— А теперь вот и ты… — повторил Селезнев. — Ты насчет того, что я про учебу давеча бухнул, забудь! Есть, конечно, и такие, что живут не по-людски, но это все не про тебя. Это я так… Забудь, понял? Тебе по годам, может, и знать про то не нужно. А ты учись, и новую работу осваивай, и будь человеком везде, как и был человеком тут, в лесу. Вот… За это я и хотел выпить, понял? Другие-то в твои годы только ощупывают жизнь, прилаживаются к ней либо кобенятся с жиру. А ты ее уже прекрасно понюхал и в руках на вес держал, так смотри — с тебя и спрос другой. Как со взрослого, самостоятельного мужика.
Павел прощал сегодня Селезневу все. И его необычную разговорчивость (чем, прямо сказать, человек никогда не страдал), и пристрастность, и всякие его напутствия — прощал за те пять лет, что прожил с ним бок о бок в одном передвижном домике, на одном бульдозере.
Пять лет… Шутка сказать!
Было всего не так уж мало для его двадцати двух лет.
Судя по первому впечатлению детства, навсегда врезанному в память, семья Терновых принадлежала к числу счастливых и жила где-то на юге. Он помнил себя лет четырех на плече отца, в саду. Кругом было очень солнечно и очень зелено, а над самым его носом, в пронизанной солнцем листве, колыхалось наливное краснобокое яблоко.
Мальчонке хотелось саморучно сорвать яблоко, затем отец и посадил его на плечо. На всю жизнь осталось в памяти это яблоко, небывалая высота, от которой захватывало дух, и покатое, сильное плечо отца в полосатой рубашке. А удалось ли сорвать яблоко и каков был у него вкус, Павел не помнил.
Отец — Петр Илларионович Терновой был профсоюзный работник. Трудно, конечно, такую работу назвать специальностью, но именно по профсоюзной линии и получил в том довоенном году отец направление в глухой таежный поселок на Севере. Кедровый Шор в ту пору гремел как обещающее нефтяное месторождение, потребовались кадры, в том числе в «профсоюзные лидеры», как выражался сосед, токарь Полозков.
Семья тогда одной из первых получила уютную квартиру в две комнаты в стандартном доме, с газом, и все шло очень хорошо. Отец часто выступал с трибуны и просто так и даже дома говорил иной раз будто с бумажки, чужим языком. Но он был добрый — это Павел знал точно. И еще — он уважал рабочих. Потому что к нему часто приходили домой с разными просьбами, и тогда в квартире непременно ставился самовар.
Этот самовар тоже запал глубоко в память мальчонке, наподобие первого яблока детства с красными прожилками на зеленой кожуре.
Был ведь газ в квартире, и мать норовила иной раз сунуть на плиту обыкновенный чайник ради какого-нибудь случайного гостя. Но отец не позволял, сам строгал сосновую лучину, прилаживал жестяную трубу и, становясь на колени, раздувал угли в стареньком самоваре.
— От чайника твоего дух не тот, — оправдываясь, говорил он матери. — А тут угольки пахнут как-то особенно, и пошумливает он, окаянный, здорово.
Потом садились все у круглого стола, говорили не спеша о каких-то коллективных огородах, о рекордах и пособиях многосемейным буровикам, о том, что Тихон Ворожейкин, паразит, бросил семью и что поселку в настоящий момент до зарезу нужен духовой оркестр. О многом говорили, о многом спорили, и всякий раз в кругу людей тихо шумел самовар, жарко тлели за решеткой поддувала красные угольки.
Да, отец был хороший человек, и если бы не война…
Когда провожали отца на фронт, Павлу было шесть лет, и он не мог понять, почему так горько и неутешно плакала еще не старая, красивая мама, почему билась у отца на груди и ни за что не хотела отпускать его. Ведь отец уходил не насовсем, только разбить врагов. Как Чапаев. Иначе Пашка по малолетству не мог представить войны. Но отец ушел навсегда.
Из курортного места Ессентуки семья получила похоронную. «Старший лейтенант Терновой пал смертью храбрых в бою с немецко-фашистскими захватчиками…» — говорилось в той бумаге.
Это Пашка помнил уже отчетливо. Бумага до сих пор лежит в комоде вместе с медалью — он и после не раз вынимал и прочитывал ее, судорожно сглатывая слюну.
Мать не могла долго предаваться горю: надо было растить детей, кормиться. Она устроилась коллектором при буровых, и Павел со старшей сестренкой Катей стали видеть ее только поздними вечерами, усталую, почерневшую от ветра и стужи. По утрам, когда они собирались в школу, матери уже не было: она уезжала в фанерной будке вахтовой машины на участок, километров за двадцать. На столе, под салфеткой, детей дожидались четыре картофелины и два ломтика пайкового хлеба. Чай ставила Катя.
Большой нужды, по правде говоря, не было: на Крайнем Севере все-таки неплохо выдавали по карточкам, да еще были грибы и клюква, горькая ягода. Но когда летом пятьдесят второго Катя закончила десятилетку, в семье назрели перемены.
Сестра училась на круглые пятерки; всегда считалось, что ее нужно послать в институт. Но у матери уже не хватало сил — дети стали взрослыми, понимали сами.
Павел помнит: мать снова плакала, сложив свои похудевшие, сухие руки в коленях, на фартуке, и жалостно смотрела на него. Катя стояла у окна, в сторонке, побледневшая и строгая, и ничего не требовала. А Павел рассуждал, как нужно поступить. Он был шестнадцатилетний мужчина, глава.
И он сам решил. Бросить покудова школу, идти работать. Временно, пока Катя кончит институт.
— Потом как-нибудь доучусь, — сказал Павел.
Мать вздохнула, превозмогая удушье, и снова закрыла лицо руками. Он так и не понял, о чем она плакала.
Пять лет назад…
Километров сорок трясся он тогда в попутном грузовике, пока не добрались в эту глушь. Потом старший диспетчер Домотканов, пожилой человек в плаще, помог ему снять чемодан и соскочил следом через борт.
— Видишь, просека пошла? — указал он в бурелом. — Дальше машины не ходят, вали пешком. Километра два ходу, там увидишь вагончик…
Сам не удержался, обнял парнишку — Павел тогда был щуплый, выглядел моложе своих лет.
— Ты, сынок, не сробей поначалу, это главное. А там пойдет. Добро?
Брезентовый плащ на нем был старый и мягкий — это Павел почувствовал, когда тот обнял его.
— Иди, сынок. Счастливо! Селезнев — хороший человек.
Идти по развороченной бульдозером трассе пришлось не два, а три с половиной километра: прибавилась сменная выработка Селезнева за истекший день. В конце пути Павел вспотел, а чемодан с харчами и полотенцем оттянул руки и натер плечо. От усталости Павел едва не забыл фамилию бульдозериста, к которому и направили его учеником, — так распорядился сам директор транспортно-такелажной конторы товарищ Стокопытов. Он едва не позабыл фамилии будущего учителя еще и потому, что во все глаза рассматривал то, что именовалось трассой.
Бульдозер словно развалил тайгу на две стороны, освободив полосу взвороченного грунта от изломанного и перепутанного ельника, обломков трухлявого валежника и клочьев зеленой моховины. Кругом зияли ямы, наполненные болотной ржавчиной.
Просека вдруг нырнула вниз, и в вечернем туманце лощины замаячили передвижной домик на санном прицепе и трактор с заглушенным мотором. В белой августовской ночи за черным силуэтом трактора трепыхалось багровое пламя костра.
От напряженного внимания зрение обострилось настолько, что Павел заметил даже самоцветный блеск росы на матовой облицовке: каждая капелька до краев налита розовым багрецом.
Безлюдно, тихо, таинственно. Светлое небо в две-три звезды смотрело сверху на черную лавину леса, что накатывалась на узкую полосу трассы. Черные лапы тянулись к костру. Ночное безмолвие нарушалось лишь потрескиванием костра да непонятным плеском воды за ближними кустами. Павел присел на чемодан и, чувствуя на лице сухой и теплый отсвет близкого огня, стал ждать.
За кустами сильно плеснуло, как будто обвалился берег ручья. Распрямилась темная фигура с ведром в руках.
Человек был здоровенный и небритый, с огромными ручищами и, как показалось с непривычки, весь в мазуте, с головы до ног. Он молча поставил полное ведро к огню, потом придвинул пинком обрубок бревна поближе и сел, широко развернув колени.
— Ты какими судьбами сюда забрел, малец? — спросил этот леший с явной насмешкой.
— Мне… Селезнева, бульдозериста нужно… — несмело пояснил Павел.
— Ну, я буду Селезнев, — вопросительно сказал леший и, выпрямив длинную ногу, полез своей лапищей в карман замазученных до блеска штанов. Извлек оттуда жестянку из-под зубного порошка «Свежесть», встряхнул: — Куришь?
Павел мотнул головой: нет, мол. На это Селезнев ничего не ответил, заклеил языком в два приема здоровенную завертку из газетной бумаги и снова уставился Павлу в глаза.
— Ну?
— Я… к вам, — изо всех сил набираясь солидности, ответил Павел. — Учеником. Стокопытов меня… рекомендовал.
— Ага. Рекомендовал, значит?
Морщась от сильного жара, сбочив голову, Селезнев прикурил от трескучей головни. Никак нельзя было понять выражение его сморщенного лица. Затянувшись, сказал:
— Это завтра.
— Что? — смешался Павел.
— Ну да учиться-то! — пояснил Селезнев. — Завтра начнем вкалывать, как и положено на этом свете. А сейчас пока уху сварим. Уху-то когда-нибудь ел в лесу? Тогда вали к ручью, там под бережком тазик, волоки его сюда.
У ручья Павел нашел таз, наполненный некрупными, уже чищенными хариусами. Селезнев подвесил ведро на жердочку и стал осторожно перекладывать берестяным черпаком рыбу в подогретую воду.
— Поглядим, как ты уху станешь есть, — скупо усмехнулся он. — В старое время, говорят, работников за столом определяли: как ложкой мечет… А?
— Ложкой работать — не лес корчевать, — осмелел Павел.
— То-то и я говорю. Чей будешь-то, не спросил я.
Павел ответил.
Селезнев отчего-то задумался, надолго замолчал. И это его молчание давило Павла. Бульдозерист, возможно, знал отца или слышал о нем от рабочих. А каков был отец для них? Хорош ли, как считал всегда Павел?
Тут-то и подумалось совсем юному человеку, что отцы и в смерти своей никогда не уходят бесследно, что все хорошее от них, равно как и плохое, ложится на плечи сыновей — то ощущением доброй и твердой отцовской руки, то непомерным, всегда досадным грузом.
А Селезнев тем временем крякнул, неловко потер колено и молча ушел в домик-будку. Оттуда принес три алюминиевые миски с деревянными расписными ложками. Ложки были новенькие, словно игрушки.
— Значит, погиб отец… В сорок третьем? — и вздохнул шумно, во всю грудь.
За грядой леса вдруг резко, отрывисто затрещал пусковой мотор. Кашлянув раз-другой, ровно и глухо заговорил дизель.
Селезнев оживился:
— Исправили. Сейчас наш упокойник явится, нарежь-ка хлеба.
— Кто? — прижимая буханку, оторопел Павел.
— Слесарь у нас тут… Хохол, по фамилии Могила. Слыхал когда-нибудь такую фамилию, нет? А слесарь — клад! Из танкистов. Берлин брал, расписался там, где надо. Сейчас пошел к соседу муфту регулировать, скоро явится — слышно.
Ели уху втроем.
И вкусна же показалась парню духовитая побережная ушица с пшенным кондером на чистом воздухе! Ел за обе щеки, обжигался, всхлипывал, втягивая воздух, — старался не отставать, не прослыть нерадивым едоком.
На него не обращали внимания, будто сидел он здесь уже не первый раз, будто сошлись у ночного костра знакомые люди, верящие один другому, уважительные.
С того вечера и началась для Павла т р а с с а.
Вставали раным-рано, в пять, а то и в четыре утра, зимой и летом, в дождь и снеговей, заводили машины, ломали тайгу, пробивали дорожные трассы на новые геологические структуры, перетаскивали за собой вагончик-балок. И сколько за это время было разворочено тайги, сколько пройдено профилей, он теперь уже не знал. Только по ночам гудело в ушах и падали без конца перед закрытыми глазами обхватные лиственницы, становились на дыбы еловые корневища-пауки, глухо содрогалась земля. Иной раз и во сне рвались гусеницы, и тогда Павел, если бывал дома, просыпался в страхе, боясь разбудить мать хриплой бранью.
Пять лет в тайге… И вот сидит знатный механизатор Павел Терновой в полутемном балке, сидит малость навеселе и смотрит не мигая на опечаленного сменщика Селезнева.
А ведь жалко уезжать, черт возьми! И трудная работа была, и горячего, что называется, до слез хватил, а вот прикипел Павел душой к напарнику так, что хоть другую поллитровку распечатывай.
За дверью все моросило, горько дымил угасающий костерок, и машины все не было.
— Ничего выровнялся… Ниче-го-о! Запрягать можно! — грустно и чуть-чуть гордо за Павла и свою выучку шутил Селезнев, так и этак разглядывая его, порываясь то ли обнять, то ли встряхнуть за шиворот. — И куда тебя назначают?
— В ремонтные. Нормировщиком.
— Ну, дело! Хватишь горячего, не хуже, чем на трассе! Веселая работенка.
— Бумажная, — сказал Павел оправдываясь. — В школу ж ходить нужно.
Селезнев прищурился насмешливо, отодвинул к стенке пустую поллитровку.
— Надька это все придумала, а? Вот проклятая девка!
Павел покраснел, глянул на него умоляюще. «Не надо об этом, Максимыч, ты же все хорошо знаешь и сам…»
— Проклятая девка, какого парня у нас…
— Брось, Максимыч!
— Надька — королева! Гер-цо-гиня, чтоб я пропал!
Далеко где-то просигналила машина, чуть слышно загудел мотор. Павел качнулся к двери, а Селезнев сразу отрезвел.
— Езжай! Ладно… — твердо и задумчиво сказал Селезнев, положив руку на крепкое покатое плечо Павла. — Езжай! И будь большим, слышишь?
2
Вперед… назад. Вперед… назад. Ну, вперед!
— А-а, ч-черт! Кто придумал эти зимники?!
Водитель вынес рыжий сапог на крыло. Повисая локтем на дверце, а правой рукой выворачивая баранку, заглядывал под задние колеса. Стертые скаты бешено и безуспешно крутились в расквашенной колее, мчались куда-то на одном месте.
Вперед! Назад… Еще раз!
Мотор исходил воем на предельной ноте, рычали шестерни скоростей, всю машину трясло.
— Давай, давай! В раскачку давай! — орал Павел, упираясь плечом в задний борт, уходя по колено в болотное месиво. Грязь, летевшая веером на штаны и телогрейку, вдруг прекратилась, скаты замерли. Шофер, худоватый, бледный, выпрыгнул, размашисто хлопнул дверкой.
— Ты это самое «давай-давай» не ори, надоело! — сквозь зубы сказал шофер. На левой щеке у него пылала безобразная лиловая родинка с пятак, словно прижженное тавро. Пнул сапогом потертый скат. — Лысые, черти! Отъездились… Курить есть?
Павел с недоумением глянул на него, махнул рукой.
— Брось, потом покурим, в кабине, ну?! — сам уже тащил с обочины прогонистое бревно.
— Спешишь, что ли? — спросил шофер.
— Ну, спешу. Давай, говорю!
Шофер сплюнул сквозь зубы длинной цевкой, рассматривая свою битую-перебитую полуторку. Задний борт до того был уделан липкой грязью, что на нем не видно стало ни белых номерных знаков, ни красного глазка стоп-сигнала. Прислонился спиной к грязному борту, достал помятую пачку «Прибоя», безучастно смотрел на бревно, на Павла. Лиловая родинка на щеке гасла.
— А ты… хваткий парень, как я погляжу, — заметил Павел, засовывая бревно под скаты.
Он знал шофера. Фамилия у него была Меженный, а за родинку звали его попросту Меченым, говорили, что он когда-то сидел и вообще перелетная птаха. В шоферы он устроился из продавцов и будто бы ушел оттуда «по собственному желанию»… Вся эта сложность казалась Павлу непонятной, а парень не возбуждал при этом никакого уважения. Он не сдвинулся с места, пока не высосал папироску до мундштука. Потом задумчиво поскреб в затылке и спросил хрипло, в воздух, будто ни к кому не обращаясь:
— Ну ладно. А сколько все-таки можно вот так, а?..
И, натянув рукавицы, полез через обочину за валежом.
Натаскали жердей, откидали грязь лопатой, выехали. Павел обиженно молчал, все посматривал в мутное ветровое стекло, замечая всякий раз чрезмерную осторожность водителя на поворотах и спусках, какую-то леность при смене скоростей — ему казалось, что тот намеренно сдерживает скорость.
— Видать, здорово спешишь? — вольготно отвалясь к спинке, косился на него Меченый. — В нашем деле, если здорово поспешить, то и на тот свет успеть можно. Это ж птица! Многие летали. А не веришь, спроси в автоинспекции… Давай лучше покурим.
— Аварии боишься, а на инвалидность спешишь, — мрачно заметил Павел. Но «Беломор» все же достал.
Прикуривал Меченый как-то сосредоточенно, приткнувшись к баранке, сторожко кося глазами через огонек спички вперед.
— Куда спешишь-то? — как ни в чем не бывало спросил он, затянувшись.
— В клуб.
— Ну да! — Меченый презрительно выпятил губу.
— Верно. Ребят провожают нынче на целину хлеб убирать.
В ответ уловил понятливый кивок.
— И девок?
— Есть вроде бы и девчата.
— Ну, так бы сразу и говорил!
— Да нет, она… не едет, — неожиданно признался Павел.
Меченый покосился недоверчиво. И вдруг, поправив на голове кепку, подался весь к баранке, давнул газ. Машина рванулась.
— А чемодан-то… Сам тоже, значит, на уборочную? — подскакивая на ухабистой дороге, осведомился Меченый.
Павел смотрел в боковое стекло, прощался с трассой. Ответил не оборачиваясь:
— Я совсем отсюда. В вечернюю надо ходить, ну и работу меняю, в мастерские.
Шофер хохотнул:
— Ты смотри! А я тоже последний день за баранкой. Тоже на новую работу. Хочу в инструментальщики к Спотыкалову. На душе спокойнее.
— Права?
— Нет, сам. Не могу… Не могу на больших скоростях, — снова засмеялся не то дурашливо, не то издевательски. — Боюсь в какую-нибудь невиноватую стену врезаться.
«Чума…» — заключил Павел и больше уже не старался заводить разговор.
А Меченый помолчал, потом спросил другим, вовсе серьезным тоном:
— В слесаря или как?
— Нормировщиком, — хмуро ответил Павел.
Меченый сплюнул и несколько минут сидел молча. Потом заключил:
— Па-а-скудная, скажу я тебе, работа!
Больше они не разговаривали.
В поселок влетели уже по хорошей дороге в темноте. Мимо проносились слезящиеся огоньки, впереди в мареве дождя возникла громада клуба, похожая на светящийся изнутри айсберг.
— Куда тебе? — спросил Меченый.
— Тут недалеко, направо.
Дома все было по-старому, только в спальне стояли теперь две кровати — матери и сестры. Да еще, может, книг прибавилось.
Мать ждала его, держала обед в теплой духовке.
— Мне только чай, мам! — крикнул Павел торопливо, закрываясь в ванной и сразу пуская воду. Он не слышал, что ответила мать, но прекрасно знал, что она обязательно посетует на вечную торопливость детей, на вечное одиночество. Такие уж они, матери, не понимают, что у всякого молодого человека времени в обрез.
Пока смывал мазут, пока расчесывал неровным пробором вихры, прошло много времени. Чай пил стоя.
Мать ничего не говорила, только вздыхала тихонько и тайно любовалась сыном — каков стал у нее Павлушка: рослый, округлый в плечах и бровастый, как отец, с широким, прочным переносьем.
— Поел бы, Павлуша.
— Да ну! Дай лучше галстук. Тот, с прицепом! Я узлы завязывать… не здорово…
— С замочком, Павлик. Как говоришь-то!
— Ладно, мама, скоро перевоспитаюсь!
Сын малость рисовался своею грубостью, а мать знала, что он не грубый, только мода теперь такая у парней… Что за дети пошли, прямо беда!
Он все же сказал ей спасибо — за чай и галстук, за тот обед, что она впустую держала в духовке, а может, просто оттого, что всякий раз, приезжая с трассы, дома он чувствовал себя как бы гостем.
— Пьяных-то обходи там — не связывайся, — сказала и она по привычке.
Павел усмехнулся. Одернул новый пиджак — он сидел плотно, в обхват, чуть-чуть подрезал в проймах.
Ну, еще мохнатый шарф, полупальто, называемое почему-то «москвичкой», перчатки… Кажется, все! А ботинки-то скрипят, ну, прямо как у жениха!
Мать еще посмотрела на него в этой чистой, ладной одежде, а когда он вышел, еще послушала, как четко, пружинисто прошагал сын по мокрому деревянному тротуару внизу, под окнами.
В клубе ревели медные трубы, девчата из треста принесли корзину цветов, что выращивались к случаю в орсовской теплице, в распахнутых дверях толклись и курили пьяные.
Павел нажал плечом, протиснулся в вестибюль. И пока бочком, на носках входил в притихший зал, услышал е е голос — Надя была на трибуне.
Ничего такого не было в ее словах, просто она обращалась с привычным напутствием к тем двенадцати именинникам, что сидели в ряд за столом президиума, — добровольцам Кедрового Шора, уезжающим на уборку целинного хлеба. И выражала уверенность от имени всех комсомольцев — голос у нее был празднично бодрый, как у московского диктора.
Павел пристроился на свободное место и огляделся.
Ну, ясное дело, поэтому и тишина мертвая, что парни просто глаз с нее не спускают! Черти! Вон тот, рыжий, слева, до того забылся, что и руку своей курносой соседки выпустил. Вот бедняга! Ну, смотри, смотри, не жалко!
Нет, жалко, конечно. Но не страшно. Каждый нормальный человек должен быть спокоен за свое будущее, в том числе и за…
Отсюда, из полутемного зала, можно было любоваться Надей на освещенной сцене. Дома у нее были, конечно, модные платья, но теперь она стояла за трибункой в строгом, хорошо подогнанном двубортном жакетике с белым воротничком навыпуск. Жакетик этот был до того строг, что напоминал чем-то защитную юнгштурмовку прошлых времен.
Она, по-видимому, хорошо знала, что сидящие в зале ждут не дождутся танцев, и поэтому уложилась в три, а может, пять минут.
— Мы верим вам, ребята! Мы верим, что вы не уроните чести нашего коллектива на целине, вернетесь с победой.
Хлопали не очень шумно, зато дружно — церемония подходила к концу.
Павел отвалился на спинку кресла, склонил голову набок, и, хотя лица не было видно, даже издали чувствовалась некая покровительственная, уверенная улыбка на его губах.
Он будто наперед знал, что будет дальше. И ему как будто даже приятно чувствовать всеобщий интерес парней к Наде Полозковой. Пусть интересуются, они не знают главного…
Они все тут, по правде говоря, юнцы, им бы в самый раз всем скопом махнуть на целину либо на трассу, к Селезневу, вместо того чтобы таращить глаза на красивую девчонку. Ничего ведь не выйдет путного, потому что э т о приходит нечаянно, когда меньше всего ждешь.
С ним тоже бывало — еще с пятого класса, после книжки «Всадник без головы», — но теперь он на пять лет старше каждого из этих юнцов. А в девятом классе ребята всей «Камчаткой» ухаживали за Милькой Линкевич, дочкой зубного техника. Павел был тогда не из последних, она в конце концов стала все-таки оказывать ему знаки внимания. Позволяла даже привязывать ей коньки на льду. Это была, наверное, истинная любовь. Когда Миля ставила на скользкую холодную пластину конька маленький ботинок и Павел, бросив рукавицу, опускался перед ней на колено, у него пылали уши и ремешки путались в руках. Он боялся слишком перетянуть ремни, чтобы не сделать ей больно.
Миля была красивой девчонкой. У нее даже родинка была около губ. Но каждую перемену она слишком уж по-земному, в полный рот, жевала бутерброды с ветчиной, не заботясь, что ее румяный маленький рот нехорошо блестел и был жаден. Говорят, Миля кончила институт цветных металлов и уехала на Колыму смущать своею красотой бородатых золотоискателей.
А вот о Наде Павел, правду сказать, и понятия не имел до памятной встречи на трассе. Но наперед ничего не угадаешь.
Как-то, закончив субботнюю смену, Павел нагрел у костра чистой воды и здесь же, на снегу, устроил «первичную баню», чтобы переодеться в дорогу. Хрупал вечерний заморозок, было свежо, тревожно. И в эту самую минуту на площадке, въехав передним колесом в черную проталину, остановилась грузовая машина «ГАЗ-51». Это была вахтовка нынешнего начальника эксплуатации Домотканова, партийного секретаря. Но из кабинки вышла девушка в коротком дубленом полушубке и в пыжиковой шапке.
— Боже мой, снежный человек! — ахнула она, всплеснув руками, и Павел успел рассмотреть разом и красивое лицо, и цветные варежки, а пониже шубки — лыжные шаровары, вправленные в резиновые боты на высоком каблуке.
Она так неожиданно выпорхнула из служебной кабины, так была хороша, что Павел остался стоять без рубахи, со спутанными мокрыми волосами, мял в руках непослушную одежду. Меж лопаток по мокрому телу потянуло острым сквознячком.
— Одевайтесь же, вы простудитесь! Вы Терновой? Я просто не понимаю, что здесь за порядки! Смотрите-ка!
Шофер, не обращая внимания на Павла, заправлял теплой водой радиатор. За вздыбленной крышкой капота тихо ворковала текучая струя.
— Я Полозкова, диспетчер, — наконец отрекомендовалась девушка. Под каблуком хрустнул нетвердый наст.
«Ну, какой там диспетчер! Тебя же судьба прислала в награду нам в эту лесную, дремучую глубинку. Снегурка!..»
Он торопливо просунул руки в рукава и, склонив чубатую голову, разом натянул гимнастерку.
Как же он не знал, чудак, что она вот такая живет на свете! Совсем близко!
— Хочу посмотреть, как вы существуете здесь. Я новая в конторе, — сказала Надя.
— Да вот… все как есть. Стоянка!
— Экзотика, — кивнула она пыжиковой шапкой.
«Смеется?»
Экзотика — это когда папуасы и обезьяны на лиловых пальмах. А тут… Вон бочки с горючим прикорнули в заляпанном мазутом снегу. Кубовый ржавый бак грелся у костра — это для заправки радиаторов, когда сильный мороз. Сани из обхватных лиственниц переехали помятую облицовку, втоптанную на обледеневшей тропе, — обычная картина. Подальше чернел в сугробе передвижной балок.
Надя пошла узкой тропкой к домику, по-козьи скакнула через полоз, а у дверей задержалась, пропуская его вперед: в балке было темно, как в яме.
Павел нащупал во тьме и засветил фонарь «летучая мышь».
Лучше бы он не возился с этим допотопным светильником!
Он даже не представлял в самом деле, какая грязища у них в домике! Мазутные нары — с них прямо-таки течет солярка! Он сам ложился на них всегда, не снимая ватника. На черных досках валялись еще какие-то тряпки, обтирочный материал.
— Это… Могилы, — некстати оправдывался Павел, виновато отшвырнув груду тряпок в темный угол.
— Могила! — ахнула Надя. — Да кто же так живет в наше время, товарищ Терновой! Ну, разве не стыдно? А еще передовики, легендарные строители дорог! По-о-зор!
Грязь грязью, но чего она горячится? «Товарищ Терновой!» — так с ним и сам Стокопытов не разговаривал последние три года. Нет чтобы по-человечески.
— Ампир сюда? — хмуро сказал Павел, злясь, и погасил фонарь. Вешая его на привычный крюк, добавил: — Могила тут живет на самом деле, наш слесарь. И на всех трассах так живут.
Рядом, в темноте, тихо дышала Надя.
— Может, останетесь, покажете нам, как чистоту соблюдать в этом курятнике? — В голосе его прозвучала насмешка.
— Глупости! — Надя решительно толкнула дверь.
Павел шагнул следом, а Надя постояла еще минуту у костра, не глядя на него, потирая круглую щеку варежкой. Казалось, что она вспоминала, зачем именно приезжала сюда, в «глубинку».
Уже садясь в кабину, сказала удивительно спокойно:
— Да! Чуть не забыла! В понедельник у нас комсомольское собрание, не опаздывайте!
Шофер успел уже развернуть машину, и через какие-то минуты Павел остался один на пустынной трассе, у гаснувшего костра. Издали ему помигал красный глазок стоп-сигнала, и тут только Павел сообразил, что он, дурень, прошляпил машину — мог бы на ней ехать в поселок!
После пришлось добрый час голосовать у развилки, но время покатилось вдруг с удивительной быстротой, и даже нудное топтание на ночной дороге в тайге приобрело какой-то иной, важный смысл.
«А не проспал ли я чего-то в жизни? — раздумывал Павел один на один с тайгой, — Пять лет, а? Долг, семья, покой матери, Катин институт, а жизнь тем временем летит стремглав, даже не успеешь ее рассмотреть как следует!» Вот эта девчушка, что мелькнула перед ним, словно новогодняя Снегурка в пыжике, приходится дочкой соседу Полозкову. Когда он бросал школу, ей было лет четырнадцать, мелюзга. Теперь она техникум закончила… Сколько это прошло лет?
Но жизнь для него покуда была предельно проста, а весна делала свое дело.
В понедельник после комсомольского собрания Павел Терновой провожал Надю Полозкову. Был очень важный разговор о жизни, Павел крепко сжимал руку Нади, а она не выпускала его пальцев.
— Тебе нужно учиться, — сказала в тот вечер Надя. И тон у нее был не назидательный, как у сестры Кати, а, наоборот, дружеский и даже заинтересованный.
Дня через два Надя снова приезжала на трассу. Оказывается, именно в звене Селезнева нужно было прочесть информацию по текущей политике… В следующее воскресенье они встречались в клубе — Павел приезжал в поселок. Потом ее опять видели в лесу, и Селезнев с усмешкой сказал, что диспетчер появился действительно боевитый и теперь не придется сидеть без горючего или запчастей. Одним словом, прямая польза производству.
А спустя месяц Павел ушел в отпуск, они стали встречаться каждый вечер.
Надя решила:
— В конце августа уходит на пенсию Резников. Я поговорю с директором о тебе. Чтобы учился без отрыва… Должна же комсомольская организация помогать ребятам, которые идут в вечернюю!
Конечно же комсомольская организация в таких делах должна быть застрельщиком!
У Нади был авторитет. Павел сразу отметил это, когда его вызвали в отдел кадров. Начальник отдела Корольков, франтоватый человек в полувоенном кителе, заинтересованно оглядел Павла, заполнил всякие бумаги, а под конец сказал:
— Заработок, имей в виду, будет значительно меньше. Не смущает?
— Учиться надо, — хмуро ответил Павел. Он хмурился потому, что говорили, будто Корольков ухаживает за Надей.
Корольков пожал плечами, а вручая направление, предупредил:
— Там беспорядков немало, нужно поработать не за страх, а за совесть… Желаю!
Отдохнувший и разъевшийся на безделье, Павел не переставал удивляться доброте окружающих. Ну, а как же? Стоило ему пожелать учиться и, между прочим, перебраться поближе к Наде, сразу же подыскали хорошую работу в поселке. Создали условия для освоения конторских премудростей на полном окладе старшего нормировщика — учись, пожалуйста, делай карьеру! С трассы, ясное дело, ни в школу, ни на свидание не побежишь. А Надя так и сказала:
— Ведь ты из хорошей семьи, Павлушка. Тебе помогут выйти в люди!
Он только усмехнулся на эти слова.
Вообще-то еще неделю назад он оторвал бы голову тому, кто посмел назвать пять лет его жизни ненастоящими, пропавшими, какой-то «малой жизнью». А Наде он прощал, за ее девичью неопытность.
Тут, правда, было какое-то противоречие. Неопытной Надю никак не назовешь — вон как хорошо и правильно говорит она с трибуны! Павел, пожалуй, стушевался бы.
И парни… Пускай глазеют, каждый из них на пять лет моложе его.
Только уж очень медленно тянется вечер! После митинга начнут еще крутить заграничный фильм «Утраченные грезы», очередную чепуху, а потом все останутся на танцы. И он для приличия проведет Надю по кругу, чтобы нечаянно остановиться у двери, поближе к раздевалке и, не выпуская ее руки, сказать вполголоса: «Знаешь… Ну их, эти танцы, пошли!»
И она послушно пойдет к вешалке. А парни будут завистливо посматривать вслед. У Нади в это время особенно красивая, четкая поступь, гордо выпяченная остренькая грудь. Зато Павел двинется за ней вяло, немного вразвалку, с небрежностью удачливого в этих делах человека.
Все, в общем, так и было.
Он вывел ее из грохочущего духовым фоксом клуба, оберегая в толпе развеселых, подвыпивших парней, свел по крутым бетонным ступенькам. А Надя ласково и доверчиво прижимала его руку, и он пьянел от ее доверчивого, будто бы случайного движения.
Потом они прятались от дождя и посторонних глаз в тени, за углом клуба. Черный козырек кровли спасал их от ненастья, а в двух шагах, на мокром глянце асфальта, вспыхивали, дробились в полосе света слепящие звезды дождя… И может быть, от холода и сырости Надя с такой простотой позволяла Павлу обнимать ее и высушивать губами шалые дождинки на бровях и растрепанной надушенной челке.
На трибуне Надя была большая и внушительная, а в руках Павла оказалась вдруг маленькой и податливой. У нее подрагивали смеющиеся прохладные щеки, а ресницы были колючие и пугливые, когда он целовал ее.
— Тебе не холодно?
— Нет, что ты!
Ей, конечно, холодно, он слышит, как постукивают каблучки на мокром асфальте.
— Пойдем, Надя, куда-нибудь, здесь ветер.
Мир разрезан на две половины: слева — непроглядная темень, беззвездье, непролазная грязища в переулках, а рядом — белая от яркого света, вымытая дождем площадь, словно зеркальное озеро, опрокинувшее в себя неоновую голубизну спящих витрин. Хорошо жить, черт возьми! И напрасно Надя бормочет что-то насчет ж и з н и, в которой ему, оказывается, предстоит сдавать какой-то главный экзамен. Чего она боится?
— Понимаешь? «Быть или не быть? — таков вопрос…» — тихонько смеется Надя и закидывает лицо.
— Феодальный монолог! — беспечно обнимает ее Павел.
Челка у нее совершенно мокрая.
Какое там «Быть или не быть?», когда на двоих — сорок лет с годом, когда они счастливы отныне и навеки? И он весь до краев полон ею — красотой, белозубой свежестью и даже той женской тревогой за будущее, которая смешит и удивляет его.
— Ничего, Надюшка! Живы будем — не помрем! — смеется Павел. Сегодня весь мир принадлежит ему.
— Документы в школу сдал?
— Отнес тогда еще.
— Ничего не спрашивали?
— А чего им? Там одна тройка, остальное в порядке. Пошли, что ли?
Они побежали по голубому неону площади, крепко сцепившись локтями, хохоча, закидывая лица под дождь.
3
А вот и новая работа!
Вольготно, черт возьми, — поднялся в теплой квартире, посмотрел в окно: дождит или перестало, и не в четыре утра, а как все люди. Привязал к белому воротничку галстук, и шагай, как на именины. Тут не то что в вечернюю школу хватит времени, до академии можно двигать. Если, конечно, талант и характер. Ну, Павел никаких ценных качеств за собой не знал, и речь могла идти покуда об аттестате зрелости. Там видно будет.
Рабочий день в конторе — с девяти, но он пошел на час раньше.
Из распахнутых ворот с грохотом и дымом, прессуя наварными гусеницами хрусткий гравий, навстречу вывернул трактор, проклацал к заправочной. От резкого поворота размашисто хлопнула кабинная дверца, и Павел не успел рассмотреть тракториста. Мелькнули только острое колено, приспущенная на голенище штанина в мазуте и кирзовый сапог, до отказа выжавший педаль поворота.
«А слесаря тут лихие, не хуже нашего газуют!»
— Кавалеристы! — раздался за плечом осуждающий басок. — Пожарная команда!
Мрачно кивнув Павлу, в ворота прошагал начальник ремонтных мастерских Стокопытов, бывший директор конторы. Он прятал толстое апоплексически красное лицо в воротник кожаного пальто. Старательно начищенные и лишь слегка забрызганные хромовые сапоги легко проскрипели по свежей гравийной подсыпке в глубь двора.
Павел в который уж раз по достоинству оценил насыпь. На этом месте, между железных надолб, сколько он помнил, была огромная яма, полная грязи даже в сухую погоду. Стокопытов лет десять не мог управиться с этой ямой, тракторы с ремонта проходили здесь своеобразное «домашнее испытание», ныряя по самые фары в маслянистую грязь. Бывшего директора транспортно-такелажной конторы заедала текучка.
В зимнюю стужу, когда всякая хлябь сковывалась морозом, а снежок аккуратно прикрывал хламье, было хорошо. Но время шло, наступал неотвратимый март, и тогда яма вновь напоминала о себе.
В одну из таких распутиц Стокопытова тихо перевели на понижение, в мастерские, а его преемник Матвеев как-то между делом успел забутить яму. Потребовалось, правда, до полусотни самосвалов со щебнем, но преемник Стокопытова знал, по-видимому, что жертвы иной раз необходимы не только в счет будущего, но и в счет прошлого.
Никакой пожарной команды в зоне, конечно, не было — это было попросту любимое изречение начальника. Еще когда Павел оформлялся учеником к Селезневу, директор сказал ему перед тем, как наложить резолюцию на заявлении:
— На транспорт идешь, имей в виду! Похуже пожарной команды! Будешь плохо работать, возьму за шкирку и через забор к мамке, понял?
Павел кивнул тогда утвердительно, не испытывая, однако, страха: перед ним сидел настоящий директор, которому именно так и следовало говорить со всякими новичками школьного возраста.
Никакой пожарной команды. В полутемном гараже состязались в реве пять дизелей, вентиляторы не успевали отсасывать дым, а в конторке за дверью было тепло и уютно. Павел постоял в одиночестве и расслабляющем покое около канцелярского стола и от нечего делать принялся изучать на стене какой-то график.
«Быть или не быть?» — вспомнил он вечерний разговор с Надей. — Чепуха какая-то. Вольготную конторскую службу даже смешно сравнивать с настоящей работой на трассе! Рай!..»
Неизвестно, сколько простоял бы он у стены с задранной головой, но тут за фанерной переборкой, в кабинете, заворочался и забубнил что-то Стокопытов. Грохнул с той стороны в переборку так, что она выгнулась мембраной:
— Терновой!
Павел пошел к начальнику.
Стокопытов сидел в железном кресле.
Самодельное это сооружение было изготовлено в сварочном цехе из угловой стали и снабжено для удобства пружинной подушкой от трактора. Стулья часто ломались, а покупать их директор не имел права, ибо малоценный инвентарь не должен превышать по цене двадцати рублей — такие правила. Вот Стокопытов и распорядился изготовить вечное кресло хозяйственным способом. Получился довольно удобный трон, если не считать его неимоверной тяжести. Иной раз, желая удобнее устроиться для письма, Стокопытов отодвигал либо подтаскивал ближе двухтумбовый стол, не рискуя тревожить кресло.
— Привыкаешь? — спросил он Павла, щуря красные тяжелые веки. — Давай привыкай! Имей в виду, что ремонтные мастерские — это ремонтные мастерские. Похуже пожарной команды!
Еще Стокопытов обожал слово «академик». Но произносил его, в зависимости от обстоятельств, то с почтительным уважением и даже восторгом, то с явным презрением. Забарахлит мотор либо топливная аппаратура, и тогда Стокопытов стучит кулаком по столу и обзывает слесарей «академиками».
А неделю назад, когда Павел приходил к нему с бумажкой отдела кадров, начальник вызвал инженера Резникова и сказал:
— Вот, Владимир Васильевич, замену тебе прислали. Терновой, с бульдозера. Добрый кадр выйдет! За две недели чтобы академика из него сделал, ясно?
Сейчас, по-видимому, Павел не заслуживал никаких званий, его следовало вводить в жизнь мастерских, и это хорошо понимал начальник.
— Ма́стера! Кузьму Кузьмича тащи, да побыстрее! — приказал он. — Если не найдешь в гаражах, ищи его на кладбище!
Павел внимательно, как врач, посмотрел в переносицу начальника. Толстую, перерезанную между бровей глубокой морщиной.
— Ну там, где гробы стоят, не поймешь, что ли?
Старшего мастера Кузьму Кузьмича в начале смены и в самом деле отыскать было нелегко. Он мотался между боксами, механическим цехом, медницкой и столяркой, сваркой и кузницей. И была у него неписаная обязанность: гнать не в меру ретивых слесарей от тракторного «кладбища», что в дальнем углу двора. Там дожидалось ремонта стадо разбитых машин — «гробов», а слесари тем временем безбожно раскулачивали безнадзорные машины, покрывая дефицит запасных частей. «Кладбище» уже несколько лет собирались отгородить колючей проволокой, да все не доходили руки.
Здесь Павел и нашел Кузьму Кузьмича.
Мастер-старичок, словно хищная птица, горбился над слесарем Мурашко, не успевшим стащить с крайней машины кронштейн верхнего катка. Ждал, пока злоумышленник закрепит деталь на место.
— В другой раз акт составлю, понял? Вредитель!
Молодой слесарь тяжело вздохнул, дожимая болт. Он терпеливо ждал, пока новый нормировщик уведет дотошного мастера.
Кузьма Кузьмич зашагал с Павлом сноровисто и молодо, невзирая на свои шестьдесят лет. Огромные сапоги, не пасовавшие в свое время даже перед стокопытовской ямой, бесстрашно чавкали по развороченному тракторами двору.
— Зовет, стало быть, пришабривать? — осведомился Кузьма Кузьмич. Хитрая усмешка вдруг собрала его лицо в такую мелкую складку, что Павлу припомнилась почему-то черно-лаковая вывеска у ателье в поселке: «Плиссе-гофре, срочно!»
Стокопытов ждал, вертел в пальцах цветной карандаш, как пропеллер, что означало, видно, крайнюю степень возбуждения. Мешковатые веки опущены: начальник рассматривал под настольным стеклом сводку.
— Списочных в конторе сколько? — вдруг спросил он, хотя отлично и сам знал, сколько в конторе техники.
Кузьма Кузьмич пожал плечами.
— Сто восемь, не считая кранов.
— А ходовых?
— Шестьдесят, по коэффициенту.
— Почему такое?
— Рабсилы на капремонт нету, сами знаете. Народ с Севера разъезжается, а вербованных сами не хотим.
— Та-а-ак… Ну, а в работе на сегодняшний день?
— Тридцать шесть.
— Пож-жарная команда! Академики!
— Так запчастей же нету! На целину все гонят! — взмолился Кузьма Кузьмич.
— А мне какое дело? Мехцех у тебя для чего? А сварщики почему с наплавкой не управляются?
Стокопытов, как видно, еще не освоился на новом месте, руководил как директор, хотя в штатном расписании эта должность значилась как «начальник-технорук». Вполне возможно, что он затеял весь этот разговор, чтобы разом ввести Тернового в курс всех событий.
Внимательно глядя на мастера, начальник осведомился:
— Кого поймал?
— Мурашко.
— С чем хорошим?
— Верхний каток с кронштейном.
— Терновой, валяй в мехцех, глянь там, когда кронштейны будут! А ты, Кузьмич, садись, думать надо.
Павел с удовольствием закрыл за собой двери кабинета: ему и самому не терпелось с первого дня обойти все закоулки, найти знакомых и по возможности разобраться в сложном хозяйстве.
«А начальник боевитый у нас, даром что староват, — отметил он. — Инициативный мужик!»
Механический ослепил его лампами дневного света, удивил теснотой станков и людей.
Недалеко от двери, у строгального станка, увидел Лену Пушкову, знакомую по комсомольским собраниям. Горластая толстуха в комбинезоне, перетянутая в талии лаковым поясом, строгала те самые кронштейны, которых не хватало слесарю Мурашко. Когда движущийся резец попадал в свет лампы, по широкому поясу Лены пробегал веселый зайчик.
Сторожко глянув в сторону, девушка откинула тыльной стороной кисти куцый чубчик со лба.
— Элька! — крикнула соседке, склонившейся у токарного. — Элька, держись! Нормировщик пришел!
Подруга ее, очень маленькая, с тонкими запястьями и бледной шейкой, срезала исподлобным строжайшим взглядом толстую подружку и Павла.
— А мне что он? Норму, что ли, прибавит?
Эта девчонка умела шутить и не улыбаться, а Лена явно кокетничала.
— Да ты не форси, человек новый, обидится! — И добавила с каким-то значением: — Меня вот удивление берет: чего это люди нормировщиков ненавидят? По мне — попадаются из них вполне подходящие.
— Брось, Ленка! У него диспетчер есть, не нам чета!
Станки разом заработали. Лицо толстой Лены сделалось внимательным и печальным, а тяжелый ползун строгального так двинул, что из-под резца задымило. Брызнула окалина.
— Крепко дерешь! — одобрительно сказал Павел, склонившись через плечо Лены к детали.
И она вся замерла, боясь повернуться, боясь толкнуть его. Куда он лезет? По технике безопасности нельзя так близко соваться к резцу.
— Крепко дерешь, молодец! — повторил Павел. — А кронштейнов на ремонте нету. Это как понять?
Он говорил ей на ухо, чтобы одолеть цеховой шум.
Лена отшатнулась, дерзко ответила:
— Не наша забота! Думать надо, когда какую деталь гнать, а у начальства заместо головы кронштейн! От материала пляшут!
— Ты, видно, не одних нормировщиков не любишь?
— А то как? Многих еще с т р о г а т ь нужно не хуже болванок! Случай чего — ко мне их: я на своем «Удмурте» любую стружку возьму!
По соседству с Эльвирой бездействовал новый ДИП.
— Где токарь? — спросил Павел.
Эля промолчала, в разговор снова вмешалась Лена:
— На этом историческом станке лучший токарь солнечной системы Сашка Прокофьев работает, Элькин ухажер. Он знатный. На какой-то слет махнул, передовым опытом оделять. А она вон против — всю неделю не целовалась.
Эльвира от удивления выключила станок.
Боясь остаться наедине с языкастой толстухой, Павел шагнул дальше.
На старинном станке «Унион» работал Федор Матвеевич Полозков, отец Нади. Он сдержанно кивнул Павлу — как-никак начальство! — снял с проточки громоздкую ступицу и взвалил на плечо, направляясь в гараж.
— Приточка по месту? — догадался Павел.
— Третий раз тащу, будь она неладна, — кивнул Федор Матвеевич. — Приходится волосную стружку брать.
Все-таки интересная работа попалась Павлу! Все можно смотреть, входить в тонкости дела, со всеми перезнакомиться, а то и подружиться, не то что в лесу! Там всю смену один на один с машиной, и весь коллектив — Селезнев с Могилой.
Он, конечно, понимал, что нынешнее чувство безмятежности временное, до поры, когда уйдет на пенсию инженер Резников. Но для беспокойства пока поводов нет. И непонятно даже, откуда взялось такое мнение, будто нормировщиков не любят.
Когда Павел выходил из цеха следом за Федором Матвеевичем, Лена не выдержала, послала вдогонку:
— Эх, радиатор-карбюратор и коробка скоростей! Ну, никакой техники безопасности люди не признают! — и включила мощный «Удмурт».
«Девка какая-то заполошная… За душу ковырнуть хочет», — подумал Павел.
Хотелось еще пройти по гаражам, посмотреть на слесарей, но часы показывали без пяти девять, пора было возвращаться в контору.
Высокий худощавый старикан с усталым лицом — инженер Резников — звенел связкой ключей, отпирал ящики, шкафы, таинственный сейф в углу. По количеству замков легко было заключить, какие большие ценности хранит старик, — лет сто назад сошел бы он за верховного казначея, не иначе. Но сейчас он только достал из своих тайников кипу нормативных справочников, пачку захватанных мазутными пальцами нарядов и, нахохлившись, надел очки.
— Перво-наперво запомни главную заповедь, Павел Петрович, — блеснув очками, сказал старик и несказанно удивил Павла обращением: его ни разу еще не называли по имени и отчеству. — Запомни: наша техническая норма есть главный стимул технического прогресса, и ты при ней государственный контролер. Переплатить не имеешь права и не доплатить — упаси боже… Так? И второе — всякая норма должна соответствовать самой работе. Цифирь в справочнике — это половина дела, а ты в корень должен смотреть.
Павел кивнул, отдавая себе отчет в важности происходящего: из него начинали делать «академика».
— Ну, вот… Как рассчитать норматив, я покажу потом, а пока возьми справочник и попробуй расценить наряды.
Стол Павлу достался ветхий, облезлый, но такой огромный, что на нем можно было бы играть в пинг-понг. На видном месте, у мраморного письменного прибора, зияло чернильное пятно от непроливашки. Видать, еще с давних лет служил этот стол верой и правдой, с тех пор, когда никто не помышлял о мраморных чернильницах. Заинтересовала Павла еще передняя стенка выдвижного ящика: она вся была источена, как ломоть зрелого сыра с душком. Словно на ней многие годы практиковался опытный жук-древоточец.
Как бы то ни было, но этот исторический стол с нынешнего дня принадлежал Павлу не только со своим прибором, чернильным пятном на сукне и дырявым ящиком, но и со всей своей биографией, и поэтому был полон неясной и глубокой значимости. За ним можно пока сидеть просто так, ничего не делая, и никто не заметит: мало ли какая глубокая мысль могла прийти тебе в голову как должностному лицу?
Стол этот к чему-то обязывал, но сидеть за ним было и выгодно в сравнении с трассой, где, между прочим, никому не удавалось отсиживаться с умным видом.
Черт возьми, неужели на свете есть такие счастливцы, которым всю жизнь удается нести такие ответственные обязанности?
Опахнуло пряным ароматом духов — на свое место прошла экономист Эра Фоминична, цветущая, яркая женщина в нейлоновой блузке, с такими безукоризненно круглыми бровями чуть повыше надбровных дуг, будто их навели с помощью циркуля.
Смелым и гибким движением Эра Фоминична вскинула сзади плиссированную юбку и, будто на парашюте, опустилась на стул. Щелкнув замочком сумки, мельком глянула в зеркальце. Надув полные красивые губы, машинально оправила завивку. Эра Фоминична ярко выделялась в конторе.
Когда появился за столом бухгалтер Васюков, Павел не заметил: его вовсе не было слышно.
Последней влетела с фанерным списком суматошливая табельщица Майка Подосенова. На старика Резникова, бухгалтера и Павла она вроде бы не обратила внимания, а экономисту Эре Фоминичне радостно и подобострастно улыбнулась, будто конфетку предложила.
Но та не приняла ее улыбки, сказала озабоченно:
— Подбейте выхода, Майя. Побыстрее.
Тишину нарушал лишь шелест бумаг — все углубились в работу. Но тут бухгалтер Васюков, будто спохватившись, ударил короткими очередями на счетах.
Павел пораженно откинулся на спинку, разом позабыв о своих нарядах. Что это была за работа!
Глазами бухгалтер созерцал колонки реестра, а рука его парила, металась, священнодействовала над счетами. Отшлифованные костяшки с характерным пощелкиванием кастаньет не находили себе места на проволоках. Они затравленно бросались из стороны в сторону, впопыхах группировались в устойчивые десятки, но не тут-то было. Рука безжалостно сбрасывала их прочь, заменяя одной, вышестоящей костяшкой. Рука разделяла и властвовала, не давала им роздыха.
Никто не обращал внимания на бухгалтерские трели. Старик Резников уже успел просмотреть свои бумаги и, вздев очки на морщинистый лоб, позвал Павла. Павел послушно шагнул из-за стола, но тут с шумом распахнулась дверь, в контору втиснулись разом, не уступая друг другу, бригадир Ткач и слесарь Эрзя Ворожейкин.
Они едва не столкнули его, двое рослых, мордастых парней одного возраста и в общем очень похожих на вид: оба в новеньких телогрейках, добротных сапогах, у обоих дерзкие глаза навыкате. Только один из них, бригадир Ткач, выглядел как-то раздерганно, чересчур лихо. Ватник расстегнут, сзади неряшливо болтались развязанные тесемки. Коверкотовая кепчонка в масляных пятнах непонятно как держалась на затылке, из-под игрушечного козырька на веснушчатый лоб свешивалась жидкая, косо подрезанная челка.
Он все же опередил Ворожейкина, ринулся в дальний угол, к Резникову.
— Ты что же, старый?! Перед пенсией вовсе с катушек долой? — заорал Ткач, потрясая листком наряда. — Кто же за твою норму будет вкалывать?! За переборку бортовой у нас, на Ангаре, по сорок часов давали! А ты?!
«Орел-стервятник…» — подумал Павел. Он ждал, что старик как-то осадит не в меру ретивого бригадира. Он не любил таких глотов, не подозревал даже, что в конторе можно орать, как на аварийной трассе. Но старик сделал вид, что не заметил никакой вольности. Только спустил очки на положенное место, вдумчиво рассмотрел наряд, словно диковинку, и так же невозмутимо вернул бригадиру:
— Норма правильная. Выполняйте, пожалуйста. Не первый день.
Ткач удивленно повел вокруг шалыми глазами.
— Ха, правильная! По книгам у вас тут все научно обосновано, а вот заставить самих съемником повертеть! Давай другую норму, не жмись! Говорю, на Ангаре сорок часов было, как из пушки!
Наряд снова лежал перед нормировщиком. Ткачу показалось, что старик колеблется, и он не отставал:
— Давай-давай, дед! Все одно тебе скоро на заслуженный отдых! Не то часы с дарственной прописью не присудим открытым голосованием, скажем: прижимистый был!
Резников обиженно заморгал, на впалых щеках проступил нездоровый румянец. Снова вздел очки на лоб.
— В чем дело? Почему вы считаете возможным… Почему вы оскорбляете меня?
Ткач страшно удивился, даже руками развел:
— Ну-у, ос-кор-бляете! Никто и не думал! Я по душам, мне же надо рабочим растолковать, я не за себя!.. А за семнадцать часов никто внутренний сальник не будет вам вытаскивать!
Старик вздохнул.
— В наряде ничего не сказано о внутреннем сальнике, — уступчиво сказал он. — Читайте: ремонт бортовой, и все.
Ткач обрадованно схватил наряд.
— Ах ты, грех! Это ж Кузьма виноват! Я мигом!
Он вылетел в гараж искать мастера, ватник взвился за плечами, словно кавалерийская бурка-недомерок. И тотчас его место занял Ворожейкин.
Мордвин Ворожейкин (Эрзя, как после узнал Павел, вовсе не имя, а национальность) выглядел куда аккуратнее бригадира. Было нечто армейское, щеголеватое в хорошо подогнанной спецовке, забранной под тугой флотский ремень. В разрезе ворота голубела удалая рябь тельняшки, а морская фуражка с крабом сидела на лохматой голове точно по уставу: чуть набекрень, козырек на два пальца от бровей. Судя по чистым сапогам, нельзя было предположить, что на дворе непролазная грязища.
Ворожейкин молча положил на стол Резникова три сотенные бумажки и возвратился к порогу. Сказал желчно:
— Я ж просил не начислять за Мишку. На кой ляд всучили в платежку?
Павел с недоумением глянул на Резникова, а тот уставился на бухгалтера.
— За обучение, что ли?
— Начислено правильно, — сказал Васюков, оставив в покое костяшки. — Ты чего бунтуешь, Ворожейкин?
— А то, что мы с Мишкиной матерью соседи! И отца у него убили в войну! А перед тем я у него в учениках ходил и Севастьян меня бесплатно в слесаря выводил! Держал в напарниках форменным сопляком… Себе в убыток, чтобы наши с голоду не пропали. Понятно вам это?
Передохнув, Ворожейкин внятно добавил:
— Какие мне за него деньги теперь? Чтоб поперек горла?
Он уже качнулся к двери и руку на скобу кинул, но Резников остановил. Поднялся вдруг из-за стола во весь свой длинный рост, смущенно протянул чистый лист бумаги.
— Вы… извините нас, пожалуйста, Ворожейкин… Меня лично. Движение души, так сказать, но придется все-таки написать заявление по форме, чтобы оприходовать. Садитесь за мой стол. — Старик с опаской и неприязнью глянул на деньги.
Эрзя пожал плечами. Перед тем как взять бумагу, вытер ветошью смуглые, пропитанные соляркой пальцы.
— Да вот, пускай Терновой напишет, а я подпишу. Я слыхал, его Селезнев тоже даром учил, дело не новое…
В дверях он посторонился: в контору снова вломился Ткач в сопровождении мастера.
Кузьма Кузьмич обеспокоенно присел около Резникова, зачастил птичьей скороговоркой:
— Ты, Васильич, на этого горлохвата не обижайся, а норму поправь: моя ошибка. Бортовую-то напрочь разбирали, оба сальника потекли. Вот, в наряде я дописал.
В наряде празднично светилась свежая строчка непросохших чернил.
Резников пытливо скосил старческие дальнозоркие глаза на Кузьму Кузьмича — дескать, жулики вы оба! — потом мельком на бригадира.
— Не о чем было и шуметь… Идите работайте. Я поправлю.
Павел взял пачку нарядов к себе и долго рассматривал верхний листок с исправленной нормой.
Наряд был выписан слесарю Таранику, бессменному передовику — фамилия его значилась на Доске почета рядом с именами Селезнева и его, Павла. Тараника он не знал, но поправка показалась сомнительной, потому что он хорошо знал бригадира.
Как-то прошлой зимой пришлось перегонять бульдозер на ремонт, и тогда еще Селезнев сказал, между прочим:
— Гляди, ежели Ткач там забарахлит, скажешь, мол, Селезнев передавал пламенный привет.
Во дворе мастерских Ткач долго придирался, лазил под капот, будто бульдозер шел не в ремонт, а из ремонта на трассу. Не найдя особых пороков, подмигнул Павлу:
— Комплект. Но клапана, братишка! На промывку не меньше поллитровки спирта уйдет, микитишь?
Павел со скрежетом навесил боковину капота.
— Это Селезнева машина, — с намеренным безразличием сказал он, а голос налился непрошеной тяжестью. — Обещал в случае чего сам приехать. Мы с ним и сами перетяжку коренных можем сделать, в полевых условиях.
Ткач хихикнул и потянул свою кепочку на лоб. Бульдозер пошел в ремонт без промывки клапанов. А теперь вот исправленная норма. Которая, как сказал инженер Резников, должна соответствовать фактической работе. Два сальника сразу! Это как в книжке про шпионов и диверсантов.
Ну, поглядим дальше. У Павла такие штуки проходить вряд ли будут. Старик вот, по правде говоря, непонятно действует.
— А как на самом деле, Владимир Васильевич? Меняли они его, внутренний сальник, или нет? — вдруг спросил Павел.
Спросил и покраснел. Вопросец-то был либо дурацкий, либо подлый. Но, с другой стороны, надо же знать в конце концов премудрости своей новой профессии.
— Про то мастеру знать, — холодно ответил Резников. А Эра Фоминична как-то странно посмотрела на Павла, оценив его простоватость.
— Мастер, конечно, знает, — согласился Павел, но таким тоном, что всем стало нехорошо.
Старик насупился, резко задвигал вкладышем логарифмической линейки, вздел очки на лоб и снова опустил.
— На всякий случай имей в виду, что это дело не наше…
Вот так раз! А как же главная заповедь?!
— С-сугубо ориен-ти-ро-вочно, заведомо неверно-о-о… — вдруг запел бухгалтер Васюков, крутя лысиной над какой-то бумагой, делая вид, что его вовсе не касается посторонний разговор. Сосредоточенная тишина вновь рассыпалась в грохоте кастаньет. А бухгалтер все повторял про себя шутливое присловье: — Сугубо ориентировочно, заведомо невер… К-гм, сугубо ориенти…
Павел тихо злился.
Вконец испортил ему настроение новый инструментальщик Меченый. Он передал бухгалтеру приемо-сдаточный акт и уставился на Павла.
— Еще одним бюрократом больше, значит? — свистнул Меченый. — Вот дела! А в газетах все насчет сокращения штатов пишут! Не знаю, где бы мне подобрать непыльную работенку — чтобы с крахмалкой, и чужой труд учитывать!
Он стоял в потрепанной спецовке с нагрудными карманами, самолично пришитыми суровой ниткой.
— Чего ты, как дурак, к воротнику привязываешься? — попросту заметил ему Павел, хотя у него нехорошо горели уши. — Отпори эти… как их?.. патронташи кавказские и можешь даже галстук надеть, кто мешает?
Майка Подосенова прыснула и уронила со стола фанерку. А Эра сделала страшные глаза: она не переносила грубостей.
— Карманы не трогай! — без особой обиды возразил Меченый. — Может, это у меня классовое? Новый фасон хочу основать, наперекор стилягам и барахольщикам! А работенку, без смеха, не мешало б сменить.
— Ты ж ее только сменил!
Тут отозвался бухгалтер Васюков:
— Человек что рыба: всю жизнь ищет омуток.
Меченый и на него глянул, скосив злые глаза, подтвердил ядовито:
— Точно. В артели инвалидов недавно образовалось выгодное дельце, и тотчас потянуло туда здоровяков: мол, не одним калекам воровать!
Резников недовольно задвигал стулом. Эра Фоминична не выдержала:
— Вы бы эти новости для себя поберэгли, у нас для них нет врэмени, пожалуйста…
У Эры было какое-то странное произношение, говорят: московское. Она не могла сказать, например, «шагнул», а только «шигнул», зачем-то выделяла вовсе незначащие буквы в словах, и слова от этого становились вроде как надутыми: врэмя, пионэр, рэзкость.
Неизвестно, что ответил бы ей злой инструментальщик, но тут его нашел Кузьма Кузьмич.
— Чего языком треплешь в рабочее время? — набросился мастер на Меченого. — Я тебя по всем цехам… Съемники давай!
Меченый в последний раз покосился на воротничок Павла и, оглядываясь на мастера, по-шутовски затянул вдруг старинную песню «Кирпичики»:
И по винтику, по кирпичику
Растащили кирпичный завод!
— Иди, иди артист! Ч-черт! — гнал его Кузьмич.
— С-сугубо… — запел снова бухгалтер, набрасываясь на счеты.
Павел глянул на часы. Шел десятый час — день только еще начинался.
4
— А про шпионов есть?
Слесарь Мурашко в засаленном пиджачке пришел в библиотеку при клубе. Блестящие глаза и втянутые скулы определенно говорили, что парень полностью издержал аванс и переходит отныне на умственную пищу.
Время дождливое, по вечерам некуда деться, все торчат в библиотеке и на танцах. Но за танцы тоже надо платить, а тут бесплатно.
— Про шпионов есть?
— Возьмите вот «Ясные дали», увлекательная книжка о ваших современниках, — сладким голосом посоветовала пожилая библиотекарша с дореволюционными букольками.
Мурашко покрутил носом, пошел в читалку листать «Крокодил».
Павел с Надей прошли следом, намереваясь захватить подшивку «Советского экрана» — Надя любила этот журнал, а кроме того, одну прошлогоднюю подшивку можно листать целый вечер.
Павел подивился, встретив здесь Мурашко, одного без напарника Муравейко, закадычного друга.
Это самое популярное звено в гараже — Мурашко и Муравейко.
Холостые, беззаботные парни из ФЗО. На собраниях про них вовсе не упоминают, будто и нет их на свете, зато работу спрашивают покруче, нежели с других. Явится трактор с аварии в грязи по самые фары — Мурашко и Муравейко молча, без приглашения, берут шланги, ведра, монтировки и выходят навстречу.
Кузьма Кузьмич только махнет указующе:
— Берите! Техуход номер два!
А попробовал бы мастер сунуть сюда Тараника или Ворожейкина!
Но главная популярность Мурашко и Муравейко не в слесарном деле. Они непревзойденные мастера прибауток и анекдотов, а попросту — трепа. Все свои побаски они исполняют на пару, раз и навсегда поделив роли: Муравейко врет с каменным лицом, а Мурашко ржет во все горло и этим поощряет рассказчика.
Времени для трепа вполне хватает. Пока Ткач мыкается в поисках мастера или кладовщика, а Кузьмич кроет сварщиков за плохую наплавку, Мурашко и Муравейко уединятся в курилке, и тотчас туда тянутся по одному слесари и смазчики.
Из-за жестяной перегородки только и слышно:
— Гык-гык! Ха-ха, хо-хо-хо! — Аудитория замертво ложится на пол.
О чем там рассказывает Муравейко, история никогда не узнает, поскольку все его слова, с первого до последнего, никак не ложатся на бумагу, не говоря уж о скрижалях истории, — их может выдержать разве что железная переборка курилки.
Иной раз, впрочем, успевает кое-что услышать и Кузьма Кузьмич, который по долгу службы спешит разогнать сборище.
— Все брешешь? — с застарелым равнодушием спрашивает Кузьма Кузьмич Муравейко.
— Перекур, — резонно поясняет Мурашко, горой вставая за друга.
— На каждую деревню положен один дурачок! — обрывает его мастер и делается похожим на коршуна. — А ну, выметайтесь отсюда, резинщики! Мигом, ну!
Делать нечего. Друзья с достоинством удаляются к очередному, облепленному грязью трактору. К работе они приступают с ленцой, вразвалку, потом Муравейко тихо, под нос себе, запевает: «И ваши руки, руки золотые…»
— И ваши руки… — тянет Муравейко на всякие лады, сообразно движениям своих рук, затягивая гайки одну за другой. — А ва… ши ру… ки, руки… Эх, да золотые!..
— У-гу, гу-гу… — с усилием бубнит в тон Мурашко.
Сломался ключ. Ключи самодельные, они часто ломаются.
Кузьма Кузьмич гоняет кузнецов и нового инструментальщика Меченого, а Муравейко ставит на попа ступицу бортовой передачи и садится в нее очень удобно, как в сосуд. Сидит, нахохлившись, воткнув локти в колени.
Мастер приходит с новым, теплым еще ключом.
— Устроился! — негодует мастер. — Задумался, как петух на жердине, дьявол!
— Он дело думает, — защищает друга Мурашко.
— Да, — зевнув, признается Муравейко. — Сказать правду, сокрушаюсь о положении рабочего класса в странах капитала. Там, поди, не посидишь вот этак на работе! Там вампир за смену восемь шкур с тебя…
— Поговори, поговори! — угрожающе прерывает Кузьма Кузьмич, и друзья снова затягивают песню.
Поют они с голоду: у них никогда не хватает до зарплаты. Что касается аванса, то его как раз чтобы рассчитаться с долгами.
Надя листала «Советский экран», а Павел смотрел в ровный пробор белесой Мурашкиной головы, скукота была страшная.
Мурашко перелистал весь «Крокодил», ни разу не улыбнувшись, поднял глаза и вдруг лениво, с безнадежностью сказал:
— Слышь, Терновой… Дай трояк до получки, а?
— Без отдачи? — спросил Павел.
— В этом не замечены, — обиделся Мурашко. Он имел в виду не только себя, но и своего друга. — У нас порядок, как в английском банке, только без процентов… А?
— Да денег с собой нету, потерпи до утра, ладно? — покраснел отчего-то Павел.
А Мурашко покосился недоверчиво:
— Ты ж на бульдозере по три косаря сшибал. В чулок, что ли?
— Утром дам, отцепись!
Тут уж не выдержала Надя. Двинула от себя растрепанную подшивку, воззрилась на парня.
— Как не стыдно, Мурашко! Сколько уж с вами бились, никакого сладу! Смотри: на собрании решим, заберу всю вашу получку, буду выдавать, как маленьким, каждый день, понял? Не рабочие, а какие-то люмпены!
— Ты не обзывай! — сказал Мурашко, надевая шапку.
Откуда ни возьмись — Муравейко. Презрительно глянул на Павла и Надю, хлопнул по плечу друга:
— Чего ты тут? Пошли!
— Нашел?
— Есть часа на два. Пошли!
— А то вот нормировщик обещает нас морально поддержать, только завтра, — съязвил Мурашко.
Друзья удалились, на «левую» работу, как понял Павел. И пожалел вдруг, что в кармане не нашлось ко времени злосчастного трояка. Живут эти парни в общежитии, никто не знает, есть ли у них родители; сироты не сироты, а так, фэзэушники, попросту говоря. В козла, ясное дело, на интерес дуются, а по третьему разряду на ремонте много ли заработаешь? Выход у них, конечно, есть, как у нормальных людей: повышать квалификацию. Но кому же тогда Кузьмич будет препоручать «техуход номер два»? Как говорится, история впереди длинная. Хорошо, что парни еще не унывают, поют от аванса до получки.
Скверная все-таки у него, у Павла, натура. Трогает его всякая всячина в жизни, на которую другой не обратил бы внимания. Вот сидит рядом, в световом кругу настольной лампы Надя — у нее спокойный и красивый профиль, с маленькой горбинкой переносицы, с милым подрезом подбородка, и короткие взбитые волосы сквозят чистотой и легкостью. Сиди около нее, любуйся безмятежной красотой, затаив дыхание. Так нет, лезут всякие мысли, будто ты виноват, что Мурашко, не постеснявшись Нади, заговорил черт знает о чем.
Беда, что такое с Павлом приключается не так уж редко, иной раз сущий пустяк бросает в краску. Увидит пьяного под забором — другим хоть бы что, проходят — смеются, а ему стыдно. Так стыдно, будто он сам «накачал» беднягу из каких-то подлых намерений, либо самого уложила на всеобщее посмешище сорокаградусная. А то еще в кино бывает, особенно если картина с дураком-шпионом, или когда передовые девчонки в лентах и красных сапожках прямо на току отплясывают гопака. Другим и тут наплевать, а Павел сгорбится, уши ладонями обхватит, и ему почему-то кажется тогда, что все на него смотрят.
А кто его просил или обязывал отвечать за них всех — за пьяниц и за брехунов? Да никто. Просто натура слабая, негодная. И ведь что удивительно: снаружи глянуть на человека — об лоб хоть поросят бей, а душонка… Надо бы душу закаливать, тренировать, да никто не знает, как это делается. Для рук вон гантели придумали, и гимнастику по радио три раза на день передают, а с душой сложнее.
Несуразицы всякие с утра начались. Утром старик Резников сказал, что нужно провести хронометраж. Павел выслушивал наставления, дважды пустил в ход хитроумный секундомер, а понять суть дела не мог.
Час назад бежал по хлюпающему трапу в контору и увидел Сашку Прокофьева — лучший токарь «солнечной системы» копался в куче металлолома под дождем. Нужного прутка для пальцев сцепления на складе не оказалось, и Кузьмич велел из хлама что-нибудь подобрать.
Сашка будто оправдывался за непорядки и на Павла смотрел волком.
Довольно глупо стоять у него над душой, исчислять секунды потерянного времени, когда их теряют часами. Проще простого выдать ему нужный пруток, и дело с концом.
— Это не характерно, — сказал старик Резников.
— А что ж тогда «характерно»? Когда сам рабочий, что ли, волынит? — удивился Павел. — Так его секундомером тоже не испугаешь.
Старик дважды переместил очки с переносицы на морщинистый лоб и сказал внушительно:
— У вас взгляд какой-то… эм-пи-рический, Павел Петрович. Вы не умеете схватить нужную суть в деле. Пора приучаться.
Павел понял так, что старик в интеллигентной форме обозвал его дураком. Покраснев от этой догадки, вдруг спросил:
— А с вас, Владимир Васильевич, когда-нибудь хронометраж брали, нет?
— Ну, знаете, — ни с того ни с сего обиделся старик, — если вы хотите здесь работать, то будьте любезны.
Пришлось все-таки делать этот проклятый хронометраж. Загонять живую жизнь в клетки.
Резников потом выбросил эти таблицы в корзинку, под стол. Не нашел, чего ему хотелось найти.
И правда, странный какой-то взгляд у Павла. Ведь мастерские все-таки р а б о т а л и, и все шло чередом, и не стоило, наверное, замечать все мелочи кряду, да еще фиксировать в аккуратных табличках.
В первом боксе он увидал Ткача и председателя рабочкома Турмана. Они топтались на грязном полу, орали что-то сквозь рев десятка дизелей, а Турман все взмахивал рукой, кивал на стену. Там, на закопченной известке, четко белел свежий квадрат и следы выдернутых «с мясом» гвоздей. Когда ближний трактор заглох, Павел различил слова.
— Третий щит воруете! Безобразие! — кричал Турман. — Это наглядная агитация, а вы срывать!
Ткач огрызался, подвигаясь к выходу. Тогда Турман начал самолично проверять смотровые ямы. У второго трактора задержался.
— Ворожейкин! Опять ты? Что за безобразие?!
Из-под брюха машины, именуемого картером, высунулся смолистый, крупными кольцами чуб, следом вылез и сам Ворожейкин.
— Чего кричать, забирай, если жалко, — как-то глуповато с обидой сказал Эрзя, не глядя в яму.
— Нет, друг! Теперь уж сам вешай! — закричал Турман. — Умел сорвать…
Эрзя не слушал. Подхватил с верстака мичманку, как-то безжалостно примял ею кудри и вышел из гаража в косой перехлест дождя. С порога крикнул:
— Развезли по участкам, черт возьми, двадцать кубометров досок показателей, под трактор подстелить нечего!
Турман подобрал полы, извлек из ямы порядочно затоптанный щит. На крашеной доске кричала строгая надпись: «Борись за чистоту рабочего места!»
Павел засмеялся.
— Он и приспособил-то его по назначению… Чего ругаться?
Турман посмотрел на него как на пьяного, потом швырнул испорченный щит обратно, под трактор.
Едва ушел председатель рабочкома, словно из-под земли появился Ворожейкин. И сразу заметил бумаги и секундомер в руках Павла.
— С меня будешь срисовывать? — хмуро осведомился он.
— Со всех разом.
— Ништо! А мне, понимаешь, что-то и работать расхотелось.
Сел на край ямы и стал болтать ногами. А из дверей механического с резцами вышел Меченый, кивнул Ворожейкину.
— Привет, Эрзя! Как жизнь?
— Жизнь, Костя, ничего… Бьет ключом! — невесело отмахнулся мордвин, не переставая болтать ногами. — Была бригада, а теперь гляжу: выходит т р и г а д а.
— Ткач? — понятливо кивнул Меченый.
— Он, паразит!
— Чего же ты? Обратился бы к общественности, — с ясной издевкой посоветовал Костя.
— Не говори, брат… Сказал бы богу правду, да черта боюсь!
— Гм… Тогда сделайте ему перетяжку в полевых условиях.
Меченый засвистел на мотив «Были два друга» и удалился. Павел тоже отошел, чувствуя на себе пристальный, тяжелый взгляд слесаря.
Этого хронометрировать нечего. Черт, а не слесарь. Давай только работу! А вот не ладится у него что-то, чем-то он недоволен, и в хронокарте ничего такого, понятно, не отразишь.
Павлу от этого плохо вдвойне. Во-первых, хотел бы знать, отчего барахлит отличный парень Ворожейкин, во-вторых, не хочется быть человеком, на которого смотрят вот так пристально и недобро. Самое дохлое дело быть чужаком среди своих. С этим нужно бороться, но как? В чем загвоздка?
Хронометраж… Тоже дело. Сиди и регистрируй чужую работу. Но за каким бесом, вот непонятно?
— Павлушка! Ну, ты спишь, что ли? Смотри, какое элегантное платьице, ну!
Надя прижималась плечом, совала под нос ему растрепанную подшивку журнала. Там во всю страницу улыбалась заморская девочка с туманными глазами и дико растрепанными волосами. Какое на ней было платье, он не разобрал.
— Красиво, правда?
— Здорово… — кивнул, чтобы не огорчать Надю. — Парижская?
— Чудак, это ж наша актриса! В домашней обстановке! Ты посмотри, как элегантно!
— А зачем она… уж так?..
Надя засмеялась беззвучно, чтобы не нарушать тишину читалки. Ей иной раз казалось, что Павел просто прикидывается несмышленышем — глаза-то у него постоянно смеялись. Даже когда он всерьез недоумевал.
— Но ведь красиво, верно? — сквозь улыбку сказала Надя.
— Так она и так красива! Без этого.
Тут глаза его перестали смеяться, Павел добавил:
— Много лишнего. Хронометраж какой-то.
— Как ты сказал?
В абонементном отделе загомонили знакомые голоса, Павел отклонился от Нади, заглянул в распахнутые двери.
— «Всадник без головы» есть?
Спрашивал Сашка Прокофьев, держа под руку Лену Пушкову. С другой стороны к нему прицепилась Эльвира. Они тесно грудились у барьера, за которым скрывалась старенькая библиотекарша. Слышно было, как она снова предложила им «Ясные дали», увлекательную книжку об их современниках.
— Нет, мне «Всадник без головы»! — настойчиво повторил Сашка. — Запишите хоть на очередь…
Прокофьев был высокий стройный паренек с кудрями какого-то удивительно серебристого оттенка. Издали смотришь: у человека на голове большущая кубанка серого каракуля. И еще у него была тонкая мальчишеская шея — судя по ней, ему в самый раз читать «Всадника без головы». Только непонятно, почему же он так цепко держит под руку толстую Лену. Ведь именно она сказала, что скучает по нему худенькая Эля.
А бес их разберет! Вошли в читалку, расцепились, и Лена, как гипнотизер, уставилась мохнатыми глазищами на Павла, пошла вперед, как лунатик. А Сашка отвернул голову, двинулся в дальний угол, к стенду «Кедровый Шор за двадцать лет». Интересно ему торчать перед старыми диаграммами и собственной фотографией! Что-то здесь другое, малопонятное.
— Сплошной хронометраж, — сказал Павел.
— Ну, прямо помешался ты на своих нормах! — сказала Надя. — Что с тобой?
— Да вон, Сашка… с утра волком смотрит! Чего я ему?
— Подумаешь! — Надя встала, двинув от себя растрепанную подшивку журнала.
Павел с готовностью взял ее под руку. Не век же сидеть в читалке, если от дождя можно укрыться и в другом месте. Например, на крыльце у Нади — у них тоже отдельный домик-коттедж, и у нее сестры нету, подсматривать некому.
Снова бежали под мелким дождем по голубой площади, прижимаясь друг к другу, снова Павел глупел от счастья, разом позабыв про дневные неурядицы, свою непонятную работу и Сашку Прокофьева. А Надя интересовалась его успехами в конторе: она вообще любила говорить о серьезных вещах и о будущем.
— Пыжов вызывал? — спросила Надя.
— Нет.
— Ты учти, что он твой основной начальник. По мето-до-ло-гической линии, — пояснила Надя. — От него многое зависит. Резников уйдет, прямо к нему будешь обращаться за помощью. Умнейший человек, хорошо, что ты будешь у него в аппарате.
Павлу нравилось, что Надя рассуждает озабоченно и умно: он не любил вертихвосток, вроде той расфуфыренной артистки, что в «Советском экране».
Сверху лепил дождик, вокруг было темно, а на душе просторно. Жизнь разворачивалась правильно, если не считать несуразиц за рабочим столом. Несуразицы — дело временное, в случае чего люди помогут разобраться. А там кончится месячный испытательный срок. Павел за зиму осилит десятый класс и…
А дальше они поженятся. Чтобы не мокнуть на улице и не торчать в библиотеке, теряя счастливые часы.
Павел вдруг остановил Надю, подхватил под мышки и притянул к себе. Челка и брови у нее были мокрые, а дыхание теплое и спокойное.
— Что ты?.. На улице!
— Надюшка!
Хотел сказать: «Выходи за меня замуж!» — но только ткнулся куда-то ей в подбородок и отпустил.
Зачем болтать лишнее? И без того все идет как надо.
Нет, он не убивал сегодняшнего вечера, как другие. Книжку про всадника без головы он давно прочел, теперь он взрослый человек. Идет по жизни не спеша, но со смыслом. И каждый вечер вяжется, как стальное звено, в непрерывную, прочную, откованную собственными руками цепь… В ней будут, наверное, и звенья-обручи, и звенья-колечки, и тросовые колючие узлы — не без того. День на день не приходится, но важно не это. Важно, чтобы не было разрывов.
5
А Стокопытов верно сказал. На этой работе нужно быть не иначе как академиком, черт возьми! Голову нужно никак не меньше асфальтировочного котла.
В руки случайно попал наряд Федора Матвеевича Полозкова: «Приточка ступиц бортовой по месту — 2 штуки». Павел отыскал в справочнике нужную норму и с недоумением посмотрел на Резникова.
— В норме подгонка по месту не учтена. Как же быть?
— Подгонка — это первобытная технология, — очень спокойно пояснил старик. — Закладывать ее в норму мы не имеем права: должен быть эскиз со всеми припусками.
— Какой же эскиз, когда в каждой ступице свой дефект, своя выработка?
— Об этом пускай мастер думает. И на первых порах в эти связи особо-то не вдавайся, — сдержанно и твердо сказал Резников.
Павел припомнил, что Федор Матвеевич таскал на плече тяжелую ступицу в гараж, и, как он говорил, не один раз.
— Но ведь токарь… заведомо не выполнит такую норму?
— Эк его! Ну, прикинь, сколько там у него?
Выработка у Полозкова превышала двести процентов.
Павел запутался.
Может ли человек поднять разом тонну? Выполнить невыполнимое? Объять необъятное? Судя по листку Федора Матвеевича, может, и очень даже просто, без всяких усовершенствований… Но понять это покуда невозможно.
Да и как поймешь, когда старик явно уклоняется от объяснений? Ему не по душе каверзные вопросы. Он недовольно сопит над логарифмической линейкой, резко двигает вкладышем. А бухгалтер Васюков хитро посматривает со стороны, разыгрывает на счетах виртуозные трели и бормочет набившую оскомину поговорочку: «Сугубо ориентировочно, заведомо неверно…» Этот знает дело, ему что? У него всякие реестры, копейки и рубли, а тут живые люди.
А старик Резников за последние дни сильно сдал, расстраивается от мелочей и даже без видимой причины.
То его возмущали какие-то формальности в райсобесе, задержавшие пенсию (а он, старый трудовик, законы знает получше тех чиновников из собеса!), то требование начальника срочно подготовить расчеты условной экономии по рацпредложениям, то хамские наскоки разных вербованных, вроде бригадира Ткача.
Взять хотя бы эти расчеты условной экономии. Делать их, вообще говоря, должен экономист. Но Эра Фоминична, при всей своей солидности, делать их не умела, а Стокопытов по понятной причине жал на сведущего человека. А у сведущего человека еще и Терновой на шее.
Или претензия Ткача.
В отношениях с рабочими накопилось так много неопределенного, что не поймешь, как себя и вести. Говорят, что администрирование устарело, нужно с каждым по-человечески. И это, пожалуй, верно. Человек же в сфере материального производства. Работает. А ты, Резников, за столом штаны протираешь. Должен душевно разъяснить ему, воспитать примером, тем более что бригадир этот в сыновья тебе годится, он и вырос-то, можно сказать, при твоем непосредственном руководстве, и пенять не на кого.
Все так, но лишь до той поры, пока к столу не подойдет Ткач. Ему разъяснять абсолютно нечего. Он и сам все отлично понимает не хуже парторга Домотканова. Но при всем том ему хочется выбить побольше деньжат, и как именно — правдой или неправдой, — для него не имеет значения. И ударить по рукам его некому, кроме Резникова. Но Резников сдался, уступил, потому что устал. Надоело.
Ничего этого не желает понимать юнец Терновой, лезет с каверзными вопросами. Остаются считанные дни до пенсии — впереди, совсем близко, старику видится заманчивый покой, полнейшая свобода, обеспеченная высокой пенсией по новому закону. Но на последние дни люди припасли ему целый ворох забот и огорчений — на эти последние дни ему не хватало сил.
Эра Фоминична, приоткрыв ящик стола, читает толстую книгу от безделья, кажется, «Замок Броуди». Никакой ответственности и полная гармония с окружающим миром. А ты сиди корпи над условной экономией!
Старик поднялся и понес в кабинет Стокопытова листки с расчетами. Эра так зачиталась, что даже не сказала ему спасибо.
Майке Подосеновой к концу дня тоже делать нечего. Она тоже уткнулась в ящик стола. А Павел так и этак вертел в руках наряд Полозкова, ничего не понимал.
Посмотрев на унылую спину Резникова, вышел следом, поискать Кузьму Кузьмича. Может, тот растолкует, в чем дело.
В конце каждой смены мастер «закрывал» рабочие листки, наряды. Это чуть ли не главная его работа: отчитаться за прошлые дни. Учитывая важность дела, Стокопытов иной раз даже предоставляет ему свой кабинет, особенно зимой, если в гараже холодно.
На этот раз дело происходило в гараже. У стола толклись бригадиры и рабочие, в самой толчее возвышалась кудрявая голова Сашки Прокофьева. Павел отжал кого-то, присел напротив мастера.
Кое-как разобрал перевернутые буковки и цифры, а Кузьма Кузьмич успел уже все записать за два дня Сашкиной работы, деловито приставил авторучку к виску, будто решая сложную задачку.
— Еще что? — спросил, не глядя на Сашку.
Тут легко было разобраться: вопрос говорил о том, что записанной работы маловато для такого токаря.
— Еще что делал?
Павел заметил, что Сашка смертельно стыдится этой минуты. Перебирая петли на спецовке, шмыгнул носом виновато.
— Вы же знаете.
Рука Кузьмича привычно забегала по бумаге. Павел пытался читать следом, но там было все вверх тормашками, разбирать стариковскую скоропись удавалось с трудом. Понял одно: копание в куче металлолома Кузьмич не записал, а придумал какие-то другие работы. Потом подсчитал что-то в уме, почесал вечной ручкой за воротом и вписал крупно: «Подсобная работа при ремонте станка — 1 час».
Это была уже чистейшая брехня: у Прокофьева новенький ДИП. Павел поперхнулся от удивления, а тут как раз подошел и Федор Матвеевич, кивнул ему дружески.
Кузьма Кузьмич тоже заметил Павла, стал не спеша сворачивать цигарку. Толпа помалу рассеивалась, в курилке ржали. Окутавшись дымком, Кузьмич косо глянул на Павла.
— Ты, Терновой, шел бы к себе, а? Народ тут толчется, в ушах ломит, ты над душой… Делать, что ли, нечего?
— Пусть сидит, ему привыкать надо, — сказал Федор Матвеевич.
Павла обидели не столько слова Кузьмича, сколько покровительственный тон Полозкова. Он нахмурился, подпер щеку.
— Ты вот что, Кузьмич… Я тебе не подчинен, и больше таких слов чтобы не слыхал. Понятно?
— Да что тут тебе делать? Говорю, мешаешь!
Павел едва заметно ухмыльнулся.
— Я, может, хронометраж с тебя делаю, чего разволновался?
Кузьмич ошалело выпучился. Швырнул цигарку в пепельницу-поршень:
— Хро-но-метраж?! С меня?! — и вскочил, протягивая «вечную» ручку Павлу. — Тогда ты, может, и работать за меня будешь? Давай действуй! Я погляжу!
Терновой не двинулся с места. Глаза у него смеялись, но между бровей недвижимо залегла еще мягкая, но глубокая морщина.
Федор Матвеевич с укором смотрел сквозь очки на мастера.
— Что, в самом деле, связался, как черт с младенцем? Пиши, а то уйду!
Кузьма Кузьмич в задумчивости пожевал губами и сплюнул.
— Нет, ты скажи, что за молодежь пошла! — в сердцах сказал он Полозкову. — Ты ему слово, а он — двадцать! Ты ему резон, а он — чушь какую-нибудь! Ни к дьяволу пошла молодежь!
— Да брось, Кузьмич! Некогда! — уклончиво как-то возразил Федор Матвеевич. У него вертелось на языке другое: напомнить мастеру о его собственном сыне, что с грехом пополам, прямо из вытрезвиловки, ушел в армию в прошлом году, но не стоило. Парень еще молодой, каким еще человеком вернется!
— Пиши, а то уйду! — повторил Федор Матвеевич.
Заерзав на стуле, Кузьмич потянулся к наряду. И будто ничего не случилось:
— Ну, как, подогнал?
Полозков изо дня в день протачивал ступицы — такую работу больше никому не доверяли.
— Подогнал, будь она неладна! Весь день убьешь с этой окаянной бортовой! Но теперь уж надежно, будут ходить!
Кузьмич снова пожевал губами, сморщился. По-видимому, вспомнил, что норма на приточку всего семь часов.
И решительно, не глянув на Тернового, молчаливо наблюдавшего всю эту пантомиму, записал в наряд: д в е штуки.
Две. Иначе поступить он и в самом деле не мог. Когда утверждали временную норму, трактор попался новый, выработка в ступице — черт бы ее взял! — была вовсе небольшая, без овала. С тех пор времени прошло много, техника поизносилась, пересматривать норму в сторону повышения — дело муторное, а токарь при чем? У него золотые руки и установившаяся зарплата. Да и показатели в цехе снижать нельзя.
Такие дела, Терновой…
Подошедший вслед за Полозковым Ткач попросту заорал на мастера:
— Ты видал?! Видал, какая грязища? Кто под него полезет за сто процентов?!
Тут обычная торговля, кто кого переорет.
Павел вздохнул и вышел из-за стола. Кузьмичу ничего не сказал — говорить, по правде, было нечего.
Может, так оно и надо? Мастерские, в общем-то, работают, тракторы, худо-бедно, выходят из ремонта, везут грузы в таежные глубинки, а там тоже люди дело делают…
Кругом порядок и тишина. Как в конторе.
За столом Эры теснились Майка Подосенова и Надя, терпеливо дожидались вечернего звонка, рассматривая новый журнал мод из Риги. Надя таинственно, исподлобья улыбнулась глазами Павлу и вдруг спохватилась:
— Майка! В промтоварном очередь за нейлоновыми блузками! Ты давно охотишься!
Майка вскочила, как по боевой тревоге. Панически выхватила из ящика недочитанную книгу, кинула на худенькие плечи пальтишко. И так выбежала, зажимая под мышкой толстенную зачитанную книгу. Блеснуло золотое тиснение корешка: «Заре навстречу».
На столе Павла все еще дожидалась переписки объяснительная к отчету. Он заново перечитал ее и, не найдя ни слова правды, задумчиво облокотился, сдавил кулаком скулу.
Может, так и нужно… Пускай Кузьмич сочиняет денежные документы, пускай Ткач путает как бог на душу положит, пускай негодует Эрзя и стыдится всей этой канители Сашка Прокофьев. Но вот вопрос: зачем тогда нужен он, старший нормировщик Терновой? Чтобы молчаливо прикрывать всю эту ерунду?
«Не пойму, чего это люди нормировщиков не любят?» — сказала Ленка из механического. А за что их любить, по правде говоря? Другое дело, как им, этим нормировщикам, выходить из положения, если они еще не закоснели? Вот задача.
Ладно. Объяснительная готова, а того, что написано пером, не вырубишь, как известно, топором.
Резников постоял у него за спиной, дожидаясь, пока Павел поставит точку. Полюбовался четким, округлым почерком — буквы были строгие, без лишних завитушек и крючков. Почти чертежный шрифт.
— Нервы у тебя, Петрович, такие, что только позавидовать! — как-то душевно, по-отцовски, заметил старик, забирая грамоту. — Ну теперь можно и по начальству, представиться, так сказать. Конец — делу венец.
До управления конторы было недалеко.
Начальник отдела труда и зарплаты Пыжов сидел в просторном кабинете, в кресле, стол у него обит новеньким зеленым сукном. На тарелочке блестел, косо отражая окно, графин с прозрачной водой. За спиной начальника громадился распахнутый книжный шкаф, набитый справочниками и технической литературой на все случаи жизни и — на вечные времена.
Сам Пыжов понравился Павлу. Плотный, увесистый и немногословный мужчина за сорок лет. Энергичное, прокаленное за время отпуска южным солнцем лицо с ученой бородкой и обтекаемые мощные плечи выдавали недюжинное здоровье. А главное, у него были умные, вовсе не казенные глаза.
— Значит, Тер-но-вой? Новый человек? — с удовольствием сказал начальник отдела, оглядев Павла. — Знамение времени, так сказать. Ну-ну… Важно, чтобы вы, Павел Петрович, смогли сразу же потянуть текущую работу. Я, как видите, в отделе один, вряд ли смогу копаться в ваших нарядах. Справочники освоили?
За Павла отвечал Резников:
— Парень способный, технику знает отлично, однако… чрезмерно дотошен — хочет все постигнуть в первую минуту.
Пыжов кивнул как-то неопределенно и тут же просмотрел отчет.
— Хорошо, что подготовка к пересмотру закончена. Спасибо, Владимир Васильевич, — сказал он. — Внедрим, как только последует команда. Но опытных норм еще многовато, к сожалению.
Ласково поманил Павла:
— Это ваша забота. Как-нибудь зайдете, я научу, как оформлять расчеты. А то нас за опытные по головке не погладят.
Обстановка в отделе была такая серьезная, начальник так отчетливо представлял себе положение дел, что Павел вдруг усомнился: уж не приснилась ли ему вся нынешняя да и вчерашняя канитель в гараже? Не спутал ли он что-то главное с мелким, второстепенным?
А Пыжов откинулся в кресле, положил короткие ноги одну на другую, разминаясь после рабочего дня.
— Итак, Владимир Васильевич. С понедельника вы свободны. Проводим вас на отдых… Хочу сказать: на заслужен-ный отдых, как это и полагается, достойно. Работали мы неплохо — я лично доволен. Желаю вам…
Старик растроганно склонил голову. А у Павла отлегло на душе. Пыжов был не только солидный и культурный начальник, он еще и чуткий человек. С таким не пропадешь, да и любой вопрос наверняка можно решить. Даром что у него стильная бородка.
Бывший директор конторы Стокопытов выглядел рядом с этим подчиненным своим, наверное, бледно. У того ни образования, ни вида, один бас. А ведь долго он руководил такими людьми, как Пыжов, не странно ли? Держали, конечно, его. Однако сам-то он как себя чувствовал?
Ладно, это все прошлое. Теперь другое время, все расставлено на свои места.
6
Смена давно кончилась, но у ворот гаража все еще копались с деталями Мурашко и Муравейко. Они в меру поспорили о нормах с Резниковым, а когда он не выдержал нудного препирательства и двинулся к проходной, задержали Павла.
Он нащупал в кармане злополучный трояк, но парни и не думали просить взаймы.
— Врастаете, товарищ тракторист, в бумаженции? — полюбопытствовал Муравейко, а Мурашко бесовито ухмыльнулся. — Врастаете, значит? — Муравейко отбросил торцовый ключ, присаживаясь на мазутную каретку. — А у нас вся надежда на вас, между прочим. Мы так полагаем — это великое дело: нового человека сюда двинуть. Чтобы он все болячки изнутри расковырял. Верно я говорю?
Павел наступил на головку брошенного ключа, кривая ручка подскочила, больно стукнула по ноге. Отшвырнул ключ — на ладони осталась масляная полоса. Мурашко подавил свою ухмылку, достал из оттопыренного кармана хлопковые концы. И было в его движении что-то простое, товарищеское, когда протягивал их Павлу.
— Какие болячки? — спросил Павел, возвращая смятый клубок.
Парни переглянулись.
— Разные… — по обычаю, взял на себя разговор Муравейко. — За последнее время, правду сказать, многое к лучшему у нас повернуло. Вон у вахты, помните, какая яма была? Новый директор с этой ямы начал, честь ему и хвала.
Достал из кармана никелированный портсигар с богатырями на тисненой крышке, деликатно щелкнул замочком, предлагая папироску. В портсигаре был «Беломор» — парни, стало быть, подшибли вчера и на папиросы.
— С запчастями вроде бы получше стало… Но вот копнуть поглубже, в самую середку, в руготню вокруг трактора, что-то охотников не видно. А ведь там-то и сидит главная закорючка!
— Плохо зарабатываем? — доверительно склонился Павел и чиркнул спичкой.
Муравейко прикурил, затянулся на полный вдох.
— Не плохо. В том-то и дело, что болячки у нас тайные. Обоюдная любовь вроде бы… А в темную ночь из-за этих добрососедских отношений пожар может произойти.
— Не сколько зарабатываем, а к а к зарабатываем, лучше гляньте, — добавил Мурашко и замер вдруг под взглядом напарника.
— Деньги, они рабочему, конечно, не во вред, — снова издалека начал Муравейко. — Культурно жить хотим, пора. Семейные вон машины покупать начинают, дачи строят, как Рокфеллеры-младшие! Интерес, в общем, имеется. Но чтобы вкалывать на совесть, этого пока нету. К заработку, сказать, равнодушие, Павел Петрович. Это почему?
Павел курил, ждал.
Муравейко помедлил и сам же ответил на вопрос:
— Хочется ключом эту самую зарплату вывернуть, а не карандашом, если хотите знать. Чтобы не кланяться Кузьмичу. Как у вас на трассе было: что сделано, то и твое. Чтобы вера была в свои руки, а не в карандаш.
Павел что-то начинал понимать.
— Погодите, скоро новые тарифы будут, тогда разом все отрегулируется, — заверил он.
— У нас в гараже новые ставки вводить нельзя, — с сожалением возразил Муравейко. — Из министерства, конечно, могут прислать справедливые ставки в расчете на мой ключ и сноровку. Но Кузьмич опять же пустит в дело вечную ручку. Вот и выйдет: денег-то больше, а справедливость опять в стороне. Понятно вам? Это дело химия, тут без пол-литры ни черта не поймешь!
— С пол-литрой оно, ясное дело, понятней! — заржал Мурашко.
А Муравейко вдруг сообразил что-то, вскочил.
— Болтуны мы! Говорил, заболтаемся. Извиняй, Петрович!.. Мастер наказывал уходя, чтобы ты завернул в медницкую, дело у него к тебе. Там рацпредложение, то ли еще что. Ждать будет! Эх ты, Мураш! — снова набросился на друга. — Сказано: из-за болтовни жизнь отдашь! Прошел Кузьмич домой, отвечай?
— Вроде бы не проходил, — пробубнил Мурашко, сбитый с толку.
— Тогда дело поправимо. Валяйте в медницкую, Павел Петрович, он там.
Словно чуя неладное, Павел медлил, выжидающе косился на парней.
Но Муравейко с подчеркнутой решимостью кивал в сторону медницкой.
— Идите, не подводите нас, а то Кузьмич — мужик не гордый, сразу найдет, чем подкузьмить!
Дощатая будка с односкатной кровлей и единственным окном, что стояла в углу двора, около «кладбища», носила гордую вывеску: «Медницкий цех». Повесили ее еще во время директора Стокопытова, питавшего слабость к всевозможным табличкам и указателям.
На жидкой тесовой двери кособочилась пожарная надпись отработанным мазутом: «Стой! Брось папиросу!!» Ниже какой-то шутник нарисовал череп с костями — предупреждение о смертельной опасности.
Павел старательно затоптал окурок шагов за десять от порога и бесстрашно, без стука, распахнул легкую дверцу.
По-видимому, никто его сюда не приглашал.
Подслеповато горела лампочка, воняло паяльной окисью и спиртом. Вблизи остывающего мангала за инструментальным столиком сидели в тесноте, но, кажется, не в обиде, Кузьма Кузьмич, бригадир Ткач и слесарь Тараник.
По тому, как они переглянулись, как дружно, с подчеркнутым радушием поднялись навстречу, Павел окончательно понял, что гость он незваный, что Мурашко с Муравейкой разыграли комедию с ним из каких-то темных побуждений. Он держался у порога, не отнимая руки от дверной скобы.
— Ходи, ходи ближе! — восторженно заорал Ткач, подхватывая правой рукой Павла, а левой как бы освобождая перед ним дорогу. — Смелей проходи, такого гостя мы… Как раз о тебе толковище вели!
Кузьма Кузьмич осовело и равнодушно глянул на Павла, будто и не было меж ними ссоры. С готовностью подался в сторонку, освобождая на скамье место.
— Я, видать, не по адресу? — оправдывался Павел. — Сказано было: мол, Кузьмич хотел.
— Каждому хочется, при чем тут Кузьмич! — понятливо хохотнул Ткач, силой усаживая Павла. — Устраивайся квадратно-гнездовым способом!
А Тараник уже подвигал гостю полный стакан с мутной жижей.
— Пьем, извиняюсь, что покрепче! Водичкой разбавляем, по-северному. А так вообще… — звякнул обломанным ногтем в стекло. — Не питье, а яд! Гадюк травить!
Наконец-то Павел познакомился со знатным передовиком Тараником! А человек оказался ничего особенного: толстый, с ленцой, с тонким бабьим голосом.
Распластанная селедка взирала с голого стола выпученным мертвым глазом. Сахаристо потела от смущения разрезанная луковица.
— Бедно живете! — сказал Павел, стараясь войти в роль случайного гостя. — Дома-то… или хуже собраться?
Бригадир настороженно глянул в сторону Кузьмича.
Кузьма Кузьмич курил, отвалясь к стене, с трудом перебарывая хмель. Ему хотелось, видимо, протрезветь. Не нравилась ему развязность Ткача. А бригадир уже висел на плече Павла, втолковывал житейский опыт:
— Дело такое. Был на Ангаре, в самый разгул! Пока дело внове, житье на всякой стройке по ноздри! Откуда что берется, куда девается — никому дела нету! И начальство там, я скажу, совковой лопатой… деньгу! Микитишь? То-то! Ну, а потом, как к порядку подходит, треба рвать когти в иные, не столь благословенные края! Русь, как сказано, велика и обильна, и нашему брату специалисту, сам понимаешь, полный простор! — Был на Тахиа-Таше, в Средней Азии, еще при этом, при культе. Стройка коммунизма, сказано было. И верно: золотой край! — дыша горячим в лицо, обнимал Павла Ткач. — Новую специальность там приобрел согласно лозунгу! Бульдозер освоил. А почему? Почему, спросишь, остальные пять слесарно-монтажных профессий бросил?
С другой стороны Павла теребил Тараник. Пальцы у него были пухлые, цепкие, а голос писклявый и прилипчивый. Он хватал Павла за борт, гнусавил на ухо:
— Ты его слушай вни-ма-тельно, Терновой! Голова мужик! Высшую науку и технику может преподать — кто малограмотный в этих делах!
— Почему новую, спросишь? — рычал Ткач. — А потому что: песок! Микитишь? Песок, барханы, пусты-ня! С утра гребешь эти барханы бульдозером в одну сторону, согласно указанию, кубики делаешь. А ночью ветер их на старое место гонит. Лафа! Ни один топограф кубатуру твою не проверит. Отсюда вывод: греби в карман. То есть не так нахально, а просто хватай прораба за полу, а то и за шиворот и требуй свое! Налегай на карандаш, а еще лучше на «вечную» ручку, чтобы не выцветало! Выработка может быть неограниченных масштабов. Согласно общепринятых, то есть масштабов века! К чему нас и призывает… это самое…
— Чего же бросил пустыню-то? — поинтересовался Павел, снимая потную руку Ткача со своей шеи.
Ткач разгрыз селедочную голову, брезгливо швырнул на стол поломанные жабры.
— Так порядок же изменился! Нормировщики удумали залазить в кабину с часами. Как там, мол, бульдозер у тебя летает со скоростью ТУ-104? Хронометраж, одним словом. А к тому еще глаза болеть стали от великого блеску: солнце, песок, жара, наглядная агитация. Двинул я, одним словом, сюда, на Север, прохладу искать. Н-но… заработки, конечно, уже не те! Отрабатываю теперь тут честно свое прошлое и будущее.
Павел понял: Ткач не так пьян, как притворяется. Затеет еще деловой разговор! А такого разговора допускать нельзя. Он протянул руку к бутылке, налил посуду в третий раз.
— Кинем еще для порядка?
Тараник издал торжествующий писк, а Ткач ликующе глянул на опьяневшего Кузьмича.
— Это по-нашему! — заорал Ткач. — По-рабочему, не то что ти-ти ми-ти всякие из культурных! Сразу видно: свой парень!
На закуску оставался еще хлеб, но Ткач размашисто вытерся рукавом.
— К чему речь-то? — спросил он, будто очнувшись. — Речь к тому, что ты в мастерских работник молодой, новый. Должен понимать, что к чему. Ты у нас главный гвоздь! Ты да вот Кузьма Кузьмич. Остальные — одна проформа, манекены!
И вдруг накинулся с недоверием.
— А что, скажешь, Спотыкалов — фигура? А?
Павлу показалось, что Ткач собирается клюнуть его длинным хищным носом.
— Ничего я не говорю. Толкуй дальше.
— Ты человек новый. Начальнику твоему, Пыжову, наплевать, как мы живем, что получаем. Он собой озабочен, у него тоже… это самое, свои растущие потребности! Микитишь? Всякая высокая шишка одного хочет, чтобы все букве соответствовало, снару-жи, понял? Нормы были бы грамотные. Я так понимаю. Вот и ты ворочай по закону, чтобы все грамотно выходило на бумаге! А в остальном… Остальное сделают массы! И будешь уважаемый в народе человек! Понял?
В углу пьяно качнулся, уронил голову Кузьма Кузьмич, будто утвердил речь бригадира.
— Главное, не отрывайся, Терновой, от народа, вот в чем твоя честь-слава! Это ты здорово шагнул — к нам, я хочу сказать. В самый штаб производства. Действуй, поддержим. И так и далее…
Здорово он Павла обрабатывал! Исподволь брал за грудки, поворачивал в нужную для них сторону. Только все зря. Павел дурашливо стиснул вспотевшую руку бригадира, навалился плечом.
— Значит, сообща будем порядок гнуть?
— Само собой! Чтоб родные не журились!
— При чем тут родные? Для всех порядок нужен! — засмеялся Павел.
— Для всех? — трезво, озадаченно пискнул Тараник.
А Ткач с усилием выдернул из пятерни Павла помятые пальцы.
— Что-то не пойму я тебя, — обиженно сказал Ткач. Пьяные глаза прояснились. — Всех! Всех один черт не облагодетельствуешь. Кому пахать и сеять, а кому и урожай снимать — это ты учти по молодости, потому как разделение труда! Философское разделение, ученая непонятность! Смыслишь? Жизнь, она такая, не совсем ясная штука, парень.
Павлу надоело.
— Неясная жизнь оттого, что мутить ее немало охотников! — сказал он трезво. — А Мурашко с Муравейко знай после смены гайки дожимают, и добровольно.
Первым разобрался в разговоре Кузьма Кузьмич. Он вскинул голову, как придремавший на солнцепеке мерин, отер костистой ладонью сморщенный рот.
— Пустое болтаете все, пустое, — сказал строго Кузьма Кузьмич. — Терновой, он парень… стопроцентный, у него это самое… что на уме, то и на языке! Я уж понял его: хочет до главного докопаться. Н-но… — Тут он понюхал корочку хлеба, икнул и закончил: — Н-но, не по себе дерево хочет срубить! Не поймет, что ему придется войну объявить не кому-либо, а всему порядку в нашей пожарной команде! И это в корне порочное стремление! — Потрогал Павла за локоть: — Я вам, Павел Петрович, по-отечески советую. Многие на моей памяти на этом головы сложили. А нам с вами, к примеру, нечего делить. И Ткач с Тараником — вот они! — вашего Муравейко с напарником шутя за пояс заткнут. Так что подумай: может, овчинка-то и выделки не стоит?
«И этот вовсе трезвым оказался…»
— Не-ет, по-о-осто-ой! — пьяно качнулся и встал обиженный Ткач. — Погоди, постой! Я категорически оскорблен нормировщиком! Он меня с Мурашко, с этим темным ишаком, на одну доску поставил! А я с ним рядом… Понял ты меня, Терновой? Доходит до твоей светлой головы иль нет? Знай сорт людей!
Ткач вцепился в плечо Павла, хотел тряхнуть, но плечо оказалось тяжеловатым для его пьяной руки.
— Убери лапу! — сказал Павел. И, легко освободившись, встал. — Поговорили, как меду напились. И хватит! Спасибо за компанию. И потом… — Откуда взялась столь своевременная догадка, он не мог бы сказать. Но рука как-то сама собой скользнула в карман пиджака, нащупала там четвертную. — Речь шла, мол, в складчину. Кладу свою долю и улетучиваюсь. Не взыщите!
Нахлобучивая кепку, отходил к двери. Шумело в голове.
Ткач смахнул деньги под стол, тяжело обернул к Павлу багровое лицо.
— Та-ак, значит? Задираешь умывальник перед рабочим классом? Принц-ци-пиальность, это самое, показываешь?!
— По-честному, чтобы… — сдерживая хмельное желание избить всю троицу, выцедил сквозь зубы Павел. И толкнул двери.
На воле молодой, стеклянный морозец ожег его вспотевшее лицо.
Горели огни. Далеко в поселке надрывался громкоговоритель — самодеятельный хор заводил придурковатые частушки «Туторки-матуторки».
«Интересно, кто этим хором дирижирует? — помянув черта, подумал Павел. — Всё, к дьяволу! Завтра же откажусь, перейду в слесаря! Клубок гадов! Или дураков, кто их разберет!..»
Дома сказал матери:
— Я, наверное, не буду в этой конторе, мама… Не справлюсь я там. Робу мою не засовывай далеко.
— Да ты пьян?! — всплеснула руками мать.
Из спальни вышла Катя, красивая, белокурая, в модных брючках, с книгой в руках.
— Это что еще за новости? А школа?
Катя приехала с дипломом, вообще удивительно умная, знающая миллион нужных вещей, от фамилий мексиканских кинозвезд до тонкостей поступления в институты и дипломатических новостей, о которых не пишут в газетах. Но она совершенно не подозревала о существовании Ткача с Тараником, сдельной оплаты, понятия не имела о технических нормах…
— Ты… вот что, Катюха! — пьяно сказал Павел. — Если ты будешь со мной и дальше свысока разговаривать, так я… буду драть тебя за косы, как раньше драл!
Он уже хотел показать, как это делается, но Катя шутливо прыгнула через порог.
— Дурачок, уже и кос давно нет! Я их отрезала.
— Специально, что ли?
— Нет, ты скажи, чего ты испугался? Логарифмической линейки?
— А ты дите, Катька, ей-богу.
— Я не дите, а инженер-химик, и ты обязан хотя бы отчасти со мною считаться, — шутливо сказала Катя, выходя из спальни. — И о школе должен подумать. Это для тебя сейчас главное.
Да. О школе-то он совсем позабыл… Придется сидеть пока в конторе во славу народного образования. Ничего не поделаешь.
7
А какой, в самом деле, торжественный и трогательный был первый вечер в школе!
Этого не чувствовали разве те парни и девчонки, которые лишь в прошлом году простились с дневной школой. Но среди горластой молодежи можно увидеть седого человека с колодочками фронтовых орденов, усталого десятника со стройки, решившего на старости лет одолеть семилетку и вечерний техникум (трудно стало работать с новым пополнением!), технорука ближней автобазы с выбритой головой и двух его механиков с остатками шевелюры — все они вышли в свое время из шоферов, знают, куда пропадает искра и где теряют компрессию, но этого нынче мало. Вот и идут они по вечерам на свет школьных окон.
Они входят в классы со сложным чувством смущения, напускной веселости и глубоко запрятанной грусти. Вместе с ними незримо входят их судьбы, а когда человек вспоминает о прошлом, он склонен погрустить немного.
В кружке престарелых школьников Павел увидел и директора вечерней школы — худенького двадцатипятилетнего физика Владимира Николаевича. Со стороны казалось, что директор не менее учеников смущался, что вот они — бывалые бойцы и работники, с мозолями и рубцами фронтовых ран — через какой-то час сядут за тесные парты, а он, совсем еще молодой человек, будет вызывать к доске, ставить им тройки и пятерки и застенчиво оставлять клетку в журнале незаполненной, если солидный отец семейства, к всеобщему огорчению, проявит несостоятельность.
Перед директором, в самом центре круга, стоял Стокопытов.
В хромовых сапогах, выпятив живот в защитном кителе, Максим Александрович покачивался с каблуков на носки и, словно дирижер, округло поводил руками — что-то доказывал. За ними на стенке висела картина из серии наглядных пособий по курсу зоологии, изображавшая зеленого первоящера в дебрях древовидных папоротников и других ископаемых растений. Первоящер потрясал древний мир свирепым ревом, взбешенный надоедливой необходимостью изо дня в день бороться за существование.
«По делам он тут или учиться вздумал?»
Уж больно трудно было представить Максима Александровича за партой.
Кружок вокруг директора помалу редел, Павел расслышал привычные слова:
— Не-ет, дорогой Владимир Николаевич! Вы от нас слишком многого хотите! Ну, политехнизация, сам знаю. Однако надо учитывать: ремонтные мастерские есть ремонтные мастерские. Похуже пожарной команды! Живем на подхвате!
«Что он в самом-то деле, других слов не знает, что ли?»
Павел досадливо отвернулся и увидел Костю Меченого, недавнего шофера, а ныне слесаря инструменталки.
Вот кого он не ждал здесь встретить, так уж верно!
Инструментальщик, в новом шевиотовом костюме, с белым, кокетливо торчащим платочком в верхнем кармашке, гладко причесанный, шел прямо к нему, дерзко улыбался:
— Привет труженикам дубового стола! Моей родной интел-ли-ген-ции!
— Заводишь? — усмехнулся Павел.
— А что? Две тумбы стола — это альфа и омега общественного положения, брат! Шутки в сторону!
Когда Меченый начинал вот так говорить, редкие веснушки на его подсушенном лице бледнели.
— А злобы в тебе, брат, за семерых, — отчужденно сказал Павел. — Чего это ты?
Меченый вздохнул.
— Переломный возраст… Бывает!
Вздох был невеселый и какой-то «самокритичный», он примирял.
— Ты в какой класс? — поинтересовался Павел.
— В десятый.
— Я тоже, — сообщил Павел и кивнул в сторону старичков, толпившихся под картиной из серии наглядных пособий. — Стокопытов тоже образоваться решил. Может, с нами вместе?
Костя погладил затылок и шею, сощурился.
— Вряд ли… Судя по бычьему загривку, ему как раз в пятый класс надо. Полная атрофия этих, как их… извилин!
— Да брось! — не выдержал Павел. — У тебя тоже, видать, вместо извилин-то уксусные каналы в башке!
— Нет, ты глянь, какая уникальная шея, как у Ивана Поддубного! — ничуть не обиделся Костя.
— Он же гипертоник, чего ты к нему…
— Кой черт! Это последствие долголетних упражнений на всяких совещаниях! Всю жизнь человека колошматили в порядке самокритики справа-слева. И даже когда не били, он все равно вертел головой, все ждал: с какой стороны огреют.
— Ну!
— А у человека всегда развивается самая рабочая деталь. Мускул!
— Заткнись, а?
Когда зазвенел школьный колокольчик, к парням подошел начальник. Пожал руки, будто и не видал их днем, смущенно кивнул на классную табличку.
— Вы сюда? Крепко вы молодцы!
— Так мы ж из ремонтных мастерских! — съязвил Меченый. — Там дураков и малограмотных по пальцам перечесть!
Павлу отчего-то нехорошо стало. Он заботливо взял Максима Александровича под локоть.
— Пошли с нами, товарищ Стокопытов! — вроде бы шутил, но шутка получилась невеселая.
А Максим Александрович лишь покачал большущей своей головой с грустным снисхождением к себе:
— Куда мне на старости лет! Я только в восьмой… — И неловко отступил к соседней двери.
За партой Павел поместился с трудом, спинка прижимала к покатому столу, колени упирались в днище, слева напирал длинный Костя.
— Был бы бритвой, вдвое бы сложился, — бормотал Меченый.
— Да ты хуже, черт тебя дери! — прошипел Павел, сдвигая Костю на край скамейки. — Нельзя же так с человеком! Думаешь, он не понял?
— Я этого и добиваюсь, — признался вдруг Меченый. — я таких терпеть не могу, понял? Всяких уцелевших… ценой твердолюбия!
Павел не слушал Костю, заинтересованно оглядывая класс. За партами горбились человек двадцать слесарей, плотников из строймонтажа, шоферов. И лишь вблизи, через проход, обосновались два каких-то странных подростка. Один взобрался на парту, другой развалился наискосок скамьи, задрав ногу и небрежно покачивая носком огромной губатой сандалеты.
Обувка не по сезону, необычные позы и прически, как у попиков-семинаристов, удивили Павла.
— Что за крендели? Приезжие? — толкнул Костю.