет. До конца смены не хватало сил. Когда пробивали профиль на новую буровую, Зина чувствовала себя на трассе такой слабой и одинокой, словно позади не было месячного опыта, словно повторился тот памятный, труднейший день на корчевке, когда она выбилась из сил на пятидесяти процентах нормы.
…Эту ель когда-то свалило ветром. Дерево было старое и толстое, кора на нем высохла и отстала грязными, заскорузлыми лохмотьями. Ветки при падении вонзились в землю, заросли мхом, а корни вздыбились вверх, словно щупальца морского страшилища. И все это было засыпано снегом. Надо было откопать дерево, разрезать пилой на короткие бревна, пень подкорчевать, потом сложить все в кучу и сжечь. Адская работа…
Подруги уже пилили ствол. Пила надсадно пела надоедливое: «Жи-ву, жи-ву, жи-ву…» Надо было обрубать ветки, но Зине не хотелось двигаться, смотрела на дерево, затаив дыхание и позабыв совсем, что в руках — остро отточенный топор.
Пила продолжала свою песню, а Зина злилась. Она чувствовала не лень, но полное бессилие…
К чему вся эта нечеловеческая работа? Лежит себе древняя елка, а вокруг сотни их гниют вповалку и сохнут на корню — и пусть пропадают. И какое до них дело ей, красивой девчонке?
Она глянула на согбенных, занятых подруг и, резко повернувшись, пошла к большому костру.
Подпиленная у пня елка с треском осела к земле. Подруги вопросительно посмотрели вслед Зине, потом одна из них молча подхватила брошенный ею топор и стала обрубать сучья.
Катя никак не могла справиться с одним огромным пнем, что откатился в сторону и не хотел двигаться в костер.
— Помоги! — попросила она Зину.
Но та молча присела к огню, отмахнулась. А когда Катя все-таки справилась с пнем и смолье жарко затрещало в огне, Зина все так же молча протянула ей маленькое круглое зеркальце:
— Глянь, на кого похожа-то!
Катя прыснула, увидя свое выпачканное сажей и осыпанное пеплом лицо, принялась мыть руки снегом. Она растирала в горячих ладонях колючий обжигающий снег, и меж ее покрасневших пальцев струились мутные ручейки талой воды. Красными, нахолодавшими руками Катя умылась и присела рядом с Зиной. Румянец залил ее щеки, ресницы, прихваченные близким жаром костра, распушились и, казалось, несли на кончиках цветочную пыльцу.
«Ничего не берет ее», — позавидовала Зина, ковыряя носком сапога утоптанный, напитанный талой водой снег. Все опостылело ей — непроходимая тайга, дорожные трассы, глухой поселок на краю света, — она готова была бежать с Пожмы. Но бежать было нельзя, она знала. Об этом даже говорить было трудно…
— Катя… знаешь что? Я, кажется, заболею здесь скоро. Отправь меня отсюда домой!
Едва Зина вымолвила эти слова, Катя вскочила, строго уставилась на нее сверху вниз, как на преступницу:
— Ты что? Белены объелась? Сама просилась? А теперь — бежать?!
— Разве я знала, что здесь так тяжело? Разве ты не видишь? Ты же сама пилишь проклятую тайгу, по ночам во сне ругаешься… Отправь, Катька!
Да, Катя и сама знала, что тяжело. Но ведь об этом раньше надо было думать! Притом к лету корчевка закончится, а там начальник обещает открыть курсы операторов. А потом клуб выстроит… Да мало ли что! Взялся за гуж, — значит, терпеть нужно!
— Брось глупости, не позорь бригаду! — строго сказала Катя. — Мы к Маю на первое место выйдем! Питание, Дуська сказала, будут улучшать, а ты дурь на себя напустила. Сидела б дома, на сливном, и не прыгала!
У Зины дрогнул подбородок, она закрыла лицо ладонями и, присев на корточки, заплакала. Слезы градом сыпались между пальцев.
Катя испугалась. Что же это творится? Завтра, гляди, и другие заплачут!
Она присела рядом, обняла одной рукой плечи Зины, а другой безуспешно пыталась отвести ее ладони от мокрого лица.
— Ну, чего, чего, дурочка моя? — заговорила Катя участливо и чуть испуганно. Ей наконец удалось заглянуть в мокрые глаза подруги, она смахнула с ее щеки слезинку. — Горе с тобой. Потерпи, Зинка, прошу. Ну что ж это получится: не успели приехать — и уже разбегаться? Ведь не так уж тяжело. Ты видала, как наши девчонки дома, на лесозаготовках, ворочали?
— Им что-о… — всхлипнула Зина.
— Может, у тебя с этим… с парнем не все ладно? Так брось о нем думать, не стоит он того.
Зина доверчиво ткнулась в плечо Кати и снова, уже не сдерживая себя, заплакала навзрыд. Они сидели так, обнявшись у костра, молча вверяя друг другу свое одиночество, свои надежды на девичье счастье.
И вспугнул их не кто иной, как Алешка Овчаренко. Он только что оставил в покое запаренного лесной работой Самару и решил подойти на огонек, погреться.
На беду, и он услышал последнюю фразу Кати. Это его позабавило.
— Воспитываешь, руководящая, своих кур? Давай воспитывай! Петухам от этого ни холодно ни жарко. Я вон тоже сейчас тетю Яшу политически просвещал, занятие хоть куда! Только не доходит до него, поскольку блатной работы лишился. А бытие определяет сознание, как говорил мой знакомый Пал Палыч!
Катя досадливо отмахнулась:
— Перестань, Алексей! Зачем обижаешь девушку?
— Чем же это, интересно, я ее обидел?
Он насмешливо и равнодушно глянул на Зину, и хорошо, что она этого не видела.
Еще вчера вечером они встречались у Наташи, но это была последняя встреча. Алешка смотрел на Зину с нагловатой беспечностью: «Что же дальше, дорогая?» Он курил, наводняя «скворечник» клубами махорочного дыма, и был занят только собой и своими мыслями. И Зина почти наверное знала, что думал он о той маленькой девчонке в телогрейке, что иногда прибегала к Наташе с буровой.
Самое ужасное — он все больше нравился Зине!
А когда Зина попросила, чтобы Алешка проводил ее, он как-то нехорошо хмыкнул:
— Сама дойдешь, не маленькая. Не хватало еще, чтобы видели… Новый начальник сразу разложение в быту приклепает. — И, ударив рукавицей о рукавицу, выскользнул за дверь.
Зине хотелось тогда упасть на подушку, заплакать, высказать хотя бы обиду кому-нибудь. Но кому выскажешь? Наташке? Но что она поймет? А притом гордость…
— Я его обидела сегодня, — неуверенно оправдывалась Зина перед подругой. — Он же ревнивый страшно! По пустякам совершенно…
Ей стало страшно от всего этого. Она плакала по дороге в свой барак, потом — проснувшись утром, и теперь здесь, на плече у Кати. Но даже Катя тут ничего не могла поделать. Она сказала Алешке что-то еще о чуткости и правильных поступках в свете последних установок райкома комсомола, и он даже заскрипел зубами от злости.
— Что ты меня все агитируешь?! Вы сначала порядок наведите у себя, а уж я без агитации исправлюсь! За каким чертом мне быть хорошим, если при вашем мудром руководстве сволочам в жизни полный простор?!
— О чем ты все кричишь, не пойму я?
— Не поймешь? Слыхала, может, — начальник Костю Ухова вежливо за воротник взял на свежей махинации? И с работы велел убраться, слыхала? Ну, так пришла бумага сверху, — Алешка молитвенно задрал глаза к небу, к снежным растрепанным облакам, — гербовая бумага: не трогать Костю, как вполне проверенного деятеля. Сейчас мне тетя Яша по секрету сообщил. И сам, между прочим, надеется вернуться к браздам у общественного котелка! А ты, как поп, со своим опиумом для народа! Хватит, надоело!
— Не пойму я: чего ты хочешь? Если с Уховым не управились, так, значит, всем жульничать надо?
— Я к тому, что покуда рублевые жулики процветают открыто, копеечных воров за руку ловить — сплошная брехня! А брехню я на километр носом чую и терпеть не могу, поняла?
Они так и не договорились меж собой. Зина перестала хлюпать, со страхом глядела на Алешку — он был не на шутку зол. А когда он ушел, Катя задумчиво посмотрела вслед ему и сказала с досадой:
— Вот негодяй Ухов, и в огне не горит и в воде не тонет!
Зина вспомнила, что Ухов, бравый человек в кожаной тужурке и синих галифе, не раз оказывал ей внимание, приглашал к себе. Он в огне не горит и в воде не тонет, и Алешка его, кажется, не терпит. А что, если…
У Зины даже сердце зашлось от внезапной мысли. «Хватит, Леша! Завтра-послезавтра посмотрим, как ты запоешь!..»
Она вытерла слезы, натянула варежку на озябшую руку и подхватила у костра чужой топор. Сил было немного, но все же приходилось работать наравне с подружками: теперь у нее в жизни была цель, а ради цели человек идет на любые жертвы…
* * *
Илья возвратился из Лаек с обозом, груженным мешками с картошкой и солеными грибами в бочках. В передних санях, укрытая рогожей, горбилась мороженая медвежья туша. А за медвежьей тушей шевелился в лохматом совике пассажир. Из мехового капюшона смотрело с прищуром сухое и морщинистое лицо старика Рочева.
— Деда ты, между прочим, зря привез, — сказал Горбачев Илье и коротко рассказал о находке Шумихина.
— Беда небольшая, старик по собственному желанию явился, — сказал Илья. — У него здесь, оказывается, внук, в бригаде Кочергина. Ромка Бажуков, помбур. Из-за этой новости я у деда выманил еще по твердой цене половину лосевой туши — пудов на семь! Каково?
— Я всегда говорил, что ты идейный мужик, Илья, — засмеялся Николай. — Только отправлять деда обратно — это снова коне-дни выкраивать, конюха мотать туда-сюда.
— А может, того… сам деда отвезешь? — Илья очень уж значительно сощурился, со смехом кивнул вдоль дороги, в сторону Лаек.
Николай покраснел.
— Пошел ты к черту! Что я тебе, штатный извозчик, что ли? Каков диспетчер нашелся! Показывай, что ли, лосятину, а то лишние дни в Лайках прогулом засчитаю!
Через четверть часа Илья направился с обозом к каптерке, а Николай повел к себе гостя. Старик охотно заковылял следом к дому. Видать, несмотря на олений мех и спасительный шкалик самогона за пазухой, Рочев сильно продрог в дальней дороге.
Крепкий чай и уют привели его в нормальное состояние. С явным уважением к хозяину он рассматривал кабинет, стол с блестящим стеклом, во всю ширину заваленный бумагами и рулонами миллиметровки, опрятную кровать в уголке. Осмотрел прибитую к стене, над кроватью, оленью шкуру, скептически покачал головой:
— Плохой шкура, лучше нада…
— Сойдет! Лишь бы от стены не дуло! — возразил Николай. — Дом осадку дает, воробьи в щели залетают…
— Вот я и привезу. Хороший медведь есть. Получше ковра-то будет, — с обычной щедростью коми-охотника настаивал Рочев.
Неожиданно в кабинет вломился Илья, протопал мерзлыми валенками к Николаю:
— Вы чего здесь с Шумихиным мудруете? Почему Ухов до сих пор в каптерке? Сво-олочь! Отказывается принимать без накладной мясо — и лосятину и медведя! Цацкаетесь с ним тут!
— Мясо он примет, иначе самого сдадим без накладной куда надо. А вот с увольнением в самом деле чепуха вышла. Почитай-ка. — Николай протянул ему четвертушку бумаги с голубым грифом ОРСа. — Почитай, успокойся, а потом обдумаем, как быть.
Начальник ОРСа категорически возражал против снятия с работы заведующего пищеблоком Я. Н. Самары и завхоза участка К. П. Ухова и угрожал обратиться лично к генералу Бражнину с жалобой на самоуправство нового начальника Верхней Пожмы.
— Не лезь в номенклатуру, значит? — прочитав отношение, спросил Илья. — Ну, вы с Шумихиным зря обмякли по этому поводу. Гнать его нужно в три шеи, а там пусть жалуются всем хором. Я, кстати, письмо обо всем этом собирался написать в партбюро.
— Написал?
— Нет. Успею.
— То-то и оно! Давай пиши. Что-то мне не нравится вся эта снабженческая круговая порука. Направим материал в спецотдел, подождем.
Илья с недоумением пожал плечами:
— Чего это ты, Николай Алексеич? Прямо не узнаю…
— Нечего с уголовниками связываться, пусть с ними закон воюет.
— Мясо, мясо куда девать?!
— Мясо Ухов примет, он мои резолюции пока еще уважает.
Николай написал распоряжение:
«Принять без фактуры мясопродукты от ст. десятника тов. Опарина, закупленные им у охотников».
И расписался.
Илья, скомкав бумажонку, сунул ее в карман.
— Боюсь, не высидит Ухов у меня до законного следствия по старой должности! Убью!..
В кабинете еще не улегся холодок, побежавший от двери после ухода Ильи, а на пороге выросла новая фигура. Из темноты тамбура тихонько выскользнул Яшка Самара и, расправив плечи, уверенно прошагал к столу. За последние дни в лесу он здорово исхудал, но зато стал не то что смелее, но нахальнее и злее. У него остро поблескивали глаза, в углу рта тлела прикушенная цигарка.
— Привет начальству! — козырнул Самара.
Николай просительно глянул на старика Рочева (вот, мол, не дают слова сказать, уж извини, дед, — дела!) и нетерпеливо покосился на вошедшего:
— С чем хорошим?
— Так что когда прикажете законную должность принимать? — осведомился Самара.
Николай оторопел:
— Тебя что, вовсе под раскат ударило?
— Бумага! Бумага есть! — не сморгнул глазом бывший повар.
— Бумага бумагой и останется. Еще что?
— В таком случае объявляю голодовку и забастовку! Умысел над собой не позволю исполнять!
— Голодовку — вали, голодай! Догони людей, которых недокармливал целый год. А насчет забастовки — ни-ни! — спокойно сказал он Самаре. — Забастовки не полагается, поскольку требования у тебя незаконные. А попросту говоря — шкурные. Чтобы завтра был со всеми на делянке, слыхал?
Неизвестно, чем бы окончилась эта беседа, если бы ее не прервали. Федя Кочергин ворвался с расстроенным лицом и сразу выпалил:
— Бажуков-то у меня пропал, Николай Алексеич!
— Какой Бажуков? — машинально спросил Горбачев, а старик Рочев тревожно привстал, горбясь, приложил скрюченную ладонь к уху.
— Ну, помбурильщик, за которым вы послали сейчас! Письма на днях пришли — у него, оказывается, брата убили. Ну, я ему разрешил в этот день на работу не выходить в зачет отгула. И поскольку человек всю ночь проплакал. А теперь его второй день как нет.
— Куда же он мог подеваться? — Николай встревоженно глянул в сторону старика.
— Может, домой? — неуверенно спросил Федя.
— Какой там! Из дома к нему гости!
— Я боюсь, как бы он не двинулся с тоски куда глаза глядят. У него характер вовсе лесной: задумает — потом колом не выбьешь.
Дело принимало серьезный оборот.
— Он комсомолец?
— Вместе вступали.
— Как же это получается? Торопова мне в первую голову за такие штуки ответит! Где же организация у вас? — все больше ожесточался Николай.
— Такой уж случай, Николай Алексеич. Он не дезертир, голову на отрез отдам. И организация тут ни при чем…
— Хорошо, на всякий случай нарочного в город пошлем, а там посмотрим. Если явится — сразу с ним ко мне!
Старик, не отнимая дрожащей сухой ладошки от морщинистого уха, тянулся к Николаю:
— Что такое?.. Пропал, что ли, оголец? Ах ты беда какая!
Самара вдруг отскочил к порогу, завизжал радостно:
— Ага-а-а! Бегут люди-и-и! Бегу-у-ут! Все известно будет, где следовает!!!
Николай шагнул к нему, сжимая кулаки.
Кажется, впервые за всю свою жизнь Николай потерял самообладание. Но Самара вовремя убрался из кабинета.
Отдышавшись, Николай выпроводил Кочергина и остался наедине со стариком. Разговор предстоял нелегкий…
12. МИНУТА ОТКРОВЕНИЯ
Человеку с обязывающим и нелегким званием — руководитель не просто бывает сжиться с людьми. Неведомо как, но всякое его слово, каждое, вовсе не претендующее на внимание людей движение становятся известны окружающим. За ним наблюдают придирчивыми глазами, испытывают на каждом шагу и примут, лишь убедившись в какой-то единственный день, что этот руководитель свой, нужный им человек.
Николай не знал этого, не очень-то оглядывался в поступках. Зато он прекрасно сознавал свою неопытность и очень осторожно подходил к серьезным вопросам. И ему прощали в мелочах…
В последние дни, в особенности оторвавшись от участка на время поездки в Лайки, Николай почувствовал, что в нем произошла очень важная перемена: он узнал власть дела, его увлекающую и захлестывающую силу. Север стал близким, нужным ему.
Он и сейчас рвался на фронт. Но череда рабочих дней уже приживила его к Пожме. Здесь было его личное, большое дело, и если бы пришлось сесть в вагон прямого сообщения, сейчас же задумался бы: а как же здесь? Что изменится в районе завтра, через три дня, через месяц? Сколько проходки дают на первой скважине, как с электростанцией, с новым домом? Как дела у нового бригадира Ванюшки Серегина, удалось ли управиться честным людям с присосавшимися к ним жуликами, сломался ли Глыбин в своем животном упрямстве?
Каждое его действие, каждое слово преследовало одну несложную цель: работать как можно больше. Работать самому и увлекать, а может, попросту и заставлять других, — время не оставляло ни минуты для иных целей, в том числе и для недоступной покуда личной жизни.
Николай не жалел себя, по суткам не снимая промасленной брезентовой спецовки, и это в конце концов не проходило даром.
К концу смены на первую буровую пришел Шумихин. Он знал, что искать Горбачева теперь нужно либо у Кочергина, либо у Золотова.
— Чудеса, Николай Лексеич, истинное слово — чудеса! — завопил он сквозь шум ротора. — Скажу — так не поверишь, пра!
Николай вытер тряпкой руки, стряхнул с куртки капли глинистой жижи и вышел на мостки.
— Глыбина прорвало, Николай Лексеич! Третью норму доколачивает на повале!
— Серегина, что ли, решил перегнать? — не удивился Николай.
— Не-ет! С утра еще предъявил ультиматум: «Ставьте подальше от бригадира». Что, мол, вы меня за дитя считаете, что ли? Я не разобрался, к чему это он, а сейчас глянул — у него больше пятнадцати кубов наворочено! И все окучивает, хотя не нужно — лошади трелюют. Ему, видишь ты, надо, чтобы вся работа на виду была. Чудеса! — повторил Шумихин, находя, видимо, в этом слове особую прелесть.
Шумихин остался на площадке электростанции принять дневную выработку, а Николай поспешил на лесосеку, чтобы застать Глыбина до ухода с делянки.
Волглые ельники были затоплены дымом. Седые косицы стлались над снежной целиной. Кое-где еще взвизгивали пилы, откликались топоры, но костры уже догорали, время было сворачиваться.
Из густого подлеска, натужно раскачивая головой и подавшись вперед, в хомут, вылезла лошадь; трещали оглобли, скрипела под витым сосновым комлем волокуша. Возчик бежал как-то боком, проваливаясь в снег, размахивая кнутом. И ругался длинно, забористо и злобно. Увидел начальника, замолк.
Николай посмотрел вслед и зашагал по узкой тропе дальше.
В просвете леса, впереди, увидел Глыбина.
Степан в одной рубахе с расстегнутым воротом, без шапки, сидел на высоченном штабеле, свесив длинные ноги в подшитых и даже поверху заплатанных валенках. Мокрые волосы липли ко лбу, маслянисто блестели. У затухающего костра валялась лучковая пила. Натянутое полотно с канадским зубом все еще жарко сверкало отсветом углей, перепыхивающих синим, угарным огоньком.
Прихватив мизинцем кисет, Глыбин старательно вертел самокрутку. Он, как видно, давно заметил начальника, но не пошевелил бровью.
Николай сам пошел на уступки.
— Здорово, рекордист! — дружелюбно окликнул он Глыбина, протягивая руку. Тот словно только увидел его, глянул на протянутую руку и, быстро сунув козью ножку в рот, соскочил со штабеля. Хотел стиснуть ладонь Николая покрепче, по-рабочему, но не вышло: пальцы начальника жадно захватили всю его пятерню.
— Здорово, — отвечал он.
— Садись, чего соскочил? Сколько? — Николай кивнул на бревна, ровно уложенные меж забитых кольев.
Глыбин снова поднялся на штабель, сказал будто равнодушно:
— Двести восемьдесят четыре процента. Коленчатый вал только подсчитал…
Николай пристально всматривался в обросшее щетиной лицо непонятного ему человека, пытался заглянуть в глаза. Но взгляд Глыбина неуловимо ускользал, глаза бегали с места на место, будто он хотел спрятаться здесь, в незнакомом лесу, и старался быстро и безошибочно найти укрытие. Потом Глыбин и вовсе спрятал лицо, прикуривая от костра. Прикурив, поднял с пенька телогрейку и кинул на плечи.
— Скажи мне, Глыбин, что ты за человек? — вдруг спросил Николай, глядя ему в спину. Не ожидая ответа, скинул бревно, поправил ногой и присел, отвалившись спиной к бревенчатой выкладке.
Но Глыбин принял вопрос.
— Я? — спросил он, окутавшись густым махорочным дымом. — Я?.. Да просто серый мужик. И притом подпоясанный ломом не один раз, не видно, что ли?
Николай подался чуть в сторону, указал Глыбину место рядом. Недоверчиво покачал головой:
— Ты же знаешь, я человек новый у вас, и эти твои загадки мне трудно решать. Хочу, чтобы ты все сам мне растолковал!
Степан кашлянул и долго молча смотрел на носки валенок. Силился что-то сказать и не находил нужных слов. Николай понятливо вздохнул:
— Дело в том, Глыбин, что каждый чего-то добивается в жизни, потому что ему не заказано добиваться-то! Понимаешь? А ты? Чего ты хочешь?
Степану припомнилась давняя исповедь Останина: «Люди всем табором, а ты один. У них и горе и радость — все вместе, на всех поровну, а ты один, как горелый пень, и всегда у тебя плохо…»
— Ты как норовистый конь! — продолжал Николай свое. — То везешь за семерых, то пятишься задом, да еще норовишь копытом взбрыкнуть. Выходит, и работа твоя насмарку? Работа-то, выходит, слепая, несознательная, тоже вроде как «для баловства либо для самообману»? Про жизнь не думаешь, Глыбин! Про свое место в ней!
Степан заговорил нерешительно, хрипловато, с оглядкой, будто ступил на шаткий, скрипучий мосток:
— Что ж… жизнь! Вы гляньте-ка на мою фотографию, как она, эта развеселая жизнь, мне копытом наступила. И нынче уж я не знаю, как его, место, искать-то. Оно не каждому небось дается. У иного как пойдет все с самого начала через выхлопную трубу, так и валит через голову, пока дуба не дашь…
Николай слушал Глыбина с любопытством и сочувствием.
— Вы человек молодой, откуда вам понять… — тихо продолжал Глыбин, впервые за многие года открывая душу, взвешивая каждое слово. — Лет тринадцати остался я без батьки-матки и пошел на свой харч, в подмастерья… Был не то чтоб очень уж понятлив, но делал все без лени, как следует. А рядом со мной еще двое таких же лупоглазых было. И вот начали нас зачем-то колотить, как сидоровых коз. Теперь-то я почти докопался, что люди просто звереют от жизни, ну и срывают злобу на ком попадет. А тогда-то я понимал так, что за работу, мол, для понятливости. Бывало, утром, часа в четыре, встанешь, голова еще кругом идет, а тебя для бодрости поленом по спине — р-р-ра-аз! Врежет дяденька наставник, да еще и улыбаться велит. Чуть что не так — по голове. С тех пор контузия у меня — упрямство…
Глыбин протянул кисет и бумагу Николаю.
— Возненавидел я труд с малолетства!
Он дал прикурить и, жадно глотнув морозного воздуха, продолжал:
— Убежал, удрал на улицу! В подвалы, в котлы, туда, где вечно пляшут и поют, как говорится… А пока варился я в этой каше, много лет миновало, и Советская власть пришла, вот она! Говорят — свобода, равенство, все такое… Ну а мне-то какой прок? Опять надо ворочать на десятую зарубину. Попал к нэпману — опять на дядю, значит, пахал. Ж-жизнь, черт ее заквасил на свой вкус!
Потом первая пятилетка, в общем — пропаганда и агитация и все такое прочее… Но куда же меня агитировать? Я и в эту пору только тем и прославился, что разные клички получал. Может, помните, тогда в ходу были звания «летун», «лодырь», «прогульщик», — так это я самый и был! Один бог в трех лицах…
Николай в упор рассматривал бесстрастное лицо Глыбина, старался понять эту странную жизнь.
— Да. Но и за нас крепко взялись, думаю, что даже чересчур. А мне повезло. Попал я на одно большое строительство. На канал, одним словом. Туда, бывало, сам Киров приезжал. И скажу я вам по секрету, что канал тот сам по себе, может, никому был не нужен, а для нашего брата его придумали в самый раз, ей-богу! Там, конечно, самый закостенелый лодырь работал, потому — путевку в жизнь обещали!..
Глыбин нервно кашлянул, будто ему перехватило горло крепкой затяжкой.
— Взялся и я за ум, женился. По вербовкам стал ездить. Стройка какая-нибудь в тайге, у черта на куличках, — еду. Закрывают стройку — еду дальше, как цыган. Раза два без копейки денег приходилось командироваться, так старая профессия выручала. Нет, не воровал, но с ворьём связи не терял, помогали, значит, за прошлое уважение…
Перед войной окреп вроде бы, к работе стал привыкать, сына и дочку в школу послал с красными галстуками, осилил, одним словом, норовистую жизнь…
Глыбин вдруг замолчал.
Николай, сидевший с полузакрытыми глазами, очнулся, обернул к нему тревожный, ждущий взгляд. Лицо Глыбина комкала нервная судорога. Ноздри обозначились резче, дрожали обветренные, потрескавшиеся губы.
— И вот… всему крах! Как не было ничего!
Надорванный, безнадежный вскрик подтолкнул Николая.
— Что случилось?
— Крах! Опять я один как перст! — Степан ссутулился, прикрыл ладонью глаза. — Эвакуировался с семьей из Белоруссии, с торфоразработок. Пошел компостировать билет…
Помолчал, переводя дыхание, и докончил:
— Бомба в вагон — и… ничего нет! Закомпостировал! Билет-то!
У Глыбина заклокотало в горле, скатились две мутные, горячие капли. Николай молчал. Дрожащими пальцами начал свертывать новую цигарку.
Вокруг теснились молодые, почерневшие от зимней стужи елочки. Над головой пронесся белый комок — полярная куропатка. Нырнула в бурую гущу хвои. Шорох птицы словно разбудил Степана. Он откашлялся, с горечью заговорил:
— Такие-то дела, начальник. Я, может, с жизнью насовсем в расчете. А вы меня — на соцсоревнование… а?
Николай насторожился и смешался. Очень все это было неверно и серьезно.
— А все-таки дал же вот двести восемьдесят… — неуверенно сказал он, кивнув назад, на штабель. — Небось скажете, что карикатура подействовала? Или что с покойником Назаром рядом поставили тогда? — неприязненно усмехнулся Глыбин.
— Да ведь никто не знал, что у тебя на душе такое…
— Душа — она простор любит. Не докучай, когда ей тошно! А двести восемьдесят — что ж… Это само собой так вышло. Вижу, человеки крутятся от души, а дело у них не выходит, не везет, одним словом. Назар-то железный ведь был, а свернулся, как береста в огне. Потом этот бедняга хлопнулся… с вышки-то! Не везет вам тоже, как мне тогда, в юности… Между прочим, харчи улучшились здорово, люди спасибо говорят, Николай Алексеич. Спецовку опять же всем дали. Мне и то без отказа. Или вот Илюха Опарин! Он ведь тоже немалый начальник, если правильно это дело понимать. А как он бревно у Овчаренко тот раз подхватил! Такое сразу кой-чего в голову откладывает на верхнюю полку…
Николай вспомнил недавний случай. Перед концом работы около нового дома плотники брали на леса тяжелое бревно. Комель подымали двое, но взялись недружно, лениво. К ним с руганью подскочил Алешка Овчаренко, растолкал и, крякнув, взял толстый конец в одиночку. Потом шагнул раза два, и всем стало ясно, что не выдержит — тяжесть неимоверная. И бросить нельзя: под другим концом тоже люди — убьешь. Стоит парень, рот раскрыл, как рыба на берегу, шагнуть не может, напружинился, как струна, — вот-вот лопнет! Все рты разинули, не двигаются…
Илья Опарин в одной гимнастерке выскочил из конторы, встал под комель. Потом всей бригадой подавали бревно наверх.
Алешка ничего не сказал тогда, только очень запомнился Илье его пристальный, тягучий взгляд — из души в душу.
— Чего же тут особенного? Умелый человек Илья, парторг… — сказал Николай.
— Человек он, вот что я говорю! — подтвердил Степан.
— Большевик в любом деле с комля становится, с головы. Где тяжелее. — Николай поднялся с бревна, натянул перчатки. — Тяжело все это, тяжелое время у нас… — задумчиво сказал он. — Однако жить-то нам еще не один год, жить нужно, Степан Данилович. Я не успокаиваю, слова тут не помогут. А все же не падай навзничь, подымать тебя больно тяжело, ты не Алешка Овчаренко, не девчонка из тороповской бригады.
Они вышли из вырубки. Делянка давно опустела.
— Пойдем теперь со мной на разнарядку, Степан Данилыч. Припозднились здорово…
Глыбин остановился, тряхнул плечами, поправляя сползшую телогрейку. Звякнул лезвием топора о пилу:
— Куда-а?
— На разнарядку, — очень спокойно повторил Николай, не сбавляя шага.
— Я там вроде бы ничего не потерял, товарищ начальник.
— Там видно будет… У нас, понимаешь, какая нужда. Для бурения нужна хорошая, жирная глина. Называется она тампонажной. Без нее бурить нельзя, а добывать по мерзлоте очень трудно. Нужно упорство и аммонал. И я решил — по тебе это дело. Подбери бригаду, человек десять. Разрешаю на выбор. Открывай карьер и давай-ка мне глину. Будет нефть — будет и твой труд на первом месте. Обеспечишь?
Глыбин ничего не отвечал, но и не спешил возражать.
— Когда развернется бурение, у нас будет целое хозяйство по добыче тампонажной глины. Научишься палить аммонал — получишь ценную квалификацию, — убеждал его Николай, — вместо той самой, что семеро навалят… Согласен?
* * *
Недалеко от конторы встретили старуху с узлом. Несмотря на густые сумерки, Николай узнал Каневу-вдову.
— Куда направляешься, Акимовна?
Старуха с усилием подняла из-под узла голову.
— В барак, куда ж еще. Семен Захарыч приказал перебираться от него. Неспособно и правда в этой квартире мне оставаться…
Николай оторопел:
— Постой, погоди! Иди назад! Вовсе совесть потерял человек! Иди домой, говорю, и не слушай его.
Старуха недоверчиво еще топталась на месте, пытаясь вытереть взмокший лоб о ватник, — кто знает, слезы или пот выедали ей глаза.
— Иди, иди, Акимовна, говорю. Шумихин ко мне в контору переселится нынче же!
В конторе Шумихин волком глянул на Глыбина, сунулся к Николаю с бумажкой:
— Врачиха двух верхолазов отстранила от работы, что делать? Я бы ее самое к чертям выслал из поселка! Пускай в городе культурных дамочек пользует, а тут нечего дезорганизовывать!
Николай положил справку под стекло, не обратив на нее особого внимания.
— Ты, Семен Захарыч, лучше объясни: как это ты старуху Каневу из дома выселил? Чем думал?
Шумихин не на шутку удивился:
— Что ж, по-вашему, я и дальше с ней вдвоем должен проживать? Потерпел, сколько возможно, целую траурную неделю, — и хватит. Квартиру-то Назару давали, а не ей…
Бешенство перехватило Николаю горло.
— Ну, вот что. А если тебя оттуда выселить, чтоб ты не смущал по ночам вдовицу, тогда как? — кое-как справившись с собой, жестко, без тени улыбки, спросил Николай. — Выгнать тебя самого, ежели кто-то из вас лишним оказался!
— Как так? Я десятник все же!
Николай махнул в запальчивости рукой.
— Эх ты, Семен Заха-а-рыч!.. — И с безнадежностью сплюнул. — Одним словом, переходи сюда, ко мне, а старуху оставь в покое. Подселим к ней еще двух-трех девчат, и пусть живет на здоровье. Ведь у нее горе какое, а ты — ворошить. Подумай хорошенько!
— Не пойму, чего вы хотите, — обиделся Шумихин.
— Горбатого могила исправит — не мной сказано. Сегодня же перебирайся сюда, понял? А сейчас позови поскорее Ухова и Дусю Сомову, будем о пайке верхолазов говорить.
Пришли на разнарядку Кочергин и Федор Иванович Кравченко. Старик подтолкнул молодого бурмастера к столу:
— Говори сам.
Федя положил перед начальником замысловатый чертеж, а Кравченко пояснил:
— Кулака молодого не видали? Изобрел дроворезку на ременном приводе и молчит себе. Ждет, пока собственная буровая вступит в работу. Это как?
— Да неверно это, Федор Иванович, ей-богу! — покраснев, басил в собственное оправдание Федя. — Неверно, говорю! Вот, посоветовался на свою голову с механиком, а он за руку меня, как вора.
Уже вторую неделю молодой бурмастер действительно изобретал самодельный станок-дроворезку. Котельная у Золотова пожирала ежесуточно до шестидесяти кубометров дровяного швырка, приходилось на разделке держать целую бригаду. Циркулярной пилы в техснабе не нашлось, и Кочергин решил найти выход на месте.
— Станок приспособим, верное дело! — радостно потирал руки Федор Иванович. — У нас же двадцать колес в машинном и насосном вертятся! Склепаем раму из уголка — балансиром — и пожалуйста!
Золотов заинтересованно перехватил чертеж, вертел его в руках так и этак, заключил:
— Как будто все верно. Раму, положим, сами склепаем. А как же с дисками быть? Пилить дрова-то чем, собственно?
— Эту мелочь, думаю, нам дадут, — сказал Николай.
— Станок тоже мелочь, а ведь не нашли?
Илья Опарин, молча наблюдавший весь разговор, поддержал Золотова.
— Не дадут дисков, Николай, — сказал он. — На складе их в самом деле нет, наверное, а чтобы изыскать на предприятиях, до этого там вряд ли додумаются.
— Почему же?
— Начальник там, как говорят, человек «от» и «до».
— Старостин, кажется? Тот, который снабженцев своих пуще глаза бережет?
— Он самый! Я у него работал на Красном ручье, когда он был еще начальником участка. Повысили человека, в управление посадили, а вот пилы пустяковой достать так и не научился до сих пор.
— Ладно, посмотрим…
Николай написал требование на диски и передал сидевшему тут же экспедитору. А Кочергину сказал:
— Давай делай! Федор Иванович поможет! Сотворите такой балансир, чтобы обе буровых дровами обеспечивал! Хорошо?
Вошел Шумихин в сопровождении завхоза и новой заведующей пищеблоком.
* * *
Ох как ждал Ухов этого делового вызова!
Прошлый разговор с Горбачевым и Шумихиным поверг его в испуг, все карты были биты. Потом пришла спасительная бумага, но она еще ничего не решала, поскольку завхоз уже успел достаточно изучить своего начальника. Только общая работа! Только она могла как-то помирить с ним Горбачева! И вот Горбачев не обошелся-таки без него, вызвал на разнарядку…
Но с первых же минут, с небрежного кивка Горбачева, Костя понял, что надежды его не оправдались. С ним говорили только так, принужденно и временно, хотя он сам в этот вечер старался быть особенно предупредительным.
Речь шла об усиленном питании для верхолазов, и Горбачев больше советовался с этой девкой Сомовой и Опариным, а Ухову просто скомандовал, что и как выдавать для кухни.
Ничего не изменилось. Костя возвратился в свою хижину при складе хмурым, задумчивым. У накаленной «буржуйки» его ждали счетовод и Яшка Самара.
— Ну как? — поднялись они дружно навстречу, жадно всматриваясь в озабоченное лицо шефа.
— Сказка про белого бычка, — хмуро ответил Костя. — Надо принимать контрмеры, братья славяне. История вступает в свою трагическую фазу.
Они выпили под скудную закуску (на списание недостачи в каптерке теперь надеялись мало), потом Ухов швырнул на стол пачку пустых бланков, указал на них Сучкову:
— Ты, грамотей, будешь сейчас фиксировать тезисы. А завтра, на досуге, перепишешь все заново с изобразительной силой, чтобы пробрало государственные умы до дна! Понял?
Тезисы, которые начал излагать Ухов, являли собой незаурядную изобретательность завхоза. Чтобы свести счеты с ненавистным начальником участка, Ухов воспользовался старым способом, кстати, весьма простым, как веревка, из которой обычно делают петлю.
Ухов был лишен всякой возможности открыто противостоять Горбачеву хотя бы потому, что тот был прав и был его прямым начальником. Значит, против Горбачева следовало восстановить нечто всесильное, способное сокрушить человека сразу, наверняка.
— Значит, так, — сказал Ухов и загнул мизинец. — Пиши! «В результате преступной халатности — нарушение правил техники безопасности и падение верхолаза с вышки. Заключение врача ложное, дабы выгородить непосредственного начальника… Второе! — Ухов прижал сразу средний и безымянный пальцы. — Карьеристские устремления и вывод на работу в актированные по атмосферным условиям дни. И, как следствие, смерть лучшего бригадира-стахановца товарища Канева, сказавшаяся на моральном уровне всего коллектива… С участка начали бежать комсомольцы, передовые рабочие, как, например, член буровой бригады, молодой специалист из коренного населения Рэ Бажуков. Нас, вполне естественно, заинтересовало и политическое лицо гражданина — это подчеркнуть! — именно гражданина, поскольку товарищем мы называть его не можем при всем желании! — гражданина Горбачева. Во имя чего же и во имя кого действует этот человек, позорно укрывшийся от фронта в северном тихом углу? Оказывается, он потакает всякой отрицаловке типа Глыбина и Останина и, несмотря на факты саботажа с их стороны, не принимает никаких мер…» Указать: «Подтвердить может старший десятник-коммунист товарищ Шумихин».
Тут Костя загнул два остальных пальца и внушительно повертел перед собой тяжелым, плотно подогнанным кулаком.
Самара сглотнул голодную слюну, просипел:
— Добавить надо… Останина, опять же по неизвестным соображениям, назначил на материально ответственную должность завгужа. С фуражным складом и всей сбруей!
— Во-во! Только не «по неизвестным соображениям», а из симпатии к враждебным элементам, так и пиши! — заострил Яшкину мысль Ухов. — Ну, и последнее… Напишешь, что на днях затеял какие-то темные комбинации с колхозом и местными браконьерами, в результате чего на склад без фактур завезены овощи, а также медвежатина и полтуши лося, убитого без оснований! Написал?
Сучков поставил точку и восхищенно посмотрел на Костю.
— А здорово получается, ей-богу! Неужели после всего этого он усидит?
— Да, еще бы партийную подпись нам раздобыть… — мечтательно вздохнул Самара. — Но вряд ли. Придется либо самим подписать, либо так, анонимкой, бросить. Одно гарантирую: не усидит он по нынешним временам! Не усидит!
— Как в воду глядишь! — снисходительно усмехнулся завхоз и, пошарив рукой под кроватью, достал снова бутылку со спиртом. — Теперь давайте погладим дорожку нашей цидульке — и аминь! Мир праху его, как говорили в старое время верующие безбожники! Да поскорее управляйтесь, а то скоро у меня график в столкновение с вами придет. Колхозную Сильву жду, не задерживайте!
Уходя, Самара скорчил жалобную мину.
— Скорее бы… Ведь никакого терпения нет в лесу!
— Держись, держись, кулинар! — ободрил его завхоз. — Теперь уж не долго осталось ждать! Закон на нашей стороне!
Самара открыл тяжелую, отпотевшую дверь наружу, в глубокую, порхающую снежинками ночь, и услужливо посторонился. В комнатушку протиснулась красивая девка с испуганными, ищущими глазами.
— Можно? — смущенно осведомилась она.
— Проходи, проходи! — обрадовался Костя и властно махнул рукой Самаре: мотай поскорее, мол!
Двери захлопнулись. Зина нерешительно ступила навстречу бравому человеку в кожаной тужурке и синем щегольском галифе.
* * *
Илья Опарин сутками пропадал на трассе. Раз в неделю заходил в поселок, брал в ларьке продукты, в библиотечке — газеты и книги и, угрюмый и молчаливый, уходил снова.
Жизнь двух его бригад не менялась. Если в поселке люди давно переселились в новые, чистые дома, только по привычке именуемые бараками, то дорожники, как всегда, бедовали в дощатом шалаше, насквозь продуваемом ветром, и в передвижной палатке, что всякий раз раскидывалась в самом конце трассы.
Дорожники, приходившие в поселок, рассматривали новые дома снисходительно, с видом фронтовиков, на короткое время попавших в непривычно уютный тыл. А из всех нововведений последних месяцев хвалили только баню, устроенную в одном из старых бараков, да еще ларек, в котором стали торговать более исправно.
За это время бригады Ильи углубились в бурелом и густолесье на пятнадцать километров и поставили два капитальных моста через ручьи, опасные в вешний разлив, — проложили дорогу, словно стрелу пустили в гущу тайги.
В субботу Илья хотел прийти пораньше, но управился только к сумеркам. Николай встретил его добродушным приветствием:
— По тебе, оказывается, можно часы проверять! Опаздываешь с астрономической точностью! Садись, рассказывай.
Илья пожал Николаю руку, коротко рассказал о делах на участке. Потом, подождав, пока Николай сделает нужные отметки в графике, надел кепку.
— Я пошел. А то в темноте по лежневке все ноги обломаешь. Разнарядку знаю. Прошу на понедельник выделить четыре лошади.
— Четыре дать не могу: везде тягла не хватает. Обойдешься как-нибудь двумя.
Опарин недовольно вздохнул:
— Я вижу, не успел на полтора десятка километров отойти — уже в дальние родственники попал?! Чего ж тогда от комбината ждать: ведь мы от них раз в десять дальше. Что Старостин-то отписал?
— «Нету дисков, работайте вручную…»
— Я же говорил…
— И еще раз напомнил насчет Ухова: не трогать! Прямо материнская забота, — недоумевал Николай.
— Подождем, что из политотдела сообщат, — сказал Илья и вернулся к прежнему разговору: — Так что, даешь четыре лошади? Или ответишь, как начальник ОРСа?
— А ты на меня по партийной линии повлияй! Не знаешь, что ли, как в таких случаях надо делать! — засмеялся Николай. — Ну, иди. Вижу, что спешишь. Катя в шумихинской хате. Коллекторы на буровых, и мы ей этот скворечник под библиотеку отдали.
Еще не совсем стемнело, а у нее уже горела лампа. Катя сидела за столом, склонившись над книгой. На приветствие Ильи она не обернулась: то ли увлеклась книгой, то ли совсем по-свойски, молча, приглашала посидеть, подождать. У Ильи в запасе была целая ночь, он не возражал. Старательно вытер ноги и присел рядом.
Только тут Катя отложила книгу, повернулась к нему. Лицо ее попало в тень, зато волосы, пронизанные желтым светом лампы, засияли сквозным золотом, а раковина уха налилась ярко-красным теплом.
Илья силился что-то сказать и не мог — так лишни и неуклюжи были сейчас любые слова, так близка и недосягаема была в эти мгновения Катя! Схватил бы и унес в палатку к себе маленькую, дорогую эту девушку… Но Катя с какой-то недреманной предусмотрительностью всякий раз сбивала его решимость, охлаждала чрезмерно деловым разговором.
По-видимому, и сейчас Катя отлично чувствовала, что переживал Илья. Но это не мешало ей спокойно разглаживать ладошкой разворот страниц, небрежно расспрашивать о том о сем, лишь бы не дать ему заговорить о самом главном.
— Ну как там твои дорожники? — спрашивала Катя.
— Живы-здоровы! — досадливо отмахивался Илья.
— А я хочу вот заглянуть к вам в палатку, беседу с молодежью провести, — сказала она.
«Приходи! Приходи, ждать буду!» — хотел было закричать Илья, но тут же вспомнил, что вся дорога занесена недавней пургой, и пожалел Катю.
— Подожди, пока дорога установится, все же порядочное расстояние, — заботливо сказал он.
Катя возмущенно хлопнула ладонью по столу.
— Опять! Да что вы, сговорились, что ли? Начальник — тот ночей не спит, все легкую работу моей бригаде ищет, а ты тоже! Я с ним за Сомову Дуську полдня ругалась. Назначили ее завстоловой, а девка у меня знатный лесоруб! Спрятала свой значок и мешает кашу.
— Каша-то гуще стала?
— Честь и хвала Дуське! Думаешь, я не знаю, откуда что берется?
Илья испугался. Начнет еще с доверчивостью и без умолку говорить о Николае… И захочется Илье сказать напрямик: «Эх, девка, ведь не любит он тебя, зачем же меня-то мучаешь?!»
— В деревню не думаешь съездить перед Маем? — подавив тоску, неожиданно спросил Илья. — Я хочу у Николая лошадь попросить, дело есть. Оленину разрешили в сельпо оформить. Поедем? А то, я вижу, надоело уже тебе на одном месте?
И почему это люди всякий раз несут в таких случаях какую-то чепуху, вместо того чтобы прямо сказать все?
— Куда же ехать? — возразила Катя. — Первомайский декадник надо готовить, а там и скважину испытывать время!
Какая там скважина! И о декаднике заговорила на добрый месяц раньше! Не хочет ехать — и все!
— Плохой ты работник, выходит, — сказал Илья. — Боишься от работы на минуту оторваться: как бы не расстроилось дело! А надо его так поставить, чтобы его на месяц можно было бросить, а оно бы вертелось, как добрые часы. Ну ладно. Газеты есть? Нету? Подбери что-нибудь почитать…
Он с самого начала мог сказать, что вечер пройдет именно так, и все же его тянуло сюда, нравилось сидеть у теплой лампы вдвоем с Катей, переживать волнующую радость, мучиться. И когда кто-нибудь мешал, Илье было так же досадно, будто ему расстроили условленное свидание.
На этот раз в библиотеке появился вовсе неожиданный гость, и, едва взглянув на него, Илья позабыл о своих обидах: Федор Иванович Кравченко был сильно расстроен. Он попросил Катю зайти к его дочери.
Катя стала торопливо одеваться. Илья надел шапку и отошел к порожку.
— Что с нею? — тревожно спросила Катя.
— Письмо… — отвечал Федор Иванович. — Уж вы побудьте с нею, Катя, больше не на кого опереться ей. Ревет с полудня, и я не знаю, что делать…
Старик суетился, безвольно разводил руками.
Илья вздохнул и толкнул дверь наружу. За порогом остановился закурить. Выбив «катюшей» искру, раскурил цигарку и долго смотрел во тьму, вслед Федору Ивановичу и Кате, чутко ловил слухом сдвоенные шаги — редкий, тяжелый поскрип валенок старика и торопливый и тревожный скок Катиных каблуков.
Потом шаги стихли. Илья остался один.
«Ну что, Опарин? Долго ты будешь терпеть всю эту музыку?» — спросил он с ожесточением и снова вздохнул. Большой, сильный человек, он в самом деле не знал, что ему делать с Катей, со своей незадавшейся любовью.
13. ДВА ПИСЬМА
Человек живет будущим. По жизнелюбивой природе своей он вверяет себя счастливой мечте с самой ранней юности и склонен питать надежды всегда, даже во времена относительного благополучия. Но случаются годы, когда надежды на будущее остаются почти единственной опорой людей.
Как-то в первое время по приезде на Пожму, коротая длинный вечер вдвоем и не помышляя о близкой ссоре из-за актированных дней, Аня Кравченко говорила Николаю Горбачеву:
— Я часто думаю теперь: кончится война, придут все домой. У нас здесь целый город будет — площадь и белый Дворец культуры. Приедет одна из фронтовых моих коллег к вам и… один офицер. Его Павлом звать. Высокий такой, сильный и умница! И тогда мы вчетвером сядем у открытого окна, — нет, не в бараке, а в хорошей квартире, — и будем говорить… Обо всем. О том, что пережили за все эти годы в разлуке! А над нами звезды будут сиять, северные, огромные! Правда, так будет?..
Она верила в то, что все именно так будет, и он не мог не поддержать ее веры. Он задумчиво кивнул в ответ: «Да, мы так много пережили в свои двадцать пять лет, так черствеем внешне и так нежнеем сердцем, что счастье по праву должно потом принадлежать нам».
Она очень верила, хотя последнее письмо от Павла получила еще в конце осени. Часть, в которой он находился, отступала, но главное-то — письмо писал здоровый человек, силой его была полна каждая строка. Теперь Аню тревожило его молчание. Она стала нетерпеливой, с надеждой выбегала встречать почтальона, демобилизованного инвалида с медалью и золотой ленточкой за увечье, и возвращалась в комнату с пустыми руками.
Почтальон и на этот раз хмуро откозырял ей и хлопнул жиденькой калиткой, сколоченной недавно Федором Ивановичем из штакетника. Хлопнул сильно, с надрывом.
Аня из окна проводила его взглядом, долгим и задумчивым. И тут снова хлопнула калитка — тихо, вкрадчиво, неуверенно. Аня метнулась к окну и отшатнулась, словно ее толкнули в грудь.
По узкой тропке, протоптанной меж высоких, пожухлых в оттепель сугробов, к крыльцу приближался человек в затрепанной, обвисшей шинели, на двух костылях. Худое, небритое лицо опущено на грудь, голова будто ушла в плечи. Человек, как видно, еще не успел привыкнуть к костылям…
Аня сдавленно вскрикнула.
В коридоре сухо застучали костыли, — она вся сжалась, словно каждый шаг за дверью, каждый упор окованного железом костыля приходился ей в самую душу. Ближе, ближе к двери…
Человек замешкался, — она будто видела его там, за дверью, — совсем не легко ему было освободить занятую на костыле руку, постучать в незнакомую дверь.
Дверь открывалась медленно, страшно. Аня бросилась навстречу и у самого порога сомкнула похолодевшие руки.
Это был не он. Но почему же не он? Ведь она уже пережила все: пусть будет он! Она готова, она любит, это ее судьба. Пусть такой — раненый, искалеченный, родной — Павел войдет в дом!
Чужой, исхудавший до последней возможности, обросший смолисто-черными волосами человек с петлицами лейтенанта, на деревянной ноге и с костылями под мышкой, стоял на пороге и смотрел на Аню. Мимолетная усмешка покривила рот. Он вытер сухие губы рукавом шинели, по-солдатски, и будто стер эту ненужную усталую усмешку.
— Садитесь, пожалуйста, — с трудом справилась с собой Аня. — Садитесь. Вы устали? — Слова были нелепые, ненужные.
Офицер не спеша поднял голову, снова облизал сухие губы.
— Вы Анна Федоровна Кравченко?
Аня молча прижала к груди сцепленные руки.
— Вам письмо от лейтенанта Венкова, друга вашего мужа…
— А он, Павел, он жив? Жив?!
Офицер подал письмо и, не отвечая, присел у двери на стул, выставив прямую деревяшку.
Обыкновенный «гражданский» конверт с полным обратным адресом (не полевая почта), с маркой в шестьдесят копеек, заказное. Видно, собирался отправлять это письмо по почте, да вот неожиданный попутчик…
Лист бумаги был исписан ровным и строгим, незнакомым почерком, буквы будто стояли навытяжку, намертво. И сначала почему-то не складывались в слова.
Она давно готовила себя ко всему, как всякая женщина-солдатка. Но как бы мы ни готовились к неминуемому, час этот страшен в своей неумолимости…
У Ани рябило в глазах.
«…Почти три месяца я не встречал Павла после того боя… А недавно судьба свела с одним нашим общим товарищем, с которым их вместе тогда вынесли с поля. Он мне сказал это… Мне тяжело писать вам, но я не могу не сдержать слова. Павел был замечательный парень, душа-человек. И кончил свой путь героем. Примите горе спокойно, как настоящая русская женщина…
Держать вас в неведении было бы непростительно. И он просил известить вас, так как часть официально могла бы оповестить только его родителей, но не подругу. Верю, что вы не забыли его, и решился писать…
Я сейчас на излечении в Камышине. Если сочтете нужным написать, пишите по адресу…»
Несколько минут девушка сидела без движения, бессильно положив руки на стол и устремив опустевшие глаза в окно. Она забыла о том, что рядом с нею такое же огромное несчастье, такая же нестерпимая боль. Она ничего не различала за голубой льдинкой стекла. Горе поглотило ее…
Наконец Аня заметила, что до сих пор сидит у двери не раздеваясь, не сбросив даже вещевого мешка раненый офицер.
— Простите, ради бога! — взмолилась она. — Раздевайтесь! Отдохните у нас, раздевайтесь же! — Она уже стояла около, намереваясь помочь.
Офицер благодарно коснулся ее руки:
— Спасибо.
И неловко поднялся на костыли.
— Вам самой нужна теперь поддержка. А у меня считайте, что самое страшное уже позади.
Деревяшка нервно пристукнула об пол.
— Я ведь дома уже… Да, кажется, действительно дома, хотя никогда здесь не бывал. — Прежняя грустная усмешка исказила его лицо.
— У вас здесь родственники?
Офицер движением плеча поправил на спине мешок.
— Шутки судьбы. Отец здесь у меня, хотя я основательно уже забыл его. С семи лет не видал, боюсь, что и не узнаю теперь. Видите, как в жизни бывает?
— Кто же? Что он, бросил вас?
Офицер отрицательно покачал головой.
— Останин моя фамилия, Сергей Останин. Жили до войны с матерью, с Севером связи не имели. Но мать умерла дома в октябре прошлого года. А я — вот он… Видимо, судьба!
— Да. Ваш отец здесь…
Снова нервно застучала деревяшка.
— Прощайте, — сказал офицер. — Извините за такое горькое известие. Такое уж время наше…
Неловко повернувшись у двери, путаясь с костылями, офицер вышел.
Уже вечерело. Окно заволакивала изморозная тьма. Тьма наводнила комнату. Некому было включить тусклую лампочку, да и не нужен был Ане свет в эти минуты. Она сидела на жесткой больничной кушетке, поджав ноги, спрятав лицо в колени. Плакала, вспоминала недавние девические мечты.
Вспомнился памятный день 22 июня, испуг на лицах подруг, сосредоточенное гудение парней, уверенность в скорой победе…
Вот оно как в жизни…
Вся жизнь освещалась будущим. Будущим, которого нет…
Сколько прошло времени — час? два?
Она поднялась и, включив свет, направилась к тумбочке. Почти бессознательно достала из шкатулки стопку писем и разложила их перед собой. Полевая почта… Еще полевая почта, и еще… Странно устроено человеческое сердце: почему нам в такие минуты мало горя, почему мы усиливаем его намеренно?
Пришел с работы отец. И сразу заметил в руках Ани письмо.
— От матери? — тревожно спросил Федор Иванович.
— Н-нет, — с необъяснимым безразличием ответила Аня. — От Павлуши… Нет его…
Федор Иванович знал и раньше о переписке дочери. Он молча завертел головой, потер лоб и вдруг недоверчиво покосился на вскрытый конверт:
— А… точно это? Кто пишет? Не баба какая-нибудь?
Аня все с тем же каменным безразличием протянула ему письмо.
Старик долго, придирчиво вчитывался в горькие строки, то надевая очки, то сдвигая их на лоб. Дочитав, опустил голову, положил на листок жилистый кулак.
— Значит… верно. По-мужскому все. Гвардии лейтенант…
В комнате воцарилась тягостная тишина. И Аня неожиданно вспомнила тот полузабытый разговор с Николаем. Что ж, половина, может быть, меньшая половина ее мечты сбудется. Здесь вырастает большой поселок, а после войны — и город. Окна, светлые и широкие, будут обращены на белую площадь, к стрельчатым колоннам зрелищного здания. Но что из того, если она будет одна? И она заплакала.
Федор Иванович закурил и стал одеваться.
— Подожди, я скоро вернусь… Подожди, дочушка, — заботливо проговорил он.
Не зная, чем и как помочь дочери в такую минуту, старик направился к Кате Тороповой. Он надеялся на эту простую девчушку из таежного колхоза.
* * *
С углублением скважины проходка день ото дня стала уменьшаться. Николай забеспокоился. По ночам перечитывал технические справочники, а днем обязательно заходил на буровую.
Золотов обижался: начальник становился придирчивым. Всякий раз меж ними происходил один и тот же невеселый разговор:
— Сколько?
— Семь метров с лихвой.
— А лихва большая?
— Сантиметров пятьдесят…
— Плохо, Золотов!
И Горбачев устраивал форменную ревизию на буровой, лез в механизмы, проверял насосное отделение и хмурился, хотя порядок везде был образцовый и даже отстойники и желоба с глинистым раствором поражали чистотой. В желобе, впрочем, оказалось совсем мало раствора. Горбачев спохватился:
— Давно это у тебя?
— Уходит циркуляция, я уж вам как-то говорил и в рапорте указывал. Но такого, как нынче, еще не бывало.
— И молчишь? Прикажи сейчас же поднять инструмент!
— Думаете, прихватит?..
Ясное дело, если промывочный раствор поглощался грунтами, разбуренная порода не выходила на поверхность и могла намертво прихватить долото. Все это было арифметикой бурения, но Золотов рисковал сознательно: на дополнительные подъемы и спуски бурильной колонны уходило много времени.
Он мигнул вахтенному бурильщику. Стрелка индикатора веса заметалась по циферблату, квадратная штанга поднялась метров на восемь и снова опустилась в скважину.
— Вот так, — удовлетворенно сказал Горбачев. — А проходка у нас уходит в циркуляцию, режим захромал! Задай-ка в раствор побольше…
Он заглянул в глиномешалку, захватил рукой зеленоватой жижи, показал Золотову:
— Удельный вес до двух надо довести.
Рабочие заработали лопатами. Горбачев отряхнул пальцы, вытер руки и увел Золотова в дежурку.
— Проследи за поглощением… Тиманские пласты старые, сильно разрушенные. В Баку я этого не наблюдал: Кавказ в сравнении с Тиманом юноша… Может быть, посоветоваться? Кочергина позвать?
— Кочергин сам у меня недавно в учениках ходил, — обиженно заметил Золотов. — Голова у него неплохая, да очень молодая покуда. Дроворезку вон склепали, а что толку? Стоит она без дисков, а с дровами на котельной зарез…
— Зато с верховиками он здорово нас выручил! Отрядил всех на вышкостроение, и не сегодня завтра вышка будет готова, без штатных верхолазов!
— Поглядывайте за ними, как бы снова чего не вышло, — покачал головой Золотов, — неопытный верхолаз — это заведомый акт по технике безопасности…
Николай встревожился. Он совсем уже засобирался на вторую буровую, когда в дежурке появился сам Кочергин в сопровождении щуплого угрюмого паренька в новой телогрейке и меховых пимах.
Не поздоровавшись, Кочергин сразу, от порога, выпалил:
— Вот он, явился! Делайте с ним теперь что хотите!..
Рядом стоял Бажуков, недавний беглец.
Паренек угрюмо встретил сердитый взгляд начальника, не отвел глаз.
— Он никуда не скрывался, а ходил в военкомат, — поспешно пояснил Кочергин, опасаясь, что Горбачев как-нибудь неправильно начнет разговор.
— В райвоенкомат я ходил, — глухо подтвердил Бажуков. — Но там бюрократы без вашей бумажки даже разговаривать не хотят.
— Правильно, — сказал Николай, рассматривая его стоптанные пимы. — На тебя броня утверждена, и, пока ты нужен на участке, никто в армию тебя не пустит. Для этого нужна справка комбината, или, по-твоему, «бумажка».
— Понимаешь? — пояснил Бажукову Кочергин.
— Понимаю, — угрюмо кивнул тот. — Я понимаю, а почему они меня не хотят? Ведь я по-русски говорю. Я дальше не могу тут жить!
— Брата у него убили, — напомнил Кочергин.
Бажуков при этих словах опустил голову, а Николай нахмурился.
— Это все понимают, — помолчав, сказал он. — Все понимают, что тяжело. Но кто же будет кормить солдат и давать горючее танкистам, если все пойдут на фронт?
Слова были неубедительны. Жизнь каждого человека ни за что не хотела укладываться в общеизвестные формулы. Но в то же время, если сейчас отпустить Бажукова, завтра придут с подобным требованием еще десятки людей, до зарезу нужных участку… Как поступить?
— Пока не убью хоть одного, работать не буду! Даже если б заставили здесь патроны набивать для фронта, — очень твердо и искренне заявил Бажуков и встал.
Николай тоже поднялся и прошелся по дежурке.
— Вот что, парень… Ты нужен нам здесь, пойми! Ведь ты буровик, не сегодня завтра самостоятельно станешь к лебедке. Бригаду надо держать в комплекте…
— От меня одного участок не заболеет. Не могу больше!
— И я не могу, — так же искренне отвечал Николай. — Я и сам не меньше тебя о фронте подумываю. Да нельзя, брат! Валяй домой, а дня через три придешь и скажешь, что надумал. Договорились?
— Договорились, — сказал за Бажукова Кочергин. — Пошли, Ромка! Да! Я и забыл сказать, Николай Алексеич. Он из города два циркулярных диска принес нам. За три пачки махорки на Ветлосяне достал!
Николай развел руками:
— Ну вот! Да у тебя, Роман, душа без остатка здесь! Молодец! Как же это ты? — И он почувствовал, что иной раз «достать» что-либо проще и, пожалуй, лучше, чем изводить бумагу на требования и заниматься пустыми препирательствами с управленческими снабженцами. Он не прощал этого Ухову, а Бажукова готов был премировать.
— Молодец, Роман! А отпустить не могу. Да ты и сам, если хорошенько подумаешь, поймешь, где твое место…
— Я все уже обдумал до самого дна, товарищ начальник, — не сдаваясь, ответил Бажуков. — А что диски достал, это к делу не относится, это для ребят, чтоб с дровами не мучиться.
— Ладно! Через три дня зайдешь ко мне. Договорились? Идите на работу, да чтобы через час дроворезка у нас голос подала! Слышите?
Ребята вышли, а Николай пытливо уставился на Золотова, весь искрился довольной усмешкой:
— Видал, Григорий Матвеич?
* * *
По пути на вторую буровую Николай заглянул к Глыбину на карьер.
Торфянистый грунт широким отвалом обступал открытый пласт зеленой жирной глины. Ее мерзлых толщ не осилило первое весеннее тепло. Ломы с глухим стуком вонзались в свинцово-вязкую породу. Степан в одной нательной рубахе стоял с пешней под огромной глыбой мерзлоты, переводил дух.
— Дохо́дная работенка! — крикнул он, увидя начальника.
— Лишь бы не доходна́я! — в тон ему отшутился Николай. — А пару хватает?
— Дела идут! — Глыбин подхватил пятипудовую ковригу и легко отбросил в бурт. — Силенки много требуется, но жмем до седьмого! Пускай буровики не обижаются!
Неподалеку тлели угли костров. Снег протаял до самой моховины, видно, к костру давно уж никто не подходил.
— Сегодня тепло, зачем костер? — спросил Николай.
— Для ломов. Горячий лом способнее в землю ходит. Глина тут еще добрый месяц пролежит мерзлой, не гляди, что весной запахло. Еще хуже стало: зимой-то ее, как камень, ломать можно, из-под клина брать, а сейчас она что резина тебе. Не урвать силой-то!
Рабочие по одному бросали ломы и кирки, подходили к Николаю и Глыбину, не выступая, однако, впереди бригадира. Видно, Глыбин успел установить здесь свой порядок.
Он бросил на людей косой, предостерегающий взгляд, догадавшись о причине их внимания к его разговору с начальником, и начал сам:
— Махры в ларьке третий день нету, товарищ начальник. Ребята заскучали: без курева вроде чего-то не хватает, душу подсасывает. Да и дело хуже идет.
— Знаю, сам курящий, — сказал Николай. — Махорка завтра должна появиться, Ухов уехал на базу.
Из-за спины Глыбина недоверчиво и вызывающе блеснули глаза Алешки Овчаренко:
— Соломон Мудрый так же вот один раз чертей завтраками кормил, а они взяли да подохли!
— А тебя кто спросил? — зарычал Глыбин.
— Ну-ну, бригадир, ты свободу слова не зажимай! — засмеялся Николай и обернулся к Алексею: — А ты зря остришь! Раз послали завхоза получить махорку — значит, завтра будет!
— Говорят, на складах ее нет, — вопросительно пробурчал кто-то за спиной Николая.
И тотчас же ему разъяснили:
— Что ты, Костю Ухова не знаешь? Приказано махры найти — со дна моря достанет. Мало ли — на складах нет!
— Я вот его встречу, вашего завхоза! — почему-то с угрозой пообещал Овчаренко.
— Как работает? — неожиданно спросил Николай Глыбина, кивнув на Алексея.
— Молодой да необъезженный…
— Что ж мне, насовсем хребет сломать, если я молодой? — возмутился Алешка, устремив свои дерзкие глаза на дальнее, беспечно плывущее в небе облачко.
— Уж ты сломаешь! — прохрипел Глыбин. — Больше двух кубов из тебя не возьмешь, хоть лопни. Это разве работа?
— Норму даю — и хватит! Что мне этой глиной, торговать?
Вид у парня был независимый и даже вызывающий, но все же легко было заметить, что Алешка за эти месяцы как-то опустился, стал неряшлив.
— Заходи сегодня после работы, поговорим, — миролюбиво предложил Николай. — До разнарядки, в контору, а?
— Я там, товарищ начальник, вроде как бы лишний…
— Опять старые песни?
— Так выходит… «У тебя, — говорят, — в биографии много неясностей и туманное прошлое».
— Кто тебе так говорил, наверное, живую жизнь сроду не видал в глаза. Вегетарианские котлеты ел, да и то жеваные, — с сердцем сказал Николай. — Заходи, я Торопову специально предупрежу!
Если бы Николай не сказал последней фразы, этот разговор определенно мог увенчаться успехом. Главное — Алешке очень понравилось слово «вегетарианские». Точного смысла Алешка, правда, не знал, но что с того? Так же как в «мезозое», в этом слове крылся непостижимо глубокий, почти магический смысл, и в нужную минуту Алешка мог бы сразить теперь любого собеседника единственной репликой: «Да что говорить! Меня только одни сволочи вегетарианцы не признают, а настоящие люди понимают!» И любому, самому въедливому противнику нечем было бы крыть.
Но последняя фраза Николая испортила все дело. О чем, собственно, говорить с какой-то Тороповой — девчонкой, хотя и красивой, но, несомненно, принадлежащей к числу этих самых вегетарианцев?
— Такое дело не пойдет, — наотрез отказался Алешка. — Бабам душу открывать?!
— Она не баба, а комсомольский секретарь и, по-моему, неплохой человек.
— Все одно душа не лежит!
— Тебе сейчас меньше всего надо на душу полагаться, побольше мозгами верти, понял?
Николай достал портсигар, высыпал махорку на четверть газетного листа и протянул Глыбину:
— Пока вот. До вечера хватит?
Глыбин тут же начал бережно делить скудную кучку махры, присев на корточки и защищаясь от ветра широченной спиной в пропотевшей рубахе. Алешка раскопал угли в костре и принес на прикур огромную трескучую головню. Дружно задымили козьи ножки.
Уходя, Николай слышал, как Глыбин выговаривал Алешке:
— Ну что ты, как дикарь, огрызаешься, когда люди к тебе с добром идут?
А тот мстительно глянул на бригадира, процедил сквозь зубы:
— С добром? Х-ха! А ты видал его хоть раз, какое оно, добро?..
* * *
«Кто же из них мой отец?..»
С этой трудной мыслью Сергей Останин остановился на пороге барака, едва прикрыв за собой скрипучую дверь.
Восемь коек стояло в ряд. Одна загораживала спинкой часть дверного проема, и еще две прятались за печкой-голландкой. Почти на всех койках лежали и сидели молодые, пожилые, бородатые люди — из тех, кому в поселке пока еще не полагалось отдельной комнаты.
Здесь, среди них, был его отец.
Но Сергей пятнадцать лет не видел его.
Он боялся этой встречи, боялся не узнать отца и оттого приготовил заранее вопрос: «Как мне повидать Ивана Сидоровича Останина?» Тогда ему покажут отца.
Однако Сергей не сказал этих слов.
Он просто внимательно обвел взглядом кровати и людей на них, на миг задерживаясь на каждом.
— Вам кого? — не утерпел молодой паренек с огненно-рыжим чубом с крайней койки.
Сергей не слышал. Резко качнувшись, он размашисто выбросил вперед концы костылей и сразу очутился около печи.
Он узнал. Остановился перед отцом, молча, принужденно улыбаясь. А старик вдруг вскочил, и сын со страхом заметил, что у него неудержимо дрожит нижняя губа, трясется жидкая, поседевшая бороденка.
— Здравствуй, отец, — глухо сказал Сергей.
И тогда отец прижался своим морщинистым лбом к обтянутой колючим шинельным сукном груди этого незнакомого раненого офицера и заплакал.
Стояли двое рослых мужчин, обвиснув на инвалидных костылях, в тревожной, ждущей тишине, и было слышно только их прерывистое, свистящее дыхание.
— Ч-черт! — нарушил тишину Алешка Овчаренко и, поспешно натянув на ноги валенки, двинулся зачем-то из барака.
В открытую дверь ворвался резкий металлический визг далекой циркулярной пилы с буровой Золотова. За добрый километр было слышно неистовство дроворезки.
На крыльце прохватывало ветром, но Алешка сносил холод, всматриваясь в темноту над лесом. Там, за еловым урочищем, скупо светилась головка буровой вышки. Там шла своя жизнь, жизнь Шуры, его потерянного счастья…
— Жизнь, черт ей рад! — снова выругался Алешка и, вздохнув, вернулся в барак.
* * *
Николай возвращался со второй буровой в сумерках, в отличном расположении духа. Вышечный фонарь был почти закончен, молодые верхолазы из буровиков Кочергина справлялись неплохо. Вдобавок ко всему, когда он покидал площадку буровой, от речки донесся торжествующий визг и звон циркулярки. Этот резкий и уж конечно не музыкальный звук доставил ему истинное наслаждение. Это была симфоническая поэма о маленькой, но такой важной победе его людей, жизнь которых стала чуть легче, чуть веселее. Завтра можно освободить два десятка дровоколов от ручной разделки швырка — значит, ускорится строительство третьей буровой, новых домов, электростанции, о чем еще вчера он не мог и мечтать!
А ведь, пожалуй, к июню он и в самом деле добурится до проектной отметки!
В конторе его ждали Опарин и незнакомый на деревянном протезе, с офицерскими петлицами. Инвалид попробовал подняться, козырнул, настороженно ощупывая лицо Николая усталыми, запавшими глазами. Он был чисто выбрит, тонкие, нервные губы напряженно сжаты. Человек казался будто бы знакомым Николаю, было в его чертах нечто привычное, виденное то ли в вагоне, то ли здесь, на Пожме.
— Вот пополнение к нашему шалашу, — кивнул Опарин на гостя. — Демобилизованный офицер. Член партии с прошлого года. Растем, брат! — И ободряюще улыбнулся офицеру. — Знакомьтесь!
— Сергей Останин… Военная специальность — техник, сапер… — доложил офицер.
— Останин?
— Да. Сын…
Пальцы у Останина были худые, рукопожатие вышло слабым: Николай, ощутив слабость руки, побоялся причинить человеку боль.
— Работы у нас по горло и на выбор, — сказал Николай. — Как только поправитесь, приходите. Место вам дали?
— Койку получил. На работу могу с завтрашнего дня. Если, конечно, без ходьбы, — отметил Останин.
Взгляд его стал спокойным, скулы обмякли.
— Илья, ты наверняка что-нибудь уже предлагал товарищу? — спросил Николай.
— Да вот, советовались мы тут, — диспетчером по транспорту. Тракторов у нас побольше десятка, есть автомашина и гужтранспорт порядочный. Штатная единица гуляет, все на твоих и Шумихина плечах. Берите помощника! Заодно и отцом будет командовать!..
— Согласен! — кивнул Николай. — Завтра выходите в контору, а скоро телефон будет, можно управляться без всякой ходьбы…
Опарин и офицер поднялись. Николай проводил их до порога, разделся, устало прошел за стол и тяжело опустился на свое привычное место.
«Ну и денек! — Он довольно потянулся усталым телом. — Ни часу покоя, а душа радуется!..»
Протянул руку к бумаге написать приказ о зачислении нового человека и вдруг замер с протянутой рукой. Прямо перед ним, у чернильного прибора, лежало, дожидалось письмо. Валин почерк на конверте!
Письмо от Вали! Ура!
Пустой конверт полетел на самый край стола, пальцы проворно развернули сложенный вчетверо листок синей почтовой бумаги.
«…Здравствуй, Коля!..»
Здравствуй, здравствуй, моя любимая! Здравствуй, хорошая! Я помню тебя, люблю тебя всей душой!..
Но что такое?
«Сашу выписали, по инвалидности демобилизуется».
Почему сразу о Саше?
Он нуждается в посторонней помощи?
«…Коля, пойми все правильно. Я не могу, не имею права его оставить! Он должен ехать к моей маме, ведь у него никого нет, пойми! Не пропадать же ему во всяких эвакопунктах и домах инвалидов…»
Слово «пропадать» расплылось лиловой кляксой. Мелкими брызгами и размытыми буковками пестрило все письмо. Она плакала, когда писала его. О чем плакала? Пусть Саша едет в ее дом, о чем тут плакать?
«…Коля, дорогой! Я не знаю даже, что тебе еще написать… Все поломала, скомкала, раздавила проклятая война! Мы всё отступаем, говорят — до Волги… Если бы ты видел, что здесь делается…»
Две строки были густо зачеркнуты, по-видимому, военной цензурой.
«…Я перестала верить в нашу встречу. Все мои мысли — о несчастье Саши… Может, судьба просто мстит мне? Может, так и должно было случиться?..»
Кто виноват во всем? Война? Или он ошибся в ней, в Вале?
«…Не проклинай меня, Коля, родной! Мне больно и страшно, но кажется, я решила правильно. Я должна быть с ним. Прощай!..»
С кем — с ним? С Сашей? Почему?
Все рухнуло, смешалось и вовсе исчезло, как приятный сон на исходе ночи. Были друзья, любимая девушка с огромными, доверчивыми глазами и уступчивой душой — и ничего нет. Сон кончился.
«Я должна быть с ним! Прощай!»
«Прощай!» Значит, не любила она, если все так получилось у нее. «Прощай…»
Николай уперся лбом в кулаки, лег грудью на стол. Тяжело, с болью проникая внутрь, стучало в висках.
Кто-то вошел в кабинет, постукивая палкой. Резко вскинув голову, ничего не видя, Николай молча рванулся к двери. Шумихин посторонился, удивленно глянул ему вслед.
На крыльце Николай остановился.
Мир тонул во тьме. Черное небо клубилось, дышало пронизывающим ветром. Из-за темной, вздыбленной хребтины тайги с трудом выбиралась багровая несветящая луна, невозмутимо спокойная и бесстрастная. И над черным морем ночной тайги яростно трепетал и надрывался пронзительный, режущий визг балансирной пилы…
14. ВЫСОТА И ТРЯСИНА
А пожалуй, все-таки ты одинок здесь, Горбачев?
То, что ты бескорыстен, и не по умыслу, а по привычке, точнее, по самой своей сущности, — это, конечно, хорошо. Может, только поэтому люди незаметно, исподволь приняли тебя не по штату, а всерьез, по душе, и вот даже такой свилеватый кряж Глыбин смирился (надолго ли?), пожалел, а может, даже и оценил твои искренние усилия… Но вот у тебя в жизни большая беда — и не к кому голову приклонить, и на поверку вышло, что ты одинок здесь, как пассажир в общем вагоне. Едешь вместе со всеми, но людям до тебя нет никакого дела… А ведь много вокруг совсем даже неплохих людей.
Как же это получилось?
Ну, с Шумихиным ты вряд ли сошелся бы в искренней дружбе — это складной метр, ожесточившийся комендант и десятник. Человек, привыкший судить о людях по каким-то внешним, резким и в то же время ничего не говорящим уму и сердцу ярлыкам. К Шумихину у тебя особое отношение.
На участке Шумихина не любили. Он был склонен обвинять в подрыве собственного авторитета бывшего кулака Останина, хотя бывший кулак к этому времени не пользовался и копеечным авторитетом. Такой противник был просто унизителен, но Шумихин не понимал этого. О Глыбине нечего и говорить! Простые люди обходили его, как медведя в берлоге. Шумихин целый год отлично чувствовал себя в одной конуре с Уховым и доверял ему во всем только потому, что на нем были синие галифе и хромовые сапоги — свой человек!
С Золотовым ты, Горбачев, не сошелся из-за крайней замкнутости бурового мастера. Но почему он замкнут, ты знаешь?
Илья Опарин? Человек как будто бы хороший и верный, но его по неделям не бывает в поселке. Да и не разговоришься с ним очень-то после той, давней истории на охотбазе. Молчит человек.
Аню Кравченко ты опасаешься, прямо говоря. Так оно и лучше — подальше от опасной дружбы! Зато совсем уж безотчетно — как с моста в воду — ты бросился в объятия солдатки из Лаек, только потому, что там это могло сойти и сошло вовсе безнаказанно.
Что ж, женщина была пригожа? Или — слишком надоела ответственность за эти трудные месяцы, захотелось отдыха?
А может, ты просто трус, Горбачев?
От этой мысли его бросало в жар.
«Слишком уж строго!» — вопила душа. Но вопила она, как видно, недаром. Он торопливо завернул остатки завтрака в газету, сунул в шкафчик и стал одеваться. Начинался новый день — беготня по дорожным трассам, стройплощадкам, буровым бригадам.
Бурение у Золотова все ухудшалось. Скорость проходки упала втрое. Хотя насосы работали на полную мощность, а на замесы к глиномешалке пришлось дать дополнительных рабочих, раствор полностью уходил в трещины глубинных пластов.
Подобного явления Николай в учебной практике не встречал, а в литературе о таких случаях почти ничего не говорилось, они встречались как редкое исключение. Геологический разрез скважины был составлен в геологическом отделе предположительно, причем первая скважина вносила удручающие коррективы: кажется, нигде в Союзе нефтяникам не приходилось бурить столь разрушенных, сложных структур.
Приходилось думать. Не о моральных проблемах…
Валя… Случилось непоправимое, и все же ты обязан надеяться, жить и работать так, чтобы никто не заметил твоей беды. Сожмись в кулак, Горбачев, — на тебя смотрят пять сотен людей!
И окаянная скважина — проблема номер первый. Костя Ухов еще маячит перед глазами, и Алешка Овчаренко баламутит, но с ними можно подождать, они все же подчиненные. А скважина ему не подчинена…
В дежурке буровой он снова развернул геолого-технический наряд, долго рассматривал длинный прямоугольник разреза.
У самого забоя предполагались крепкие сланцы, — значит, раствор мог уходить только выше, в попутные гигантские трещины, которых не мог замуровать даже густой раствор. Бурить в таких условиях было немыслимо, но так же немыслимо остановиться и потерять последние метры проходки, так или иначе приближающие людей к нефти.
С кем посоветоваться, когда нет телефона, автомашины по зимней лежневке проходят два раза в месяц только вслед за тракторным угольником-снегочистом, а коннонарочный может доставить письменный ответ из управления только через четыре-пять дней?
Николай свернул наряд, сунул в карман и отправился к скважине. По пути вспомнил все, что читал когда-то по этому вопросу в технических справочниках. Все сводилось к одному — прекратить бурение и «поить» скважину специальными растворами, пока она не захлебнется. Но «поить» пятисотметровый ствол можно ведь и неделю и месяц, — рекомендации мирного времени теперь явно не подходили.
У Золотова набрякли синие мешки под глазами, он, по-видимому, не спал ночь: поглощение в скважине продолжалось, желоба и отстойники на буровой были сухие.
Николай приказал увеличить подачу пара из котельной, потом долго наблюдал за непрерывной работой глиномешалки. Около нее выбивались из сил рабочие, без конца загружая глину с известью и реагентами.
— Что же делать? Поить? Не останавливая бурения? Но это риск!
— Перекрой раствор и давай в насосы воду. Гони в оба сразу! — вдруг сказал он Золотову, решившись как-то внезапно на этот риск.
Золотов опешил:
— Чистую воду?
— Какая есть, хоть грязную! Чего удивился? Все равно у нас не хватит глины, чтобы заполнить эти подземные пещеры. А так хоть долото будем охлаждать и задержки не будет. Землекопов пока — на отдых!
— Этого никогда не бывало, можно нажить сотню бед сразу… — заволновался мастер.
Они ушли в избушку, и Николай в который раз развернул схему. Золотов с неменьшим вниманием уставился в чертеж, который осточертел ему за последние дни.
— Не размыть бы стенок, — предостерегающе указал он на зеленоватую прослойку в толщах карбона.
— Надо вовремя засечь появление воды в устье и сразу перейти на вязкий раствор. И вот еще… остается опасность прихвата долота: вода совершенно не будет поднимать разбуренный шлам.
— Понятно. Будем почаще встряхивать долото.
Золотов уже соглашался, но был не на шутку встревожен. «Ну а что, если загубим скважину? Кто будет отвечать?» — прочел в его взгляде Николай. И сказал перед уходом:
— Дай-ка вахтенный журнал, распоряжусь письменно…
— Ладно уж! — отступил Золотов.
— Давай, давай! Я не боюсь отвечать, а ты посмелее будешь: все же предписанная технология!
В дверях Николай столкнулся с Бажуковым. Тот замер у порога, глядел упрямо, хотя лицо начальника не предвещало ему ничего хорошего.
— Ну? — хмуро спросил Горбачев.
— Пришел, — так же угрюмо пояснил Бажуков.
— Все обдумал?
— Обдумал, товарищ начальник…
— Ну?
— Решил, что надо мне на фронт идти.
— На фронт, значит?
— Угу. Убью одного-двух гадов, потом добурю тут, что осталось…
— Ты вот что, Роман, — сдерживаясь, сказал Николай, — ты, видать, плохо думал. Иди-ка еще денька три поработай, а потом приходи. Только обмозгуй все до тонкости. Слышишь?
— Да что ж тут думать! — закричал Бажуков, и в глазах его Николай увидел ненависть. — Что ж тут думать, когда душа горит!
— А у меня не горит? Ваша буровая еще не работает, а эта… — Николай оборвал фразу. — Понимаешь или нет? Иди и не мешай.
— Через три дня я зайду все же, — угрожающе пообещал Бажуков.
* * *
На Пожму приехали главный геолог Штерн и начальник производственного отдела комбината Батайкин. Они провели на участке четыре дня, но о цели их приезда Николай узнал лишь после того, как они благополучно отбыли с попутными грузовиками обратно.
Штерн безвыходно сидел на буровой и в кернохранилище, проявил особый интерес к несчастному случаю с верхолазом Воронковым и даже пожелал побеседовать на эту тему с заведующей медицинским пунктом Кравченко. Узнав о нововведении Горбачева — бурить с водной промывкой, покачал головой и посоветовал взять на это санкцию по всей форме у начальника производственного отдела.
Полный и флегматичный Батайкин поначалу уклонился от такой санкции, но, проверив буровой журнал с указаниями Горбачева и удостоверившись, что проходка с новой технологией вошла в график, рискнул и сам. Журнал пополнился жирным начальническим росчерком, а Николай почувствовал доверие к этому человеку.
Батайкин, несмотря на свою тяжелую комплекцию, проявлял неожиданную подвижность и сопровождал начальника участка всюду. Расспрашивал мало, стараясь, видимо, все увидеть собственными глазами.
— Пилу сами сотворили? — поинтересовался он на первой буровой. — Хвалю за ухватку! Изобретателя представить в БРИЗ, премируем.
Потом пожелал глянуть на лошадей. Вокруг палатки-конюшни к этому времени развелось большое хозяйство, с тесовыми амбарами, коновязью, навозными кучами и колодцем с целой системой желобов.
— Сюда, стало быть, классового врага приспособил? — с ехидцей спросил Батайкин. — Овес не ворует? Кстати, сколько у него помощников тут?
— Сам, в единственном числе.
— Один? А колодец?
— И колодец сам вырыл: лень было воду возить с речки, — пошутил Николай.
— Гм… Лень, говоришь?
— Ну да. Лошади за день устают, а на подвозку воды специальные коне-дни тратить я ему не разрешил. И без того транспорта не хватает.
— От жалости к конягам, значит? — довольно захохотал Батайкин.
На второй буровой он разнес Николая за использование буровиков на верхолазных работах и приказал готовить специалистов.
— Народ у вас как? — спросил он на третий день.
— Ничего народ, не обижаюсь, — сказал Николай, силясь угадать, куда клонит разговор начальник.
— Ничего? — усомнился тот. — А сволочей нет?
— В каком смысле?
Батайкин не ответил.
Перед отъездом он выслушал многочисленные просьбы Николая, почти на все ответил отказом и посоветовал «использовать богатый опыт мобилизации внутренних ресурсов». Потом ободрил приунывшего Николая, дружески похлопал по плечу:
— У тебя правильный метод, Горбачев! Обычно начальники участков у нас самый крикливый народ, форменные «командёры». А ты спокойный. Сколько я ни присматривался, голоса не повышаешь. И людей слушаешь, а иной раз и слушаешься.
И крепко пожал руку.
Никаких перемен с приездом начальства на Пожме не произошло. Овчаренко, правда, узнал в Штерне того самого деда, что некогда проверял «козырные карты» знакомого Лешке геолога. А Николай был благодарен Батайкину за доброе отношение и росчерк в буровом журнале. Но и виза начальства не уберегла его от аварии.
Беда в бурении приходит в тот момент, когда люди привыкают к опыту, как к правилу, и ослабляют внимание, необходимое во всяком рискованном деле.
Бригада давала почти нормальную проходку, у Глыбина в карьере стояло десятка полтора саней, нагруженных глиной впрок, и Горбачев, положившись на Золотова, целиком отдался предпусковым работам на второй, неплановой буровой.
Через неделю вода наконец появилась в желобах.
Вахтенный бурильщик обрадовался, хотел тут же доложить мастеру, но над ротором оставалось не более двух метров квадратной штанги, и он решил добурить до конца, чтобы остановить насосы перед наращиванием колонны.
Поначалу ничего не случилось. Выбурив положенные метры, он нарастил бурильную колонну и только тогда заметил, что вода в желобе стала чрезмерно мутной.
А когда пришло время продолжать бурение, колонна вниз не пошла: семьсот метров стальной «свечи» были плотно стиснуты в недрах земли.
Это была авария.
Золотов в ярости прогнал бурильщика с поста. Горбачев пришел, когда мастер самолично в который раз безуспешно пытался поднять колонну. Николай не ругался, но как-то сник, потемнел лицом и долго молча смотрел на возню бригады около замершего ротора.
— Поворачивал на месте? — спросил он.
— Ротор не берет, — плюнул Золотов.
— Пошли в дежурку.
Едва Золотов ступил за ним, буровики потянулись кто куда. Николай взбешенно обернулся к Золотову:
— Что за порядки! Прикажи проверить все крепления, блок и лебедку! Будем рвать!
В дежурке сверили по чертежу фактические интервалы свит.
— Здесь обвал стенок, — хмуро сказал Золотов, надрезав ногтем зеленый квадратик глин в карбоновых толщах.
— Тут и думать нечего. Проворонили воду! Ствол размыт, — холодно, чрезмерно спокойно согласился Николай.
Бурмастер оскорбленно поджал губы и ничего не ответил. Не он ли предупреждал начальника о неминуемом крахе нового метода?
— Вырвать колонну надо. Выдержит?
— Вышка-то деревянная… — засомневался мастер.
— Вышка рассчитана на сто тонн. Канат новый. Как резьба в трубах?
— Трубы актированные, старье.
— Лебедка?
— Проверял. Но какую нужно нагрузку?
— Не меньше ста, а может, и сто двадцать.
Если бы Золотов не знал своего начальника, он подумал бы, что тот не в своем уме. Вышка рассчитана на сто тонн, без всякого запаса прочности, поскольку такого усилия в нормальной работе не требуется. После месячной работы она может не выдержать и расчетной нагрузки, о ста двадцати и говорить нечего.
— Я на это не пойду! — грубо и прямо сказал он. — Вышка деревянная, на гвоздях. И наверняка полетит резьба в трубах! Можно людей побить!
— Все можно. Можно лоб разбить, а можно дело сделать, Золотов.
— Технология-то опасная была с самого начала. Может, попробуем нефтяную ванну? — промычал мастер.
— Три тонны нефти? По нынешним временам их надо выпрашивать у генерала лично, а привезти — не раньше как через декаду. Соображаешь, Золотов?
Николай понимал Золотова, но он не мог простить ему реплики насчет технологии. Подумав, сказал спокойно:
— Давай не горячиться, Григорий Андреич. И технологию оставь в покое, она так или иначе будет на всех скважинах нашей структуры, ничего лучшего ни ты, ни я пока не придумали. А подъем я буду делать сам.
Он решительно направился к двери.
Золотов застыл у стола, над схемой скважины, — она будто гипнотизировала его. Резкий выхлоп забухшей двери вывел его из оцепенения.
— Николай Алексеич! Николай! Постой! — вдруг бросился он следом. — Постой, погоди! Я сам! Я же не первый год у тормоза, да что вы, в самом деле-то! Подождите!
— Я с себя ответственности не снимал, а за малодушие — голову оторву! — крупно шагая, не оборачиваясь, сказал Николай.
Поднялся на мостки и ступил на трап, ведущий наверх. Замелькали под ногами ступени, земля оторвалась, он по пути оценил высоту на уровне «галифе» — оттуда упал когда-то Воронков — и, отдышавшись, начал взбираться к самой головке.
Захватывало дух, вышка чуть-чуть покачивалась, словно Николай стоял не на верхушке деревянного каркаса, а на острие стального стержня.
«Ну, Шумихин, держись! Сегодня испытаем твою работу!» — почему-то весело подумал он.
Отсюда открывался необозримый простор. Леса, леса, талые плешины болот, снежно-белые извилины речек на десятки километров вокруг. Рукой подать — бревенчатый черный поселок, словно свалка ящиков и бочкотары. Глянуть бы отсюда в другой раз, когда за ближней купой кедров вырастет новый, чистый городок, когда внизу — полный порядок.
Николай внимательно осмотрел кронблок, брусья, тросовую оснастку. Спустившись, послал за Шумихиным. Подготовка закончилась только к сумеркам.
Золотов сам подошел к лебедке, опустил руку на рычаг и приказал всем покинуть вышку. С виду он был спокоен. Закинув голову, сосредоточенно посмотрел на огромный вертлюг над собой, обернулся к начальнику, не покидавшему места подручного:
— Отойдите все же, Николай Алексеич…
— Ничего, давай…
Лебедка дернулась, но талевый канат не шевельнулся.
— Не берет, — проговорил бурильщик, стоявший на входных мостках.
— Прибавь, — тихо, повелительно бросил Горбачев.
Золотов, стиснув зубы, включил крайнюю передачу.
Злобно, предостерегающе зарокотали цепи, и могучий барабан лебедки, с ходу преодолев мертвую точку, потянул стальной канат. Стрелка индикатора веса метнулась за пределы шкалы, уперлась в ограничитель. Непревычно-надсадным гулом наполнилась буровая, и деревянный каркас содрогнулся и охнул от страшного напряжения. Казалось, невиданный ураган прошелся над вековыми лиственницами, из которых люди собрали этот стройный сорокаметровый фонарь. Сухо скрипнули крепления.